Думать и есть в понимании Дали

Предисловие к книге Сальвадора Дали «Мысли и анекдоты»

О книге книге Сальвадора Дали «Мысли и анекдоты»

Так мог бы называться сборник афоризмов, принадлежащих
каннибалу знаний.

С каждым днем мы все яснее осознаем важность поведенческого
сюрреализма для понимания специфики
этого литературного направления, историю которого мы
пишем, разумея под поведенческим сюрреализмом особый
стиль жизни, присущий членам сюрреалистического
движения. Жизнь и творчество Сальвадора Дали служат
самым ярким примером подобного феномена.

Весь облик этого человека с атлетической психикой
основан на манере поведения, вызывавшей восторг и изумление,
которые этот писатель и поэт, а «вдобавок еще
и художник», как заявлял сам Дали, подарил миру: речь
идет об искусстве быть Дали!

Его жизнь, напоминавшая бесконечный фейерверк,
приводила его самого в восторг. Искрометный юмор,
дерзкие выходки, вызов общественным приличиям, сыпавшиеся
каскадом скандальные шутки, мелкие проделки
и грандиозные проекты, всегда остроумные, преследовали
одну цель: в каждый момент своей жизни Дали
стремился оставаться Дали.

Спектакль, который он разыгрывал, с одной стороны,
перед самим собой, а с другой — перед своими современниками,
до сих пор не перестает поражать наше
воображение тонкостью ходов, которые придают повседневной
жизни Дали удивительную насыщенность. Такое
отношение к каждому, казалось бы, незначительному
повседневному событию — и не столь важно, лежит ли
в основе этого отношения механизм «параноидальнокритического
метода» или же оно сродни волшебству,
которое не подчиняется законам разума, — выступает,
прежде всего, в качестве постоянного источника для великих
замыслов Дали.

Подобно крупнейшим фигурам эпохи возрождения,
Дали проявил себя во многих областях творчества и познания.
Разве сам он не говорил, что челюсти его разума
находятся в постоянном движении и что ему свойственно
всеобъемлющее любопытство, которым обладали итальянцы
XV века?

Личность, подобную Дали, легко представить себе во
времена Леонардо да Винчи, но сегодня она настолько выбивается
из общего ряда, что этой своей незаурядностью
словно бросает вызов миру «посредственных бюрократов». Так что не стоит больше удивляться бесконечным
парадоксам Дали.

Первый из этих парадоксов — и, несомненно, самый
примечательный — относится к мало изученной до сих
пор области творчества Сальвадора Дали: речь идет о его
литературном наследии и метких афоризмах. Долгое время
эта, несомненно, важная часть искусства Дали оставалась
вытесненной успехом его картин, и теперь она постепенно
выходит на поверхность, словно осколок подводной
части айсберга.

С начала 1950-х годов мне выпало счастье сотрудничать
и поддерживать тесные дружеские отношения с эксцентричным
чудодеем Сальвадором Дали. Неутомимый
труженик искусства, он много писал, уделяя этому занятию
важное место в своем творчестве. Не проходило ни
дня без того, чтобы у Дали не скопилось вороха записей
или набросков. Теперь они все рассеяны по разным коллекциям
и зачастую содержат противоречивые высказывания
об одних и тех же вещах. Эти тексты написаны, как
правило, на неподражаемом в своей образности французском
языке, который пестрит словами, заимствованными
из кастильского наречия, — во французских фразах
слова эти обогащаются новыми оттенками и проявляют
себя на манер оригинальных, живых неологизмов. Вслед
за Элюаром, Бретоном и многими другими я старался бережно
сохранять в опубликованных работах Дали всю
красочность и емкость неприрученного, вольного языка.

Над либретто к балету Venusberg, переименованному
впоследствии в «вакханалию», Дали работал на протяжении
семи лет, каждый раз оставаясь недовольным конечным
результатом, и только в ноябре 1939 года состоялась
первая постановка балета в «Метрополитен-опера»
в Нью-Йорке.

История создания романа Hidden Faces («Скрытые
лица») позволяет выявить стратегию, которую использовал
Дали для систематизации беспорядка, развивая в себе
синдром Гераклита и тантала, причем этот синдром, согласно
Дали, должен обеспечить его творениям неугасимую
славу в будущем.

роман, переведенный на английский язык, вышел в
Соединенных штатах в 1944 году, и только в 1973-м парижское
издательство предложило выпустить его на языке
оригинала, на французском. «Я ничего не писал, —
заявил Дали. — Переведите американскую книгу». И
добавил: «Я провел четыре месяца у маркиза де Куэваса в
Нью-Хэмпшире, в компании Аакона Шевалье — лучшего,
на мой взгляд, переводчика. Каждый день я рассказывал
ему очередной сюжетный виток романа. Шевалье за
мной записывал, сразу по-английски».

Так писал Дали этот роман или нет, как он рассказывает
в предисловии к американскому изданию? у меня
было несколько предположений. Если роман принадлежит
Дали, то, разумеется, книга была бы написана на
французском. И отчего же не дать переводчику рукопись
оригинала? неужели она потерялась? или была уничтожена? и главное, что побудило Дали клясться всеми богами,
утверждая, будто он ничего не писал? Десять лет
спустя, после смерти Галы, мне удалось отыскать ключ
к загадке. Мне поручили отправить в Испанию имущество
четы Дали, пылившееся тогда на нью-йоркском мебельном
складе, и каково же было мое удивление, когда
среди вещей я обнаружил сотни страниц, исписанных
аккуратным почерком — пером и тушью: передо мной
была рукопись «Скрытых лиц» на французском языке!
оказывается, Дали просто не хотел, чтобы Гала копалась
в архивах, из которых еще тридцать лет назад были утеряны
многие материалы! «Скрытые лица», единственный
роман Дали, до сих пор остается неизданным в первоначальной
авторской редакции.

Сборник, который вы держите в руках, иронический
по преимуществу, — это «сырой и необработанный кусок
правды», вынырнувший из бурных, красочных потоков
творческой мысли Дали, о которой Пикассо говорил:
«Мозг Дали? Да это настоящий подвесной мотор!»
а сам Дали бравировал собственной нескромностью:
«рано или поздно на мою сторону перейдут все! те, кому
были безразличны мои картины, признают, что я не хуже
Леонардо. А отвергавшие мою эстетику усмотрят в моей
автобиографии один из великих „протоколов человеческого
сознания“ нашей эпохи. Ну а те, кто… сумел открыть
во мне литературный талант, превосходящий мой
талант в живописи… но ведь еще в 1922 году великий
поэт Гарсиа Лорка предсказал мне большое литературное
будущее… Словом, едва ли найдутся те, кто сможет против
меня устоять. Хотя у меня гораздо меньше на то прав,
чем принято думать. Один из главных секретов моего
успеха еще проще, чем секреты моего Чудодейства. Дело
в том, что я самый неутомимый труженик искусства на
сегодняшний день».

Робер Дешарн

Светлана Шенбрунн. Пилюли счастья (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Светланы Шенбрунн «Пилюли счастья»

Да: проснулась — очнулась после долгого сна, зевнула,
потянулась под одеялом и открыла наконец совершенно
глаза свои… Вот именно: ты еще и глаз не
продрал, а уже все описано. Не успел родиться, а уже
наперед все предсказано и рассказано. Полагаешь
наивно, что живешь по воле своей, а на самом деле
катишься по выбитой колее издавна составленного
текста. Воспроизводишь своим присутствием текущую
строку. И оглядела, разумеется — оглядела. С
нежностью. Нет, теперь надо говорить: не без нежности.
Домик крошечка, он на всех глядит в три окошечка…
Глядит, лапушка… Подумать! — целых три
окна в одной комнате. В нашу-то эпоху, когда редкой
комнате выделяется более одного. И одно уже почитается
за великое благо. Размер жилого помещения
должен соответствовать размеру помещенного в
него тела. Всунулся на койку, как карандаш в пенал,
и дрыхни. Благодари судьбу, что отвела тебе пусть невеликое, но защищенное от житейских бурь
пространство. Собственную твою экологическую
нишу. Еще и с телевизором в ногах! Мечтай. Грезь
об очередном отпуске.

И самое удивительное, самое восхитительное,
самое непостижимое, что в этой роскошной комнате,
в этой мягкой постели, благожелательно объемлющей
расслабленные члены, просыпается не
какой-нибудь два миллиарда пять тысяч седьмой
член мирового сообщества — а именно я. Не знаю,
чем это объяснить. Поэтому и не просыпаюсь
еще… Минуты с две, впрочем, лежал он неподвижно
на своей постели. Минуты с две полежим неподвижно…
Ну, не так уж совсем неподвижно: слегка
разминаемся, подготавливаемся к дневной жизнедеятельности.
Новый день… Рассвет. Слабенький
пока, едва уловимый. Не потому, что рано, а потому,
что северно. Что делать — за белые ночи приходится
расплачиваться тусклыми днями.

Зато одеяло — что за прелесть у меня одеяло —
облачко невесомое! Букет ландышей и незабудок.
Майский сад!.. Вади Кельт в пору весеннего расцвета.
Подумать только — середина февраля, и уже
жара. Солнечная сказка… Город Авдат. В Израиле
Негев — пустыня. В России в лучшем случае потянул
бы на засушливую степь. Страсть к преувеличениям.
На древнем пряничном пути из Междуречья
в Египет склонны к излишней драматизации.
Пряничном… Не от слова «пряник» — от слова «пряность». Впрочем, «пряник», наверно, и происходит
от «пряность». Или наоборот. Сто первое ранчо. Не
сто первый километр, а Сто первое ранчо! Не потому,
что ему предшествуют сто других, — первое и
последнее, единственное на весь пряничный путь,
но так интереснее. Символичнее. Сто первое — номер
воинского подразделения, в котором несчастный
парень, открывший с горя ранчо в пустыне,
служил под началом Арика Шарона. «И пряников
сладких…» Великий стратег Ариэль Шарон. Говорят,
его бои изучают в военных академиях всего мира.
Толстый человек с тоненьким голосом, сорванным
на полях сражений. И смешным кроличьим носом.
Аллергия, наверно. А поди ж ты! Царь-царевич, король-королевич, сапожник-портной…

Весенняя пустыня. Очей очарованье… Невесомые, блаженные дни. Дениска был совсем маленький
— как теперь Хед. И мы с ним кормили львиц
бифштексами на Cто первом ранчо. Кормите львиц
бифштексами!.. Опускаешь свеженький бифштекс
(сырой!) в скользкий желобок, и львица слизывает
его горячим языком на той стороне клетки.

Неизвестный художник по тканям, как это ты
умудрился, вовсе не ведая о моем существовании,
соорудить для меня столь прекрасное одеяло? И
почему бы не напечатать где-нибудь в уголке твое
имя? Я бы невзначай запомнила. Могли бы заодно
повысить показатели сбыта — авторский экземпляр.
Алые капли трепещущих маков…

Пора, однако ж, выпрастываться из солнечной
вечности… Серенькие будни. Нет, почему же будни? Праздничный день. Может, не выглядит особо
торжественным, но все-таки не мутный и не
грязный. Ни в коем случае. Обыкновенненький
протестантский денек. Ненавязчиво готовящий
собственное рождение. Осознающий свои права. А
также обязанности…

Все — сосредоточиться и одним скачком выпрыгнуть
из постели! Не скачком, положим, — подумаешь,
какие скорые скакуны! Попрыгунчики,
умеющие единым духом перемахнуть из ночи в
день и попасть в нужную идею. Нет, Яков Петрович,
нет!.. Никаких наскоков, никаких штурмов, никакой
прыти. Приподымаемся потихонечку, более
всего стараясь не потревожить сотканных смутным
сонным сознанием трепетных паутинок — более
всего! Не оттого ли, Яков Петрович, и приключилась
с вами беда, что вскочили вы, как встрепанный,
не прислушавшись к тихому наставлению
ночи? Ах, Яков Петрович!..

Из сна следует высвобождаться осторожно. Как
крабик выползает из чужой раковины, как водолаз
подымается с большой глубины. Особенно тот, который
уже отведал однажды кессонной болезни. Не
спеши, радость моя, выпрастывайся потихонечку.
Из влекущих грез, из густых липучих водорослей,
льнущих к вялому телу. Пленной душе… Не догадывался
Яков Петрович, простак, что бойкие двойники
просовывают свои мерзкие юркие рожи именно
в этот час — на стыке сна и бодрствования, когда
воля расслаблена и сознание располовинено. Но
мы-то теперь все знаем. «Кто любили тебя до меня,
к кому впервые?..» Почему — любили? Одного любящего
впервые нашей барышне не хватило?

Подумать только — мы с Федором Михайловичем
жили в одном и том же городе. Более того, если не
ошибаюсь, в одном и том же Дзержинском районе.
Хотя при Федоре Михайловиче он, надо полагать,
звался иначе. Все равно странно…

А небольшое кругленькое зеркальце на комоде
имеется, это верно подмечено. Кругленькие
зеркальца продолжают свое скромное существование,
пренебрегши социальным прогрессом и
открытием полупроводников. Но мы не станем
в них заглядываться. Яков Петрович оказался не
по летам доверчив. И главное, что такого замечательного
он там увидел? Заспанную, подслеповатую
и довольно оплешивевшую фигуру. Почему не
физиономию? В маленькое кругленькое зеркальце
— и всю фигуру? Ладно, что уж теперь придираться,
автору в его обстоятельствах было не до
таких пустяков — к карточному вертепу спешили,
Федор Михайлович, а потому писали впопыхах.
Издатель, кровопийца, наседал, произведений
требовал — за свои авансы… Яков Петрович, не
за письменным столом ты был рожден, а за игорным!
Впрочем, все предопределено, но выбор
предоставлен. Немец-доктор, конечно, был предопределен,
но Яков Петрович, пораскинь он слегка
мозгами, мог поостеречься. Оставалась еще возможность поостеречься. Иначе мог распорядиться
своим утром. Сереньким петербургским утром.

Ну и что, что северно? Зато леса, зато парк под
окнами — какой парк! — прозрачный, углубленный.
Сквозь ретушь веток — муниципальный
каток. Совершенно пустой в этот час. Ничего и
никого, кроме обнаженных деревьев. Снежинки
залетают в окно, тычутся в грудь и теплый со сна
живот. Хорошо — стоять вот так у распахнутого
окна против голых деревьев. Тягучий и плотный,
напитанный сыростью воздух объемлет млеющее
тело. Задумчивая влажность, разлитая во всей фигуре
ее…

Твоего автора, Яков Петрович, следовало бы
предварять надписью — как пузырек с летучей
кислотой: «Осторожно, к глазам не подносить!»
Опасный тип. Противоипритная мазь номер пять.
Поднесешь — по наивности, по младенческому неведенью
— к глазам своим, и все: приклеится всякая
дрянь к внутренней полости слабого, неподготовленного
сознания. Не в тихом почтенном размышлении
складывалась твоя судьба — в промежутках
между нелепыми ставками, между сводящими с
ума проигрышами. Вселенское сострадание! Как
бы не так… Безумный порыв, темная страсть и неизбежно
вытекающее из них отчаяние. Во всем
дойти до последнего гульдена… Ветошка ты, Яков
Петрович, смешное недоразумение, мерзко тебе,
муторно, и слезы твои грязны и мутны, но любо тебе
зачем-то мерзнуть и трепетать, вымаливать внимание тех, кто заведомо подлее и гаже тебя. Рвешься
ты предстать перед пустячной Кларой Олсуфьевной
и злыми ее гостями, сам призываешь спустить тебя
с лестницы. И только ли Федор Михайлович загнал
тебя в эту яму, в парадную залу? Не сам ли ты приказал
Петрушке нанять карету? Где границы собственной
воли и власти неумолимого творца?

Интересно — а что, собственно, означает сия фамилия:
До-сто-евский? Ел до ста? Досыта, что ли?

Между прочим — сегодня праздник, каникулы,
дети не должны идти в школу, так что имеем
полное право уделить четверть часа полезной для
здоровья утренней зарядке. Наклон вперед, откид
назад, сгибание вбок, руки на уровне плеч…
Комплекс ГТО. Вдох — выдох — вдох!.. Половицы
поскрипывают под ковром. Может ли получиться
полноценная гимнастика, когда под ногами у вас
персидский ковер? Мартин уверяет, что настоящий
персидский. Во всяком случае, удивительно
пушистый и пружинистый. Щекочет босые ступни.
Особенно ямочку в подъеме.

Пора, однако, прикрыть окно. Мартин не одобряет,
когда я перенапрягаю отопительную систему
(камин электрический, но совсем-совсем как
настоящий). А что за рамы у нас, что за стекла! Как
в лучших домах стольного града Петербурга. И запах
хвои в придачу. Мартин с мальчиками вчера
вечером поставили в гостиной елку.

Теперь — освежающий и бодрящий душ. Широкий выбор шампуней, кремов и полоскательных микстур. Убрать постель и включить пылесос.
Квартира оборудована центральным пылесосом —
десять минут легкого жужжания, и наша окружающая
среда чиста и свежа, как дыхание младенца!..
Это верно, это я точно знаю, поскольку сама занимаюсь
переводами инструкций к пользованию удивительными
техническими новинками, выпускаемыми
нашей передовой в области мировых стандартов
промышленностью.

Высокая технология! Говорят, голубой компьютер
уже обыграл чемпиона мира по шахматам.
А может, не обыграл еще, но вот-вот обыграет. За
полную достоверность не ручаюсь — черпаю эти
сведения из телерепортажей, которые Мартин
аккуратно прослушивает в вечерние часы, но, поскольку
местный язык все еще сложен для моего
восприятия, могу кое в чем и ошибиться.

Половицы поскрипывают под персидским ковром — ностальгируют о прошлых веках. Если бы планировщики
удосужились поинтересоваться моим
мнением, я предпочла бы обойтись без этих излишеств,
но нельзя — скрип одно из тончайших доказательств
натуральности нашего жилища. (Жутко,
жутко дорогая квартира, поскрипывание, разумеется,
тоже включено в стоимость.)

С улицы наш дом представляет собой обыкновенное
восьмиэтажное здание, но изнутри персонально
для нас создана полная иллюзия солидных
барских апартаментов. Бельэтаж старинного особняка.
Выглядывая, например, из окон — закрутив
немного тело штопором и задрав голову вверх, —
удостоверяемся в наличии ласточкиных гнезд под
застрехой. Не важно, что это не крыша, а лишь карниз
на уровне третьего этажа — все равно отличная
выдумка. Приятная для наших чувств мистификация.
Благодаря карнизу верхние этажи вместе с их
жильцами для нас как бы не существуют. Да и вход
туда с противоположной стороны, так что мы их не
видим, не слышим и не замечаем. Их квартиры значительно
дешевле нашей. Полы там обыкновенные
деревянные, а не пластиковые, как у нас (наши, заметьте,
абсолютно неотличимы от настоящих паркетных),
и ковры у них не персидские, и нет у них
широкой просторной лестницы, ведущей из холла
первого этажа во второй, нет покойных ступеней,
застеленных дородной дорожкой, не говоря уж о
темных лакированных перилах с изящной бороздкой
по сторонам. Мы, заходя в квартиру, открываем
резную, как бы дубовую дверь, а они обыкновенную
стальную, обтянутую для самого поверхностного
приличия невесть каким кожзаменителем.

Что ж, и в этой зажиточной стране, и в этом
обществе всеобщего благосостояния имеются отдельные
не вполне богатые люди. Но и перед ними
открыты все возможности, и они превозмогают
свою судьбу. Отправляются в праздник на острова.
Повосхищаться кусточком, аллеей и гротом.
Благо островов тут рассыпано невероятно щедро.
Как картофеля из дырявого мешка. Эндрю, сын
Мартина от первого брака, в прошлом году переселился в собственный дом на том берегу залива.
Не самый современный дом, не по последнему
слову моды и техники, но очень, очень солидный
и добротный. В зимнее время залив покрыт льдом.
Можно пройти на ту сторону пешком. Но кто же сегодня
ходит пешком? Да и зачем идти туда? Вряд ли
эти престижные дома, вряд ли они удобнее нашей
квартиры, не могут они быть удобнее, куда ж еще
удобнее? А ведь удобство-то — главное. Все продумано
и предусмотрено. От простенькой полосатенькой
дорожки, устилающей пол в коридоре, до
миленьких разноцветных: желтеньких, розовеньких
и фиолетовых — лампочек по стене.

Более всего продуманы мы сами. Чудесная семья.
Прекрасные родители и три очаровательных
мальчика. Глянцевитая обложка женского журнала.
Дверь в детскую приоткрыта, и оттуда несутся
звонкие голоса моих сыновей, заливистое тявканье
Лапы и глухие, увесистые удары. Все четверо скачут
по тахте, мальчишки сражаются подушками,
Лапа на лету пытается ухватить — хоть подушку,
хоть чью-нибудь розовую пятку.

Удивительно послушные мальчики: как только
я напоминаю, что пора умываться и завтракать,
старший, Эрик, без возражений отшвыривает
орудие боя и на одной ноге скачет в ванную.
Маленький, Фредерик (дома Фред), не дожидаясь
указаний с моей стороны, лезет застилать постель.
Средний, Хедвиг (Хед), стоит минутку в раздумье:
ванна занята старшим братом, младший препятствует в данный момент уборке постели, что ему
остается? Сверкнул глазенками и ринулся мне под
мышку, обхватил разгоряченными от сна и сражения
ручонками. Светлая головка подсунулась под
рукав халата. Хедушка!.. Кареглазка…

Карие глаза в здешних краях все еще редкость.
Хотя теперь и в северных странах имеются негритянские
кварталы, и белобрысые скандинавки
рожают порой смуглых мулатиков, но это происходит
не на нашей улице. Карие глаза и светлые
волосы — неожиданное и приятное сочетание. У
моей мамы были карие глаза. Но волосы не такие
светлые — волосы у нее были вьющиеся, с рыжинкой.
Под конец от всей ее красы только и осталось,
что эти бронзовые всклокоченные кудри. Целебный
напиток из еловых и пихтовых ветвей не помог. Не
спас… Позднее утверждали, что он вполне разрушительно
действовал и на почки, и на печень. Но тогда
он считался панацеей от авитаминоза. Вселял надежду.
Надежды маленький оркестрик… Последняя
соломинка, через которую тянут отвратительный
смертоносный напиток…

Трехэтажная кровать, по моему скромному
мнению, не самое замечательное изобретение
века. Конечно, благодаря ей в детской остается
много свободного места, но и неудобств предостаточно:
попробуйте, например, поменять простыни,
особенно на среднем уровне, — не знаю,
может, это я такая исключительно неуклюжая, но
всякий раз мой лоб и затылок успевают треснуться об раму верхнего уровня. О том, чтобы присесть
возле своего теплого сладкого сонного малыша, не
может быть и речи. А самое сложное, когда ребенок
болен. И ведь случается, что одновременно болеют
двое. А то и все трое. Санитарный вагон… Впрочем,
у мальчишек свои взгляды на жизнь, им даже нравится
карабкаться вверх-вниз по лесенке. Похоже,
что раскладывание по спальным полочкам не травмирует
их души.

Что-то замечательно вкусненькое благоухает
на столе. Мартин всегда поднимается раньше меня
и создает свои кулинарные изыски. Не забыв объявить,
разумеется, что мы лентяи и лежебоки. Мы
обожаем его хрустящие гренки с сыром и с медом,
пышные вафли и все прочее.

Сегодня я должна быть особенно внимательна к
нему — с вечера он, бедняга, был совершенно убит
подлым бесчестным поступком Ганса Стольсиуса.
Не знаю, что там у них приключилось, но горечь и
обида столь явственно читались на лице моего прямодушного
Мартина, что не заметить их было бы
неприлично. Поначалу в ответ на мои расспросы он
только отнекивался: «Нет, дорогая, все в порядке,
ничего не случилось», но потом не выдержал: самое
отвратительное заключено не в потере денег — да,
вся эта история обернется порядочным убытком
(к убыткам он успел притерпеться!), самое отвратительное
— это осознать вдруг — после стольких
лет знакомства и делового сотрудничества, — что
человек способен так вот бесстыже, бессовестно, преднамеренно тебя подвести, нет, не подвести, а
обвести вокруг пальца!

Возможно, я не стала бы с таким упорством добиваться
причины его дурного настроения, если
б знала, что во всем виноват господин Стольсиус.
Но я почему-то вообразила — и втайне уже успела
слегка тому порадоваться, — что тут с какого-то
боку замешана моя драгоценная невестушка, жена
Эндрю. Как говорится, пустячок, но приятно, если
б между ними пробежала черная кошка. Однако
надежда на семейную распрю не оправдалась, а
услышать, что непорядочной свиньей оказался
Ганс Стольсиус, не такая уж великая находка.

Я целую Мартина в щеку. Минуточку, дорогая,
— он еще не закончил хлопотать у плиты,
еще надо включить однажды уже вскипевший
чайник и вытащить из буфета и водрузить на стол
прозрачные кубышки с вареньем и шоколадной
пастой. Посреди синей клетчатой скатерти вздымается
зеленовато-розовое блюдо с горкой домашних
печений. Мы усаживаемся за стол. Этот
славный викинг — мой муж. Похоже, что вчерашняя
досада за ночь каким-то образом рассеялась.
Огромная кружка черного кофе в правой руке —
до чего же у него изящные, будто высеченные из
мрамора руки! И откуда эта роскошь у крестьянского
парня? Слева от тарелки дожидается газета.
Сегодня кроме газеты имеется и открытка от дочери,
проживающей в Америке — в одном из северных
штатов. Дочка регулярно поздравляет отца с праздниками и желает всех благ ему, а заодно и
нам. Мы с ней никогда не виделись, я знаю лишь,
что ее зовут Мина, что у нее двое детей и с мужем
она рассталась, когда младшей девочке не исполнилось
еще и года. По образованию она историк,
но в настоящее время заведует домом престарелых.
Очевидно, заведовать домом престарелых
в Америке доходнее, нежели на родине отряхать
от хартий пыль веков. А может, имелась какая-то
иная причина для отъезда. Я, разумеется, не намерена
хлопотать о Мининой репатриации.

Мартин долго вертит в руках, читает и перечитывает
открытку, потом передает ее детям, чтобы
они тоже порадовались привету от старшей сестры
и американских племянников, и распахивает наконец
газету. За завтраком он, как правило, ничего не
ест, разве что похрустит задумчиво каким-нибудь
крекером или отщипнет ломтик сыра.

Моя мама почему-то уверяла, что самое главное
для человека поесть утром. На завтрак у нас всегда
была каша. Я обожала пшенную кашу. Особенно
чуть-чуть подгоревшую. Подумать только, с тех
пор, как я покинула пределы России, мне ни разу
не довелось отведать пшенной каши! Мои мальчики
даже вкуса ее не знают. Здесь в принципе не водится
такого блюда. И желудевый кофе тоже неизвестен.
Вкусный и питательный желудевый кофе,
выпьешь утром стакан, и весь день сыт!

Мартин говорит, что во время войны у них тоже
невозможно было достать натуральный кофе, приходилось обходиться эрзацами. «Нет, когда началась
война, стало уже легче, — честно уточняет
он. — Хуже всего было во время кризиса».

Из-под газеты выскальзывает письмо.

— О, дорогая, извини, чуть не забыл! — восклицает
он с искренним раскаяньем. — Это для тебя.

Не от Дениса. От Любы.

«Ниночек, родненький, здравствуй! — Вот уже
пятнадцать лет всякое свое послание ко мне она
начинает этим: „Ниночек, родненький“. Так ей,
наверно, кажется правильным. — Ты уж меня извини,
что не сразу ответила. — Нечего извиняться,
я никогда не отвечаю сразу. — Болела, да и сейчас
еле ползаю — ноги совсем ослабли. Правая пухнет,
левая ломит — такая вот, поверишь ли, тоска зеленая.
За два месяца только и высунулась из дому,
что в поликлинику да разочек к нашим на кладбище
съездила. Спасибо хоть, Амира Георгиевна как
идет в магазин, так и мне, что надо, берет, а то бы
иной день и вовсе без хлеба сидела. Такая вот я
стала…»

Комната Амиры Георгиевны — справа за кухней.
Высокая кровать, геометрически выверенная
пирамида белейших подушек, и сама она — высокая,
сухая, чернобровая. Не особенная любительница
коммунального общения, но нам, детям,
позволяла иногда постоять у себя на пороге.
Подумать только — Люба лет на десять, если не
двенадцать, ее моложе, а вот поди ж ты, как судьба
распорядилась — кто кому ходит в магазин… Нет, сейчас не могу читать — мои на редкость разумные
и сознательные дети ерзают, нервничают, мечтают
бежать на каток. Потом дочитаю, когда вернемся.

— Все в порядке? — интересуется Мартин.

— Наверно, — говорю я.

Конечно, в порядке — в порядке вещей. Что делать?
Годы идут, люди не молодеют. Отчего это к
Любе вяжутся всякие хворобы? Витаминов, что
ли, не хватает? Надо написать, чтобы принимала
поливитамины. И овощей чтобы побольше ела.
Фруктов тоже. «Голубчик мой, Любовь Алексеевна,
ты смотри мне там не разваливайся, — сочиняю я
между делом будущее письмо. — Принимай давай
поливитамины и держи хвост пистолетом…»
Такой у нас с ней стиль общения. В трогательном
ключе. «Маточка Любовь Алексеевна! Что это вы,
маточка…» Маточка-паточка… Гаденькое, в сущности,
словечко. Сам, небось, выдумал. Чтобы подчеркнуть
нашу униженность и оскорбленность.
Мышка вы, маточка, да и вы мышка, любезный
Макар Алексеевич, серые мышки-норушки, угодившие
в помойное ведро, и начхать бы на вас
со всеми вашими нежностями и взаимными утешениями,
однако ж влечет заглянуть иной раз в
вашу пакостную трущобу, в протухшую кухоньку,
где сидите вы там в уголке за занавесочкой
милостивым государем Девушкиным и не смеете
высунуть насморочного носа. Что ж, при всеобщем
насморке и конъюнктивите и собственное
счастье отчетливей, и нечаянный проигрыш не столь убийственен. «Дорогая, поверь, расчет мой
был абсолютно верен, если бы только не делать
мне третьей ставки. Только в этом и заключается
вся досадная ошибка. Но я совершенно на тебя не
сержусь и полностью прощаю. Только ради всего
святого, не забудь: сегодня же немедленно сходи
и попроси в банке авансу две тысячи. И перешли
мне срочно, без отлагательства». Щепетильный человек.
Не просит лишнего. От двух-то тысяч мог бы
и Макару Алексеевичу уделить толику — рублика
три или четыре до ближайшего жалованья. До получки.
Уделил ведь однажды бедной английской
девочке полшиллинга.

Мальчишки с Лапой бегут впереди, мы с Мартином
вышагиваем следом. Небо сделалось совершенно
суконно-потолочным. Кто это, интересно, выдумал
суконные потолки? Зато земля вокруг бела.
Снежинки загустели, палисадники — как подушки
в комнате у Амиры Георгиевны. Я беру Мартина
под руку и прижимаюсь виском к его плечу — тому
самому, через которое перекинуты длиннющие
беговые коньки. Красавец. Супермен. Пусть не самой
первой молодости, но сложен отлично. И куртка,
и пестренькая задорная шапочка. Мы отличная
пара. Отличная пара направляется на каток
со своими очаровательными сыновьями. Коньки
сверкают, несмотря на то что ни единый луч солнца
не в силах пробиться сквозь плотные низкие
тучи.

Дан Витторио Сегре. Мемуары везучего еврея. Итальянская история

Отрывок из романа

О книге Дана Витторио Сегре «Мемуары везучего еврея. Итальянская история»

Предисловие к русскому изданию

По вполне понятным причинам слово «фашизм» в
сознании русского читателя ассоциируется, как правило,
с немецким нацизмом. Однако при том, что
Вторая мировая война практически поставила между
ними знак равенства, необходимо понять, что до середины
тридцатых годов ХХ века между этими явлениями
существовала заметная разница, в особенности
в том, что касается еврейского вопроса.

Возникновение фашизма в Италии неразрывно
связано с именем Габриеле д’Аннунцио, которого
многие называют Иоанном Крестителем фашизма.
Этот поэт-футурист, романист и драматург во время
Первой мировой войны снискал огромную популярность
своей безрассудной храбростью в качестве
летчика и десантника. Блестящий оратор и весьма
оригинальный теоретик, он возглавил в 1919 году захват
города Фьюме (сегодня — хорватский город Риека),
населенного в основном итальянцами, и основал
там корпоративную республику, конституция
которой представляла собой странную смесь крайне
левых и крайне правых идей, замешанных на романтической эстетике. Эти идеи оказались созвучны
романтически-артистичной натуре итальянцев в
момент кризиса, в который Первая мировая война
швырнула хрупкую самоидентификацию единой Италии,
наследницы Рисорджименто. Решение Лиги Наций
передать Югославии области, на которые претендовала
Италия, вызвало в стране убеждение, что Италия
оказалась обкраденной демократическими странами
Антанты, лишившими ее плодов победы в войне,
за которую было заплачено жизнями шестисот тысяч
погибших.

Разочарование объединило крестьянство с буржуазией
в противостоянии социальным, экономическим
и политическим вызовам, в частности вызову
коммунистов, угрожавших экспроприацией фабрик и
земель, а также объединило перед лицом изменений,
связанных с научно-технической модернизацией, что
способствовало развитию популистского авторитаризма,
который нашел себе символ — рабочую рубашку,
превращенную в партийную форму (черную в
Италии, коричневую в Германии, зеленую в Египте).
Это послужило причиной того, что в коллективном
сознании слово «фашизм» стало связываться с тоталитарными
националистическими, антибуржуазными,
революционными или псевдореволюционными
режимами, пусть даже они сильно отличались друг от
друга. Подобная маскировка символами долгое время
препятствовала пониманию феномена фашизма,
дебаты о котором еще не окончены.

Существует два основных течения в интерпретации
фашизма. Первое, марксистское, утверждает, что
фашизм муссолиниевского типа есть не что иное, как
результат манипуляции массами, и не имеет под собой
рациональной основы. Таким образом ставится
знак равенства между итальянским фашизмом и другими
формами диктатуры. В Италии заметная часть
правящего класса увидела в «фашистской революции
» продолжение эпопеи Рисорджименто, в которую
евреи Апеннинского полуострова внесли огромный
вклад. Это объясняет и симпатию Муссолини
к сионизму, и неприятие режимом, вплоть до 1938
года, антисемитской идеологии, и поддержку режима
многими евреями, при том что либеральное, социалистическое
и коммунистическое меньшинство евреев
приняло активнейшее участие в антифашистских
движениях.

Другая историческая интерпретация, наоборот,
утверждает, что итальянский фашизм является частью
большого исторического движения, где нужно
рассматривать каждый отдельный случай. Для этого
второго течения антисемитизм изначально существовал
в генах не только муссолиниевского фашизма, но
и всей европейской культуры и рано или поздно выплыл
бы на поверхность даже без союза с Германией.
Эти дебаты еще не закончены, они вышли за рамки
европейского контекста и переросли в диалог между
различными культурами, цель которого — обрести
социально-экономическое, политическое и моральное
равновесие, разрушенное в двух мировых войнах.

Даниэль Фрадкин

Глава 1. Револьвер

Мне, наверное, еще не исполнилось пяти лет от
роду, когда мой отец выстрелил мне в голову. Он
чистил свой револьвер «Смит-энд-Вессон 7-65», и
из дула вдруг вылетела пуля — никто не знает, каким
образом.

Отец сидел за тем самым столом, за которым я
пишу эти строки, массивным дубовым столом, отлично
приспособленным для тяжелых гроссбухов, в
которые он тщательно заносил своим четким, чуть
наклоненным вправо почерком ежедневные расходы,
регистрировал приобретение скота и семян,
записывал доходы от продажи вина и зерна, уплату
налогов, так же, как и маленькие суммы денег, которые
он клал в мешочек, висящий на шее Бизира,
его огромного сенбернара, обученного приносить
сигары из табачной лавки. В городке все знали этого
шерстистого, добродушного пса местного мэра.
Иногда продавец в лавке ошибался и давал Бизиру
не ту пачку сигар, но только лишь для того, чтобы
к всеобщему удовольствию заставить его рычать.
На этом дубовом столе, теперь моем, до сих пор не
отягощенном — как и прежде — современными
приборами, как-то: телефоном, транзистором или
компьютером, я держу фотографию отца. Бизир
стоит на задних лапах, положив передние отцу на
плечи. Фотография поблекла и до сих пор пахнет
табаком, как и выдвижные ящики, полные старых
предметов. Там лежат трубки, рулетки, ластики,
проржавевшие компасы, чернильница — вещи, которыми
я больше не пользуюсь, но которые бережно
храню как остатки ушедшего мира моей семьи.

В день того выстрела, на шестой год фашистской
революции, я наверняка был бы убит, если
бы отец держал револьвер под чуть-чуть иным
углом. Я заполз в его кабинет, расположился, не
замеченный им, напротив его огромного письменного
стола и внезапно встал в тот самый момент,
когда из револьвера выскочила пуля. Она
чиркнула мне по голове, сожгла, как мне рассказывали
снова и снова, локон моих — в то время
белокурых — волос и вонзилась в секретер стиля
ампир, стоявший за моей спиной.

Это был один из тех предметов мебели с откидной
крышкой, превращающейся в письменный
стол: он ошибочно именовался в нашей семье
serre-papiers. Я до сих пор время от времени вижу
в витринах антикварных лавок такие секретеры,
из которых сделали бары с отделениями для бутылок,
рюмок и бокалов. Моя жена, считающая, что
у мебели, как и у цветов, есть свое достоинство,
приходит в негодование, когда видит подобные
аберрации. Она их рассматривает как извращение
природы. Я, правда, так не думаю, однако
все же убежден, что этот конкретный serre-papiers
располагает какой-то особой индивидуальностью.
Любопытно, как бы он, будучи свидетелем
моей смерти, воспринимал бы мои похороны.

Маленький белый гроб стоял бы посреди отцовской
библиотеки, превращенной по этому
случаю в похоронный зал. Раввин, прибывший из
Турина, стоял бы там в своей шестиугольной церемониальной
шапке напротив монахинь из СанВенсана,
сестер местной больницы, молящихся
за спасение моей души, в их широкополых крахмальных
чепцах и с четками в руках. Меня отвезли
бы на кладбище в катафалке, запряженном парой,
а то и четверкой лошадей с белым плюмажем
на головах и расшитыми попонами, как на картинах
Паоло Учелло. Толпа народу рыданиями
сопровождала бы похоронные дроги. Наша верная
служанка Анетта была бы там, одетая в черное
платье и белую шляпу, повариха Чечилия стояла бы с подносом шоколадного печенья, которое
она пекла для маминых четверговых чайных вечеров.
Кучер Виджу надел бы шляпу, украшенную
фазаньим пером, и были бы еще две собаки колли,
большущий кот, мои оловянные солдатики, а
вся семья, разумеется, плакала бы вокруг меня.

Их горе меня не тронуло. Даже абстрагируясь
от подобных снов, я всегда задавал себе вопрос:
что на самом деле означает разделять чужое горе?
Случаи, когда люди искренне солидаризируются с
чувствами других людей, редки. В конце концов,
вросший ноготь причиняет бoльшую боль, чем
смерть тысячи китайцев; мы живем в мире, где
разделяем нашу «глубокую скорбь» или «большую
радость» с людьми, находящимися на расстоянии,
посредством телеграмм, которые обходятся дешевле,
если пользоваться специальным кодом. Похоже,
что никто не учится на горе других и только
изредка учится на своем собственном. Только в собачьем
взгляде доверия и любви или в глазах раненого
животного, полных страха, можно уловить
мимолетное мгновение мировой боли.

Годами я сочувствовал этому предмету мебели,
раненному вместо меня. Не хочу сказать, что serre-papiers
принял на себя мою боль, но часто я думал,
что тот выстрел установил особую связь между
нами, что этот старый секретер из полированного
дуба обладал странной жизненной силой, как бы
заключая в себе частицу моей судьбы.

Исроэл-Иешуа Зингер. Семья Карновских

Отрывок из книги

О книге Исроэла-Иешуа Зингера «Семья Карновских»

О Карновских из Великой Польши каждый знал,
что люди они тяжелые, упрямые, но ученые. Из
тех, кого называют «железные головы».

Высокие лбы, умные глаза, черные как уголь,
глубоко посаженные, быстрые. Носы, как у всех
насмешников, слишком велики для худых, узких
лиц. Таких попробуй тронь. Из-за этого упрямства
никто из семьи Карновских так и не стал
раввином, хотя многие могли бы. Но они отдавали
предпочтение торговле, шли в бракеры на
лесозаготовки или сплавляли по Висле плоты до
самого Данцига. В домишках, которые мужики-
плотогоны ставили для них на сколоченных бревнах,
Карновские возили с собой множество книг и
рукописей. Из-за этого же самого упрямства они
не искали себе наставников из больших раввинов.
Изучали они не только Тору, но и светские науки,
разбирались в математике и философии, даже
почитывали немецкие книги, набранные остроконечными готическими буквами. Зарабатывали
Карновские неплохо, но богачами не были, однако
своих сыновей отдавали в зятья богатейшим
людям Великой Польши. Невесты из самых
состоятельных домов рады были выйти за статных,
загорелых, пахнущих лесом и речной свежестью
парней из необъятной семьи Карновских.
Довида Карновского выбрал дочери в мужья Лейб
Мильнер, первый лесоторговец в Мелеце.

И в первую же субботу после свадьбы зять богача
Мильнера поссорился в синагоге с раввином
и прочими уважаемыми людьми.

Хоть и сам из Великой Польши, Довид Карновский,
знавший древнееврейский язык до тонкостей,
прочитал отрывок из Исайи с литовским
произношением, что местным хасидам не очень-
то понравилось. После молитвы раввин решил
по-доброму объяснить чужаку, что здесь, в
Мелеце, литовских обычаев не придерживаются.

— Видишь ли, молодой человек, — начал он,
улыбаясь, — мы не думаем, что пророк Исайя
был литвак и миснагед.

— Напротив, раввин, — ответил Довид Карновский,
— я вам докажу, что он как раз был литвак
и миснагед.

— И как же, молодой человек? — спросил
раввин.

Прихожане собирались в кружок, с любопытством
прислушиваясь к схватке между своим
ребе и ученым чужаком.

— А вот как, — ответил Карновский. — Если
бы пророк Исайя был польским хасидом, он не
знал бы грамматики и писал на святом языке с
ошибками, как все хасидские раввины.

Такого раввин не ожидал. Какой-то молокосос,
да еще у всех на глазах… С досады, что чужак
выставил его дураком перед всей общиной,
раввин растерялся, попытался что-то возразить,
но речь не клеилась, и он смутился еще больше.
А Карновский смотрел на него с издевательской
улыбкой на губах под слишком большим для молодого,
смуглого, скуластого лица носом.

С тех пор раввин стал опасаться чужака. Да и
другие уважаемые люди, те, что молятся у восточной
стены, в разговоре с Карновским были осторожны,
взвешивали каждое слово. Но однажды в
синагоге случилось такое, после чего раввин и все
остальные перестали его бояться и повели против
него открытую войну.

Это было в субботу, когда читали Тору. Все повернулись
к биме и тихо повторяли за чтецом по своим Пятикнижиям. Довид Карновский, в новом
талесе, наброшенном не на голову, а на плечи,
как принято у миснагедов, тоже следил глазами
по Пятикнижию, но вдруг книга выпала у него
из рук. Он спокойно наклонился, чтобы ее поднять,
но один из его соседей, длиннобородый, с головы до
ног закутанный в талес, поспешил сделать благое
дело. Он быстро поднял Пятикнижие, поцеловал и
хотел уже передать зятю богача, но в ту же секунду
заметил, что его губы коснулись букв, которых он в
Пятикнижии никогда не видел. Это был не еврейский
язык. Довид Карновский протянул руку, чтобы
взять книгу, но еврей, с головы до ног закутанный в
талес, не спешил отдавать ее владельцу. Вместо этого
он поднес ее раввину. Тот взглянул, перевернул
страницу, и его лицо покраснело от испуга и гнева.

— Мендельсон! — крикнул он, плюнув. — 
Библия Мойше Мендельсона! Святотатство!

В синагоге поднялся шум.

Чтец, которого прервали на полуслове, стучал
кулаком по столу. Раввин тоже начал стучать
по конторке, народ заволновался, от летевших
со всех сторон «тихо!», «ша!», «замолчите!» шум
только усиливался. Чтец, поняв, что никто все
равно не будет слушать, быстро закончил главу.
Кое-как, наскоро, довели молитву до конца.
Синагога гудела, как улей.

— Мендельсон, будь он проклят! — кричал
раввин, тыча пальцем в Пятикнижие Довида. — 
У нас, в Мелеце… Нет уж, я этого берлинского выкреста
к нам в город не пущу!

— Выкрест Мойше, да сотрется память о
нем! — плевались хасиды.

Простолюдины навострили уши, пытаясь понять,
что случилось. Длиннобородый еврей, с головы
до ног закутанный в талес, вихрем носился
по синагоге.

— Только в руки взял, вижу, что-то не то, — объяснял
он бог знает который раз. — Я сразу заметил.

— Хорошего зятя вы нашли, реб Лейб! — стыдили
богача евреи. — Нечего сказать.

Лейб Мильнер растерялся. Талес с серебряной
вышивкой, густая, седая борода, очки в золотой
оправе — всегда важный и спокойный, он не мог
понять, почему это раввин набросился на его зятя
и чего хотят от него самого. Сын арендатора, разбогатевший
своим трудом, из всей Торы он знал лишь
слова молитв. Сейчас он понимал только, что какой-
то Мендель видел сон, но при чем тут он и его зять?

— Раввин, что стряслось?

Раввин снова со злостью ткнул пальцем в
Пятикнижие:

— Видите, реб Лейб? Это Мойше Мендельсон,
отступник из Дессау, позор еврейского народа! — 
крикнул он. — Он своим безбожием толкал евреев
к крещению!

Хоть Лейб Мильнер так толком и не понял, кто
этот Мойше из Дессау и что он натворил, ему все
же стало ясно, что какой-то безбожник сбил его
зятя с пути. Что ж, с такими людьми это бывает.
Он попытался успокоить народ.

— Евреи, мой зять, чтоб он был здоров, знать
не знал, кто такой этот Мойше, — заговорил он
примирительно. — Не пристало устраивать ссору
в синагоге. Пойдемте лучше домой делать кидуш.

Но его зять не хотел идти домой делать кидуш.
Растолкав толпу, он подошел к раввину.

— Отдайте Пятикнижие, — сказал он с гневом.
— Я хочу свое Пятикнижие.

Раввину не хотелось выпускать книгу из рук,
хоть он и не знал, что с ней делать. Не была бы
сегодня суббота, он тут же велел бы служке растопить
печь и сжечь трефную книгу у всех на
глазах, как требует закон. Но была суббота. Мало
того, комментарии Мендельсона были напечатаны
вместе со словами Торы, скверна и святость
вместе. Книга жгла руку, но отдать оскверненную
святость хозяину раввин все же не хотел.

Купить книгу на Озоне

Меир Шалев. Впервые в Библии

Отрывок из книги

О книге Меира Шалева «Впервые в Библии»

Предисловие

Первая книга Библии называется на иврите
Берешит, «В начале», — таковы первые ее слова.
Но хотя слова эти относятся в Библии только к
сотворению мира, мы находим в ней и многие
другие «начала»: то, что происходило в первый
раз, — первую любовь, первую смерть, первый
смех, первый сон, — а также тех, что были избраны
первыми испытать различные чувства:
рождение первенца, первую ненависть, первый
обман, — равно как и тех, кто удостоился звания
первого в истории музыканта, царя, кузнеца или
шпиона.

Эти «первые разы» могут порой озадачить.
Например, первая смерть в Библии — не естественная.
Первый плач — не плач новорожденного,
и не слезы родителя, потерявшего сына,
и не рыдания обманутого влюбленного; первый
в Библии сон приснился второстепенному
филистимскому царьку, а не какому-нибудь
памятному историческому деятелю; первыми
поцеловались не двое влюбленных, а сын с отцом,
и поцелуй этот был не выражением любви,
а знаком подозрения и способом проверки. И даже первое появление в Библии слова «любовь»
связано не с любовью мужчины к женщине, или
женщины к мужчине, или ребенка к матери, или
матери к ребенку, — нет, первой была любовь
отца к сыну.

В этой книге рассказывается о нескольких
таких «первых разах» в Библии, и от каждого из
них я переходил к размышлениям о других, связанных
с ним, сюжетах, так что порой, наверно,
слишком увлекался. Впрочем, я поставил себе за
правило: каждый «первый раз», послуживший
мне отправной точкой, должен быть назван в
Библии своим именем. Поэтому первую любовь
и первую ненависть, к примеру, я нашел не по
указке комментаторов, а благодаря тому, что искал
истории, в которых сами эти слова — «любовь
» и «ненависть» — появляются впервые.

У меня уже была книга, посвященная
Библии, — «Библия сегодня», недавно вышедшая
по-русски вторым изданием. Я, однако, не
пытаюсь заменить этими книгами чтение самой
Библии и, уж разумеется, не претендую на это.
Напротив, я настоятельно рекомендую читателям
снова и снова перечитывать Первоисточник,
всякий раз открывая новое, — в нем и в себе.

Меир Шалев

Первая любовь

Как-то раз я попал в рыбачью деревню в
Андаманском море. В отличие от обычных таких
деревень, эта не тянулась вдоль берега, а плавала
в открытом море. Ее дома были построены на
заякоренных плотах, которые соединялись друг
с другом канатами и деревянными переходами.

Деревня мирно качалась себе на волнах, то
подымаясь, то опускаясь. Меня охватило странное
чувство. Обычно, сходя с лодки на причал,
сразу ощущаешь приятную, прочную устойчивость
суши, а тут одно покачивание просто сменилось
другим.

Жили в этой деревне мусульмане, рыбаки из
Малайзии. Я долго бродил среди их плавучих домов,
пока не увидел приоткрытую дверь и сидевшего
за ней худощавого мужчину. Мы обменялись
взглядами, он улыбнулся и жестом пригласил
меня войти. Мы пили чай. На стене висели фотография
и рисунок. На снимке был запечатлен
пейзаж, как будто бы европейский — зеленые долины,
коричнево-красноватые фрукты, водопады
и заснеженные вершины. Рисунок показался мне
более знакомым: юноша лежит на жертвеннике, старик занес над ним нож, сверху парит ангел, а
сзади, в кустах — баран со связанными рогами.

На мгновенье я подумал, что обнаружил одно
из десяти затерянных колен, и уже начал было
мысленно сочинять письма в Главный раввинат
и Сохнут, чтобы там поторопились вернуть это
колено домой, в Израиль. Но все же, перед тем
как упасть в объятья новообретенного брата, я
поинтересовался, что изображено на его рисунке.
Гостеприимный хозяин указал пальцем на
старика с ножом и со странным акцентом сказал:
«Абрагим». Потом показал на мальчика и сказал:
«Асмаил». Я не стал спорить, но по возвращении
в Иерусалим проверил и нашел, что так
действительно написано в Коране. Измаил, а не
Исаак — вот тот сын, которого, согласно Корану,
Бог велел Аврааму принести в жертву. Конечно
же мне следовало знать это раньше.

Казалось бы, такая подмена должна была меня
удивить, но вместо этого я почувствовал горечь.

Наш конфликт с мусульманами, понял я, возник
не только из-за страны и даже не из-за ее святых
мест. Мы не поделили любовь. А точнее — отцовскую
любовь. И что еще больше усложняет
дело — не ту любовь, что выражается в предпочтительном
благословении того или иного сына
или в каком-нибудь подарке (например, в полосатой
рубашке, которую праотец Иаков подарил
любимому сыну Иосифу), а ту, что выражается в
поступке, и притом самом страшном из всех поступков
в книге Бытия, — в принесении в жертву
собственного сына. В Библии сказано: «Возьми
сына твоего, единственного твоего, которого ты
любишь… и пойди в землю Мориа, и там принеси
его во всесожжение» (Быт. 22, 2). Так вот, потомкам
Измаила довольно трудно видеть после
слов «твоего единственного» и «которого ты любишь» имя Исаака.

Кстати, сами Измаил и Исаак отнюдь не были
врагами или соперниками. Уж во всяком случае
не так, как Каин и Авель, Иаков и Исав, Иосиф и
его братья. Настоящая борьба в семье шла между
матерями — Саррой и ее рабыней Агарью. И тот
факт, что от этих двоих, Измаила и Исаака, впоследствии
возьмут начало две религии, тоже был
тогда неизвестен. Но когда Бог сказал «твоего
единственного» и «которого ты любишь» именно
об Исааке, а Измаил и его мать к тому времени
уже были изгнаны из дома Авраама, возникла
эмоциональная база для конфликта, от которого
мы страдаем по сей день.

Есть тут, однако, и нечто иное. Эти слова: «которого
ты любишь» — знаменуют первое появление
в Библии слова «любовь». И тут можно подметить
две интересные особенности. Во-первых,
это любовь мужчины к сыну, а не любовь мужчины
к женщине. Любовь мужчины к женщине
в Библии отодвинута на второе место, и ею станет
любовь Исаака к Ревекке. А во-вторых — это
любовь отца, а не любовь матери. Первой материнской
любовью будет любовь Ревекки к своему
сыну Иакову. Она появится лишь на третьем
месте, и в нее тоже будет вплетен мотив дискриминации
братьев: Ревекка будет любить Иакова,
а Исаак — Исава.

И то и другое представляется странным.
Сегодня материнской любви придается большее
значение, чем отцовской — как в литературе,
так и в социальной и юридической практике.
Что до любви мужчины и женщины, то нынешняя
литература ставит ее выше родительской
любви, да она и естественным образом предваряет
родительскую любовь. Без любви мужчины
и женщины не будет детей, а следовательно,
и родительской любви. Но для Библии всего
важнее род и семья, а в данном случае — семья,
которая станет народом. Поэтому любовь
Авраама к Исааку она ставит на первое место.
Любовь родителя к дочери, кстати, не упоминается
в Библии вообще.

Купить книгу на Озоне

Джеймс Кугел. В доме Потифара

Введение к книге

О книге Джеймса Кугела «В доме Потифара»

Христианство с иудаизмом роднит не только
общая книга — Еврейская Библия (Танах), —
но и общий набор представлений по поводу того,
о чем эта книга. Несмотря на дальнейшие расхождения
по многим вопросам, включая и библейскую
интерпретацию, христианство, будучи
по своему происхождению еврейской сектой,
изначально приняло ряд еврейских установок
относительно истолкования Библии, а также
значительное число еврейских традиционных
представлений о смысле конкретных мест
Писания. Этот общий пласт толкований и лежащих
в их основе логических посылок — немаловажное
явление; он, быть может, способствовал
формированию характера обеих религий
даже в большей мере, нежели сам текст Писания
как таковой.

Когда же возникают эти представления
о том, как читать и как понимать Еврейскую
Библию? Некоторые из них, по-видимому, уже
были в ходу задолго до рождения христианства:
в нашем распоряжении находится обширный
корпус библейских толкований, которые содержатся
в документах на два-три века предшествующих
н. э., а отдельные письменные свидетельства
интерпретаторской деятельности уходят
корнями в еще более раннее время. Более того,
древнейшие указания на толкование Библии
следует видеть уже в ней самой — это те тексты
более поздних библейских книг, которые пытаются
интерпретировать стихи ранних, это глоссы,
введенные в текст позднейшими переписчиками
и редакторами и т.п.

Столь древние корни библейской интерпретации
не должны нас удивлять: в последние века
до н.э. сочетание целого ряда факторов сделало
толкование — экзегезу — важнейшей задачей
иудаизма.

Прежде всего, определенные библейские
тексты — в особенности Пятикнижие (Тора),
первые пять книг Библии, — обладали в эту
эпоху большой значимостью. Они играли ведущую
роль в повседневной жизни евреев, обсуждались
и комментировались на публичных
собраниях. Поэтому естественно, что установление
их точного смысла должно было стать
первоочередной задачей. Однако зачастую
смысл этих текстов был далеко не очевидным.
Многие из них содержали слова, значение которых
было утрачено, упоминали неизвестные
более обычаи, личности или географические
названия. Мало того, порой один фрагмент
Библии казался противоречащим другому,
так что требовалось объяснение, разрешающее
это противоречие. В других местах просто
недоставало подробностей; то там, то тут
в библейском сюжете не хватало ключевой детали:
почему X поступил именно так, а не иначе?
Что думал Y в этот момент? И как все это
соотносится с фактом, который сообщается
нам в третьем месте? Столкнувшись с такими
вопросами, древние еврейские интерпретаторы — ученые и простолюдины, отдельные лица
или целые группы — решили дать им объяснение.
Эти объяснения, известные под ивритским
наименованием мидраш («толкование»),
по-видимому, какое-то время передавались изустно,
от мудреца к мудрецу, от учителя к ученику,
или от проповедника — слушателям.
Мидраш — не просто сухой библейский комментарий:
он остроумен и изобретателен, достаточно
приземлен, порой забавен, а зачастую
трогателен — и всегда содержит свежий подход
к тексту Библии. Поэтому неудивительно,
что он получил столь широкое распространение
и был охотно подхвачен не только евреями,
принадлежавшими к различным позднеантичным
сектам и течениям, но, как уже отмечалось,
и зарождающейся христианской церковью.

Большая часть этой ранней экзегезы была
впоследствии записана разными школами
или отдельными авторами и составляет теперь
обширную и чрезвычайно неоднородную библиотеку.
Тот, кто изучает иудаизм, безусловно
знаком с классическим корпусом раввинистических
учений, включающим Вавилонский
и Иерусалимский Талмуды, а также такие многообразные
сборники мидрашей, как Берешит
раба, Мидраш Танхума и им подобные. Однако
это лишь часть, причем не самая древняя, общего
корпуса ранней экзегезы. В этот корпус входят
произведения, написанные в период с III или II в.
до н.э. до конца Средних веков, и он содержит,
помимо собственно библейских толкований,
пересказы библейских сюжетов от первого лица
(каковыми изобилуют книги, написанные чуть
раньше и чуть позже начала эры), а также пояснительные
переводы, проповеди, подготовленные для синагоги или храма, религиозную поэзию,
юридические сборники, апокалиптические
видения, литургические и прочие тексты, так
или иначе касающиеся традиций понимания
конкретных мест в Библии. Некоторые из этих
книг, излагающих или отражающих раннюю
комментаторскую традицию, достаточно известны:
таковы произведения раввинистической
литературы, труды еврейского историка I в.
Иосифа Флавия, Новый Завет, который насыщен
традиционными еврейскими интерпретациями
библейских историй и пророчеств. Однако с другими
сочинениями дела обстоят иначе. Порой
изначальный комментарий или пересказ, созданный
на иврите, арамейском или греческом,
дошел до нас в переводе, на века сохранившемся
в пыльных фолиантах на таких языках, как эфиопский,
коптский, армянский или церковнославянский.

Поскольку большинство толкований в этой
библиотеке традиционны — то есть автор того
или иного текста не создает объяснение сам,
а передает нечто, что он прочел или услышал, —
многие комментаторские традиции воспроизводятся
в ней снова и снова. Но поскольку человеку
свойственно как ошибаться, так и творить, традиции
редко бывают совершенно идентичными.
Авторы зачастую делают ошибки, переписывая
источники, не понимают их или просто считают,
что лучше было бы пересказать все своими
словами. В итоге одна и та же экзегетическая
традиция может дойти до нас в пяти, а то и десяти
разных формах, и порой, чтобы проследить
их происхождение и взаимосвязь, требуется
провести настоящее расследование.

Татьяна Попова. Искусство гомеопатии

Отрывок из книги

О книге Татьяны Поповой «Искусство гомеопатии»

Предисловие

Следуя традиции автора, я хочу предварить свой текст эпиграфом,
позаимствованным у Аристотеля: «Хорошая книга
— та, в которой сочинитель говорит то, что должно, не
говорит того, что не должно, и говорит так, как должно».

Эта книга родилась как продолжение и результат существенной
переработки «Очерков о гомеопатии», вышедших
в 1988 г. Несмотря на большой тираж, последующие допечатки,
пиратское переиздание, легальные издания переводов,
эта книга сегодня является раритетом, бережно хранимым
владельцами, хотя книги, посвященные гомеопатии,
как зарубежных, так и отечественных авторов дефицитом
в настоящее время не являются.

Все дело в том, что «Очерки о гомеопатии», переизданные
вслед за тем в издательстве «Текст» под названием «От
Арники до Яда кобры», и настоящая работа Т.Д. Поповой —
это не просто книги о гомеопатическом методе лечения, это
размышления и воспоминания широко образованного врача-
натуралиста. Огромный врачебный опыт, блестящая эрудиция,
большая культура отражаются в каждой фразе книги. У
читателя создается ощущение знакомства с очень интересным
человеком — автор говорит то, что должно.

Содержание книги не исчерпывается вопросами медицины.
Огромное количество фактов и сведений из различных
областей естествознания интересно сплетаются, создавая целостное представление о человеке и окружающем его
мире.

Важной особенностью книги является то, что Татьяна
Демьяновна не предлагает в ней каких-либо рецептов и не
создает новый лечебник — не говорит того, что не должно.
Медицина вообще и гомеопатия в частности требуют
огромной эрудиции, индивидуального подхода к каждому
больному. Видеть индивидуальность человека и его страданий
— отличительная черта доктора Поповой. Читатели
сразу поймут это.

Обращает на себя внимание точность изложения фактов,
дат, ботанических названий. Это указывает на высокую
ответственность автора. В книге много реминисценций
и цитат — порой необычных, из малоизвестных авторов,
они увлекают читателя, погружают в богатый и новый
для него мир.

Большое впечатление производит язык автора — полноценная,
свободная, гибкая речь — почти устный рассказ,
хотя пишущие люди знают, что перенос устной речи на бумагу
порой бывает совершенно невозможен.

Завершая предисловие, я подумал: а прочтет ли кто-
нибудь эти фразы? Кому они нужны? Но потом вспомнил
свои чувства, возникшие, когда я прочел последние страницы
рукописи: как жаль, что это конец, так хотелось читать
еще, растягивая удовольствие. Может быть, еще одна
страничка предисловия чуть-чуть отсрочит момент окончания,
чуть-чуть продлит радость общения с этой удивительной
книгой.

Доктор медицинских наук, профессор А.С. Микоша

Горная красавица

Желтел, облака пожирая, песок.

Предгрозье играло бровями кустарника.

И небо спекалось, упав на кусок

Кровоостанавливающей арники.

Борис Пастернак

Арника, принадлежащая к семейству сложноцветные
(Compositae), — одно из известнейших лекарственных
растений. В гомеопатическом журнале за 1876 г., выходившем
в Петербурге, сказано, что «арника, всегда
бывшая излюбленным средством гомеопатов, гораздо
старее гомеопатии, и некоторые из самых важных сведений
о ее пользе сообщены врачами-негомеопатами».
Немецкий врач Г. Мадаус, долгие годы собиравший материалы
о лекарственных растениях и сам занимавшийся
фармакологическими исследованиями, сообщает, что
античные писатели не упоминают об этом растении.
Другие авторы считают, что птарника, упоминаемая
Диоскоридом (I в.), и арника — одно и то же растение.
В переводе «птарника» — чихательная трава. Об арнике
же известно, что ее измельченными листьями пользовались
вместо нюхательного табака.

Есть основания предполагать, что в народной медицине
западноевропейских стран арнику использовали
еще в Средние века. Наиболее подробные сведения о ее
применении в старые времена мы находим у немецких
авторов. Так, швейцарский естествоиспытатель XVIII в.,
врач и поэт Альбрехт фон Галлер, считал, что она надежно
рассасывает свернувшуюся кровь. Немецкий терапевт
Кристоф Гуфеланд рекомендовал это растение
при общей слабости вследствие физического или нервного
перенапряжения, как сердечное лекарство, при параличах
и эпилепсии. А венский врач Коллин сообщил
о тысяче случаев удачного лечения арникой перемежающейся
лихорадки. Он считал ее средством, конкурирующим
в этом отношении с хинной корой. Известно, что
в 1814 г. арнику применяли также при гнилостной лихорадке
и кровавом поносе.

Арника была любимым лекарственным средством
Гёте, который, по словам его секретаря, изящнейшим
образом описал это растение, превознося до небес его
целительное действие. Предложенная домашним врачом,
она спасала его в тяжелые моменты жизни. Именно
арника была последним лекарством, которое принял
83-летний умирающий писатель.

Как лекарственное средство арнику упоминают Сервантес
в «Дон Кихоте» и Артур Конан Дойл в «Затерянном
мире».

В списке лечимых арникой заболеваний числятся
самые разные недуги: от кровотечений, травм и карбункулов
до ревматизма и эпилепсии. Однако со второй
половины XIX в. область ее применения сокращается,
почти ограничиваясь кругом скорее гигиенических,
чем лечебных препаратов: она входит в состав кремов,
жидкостей для промывания ран, глаз, для роста волос.
Известный немецкий гидротерапевт Себастьян Кнейп,
чьи водные процедуры в последнее время снова входят
в моду, применял арнику как обезболивающие средство
при ранениях, ушибах, инъекциях.

Сейчас трава арники — официальное лекарственное
сырье в 27 странах мира. Она числится в разделе кровоостанавливающих
средств. Из нее выделены действующие
начала: арницин, лютеин, инулин, смолы, органические
кислоты, витамин С, сахара, дубильные вещества.
Исследования, проведенные в 50-е гг. С.А. Томилиным,
показали, что препараты из цветков арники горной в малых дозах оказывают тонизирующее и стимулирующее
действие на центральную нервную систему, а в больших
действуют седативно, предупреждая развитие судорог.

Исследователи лекарственных растений А.Д. Турова
и Э.Н. Сапожникова рекомендуют препараты из цветов
арники как средство, действующее тонизирующе на центральную
нервную систему, и как кровоостанавливающее,
особенно при маточных кровотечениях, связанных
с гормональными нарушениями.

У известного украинского травника А.П. Попова перечень
заболеваний, при которых может быть употреблено
это растение, намного обширнее. Его рекомендации перекликаются
со старыми народными традициями: «Арнику
горную используют довольно широко. Препараты из нее
употребляют внутрь при бронхите, подагре, гриппе, болезнях
сердца, судорогах, эпилепсии, сотрясении мозга,
апоплексии, а также как мочегонное средство. Наружно
эти препараты применяются как сильное кровоостанавливающее
средство при обширных ранениях, ушибах,
невралгических болях» (Попов А.П. Лекарственные растения
в народной медицине. — Киев: Здоров’я, 1970).

Применять арнику надо с осторожностью, в больших
количествах она может вызвать токсические явления:
озноб, тошноту, рвоту, одышку, упадок сердечной деятельности.
Естественно, что, как и многие другие растения,
арника может быть причиной аллергического поражения
кожи, слизистых оболочек глаз, дыхательных
путей и других органов. Такое явление мне приходилось
отмечать в практической работе у пациентов — жителей
Западной Украины. Одна пациентка из Закарпатья сказала
мне с грустью: «У нас есть хорошая трава от такого
заболевания, как у меня, — арника горная, но мне ее нельзя
принимать — вызывает кровохарканье». У больной
было хроническое гнойное заболевание легких — бронхоэктатическая
болезнь. А вот еще одно свидетельство.
Женщина, страдающая тяжелым аллергозом с разнообразными проявлениями, возвратясь из отпуска, проведенного
в Карпатах, сообщила: «Доктор, все хорошо,
обострение аллергии было лишь однажды: я зашла в
аптеку, где продавали траву арники…» Доктору было
приятно и интересно: женщину лечили арникой, но, конечно,
в гомеопатическом разведении. А «доза» арники,
витавшая в воздухе аптеки, оказалась для нее слишком
большой!

Арника горная (Arnica montana L.) — эндемик гор;
растет в диком виде в основном в Карпатах (это европейский
горно-лесной вид) в местах, расположенных не
ниже 500 метров над уровнем моря, в лесах и субальпийских
лугах. Предприняты попытки разведения ее в
культуре (например, в Ленинграде ее культивируют уже
более 200 лет), но промышленных плантаций нет.

Арника горная занесена в Красную книгу, где отмечено,
что растение это, произрастающее в Карпатах
(редко — в Белоруссии, Литве и Латвии), под угрозой
уничтожения. Площадь зарослей сокращается в результате
неумеренных заготовок в лекарственных целях.
Звучит это как-то неправдоподобно: медики в роли разрушителей
природы? И все же цифры говорят сами за
себя. Тонны сухих соцветий заготавливают не только
для внутренних нужд, но и на экспорт! О тоннах сырья
при гомеопатическом врачевании, конечно, и речи быть
не может.

Цветок арники знаком очень многим, его изображение
можно встретить не только в книгах о лекарственных
растениях и в ботанических атласах, но и на почтовых
марках и поздравительных открытках. Этот милый
в своей бесхитростности ярко-желтый или оранжевый
цветок не случайно похож на ромашку, ноготки и девясил
— они принадлежит к одному, кстати очень распространенному,
семейству сложноцветных. Особенно похожа
арника на девясил. Сборщики трав часто путают
их.

Фабьенна Каста-Розас. История флирта. Балансирование между невинностью и пороком

Отрывок из книги

О книге Фабьенны Каста-Розас «История флирта. Балансирование между невинностью и пороком»

Флирт — невинная забава?

Итак, все началось в «прекрасную эпоху». Или, точнее,
в первой трети XIX века. Ведь, по существу,
то, что именуют «прекрасной эпохой», — это период
мира и относительного благополучия, что предшествовал
Первой мировой войне, то есть 1885–1914
годы. Буржуа бьют тревогу, в гостиных, на балах и
светских приемах то и дело толкуют об одном, ибо это
так очевидно, что не осознать невозможно: нынешняя
девица уж не та, что раньше. Баронесса д’Орваль
в книге 1901 года «Великосветские правила поведения
», томясь ностальгией, сетует, мол, прежде девушка
была «нежным, изысканным, робким созданием.
Ее большие потупленные очи лишь изредка позволяли
постороннему взору заглянуть в глубину ее души».
Теперь же, полюбуйтесь, она превратилась в существо,
«полное жизни, воли, движения. Ее самоуверенность
приводит в замешательство, это какая-то непомерная
мужская дерзость». Нынешняя молодая особа,
вторит ей преподобный Анри Боло («Современные
девушки», 1911), ведет такие речи, «что даже гориллу
вогнали бы в краску». В ней «столько смелости, что
не она, а молодые люди перед ней теряются». Тут и
возникает слово, новенькое, с пылу с жару, к нему все
сводится: девушки принялись флиртовать.

Англосаксонская зараза?

Да что же это такое творится? Современники теряются
в догадках, они прямо одержимы этим вопросом.
И, как часто случается там, где не терпится найти
корень зла, все взоры обращаются за рубеж. Хотя ныне
без конца твердят, что слово «флиртовать» происходит
от старофранцузского корня, факт остается фактом: в
своем современном значении и оно само, и действие,
им определяемое, — все это пришло из Англии. Флирт,
эта «предосудительная забава», как утверждала графиня
де Трамар в работе 1905 года «Светский этикет», являла
собой то «сорное семя», которое англосаксы подбросили
во французский «невинный сад». Дурные семена
угрожают укорениться, и тогда нетронутая, чистая и
благородная лилея — французская дева — увянет.

Так что же готово распуститься — росток дурного
семени или розовый бутон, полный свежим ароматом?
Как мы сейчас увидим, тут все дело в том, как
посмотреть. Как бы то ни было, одно несомненно:
в середине XIX века, когда во Франции возобладал
идеал «беленькой гусыни», многие англосаксонские
девушки расцветали на воле, становясь мастерицами
в искусстве флирта. Это весьма удивляло французских
путешественников, начиная с Алексиса де Токвиля.
В своей работе «О Демократии в Америке» (1835—
1859) выдающийся историк подчеркивает тот факт,
что между американской девушкой и французской
барышней пролегает пропасть. «От юной американки
почти никогда не следует ожидать ни той девственной
простоты в пору пробуждающихся желаний, ни той
наивной, бесхитростной грации, что присуща европеянкам,
когда они переступают грань, что отделяет
детство от юности», — пишет он. Еще больше удивляет
французского путешественника тот факт, что англосаксонские
девушки часто имеют sweet heart (доброе,
отзывчивое сердце). В Англии, отмечает Ипполит Тэн («Очерки современной Англии», 1890 г.), «молодые
люди обоего пола видятся и общаются свободно, безо
всякого надзора». В Америке молодежь пользуется еще
большей независимостью. Девицы выходят из дому без
компаньонок в сопровождении тех молодых людей,
чье общество предпочитают, и возвращаются поздно
ночью. На новых землях Запада и в сельской местности
нередко можно встретить «девушек, гуляющих
со своими возлюбленными при луне, идущих вместе
с ними порыбачить или проводящих в их обществе
долгие часы на веранде своего дома, обсуждая планы
на будущее». Скрываясь под удобной сенью ночной
темноты от родительских глаз, эти девушки со своими
поклонниками могут «целоваться, обмениваться ласками
и предаваться невесть каким безумствам».

Подобные нравы изумляли французских путешественников
той эпохи. Сегодня они могут и нас поражать,
ставя наши априорные представления с ног на
голову, ведь мы, романские народы, часто находим
англосаксов излишне стыдливыми, чтобы не сказать
ханжами. Однако не следует заблуждаться: англосаксы
дозволяли флирт именно потому, что были пуританами.
В XIX веке у них, как и у французов, была
одна главнейшая цель: уберечь юную деву от «пороков
и опасностей, кои представляет для нее общество».
Различными оказались лишь средства, которыми они
стремились этого добиться. Французы, проникнувшись
католическими представлениями о роковой слабости
плоти, не видели иного способа сохранить девичью
добродетель, кроме бдительного надзора и воспитания,
ориентированного на полную неосведомленность в
вопросах пола. Потому и держали девиц взаперти, изолируя
от света, всецело отдавая на попечение исповедников
и мамаш. Англосаксы, напротив, «хоть и весьма
религиозны, — поясняет Токвиль, — в защите добродетели
не уповают на одну лишь религию: они постарались
вручить женщине оружие разума». Исходя из своих протестантских понятий, они сделали ставку на
ответственность и благоразумие девушки, ибо «исполнены
веры в ее силы». Флирту они приписывали значение
воспитательное, полагая, что он научит молодых
обуздывать страстные порывы, сохранять власть над
влечениями своего тела и сердца.

Французы «прекрасной эпохи» начали ближе знакомиться
с этой англосаксонской моделью. Ведь в
области средств передвижения тогда-то и наступил век
революционных новшеств: путешествия на пакетботах
и поездах приобретали все большую популярность.
Англичане и американцы первыми вошли во вкус таких
передвижений, будучи изобретателями больших турне,
они пустились колесить по Европе еще с XVIII века.
А к концу XIX-го уже и французы привилегированных
сословий не отставали от них. Юноши и девушки
отправлялись на морское побережье, на бальнеологические
курорты, скажем, в Ниццу или Дьепп, а то еще
в Альпы подышать горным воздухом. Таким образом,
то здесь, то там, в зависимости от времени года, собирался
цвет европейской буржуазии и аристократии. И
тут между молодыми людьми неизбежно завязывался
флирт.

Эта новая трансъевропейская пастораль во всей ее
горько-сладкой прелести не без романтических украшательств
представлена двумя маленькими новеллами
«прекрасной эпохи» — «Флиртом» Эдуарда Боннафе
(1888) и «Легким флиртом» Жана Малика (1885).
Первая выдержана в пастельных тонах, образность
Боннафе родственна тонкой акварели. Рассказчик,
случайно обнаружив забытую на дне одного из ящиков
стола пару маленьких перчаток с обтрепанными пальцами
и засохшую розу, предается ностальгическим
грезам о минувшем. Он вновь перебирает в памяти
«минуты счастья», которыми некогда одарила его
«прелестнейшая из фей». Вспоминает, что было это
в июле тысяча восемьсот восемьдесят какого-то года
на бальнеологическом курорте в Дьеппе. Там он то и
дело встречал повсюду — на пляжах, в гостинице, в
казино, в церкви — мисс Мэри, юную девушку ангельской
наружности, целомудренную, но смешливую, «в
высшей степени обаятельную и живую». Между ними
очень быстро возникла чудесная невинная дружба, род
близости, «столь немыслимой в общении с большинством
девушек, воспитанных на французский манер».

Однако когда они пустились в обратный путь из
Дьеппа в Нью-Хэйвен на борту парохода «Париж»,
юный рассказчик осознал, что «его сердце охвачено
таким смятением, в каком он признаться не смел».
Море волнуется, бортовая качка швыряет их друг к
другу. Пытаясь сохранить равновесие, Мэри цепляется
за локоть рассказчика. Потом они вместе завертываются
в одеяло. Когда ветер срывает с юной англичаночки
шляпу, она просит его снова завязать распустившиеся
тесемки и тотчас, рассмеявшись, ласково жалуется,
что он ее щекочет. Тогда, взволнованный до крайности,
молодой человек пытается объясниться в любви.
Он рассказывает ей сон, что видел прошлой ночью.
Ему, дескать, приснилось, будто бы она исповедовалась
ему во всех своих маленьких девичьих шалостях.
А он великодушно посулил ей полное отпущение грехов,
если она согласится стать его женой… Поскольку
девушка, кажется, намека не понимает, повествователь
дарит ей колечко, Мэри примеряет его, и оно, словно
по волшебству, так плотно впивается в ее палец, что
не снять. Однако все это остается без последствий.
В Нью-Хэйвене на набережной Мэри прощается со
своим мимолетным обожателем. И только тут отверг-
нутый юноша с досадой замечает, что у нее уже есть
кольцо на пальце…

В скорее игривой, чем романтичной новелле Жана
Малика «Легкий флирт» герой-рассказчик Жан де ла
Виль д’Авре, будучи в Швейцарии, встречает в Люцерне
некую молодую американку. Он там смертельно скучает, уже подумывает об отъезде, когда мисс Милли
Лобстер «преспокойно, без тени смущения» обращается
к нему, предлагая сыграть партию в английский
бильярд. Сияние ее светлых волос, «очень белая кожа»,
по-детски нежное личико — все в ней говорило о принадлежности
к зажиточному сословию. Но розовый лак
на ее ногтях выдавал кокетку. Особенно привлекал внимание
ее рот «с яркими алыми губами, свежими, влажными,
чрезвычайно подвижными, она непрестанно
их облизывала кончиком розового трепетного языка»,
что заставляло предполагать в ней обостренную чувственность,
своего рода любовное гурманство. Девушка
напоминала взлелеянный садовый цветок, душистый и
свежий, что раскрылся на вольном воздухе. Она являла
собой явную противоположность романтическому
канону, согласно коему героине подобает иметь вид
чахоточный, изможденный и бледный, словно лилия,
что задыхается взаперти и чахнет от недостатка света.

Порхая вокруг бильярдного стола, Милли прыгает
от радости, когда редкостный удар ей удается, и топает
ножкой, потеряв шар. Когда Жан запутался в счете,
она сердито хлопает его по руке, а за красивый удар,
кажется, готова броситься ему на шею. «И все это так
искренно, простодушно», словно они десять лет как
знакомы, замечает рассказчик.

Опомнившись от удивления, Жан де ла Виль д’Авре
мало-помалу поддается непобедимому очарованию
этой женщины-ребенка. В один прекрасный день,
желая показать, какая у нее родинка на плече, юная
американка невозмутимо расстегнула первую пуговку
своего корсажа, а потом вдруг пустилась наутек, и вот
«она уже далеко, бежит вслед за торговкой вафлями,
хохоча как безумная, вся в облаке сахарной пудры,
отчего становится немного похожа на Пьеро».

Тем не менее Жан решается покинуть Люцерн, ибо
он увлечен Милли не настолько, чтобы жениться на ней,
однако слишком уважает ее, чтобы сделать своей любовницей. Но накануне его отъезда в отеле во время игры
в прятки Милли увлекает его за собой и с ним вместе
прячется за портьерой. Коль скоро они укрылись там
наедине, Жан уверен, что скомпрометировал девушку.
Проведя ночь в колебаниях, он решает взять ее в жены.
Каково же было его изумление — и ярость — назавтра
поутру, когда он увидел, что Милли, нимало не обес-
кураженная вчерашним инцидентом, уже флиртует с
другим!

Какое место в этих рассказах принадлежит вымыслу,
фантазии? Трудно сказать… И главное, вправду
ли флирт, это англосаксонское новшество, влияло на
французские нравы, как порой утверждали моралисты
того времени? Влияние, несомненно, было, но переоценивать
его не стоит.

Игра, загнанная в социальные рамки

Молодые француженки «прекрасной эпохи» занялись
флиртом не столько потому, что им вскружил головы
пример англосаксонских сестер, сколько оттого, что,
получив больше свободы передвижения, тем самым
обрели новые возможности для выражения своих желаний.
А все потому, что сама общественная атмосфера
изменилась, нравы стали проще — былой гнет запретов
полегчал, настал час послаблений.

Эмансипация девушек

Здесь многое зависело от характера образования,
которое получала девица. Законопроект Сильвена
Марешаля, в 1801 году предполагавший «запрещение
обучать женщин грамоте», к великому счастью, был
похоронен. С тех пор женское образование, оставаясь
второсортным, сильно продвинулось, особенно между
1867 и 1880 годом, благодаря усилиям Виктора Дюрюи
и Камилла Се. Эта новая республиканская образовательная
система, разумеется, не содержала в себе ничего
феминистского, она даже не была особенно революционной.
В этот нестабильный век, когда сменилось
столько политических режимов — Консульство, за ним
Империя, Реставрация, Июльская монархия, Вторая
республика, Вторая империя, наконец, Третья республика,
перед законодателями стояла в основном задача
укоренить эту последнюю, внедрив ее понятия в области
нравов. Точнее говоря, речь шла о том, чтобы освободить
девушек из-под власти религиозных конгрегаций
с их консервативным влиянием. Хотя женщины и
лишены права голосовать, утверждал Виктор Дюрюи,
девочек надо «оторвать от юбок кюре, не оставлять в
их школах, ибо это угрожает демократическим идеалам» нового государства. Ведь сегодняшние девушки —
матери завтрашних мужчин.

Таким образом, лицеи для девочек были призваны
формировать воспитательниц будущих граждан,
о «синих чулках» никто не помышлял. Учебные программы
тщательно адаптировались, исходя именно из
понятия о будущем предназначении супруги и матери.
Предметы, рассчитанные на размышление, в частности
философия, были сочтены бесполезными и даже опасными:
как бы то ни было, умствовать женщинам ни к
чему, это сделает из них придир! Латынь, а также греческий
язык, необходимые для того, чтобы претендовать
на престижную степень бакалавра, как бы невзначай
исчезли из этих школьных программ.

А все же дело резко сдвинулось с мертвой точки.
Более, чем раньше, образованные, более развитые,
девушки становились прозорливее, мобильнее. Тем
паче что лакуны в образовании, которое они получали,
можно было самостоятельно восполнять чтением,
путешествиями, частными занятиями с наставницей.

Когда духовная жизнь девиц «прекрасной эпохи»
оживилась, они тотчас стали куда вольнее и в том, что
касается жизни тела. Врачи, обеспокоенные пагубным
воздействием монастырского затворничества и вынужденной
неподвижности на здоровье девушек, давно
настаивали, что им необходимы воздух, солнце, движение,
просторная одежда без стеснительного корсета. Но
над ними еще тяготела репутация шарлатанов — всем
были памятны жестокие мольеровские сатиры на врачей,
так что их никто не слушал. Лишь на исходе XIX
века, когда положительный эффект от их познаний
становился все более очевидным и их общественный
вес неуклонно возрастал, им наконец удалось добиться,
чтобы к ним прислушались. К этому прибавилась
и еще одна причина, напрямую связанная с военной
историей Третьей республики. Французы, униженные
поражением, которое нанесла им Германия в 1871 году,
были одержимы мыслью о возвращении утраченных
провинций — Эльзаса и Лотарингии. Они мечтали о
реванше и объясняли военную неудачу исключительно
численным превосходством противника. Итак, они
рассчитывали теперь, что женщины нарожают крепких
красивых младенцев, завтрашних храбрых солдат. Для
этого, как объяснял профессор Адольф Пинар, создатель
методики ухода за новорожденными, необходимо,
чтобы и сами девушки росли крепкими, отменно
здоровыми, поскольку именно во время пренатальной
жизни плода закладываются основы его силы.

Итак, медики перешли в наступление, под их напором
прогресс в этой области семимильными шагами
устремился вперед. Личная гигиена приобрела небывалое
прежде значение. Вошли в моду занятия спортом.
Юноши и девушки привилегированных сословий увлеклись
теннисом, гимнастикой, верховой ездой, не говоря
о пресловутом велосипеде, который стал эмблемой
современности. Они также открыли для себя благотворное
воздействие долгих пеших прогулок по горам,
морских купаний, талассотерапии. Девушка, которой
всего полвека назад не позволялось даже смотреть на
свое тело, научилась этому заново — теперь она его
еще и демонстрировала, и развивала движением. Клара
Гольдшмидт, будущая супруга Андре Мальро, рассказывает
в мемуарах, что верховая езда была для нее откровением
почти что чувственным. До тех пор, отмечает
она, ни одно из упражнений, которые ей навязывали,
не приносило ни малейшего удовольствия. Гимнастика
являлась для нее лишь изнурительной обязаловкой. В
воду девушка входила охотно, но чувствовала себя там
неуклюжей. Зато на лошади все получилось наоборот,
хотя наездница, послушная обычаю, садилась верхом
по-дамски, она вдруг ощутила, что «поладила с животным
». Девушке полюбился язык тела, понятный обоим:
движения ее колен, сжимающих бока лошади, похожая
на ласку игра рук, держащих поводья, скорость, обгоняющая
само время, прогулки верхом по Булонскому
лесу, где весенний воздух так живителен и душист.
«Именно там, — заключает она, — во мне впервые проснулась
радость оттого, что у меня есть тело».

Врачи между тем уделяли все больше внимания женскому
телу — его ранам и травмам, включая те, что причиняла
первая брачная ночь. Они стремились уберечь
женщин от страданий, порой приносимых плотскими
сношениями. И главное, уберечь девушек от венерических
болезней — опасности, возросшей к концу этого
столетия. Девственное неведение, как предупреждали
медики, особенно доктор Бреннус в 1895 году и доктор
Кориво в 1898-м, провоцирует в недалеком будущем
адюльтер. Муж, удивленный холодностью молодой
жены, подвергнется искушению изменить ей — подыскать
кого-нибудь погорячее. Она же, разочаровавшись
в браке, рискует окончательно и бесповоротно закоснеть
в своей фригидности… если тоже не пустится на
поиски утешения в чьих-нибудь других объятиях.

За пределами медицинского общества нашлись
люди, которые заходили в своих рассуждениях и того
дальше, без колебаний ставя под сомнение догму о
необходимости сохранения девственности. В частности,
Леон Блюм наделал шуму своей пламенной книгой
«О браке», в которой требовал равной сексуальной
свободы для мужчин и женщин. Некто Куассак в 1898
году в книге, построенной как сборник советов отца
семейства юношеству, тоже не побоялся заявить, что
женщина, приобщенная к тайнам любви, станет гораздо
лучшей супругой, нежели девственница.

Итак, уже стали поговаривать — о, разумеется,
весьма робко — о сексуальном воспитании девушек.
Брошюрки с подобной информацией, обращенные к
ним, появились в обороте начиная с 1903 года.

Брак по любви — идеал эпохи

Впрочем, главная идея, овладевшая умами на исходе
века, не касалась ни тела, ни разума девушек и молодых
людей — речь шла об их сердце. В обществе востор-
жествовало представление о том, что браки надлежит
заключать по любви. Правда, этот переворот в сознании
не обошелся без трудностей, многие ему противились.
В привилегированном обществе родители девицы,
прежде чем рассматривать вопрос о возможности
супружеского союза, непременно наводили справки о
семействе претендента, которое в свой черед поступало
так же. Сама графиня де Панж подчеркивает, что брак
по соглашению семей в среде высшей аристократии
отнюдь не был упразднен. В 1900 году, констатирует
она (в ту пору еще звавшаяся Полиной де Брольи),
существовали два пути к вступлению в брак: светские
балы, где девушка могла показаться в хорошем обществе,
и семейные связи. Собственная мать Полины
непрестанно твердила ей, что бесполезно надеяться
отыскать родственную душу среди бойких бальных
танцоров и что браки, заблаговременно обдуманные и
устроенные, лучше, нежели «изнурительные поиски»
жениха среди посетителей светских салонов. Когда
Полина встретила на балу Жана де Панжа, в которого
тотчас влюбилась, брак был заключен с большими
проволочками, ибо, «как всегда бывает с браками по
сердечной склонности, оба семейства только и делали,
что выдумывали все новые препятствия».

Жану и Полине, подобно большинству молодых
людей их поколения, удалось одолеть сопротивление
колеблющихся семейств. Дело в том, что начиная с
века Просвещения, слывущего также и веком нестрогих
нравов, в умы проникла мысль о праве человека
на счастье. С тех пор индивидуализм стал безудержно
развиваться. «Цунами любовных романов» затопило
все сословия общества как во Франции, так и в других
странах Европы. Наступил век романтизма, чувства
вырвались на свободу, воображение воспламенилось.
При подобной атмосфере стремление молодежи к бракам
по любви выглядело настолько оправданным, что
противостоять ему становилось чем дальше, тем труднее.

Рухнув, этот барьер, как фишка домино, опрокинул
и другой — доселе непроницаемую преграду между
полами. Правила благопристойности смягчаются.
Слово и взгляд вновь обретают свои законные права.
Но плотское вожделение, тело, пол по-прежнему остаются
запретными темами. Тем не менее происходит
решительный сдвиг: кляп исчезает — слово, хоть и подцензурное,
может быть высказано, и взгляд (при условии,
что он скромен) более не принадлежит к сфере
запретного.

Да и мамаши, хоть не перестают блюсти девственность
своих дочерей, несколько ослабляют свою бдительность.
У девушек и юношей возникают возможности
общаться между собой еще до того, как они выйдут
в свет. Порукой тому свидетельства юной Полины
де Брольи, а ведь она происходит из весьма знатного
семейства. Каждое лето она проводит в компании
своих кузенов и племянников, а также приятелей своего брата Мориса. Они вместе учатся теннису, устраивают
автомобильные экскурсии, играют в следопытов
и кладоискателей, вдохновленные детективными романами
Конан Дойла, разыгрывают пьески «из жизни
преступников и сыщиков».

В высшем обществе, разумеется, фамильярность
по-прежнему не в чести. Будущая графиня де Панж,
напротив, подчеркивает, «насколько чопорными
и неестественными были манеры молодых людей и
девушек 1900 годов, когда они общались между собой.
Обращение на „ты“ в свете считалось недопустимым
даже между кузеном и кузиной, между женой и мужем.
И никто никого не называл просто по имени». А все
же развлечения, которым юноши и девушки без всякой
задней мысли предавались вместе где-нибудь в
аллеях парка или в закоулках старого дома, порой
приводили их к «романическим перипетиям, полным
неожиданностей». Таких шалостей их чрезвычайно
церемонные бабушки ни за что бы не одобрили…

Дина Хапаева. Кошмар: литература и жизнь

Отрывок из книги

О книге Дины Хапаевой «Кошмар: литература и жизнь»

Воздух тяжел и влажен. Давящее серое небо, берег,
поросший густой, ядовито-зеленой травой. Моя
бабушка стоит по колено в мутной воде. В руках
она держит большую рыбу. У рыбы вспорото брюхо.
Наружу, бабушке на руки, свисает склизкая, розово-разлагающаяся рыбья плоть. От отвращения трудно
дышать, но страх еще сильнее. Я хочу, чтобы бабушка
немедленно бросила эту гнусную дохлятину,
вышла из воды, иначе случится что-то ужасное, но
она меня не слышит. Я просыпаюсь, рыдая, — мне
очень страшно за бабушку. Бабушка, в то утро еще
совершенно здоровая и бодрая, математик и убежденный
скептик, высмеивает «эти глупости». Мне
11 лет, и я еще не знаю, что кошмары сбываются.
Что они безжалостно срывают покровы тайны, которую
ты больше всего боишься узнать.

Как всегда, мне было тяжело рассказывать свой детский
кошмар. Не только потому, что перед моим мысленным
взором вставали все те же, не потускневшие от времени
образы, но и потому, что я снова, в который раз, с раздражением
чувствовала свое бессилие, свою неспособность
передать его словами. А мне этого очень хотелось: мой
собеседник, «знаменитый литературовед», который прежде
казался мне образцом интеллектуальной открытости,
уже косился на меня так, будто я предложила ему заняться
спиритизмом.

«А ведь этот все-таки еще не психолог, — подумала я
со злобой. — И сам, я же знаю, пробавляется писательством,
не только „чистой наукой“. А меня уже зачислил
в буйнопомешанные. А может, и в свежеуверовавшие
православные…»

«Что такое кошмар? Что происходит в нашем сознании,
когда он нам снится? И почему кошмары —
хотя бы иногда — сбываются, превращаясь в пророчества?» — незаданные, мои вопросы повисли в пустоте.
Продолжать не стоило, было и так понятно, что «об
этом не говорят». В приличном «научном сообществе».
Действительно, зачем портить себе репутацию? От злости
и неудачи, как всегда, хотелось курить.

Лучше бы я нашла сигарету, и тогда мой коллега не
узнал бы, что его взгляд на кошмар мне представляется
последствием тяжелой родовой травмы, полученной науками
о человеке в процессе высвобождения из лона религии
и мистицизма; что именно в память об этом болезненном
высвобождении научная инквизиция превратила
в табу многие понятия лишь потому, что они ускользали
от неповоротливых орудий «научного сознания», что
драматически сказалось на дорогой моему собеседнику
«объективности» гуманитарных исследований…

После этого разговора мне приснился отличный сон:
люди в сером, лица которых, за исключением Фрейда, я
не могла различить, тыкали чем-то, похожим на огромные
ржавые клещи, в светящийся живой воздух. «Это их метод,
а это — сознание», — догадалась я.

Проснувшись, я стала думать о том, что ни психологи,
ни психоаналитики никогда не допускали мысли о том,
что сны могут обладать своей собственной, особой природой.
И поэтому их никогда не волновал вопрос, кошмарами
они были или не кошмарами. В теории Фрейда
сны служили символическим выражением подавленных
желаний, иллюстрацией истинности психоаналитического
метода. Хотя достаточно вычесть из «толкования сновидений» теорию психоанализа, чтобы убедиться: после
такого простого действия в психоанализе не останется
никакого «позитивного знания», никакой информации о
снах «самих по себе».

Пора было вставать, чтобы идти на встречу с «известным
психологом», — не зря же я в Нью-Йорке. Я представила себе, что будет, если дать ему прочесть цитату из
Джерома К. Джерома: «Говорят, что сновидения — это
комплекс мыслей, мгновенно возникающих под влиянием
того внешнего обстоятельства, от которого мы просыпаемся.
Как многие другие научные гипотезы, эта тоже
иногда соответствует истине». К цитате должен был бы
прилагаться примерно такой комментарий: «Так писал
Джером К. Джером еще в 1891 г., не подозревая, что подход
к снам как к исковерканному отражению событий
внешнего мира будет преобладать в психологии и сто лет
спустя».

Вообще, психологов и психоаналитиков объединяет
сугубо утилитарный подход к снам и уверенность в «лженаучности» кошмара — и понятия, и явления. Психологи
рассматривают сон как кривое зеркало, в котором отражаются
искаженные до неузнаваемости факты реальности
и психические состояния, в основном нежелательные.
В зависимости от конкретной школы, психологи
по-разному объясняют эти состояния, но никогда не
задаются вопросом о том, что именно сон привносит в
них из своей собственной, независимой от психических
расстройств, природы. Я знала, что всякий психолог не
преминет указать на прогресс, достигнутый в исследованиях
физиологии сна. Но даже психологу понятно, что в
рамках этих исследований исключается всякая возможность
задуматься об особенностях сна как ментального
состояния, не говоря уж о кошмаре.

Психолог выслушал меня профессионально-внимательно — он вообще был похож на мышкующую лису.
Он не хотел показаться ретроградом, учил меня заваривать
чай («Ровно три минуты, и крышечку вот так…»)
и долго распространялся о том, что о природе снов
науке известно до удивления мало, что, оказывается,
сон способствует обучению и даже может «предупреждать» организм о грозящих болезнях. Потом он подробно
описал мне, какие опыты он ставит на своих
студентах и пациентах и какие научные выводы можно
сделать, если замерить продолжительность сна с помощью
наручных часов.

На мой вопрос — почему, если нас интересует, что
такое кошмар, мы должны предположить, что рядовой
пациент-невротик, или студент — участник психологического
эксперимента, или даже незаурядно талантливый
психолог в состоянии лучше и точнее изобразить кошмар,
чем, например, Гоголь или Достоевский? — он ничего не
ответил, но посмотрел на меня так, что стало ясно: он готов
нажать кнопку вызова охраны. Но тут мне вдруг стало
все равно. Потому что в этот момент я поняла, как будет
начинаться моя книга.

Тайны кошмара хранит литература. Ибо исследование
природы кошмара было важнейшей темой
творчества целой плеяды гениальных писателей.

Разумеется, воссоздание кошмара как особого
ментального состояния вовсе не есть универсальное
свойство всех художественных произведений, в
которых герою снится страшный сон. Сквозь призму
«кошмароведения» нельзя прочесть Пушкина
или Тургенева, Голсуорси или Эмиля Золя. Они
писали совсем о другом. Их волновали те проблемы
и сюжеты, на которые обычно и обращают
внимание литературоведы: драмы человеческих отношений
и этические вопросы, проблемы взаимодействия
героя и общества, поэта и царя, описание
социальной реальности и ее пороков.

Напротив, творчество Чарльза Метьюрина и Н.В.
Гоголя, Ф.М. Достоевского и Томаса Манна, Г.Ф.
Лавкрафта и Виктора Пелевина трудно понять, игнорируя
перспективу «кошмароведения». Сквозь
призму интереса к кошмару можно по-новому истолковать
их замыслы и обнаружить преемственность
между ними. Кошмар — цель, смысл, суть их произведений
— неуловим посредством обычных литературоведческих
приемов и методов анализа подобно
тому, как изучение природы кошмара лежит за гранью
современной психологии. Тем более что литературоведы
(как и их собратья-психологи), никогда не
считали кошмар предметом, достойным внимания.

И еще я поняла: для того, чтобы начать писать, мне следует
перестать думать о коллегах и вообразить себе вас, читатель.
И если вас не смущает, что кошмар — и явление,
и понятие — это подлинный эпистемологический скандал
для гуманитарного знания, если вы готовы рискнуть оказаться
вне «сообщества ученых» (хотя бы потому, что специалистов
по кошмару просто нет), и если поиск ответа
на вопросы о природе кошмара представляется вам столь
же важным, как и мне, то почему бы нам не затеять с вами
такой чернокнижный разговор?

Я предлагаю называть техники письма, необходимые
для изображения кошмара, для его перевода
из жизни в литературу, словом гипнотика. Новое
слово нужно потому, что слово «поэтика», которым
любят пользоваться филологи, подразумевает, что
автор не до конца понимает подлинные причины, в
силу которых он пишет так, а не иначе, и зачастую
бессознательно применяет те или иные литературные
приемы. Тогда как нас будет интересовать как
раз активная роль автора — создателя прозы о кошмаре.
Гоголь и Достоевский, Лавкрафт и Пелевин
с увлечением ставили смелые опыты и над своими
героями, и над своими читателями, чтобы исследовать
секреты кошмара и научиться их использовать
в своем творчестве. А Томас Манн в романе «Иосиф
и его братья» напряженно размышлял над сутью
пророчеств.

Для исследования кошмара нам потребуется еще
одно понятие — литературная реальность, а именно
то, что представляется нам правдоподобным в художественном
тексте, то, что мы легко принимаем
за его «действительность». Ибо все авторы, живописавшие
кошмары, задавались вопросами о том, где
пролегает грань между кошмаром и жизнью и в чем
отличие — если оно есть — между реальностью и
художественным вымыслом. Чтобы ответить на эти
вопросы, они пытались нащупать границу между
«действительностью» реалистичного литературного
вымысла и кошмаром, понять, как возникает «эффект
реальности» в литературе, и использовать его
для воздействия на читателя.

Воссозданный в художественном тексте, кошмар
приобрел огромное влияние на читателя и превратился
в культурную норму и культурную форму
современности. Литература послужила отправной
точкой для создания культуры потребления кошмара,
породив «жанр ужасов» и вызвав к жизни
Готическую эстетику.

Но читатель, рассчитывающий найти на этих
страницах сонники, Каббалу или «Молот ведьм»,
будет разочарован. Мистические учения, как и божественные
откровения, не в силах помочь нам
приблизиться к пониманию природы кошмара или
пророчеств. И не они ответственны за внутреннее
перерождение проекта европейского рационализма,
приведшее к глубоким изменениям в современной
культуре.

У этой книги триединая задача: понять особенности кошмара
как психологического переживания, литературного
процесса и культурного проекта. Я попытаюсь восстановить
мозаику совпадений, благодаря которым литературный
эксперимент превратился в нашу повседневность.

Выплескивания кошмара из жизни в литературу и из
литературы в жизнь я и предлагаю вам, читатель, обсудить
на этих страницах.

Маргарет Этвуд. История долгов наших. Долги и темная сторона богатства

Отрывок из книги

О книге Маргарет Этвуд «История долгов наших. Долги и темная сторона богатства»

Канадский писатель-натуралист Эрнест Сетон-Томпсон в день, когда ему исполнился двадцать один год, получил странный счет. Его отец скрупулезно зафиксировал все расходы на сына, не забыв включить в счет даже гонорар врача, принимавшего роды. Еще более необычным было то, что, как утверждают, Эрнест этот счет оплатил. Поначалу я считала, что господин Сетон-старший слишком экстравагантен, но теперь начинаю думать, что он, возможно, прав. Разве мы не в долгу за сам факт своего появления на свет? А если да, то сколько и кому или чему мы должны?

Написать эту книгу меня заставило не только любопытство, но и надежда, что в ходе работы над ней я смогу глубже изучить мало мне известное, но весьма интригующее понятие долга.

Эта книга не имеет никакого отношения ни к управлению долгами компаний, ни к национальному долгу, ни к планированию семейных расходов, ни к тому, как выгодно брать деньги в долг, а потом пускать их в рост, ни даже к определению, приобрело ли ваше хождение по магазинам маниакальную форму или еще нет. От текстов на эти темы ломятся книжные магазины и Интернет.

Не найдете вы здесь и рассуждений о таких зловещих материях, как карточный долг, возмездие мафии или кармическое воздаяние, когда за дурно прожитой жизнью следует реинкарнация в форме какого-нибудь насекомого. Не будет в моей книге и мелодраматических красавчиков с лихо закрученными усами, которые собирают арендную плату и требуют интимных услуг от женщин, неспособных вовремя расплатиться за жилье, хотя такие истории не оставляют читателя равнодушным. Вместо этого я буду говорить о долге как о некоей порожденной человеческим воображением идее, умственном построении, конструкте и о том, как эта идея может отражать и разжигать неуемные страсти и заключать человека в оковы столь же неуемного страха.

Авторы пишут о том, что их больше всего волнует, говорит Алистер Маклеод. Но и о том, что приводит их в недоумение, добавляю я. Темой моей книги является самая волнующая и загадочная вещь из всех, которые я знаю. Ибо именно здесь странным образом пересекаются деньги, слово и вера, и это сплетение таит в себе поистине взрывную силу.

Вещи, которые занимают нас, когда мы становимся взрослыми, вызывали наш интерес и в детском возрасте — по крайней мере, так было со мной. В конце 1940-х общество, в котором я росла, полагало невозможным обсуждать три темы. Никто не мог заговорить о деньгах — особенно о том, сколько каждый зарабатывает. Нельзя было рассуждать о религии, дабы разговор не привел к испанской инквизиции или к чему-нибудь похуже. Наконец, запрещалось говорить о сексе. Живя в семье биологов, о сексе — как минимум — среди насекомых я могла прочесть в учебниках, разбросанных по всему дому. Так что о яйцекладе я была наслышана. А поскольку запрещенное всегда привлекает детское любопытство, я сосредоточила внимание на двух других табу: финансах и религии.

Поначалу они мне казались вполне ясными и понятными категориями. Существовал мир невидимых вещей, относящихся к Богу, и существовал мир вещей вполне материальных, относящихся к кесарю. Последние принимали форму «золотых тельцов», которых у нас в Торонто в то время почти не водилось, и денег, из любви к которым вырастало все зло на земле. Но с другой стороны, существовал герой комиксов Скрудж Макдак, про которого в то время я очень любила читать, — такой вспыльчивый, прижимистый, не всегда честный миллиардер, получивший свое имя от персонажа известной повести Чарльза Диккенса — скупердяя Эбенезера Скруджа. У плутократа Макдака было огромное хранилище золотых монет, куда он и трое его племянников ныряли как в бассейн с водой. Для дядюшки Скруджа и троицы утят деньги были не источником зла, а любимой игрушкой. Вот теперь и понимай, какой из этих двух взглядов на деньги верный?

У нас, детей 1940-х, конечно, водились карманные деньги, но нам и в голову не приходило говорить о них или — что казалось уж вовсе немыслимым — любить их. В то же время нас с раннего детства учили, как с ними обращаться. Когда в восьмилетнем возрасте у меня появился первый источник дохода, я уже имела некоторое представление о деньгах, получая пять центов в неделю на свои нужды. На эти деньги можно было нанести в два раза больше вреда зубам, чем это доступно детям в наши дни. То, что оставалось после покупки конфет, я хранила в жестянке из-под чая «Липтон», на котором сверкающими красками были изображены закутанная в паранджу индианка, слон, пальмы, смуглые мужчины в чалмах и невероятно синее небо. На монетах с одной стороны были отчеканены листья, с другой — голова короля. Я ценила их по тому, насколько редко встречалось то или иное изображение и насколько оно мне представлялось красивым. Правящий монарх Георг VI встречался довольно часто, а потому на моей шкале ценностей занимал скромное место. Кроме того, у него не было ни бороды, ни усов, как, например, у Георга V, монеты с изображением которого еще были в ходу. Реже всего попадались монеты с изображением совсем уж заросшего волосами Эдуарда VII.

Я скоро сообразила, что эти монеты можно было менять, например, на «рожки» мороженого, но не думала, что они чем-то отличаются от той валюты, которая была в ходу у моих сверстников: карты с изображением самолетов, крышки от молочных бутылок, книжки комиксов и стеклянные шарики. Внутри каждой такой категории царил тот же принцип: редкость и красота экземпляра повышали его цену. Обменные курсы устанавливали сами дети, хотя споров по этому поводу было предостаточно.

Но все изменилось, когда я получила работу. Мне платили целое состояние — двадцать пять центов в час! А работа заключалась в том, что мне нужно было катать по снегу детскую коляску с ребенком. Всякий раз, возвращая после прогулки ребенка живым и не окончательно замерзшим, я получала двадцать пять центов. С этого момента я поняла, что ценность монеты никак не связана с тем, голова какого короля на ней красовалась, и извлекла важный урок: в высших финансовых сферах эстетические соображения только мешают.

Как только у меня появились деньги, мне посоветовали открыть счет в банке. Поэтому я распрощалась с чайной жестянкой и обзавелась красной банковской книжкой. Теперь разница между монетами с изображением королей, с одной стороны, и стеклянными шариками, молочными крышками, книжками с комиксами и картами с изображением самолетов, с другой, обрела для меня полную ясность, поскольку шарики и прочее нельзя было положить в банк. В то же время деньги нужно непременно держать в банке, потому что только там они могут быть в полной сохранности. Когда у меня накапливалась небезопасная сумма — скажем, один доллар, — мне следовало отнести ее в банк, где устрашающего вида кассир делал в моей книжке соответствующую запись. Последняя строка в книжке называлась «остаток», или «баланс», но я не очень хорошо представляла, что это значит, и, поскольку это слово у меня ассоциировалось с равновесием, я все время ожидала встречи с весами.

Периодически в моей красной банковской книжечке появлялась дополнительная сумма, которую я в банк не вносила. Мне сказали, что это называется моим «интересом», то есть деньгами, которые мне причитаются за то, что я храню деньги в банке. Этого я тоже никак не могла понять. Конечно, сам факт увеличения суммы на счете у меня действительно вызывал интерес, и я предполагала, что эти дополнительные деньги называются «интересом» именно поэтому. В то же время я понимала, что сама их не заработала, поскольку никаких детей, принадлежавших банку, не катала по снежным тропинкам. Откуда же брались эти таинственные деньги? Наверное, их приносила Зубная фея — ведь дарила же она мне монету в пять центов за каждый выпавший молочный зуб. Фея жила в сказочной стране, местоположение этой страны я определить не могла, но в ее существовании не сомневалась: иначе нельзя было объяснить появление пяти центов при выпадении очередного молочного зуба.
Примерно так же я относилась и к моему «интересу» в банке, поскольку его можно было обратить в деньги, а деньги обменять на конфеты или мороженое. Но как может фикция обращаться в реальные предметы? Из сказок, например из истории о Питере Пене, я знала, что если перестать верить в фей, то они запросто умрут. Неужели и банк исчезнет, если я перестану в него верить? Взрослые считали, что фей не бывает, а вот банки как раз существуют. Но так ли это?

С этого начинались для меня загадки, связанные с финансами, и я не разрешила их по сей день.

Последние полвека я много ездила на общественном транспорте и всегда читала рекламу. В пятидесятые годы особенно часто рекламировали женское белье, дезодоранты и средства для полоскания рта. Сегодня их место заняли многочисленные медикаменты (от сердечных заболеваний, артрита, диабета и т.п.) и средства для желающих бросить курить; получила распространение реклама для телевизионных сериалов, где пара женщин неземной красоты прославляют краску для волос и крем для ухода за кожей лица; есть и реклама организаций, куда могут обратиться люди, страдающие игроманией, или таких, которые обещают вам помощь в решении проблем с долгами. Последних очень много.

С одной из таких реклам на тебя смотрит излучающая улыбку женщина с ребенком на руках. Надпись гласит: «Теперь о тебе позабочусь я — и звонки от кредиторов прекратятся». На другом объявлении написано: «Счастья не купишь, но с долгами справиться можно». «После долга тоже есть жизнь», — твердит третья реклама. Еще один устрашающий плакат вопрошает: «Они уже сели тебе на хвост?» Нет, вам не обещают, что надоевшие долги рассеются, как дым от сигареты, но убеждают, что с их помощью долги можно консолидировать и постепенно оплатить, если не транжирить деньги попусту, из-за чего, собственно, и возникла долговая кабала.

Почему подобной рекламы так много? Может быть, потому, что много должников? Вполне возможно.

В пятидесятые годы прошлого столетия, в эпоху женских поясов и дезодорантов, специалисты по рекламе, похоже, быстро поняли, что человеческое тело служит источником множества неприятностей, когда предоставлено самому себе, — оно норовит выйти из-под контроля и источает отвратительный запах. Такое тело необходимо привести к повиновению, иначе оно навлечет на вас позор. В наше время положение изменилось. Шутки ниже пояса вновь стали достоянием индустрии развлечений и не вызывают ни озабоченности цензуры, ни чувства стыда. Поэтому о теле вспоминают лишь тогда, когда оно заболевает какой-нибудь болезнью, особенно часто упоминаемой в рекламе, а главной заботой теперь стало состояние вашего банковского счета.

Для этого есть все основания. Первые кредитные карточки появились в 1950 году. В 1955 году отношение суммы долга к величине дохода среднестатистической канадской семьи составляло 55%, тогда как в 2003 году эта цифра возросла до 105,2% и продолжает увеличиваться. В 2004 году в США этот показатель составил 114%. В других странах тоже немало людей тратят больше, чем зарабатывают. Их примеру следуют и правительства.

Как сообщил мне один знакомый, на микроэкономическом уровне существует настоящая эпидемия долгов среди тех, кому едва-едва больше восемнадцати лет от роду, особенно среди студентов: они оказались под прицелом кредиторских компаний и тратят деньги, не давая себе труда оценить последствия, причем кредитуют их под самые высокие проценты. В результате долг достигает невероятных размеров, и однажды они понимают, что не смогут расплатиться. Современная наука утверждает, что юношеский мозг отличается от мозга взрослого человека и не способен рассчитать все последствия стратегии «купи сегодня — расплатишься завтра», а потому подобное кредитование молодежи следует приравнять к эксплуатации детского труда.