Олег Зайончковский. Тимошина проза

 

  • Олег Зайончковский. Тимошина проза. — М. : АСТ : Редакция Елены Шубиной, 2016. — 288 с.

     

    Олега Зайончковского, лауреата «Русского Букера», «Большой книги» и «Национального бестселлера», называют одним из самых оригинальных современных русских авторов. Его новый роман «Тимошина проза» рассказывает о жизни офисного сотрудника, главной страстью которого является литература. Именно она занимает все его мысли, и еще он надеется встретить женщину своей мечты. И встречает. Но роман с ней как-то не задается, так же, как и роман с литературой. Тимоша — очередной «маленький человек» или пародия на вечный образ? Вот главный вопрос.

     

    3. Родители

     

    Когда благодарные посетительницы покидали Тимошу после сеанса, их путь пролегал коридорчиком и дальше налево в прихожую, куда выходили еще три двери. В одной из дверей непременно показывалась лысоватая голова. Это был папа, и с ним воспитанные посетительницы тоже заодно прощались. Папина голова отвечала киванием — сдержанным, но достаточно вежливым. Однако как только за посетительницей закрывалась дверь, сдержанность оставляла папу.

    — Эти хождения по вечерам! — восклицал он. — Когда же они прекратятся?

    Дверь, где была его голова, открывалась шире — рядом с папой возникала мама. Она поясняла папино возмущение:

    — Дорогой, мы просто не знаем, что думать… Эта женщина наверняка замужем.

    — Вы опять за свое! — огрызался Тимоша. — Ваше ханжество нестерпимо! Если хотите знать, я просто даю сеансы.

    Подобные сцены периодически повторялись и были привычны для их участников. Оскорбленный беспочвенными, по его словам, подозрениями, Тимоша скрывался у себя в комнате, а родители продолжали делиться друг с другом невеселыми соображениями.

    — Эти женщины явно не его уровня, — уверенно предполагал папа.

    — Ты совершенно прав, — соглашалась мама. — И должно быть, не нашего круга.

    — Когда он только остепенится…

    — Ох, и не знаю… Должно быть, не скоро дождемся мы законных внуков.

    Этот обмен замечаниями показывал, что ни в какие «просто сеансы» папа с мамой не верили. Кроме того, проявлялась сложность родительского запроса. Папе с мамой, конечно, хотелось внуков, потому что кто их не хочет, однако не от кого попало. Эта требовательность означала, что покамест родителей не припекло. Под конец разговора папа уже сидел под торшером и листал газету, а мама целилась в телевизор пультиком.

    Для родителей, как и для всех неравнодушных людей, личное отступало, когда подходил ежевечерний час новостей. Час волнительной геополитики, пропагандистских клише, поразительных разоблачений и беспощадной биржевой статистики. В мире происходили события, которые тоже нуждались в папином с мамой анализе, обсуждении и оценке.

    Но когда жизнерадостный телесиноптик выдавал завершающую свою порцию лжи, когда прочитанная газета становилась мусором, — тогда к родителям возвращалось «личное». Оно во плоти появлялось в комнате — большое, немногословное, немного хмурое.

    — Ну что, вы уже свободны?

    Тимоша в душе иронически относился к политизированности родителей. Но кое-какое общее увлечение каждый вечер соединяло семью.

    — Разумеется, зачем ты спрашиваешь!

    Папа с мамой перебирались в Тимошину комнату. Невольно принюхиваясь, они усаживались на его диване. Комната еще хранила запах египетских умащений. Напротив дивана светился огромный экран телевизора. Но это уже был другой телевизор и другое вечернее время; всё актуальное и злободневное улетучивалось из сознания. Наступала пора всей семьей погрузиться в артхаусный нудный вымысел. Этому времени суток замечательно подходил, например, скандинавский кинематоргаф. Всем троим своим зрителям он разгружал в преддверии ночи души.

    Потом они спали, читая во сне субтитры, и просыпались на другой день. Утро тоже было семейным. Первым поднимался папа и отправлялся на кухню, чтобы для всех приготовить овсяную кашу. Делал он это так: наливал молоко в кастрюльку и ставил ее на плиту. После чего до закипания молока у него оставалось четыре свободных минуты, которые он использовал, чтобы завести часы. Эти часы были старые, их пружина когда-то лопнула и была укорочена, отчего каждую ночь они останавливались. И каждое утро папе приходилось их оживлять. Так получилось, что это действие вошло в рецепт приготовления каши.

    Семейное счастье, оно как овсянка — приготовляется ежедневно. Способы приготовления бывают разные; часто противоречия и разногласия входят в состав рецепта. Можно дружно всей семьей протирать помытую посуду, можно сливаться в любви к скандинавскому кинематографу. Но если в семейной каше чего-то недостает или чувствуется горчинка, это значит — пора заводить детей, покамест еще не поздно.

     

    4. Женщины вообще

     

    Но дети не родятся сами. Прежде чем сделать своих маму с папой чьими-то прародителями, Тимоша был должен на ком-то жениться. От него только и требовалось, что найти «подходящую» молодую женщину. Что же имели в виду Тимошины мама с папой? Прямо они не формулировали, но их обмолвки насчет «культурного уровня» и «нашего круга» означали, скорее всего, что женщина должна была быть такая, чтобы любила овсяную кашу и авторское кино.

    Однако в Тимошином представлении всё обстояло сложнее. Задача внукорождения для мамы с папой стояла у него не на первом месте. Тимошу в его отношениях с женщинами беспокоила мысль о любви, точнее, о ее отсутствии. Лишь единожды в своей жизни он, кажется, был влюблен, но это случилось давно, в школьном детстве. Что-то вспыхнуло и погасло, но оставило навсегда тревожную память чувств.

    В дальнейшем, приобретая положенный мужской опыт, Тимоша сперва надеялся снова влюбиться, а потом перестал надеяться. Только и приходилось, что констатировать: в его отношениях с противоположным полом отсутствовал самый важный ингредиент.

    Был Тимоша слишком разборчив или, наоборот, слишком разбрасывался в своих отношениях с женщинами — в сущности, какая разница. Мамин с папой невысказанный упрек был для него как горчинка в каше. Сами родители были так прочно, так безальтернативно счастливы в браке, что казалось, будто они родились женатыми друг на друге. Они полагали, наверное, что Тимоше недостает только доброй воли, чтобы сделаться счастливым тоже. Но если бы кто-то неделикатно спросил его самого, почему он, дескать, до сих пор не женится, Тимоша бы просто пожал плечами. Он считал, что проблема была не в нем, а в женщинах. Все они были словно скроены по шаблону — и те, что вверяли ему тела свои, и приятельницы, оставшиеся со времен студенчества, и сослуживицы, с коими преломлял он кексы за одиннадцатичасовым чаем. Они изъяснялись готовыми фразами, и фразы эти как будто готовились на одной кухне. Женщины усреднились внешне, секреты своей привлекательности черпая из популярных источников. Но даже и под слоями косметики, под оболочкой усвоенных интонаций и выученных манер не таилось у них никакой загадки. Донышко женской души виделось близким и плоским, как у городского фонтанчика, и лежала на этом донышке разная налетевшая чепуха и денежки.

    На самом деле, конечно, женщины были не виноваты. Они не могли удивить Тимошу лишь потому, что он их обобщал, как любой невлюбленный мужчина. Удивление и загадка не в женщине заключаются, а в любви. Если бы он полюбил, то обобщать ему бы уже не понадобилось.

    Впрочем, Тимоша и в принципе был склонен к анализу и обобщениям — просто по складу своего характера. Он не мог успокоиться до тех пор, пока интересующее его явление не получало теоретического объяснения. Конечно, теории и объяснения бывают разные, вплоть до самых нелепых, но для таких аналитиков, как Тимоша, лучше иметь нелепые объяснения, чем не иметь совсем. Что касается женщин, то, разумеется, у него были соображения на их счет. Тимоша не отрицал известных достоинств у некоторых из них, но именно что известных. Почему дно души у женщин было зацементировано, а индивидуальность стерта? У Тимоши на это было единственное объяснение (могло быть и больше, но люди аналитического склада ума не любят усложнять теорию). Тимоша считал, что на женщин решающее влияние оказывает среда, в частности город, в котором они родились или обосновались. Все известные Тимоше женщины были жительницами Москвы, и в этом крылась причина их удручающей унификации.

Олег Зайончковский. Загул (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Олега Зайончковского «Загул»

Грачи в этом году прибыли по расписанию и, как обычно, сразу же по прилете взялись за дело. Бодро перекаркиваясь, они принялись похаживать да попрыгивать меж нечистыми застарелыми сугробами и совать свои носы повсюду, куда только могли. Грачи принесли с собой дух деловитого оптимизма, — глядя на них, можно было подумать, что вот, с их появлением дела в природе пойдут наконец на лад. Но получилось иначе. Наплевавши на грачей и на прочие разные приметы, зима взяла и опять воротилась. Словно опостылевшая гостья, с которой успели уже попрощаться, она, будто что-то забыла, снова постучала в наши окна и села тяжким задом на городские крыши, и завьюжила, и понесла пургу.

Не было слов, какими бы мы ее не крыли, да разве зиму заговоришь. И вышло так, что с прилетом грачей ничто не переменилось, только уплотнилось наше пернатое население. А население это, основная его часть, состоит из ворон и галок — птиц, родственных грачам, но оседлых, из тех, которые не ищут счастья в чужих краях, но и от родной природы милостей не ждут. Коротая зиму в городе, они сидят, как правило, терпеливо на голых деревьях и лишь по временам слетаются на помойках, чтобы чего-нибудь поесть и согреться скандалом. Теперь же, когда после оттепели холода завернули снова, вороны с галками злорадно поглядывали на обескураженных грачей. «Так вам и надо! — каркали они. — Ишь, туристы!»

А грачи, поохав, тоже в конце концов расселись по деревьям и впали в оцепенение. И просидели так еще неделю с лишком, пока одной прекрасной ночью не ударил вдруг южный ветер. Он был такой силы, что отряс все деревья от спавших на них птиц. Воронье посыпалось грушами, заголосило истошно; во дворах испуганно засвистали машины. С хлопками, с треском и брызгами, словно старое мокрое тряпье, рвались над крышами тучи. Этот ветер, телесно-упругий, веющий теплом и земным по$том, прошел грохочущей лавой по ночным улицам, и утро мы встретили уже при новой власти. Весне надоело ждать, покуда белая армия уйдет добровольно, и она взяла город меньше чем за сутки.

Грянуло солнце; в его лучах вспыхнули миллионы сосулек и заплакали счастливыми слезами. Свершилось чудо ежегодного вселенского мироточия, и наши врановые воспели его, пусть нехудожественно, но от всей души.

А весна своим первым декретом объявила амнистию. Свободу выжившим, — свободу живым всех сословий, большим и малым, певчим и всем прочим. И все живое зашевелилось. Прямо из-под снега повылезали прошлогодние мухи, чтобы, совокупившись в первый и последний раз, блаженно издохнуть на пороге новой жизни. На выгонах подгородних ферм, как безумные, скакали телки-буренки, выпущенные после зимнего заточения, и взрывали грязь, и лягали воздух. В частном секторе псы, прикованные к надворным будкам, выли и грызли свои цепи шатающимися от цинги зубами. Если такому псу удавалось отвязаться — поминай как звали; он бежал со двора прочь, бежал, ведомый не разумом, а одним только воспаленным носом. Гремя обрывками цепей, закидывая на сторону плешивыми после зимы задами, псы бежали и бежали, пока не валились от усталости или не попадали под колеса машин.

Но и люди, пусть не так бурно, тоже переживали весенний чувственный прилив. На улицах города во множестве показалась молодежь. Юные неженатые составляли пары и гуляли, обнявшись; у каждого парня в свободной руке была бутылка пива, а у каждой девушки сигарета. Семейная молодежь везла свое пиво уже в кузовах детских колясок, в ногах у тех, для кого эта весна была первой в жизни. Горожане всех возрастов находили повод лишний раз выйти из дому, чтобы глубоко затянуться воздухом, вдруг загустевшим и наполнившимся почвенными испарениями, не всегда благовонными, но неизъяснимо волнующими. Город радовался весне вместе с остальной природой, частью которой являлся. Ведь он для того, главным образом, строился, чтобы люди могли выживать в нем в холодные времена, а в теплые выводить потомство. Весной, когда стало ясно, что первое удалось, можно было приступать уже ко второму.

Правда, существовало в городе место, ни для житья, ни тем более для размножения не пригодное. Это, конечно же, был завод; он попыхивал в свои три трубы круглый год равномерно, и вонь его дыма от сезона к сезону никак не различалась. Завод был химический, производил электроизоляционные материалы, и все, что происходило внутри него, все эти смрадные процессы, совершавшиеся в его цехах, к живой природе отношения не имели.

Огороженный бурым кирпичным, а местами бетонным забором, завод походил на замок. И сходство это было не только внешним. Замки когда-то служили окрестным жителям убежищем и защитой, а взамен с этих жителей драли дань. Так и завод: вот уже более полувека он обеспечивал горожанам полную социальную защищенность и немного еще приплачивал в денежном выражении. С горожан же он брал не больше, чем они могли дать: завод лишь отнимал у людей здоровье и надежду на перемену участи. Но были ли им нужны перемены, если существование их по гроб и сам гроб завод надежно гарантировал.

Зато собственное существование завода было далеко не безмятежно. Много лет он исправно снабжал страну изолентой, служил государству так же верно, как мы служили ему, но не дождался модернизации. Он состарился, наш завод, и теперь на изношенных фондах тянул из последних сил. Ему бы давно пора выйти на пенсию, да только в отличие от людей заводам собес не полагается.

Тем не менее и на заводе чувствовался приход весны. Первым делом в известных местах и в некоторых новых произошли протечки и подтопления. Цоколи цехов набухли красноватой влагой, — казалось, на них помочился почечник, но это земля возвращала так слитый в нее фенол. Кроме того, вверх пошла кривая нарушений трудовой дисциплины: чаще на своих рабочих местах стали выпивать лаковары и так же точно пропитчицы. А в инженерном корпусе, в отделе связующих материалов, у молодого специалиста Леночки высыпали по всему лицу веснушки.

Кожа у Леночки была чувствительна к солнцу. Собственно, вся девушка была чувствительная — к погоде, к мужским взглядам и даже к обыкновенному заводскому сквернословию. С ней приходилось соблюдать осторожность в любом, самом пустячном разговоре, а других разговоров Леночка избегала. Удивительно, какую барышню и как тонко чувствующую выпустил простой химический институт. Но одного чувства барышня была лишена, а именно чувства времени. В редкий день не опоздывала она на работу, причем опоздания ее доходили до четверти, а то и до получаса. Леночку не задерживали на проходной только потому, что принимали за секретаршу какого-нибудь крупного заводского руководителя. Начальник отдела связующих Ксенофонтов был руководитель среднего звена, но на Леночкины вольности смотрел сквозь пальцы, чем многие из отдельских дам были недовольны. Справедливости ради надо сказать, однако, что именно Леночка по весне первой из сотрудниц сменила шерстяные рейтузы на капрон. И именно ей, единственной, пришла в голову мысль распечатать в отделе окна, хотя эта идея оказалась неудачной.

В тот день Леночка явилась в отдел как обычно, то есть тогда, когда остальные сидели уже по местам. И как обычно, Ксенофонтов лишь поднял бровь, не сделав девушке устного замечания. А она с некоторым даже вызовом бросила сумочку на рабочий стол и воскликнула:

— Ну и душно у нас в отделе!

В помещении и правда было душновато. Утреннее солнце косо било в большие окна, отчего пыль на стеклах ярко светилось. Нефедов посмотрел сквозь золотистую вуаль и увидел на крыше заводского гаража галок, лежавших распластав крылья. Галки нежились.

— Душно вам? Так пойдите еще погуляйте! — отозвалась со своего места Зоя Николаевна. Сама-то она явилась без опозданий и уже вовсю трудилась, производя перед зеркальцем косметический ремонт лица. В данную минуту Зоя Николаевна опыляла нос ватным тампоном, и облако пудры вокруг нее тоже светилось в солнечных лучах.

Леночка не ответила на Зоину колкость, а только фыркнула и продолжила насчет духоты.

— Я считаю, — заявила она, — нам надо открыть окна.

— Вот еще! — возразил пожилой Кошелев. — Здесь их сроду не открывали.

— А теперь откроем! — упрямилась Леночка.

— Вот еще! Сейчас откроешь, а осенью по новой заклеивать.

Между отдельцами завязалась дискуссия: открывать окна или нет. Одни поддержали Леночку, а другие Кошелева. Наконец Ксенофонтов постучал карандашом по столу.

— А ну! — прикрикнул он на сотрудников. — Что это вы разгалделись? Только бы не работать. Хочет человек открыть окна — пусть открывает.

Сражаться с окнами не женское дело, но поскольку идея была ее собственная, то Леночка сама на подоконник и взобралась. Хотя рыцарей в отделе не нашлось, но мужчины были, и они затаили дыхание. Девушку всю осветило солнышко, и с особенной нежностью ее ножки в телесных колготах. Почувствовав к себе пристальное внимание, Леночка покраснела.

— Ну вот! — пропищала она. — Вместо того чтобы помочь, все мне под юбку пялятся.

— А не надо так коротко одеваться, — заметила Зоя Николаевна.

— О-хо-хо… — проворчал Кошелев.

— Кому какое дело, — заступился за Леночку Ксенофонтов. — Как она хочет, так и одевается, а вы не смотрите.

— Тебе одному смотреть можно, — обиделся Кошелев.

— Я смотрю, чтобы она не свалилась. Что случись — с кого потом спросят?

Между тем Леночка на подоконнике уже практически освоилась. Ей даже было немножко приятно. Старая заводская изолента, которой были заклеены окна, отрывалась с таким вкусным хрустом, что у девушки по спине пробегали мурашки. А когда со двора снаружи ей свистнули какие-то проходившие работяги, она в ответ им сделала ручкой.

Наконец Леночка отодрала последнюю полосу и, вскрикнувши: «Аллей-гоп!», легко спрыгнула с подоконника. Теперь можно было открывать окна, но это, как оказалось, сделать было непросто. Леночка подергала окно за ручку — не тут-то было. Она рванула из всех сил — старая рама ответила громом, но не поддалась. Девушка вся раскраснелась и уже чувствовала спиной усмешки недоброжелателей. Положение ее было вправду довольно глупым, и неизвестно, как бы Леночка из него вышла, если бы на помощь ей не подоспел Нефедов. Против мужской силы окно не устояло и со скрежетом отворилось.

— Ура! — воскликнула девушка… но тут же радость на лице ее погасла.

— Фу-у!.. Ну и вонь!.. — послышались возгласы из разных углов отдела.

Действительно, то, чем повеяло в открытое окно, оказалось много хуже прежней духоты. Удивляться, впрочем, не приходилось, если учесть, куда это окно выходило.

— Ну что — надышались? — невесело усмехнулся Ксенофонтов. — Теперь задраивайте обратно.

Окно снова закрыли. Сконфуженная Леночка подмела за собой мусор, и день продолжился обычным порядком. Уже без фантазий сотрудники занялись положенным делом, в том числе и Нефедов. Он только нет-нет да и взглядывал на окно, будто опять видел в нем девичий силуэт.

А когда пришел срок окончания трудов, на всех этажах инженерного корпуса раздался одновременный разноголосый звон. И не успели звонки умолкнуть, как их дребезг утонул в громе отодвигаемых стульев и человечьем гомоне. В коридорах градом застучали каблуки; коллективы разных подразделений, смешиваясь в единую массу, толпой хлынули к выходу. От инженерного корпуса людской поток устремился к проходной, пересекая небольшую внутризаводскую площадь.

Заводчане спешили на волю и не глядели по сторонам, а между тем эта площадь, на которую глядели окна заводоуправления, была единственным ухоженным местом на предприятии. Здесь была разбита клумба с необыкновенно живучими цветами, которые никогда не росли, но и никогда не вяли. Посреди клумбы на бетонном пьедестале стоял бюст первого директора завода, когда-то за что-то ошибочно расстрелянного. По сторонам клумбы с бюстом, тоже очень давно, сооружены были два больших фанерных стенда. Их для симметрии выпилили одинаковыми, в форме развевающихся знамен, но шапки стенды имели разные. Один назывался «Доска почета», а другой «Доска позора». Портреты передовиков производства и нарушителей трудовой дисциплины переглядывались через клумбу, — многие были друг с другом знакомы по работе, а некоторые даже представляли собой одно и то же лицо.

Но кроме шапок, было между Досками еще различие. Передовики все были представлены только портретами без объяснения, чем они заслужили свою честь, а нарушители, наоборот, с подробной аннотацией под каждым портретом или даже с одной аннотацией, без портрета. Их даже рассортировали на несунов и прогульщиков — по двум столбцам.

Кстати, столбец с прогульщиками был более населенный. Ведь чтобы вынести что-то с завода, надо все-таки иметь сноровку и умысел, а чтобы прогулять, не нужно ни того ни другого. Вот и прогуливали — без сноровки, без умысла, независимо от должности, образования и зарплаты. Был даже случай с главным технологом, правда давно. Его тогда искали чуть не с милицией, а он через неделю объявился сам — в ботинках на босу ногу, без часов и партбилета. Прогульщиков, конечно, наказывали; их били и рублем, и отпуском, но они почему-то никак не переводились. Знающие люди говорили, будто завод построен на нечистом месте: то ли на кладбище, то ли на болоте; но другие знающие им возражали, что народ у нас прогуливает повсюду, и объясняли это какими-то социальными причинами.

Впрочем, народ, прогуливающий, выносящий, а также не уличенный ни в том ни в другом, обтекал оба стенда и клумбу с цветами с полным к ним безразличием. Только Нефедов, который с утра сегодня заглядывался по пустякам, шел, примечая разные ненужные мелочи. Например, что голова расстрелянного директора поседела от птичьих посещений или что на Доске почета висело фото технолога Карпова, умершего аж два года тому назад. Но по-настоящему удивился Нефедов, взглянув на другую Доску. Там, в списке прогульщиков, он нежданно-негаданно обнаружил… собственную фамилию. Неизвестный, оформлявший эту Доску, не удостоил его портретом, но инициалы проставил верно. Сомнений не оставалось: где-то в недрах заводских канцелярий произошла досадная ошибка и на доброе имя Нефедова брошена была тень. Однако желания восстановить справедливость у него почему-то не возникло. «Плевать, — подумал Нефедов. — Фамилия без портрета все равно ничего не значит». Он оглянулся на людей, спешивших мимо с равнодушными лицами, пожал плечами и встроился в общий поток.

Строго говоря, портреты тоже мало что значили. Заводчане мечтали об одном: быстрей оказаться по ту сторону проходной. Ее двуликое здание было украшено со двора еще старых времен транспарантом: «Спасибо за труд, товарищи!» Снаружи на проходной украшений не было, но люди из нее выходили уже господами. С этой минуты заводские данники начинали воображать себя хозяевами своей жизни, хотя ощущение это было, конечно, мнимым. Вне ограды завода тружеников, отстоявших смену, встречали просторные виды, относительно свежий воздух и другие признаки свободы, однако их дальнейшие действия были все равно предопределены. Кто-то строился в очередь на автобусной остановке, кто-то спешил в магазин или в садик за детьми. Лишь немногие шагали, покуривая с беззаботным видом, но и они не могли выбирать дорогу, потому что от завода вела единственная, общая для всех асфальтированная пешеходная тропа, соединявшая проходную с типовым призаводским «спальником». Там-то и обитали господа заводчане — в этом блочном посаде, прозванном в народе Жилдомами. И там каждый вечер их ждали хотя и частные, но необходимые и вполне предопределенные занятия.

Нефедов измерил эту дорожку тысячи раз в обоих направлениях. Зимой — оскальзываясь на ледяных раскатах; летом по жаре — оттискивая след в раскисшем, как сургуч, асфальте; осенью — забрызгивая брюки липкой грязевой суспензией. Но сегодня, весенним погожим вечером, идти ему было комфортно и даже приятно. Тропа надежно держала ноги, а еще не окошенные ее обочины весело желтели молодыми одуванчиками.

Путь от завода до Жилдомов — это десять минут ходу; женским шагом — минут двенадцать. Но для обладателей автомобилей он часто растягивался на многие часы. Дело в том, что тропа проходила удачно для них мимо гаражного кооператива. То есть мимо проходила тропа, а автомобилисты, конечно, сворачивали в гаражи.

Забор ГСК возведен был из таких же плит, что и заводской, но смотрелся веселей, потому что был густо исписан граффити — преимущественно кириллическим шрифтом. В нужном месте в заборе имелась широкая прореха, где устроена была проходная. Только в отличие от заводской пройти через эту проходную мог кто хотел и в любом состоянии.

Автовладельцы редко упускали случай навестить своего четвероколесного друга. Лишний раз ведь не помешает проверить давление в шинах или уровень масла. Смахнуть щеточкой с крыши пыль. Трудно притом не поддаться искушению завести мотор. Только лишь завести, чтобы в тысячный раз стать свидетелем чуда. Один поворот ключа — и состав немого агрегатированного железа вдруг в конвульсиях оживает. Воскресающий двигатель троит и чихает, отплевываясь через заднюю трубу; но постепенно он разгоняет тепло по патрубкам, говор цилиндров его выравнивается и наливается уверенной силой. Крепнет песня мотора, и внятен становится его призыв: «Вперед, мой хозяин! Прокатимся так, чтобы заложило уши! Скучно не будет, лопни мой радиатор! Мы будем мчаться и мчаться, без остановки и без возврата».

Взволнованный гул моторов вместе с клубами горячего выхлопа вырывался из приоткрытых гаражных ворот и разносился по всему ГСК. Только ехать-то автовладельцам было абсолютно некуда. Максимум, что могли они предпринять, — это прогуляться со своими железными питомцами по территории кооператива. Владельцы выкатывали машины из боксов и отправлялись в медленное путешествие по межблочным проездам. ГСК был обширный; чтобы его весь объехать, требовались часы, особенно с учетом заходов в «дружественные порты». Кроме того, гуляючи, можно было наехать на стихийную ассамблею, какие в гаражном товариществе происходили довольно часто. Эти собрания легко было обнаружить по большому числу авто, хвостами наружу, как лошади у коновязи, сгрудившихся в одном месте. Где-то поблизости хозяева их уже не в пространстве, а исключительно во времени совершали коллективное путешествие, которое могло закончиться далеко за полночь.

Впрочем, прогреваться, оставаясь на месте, умели не только автомобилисты, но также, к примеру, члены Общества охотников. Среди заводчан были любители русской бани, приверженцы подледной рыбалки и некоторых других узаконенных форм пьянства. Находились и такие, кто предпочитал пьянство в простейших, неузаконенных формах. Этих последних можно было встретить, войдя в Жилдома, у гастронома, прозванного в народе «Московским». Чем заслужил магазин свое гордое имя, никто уже не помнил, но в части ассортимента он мало чем отличался от остальных гастрономов города и страны. Его единственным преимуществом было местоположение — «Московский» первым встречал заводчан на пути с работы и облегчал их карманы раньше, чем это делали заводчанки. Близ него в дни получки или просто в погожие дни, как сегодня, пьянство в неузаконенных формах носило массовый характер.

Кучки мужчин разного возраста и разной степени подпития начали попадаться Нефедову еще на дальних подступах к «Московскому». Рабочие, служащие — многих он знал по работе и по месту жительства. При виде Нефедова некоторые махали ему рукой, предлагая присоединиться, но он, не сбавляя шага, лишь отрицательно покачивал головой.

Нефедов отказывался не из гордости и не потому, что уж очень боялся изменить свой привычный маршрут. Он не причислял себя к тем занудам, которые живут по раз навсегда установленному расписанию. Но просто Нефедов не находил романтики в том, чтобы выпивать, стоя в подворотне или где-нибудь в кустах и добывая закуску пальцами в магазинном пакете. Тем более, что он находился уже в двух шагах от собственного дома, где в холодильнике его ждала вполне легальная, припасенная до востребования бутылка водки. Еще минут пять, и Нефедов мог быть уже в своей квартире на девятом этаже сорок восьмого дома. Поцеловав жену и переобувшись в тапочки, он с чистой совестью пошел бы ужинать, и там, за ужином, ничто бы ему не помешало выпить рюмку, а то и две.

Словом, несмотря на легкое томление духа, вызванное весенней погодой, Нефедов думал завершить этот день примерно так же, как большинство своих дней в течение последних двадцати лет. Однако из головы его начисто вылетело одно важное обстоятельство, которое само по себе выделяло предстоящий вечер из ряда прочих. Сегодня у Нефедова с его женой Надей была годовщина свадьбы.

Олег Зайончковский. Прогулки в парке

  • Авторский сборник
  • М.: ОГИ, 2006
  • Переплет, 240 с.
  • ISBN 5-94282-404-5
  • 3000 экз.

В одной из своих книг Сергей Довлатов рассказывает о критике, уверявшем, что хорошую книгу грех не поругать: высокий уровень литератора настраивает на серьезное к нему отношение, а поскольку вряд ли найдутся авторы без недостатков… Плохую же, наоборот, ругать жалко и неловко — чего там: хорошо, если хоть какие-то, пусть даже и скромные достоинства отыщутся. Следуя совету этого критика, сборник Зайончковского «Прогулки в парке» надо ругать, и ругать безжалостно. Как минимум за то, что Зайончковский всего лишь очень хороший писатель, в то время как мог бы быть писателем выдающимся.

* * *

Последний, заключительный день Старого года подошел к своему завершению. Над городом пари́ла ясная зимняя ночь, и лишь обильно припушенные ресницами звезды выглядывали из-за ее покрывала, уверяя людей в том, что ни один человек не одинок на Земле, даже если сам он уверен в обратном. Невероятно теплая, не по-зимнему теплая погода уступила свое место погоде, куда более подходящей для ежегодного празднования новогодних торжеств; на дворовой площадке было так тихо, что, казалось, достаточно было бы ноге, обутой в суровый зимний ботинок, ступить на одном конце открытого пространства, чтобы звук этого шага тут же был услышан на стороне противоположной. Но дворовая площадь была пуста: городские жители, предвкушая полуночный бой курантов, все, как один, расположились у экранов своих телевизоров и уже приготовились откупоривать шампанское. Лишь симпатичной внешности ведьмочка нарушила тишину: вышла из парадного, хлопнув подъездной дверью, — чтобы через мгновенье скрыться из виду, запершись от посторонних взглядов в своем шикарном красном авто.

* * *

Так, или примерно так, скорее всего, начиналась бы гоголевская «Ночь перед рождеством», если бы ее писал Зайончковский. Ибо Зайончковский — это современный Гоголь; сдержанный, политкорректный, боящийся уронить лишнюю соплю в суп, но все-таки Гоголь.

Гоголь не только потому, что именно так, как у Зайончковского (как мне почему-то кажется) были бы написаны гоголевские тексты в наш политкорректный век, не жалующий яркости и оригинальности, но, главным образом потому, что собранные в книжке повести и рассказы — это истории о встрече с неизвестным в реалиях небольшого современного городка. Жители этого городка — а значит и герои историй Зайончковского — обычные, ничем не примечательные люди (не без лихости, но без лихости чрезмерной), и тем удивительнее то, что неожиданно, среди регулярной городской всепредопределенности с ними случаются удивительные именно своей неудивительностью, не мистические, во всяком случае, происшествия.

Гоголь — и в то же время не Гоголь. Уступая  Н. В. (Нашему Всему-2, надо полагать) в смелости и яркости образов и выражений, Зайончковский берет другим. Берет он — искуснейшим переплетением мотивов, умением противопоставить их (мотивы) так, чтобы они поддерживали и взаимоопределяли (мотивировали) друг друга. Так молоко, выдаваемое на работе героине повести «Люда», становится поводом заговорить утром, в начале рассказа, о кошке — с тем, чтобы сравнить ее успешность у кошачьих кавалеров с Людиной неуспешностью у кавалеров человечьих: таким образом ни одна деталь не остается лишней, все они, как уже было сказано, собираются в единое, весьма прихотливого плетения панно. Кроме того, нельзя не упомянуть и такие замечательные находки, как употребление слова «джойстик» относительно собачьего хвоста.

В том что касается трех включенных в книгу повестей (и вторая повесть — «Люда» — исключение, только подтверждающее правило), то это — очень тонко, с мельчайшей проработкой деталей выписанные детективные истории, лишенные, впрочем, такой совершенно необходимой части всякого традиционного детективного повествования, как рассказ о том, что же, в конце концов, случилось на самом деле. Читатель может с самого начала приготовиться к тому, что отгадки он не узнает никогда, — как, впрочем, не получит и ни одной версии по поводу того, что произошло там, за закрывающими свободный обзор кулисами. Возможных вариантов объяснения такой установки два: либо разгадка спрятана по традиционной набоковской схеме внутри каждого из отдельно взятых текстов (и эта возможность ставит меня как рецензента в крайне щекотливое положение, ибо разгадки в тексте я не нашел), либо — автор, Зайончковский, намеренно строит повествование так, чтобы достаточные для распутывания интриги мотивы находились за пределами известного, доведенного до сведения читателя, событийного пространства. Думая о Зайончковском как о выбравшем второй вариант, думаешь о нем в несколько раз лучше: пройтись по кромке сюжетной лини так, чтобы не выдать таящейся за ней фабулы и в то же время совершенно исключить всякую фабулу, противоречащую задуманной автором — вот трюк, действительно заслуживающий восхищения!..

Единственный, по-прежнему остающийся неразрешенным вопрос — по какому принципу сгруппированы составившие книгу тексты? Быть может, искать какой-то сложный, специальный авторский замысел в данном случае — все равно что искать следующий член последовательности «О, Д, Т, Ч», и решение гораздо проще, чем о нем можно бы было подумать? А может, никакой закономерности нет вообще и истории об обнаруженном во время ночной прогулки трупе, о долгое время откладываемом, но все же состоявшемся сватовстве и об еще одном, воистину удивительном происшествии, о котором так, впрочем, ничего толком и не удастся узнать — может, эти истории расставлены просто «как написалось»? Как бы там ни было, стоит набраться терпения и дождаться пришествия нового Гуковского: уж он-то нам, вне всякого сомнения, все наиподробнейшим образом разъяснит.

Дмитрий Трунченков