Маргарет Сэлинджер. Над пропастью во сне: Мой отец Дж. Д. Сэлинджер

  • Перевод с англ. А. Миролюбовой
  • СПб., «Лимбус Пресс», 2006
  • Переплет, 576 с.
  • ISBN 5-8370-0430-0
  • Тираж: 3000 экз.

Человек с отверткой

Можно начать с недоумения: как же так? Писатель жив, а о нем его собственная дочь пишет воспоминания. Причем не просто воспоминания, а воспоминания-исследования. То, что вспоминается о папе-маме, бабушке, тете, брате и о себе, дочка писателя перемежает анализом произведений отца, цитатами из его повестей и рассказов. Личную память подпирает рефератом прочитанных книг, скажем, о евреях в Америке в предвоенный период или о боях в Европе 12-го пехотного полка, в которых отец принимал участие в качестве войскового разведчика.

Между тем отец, писатель Джером Сэлинджер, устами самого своего главного, самого знаменитого своего героя, Холдена Колфилда, предупреждал: «…у моих предков, наверно, случилось бы по два инфаркта на брата, если б я стал болтать про их личные дела, особенно у отца». И дочка, Маргарет, не то что не знает эти слова, она их дважды в своей книге цитирует. Однако все одно «болтает про личные дела, особенно у отца». Причем болтает абсолютно безжалостно, без соблюдения каких бы то ни было приличий: «…жизнь в доме матери становилась все более сексуально напряженной и небезопасной. Она спала уже с совсем молодыми парнями, студентами колледжа… Как это унизительно, когда мать ведет себя вроде распущенной, непокорной сестры».

Читая такое, начинаешь думать, что Джером Сэлинджер и Клэр Дуглас, американский еврей и английская аристократка, конечно, совершили немало ошибок в воспитании своих детей (а кто их не совершал?), но одна была кардинальная: когда в четыре года маленькая Пегги сразу же, с первого раза наиграла мелодию на фортепьяно, талантливую девочку надо было бы отправить учиться музыке. Писала бы сейчас кантаты и симфонии, оперы и балеты, а не мемуары о папе с мамой.

Нет, для широкого читателя все это куда как интересно, но папе с мамой каково! А мне каково, словно бы спешит возразить Маргарет Сэлинджер, вырасти в странной, сдвинутой по фазе семье, в семье, словно из романа Фицджеральда «Ночь нежна» или «Великий Гэтсби»? Да, вот это, пожалуй, самое удивительное, что есть в этой бесстыжей, откровенной и нежной книжке. Маргарет (лучше называть ее Пегги, во-первых, короче, во-вторых, она сама себя так называет) описывает историю своей семьи. Мама, эвакуированная из Англии в США во время Второй мировой и проведшая свое детство в приемных семьях, интернатах и монастырских приютах, покуда ее родители занимались историей раннего итальянского Возрождения. Отец, воспитанный в совершенно иной, любвеобильной, нежной семейной обстановке и с размаху врезавшийся в антисемитские настроения, которые перед Второй мировой были куда как сильны и в Америке.

Пегги описывает встречу, совместную жизнь, разрыв этих людей, старается показать, откуда появились герои Сэлинджера, изумившие мир, а не одну только Америку, Глассы и Холден Колфильд, а читателю кажется, что он в мире другого писателя — Фицджеральда, умершего незадолго перед тем, как Джером Сэлинджер ушел в армию. Тогда-то соображаешь, прикидываешь, что из всех американских писателей Сэлинджер ближе всего не к Хемингуэю, с которым переписывался и встретился в 1944 году в освобожденном Париже, но именно к Фицджеральду.

Хрупкость, нежность, одиночество, потерянность, сила таланта и никакого мачизма, никакой подчеркнутой мужественности — и это при том, что «Сэлинджер участвовал в высадке союзнических войск в Нормандии, прошел весь путь от Юта-Бич до Шербура, от сражения на Перегороженном поле и кровавой битвы при Мортене до Гюртгенского леса в Люксембурге и битвы за вал». Несовпадения, противоречия, нестыковки одного с другим, настоящая таинственность — вот что поражало в Сэлинджере-писателе и вот что поражает в Сэлинджере — персонаже книги его собственной дочери.

Автор самой проникновенной, самой сокровенной книги о нервном подростке и человек, беседующий со своей десятилетней дочерью так, что она кричит: «Может, хватит меня допрашивать?», на что получает спокойный и четкий, «писательский» ответ: «Вообще-то, это моя профессия. Единственное, что я хорошо умею, это — допрашивать пленных». Даже учитывая то, что служил Сэлинджер в армии не тоталитарной, а демократической страны, где принято пленных допрашивать, а не пытать, — все одно славно.

В общем, писатель Сэлинджер воспитал себе на голову писательницу; человека, безжалостно всматривающегося в окружающий его мир и старающегося разобраться в непростых человеческих отношениях. Писатель — это ведь «человек с отверткой». Ему бы поковыряться в чем-нибудь запутанном и сложном, развинтить что-то, а потом снова собрать. Опасный, надо признать, человек. Он становится еще опаснее, когда сталкивается с чем-то по-настоящему запутанным. Например, почему Джером Сэлинджер на вершине успеха и писательского признания в 1965 году перестал писать, ушел в затвор, окончательно замкнулся в своем вермонтском Корнише? Но это еще не самое запутанное, с чем сталкивается Пегги Сэлинджер. Самое запутанное, конечно, кто — он, мой отец, Дж. Д. Сэлинджер — герой или чудовище? Вождь или ведомый? Самый свободный человек на земле или закомплексованный невротик? Кто — она, моя мать, Клэр Дуглас? Несчастная, умная, красивая женщина или ненормальная нимфоманка? И, наконец, кто — я? Маргарет Сэлинджер, Пегги, сменившая массу занятий, от автомеханика до капеллана, чтобы в конце концов осесть в хоре и написать откровенную книжку о своей семье — «гадина, змея подколодная» или талантливая, честная писательница? Вопрос, знаете ли…

Никита Елисеев

Жак Ле Гофф. Цивилизация средневекового Запада

  • Перевод с франц. В. Бабинцева
  • Екатеринбург: У-Фактория, 2005
  • Переплет, 560 с.
  • ISBN 5-94799-388-0, 5-9709-0037-0
  • 3000 экз.

Западноевропейское Средневековье, представляющее собой сложную и неоднозначную эпоху, с легкой руки «титанов Возрождения» и новоевропейских просветителей долгое время считали «темными веками» и всячески демонстрировали это притянутыми за уши религиозным обскурантизмом, ведовскими процессами и зловещими кострами инквизиции. И лишь в прошлом столетии благодаря громадной исследовательской работе наконец удалось преодолеть показную надменность просветителей новой истории и открыть подлинное лицо средневековой цивилизации, многие достижения которой вошли в круг непреходящих ценностей современной мировой культуры. Немалую роль в этой «реабилитации» Средневековья сыграл известный французский историк школы «Анналов» Жак Ле Гофф, автор классической работы «Цивилизация средневекового Запада», которую издательство «У-Фактория» впервые издает на русском языке вместе с оригинальным «Справочным индексом» — авторским комментарием основных понятий и персоналий эпохи.

Последователь Марка Блока и Люсьена Февра, Жак Ле Гофф не только прослеживает в своей книге основные линии эволюции Запада в V-XV веках, но, в соответствии с концепцией тотальной истории, дает развернутую картину средневековой цивилизации, включающую в себя духовную, технико-экономическую, повседневную жизнь западноевропейского христианского общества и составляющих его социальных групп. Более же всего автору удалось изобразить ментальность, мир эмоций и формы поведения, которые, по его мнению, «не являются поверхностными или излишними „украшениями“ истории», поскольку «символическое мышление, чувство неуверенности или вера в чудеса» говорят нам значительно больше о Средних веках, чем «изощренно построенные догмы и идеологические анахроничные абстракции». В связи с этим Жак Ле Гофф, нисколько не модернизируя Средневековье и умело реконструируя ментальные представления средневекового человека, предстающего совершенно непохожим на нас с вами, вступает с ним в интереснейший и заманчивый историко-культурный диалог, к которому он приглашает и каждого читателя.

Конечно, сегодня, спустя полвека со времени первого издания, книга производит уже иное, не столь ошеломляющее впечатление. Но благодаря широчайшей эрудиции автора и оригинальному подходу к изучению источников ее чтение и сейчас доставит истинное удовольствие настоящему ценителю далекой старины. Поэтому не пожалейте времени для этой замечательной книги, являющейся классическим образцом историко-антропологического исследования.

Владимир Кучурин

Татьяна Москвина, Сергей Носов. Истории

  • Антология
  • СПб.: Лимбус Пресс, 2006
  • Переплет, 352 с.
  • ISBN 5-8370-0431-9
  • 5000 экз.

Сборник пьес двух замечательных петербургских авторов был очень доброжелательно принят публикой — и гораздо более прохладно специалистами по словам. Литературные критики отмечали, что объединяет Москвину и Носова, кроме таланта, места жительства и взаимной симпатии, только то, что собственно драматургические тексты, составившие их сборник, по большей части никакие не истории, не отжатые до диалогов новеллы и романы с жесткой событийной канвой, а монологи, выросшие из бормотания Венички Ерофеева и чеховского «О вреде табака» (Носов) и собственно критики-публицистики (Москвина) и просто сценки, историйки, если угодно. Там в основном мало что происходит, скорее персонажи (ну и авторы, разумеется) высказывают заветное (это в большей степени относится к Татьяне Москвиной). Вообще, сама идея объединить Татьяну Москвину и Сергея Носова под одной обложкой в данном случае кажется искусственной. При том, что авторы друг от друга отличаются заметно, разность эта в сборнике не отыграна. И Носов, и Москвина могут замечательно выстроить диалог, но сборник составлен так, что собственно диалог между авторами не получается. Каждый — о своем.

Сергей Князев

Фрэнк де Фелитта. Похоронный марш марионеток (Funeral March of the Marionetts)

  • Перевод с англ. Н. Гордеевой
  • СПб.: Азбука-классика, 2006
  • Переплет, 464 с.
  • ISBN 5-352-01934-9
  • 15 000 экз.

Головокружение от Хичкока

«Похоронный марш марионеток» Шарля Гуно открывал каждый новый фильм сериала «Альфред Хичкок представляет». Герою этого романа приходит в голову идея без всяких камер разыграть подобный сериал — то есть стать серийным убийцей.

Издательство «Азбука» в серии «The best» потчует поклонников триллеров и детективов отменными блюдами. На страницах «Прочтения» уже шла речь о «Нарисованной смерти» Джорджо Фалетти, «Оборотне» Карло Лукарелли и «Заговоре бумаг» Дэвида Лисса. При том, что все эти книги очень различаются — и жанрами, и темами, и даже литературным достоинством, — один момент их объединяет: все они написаны профессионально, мастерски и могут быть наглядными пособиями по технике сюжетосложения. Техника Фрэнка де Фелитты также на высоте, «Похоронный марш марионеток» — идеальный, выверенный до мелочи триллер.

Роман про серийного убийцу — особый жанр современной массовой литературы, и в сюжете для читателя неожиданностей не будет, схема есть неотъемлемая принадлежность жанра. Со второго убийства становится ясно, что действует маньяк. Пока следователь додумывается до modus operandi преступника (ключа ко всем загадкам), тот успевает порешить еще двух-трех мирных жителей. Наконец становится ясно, кто во всем виноват, очередное убийство удается предотвратить, и маньяк умирает сам собой. Таков сюжет любого триллера про серийного убийцу.

Маньяк, разгуливающий по Лос-Анджелесу в романе Де Фелитты, помешан на кинематографе — как, впрочем, и сам голливудский патриарх Де Фелитта (родился в 1922 г.), который известен тем, что снял в 1991 году «Ножницы» с Шерон Стоун и написал сценарии еще к полутора десяткам фильмов. Этот роман не просто о кино — он вырос из кино, он весь пропитан кино. Мощная тень маэстро Хичкока накрывает текст — книга, собственно, о нем и о его фильмах. Прекрасная юная напарница полицейского читает лекции о творчестве Хичкока, маньяк записывает на пленку свои рассуждения о его фильмах. Еще маньяк рассказывает о своей непростой судьбе и как он дошел до жизни такой; ирония не случайна, эти рассказы — самая слабая часть книги. Зато сцены убийств и финальная погоня — весь action — поистине великолепны.

Несомненное, редкое для триллеров и детективов достоинство — обширный и обстоятельный комментарий, занимающий полсотни страниц, в котором содержится масса сведений по истории европейского и американского (по преимуществу) кинематографа. Если считать, что рассуждения маньяка, лекции напарницы детектива и сами образующие сюжет события суть три киношных измерения романа, то комментарий придает ему четвертое измерение и, несомненно, увеличивает ценность этой простой, но не глупой книги.

Вадим Левенталь

Сара Гран. Иди ко мне (Come closer)

  • Перевод с англ. Н. Корчи, М. Мельниченко
  • М.: Время, 2006
  • Переплет, 224 с.
  • ISBN 5-9691-0112-5
  • 3000 экз.

Замуровали демоны

Помните библейскую историю про то, как Христос изгоняет бесов из человека, они входят в стадо свиней и стадо бросается с обрыва? Достоевский поставил ее эпиграфом к «Бесам». В повести Сары Гран никакого Христа нет. И свиней тоже. Только люди и демоны. И последних с каждой страницей все больше и больше…

На берегу кроваво-красного моря ее прижимала к себе женщина с острыми зубами. Это было во сне, и она не придавала этому значения, потому что у нее все было хорошо: муж, которого она любила, работа, которая ей нравилась, огромная квартира в Нью-Йорке. Но когда появилась Наама, все стало незаметно меняться. Стали слышны необъяснимые постукивания, из ниоткуда стали появляться книги про демонов. Когда она поняла, что одержима, было уже поздно, никто не может ей помочь — ни гадалки, ни экстрасенсы, ни психоаналитики, которые, похоже, и сами превратились в демонов. Она соблазняет и убивает мужчин. Демон овладевает героиней.

Главы разделены зловещими изображениями женского лица, выглядывающего не то из зеркала, не то из иллюминатора. Великолепно выполненная обложка изображает мрачную смазанную тень. (Кстати, если уж зашла о том речь, книга шитая и напечатана на отличной бумаге — что редкость.) В общем, саспенс наступает по всем фронтам. Предполагается, что мистический ужас должен сковать читателя по рукам и ногам и не отпустить до последней страницы. И долго еще прочитавший эту книгу человек должен будет напряженно всматриваться в лица людей на улицах: кто из них одержим демоном?

К сожалению, читать «Иди ко мне» не так страшно, как обещает обложка. Во всяком случае, если кто еще не смотрел «Звонок», то имеет смысл сначала посмотреть его — вот где самый неподдельный ужас — до стука зубов и дрожи в коленках. А романом Сары Гран можно будет потом закусить. Тем более что конец его несколько разочаровывает: стоило ли наводить страху ради того, чтобы одержимая бесом героиня попала в психушку? Несколько богатых, многообещающих линий брошены на полпути, некоторые возможности сюжета не реализованы вообще.

Для сравнительно небольшого произведения здесь много трупов, и все-таки самые отвратительные преступления героиня так и не совершает — Сара Гран щадит читателя. Не хочет она и забивать читателю голову подробными сведениями о своих героях — демонах. Единственным реальным источником информации о них, похоже, было для автора какое-нибудь популярное руководство с цветными картинками — невзирая на то что Сара рекомендует себя на своем сайте как «писателя, ищейку и медиума». Впрочем, настоящего хоррора Саре, должно быть, хватает в Новом Орлеане, в котором она до сих пор живет, несмотря на «Катрину».

Вадим Левенталь

Белобров-Попов. Три зигзага смерти

  • М.: ОГИ, 2006
  • Переплет, 512 с.
  • ISBN 5-94282-384-7
  • 3000 экз.

Очередной шалый бред от авторов «Красного бубна», напоминающий курехинские хэппенинги, только, может, размах поменьше.

Большой ученый, изобретатель и по совместительству — вынужденно — супермен Борис Пирпитум с помощью нечистой силы борется с яйцеголовыми злодеями, изготавливающими в секретных лабораториях из несчастных бомжей биоинструменты (люди-экскаваторы, люди-мясорубки, люди-пылесосы и т. д.) и попутно раскрывает заговор неудовлетворенных женщин, стравливающих ни о чем не подозревающих мужчин.

Сюжет ладно скроен, саспенс держит, встречаются гэги гайдаевской силы — идеальный, короче, материал для экранизации. По ведомству ЛИТЕРАТУРЫ, имеющей сказать что-то важное городу и миру, проводить это было бы несколько опрометчиво — так, озорное дуракаваляние, не имеющее никакой цели кроме собственно дуракаваляния. Что авторы, впрочем, и не скрывают.

Сергей Князев

Узел. Поэты: дружбы и разрывы. Из литературного быта конца 20-х — 30-х годов

  • М.: Эллис Лак, 2006
  • Суперобложка, 720 с.
  • ISBN 5-902152-38-0
  • 3000 экз.

«Так жили поэты…»

Долг и страсть

До недавнего времени все мы пребывали в мире привычных романтических антитез. Цветаева: «Гора говорила, что стар тот узел / Гордиев — долг и страсть». Жизнь всегда, конечно, была сложнее, но романтизм давал все же некий ключ и критерий. Понадобилась вся история ХХ века, чтобы мы поняли, что этим ключом не открывается ни одна дверь и надо искать другие двери или другие отмычки.

«Узел» Натальи Громовой сплетен не из старых антитез, поэтому иногда автор как будто захлебывается в материале, оставляя вопросы без ответов. Власть заставляла не просто прогибаться, но любить ее с должной искренностью, которую подпитывал страх. Библия была вывернута наизнанку и переделана в практическое руководство по выживанию. Розанов, который говорил о морали: «И кто у нее папаша — не знаю, и кто мамаша, и были ли деточки, и где адрес ее — ничегошеньки не знаю», выглядит на этом фоне почти святым. Теперь моральным назначено было все аморальное. Замечательно в этом смысле напутствие наркома НКВД Ягоды писателю, которого посылали на строительство канала Москва — Волга, чтобы он написал о перековке бывших врагов: «Как бы ни было трудно, всегда будьте правдивым. Все пойму, кроме неправды. В наших органах, в нашей работе неправда преследуется законом». В коленопреклоненном состоянии поэт должен был испытывать высокие порывы, любить и дружить под приглядом государства, а в детях воспитывалась прежде любовь к Сталину, потом к маме.

Уверенные в том, что нас эта участь миновала, мы выкинули из памяти мрачную эпоху вместе с ее обывателями и поэтами. Может быть, за то и платим теперь, превращаясь в пародийный продукт повторного эксперимента.

Вот почему уже несколько лет Наталья Громова, оставив прозу и драматургию, проводит время в архивах, встречается с живыми свидетелями той эпохи и пишет одну за другой книги из истории литературного быта (до этой вышли книги о писательской эвакуации в Ташкент и Чистополь). Между прочим, по этому пути долг и страсть ведут ее вместе. Долг, потому что не бывает знания вообще, только конкретное, и через ту эпоху надо непременно пройти заново, пешком, не уклоняясь от мучительных знакомств. Страсть… Об этом знает каждый, кто хоть раз побывал в архиве. Судьбы переплетаются, одна история тянет за собой другую, остановиться невозможно.

Современники

Еще Борис Михайлович Эйхенбаум, пришедший в литературу с опытом «романтических неудач», мечтал заняться историей литературного быта. Такая история лишена иллюзий, чего не скажешь о самой литературе. По ней можно подробно проследить, как метаморфозы исторических дней сказываются на судьбе одного человека или поколения. К тому же литераторы — наиболее «говорящая» часть населения. После них остаются не только произведения, которые в этом контексте читаются как документы, но дневники, письма, записные книжки, а также многочисленные воспоминания современников.

В книге Громовой много просто быта, то есть истории, преломленной через быт, или быта, прорастающего в литературу, о чем читать всегда любопытно. «Горелки примуса постоянно забивались, и их надо было прочищать тонкой проволочкой, если же прочистить не удавалось, примус несли чинить в лавку. Образ булгаковского кота с примусом — карикатура на типичную фигуру тех лет. „Не шалю, никого не трогаю, починяю примус, насупившись проговорил кот“ — это почти идиллическая картина жизни советского обывателя периода нэпа». Не только нэпа, добавлю. Вечную примусную драму и бесконечные тщания застал я еще в своем коммунальном детстве.

Но важнее, конечно, истории судеб. Из писем и дневников о них можно узнать больше, чем из романов. Исключение, может быть, только роман Булгакова «Мастер и Маргарита». У Булгакова, пишет Громова, писатель выбирает «между тюрьмой, сумасшествием или самоубийством. Но реальность была еще мрачнее и трагичнее. Не было волшебных превращений, а до торжества справедливости оставались еще десятилетия».

В книге Громовой на наших глазах варится каша времени, состоящая из огромного количества семейных и любовных драм, пылких дружб и скорых предательств. Многонаселенность книги — одна из ее характерных черт и одно из достоинств.

Школа приучает нас смотреть на историю литературы, как историю классиков. Получается картина: чистое поле, и на нем редкие, рослые березы и сосны. Между тем литература — это шумная роща, где одно дерево борется за существование с другим. В каждом времени были свои приоритеты, невидимые нам издалека, свой ряд кумиров и гениев. Многим ли внятны сегодня строки Багрицкого: «А в походной сумке — / Спички и табак, / Тихонов, Сельвинский, Пастернак»? Почему в одном ряду с гением одутловатый литературный чиновник и полузабытый экспериментатор?

Пастернак — центральная фигура книги. Несколько персонажей нам в большей или меньшей степени знакомы: Луговской, София Парнок, Фадеев, Антокольский, Инбер, Асеев, Алигер… (И то, видимо, не сильно знакомы, судя по тому, что компьютер почти все эти фамилии подчеркнул красной чертой.) Но большая часть имен ничего или почти ничего не скажут массовому читателю. Однако в контексте времени каждое из них по-своему примечательно, а для понимания эпохи просто необходимо. Все они были современниками и по-разному вступали в отношения со своим временем.

Поэт, власть, дружбы и разрывы

Шахтер Александр Авдеенко писал по ночам роман «Я люблю», который на короткое время прославил его. Он был вызван из Магнитогорска в Москву и вскоре приглашен вместе с другими поехать на Беломорканал. Спустя десятилетия он написал о 30 х годах повесть «Отлучение», которая увидела свет только в годы перестройки. Вот что там о поездке на Беломорканал: «С той минуты, как мы стали гостями чекистов, для нас начался полный коммунизм. Едим и пьем по потребностям, ни за что не платим. Копченые колбасы. Сыры. Икра. Фрукты. Шоколад. Вина. Коньяк. И это в голодный год! Ем, пью и с горечью вспоминаю Магнитогорск — Москва. Всюду вдоль полотна стояли оборванные, босоногие, истощенные дети, старики. Кожа да кости, живые мощи». Контраст не слабый. А тут по ящику алкоголя в каждом купе.

Именно Авдеенко напутствовал Ягода, требуя не отступать от правды. Познакомившись с правдой, писатель-шахтер ужаснулся, о чем честно сообщил чекисту Фирину. Вот еще одна характерная черта: многие простодушно не отделяли себя от времени, пытаясь быть честным внутри него. С литературного олимпа Авдеенко слетел стремительно. Спасло жизнь ему только то, что он уехал на родную шахту и в буквальном смысле ушел под землю.

Попытки соответствовать времени погубили не одну жизнь. Талантливый Григорий Гаузнер, по словам Веры Инбер, был похож на Кюхельбекера. Знаток японского языка, он в соответствии с идеями времени пытался вытравить из себя интеллигента в прямом, а не в метафорическом смысле: «Насколько мой путь труднее пути Бабеля. Он умнее меня: приходя к низшим, он остался собой самим. А я, как наивный дурак, из честности сам старался стать низшим. Я изо всех сил старался подавить в себе себя… Я тужился стать свиньей. Как трудно мне теперь становиться на две ноги, попрыгавши на четвереньках…» Мгновенная смерть настигла Гаузнера в двадцать семь лет.

Таких историй в книге десятки, и каждая может служить эмблемой эпохи, а вместе они свидетельствуют о тотальном уничтожении человеческого в человеке, если же это в редких случаях не удавалось, то о физическом уничтожении человека.

«С конца 30-х годов, — пишет Громова, — яркие личности, некогда объединенные творчеством и дружбой, стали превращаться в унылых литературных чиновников, желчных обитателей переделкинских дач, спивающихся завсегдатаев ресторанов, гонимых одиночек, связанных только случайными воспоминаниями.

Что соединяло поэтов, и что разъединяло их? Почему в 20 е годы слово „друг“ звучит так же часто, как и в пушкинскую пору, и почему к концу 30-х годов оно вытеснено безликими отношениями товарищей по литературным собраниям?»

Ну, не такими уж и безликими. Странные, заведомо неравноправные дружбы между Хлебниковым и Петровским, Петровским и Пастернаком, Пастернаком и Тихоновым, Афиногеновым, Асеевым сопровождались враждой, предательством, душевным омертвением одного, изгойством и одиночеством другого. Этим историям посвящена большая, самая интересная и самая значительная часть книги. Однако пересказывать их бесполезно, их надо читать.

Николай Крыщук

Ксения Букша. Жизнь господина Хашим Мансурова

  • М.: Открытый мир, Гаятри, 2007
  • Переплет, 288 с.
  • ISBN 978-5-9743-0056-1, 978-5-9689-0075-3
  • 5000 экз.

Buksha’s мог

Как стать автором поколения двадцатилетних? Нет ничего проще. Вспомните какую-нибудь историю из жизни. Запишите ее так, как если бы вы рассказывали ее приятелю за пивом. Сурово намекните на то, что у этой истории есть высший смысл, имеющий отношение к метафизике или судьбе России, — благо такой смысл можно выудить в любой истории из жизни. Готово. Теперь относите в издательство, вас приглашают в Липки, и вот вы — многообещающий молодой прозаик.

Это если вам никто не сказал, что литература — это нечто большее, чем бесконечное «как я провел лето/понедельник/курил наркотики/ходил в поликлинику/милицию». Если же такой добрый человек нашелся и вы пишете что-то, что выделяется на фоне остальной прозы двадцатилетних примерно как пальма на картофельном поле, то вы почти наверняка Ксения Букша. Одна половина критиков называет вас графоманом и полунамекает на то, что тексты за вас пишет кто-то другой, другая половина (во главе с Дмитрием Быковым) превозносит вас до небес и утверждает, что ваша проза — одно из самых значительных явлений не только т. н. «прозы двадцатилетних», но и вообще всей современной русской литературы.

Быть Ксенией Букшей в этом смысле неудобно, но почетно. Почетно — сочинять такие страницы, от которых волосы ходят по голове. Не рассказывать историю из жизни в безумной надежде, что до тебя ее никто не рассказывал, а — колдовать словами, шептать, ворожить, подкидывать в котел с романом слова, как корни трав, как пыльцу цветов. «Густой воздух дрожал над Долиной Солнца. Солнце долины медленно текло по небу от края до края. Потрескивали кусты в красном мареве за дорогой. С них осыпались сухие колючки. Ручей постепенно пересыхал, и грозные плоды в тишине наливались — трещали ветки».

Новая книга Ксении Букши — в сущности, первый роман (раньше были повести). История девяносто первого года, рассказанная не такой, какой она была, а такой, какой она должна была бы быть, — если бы и вправду существовал юноша-мог, делающий реальность такой, какой он ее видит, становящийся таким, каким его видят другие. Этот роман — если угодно, фантастика, если угодно, альтернативная история — дает понять о сущности нашей истории больше, чем десяток-другой честнейших жизнеописаний а-ля «Рыба» или «Русскоговорящий». Роман, в котором действуют вместе и экономист Гайдар, и старуха-процентщица, — грандиозное историческое полотно, правдивое, потому что они действительно одинаково реальны для летописца, записывающего не то, что было, а то, что было на самом деле.

Мелкие недостатки этого текста — шероховатости, вызванные, быть может, недостаточной его выдержкой (как коньяка). Все-таки «он взял себя в руки и отнес на берег реки» — это слишком просто, чтобы быть правдой. Такие пустые, как гнилые орехи, фразы нужно было бы по трезвости выкинуть. Но их слишком мало, чтобы всерьез испортить впечатление от этого сложного, удивительного романа о человеке, который все полюбил и скупил все долги.

Вадим Левенталь

Петр Вайль. Стихи про меня

  • Издательство: КоЛибри, 2006 г.
  • Твердый переплет, 688 стр.
  • ISBN 5-98720-031-8
  • Тираж: 10000 экз.

Любовь — это присвоение

Петр Вайль рассказывает о литературе, высказывается по поводу текстов, заглядывает в судьбу поэта, с особенным вкусом вспоминает собственную жизнь. Все это нынче едва ли не более актуально, чем сама поэзия. Говорю без укора, хотя и хочется добавить «увы». Впрочем, читать интересно. К тому же автор повсеградно оэкранен, как сказал бы один из его персонажей. Идет налево, говорит о гении места, идет направо — о месте гения. Закусывает рекламно, пьет пиво, судя по цвету и пене качественное.

Хочу, однако, снять случайно возникшую иронию, которая относится скорее к жанру TV, чем к Петру Вайлю. Вайль назвал книгу эпатажно. Он сам по себе брэнд, имеет право. Кто-то и при этом, правда, может поднять брови: «Не слишком ли? Фактически автор на каждом шагу заявляет: „мой Блок“, „мой Пастернак“, как Цветаева о Пушкине. Но там один великий поэт говорил о другом».

Не слишком. Просто многим из нас не дает покоя уютная коллективистская скромность, которая в нашем отечестве умеет быть высокомерной и агрессивной. В действительности это единственно честное занятие: говорить о своем поэте, а не блефовать от имени абсолютной истины. Любовь — это присвоение. «Я сознаю частью своей собственной биографии то, как сложились биографии русских писателей моего века».

Речь в данном случае идет о личной антологии поэзии ХХ века. 55 стихотворений. Отличных, иногда гениальных.

Поначалу меня смутил подбор имен. Заглянул в короб начала века: нет Брюсова и Вячеслава Иванова, нет блиставшего на поэтических балах Бальмонта, стихами которого, как говорили, можно лечить астму. В середине века не нашел хмурого Смелякова, рано погибшего Дмитрия Кедрина, трагического паяца Хармса, астматика Багрицкого с его птицами и контрабандистами. А Твардовский? Нет его ни в тридцатых, ни в шестидесятых.

Ну, ладно, Тарковского автор только притворялся, что любил, в чем честно признался. Но Коржавин, Самойлов, Слуцкий, Кушнер, Левитанский, Винокуров, Горбовский. О поэтах помоложе я уж и не говорю. При этом из 55 стихотворений ХХ века два Северянина, два Уфлянда, два Цветкова, три Лосева, четыре Гандлевского. То есть почти четверть антологии.

Все это, однако, не более чем придирки читателя-современника, неизбежные при чтении любой антологии. А тут речь к тому же о личной антологии, которая по определению пристрастна. И купили мы не сборник поэзии, а книгу Петра Вайля, собеседника умного, искреннего и наблюдательного. Чего же еще? Давайте читать.

Стихи спускаются к читателю

Книга вышла в то время, когда все жалуются на утрату интереса к поэзии. То есть мы, последнее поколение читателей, как был уверен Бродский, и жалуемся в основном. Беда, однако, в том, что сами мы все меньше и все реже живем стихами. Года клонят известно к чему. В этом надо признаться честно. Вайль и признается: «Очень важно помнить, что чувствовал раньше. Возродить эмоцию не получается, ощутить заново то, что восхищало, волновало, возмущало, — нельзя…»

Эти слова я взял из главки, посвященной стихотворению Блока «Девушка пела в церковном хоре…». Тут возродить не получилось действительно ничего, кроме разве такого: «…пили все разное: мы — бормотуху, Есенин — водку, Блок — порядочное вино (»Нюи«елисеевского разлива № 22, уточняет Георгий Иванов)…». Между тем, на мой взгляд, о самом стихотворении можно было бы и сегодня написать взволнованную повесть, оно ничуть не устарело со времен поражения русского флота в войне с Японией. А отношения поющего и слушающих по-прежнему сопровождает вечное недоразумение: гармония заглушает трагический смысл песни. Но у Вайля про само стихотворение сказано только о ритме, правильно, жизненно сбивчивом ритме. Впрочем, верно сказано.

Вайль то и дело возвращает стихи в жизнь, причем не в жизнь, из которой некогда родилось стихотворение (такую попытку реального прочтения предприняла однажды Надежда Мандельштам, попытку полезную и забавную одновременно), а в свою собственную. Хотя и признается при этом: «Жизнь всегда работает на снижение, на то и жизнь». Он пытается актуализировать стихи, проецируя их на сегодняшнюю политическую реальность, но, чувствуя, что зашел далеко, тут же оговаривается, что стихи, «как водится в большой поэзии, — не об этом».

Странно. Но не исключено, что благодаря этому и осуществляется главный, полезный эффект книги. Мало читающее поколение, может быть, и не купило бы Северянина и Георгия Иванова. Вайля купят. А значит, прочтут неизбежно и стихи. Литературоведческий анализ скучен. Истории о себе, о поэтах и вокруг стихов прочтут с удовольствием. Стихи здесь сами спускаются к читателю. Для начала нужно наладить контакт, а там видно будет.

Историй между тем много замечательных и остроумных. Как, например, блистательный, горький и смешной рассказ о том, как ездили они с Гандлевским и его женой на барахолку у платформы Марк. Тут, несомненно, своя поэзия. Местный эксцентрик поет a capella в расчете на то, что нальют: «И забрезжит рука и гитара, и твое с синевою лицо». В таких рассказах автор всегда точен, впечатление, что записал по живому следу.

От стихотворения Петр Вайль любит уйти далеко, не всегда и возвращается. Берет верх в нем гурманство краеведа и бытописателя. Но, уяснив наконец, что дело не в стихах, этому перестаешь удивляться, а удивляешься и радуешься уже самим рассказам.

Оплошности и открытия

С тем же азартом автор пускается иногда в общие о поэзии рассуждения. Легкость ассоциаций и сопряжений — едва ли не обязательная принадлежность эссеистики. Но они столь же искусительны, сколь и опасны. Суждение вообще не может быть таким же безусловным, как метафора, которая сводит и венчает далекие понятия. Тут иногда необходима точность буквальная.

«Авангард довел до предела важнейшее открытие за многовековую историю человеческой мысли — открытие романтизма, он же индивидуализм (эпоха, освященная великими именами Наполеона, Байрона, Бетховена): автор равен произведению. В футуризме (а потом в поп-арте) само явление художника стало главным актом творчества». Подросток, склонный к глобальным обобщениям, быть может, и пролетит с легкостью это место и даже не спросит, о какой, собственно, эпохе речь. Ведь индивидуализм на несколько веков старше романтизма. Ряд имен эффектен, но этим и исчерпывается его содержание. Почему бы, к примеру, не добавить в него Сталина? Тоже был романтик. Общие черты можно найти при желании в чем угодно, хоть в морковке с ананасом. Можно, конечно, долететь за две строчки от романтизма до поп-арта, но ничего это не объяснит ни в том, ни в другом. Да и не ставили романтики знак равенства между творцом и произведением. Творец для них был важнее произведения, именно поэтому им принадлежит выражение «гений времени». И впервые попытались превратить свою жизнь в искусство не футуристы, а их предшественники — символисты. Вот и выходит, что все явления как будто в чем-то схожи, откликаются друг другу кривым эхом, но не попадают в лад, и музыки не получается.

Не слишком много по отношению к основному корпусу текста, но Вайль все же говорит и о самих стихах, обнаруживая при этом замечательное филологическое чутье. Так, он задумывается, почему в цветаевской «Тоске по родине» допущена очевидная ошибка: рябина названа кустом? И ошибка ли это? Я с юности знаю это стихотворение наизусть, но никогда подобным вопросом не задавался. Исходя из простого предположения, что гений не может допустить такой оплошности, Петр Вайль обратился к стихотворным циклам «Деревья» и «Куст» и сделал, мне кажется, небольшое открытие. Интересно сравнение стихотворений с одинаковым названием «Август» Пастернака, Бродского и Анненского. Или такая неожиданная и по ходу текста доказанная перекличка: «Хемингуэя Пастернак ставил очень высоко. В строке из „Магдалины II“ — „И земля качнется под ногами…“ — даже слышится отзвук слов другой Марии, из романа „По ком звонит колокол“…»

Остается добавить, что книга прекрасно издана, ее не только интересно читать, но и приятно держать в руках.

Николай Крыщук

Салман Рушди. Восток, Запад (East, West)

  • Авторский сборник
  • СПб: Амфора, 2006
  • Переплет, 224 с.
  • ISBN 5-367-00288-9
  • 10 000 экз.

Игра с мечтой

Имя Салмана Рушди хорошо известно российскому читателю. Правда, до некоторых пор книги Рушди, уроженца Индии, пишущего по-английски, не переводились на русский язык. Но уже и тогда история об авторе, которого иранские власти осудили на смерть за роман, порочащий мусульманскую религию, будоражила умы. Политический скандал постепенно перерос для отечественной аудитории в литературное открытие, и теперь мы можем видеть на прилавках книжных магазинов произведения Рушди, одно за другим выходящие на русском языке. Среди них — сборник рассказов «Восток, Запад». Книга была опубликована впервые в 1994 году и переведена с опозданием на 13 лет.

Прежде всего, говоря о достоинствах книги, следует отметить, что в ней успешно реализована сама идея сборника. Рассказы, собранные вместе под одной обложкой, кажутся на первый взгляд очень разными, далекими друг от друга в сюжетном и культурном отношении; но с другой стороны, все они объединены общей идеей. Каждый из рассказов повествует о судьбе одной человеческой мечты. Рушди либо развенчивает ее иллюзорность, либо с необыкновенным мастерством реализует старую как мир идею о проницаемости границ между реальным и вымышленным мирами, либо философствует о том, как усилия, затрачиваемые на осуществление мечты, постепенно ее обесценивают. Каждый раз Рушди предлагает нам новое решение, новый взгляд на проблему. В то же время ощущение единства и целостности не покидает читателя на протяжении всей книги.

Пожалуй, особый интерес представляют собой рассказы «Йорик» и «Ухажерчик».

В частности, «Йорик», не выходя за рамки общей тематики сборника, является периферийным пересказом шекспировского «Гамлета», где в центре всех событий оказывается тот самый шут, череп которого хорошо известен нам по тексту оригинала. Подобного рода периферийные решения великих сюжетов являются характерной чертой литературы второй половины XX века. Нам, читавшим, скажем, Стоппарда, Гарднера и Джона Барта, это хорошо известно. Таким образом, Рушди как бы ставит на своей книге знак ее временно2й принадлежности.

Кроме этого, текст, безусловно, является игровым и отчасти даже пародийным. Автор откровенно высмеивает саму идею фрейдистской интерпретации, представляя своего Гамлета семилетним мальчиком, влюбленным в мать и ненавидящим отца. Маленький принц, кроме всего прочего, еще и становится свидетелем происходящей между ними постельной сцены, после чего руками шута лишает жизни ненавистного ему родителя. Рушди до такой степени выпячивает концептуальную подоплеку своего текста, что относиться к ней всерьез просто невозможно. Да и сам автор в финале рассказа задушевным тоном объявляет читателю о том, что все вышеизложенное есть не что иное, как «враки».

Непосредственность, остроумие и изящная литературная игра выделяют этот рассказ среди прочих, не в пример более серьезных и грустных.

«Ухажерчик» — это последний рассказ в сборнике. Он автобиографичен и не просто повествует о сердечном и трогательном романе пожилой няни и гроссмейстера-привратника, он рассказывает о скитальчестве, которого ни один человек не может избежать в своей жизни, — вполне ожидаемая тема для автора, 18 лет живущего вдали от родины.

Рушди не делает выводов, следующих из сравнительного анализа Востока и Запада, чего, в принципе, можно ожидать от книги с таким названием. Да в рассказах и нет никакого сопоставления. Автор, напротив, сосредотачивает свое и наше внимание на общечеловеческих ценностях, на единстве в противовес разделению. После прочтения книги не остается вопросов о принципиальной возможности общего языка для людей, принадлежащих к разным культурам. Вывод, который автор предлагает своим читателям, заключается в том, что только такой язык и существует.

Есть мнение, что в наши дни нечасто можно встретить книгу, которая была бы образцом качественной, хорошей литературы. Я с этим не согласна. И рассказы Рушди в очередной раз убедили меня в неправомерности такого суждения.

Анна Макаревич