Меир Шалев. Дело было так (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Меира Шалева «Дело было так»

Глава 1

Дело было так.

Стоял жаркий летний день, и я немного
вздремнул после полудня, потом очнулся от приятной
дремы, поднялся, приготовил себе чашку
кофе, отхлебнул и вдруг заметил, что окружающие
как-то странно посматривают на меня и с
трудом сдерживают смех. Причина этого открылась
немедленно: стоило мне наклониться, чтобы
застегнуть сандалии, как я увидел, что ногти
у меня на ногах, все десять, покрыты блестящим
красным лаком.

— Это что за шутки?! — воскликнул я. — Кто
меня так разукрасил?

За полуоткрытой дверью веранды послышалось
хихиканье, отлично знакомое мне по прежним
случаям такого рода.

— Я знаю, кто тут нашкодил! — известил я
приоткрытую дверь. — Сейчас я вас поймаю, надеру уши и этим же красным лаком выкрашу вам
носы. И увидите, я все это сделаю так быстро, что
еще успею вернуться к своему кофе, прежде чем
он остынет!

Сдержанное хихиканье превратилось в восторженный
детский визг, тем самым подтвердив
мои подозрения. Ну конечно — пока я спал, ко
мне подкрались мои маленькие племянницы Рои
и Номи, дочери моего брата. Младшая, как они
потом объясняли хором, покрасила мне четыре
пальца, а старшая — остальные шесть. Они рассчитывали,
что я со сна ничего не замечу, выйду
в таком виде на люди и стану предметом всеобщих
насмешек. Сейчас, когда их злостный умысел
сорвался, они вбежали в комнату с криком:

— Не смывай краску, дядя Меир, пожалуйста,
не смывай, это ужасно красиво!

Я сказал, что полностью с ними согласен. Это,
конечно, ужасно красиво, но тут есть одно маленькое
затруднение. Мне нужно вот-вот отправляться
на некое важное мероприятие и даже выступать
там. Не могу же я появиться перед посторонними
людьми в таком виде. Ведь сейчас уже
лето, летом я хожу в сандалиях, и все увидят мои
накрашенные ногти.

Они все это давно знают, заявили мои племянницы,
и про важное мероприятие, и про мое
выступление там, они потому и раскрасили меня
именно сегодня.

На это я, в cвою очередь, заявил, что на любое
другое мероприятие я с большим удовольствием
пошел бы в таком виде, но только не на это. Потому
что на то мероприятие, куда я иду сегодня, соберутся
такие люди, выступать перед которыми с
накрашенными, да еще на ногах, да еще красным
лаком ногтями может рискнуть лишь вконец отчаявшийся
человек.

Дело в том, что выступление, которое я с таким
жаром обсуждал с племянницами, должно
было состояться в одном из хозяйств моего родного
мошава Нагалаль в Изреельской долине
по случаю открытия старого, недавно расчищенного
и подновленного оружейного тайника Хаганы.
Этот тайник был сооружен во времена британского
мандата и укрыт в коровнике, замаскированный
под видом ямы для стока мочи. А я в
своей первой книге «Русский роман» описал вымышленный
тайник точно такого же рода в некой
вымышленной деревне нашей Долины. Книга
вышла, и тогда в нашем мошаве, в том хозяйстве,
где такой тайник в мандатные годы действительно
существовал, стали появляться читатели,
которые хотели на него глянуть.

Постепенно слух о тайнике стал переходить
из уст в уста, число любопытствующих все возрастало,
и они начинали уже понемногу досаждать
другим мошавникам, но тут сообразительные
хозяева поняли, как им «извлечь сладость из
этой горечи». Они подновили дряхлый тайник,
построили над ямой небольшую беседку для посетителей
и тем самым добавили еще один источник
дохода ко всем прочим отраслям своего хозяйства.
А на тот день, когда племянницы накрасили
мне ногти на ногах своим красным лаком,
как раз назначено было официальное открытие
этого возрожденного тайника, и меня попросили
выступить на торжественной церемонии.

— А посему тащите сюда скорей ацетон и сотрите
с меня эту вашу ужасную красоту, — попросил
я племянниц. — И пожалуйста, побыстрее, мне
уже пора отправляться.

Увы, племянницы категорически воспротивились.

— Пойдешь так! — сказали они хором.

Я снова стал втолковывать, что речь идет о самом
что ни на есть мужском празднике и что в
нем примут участие несколько поколений бойцов
нашей Долины, ветераны Хаганы, Цахала,
Хиша и Пальмаха, те знаменитые герои штыка
и плуга, которые не раз перековывали мечи на
орала и обратно, короче, дорогие мои племянницы,
— люди того покроя, которым мужчины с накрашенными
красным лаком ногтями никак не
по душе и не по нраву.

Мои доводы не произвели никакого впечатления.

— А тебе-то что?! — сказали племянницы. — 
Ты же сам сказал, что это красиво.

— Знаете что?! Если вы сейчас же не сотрете
с меня этот лак, я сниму сандалии и надену туфли!
— пригрозил я. — И никто не увидит этот
ваш лак, напрасны все ваши старания.

— Ты просто трус, — сказали они хором. — Ты
боишься, что скажут о тебе в мошаве.
Эти слова возымели немедленное воздействие.
Сами того не сознавая, мои малолетние
племянницы попали в больное место. Всякий,
кто знаком со старым поселенческим движением
и когда-нибудь попадал под огонь его критики,
знает, что в этих небольших коллективах, в
кибуцах и мошавах, взгляды так и буровят, уста
щедры на замечания, а слухи взлетают и садятся,
как журавли на засеянном поле. А уж тем более
в таких местах, основатели и история которых
столь прославлены и известны, как в нашем
мошаве Нагалаль. Тут требования куда жестче,
и если кто хоть раз отклонился от борозды —
неважно, вправо или влево, вверх или вниз, даже
если то была его единственная, к тому же детская
оплошность, — ему это все равно уже не забудут.
Что уж говорить о том, кто давно заработал звание
«странный», «чудной» или вообще «цудрейтер», да еще вдобавок «не очень удачный» — в
полную противоположность «удачному», что является
одним из самых высоких знаков отличия,
которыми коллектив удостаивает своих преуспевших
сыновей.

Однако я уже так много лет прожил в городе,
вдали от Нагалаля, что для меня все эти слова:
«что», и «скажут», и «в мошаве», — равно как
и все их сочетания заметно утратили прежние
силу и грозность. Поэтому я подумал-подумал
и решил поднять перчатку, точнее, сандалии. Я
обулся, сунул в карман текст своего поздравления
и с выставленными на всеобщее обозрение
накрашенными ногтями отправился на церемонию
открытия героического тайника. Домашние
провожали меня взглядами — кто весело,
кто огорченно, кто насмешливо, а кто и с тревогой:
а вернется ли несчастный вообще? И в каком
состоянии?!

Признаюсь честно: хотя из дому я выходил
весьма смело и решительно, но, по мере приближения
к месту намеченной церемонии, в моей
душе нарастала немалая тревога. А достигнув
цели, я уже ощущал изрядный страх. Тем не менее
в глубине души я все еще лелеял робкую надежду,
что никому не придет в голову разглядывать
мои ноги. И эта надежда действительно
сбылась: никто не сделал мне никакого замечания,
никто не сказал мне дурного слова. Напротив
— все проявляли искреннее дружелюбие и
симпатию. Моя ладонь так и похрустывала в мужественных
рукопожатиях. Мои плечи то и дело
пригибались под увесистыми похлопываниями.
И мое короткое выступление тоже прошло вполне
удачно и спокойно. Во всяком случае, так мне
показалось.

Возрожденный тайник я, разумеется, использовал
в своей речи вовсю — и как символ нашей
памяти, и как метафору всего, что скрывают от
посторонних глаз и что вообще скрыто в глубинах
человеческой души. Как положено писателям,
я красноречиво распространялся о том, что
видно на поверхности, а что — в глубине, чему
наши глаза открыты и чего они не видят, — а отсюда
уже было рукой подать до таких испытанных
побрякушек, как «воображение и реальность», «соотношение правды и вымысла в искусстве
и литературе» и всего прочего, чем писатели
торгуют вразнос и навынос и о чем они способны
разливаться соловьем, даже закрыв глаза и не
глядя в бумажку.

А потом, когда я кончил говорить, сошел с
маленькой сцены и вздохнул, наконец, с облегчением,
ко мне подошла молодая женщина из
семьи владельцев тайника и сказала, что хотела
бы кое о чем спросить меня в сторонке. Сначала
она поблагодарила меня за выступление, заверила,
что получила большое удовольствие, а
потом, как бы между прочим, добавила, что хотела
бы, если можно, еще спросить меня, каким
лаком я крашу себе ногти. Две ее приятельницы, которые тоже были на выступлении, просили
ее узнать. Но ей и самой этот цвет тоже очень
понравился.

А поскольку тот же цвет тотчас заполыхал на
моем лице, она тут же поспешила сказать, что
лично она ничего плохого в этом не видит, напротив,
в этом есть даже определенная пикантность,
нечто такое, чего ей всегда недоставало в
их деревенской жизни и что, возможно, является
многозначительным вестником будущих перемен,
— хотя вот у некоторых других слушателей
мой вид, кажется, не вызвал полного понимания.

— А мне-то казалось, что никто не заметил, —
растерянно сказал я.

— Не заметил?! Да все только об этом и говорят,
— сказала она. — Но вы не должны огорчаться.

Никого это не удивило. Я даже слышала, как
одна женщина сказала: «Чего вы от него хотите?
Это у него от Тони. Она была такая же чокнутая.
Уж так это у них в семье».

Глава 2

Тоней звали мою бабушку, мать моей мамы, и, на
мой взгляд, бабушка Тоня вовсе не была «чокнутой». Она просто была иной. Она выбивалась из
общего ряда. Она была, что называется, «тот еще
тип». И человеком она была, мягко говоря, нелегким. Но «чокнутой»?! Ни в коем случае. Впрочем,
я знаю, что с этой моей оценкой (как, кстати, и
со многими другими) согласятся далеко не все.
Некоторые — и в нашей семье, и в нашем мошаве
— наверняка будут ее оспаривать.

В той истории, которую я хочу вам рассказать,
речь пойдет как раз о бабушке Тоне и еще — о
ее «свипере». Свипером у нас в семье прозвали
тот пылесос, который послал бабушке Тоне
дядя Исай, старший брат ее мужа, дедушки Арона.
Замечу сразу: мне известно, что свипер и пылесос
— это разные вещи. Но бабушка Тоня всегда
именовала свой пылесос свипером, и поэтому
все мы с тех пор и поныне называем так любой
пылесос, тем же именем и на тот же бабушкин
лад — с раскатистым русским «р» и глубоким
русским «и»: «Сви-и-и-пер-р-р…»

Что касается дяди Исая, то я его никогда не
встречал, но из рассказов о нем, услышанных
еще в детстве, понял, что речь идет о личности
в высшей степени сомнительной, чтобы не сказать
аморальной или даже общественно вредной.
В самый разгар второй алии, когда наши
герои-первопоселенцы осушали болота и возрождали
землю Палестины, дядя Исай предпочел
сбежать в Америку и возрождать землю
Лос-Анджелеса. И, словно желая усугубить предательство
преступлением, сменил еврейское
имя «Исай» на английское «Сэм», а потом основал буржуазный «бизнес» и стал загребать «капитал» посредством жестокой эксплуатации
угнетенных пролетариев Соединенных Штатов.

Оба брата, дядя Исай и мой дедушка Арон,
были выходцами из хасидской семьи. Оба ушли
от религии. Но дедушка Арон сменил веру в еврейского
Бога на пылкую веру в социализм и
сионизм, тогда как его старший брат чувствовал
себя, как рыба, в мутных водах американского
капитализма. И дедушка Арон не простил
ему этого отступничества. Он даже назвал брата
«дважды изменником», намекая на то, что
дядя Исай изменил как сионизму, так и социализму.

Что же касается свипера, то это был просто
большой и сильный пылесос фирмы «Дженерал
электрик», подобного которому ни в нашем мошаве,
ни в Долине, ни во всей Стране никто
никогда не видел. Ни до, ни после. Так сказала
мне мама, которая, кстати, удивительно живо
о нем рассказывала. У этого свипера, рассказывала
она, был огромный, сверкающий хромом
корпус, большущие бесшумные резиновые колеса,
могучий электромотор и ужасно толстый
и гибкий шланг. Впрочем, при всем моем уважении
к этому богатырю и красавцу и несмотря
на то что он является героем моего рассказа, я
вынужден сразу же признаться, что его история — не самая важная из всех наших многочисленных
семейных историй. Это не история
любви, хотя тут есть и любовь. Это не рассказ
о смерти, хотя многие из его героев и впрямь
уже умерли. И это не рассказ об измене и мести,
хотя в нем говорится и о том, и о другом. В этом
рассказе нет той боли, что есть в других наших
семейных историях, хотя его роднят с ними
страдания, которыми и он отмечен. Короче, эта
история — не из тех, что встают с нами на рассвете,
ходят за нами весь день напролет и восходят
с нами на ложе поздней ночью; нет, это
просто рассказ, который мы припоминаем под
настроение и передаем тем поколениям нашей
семьи, которые не знали ни дедушку Арона, ни
тот свипер, который его брат-«дважды изменник» послал бабушке Тоне из Америки, ни саму
бабушку Тоню.

Большим рассказом о моей большой семье я,
быть может, займусь как-нибудь в другой раз,
в другой книге. Там я расскажу о своих родителях
и об их отцах и матерях, о тех Иавоках, через
которые они переправлялись, и о тех Иерихонах,
под которыми они сражались. Я опишу там
каторжные работы, к которым были приговорены
их тела, и пожизненные тюремные одиночки,
в которых томились их сердца. Я навострю перо,
чтобы описать единоборства, в которых сходились любящие, и пастушьи распри из-за идей, и
состязания в страданиях, и споры о колодцах памяти,
я перечислю наших семейных безумцев —
скрытых и явных, близких и далеких, я расскажу
о похищенной дочери и обделенных сыновьях —
и все это, господа, тоже будет историей сионистской
революции.

Но если я и напишу такую книгу, это будет не
сегодня, не завтра и не в ближайшие годы. Я напишу
ее, когда состарюсь и стану более мягким,
смелым и снисходительным, — но и в этом своем
обещании я тоже не вполне уверен.

А пока, в этой небольшой книжке, я хочу
рассказать всего лишь одну небольшую семейную
историю — историю бабушки Тони и того
свипера, который послал ей дядя Исай из Соединенных
Штатов Америки. История эта, как
я уже сказал, абсолютно правдива, ее герои —
вполне реальные люди, и они названы здесь их
настоящими именами. Но, как и у всех его собратьев
в нашей семье, у этого рассказа тоже
есть несколько версий, и каждая из них изобилует
преувеличениями, дополнениями, умолчаниями
и улучшениями. И еще об одном я обязан
сказать, чтобы разъяснить предстоящее. В
этом рассказе мне придется порой делать маленькую
вставку, необходимую для лучшего понимания,
или потревожить покой чего-то давно
забытого, а то и вызвать из небытия зачарованную картинку далекого прошлого. И тогда
улыбка сменится воплем или слезы — веселым
смехом.

Глава 3

Мой дед с маминой стороны, дедушка Арон Бен-Барак,
родился в 1890 году в украинском местечке
Макаров. Лет в девятнадцать или около того
он уехал в Палестину и подобно многим своим
товарищам, пионерам второй алии, долго
скитался по дорогам Страны и работал в самых
разных местах — в Зихрон-Яакове, Хулде, Бен-Шемене,
Кфар-Урие, Беер-Яакове (который они
с бабушкой Тоней называли не иначе как «Беряков») и многих других городках и поселениях. И
поскольку он многое повидал, а от рождения был
наделен пытливым взглядом и чутким сердцем и
вдобавок недюжинным чувством юмора и некоторыми
литературными способностями, он время
от времени писал об увиденном и публиковал
свои статьи и заметки в местной газете «Молодой
рабочий».

В Палестине дедушка Арон женился на Шошане
Пекарь, родом из украинской деревни Ракитное,
и она родила ему двух сыновей — Итамара
и Беньямина (которого у нас называли
Беня). Затем, однако, она заболела лихорадкой
и в 1920 году умерла — что называется, в расцвете лет. Отец Шошаны, Мордехай-Цви Пекарь,
был женат дважды. Шошана и ее братья
Моше и Ицхак были его детьми от первого брака,
а второй его женой была Батия, она же Бася,
которая родила ему еще двух детей — Якова и
Тоню. Мордехай-Цви оставил Басю с ее детьми
в Ракитном, а сам отправился в Страну вместе с
Шошаной, Моше и Ицхаком. Но здесь он умер,
следом за ним умерла и Шошана, а три года спустя
оставшиеся в Ракитном члены семейства Пекарь
— прабабушка Батия с Яковом и Тоней —
тоже перебрались в Палестину.

И вот так случилось, что Арон Бен-Барак,
вдовец с двумя детьми на руках, и Тоня Пекарь,
к тому времени восемнадцатилетняя девушка,
встретились в Палестине и решили пожениться.
Годы спустя, когда и я уже присоединился к семейному
списку, и вырос, и стал одним из тех, перед
кем бабушка Тоня изливала душу и с кем делилась
своими горестями, она много раз рассказывала
мне свою версию этой истории:

— Дело было так. Я была молодая неопытная
девушка, а он — бывалый мужчина, старше меня
на четырнадцать лет, и к тому же надавал мне
кучу обещаний и наплел кучу историй, и вот так
оно все и получилось…

Выражение «Дело было так» было постоянным
зачином всех ее рассказов. Она произносила
его с сильным русским акцентом, и ее дети —
моя мама и все ее братья и сестры — произносили
свои «Дело было так» в начале своих рассказов
с тем же самым акцентом. И не только они.
Все мы в семье по сей день используем это выражение
и произносим его с тем же акцентом, когда
хотим сказать: то, что я сейчас скажу, — святая
правда. Дело было действительно так и никак
иначе.

Некоторые у нас в семье стоят на том, что дедушка
Арон влюбился в бабушку Тоню в ту же
минуту, когда увидел, как она сходит с парохода
в Яффо. И даже говорят потихоньку, будто он
угрожал, как это принято в русских романах, покончить
с собой, если она не примет его предложение.
Сама бабушка тоже придерживалась
этой версии, добавляя при этом, что дедушка
угрожал, что бросится в Иордан. Почему именно
в Иордан? Ну, просто повеситься — это както
не подходит для самоубийства на романтической
почве, снотворных таблеток и высотных
зданий тогда не было и в помине, ревoльверы
(так называли в те времена револьвeры) тоже
было не достать, а патроны и вовсе были редкостью,
так что тот, кто тратил драгоценную пулю,
чтобы свести счеты с жизнью, подвергался общественному
осуждению как «эгоист» и «растратчик». А тут, противу всего этого, — Иордан.
Поэтичный, романтичный и хотя не такой,
конечно, большой, как русские реки, но зато с
историческим ореолом, которого не было у тех.
А главное — близкий и доступный. «В стране Израиля
все близко», — сказал мне дедушка Арон
много лет спустя во время задушевного разговора,
по ходу которого, кстати, объявил «небылицами» все, что рассказывала мне о нем бабушка
Тоня.

Кое-кто, однако, по сей день утверждает,
будто дедушка Арон хотел жениться на бабушке
Тоне по весьма простой и прозаичной причине
— в надежде, что она вырастит детей, которых
родила ему ее сводная сестра, и будет им
хорошей матерью. Если так, то его надежды не
оправдались. Отношения бабушки Тони с сыновьями
Шошаны — незаживающая рана в истории
нашей семьи. Кстати, сами Шошана и Тоня
тоже ведь родились от разных жен Мордехая-Цви,
и поэтому некоторые убеждены, что в результате
всех этих повторных браков и множества
детей от разных жен история нашей семьи
куда сложней и запутанней, чем все, что я пытаюсь
здесь объяснить.

Как я уже сказал, дедушка Арон принадлежал
к пионерам второй алии, тогда как бабушка
Тоня прибыла с третьей. Он был одним из
«отцов-основателей» нашего мошава, а она —
всего лишь одной из первых его жительниц. Но
несмотря на эту разницу в статусе (а в старых мошавах и кибуцах ей придают особую важность),
они ухитрились вполне мирно произвести
на свет пятерых детей — первенца Миху,
затем мою мать Батию, потом близнецов Менахема
и Батшеву и последнего по счету Яира.
Все пятеро родились с талантом рассказчиков,
и многие их рассказы были посвящены бабушке
Тоне.

— Представляешь, — рассказывала мне моя
мама о своей матери, — приезжает из России молодая
девушка с двумя косами в гимназической
форме, чай пьет только с блюдечка, отставляя
мизинец, — вот так, — а он везет ее прямиком
в Долину, в самое болото, а тут и пыль, и грязь, и
все эти трудности…

Я чувствовал, что она хочет понять и объяснить
бабушкин характер, а может быть — даже
простить ей что-то.

— И вот она приезжает сюда и видит, что все
его разговоры об имуществе, оставшемся здесь
от ее отца, — чистая выдумка. И что хотя у ее
Арона есть много талантов и достоинств, но
особенно удачливым или оборотливым хозяином
его не назовешь. И она понимает, что отныне
ей предстоит жизнь, полная каторжного труда
и тяжелой нужды. И невзирая на все это, она
решает, что не сдастся. Не вернется в Россию, и
не уедет в Америку, и даже в Тель-Авив не переедет.
Так что хотя нам бывало с ней нелегко, но этим домом и этим хозяйством мы все обязаны
ей и только ей.

И правда, у дедушки Арона были другие интересы,
занимавшие его больше сельскохозяйственных.
Я уже рассказывал, что он иногда писал
в газету «Молодой рабочий». Поселившись в
Нагалале, он начал выпускать еще и мошавную
сатирическую стенгазету «Комар». А кроме того,
он устраивал в мошаве веселые пасхальные вечера,
которые приобрели широкую известность
во всей Долине. Закончив дома канонический седер,
мошавники шли в «Народный дом», где в нарушение
всех канонов начинался разгульный капустник,
для которого дедушка писал пародийные
переработки песен из пасхальной Агады, язвительно
высмеивая в них всех и вся, что в мошаве,
что в Рабочем движении в целом.

Но праздник кончался, а назавтра нужно
было снова пахать и доить, сеять и жать, и время
от времени, когда ему уже невмоготу становились
домашние тяготы и ответственность, дедушка
Арон объявлял: «У меня болит голова» — и
немедленно исчезал. И тогда бабушка Тоня говорила:
«Он таки снова мне удрал» — и мчалась
следом, чтобы вернуть его обратно.

— Это была их общая трагедия — его и ее, —
продолжала мама. — Отцу бы следовало жить в
другом месте и заниматься чем-то другим, что
больше отвечало его душе и способностям. Но
мама решила, что она будет держаться до последнего,
буквально когтями, и она действительно
вцепилась когтями — и в эту землю, и в этот дом,
и в него, и в нас. А поскольку каждому человеку
нужен враг, чтобы отвести душу, у нее он тоже
появился. Ее врагом стала грязь.

Меир Шалев. Впервые в Библии

Отрывок из книги

О книге Меира Шалева «Впервые в Библии»

Предисловие

Первая книга Библии называется на иврите
Берешит, «В начале», — таковы первые ее слова.
Но хотя слова эти относятся в Библии только к
сотворению мира, мы находим в ней и многие
другие «начала»: то, что происходило в первый
раз, — первую любовь, первую смерть, первый
смех, первый сон, — а также тех, что были избраны
первыми испытать различные чувства:
рождение первенца, первую ненависть, первый
обман, — равно как и тех, кто удостоился звания
первого в истории музыканта, царя, кузнеца или
шпиона.

Эти «первые разы» могут порой озадачить.
Например, первая смерть в Библии — не естественная.
Первый плач — не плач новорожденного,
и не слезы родителя, потерявшего сына,
и не рыдания обманутого влюбленного; первый
в Библии сон приснился второстепенному
филистимскому царьку, а не какому-нибудь
памятному историческому деятелю; первыми
поцеловались не двое влюбленных, а сын с отцом,
и поцелуй этот был не выражением любви,
а знаком подозрения и способом проверки. И даже первое появление в Библии слова «любовь»
связано не с любовью мужчины к женщине, или
женщины к мужчине, или ребенка к матери, или
матери к ребенку, — нет, первой была любовь
отца к сыну.

В этой книге рассказывается о нескольких
таких «первых разах» в Библии, и от каждого из
них я переходил к размышлениям о других, связанных
с ним, сюжетах, так что порой, наверно,
слишком увлекался. Впрочем, я поставил себе за
правило: каждый «первый раз», послуживший
мне отправной точкой, должен быть назван в
Библии своим именем. Поэтому первую любовь
и первую ненависть, к примеру, я нашел не по
указке комментаторов, а благодаря тому, что искал
истории, в которых сами эти слова — «любовь
» и «ненависть» — появляются впервые.

У меня уже была книга, посвященная
Библии, — «Библия сегодня», недавно вышедшая
по-русски вторым изданием. Я, однако, не
пытаюсь заменить этими книгами чтение самой
Библии и, уж разумеется, не претендую на это.
Напротив, я настоятельно рекомендую читателям
снова и снова перечитывать Первоисточник,
всякий раз открывая новое, — в нем и в себе.

Меир Шалев

Первая любовь

Как-то раз я попал в рыбачью деревню в
Андаманском море. В отличие от обычных таких
деревень, эта не тянулась вдоль берега, а плавала
в открытом море. Ее дома были построены на
заякоренных плотах, которые соединялись друг
с другом канатами и деревянными переходами.

Деревня мирно качалась себе на волнах, то
подымаясь, то опускаясь. Меня охватило странное
чувство. Обычно, сходя с лодки на причал,
сразу ощущаешь приятную, прочную устойчивость
суши, а тут одно покачивание просто сменилось
другим.

Жили в этой деревне мусульмане, рыбаки из
Малайзии. Я долго бродил среди их плавучих домов,
пока не увидел приоткрытую дверь и сидевшего
за ней худощавого мужчину. Мы обменялись
взглядами, он улыбнулся и жестом пригласил
меня войти. Мы пили чай. На стене висели фотография
и рисунок. На снимке был запечатлен
пейзаж, как будто бы европейский — зеленые долины,
коричнево-красноватые фрукты, водопады
и заснеженные вершины. Рисунок показался мне
более знакомым: юноша лежит на жертвеннике, старик занес над ним нож, сверху парит ангел, а
сзади, в кустах — баран со связанными рогами.

На мгновенье я подумал, что обнаружил одно
из десяти затерянных колен, и уже начал было
мысленно сочинять письма в Главный раввинат
и Сохнут, чтобы там поторопились вернуть это
колено домой, в Израиль. Но все же, перед тем
как упасть в объятья новообретенного брата, я
поинтересовался, что изображено на его рисунке.
Гостеприимный хозяин указал пальцем на
старика с ножом и со странным акцентом сказал:
«Абрагим». Потом показал на мальчика и сказал:
«Асмаил». Я не стал спорить, но по возвращении
в Иерусалим проверил и нашел, что так
действительно написано в Коране. Измаил, а не
Исаак — вот тот сын, которого, согласно Корану,
Бог велел Аврааму принести в жертву. Конечно
же мне следовало знать это раньше.

Казалось бы, такая подмена должна была меня
удивить, но вместо этого я почувствовал горечь.

Наш конфликт с мусульманами, понял я, возник
не только из-за страны и даже не из-за ее святых
мест. Мы не поделили любовь. А точнее — отцовскую
любовь. И что еще больше усложняет
дело — не ту любовь, что выражается в предпочтительном
благословении того или иного сына
или в каком-нибудь подарке (например, в полосатой
рубашке, которую праотец Иаков подарил
любимому сыну Иосифу), а ту, что выражается в
поступке, и притом самом страшном из всех поступков
в книге Бытия, — в принесении в жертву
собственного сына. В Библии сказано: «Возьми
сына твоего, единственного твоего, которого ты
любишь… и пойди в землю Мориа, и там принеси
его во всесожжение» (Быт. 22, 2). Так вот, потомкам
Измаила довольно трудно видеть после
слов «твоего единственного» и «которого ты любишь» имя Исаака.

Кстати, сами Измаил и Исаак отнюдь не были
врагами или соперниками. Уж во всяком случае
не так, как Каин и Авель, Иаков и Исав, Иосиф и
его братья. Настоящая борьба в семье шла между
матерями — Саррой и ее рабыней Агарью. И тот
факт, что от этих двоих, Измаила и Исаака, впоследствии
возьмут начало две религии, тоже был
тогда неизвестен. Но когда Бог сказал «твоего
единственного» и «которого ты любишь» именно
об Исааке, а Измаил и его мать к тому времени
уже были изгнаны из дома Авраама, возникла
эмоциональная база для конфликта, от которого
мы страдаем по сей день.

Есть тут, однако, и нечто иное. Эти слова: «которого
ты любишь» — знаменуют первое появление
в Библии слова «любовь». И тут можно подметить
две интересные особенности. Во-первых,
это любовь мужчины к сыну, а не любовь мужчины
к женщине. Любовь мужчины к женщине
в Библии отодвинута на второе место, и ею станет
любовь Исаака к Ревекке. А во-вторых — это
любовь отца, а не любовь матери. Первой материнской
любовью будет любовь Ревекки к своему
сыну Иакову. Она появится лишь на третьем
месте, и в нее тоже будет вплетен мотив дискриминации
братьев: Ревекка будет любить Иакова,
а Исаак — Исава.

И то и другое представляется странным.
Сегодня материнской любви придается большее
значение, чем отцовской — как в литературе,
так и в социальной и юридической практике.
Что до любви мужчины и женщины, то нынешняя
литература ставит ее выше родительской
любви, да она и естественным образом предваряет
родительскую любовь. Без любви мужчины
и женщины не будет детей, а следовательно,
и родительской любви. Но для Библии всего
важнее род и семья, а в данном случае — семья,
которая станет народом. Поэтому любовь
Авраама к Исааку она ставит на первое место.
Любовь родителя к дочери, кстати, не упоминается
в Библии вообще.

Купить книгу на Озоне