Татьяна Щербина. Запас прочности. О прожитом и пережитом

  • М.: ОГИ, 2006
  • Переплет, 288 с.
  • ISBN 5-94282-413-4
  • 3000 экз.

Интерпретация: дубль два

Первая написанная мною рецензия на этот роман сослана в корзину, реальную или виртуальную — пусть каждый понимает как знает, в зависимости от особенностей собственных письменных практик и от сочувствия / несочувствия данному журналу, а значит, в какой-то мере и мне как рецензенту: так, например, если вы имеете обыкновение писать на бумаге, а журнал вам не нравится, логично предположить, что это происходит потому, что… ну и так далее. То, что первый текст-интерпретация оказался неудачным, не удовлетворил меня в полной мере, что мне не удалось найти нужных слов — как нельзя лучше свидетельствует о том, что роман Щербины более чем достоин внимания, что от него просто так не отделаешься, не ругнешь мимоходом, а заявить, что роман настолько хорош, что и анализировать его, пожалуй, не надо (прием, увы, слишком распространенный),— как-то не позволяет совесть. Следовательно, надо анализировать. Забраковав первый свой текст-комментарий, я стал думать, что же такое написать. В голову пришло следующее. Роман Щербины — мемуары. Модернистские мемуары. А что такое модернистские мемуары? Модернистские мемуары, воспоминания, реконструкции семейного прошлого — это такие воспоминания, в которых эстетическая составляющая поступков героев перевешивает этих поступков психологическую ценность. То есть, например, бабушка повествовательницы остается одна с двумя детьми от разных мужчин, у нее, что называется, депрессия, расстройство чувств. Так вот: у Щербины эта ситуация описывается так, что эстетическое впечатление от описываемой картины перевешивает психологический эффект: эта сцена (я не садист, то же справедливо и для других сцен, например для сцен семейного счастья) скорее красива, чем способна вызывать сочувствие, соучастие, прошибить на слезу. И вот я думал провести такую идею: модернистский роман преодолевает психологизм, пренебрегает им и делает описываемое предметом эстетического наслаждения. Однако, по здравом размышлении, все это оказывается не совсем верным. При чем здесь модернизм? Если вспомнить практически любые воспоминания, описывающие детство воспоминающего,— ***, ***, ***, да и даже *** (я нарочно не хочу называть никаких имен кроме имени автора разбираемого романа: к чему здесь они?) — то окажется, что все подобные воспоминания почти наверняка будут отличаться чертой, указанной мною в качестве признака модернистских мемуаров: эстетизированием всего описываемого в ущерб психологическим описаниям, способным вызвать при случае живой отклик. Почему так происходит? Видимо, такое, по преимуществу эстетическое, восприятие семейного быта (если он благополучен) — отличительная черта не то детского взгляда на мир вообще, не то детского взгляда в том виде, в каком его склонны вспоминать для себя взрослые. И в этом смысле присущее ребенку по преимуществу эстетическое восприятие действительности заражает воспоминания даже относящиеся к тем эпохам, в которые о модернизме и не слышали,— и ***, и ***, и даже воспоминания *** отличаются этой (преобладание эстетической установки) особенностью.

Единственная мысль, которую я склонен перенести сюда из отвергнутого варианта рецензии на роман,— это объяснение того факта, что одной из главных тем воспоминаний обыкновенно становится поиск каких-то скрытых закономерностей, того, что называется судьбой. Происходит это, как мне думается, потому, что в воспоминаниях — в этом их отличительная особенность и состоит — автор и персонаж совпадают. Становясь своим собственным автором, автор мемуаров конструирует себя как персонажа своей собственной жизни, и тут самым заманчивым безусловно становится — разобраться, почему все сконструировано именно так, и представить, какие еще варианты могли бы быть в принципе возможны. Не обходится без ненавязчивого присутствия гадалок и экстрасенсов и роман Щербины. Так, в числе прочего автор замечает: «В высшей инстанции с каждым подписан индивидуальный договор. Увлекательная задача — разгадывать, почему он такой, а не другой».

Композиция романа «Запас прочности» построена следующим образом. Роман состоит из двух параллельно развивающихся линий: линии бабушки повествовательницы и линии самой повествовательницы, и та и другая линии вырастают из детских воспоминаний автора-повествователя. Линия внучки начинается со смерти бабушки и плавно переходит от детских воспоминаний автора-повествователя к взрослым, чтобы вновь вернуться в детство и закончиться вместе со смертью бабушки. «Бабушкина» линия начинается с дореволюционных лет, тянется через годы Гражданской войны, революции, террора, Второй мировой и достигает своего пика в момент рождения внучки, также заканчиваясь бабушкиной смертью. Обе чередующиеся линии перекликаются друг с другом, задают друг другу вопросы, отвечают на них, задают в качестве ответных реплик новые — и так далее. Многое, как это бывает в жизни, выпадает из поля зрения героев, а «стартовая» ситуация, подобно задаваемой в игре «Жизнь» диспозиции, трансформируется по законам самой жизни так, что мельчайшие задатки героев реализуются тем или иным образом, оборачиваясь в конце их жизненного пути непредсказуемыми, но вполне закономерными последствиями.

В качестве заключения. В первом варианте рецензии я пытался провести ту мысль, что, ставя себя в своем романе на место собственной пережившей огромное число трудностей бабушки, Щербина прибегает к особого рода психотерапии, создает для себя свой собственный «запас прочности». Это, однако, насколько можно судить, не совсем так. Напротив, описывая бабушку зачастую наивной, описывая зачастую наивной и себя, Щербина, как мне кажется, отстраняется от себя самой, от собственных ощущений и пытается увидеть себя такой, какой ей самой виделась когда-то давно ее собственная бабушка: вопреки всем своим недостаткам — не мудрой, не идеальной — нет, а — да, это верное слово — в итоге все-таки победившей.

Дмитрий Трунченков

Белобров-Попов. Три зигзага смерти

  • М.: ОГИ, 2006
  • Переплет, 512 с.
  • ISBN 5-94282-384-7
  • 3000 экз.

Очередной шалый бред от авторов «Красного бубна», напоминающий курехинские хэппенинги, только, может, размах поменьше.

Большой ученый, изобретатель и по совместительству — вынужденно — супермен Борис Пирпитум с помощью нечистой силы борется с яйцеголовыми злодеями, изготавливающими в секретных лабораториях из несчастных бомжей биоинструменты (люди-экскаваторы, люди-мясорубки, люди-пылесосы и т. д.) и попутно раскрывает заговор неудовлетворенных женщин, стравливающих ни о чем не подозревающих мужчин.

Сюжет ладно скроен, саспенс держит, встречаются гэги гайдаевской силы — идеальный, короче, материал для экранизации. По ведомству ЛИТЕРАТУРЫ, имеющей сказать что-то важное городу и миру, проводить это было бы несколько опрометчиво — так, озорное дуракаваляние, не имеющее никакой цели кроме собственно дуракаваляния. Что авторы, впрочем, и не скрывают.

Сергей Князев

Олег Зайончковский. Прогулки в парке

  • Авторский сборник
  • М.: ОГИ, 2006
  • Переплет, 240 с.
  • ISBN 5-94282-404-5
  • 3000 экз.

В одной из своих книг Сергей Довлатов рассказывает о критике, уверявшем, что хорошую книгу грех не поругать: высокий уровень литератора настраивает на серьезное к нему отношение, а поскольку вряд ли найдутся авторы без недостатков… Плохую же, наоборот, ругать жалко и неловко — чего там: хорошо, если хоть какие-то, пусть даже и скромные достоинства отыщутся. Следуя совету этого критика, сборник Зайончковского «Прогулки в парке» надо ругать, и ругать безжалостно. Как минимум за то, что Зайончковский всего лишь очень хороший писатель, в то время как мог бы быть писателем выдающимся.

* * *

Последний, заключительный день Старого года подошел к своему завершению. Над городом пари́ла ясная зимняя ночь, и лишь обильно припушенные ресницами звезды выглядывали из-за ее покрывала, уверяя людей в том, что ни один человек не одинок на Земле, даже если сам он уверен в обратном. Невероятно теплая, не по-зимнему теплая погода уступила свое место погоде, куда более подходящей для ежегодного празднования новогодних торжеств; на дворовой площадке было так тихо, что, казалось, достаточно было бы ноге, обутой в суровый зимний ботинок, ступить на одном конце открытого пространства, чтобы звук этого шага тут же был услышан на стороне противоположной. Но дворовая площадь была пуста: городские жители, предвкушая полуночный бой курантов, все, как один, расположились у экранов своих телевизоров и уже приготовились откупоривать шампанское. Лишь симпатичной внешности ведьмочка нарушила тишину: вышла из парадного, хлопнув подъездной дверью, — чтобы через мгновенье скрыться из виду, запершись от посторонних взглядов в своем шикарном красном авто.

* * *

Так, или примерно так, скорее всего, начиналась бы гоголевская «Ночь перед рождеством», если бы ее писал Зайончковский. Ибо Зайончковский — это современный Гоголь; сдержанный, политкорректный, боящийся уронить лишнюю соплю в суп, но все-таки Гоголь.

Гоголь не только потому, что именно так, как у Зайончковского (как мне почему-то кажется) были бы написаны гоголевские тексты в наш политкорректный век, не жалующий яркости и оригинальности, но, главным образом потому, что собранные в книжке повести и рассказы — это истории о встрече с неизвестным в реалиях небольшого современного городка. Жители этого городка — а значит и герои историй Зайончковского — обычные, ничем не примечательные люди (не без лихости, но без лихости чрезмерной), и тем удивительнее то, что неожиданно, среди регулярной городской всепредопределенности с ними случаются удивительные именно своей неудивительностью, не мистические, во всяком случае, происшествия.

Гоголь — и в то же время не Гоголь. Уступая  Н. В. (Нашему Всему-2, надо полагать) в смелости и яркости образов и выражений, Зайончковский берет другим. Берет он — искуснейшим переплетением мотивов, умением противопоставить их (мотивы) так, чтобы они поддерживали и взаимоопределяли (мотивировали) друг друга. Так молоко, выдаваемое на работе героине повести «Люда», становится поводом заговорить утром, в начале рассказа, о кошке — с тем, чтобы сравнить ее успешность у кошачьих кавалеров с Людиной неуспешностью у кавалеров человечьих: таким образом ни одна деталь не остается лишней, все они, как уже было сказано, собираются в единое, весьма прихотливого плетения панно. Кроме того, нельзя не упомянуть и такие замечательные находки, как употребление слова «джойстик» относительно собачьего хвоста.

В том что касается трех включенных в книгу повестей (и вторая повесть — «Люда» — исключение, только подтверждающее правило), то это — очень тонко, с мельчайшей проработкой деталей выписанные детективные истории, лишенные, впрочем, такой совершенно необходимой части всякого традиционного детективного повествования, как рассказ о том, что же, в конце концов, случилось на самом деле. Читатель может с самого начала приготовиться к тому, что отгадки он не узнает никогда, — как, впрочем, не получит и ни одной версии по поводу того, что произошло там, за закрывающими свободный обзор кулисами. Возможных вариантов объяснения такой установки два: либо разгадка спрятана по традиционной набоковской схеме внутри каждого из отдельно взятых текстов (и эта возможность ставит меня как рецензента в крайне щекотливое положение, ибо разгадки в тексте я не нашел), либо — автор, Зайончковский, намеренно строит повествование так, чтобы достаточные для распутывания интриги мотивы находились за пределами известного, доведенного до сведения читателя, событийного пространства. Думая о Зайончковском как о выбравшем второй вариант, думаешь о нем в несколько раз лучше: пройтись по кромке сюжетной лини так, чтобы не выдать таящейся за ней фабулы и в то же время совершенно исключить всякую фабулу, противоречащую задуманной автором — вот трюк, действительно заслуживающий восхищения!..

Единственный, по-прежнему остающийся неразрешенным вопрос — по какому принципу сгруппированы составившие книгу тексты? Быть может, искать какой-то сложный, специальный авторский замысел в данном случае — все равно что искать следующий член последовательности «О, Д, Т, Ч», и решение гораздо проще, чем о нем можно бы было подумать? А может, никакой закономерности нет вообще и истории об обнаруженном во время ночной прогулки трупе, о долгое время откладываемом, но все же состоявшемся сватовстве и об еще одном, воистину удивительном происшествии, о котором так, впрочем, ничего толком и не удастся узнать — может, эти истории расставлены просто «как написалось»? Как бы там ни было, стоит набраться терпения и дождаться пришествия нового Гуковского: уж он-то нам, вне всякого сомнения, все наиподробнейшим образом разъяснит.

Дмитрий Трунченков