Джон Хупер. Итальянцы

  • Джон Хупер. Итальянцы / Пер. с англ. Марии Томс. — М.: Альпина нон-фикшн, 2016. — 346 с.

     

    Британский журналист Джон Хупер задался вопросом, какие люди населяют такую удивительную и прекрасную страну, как Италия. Портрет итальянца не одинаков в разных регионах, но раскованность и жизнерадостность — его неизменная черта. Хупер написал критичную, но в то же время полную любви книгу об итальянцах, об их менталитете и отношениях между собой и приезжими. Многовековая любовь к своему району и локальным магазинам и кафе, роль церкви, коррупция и мафия, сложная законодательная система, где общенациональные и местные законы зачастую противоречат друг другу, легкость отношения к жизни — все это отражено в национальном характере, рожденном великой историей.

     

    Внешность имеет значение

    L’unico metodo infallibile per conoscere il prossimo è giudicarlo dalle apparenze.

    «Единственный безотказный способ узнать ближнего — судить по его внешности».

    Антонио Амурри.

    Qui lo dico e qui lo nego (1990)

    Главный герой романа Сандро Веронези «Сила прошлого» (La forza del passato) никогда не ладил с отцом. Прежде всего его покойный отец был — или по крайней мере казался — упертым правым. Однажды герой-рассказчик Веронези вспоминает вечер в 1970-х, когда они смотрели пресс-конференцию Джорджио Альмиранте, который был тогда лидером неофашистского Итальянского социального движения (MSI). Мать пекла торт на кухне.

    «Мы оказались с ним вдвоем, лицом к лицу, и казалось, стычка неминуема. Альмиранте говорил, я молчал: пусть отец сделает ход первым, а я уж подумаю, как лучше самому перейти в атаку, однако, как ни странно, вместо того чтобы выдать для начала одну из своих обычных провокаций (например, „так оно и есть, он, конечно, прав“), в тот раз он тоже отмалчивался. Альмиранте уже ответил на четвертый вопрос журналистов, а мы с отцом еще и рта не раскрыли. „Людям, которые надевают под пиджак рубашку с короткими рукавами, доверять нельзя“, — вдруг объявил отец».

    Ошеломленный, рассказчик посмотрел на Альмиранте внимательнее. Загорелый лидер MSI выглядел одетым с иголочки, «разве что из-под рукавов его безупречного синего пиджака торчали голые руки, и стоило обратить на это внимание, как весь его лоск куда-то пропадал».

    Многие — особенно американцы — любят, чтобы их политики выглядели хорошо. Но итальянцы не просто хотят, чтобы их политики одевались безупречно; итальянцы и итальянские СМИ пристально изучают то, что они называют — используя английское слово — look политиков, то есть то, как они одеты, в поисках ключа к разгадке их настоящей личности. Я помню сравнение, которое заняло целую страницу одной из национальных ежедневных газет, между il look, который предпочитал Сильвио Берлускони, и тем, который продемонстрировал тогда его соперник по борьбе за пост премьер-министра Романо Проди. Сравнение начиналось с галстуков (Берлускони строго придерживался белого узора «птичий глаз» на темно-синем фоне, тогда как Проди предпочитал диагональные полоски разных цветов) и постепенно доходило до нижнего белья. Проди предположительно носил свободные «боксеры», в то время как Берлускони предпочитал тесные трусы-плавки. Источник информации об их нижнем белье остался неизвестным.

    Как только избирается новый президент, он также подвергается тщательному осмотру с ног до головы. Джорджо Наполитано, первый глава государства — бывший коммунист, представлял определенную проблему, так как его представления о стиле были именно такими, каких можно ожидать от мужчины, разменявшего девятый десяток. Но это не удержало аналитиков от того, чтобы препарировать его look «южанина из культурного среднего класса», начиная со шляпы и заканчивая ботинками. Читателям торжественно сообщили, что недавно избранный президент «предпочитает ботинки черного или коричневого цвета и всегда из натуральной кожи».

    Тот же исключительно портновский пристальный взгляд применяют и к зарубежным политикам. Когда американка итальянского происхождения Нэнси Пелоси была избрана спикером палаты представителей, газеты ее «исконной родины» не могли не написать об этом событии с гордостью. Но главная тема, возможно, не вполне соответствовала ее ожиданиям. «Нэнси Д’Алесандро Пелоси, 66 лет, — гласила подпись к большой фотографии леди, только что ставшей самой высокопоставленной женщиной в политике за всю историю США. — Родилась в Балтиморе. Переехала в Калифорнию. Предпочитает одеваться от Armani».

    Несколько лет спустя, когда в Великобритании проходило голосование, я сидел за рабочим столом в римской редакции Corriere della Sera, когда зазвонил телефон. В трубке я услышал голос коллеги из отдела политики Guardian.

    — Джон, я только что получила чрезвычайно странный звонок от кого-то, кто назвался сотрудником Corriere, — начала она.

    — Нет, она действительно наш сотрудник, — сказал я. — Я дал ей твой номер.

    — О, какое облегчение, — сказала моя коллега. — Понимаешь, все, что она хотела узнать о кандидатах, — как одеваются их жены. Это было очень странно.

    Я пишу это, а передо мной лежит статья, получившаяся в итоге. «Сравнение стилей», — гласит заголовок. На фотографиях шириной в страницу изображены лидеры каждой из партий вместе с супругами. Приводится общее описание их вкусов и стилей. Но, кроме того, маленькими кружочками обведены и увеличены важные детали: Сара Браун, жена лидера Лейбористской партии — «красные туфли на танкетке с плотными синими колготками (€63)»; испанка Мириам Гонсалес Дюрантес, супруга Ника Клегга, кандидата от либеральных демократов — «сумка ручной работы из Бразилии, сделанная из 1000 открывашек от алюминиевых банок (€52)»; Саманта Кэмерон, жена кандидата от Консервативной партии — «кожаный ремень (€33)».

    Читателям газеты сообщили, что Кэмерон выбрала недорогие аксессуары, «чтобы выглядеть элегантной, но не привилегированной», и что хотя Браун раскритиковали за плохо сочетающиеся вещи, «некоторые думают, что она выбирает такие сочетания нарочно, чтобы противопоставить себя слишком идеальной Саманте».

    Невозможно представить, чтобы какая-нибудь британская газета стала анализировать в таких подробностях чувство стиля кандидатов на итальянских выборах, не говоря уже о стиле их жен. Но, с другой стороны, в Италии то, что можно увидеть снаружи, постоянно изучают, чтобы понять, что же скрывается внутри. Это отчасти объясняет парадокс, о котором я говорил в конце прошлой главы: одна из причин, почему итальянцы придают такое значению внешнему, заключается в том, что они считают его отражением скрытого. И такого вполне можно ожидать от общества, где столь многое сообщается с помощью знаков и жестов.

    Ни один народ на планете не выражает себя так же зрелищно, как итальянцы. Жесты — действительно — существуют в любой части мира, некоторые из них интернациональны: мы все понимаем, что имеют в виду, когда соединяют указательный палец с большим. Но только итальянцы могут использовать такое огромное количество разных знаков, каждый из которых имеет строго определенное значение. Иногда, если не слышно разговора, можно понять общий смысл, просто наблюдая за ним.

    Есть жесты, обозначающие голод, согласие, несогласие, брак, furbizia, настаивание на своем, отрицание, сладострастие и со участие. Есть разные жесты, чтобы показать, пьете вы воду или вино. Знаки можно использовать вместо целых предложений, таких как «Увидимся позже» или «Давай ближе к делу». Однажды я взялся составлять список жестов и без труда дошел до номера 97.

    Коэффициент жестикуляции значительно меняется от человека к человеку и от ситуации к ситуации. Чем выше градус разговора, тем больше вероятность, что участники будут использовать жесты. И в целом использование языка тела становится менее активным по мере продвижения человека по социально-экономической лестнице.

    Например, ваш адвокат едва ли станет задирать подбородок и показывать указательным пальцем в рот, вместо того чтобы просто сказать вам, что, по его мнению, кое-кто жадничает. Но вполне возможно, что, если знакомая ему женщина, красивая и со вкусом одетая, войдет в комнату, ему захочется развести руки ладонями вверх в жесте, который означает «ты выглядишь восхитительно».

    Еще одна причина, по которой внешней стороне придают такое значение, — всеобщее восхищение красотой, которое наполняет жизнь в Италии. Если не углубляться в древние времена, итальянцы не могут похвастаться блистательным имперским прошлым. Даже Венецианской республике было очень далеко до Испанской и португальской империй или более поздних империй Великобритании и Франции. Зато в иные времена государства в Центральной и Северной Италии были богаче, чем любое государство в Европе. Кроме того, итальянцы, начиная с Галилео Галилея и заканчивая Энрико Ферми, внесли никак не меньший, чем другие народы, вклад в область научных открытий. Но главное, что они привнесли в развитие человечества, было искусство, особенно изобразительное. Исторически итальянцы выделялись во всем, что касается внешнего, видимого, будь то искусство Ренессанса или современный дизайн автомобилей. Они добились выдающихся достижений в живописи, архитектуре, скульптуре, кино и, конечно, опере, которая дает визуальное выражение музыке. Что касается моды, то тут итальянцы задавали тон еще со времен Шекспира, у которого Йорк в пьесе «Ричард II» говорит:

     

    Ведь нынче мы Италии кичливой
    Ведь Во всем, как обезьяны, подражаем
    И тащимся у ней на поводу*.

     

    В Италии внешний вид часто бывает важнее некоторых более практических вопросов. Скажем, в других странах реклама компьютеров и прочих технических устройств сосредоточена главным образом на их технических характеристиках и производительности: гигабайтах, пикселях, количестве портов и т. д. Однако реклама, призванная завоевать итальянских потребителей, зачастую даже не упоминает об этом. Одна из них, посвященная продукции тайваньской фирмы Asus, в 2010 году изображала новейший тонкий ноутбук около стоящих в ряд бокалов с шампанским. Сбоку был слоган — «Tech in Style» — причем слово style было напечатано таким огромным шрифтом, что занимало немалую часть страницы.

    Во многих других странах женщин-полицейских заставляют коротко стричься из-за риска, что преступник может ухватиться за длинные волосы. В Италии это считается неприемлемым. Здесь вполне обыденно видеть пышные локоны, выбивающиеся из-под фуражки. У полувоенизированных карабинеров есть правило, что волосы должны быть собраны, но это не мешает женской части войск выглядеть на миллион долларов. В полицейском участке недалеко от моей редакции в Риме была одна такая служащая: ее черные, как смоль, волосы были собраны в конский хвост, который струился из-под фуражки и доходил до ложбинки между лопаток.

    Несколько лет назад, в середине зимы, одна из газет выпустила статью о том, как справляться с модными дилеммами, возникающими из-за болезни.

    Заголовок гласил: «Температура? Я оденусь сексуально. От белья до шарфов: как пережить грипп красиво». В статье был представлен ряд предложений на тему того, как «не потерять самоуважение при первом чихе». Вместе с милыми пижамками и теплыми носками ярких расцветок (вместо «совсем не соблазнительных тапок») в разряд must have попала грелка. Но — читателям настоятельно рекомендовали «выбрать от известного дизайнера». Статья была проиллюстрирована фотографией модели со слегка растрепанными волосами, держащей кружку, вероятно, наполненную чем-то горячим и приятным. Но ткань ее пижамы, расстегнутой до самого пупка, была не плотнее шифона. Если бы у нее действительно была простуда, она вскоре перешла бы в пневмонию.


    * Пер. М. Донского.

Алексей Слаповский. Гений

  • Алексей Слаповский. Гений. — М.: РИПОЛ классик, 2016. — 512 с.

     

    События нового романа Алексея Слаповского разворачиваются в вымышленном поселке, который поделен русско-украинской границей на востоке Украины, рядом с зоной боевых действий. Туда приезжает к своему брату странный человек Евгений, который говорит о себе в третьем лице и называет себя гением. Он одновременно и безумен, и мудр. Он растолковывает людям их мысли и поступки. Все растерялись в этом мире, все видят в себе именно то, что увидел Евгений. А он влюбляется в красавицу Светлану, у которой есть жених. Слаповский умудряется быть одновременно и сатириком, и лириком, и психологом, создав стилистику, которая позволяет глубоко заглядывать в помыслы людей, но при этом избежать тяжеловесности.

     

    ГЛАВА 2
    ДЕ ЗАГАДКА, ТАМ І ВІДГАДКА1

    В редакции все было казенное, безликое, внутренние стенки и перегородки убраны, получилось, по современной моде, единое пространство, где все друг друга видели, а главное, всех видел редактор. Это заставляло подчиненных пребывать в постоянном трудовом напряжении, хотя на результаты деятельности не влияло.

    Редактором, то есть тем самым Вагнером, о котором нелицеприятно рассказывал Аркадий, был плотный коренастый мужчина лет пятидесяти с двумя клочками черных волос по краям обширной матовой лысины, в больших очках, отчего глаза казались огромными и не по должности доверчивыми. Вагнер это знал, и его это раздражало.

    Увидев Аркадия, Вагнер закричал на всю редакцию:

    — Ну что, Аркаша… — тут он выругался коротким словом, — соскучился… — он опять выругался, — по коллективу? Будем работать… и опять выругался — или дурака валять?

    Привыкшие к манерам Вагнера сотрудники, три женщины и двое мужчин, опустили головы, чтобы не обнаружить своих эмоций. У некоторых это был страх, у других смущение, а кто-то получал удовольствие, но тоже на всякий случай не показывал это: мы ведь люди осторожные, мы привыкли, что жизнь полна непредсказуемых перемен. Сегодня Вагнер на коне, он тут и царь и бог, а Аркадий изгой, но завтра, кто знает, может быть, Вагнер улетит вверх тормашками, а редактором станет Аркадий — как бы ни с того, ни с сего, но известно, что именно так и случается, именно ни с того и ни с сего.

    — Я не знаю, что вы имеете в виду, Яков Матвеевич, — с достоинством сказал Аркадий, — но я сделал то, что считаю нужным, и вам того же желаю!

    — Зачем ты тогда пришел?

    — Формально меня не уволили, поэтому я пришел на работу.

    — На работу он пришел! — Вагнер опять выругался. — Была бы тебе нужна работа, ты бы вел себя, как нормальный. — он опять выругался А не как…— и опять выругался целым каскадом матерных слов.

    Одна из сотрудниц нервно чихнула и тут же зажала нос рукой, виновато глянув на Вагнера.

    Аркадий оскорбленно молчал, подыскивая слова для достойного ответа. Вагнер с интересом ждал.

    И тут вперед выступил Евгений. Вглядываясь в Вагнера, он задумчиво сказал:

    — Евгений видел перед собой интересный, но не новый тип. В этом очень взрослом мужчине проглядывал мальчик, который рос тихим и незаметным отличником. Он хотел быть, как другие. В одиночку учился курить, а потом долго жевал траву и листья, чтобы не заметила мама. Закрывался в комнате и ругался матом. Он хотел стать своим человеком, потратил на это всю жизнь — и стал. Люди оценили его ум, работоспособность, а главное, оценили его народность, важное качество, в то время как аккуратные в словах интеллигенты выглядят инородными и подозрительными. Но до сих пор в нем живет бывший мальчик, маленький Яша Вагнер, который где-то в груди или животе вздрагивает и ежится, когда слышит страшную ругань большого Вагнера, и большой Вагнер чувствует в себе этого маленького Вагнера, злится на него, а потому ругается еще страшнее и громче.

    Речь Евгения была настолько неуместной и неожиданной, что Вагнер даже не перебил его, выслушал до конца. А выслушав, засмеялся:

    — Аркадий, это кто? С какого… — И тут у него случился ступор, как у заикающихся людей: хочет произнести слово, а не может. Он выпихивал это слово из себя, но слышалось что-то странное:

    — Хы… Хо… Ху… Ха…

    И не получалось!

    Тогда он попробовал иначе, обратившись не к Аркадию, а к Евгению:

    — Ты… — Он вновь попытался выругаться, и вновь застопорило: крепко сжатые губы, готовые выпалить звук «б», не могли разомкнуться, чтобы за «б» последовало «л», — и далее по обычному порядку.

    — Ну, ё… — крутил головой и удивлялся себе Вагнер, а привычные слова по-прежнему никак не шли из горла, вырывался только пустой и сиплый воздух.

    Подчиненные, забыв об осторожности, с откровенным любопытством уставились на Вагнера, ожидая, во что выльются его мучения.

    Он ударил кулаком по столу и выкрикнул:

    — …!

    Матерное слово наконец выскочило, как кусок, попавший не в то горло, и Вагнер, побуревший и задыхающийся, вытер платком взмокшее лицо.

    — Жарко сегодня, — сказал он неожиданно мирным голосом.

    Сотрудники, однако, на эту минутную слабость не повелись и опять уткнулись в столы и компьютеры.

    — В чем ты прав, курить действительно надо бросать, — сказал Вагнер Евгению, придумав причину, по которой у него случился пароксизм странного заикания. — Пойдем перекурим это дело.

    Он встал и пошел к выходу.

    Аркадий и Евгений последовали за ним. Все прочие остались на местах, в том числе курящие: есть моменты, при которых лучше не быть свидетелями. А там, на улице, предполагали они, сейчас именно такой момент.

    И были правы. Вагнер, выйдя, сел на крыльцо, закурил, поставил рядом с собой банку из-под консервов, набитую окурками, в том числе украшенными помадой, посмотрел с прищуром на Евгения, а потом на Аркадия.

    — Досье, что ли, на меня шьете?

    — В смысле? — не понял Аркадий.

    — Откуда он все это взял? Ну, что я отличником был, это легко найти. А вот что траву жевал, чтобы мама не унюхала, что матом в одиночку ругался, такие вещи нигде не записываются. Кто рассказал? И зачем вам это надо? И почему он одет так по-идиотски?

    Вагнер говорил обычным голосом, ни разу не ругнувшись, и, похоже, такая речь давалась ему с меньшим напряжением, чем ругательная.

    — Никакого досье мы не шьем, Яков Матвеевич, — ответил Аркадий. — И про траву и вашу маму я ничего не знаю. Он сам догадался, потому что гений. Реально гений, видит людей насквозь.

    — Да неужели? А выглядит дурачком!

    — Евгений не возражал, — сказал Евгений. — Он знал, что у него бывает вид человека отсталых умственных способностей.

    — Ты всегда так говоришь?

    — Нет. Я по-разному говорю.

    — Значит, насквозь? Ладно, о чем я сейчас думаю?

    — Это вопрос без ответа. Человек сам не знает, о чем он думает, как может другой знать, о чем он думает?

    Вагнер хмыкнул:

    — Верно! Я сейчас нарочно ни о чем не думал, чтобы тебя поймать. А ты не поймался. Но ты не прав, все-таки бывает, когда человек предметно о чем-то думает. Когда у него задача. Я вот пишу статью на тему, например, коммунального хозяйства, и думаю о трубах, об отоплении, это легко зафиксировать. Давай я сейчас о чем-то подумаю конкретном, а ты угадаешь.

    — А как мы узнаем, что вы об этом подумали? — спросил Аркадий.

    — Не бойся, врать не буду. Хотя можно на бумажке написать, а потом проверим.

    Вагнер достал маленький блокнот с вложенной в него ручкой, отвернулся, записал что-то на листке, вы- рвал, сложил, подал Аркадию.

    — Держи. А ты, Ев-Гений, — подчеркнул он, — догадывайся!

    — Евгению это было легко, — сказал Евгений. — Яков Матвеевич сам хотел какого-нибудь чуда, поэтому дал легкую задачу. Вы про курение написали.

    Аркадий развернул бумажку.

    Да, там было написано: «Курение».

    — В самом деле, легко догадаться, — кивнул Вагнер. — Но вот ты сказал, что чуда хочется, это сложнее было попасть, а ведь ты угадал. Чуда хочется, ребята, — с грустной откровенностью сказал он. — Какое может быть чудо в моем возрасте, при моей язве и крапивнице? Ноги, Аркадий, просто заживо гниют, смотреть страшно. Какое чудо при моей работе и ответственности? Да и вообще, в нашей жизни, если подумать, откуда взяться чуду? Но все равно хочется. Ты молодец, Евгений. Давай еще раз попробуем.

    Он написал, вырвал листок, сложил, отдал Аркадию.

    — Я не смогу угадать, — сказал Евгений.

    — Почему? — огорчился Вагнер, но огорчился весело.

    — Потому что все равно, что вы написали. Вы не то написали, что подумали, а то, что придумали. Какой-нибудь перпендикуляр. Потому что, хотя вам чуда хочется, вы его боитесь и не хотите, чтобы оно было.

    — Ну, это ты зря! — возразил Вагнер. — Если так рассуждать, получится, что я и вылечиться не хочу?

    — Не хотите. Никто не хочет лечиться. Болезнь людей оправдывает, а им всегда нужно какое-нибудь оправдание.

    — И ведь опять попал, — с неудовольствием удивился Вагнер. — И насчет меня, и вообще — да, согласен, люди оправдание ищут себе. Всегда.

    Аркадий развернул бумажку. Он надеялся, что там и впрямь будет слово «перпендикуляр», но там было «кирпич».

    — Почему кирпич? — спросил Аркадий.

    — Черт его знает. Может, потому, что дачу строю. Старую продал, участок маленький, сама дачка маленькая, а у меня два сына-бездельника, старший женат уже, внучку мне родил, пространство требуется.

    — Давайте теперь я попробую, — предложил Аркадий. — Напишу, о чем думаю, а ты, Женя, угадай. Я врать не буду.

    — Зачем пробовать? Ты напишешь: Светлана, — сказал Евгений.

    Вагнер кашлянул и прикурил вторую сигарету от первой. Упоминание имени Светланы было ему неприятно.

    — А вдруг я что-то другое напишу? — сопротивлялся фатальности Аркадий.

    — Все другое будет неправда, потому что ты о ней думаешь.

    — Да, я о ней думаю, — подтвердил Аркадий, обращаясь к Вагнеру, и в голосе слышался вызов.

    Вагнер это уловил и встал со ступеньки.

    — Работать пора. Ты идешь?

    — Вы мне? — не поверил Аркадий.

    — А кому еще? Родственник твой, может, и гений, но явно же человек неадекватный. На инвалидности, наверно?

    — Да, — сказал Евгений.

    — Вот, и я людей насквозь вижу!

    — Нет, Яков Матвеевич, давайте уточним! — потребовал Аркадий. — Я не против работать, но что нам делать с ситуацией?

    — Именно! — поднял палец Вагнер. — Ситуация, правильное слово! Ситуация такая, Аркадий, что поселок на пороге новой жизни. Ты слышал, что опять возрождают идею крупного железнодорожного узла?

    — Давно говорят.

    — Раньше говорили, а теперь все серьезно. Думаешь, почему к нам уже сейчас приехали люди из Москвы? Что они тут готовят, для кого? И весь поселок понимает, что надо напрячься и быть заодно! И тут явилась твоя Светлана…

    — Она не моя.

    — Явилась, — нажал Вагнер, — и устроила с твоей помощью то, за что мне еще отвечать придется! Но я в данном случае не о себе думаю, а о перспективах новой жизни для людей!

    — Соврал Яков Матвеевич, привычно веря в собственное вранье, — повествовательно произнес Евгений, будто он был учитель и диктовал школьникам в солнечном и слегка по-утреннему сонном осеннем классе что-то приятное о природе из Тургенева или Пришвина.

    — Сам ты врешь! — разозлился Вагнер. — Если бы я о людях не думал, зачем мне эта работа? Дети выросли, сами себя обеспечат, пенсия у меня уже сейчас получается приличная, да мне много и не надо! Жена моя, если хочешь знать, парниковые овощи выращивает, зарабатывает в три раза больше меня, я и сам это люблю, буду на рынок огурцы с помидорами возить, прокормимся! Мне газета давно в тягость, если хочешь знать!

    — Я знаю, — не стал спорить Евгений. — Но вы без этой тягости жить не можете.

    — Ладно, философ доморощенный, хватит болтать тут! Аркадий, повторяю, несмотря на твоего психованного брата: надо не о своих амбициях думать, а о перспективах! В кои-то веки у нас главой администрации стал порядочный человек, нужно ему помочь или нет? А теперь что получается? Вышла статья — Прохор Игнатьевич должен отреагировать. Думаешь, он Мовчана любит? Но всему свое время, это как на войне — если нет тылов, нет резерва, нет боеприпасов, терпи, не лезь в атаку с голыми руками! И сам Мовчан, думаешь, зверь, что ли, если девушку посадил, да еще возможную невесту сына? Он для Прохора Игнатьевича ее посадил, чтобы тот понял, что Мовчан ответит на любой удар. Тактика! Бей своих, чтобы чужие боялись! То есть наоборот. Или правильно? Ладно, неважно. При этом, хоть Мовчан паразит, но он свой паразит. Родной, можно сказать. Крамаренко понимает, что Мовчану тоже ведь надо в хорошем свете показаться, когда из Москвы приедут. И он сейчас будет действовать людям на пользу, даже если этого не хочет. Я вот предположил, что Светлану он посадил в качестве ответного удара, а может, это сигнал не для Крамаренко, а для криминальных элементов?! Тех же самых третьяков? Вроде того: смотрите, поймаю, никого не пощажу! Кем бы они ни оказались!

    — Яков Матвеевич, не уводите в сторону! — Аркадий был ошарашен причудливым ходом мыслей Вагнера. — При чем тут Крамаренко и третьяки? Конкретный человек написал конкретную правду и пострадал!

    — Какая еще правда? Правда — когда все доказано!

    — Да все знают…

    — Знают — не доказательство! И формально, и по существу Мовчан имеет полное право считать это клеветой! И на нас собирался в суд подать, если бы не мое опровержение! Я сам Мовчана, может, в землю закопал бы, — Вагнер оглянулся и понизил голос, — но не сейчас! Ты вот мне про опровержение опровержения мозги крутил, а я тебе говорю членораздельно: Мовчан только этого и ждет! Потому что опровержение опровержения не может появиться в газете, которая орган администрации, без ведома главы администрации, и пусть мы с тобой будем знать, что Крамаренко тут ни при чем, Мовчан этого знать не будет, а если и будет знать, сделает вид, что не знает, потому что ему выгоднее все свалить на Крамаренко, чтобы убрать Крамаренко, чего не только Мовчан хочет, а и многие другие!

    — Ты что-нибудь понял? — растерянно спросил Аркадий Евгения.

    — Евгений понял главное, — ответил Евгений. — Он понял, что Яков Матвеевич нарочно запутывает то, ясность чего ему понятна, но слишком неприятна.

    — Если кому ума не хватает, я не виноват, — вяло отбился Вагнер, который утомился от этого разговора и желал вернуться к привычной работе.


    1 Где загадка, там и отгадка. Здесь и далее названиями глав служат украинские пословицы. — Прим. автора.

Сергей Беляков. Тень Мазепы: украинская нация в эпоху Гоголя

  • Сергей Беляков. Тень Мазепы: украинская нация в эпоху Гоголя. — М.: АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2016. — 752 с.

     

    В середине марта в Редакции Елены Шубиной выходит новая книга автора биографии-бестселлера «Гумилев сын Гумилева» Сергея Белякова. На сей раз автор обратился к истории украинского народа. Соединяя дотошность историка с талантом рассказчика, он совершает, казалось бы, невозможное: фундаментальное исследование, основанное на множестве источников, оказывается увлекательнее романа. Здесь гетманы вершат судьбы Войска Запорожского и слышна козацкая речь, здесь оживает в ярких запахах, звуках, красках волшебный мир малороссийской деревни. Здесь рождается нация.

     

    ТАМ, НА РЕКАХ ПЕТЕРБУРГА

    В Петербурге еще нет северной синевы, яркой, незабываемой синевы настоящего Севера, синевы арктических широт. Арктика далеко, но и юг тоже далеко. В Петербурге, «в стране снегов, в стране финнов», преобладает «серенький мутный колорит». По словам Гоголя, обитатели города принуждены коротать свой век «среди кучи» домов, «диких северных ночей», в мире «низкой бесцветности». Добрая знакомая Гоголя, воспитанная под синим небом Малороссии Александра Смирнова-Россет, жаловалась Жуковскому на «серый, мрачный Петербург»1.

    Природное освещение в первой половине XIX века дополнялось освещением искусственным. Но оно мало напоминало знакомое нам сияние огней большого города. До середины 1830-х уличные фонари наполнялись конопляным маслом, позднее — газом. Светили они так же тускло, как чухонское солнце: «свет неприятным своим тусклым сиянием глядел в окна»2.

    Освещение навевает самые черные мысли и рождает тягостные предчувствия. Гоголь изобразил Петербург городом-призраком, где всё — обман, где ничему нельзя верить: «легкая улыбка сверкнула на губах ее. Он весь задрожал и не верил своим глазам. Нет, это фонарь обманчивым светом своим выразил на лице ее подобие улыбки». И прекрасная девушка окажется или проституткой, или недоступной замужней дамой, а флирт приведет не к развлечению — к позору, романтическая влюбленность окончится не счастливой взаимной любовью, но смертью без покаяния.

    Здесь даже нечистая сила отличается от малороссийской. Даже вий, ведьмы, чудовища, разорвавшие Хому Брута, и колдун из «Страшной мести» все-таки не рождают в душе такого ужаса, как демон Невского проспекта, что «зажигает лампы для того только, чтобы показать всё не в настоящем виде»3.

    Об этом же писал великий польский поэт, современник Гоголя.

    Рим создан человеческой рукою,
    Венеция богами создана;
    Но каждый согласился бы со мною,
    Что Петербург построил сатана.
    (Перевод В.Левика)4

    Лев Гумилев, кое-что понимавший в демонологии, разделил нечисть на две категории. Обычная нечисть — домовые, лешие, русалки, упыри, албасты. Все эти существа страшны и опасны для человека, но они такая же часть окружающего мира, как вирусы и бактерии. Невидимы и вредоносны, но не инфернальны, прямо не связаны с абсолютным злом, мировым злом, которое воплощается в бесах из гумилевских сказочных поэм «Посещение Асмодея» и «Волшебные папиросы». Малороссийские черти и ведьмы у Гоголя соотносятся с обычной нечистью. Но демон Невского проспекта и сам инфернальный Петербург — потусторонняя сила совсем другого рода. Демона Невского проспекта не оседлает кузнец Вакула. От его чар не спасет петушиный крик.

    Петербург погубит и Тараса Шевченко. О Петербурге написана страшная поэма «Сон», которая вызвала гнев самого государя (что не удивительно, поэма в самом деле просто оскорбительна). Из-за нее поэта и художника отправят солдатом в Оренбургский край, запретив писать и рисовать. И там, в забытой Богом Орской крепости, потом на берегах «поганого» Аральского моря, а затем на бесплодном Мангышлаке, он будет уже мечтать о Петербурге. Из прикаспийских пустынь не только Малороссия, а и Петербург с его «милой Академией» художеств представлялись утерянным раем. Но, вернувшись в столицу и прожив там лишь два года, Шевченко пожалуется двоюродному брату Варфоломею: «В Петербурге я не усижу, он меня задушит. Тоска такая, что храни от нее Господь всякого крещеного и некрещеного человека»5.

    Шевченко умрет на сорок седьмом году жизни. Это вполне обычный срок для украинского литератора в Петербурге. Почти столько же прожил Василий Трофимович Нарежный, первый русский романист, автор «Российского Жильблаза, или Похождений князя Гаврилы Симоновича Чистякова», «Марии», «Бурсака» и еще многих сочинений. Он тоже был малороссиянином, уроженцем Миргородского уезда Полтавской губернии. В столице вел скромную жизнь мелкого чиновника, писал в свободное от службы время и оставил большое творческое наследие. В Петербурге в тридцать шесть лет умер и Евгений Гребенка, Орест Сомов доживет только до сорока лет. Иван Сошенко и Степан Руданский покинут Петербург тяжело больными людьми.

    Конечно же, не демон Невского проспекта, разлив по фонарям конопляное масло, губил сумрачными северными вечерами малороссийских писателей. Прежде всего не только украинцам, но и всем южанам вредил непривычный климат, одновременно холодный и сырой. Жизнь небогатого человека в столице отнимала много сил. Высокие цены, дурное жилье, необходимость много трудиться только ради хоть сколько-нибудь сносной жизни. Шевченко хотя бы в последние годы жизни мог не заботиться о тарелке борща или галушек: «Лучше ничего не делай, так себе сиди да читай, а мы тебя хлебом прокормим, лишь бы был здоров»6, — писал ему Пантелеймон Кулиш. В общем, поэту украинцы в самом деле помогали.

    Скажем, Орест Сомов за тридцать лет до Шевченко о такой жизни и мечтать не мог. Он был родом с Харьковщины, окончил Харьковский университет и печатался в «Украинском вестнике», но уехал в Петербург, где служил в знаменитой Русcко-американской компании7. Его непосредственным начальником был Кондратий Рылеев. После восстания декабристов знакомство с Рылеевым стало поводом для ареста Сомова. Связь с заговорщиками не удалось доказать, но место столоначальника в Русско-американской компании Сомов потерял и вынужден был жить только литературным трудом, который тогда кормил плохо. Удел поэта, по словам Сомова, небогатый: «…и оттого-то мы встречаем питомцев Фебовых в изношенных и забрызганных чернилами платьях, а ищем — на чердаках»8.

    Поэт, прозаик, литературный критик, редактор, действительный член «Вольного общества любителей российской словесности», он был человеком удивительно трудолюбивым. Сотрудничал с «Северной пчелой», потом перешел в «Литературную газету», редактировал ее вместе с Дельвигом. Николай Иванович Греч, журналист, писатель, филолог, издатель «Сына отечества» и «Северной пчелы», считал Сомова «бесспорно из лучших» (если не лучшим) переводчиков с итальянского и французского9. Но литературная поденщина, необходимость много писать ради заработка «потемнили его воображение, иссушили телесные силы, расстроили здоровье и в цвете лет низвели в могилу». Этим словам Греча находим подтверждение и в письмах Сомова.

    Из письма Ореста Сомова к Ф.Н.Глинке от 29 октября 1829 года: «Я всё еще болен, но это мне в привычку. Методу лечения, о которой Вы мне пишете, я давно уже принял, кроме двух медикаментов: хождения и свежего воздуха; первого не могу употреблять за недосугом, а второму и рад был, да негде взять в нынешнюю мокрую, сырую, грязную петербургскую осень»10.

    Из этого города, как будто отравленного миазмами финских болот, надо бежать. Бежать хотя бы в собственные воспоминания о Малороссии, о стране, «Де гопцюют все дiвки, // Де гуляють парубки!». Там упоителен и роскошен день, там даже огород козака разворачивается «как богатая турецкая шаль»11.

    Украинские литераторы, приехав в Петербург делать карьеру, со временем или возвращались на родину, или уезжали в другие, обычно — теплые края. Кулиш вернется в Малороссию, Руданский отправится еще дальше на юг — в Ялту, Гоголь и вовсе в Италию.

    Петербургская проза у Гоголя появляется только после малороссийской. В гоголевских «Вечерах на хуторе» Петербург возникает как город еще не страшный, но уже сказочный, нереальный. Там царица ест только мед и сало, простому козаку может подарить черевички или насыпать полную шапку ассигнациями. А в «Кобзаре» и этого нет. К.И.Чуковский удивлялся, почему же у Шевченко не нашлось для Петербурга «ни образов, ни ритмов, ни лирики»12. Чего только нет в «Кобзаре»: и москали, и ляхи, и народные герои (Тарас Трясило), и обманутые девицы, и поющий соловейко, и украинские поэты (Иван Котляревский). Но ни Васильевского острова, ни Академии художеств, ни Летнего сада там не найти.

    Петербург появится у Шевченко позднее — в поэме «Сон» и, возможно, в переводах псалмов Давидовых. В 136-м псалме. Псалме, известном и людям, толком не читавшим Библии. «Там, на реках Вавилонских», «Там, у рек Вавилонских», или, что точнее, «При водах Вавилонских». У Шевченко — «На рiках круг Вавилона».

    Псалом был написан несколько веков спустя после смерти царя Давида. Он относится ко времени Вавилонского пленения, то есть к VI веку до нашей эры. Сюжет его таков: евреи у вод Вавилона (на берегах Евфрата и многочисленных каналов) тоскуют по родине, повесив на ветви ив свои лиры. Вавилоняне («те, кто в плен нас увел», «сыны Эдома») предлагают им спеть песни Сиона, но евреи отказываются: «Как петь нам песнь Господу на чужой земле?» Они клянутся, что не позабудут Иерусалим, призывают Господа отомстить сынам Эдома за гибель Иерусалима:

    Вавилон, ты страна грабежа!
    Благословен,
    кто поступит с тобой,
    как ты — с нами!
    Благословен, кто размозжит
    твоих детей о камень!13

    Блаженный Августин писал, что «в Ветхом Завете сокрыт Новый, а в Новом — раскрывается Ветхий»14. Но этот псалом написан за шесть веков до христианства. В его строках отражена историческая реальность совершенно другой эпохи, стоит вчитаться в этот страшный текст, полный превосходной ветхозаветной поэзии, национальной гордости и бешеной ненависти к врагам. Это древнееврейская «Священная война».

    А вот ее украинский перевод.

    І Господь наш вас пом’яне,
    Едомськії діти,
    Як кричали ви: «Руйнуйте,
    Руйнуйте, паліте
    Сіон святий!» Вавилоня
    Дщере окаянна!
    Блаженний той, хто заплатить
    За твої кайдани!
    Блажен! блажен! Тебе, злая,
    В радості застане
    І розіб’є дітей твоїх
    О холодний камень15.

    И господь наш вас помянет,
    Едомские дети,
    Как кричали вы: «Громите!
    Жгите! В прах развейте!
    Сион святой!» Вавилона
    Смрадная блудница!
    Тот блажен, кто заплатит
    За твою темницу!
    Блажен, блажен! Тебя, злую,
    В радости застанет
    И ударит детей твоих
    О холодный камень!
    (Перевод Л.Вышеславского)16

    Шевченко перевел на украинский всего десять псалмов. Перевел, разумеется, с церковнославянского — восточных языков он не знал. Христианскую трактовку псалмов Тарас Григорьевич вряд ли усвоил. Научил его читать Псалтырь дьячок Богорский, человек еще молодой, не так давно бросивший семинарию (доучился только до среднего класса риторики). Учеников он порол нещадно, а в свободное время пил горилку. Вряд ли у него были время и возможность рассказать ученикам о сложном, аллегорическом толковании псалмов, принятом в христианской традиции. Ученики должны были только читать и учить их наизусть. Шевченко оставался один на один с церковнославянским переводом, сохранившим лишь часть поэтической силы оригинала.

    Шевченко переводил псалмы осенью 1845-го, это был расцвет его гения. Украинский перевод оказался длиннее церковнославянского и содержал строки, не имевшие аналогов ни в церковнославянском переводе, ни, как я могу судить, в древнееврейском оригинале. Эдомляне у Шевченко не только пытаются заставить своих «невольников» спеть «пiсню вашу», но предлагают: «Або нашу заспiвайте». Намек на русских (москалей), что заставляют малороссиян переходить на «московскую мову» и принимать свои обычаи, совершенно очевиден.

    Якої ж ми заспіваєм?..
    На чужому полі
    Не співають веселої
    В далекій неволі17.

    Какую же будем петь мы?
    Здесь, на чужом поле,

    Не поется веселая
    В далекой неволе.
    (Перевод Л.Вышеславского)18

    Противопоставление космополитичного Вавилона «национальному» Иерусалиму — прозрачный намек. Киев еще в XVII веке называли «вторым Иерусалимом» как в Малороссии, так и в Москве. К слову, еще Ярослав Мудрый в начале XI века построил в Киеве Золотые ворота и храм Премудрости Божией — Софийским собор. Образцами были златые врата и храм Софии в Константинополе, но ведь Константинополь просто копировал Иерусалим с его вратами и храмом царя Соломона.

    Шевченко мог обойтись и без такой цепи ассоциаций. Его друзья называли Петербург «северным Вавилоном». Вавилон в 136-м псалме — обитель зла, столица враждебного государства. Но ведь и в поэме Шевченко «Сон» Петербург — это город не страшный, как у Гоголя. Это именно вражеский город.

    Русский читатель будет удивлен и возмущен. В самом деле, украинцы «на чужой земле» пели во весь голос. Носили не кайданы (кандалы), а модные сюртуки, шляпы от Циммермана и швейцарские часы. Сам Шевченко одно время был франтом, любил одеваться по моде. Его друг, художник Сошенко, даже удивлялся: куда тебе, Тарас, всё это: «Шуба енотовая, цепочки шали да часы, да извозчики лихачи…»19 Но ведь и Николай Васильевич Гоголь, по словам С.Т.Аксакова, одевался с претензией на щегольство20. Что говорить про высокопоставленных малороссиян, сенаторов и тайных советников — Стороженко, Квитку, Кочубея? А жизнь крепостных малороссийских крестьян — говорящей собственности не только русских и польских, но и украинских панов — была не хуже и не лучше жизни таких же крестьян-великоруссов.

    Но чувства сильнее разума, а историческая вина России и русских помнилась больше их исторических заслуг. Поэтому и появился в стихах великого поэта образ имперской столицы, поработившей Украину, построенной на козацких костях.


    1 Быт Пушкинского Петербурга. Т. 2. С. 257.

    2 Гоголь Н.В. Невский проспект // Полн. собр. соч.: в 14 т. Т. 3. С. 27.

    3 Гоголь Н.В. Невский проспект. С. 46.

    4 Мицкевич А. Дзяды // Мицкевич А. Стихотворения. Поэмы. С. 410.

    5 Шевченко Т.Г. Зібрання творів: у 6 т. Т. 6. С. 188.

    6 Барабаш Ю. «Если забуду тебя, Иерусалим…» Гоголь и Шевченко… С. 399.

    7 Эта компания, как известно, была создана по образцу европейских коммерческих компаний, которые успешно занимались не только торговлей с заморскими странами, но и сами вели войны, захватывали целые страны, превращая их в новые колонии. Русско-американская компания управляла русскими владениями в Новом Свете.

    8 Сомов О.М. Гайдамак. С. 36.

    9 См.: Русский биографический словарь / изд. под набл. предс. Императ. Рус. Ист. О-ва А.А.Половцова: в 25 т. Т. 19. — СПб.: Тип. тов-ва «Общественная польза», 1909. С. 109.

    10 Письмо О.М.Сомова Ф.Н.Глинке. 29 октября 1829 // Северные цветы на 1832 год. — М.: Наука, 1980.

    11 Гоголь Н.В. Успех посольства (Из малороссийской повести «Страшный кабан») // Полн. собр. соч. и писем: в 23 т. Т. 3. С. 232.

    12 Цит. по: Барабаш Ю. «Если забуду тебя, Иерусалим…» Гоголь и Шевченко… С. 330.

    13 Пс 136: 8–9. Псалом 136 цитируется по современному русскому переводу Псалмов, подготовленному Российским библейским обществом. См.: Библия. Книги Священного Писания Ветхого и Нового Завета. Канонические. С. 685.

    14 Цит. по: Аверинцев С. Собрание сочинений: в 4 т. Т. 2. / под ред. Н.П.Аверинцевой и К.Б.Сигова; пер. с древнегреч. и древнеевр. — Киев: Дух и литера, 2004.

    15 Шевченко Т.Г. Давидовi псалми // Зібрання творів: у 6 т. Т. 1. С. 364.

    16 Шевченко Т.Г. Кобзарь. Стихотворения и поэмы. С. 316–317.

    17 Шевченко Т.Г. Давидовi псалми // Зібрання творів: у 6 т. Т. 1. С. 364.

    18 Шевченко Т.Г. Кобзарь. Стихотворения и поэмы. С. 316.

    19 Чалый М.К. Новые материалы для биографии Т.Г.Шевченка. С. 63.

    20. См.: Аксаков С.Т. История моего знакомства с Гоголем / изд. подгот. Е.П.Населенко и Е.А.Смирнова. — М.: Изд-во АН СССР, 1960. С. 10–11.

Аркадий Мильчин. Человек книги: Записки главного редактора

  • Аркадий Мильчин. Человек книги: Записки главного редактора. — М.: Новое литературное обозрение, 2016. — 752 с.

    Аркадий Эммануилович Мильчин (1924–2014) — имя, знакомое каждому, кто имеет отношение к издательскому делу. Мильчину принадлежат многочисленные пособия по редактированию и справочники для редакторов и авторов. Кроме того, он в течение двух десятков лет был главным редактором московского издательства «Книга», продукция которого давно стала классикой.

    «Человек книги» — воспоминания А.Э. Мильчина о семье, о детстве, об учебе в Полиграфическом институте и, главное, о работе в издательствах «Искусство» и «Книга», о советской цензуре, о том, как советские начальники пытались руководить культурой. Но это не просто мемуары, а мемуары редактора, поэтому автор постоянно размышляет о том, что такое редакторский труд, в чем его смысл.

    Первые шаги в качестве старшего редактора

    Итак, было ясно, что нужно создавать библиотеку книг о редактировании для редакторов и авторов, где бы обобщался опыт анализа
    и оценки произведений разных видов литературы и изданий. Таких
    книг практически еще не было.

    Для меня создание такой библиотеки было не просто должностной обязанностью, но и делом, в котором я был лично заинтересован
    по причинам, о которых я уже писал выше. Я страстно хотел доказать, что редактор — это профессия, необходимая ничуть не меньше, чем другие профессии, и что изречение «редактор — деятель
    литературы» вовсе не пустое, а исполненное глубокого смысла.

    Вообще, две генеральные идеи-цели определили все стороны
    моей деятельности: редакторской, издательской, авторской, преподавательской.

    Первая: редактор — профессия, без которой ни издательство,
    ни общество обойтись не может, причем профессия творческая,
    необходимая читателю, издателю, автору, литературе и, в конечном
    счете, культуре. Не только потому, что редактор критикует произведение автора в интересах читателей и культуры, но и потому, что
    обобщает требования к произведениям-книгам одного типа и исходя
    из этого помогает автору совершенствовать его произведение-книгу.

    Вторая: книга должна быть функционально совершенной, чего
    те, кто ее делает, отчетливо не осознают. Они руководствуются
    главным образом прецедентом и не стремятся оценить, насколько
    содержание и форма каждого элемента создаваемой книги отвечают
    его объективным функциональным задачам, насколько он способен
    удовлетворить разнообразные потребности и запросы читателей.

    Я понимал, что профессия редактора не может развиваться
    и совершенствоваться, если профессиональный труд не будет осмысливаться теоретически, если профессиональный опыт не будут
    раскрывать и обобщать в печати. Я был глубоко убежден, что профессия не может называться профессией, если широко бытует
    мнение, что редактором может быть любой специалист с высшим
    образованием. Более того, я считал ошибочным мнение, что человек
    без специального образования в той области, которой занято данное
    издательство, редактором быть не должен. А ведь на этом была построена вся кадровая политика. Да, действительно, без специального
    образования заниматься редактированием, т.е. анализом и оценкой
    содержания и формы произведений, предназначенных к изданию,
    очень затруднительно. Но и одного такого образования вовсе не достаточно, чтобы стать полноценным профессионалом-редактором.
    Иначе пришлось бы согласиться с тем, что редактор — не профессия,
    а одно из возможных занятий специалиста, например инженера. И что
    между профессионалом-инженером, работающим на производстве,
    и профессионалом-инженером, ставшим редактором в издательстве,
    нет никакой разницы, что второму достаточно того, что знает первый.

    Именно поэтому я, став старшим редактором группы, отвечающей
    за выпуск литературы по книгоиздательскому делу, все свои мысли
    сосредоточил на том, чтобы, исходя из того, что уже есть и чего
    не хватает, выработать концепцию выпуска этой литературы.

    Серия «В помощь редакционно-издательским работникам»

    Литература для книгоиздательских работников в то время выпускалась главным образом в рамках серии «В помощь редакционно-издательским работникам». Редакция полиграфической литературы
    начала ее выпускать, еще находясь в Гизлегпроме. Как можно понять
    по темам изданий, никакого продуманного плана серии в Гизлегпроме не существовало. Перешедшая в «Искусство» редакция выпустила
    в этой серии книги на очень разные темы: от редактирования художественной литературы писателями-классиками до оформления
    таблиц, от аппарата книги до экономики издательской деятельности,
    от корректуры до технической обработки изобразительных оригиналов и способов издания. Читательский адрес у этих книг был
    разный, поскольку редакционно-издательские работники — это
    и разные редакторы (ведущие, художественные и технические),
    и корректоры, и экономисты (калькуляторы, бухгалтеры, плановики). Так что объединение этих книг в одной серии было достаточно
    искусственным, формальным.

    В моем архиве сохранился проект «Тематического плана издания брошюр „В помощь редакционно-издательским работникам“»
    с примечанием: «Предполагается издать в течение первого полугодия 1952 года тиражом 5 000 экз.» (имелся в виду тираж каждого
    выпуска). Из этого плана, включавшего 24 темы, ясно, что он был
    составлен не позднее 1951 года, т.е. года, когда редакция полиграфической литературы перешла из Гизлегпрома в «Искусство»,
    скорее всего по инициативе Главиздата (Н.Н. Накорякова) в связи
    с письмами работников издательств о нужде в профессиональной
    литературе. Из всего этого плана редакция полиграфической литературы уже в «Искусстве» выпустила четыре книги (Максимовой
    о Горьком-редакторе, Е.М. Алехиной и А.В. Западова об аппарате
    книги, И.Ф. Бельчикова о табличном материале, Почечуева о вычитке). Хотя в проекте плана у каждой темы был указан предполагаемый
    автор, не уверен, что по договоренности с ним. Да и не помню,
    чтобы предпринимались попытки заключить с ними договор. План из
    области мечтаний. Да и темы многих брошюр были слишком широки,
    чтобы их можно было плодотворно реализовать.

    Например, по плану директор Гослитиздата А. Котов должен был
    написать книгу «Редактирование художественной литературы». Тема
    необъятная. В небольшой книге она могла быть представлена либо
    очень поверхностно, либо суженной до какой-то подтемы (например, редактирования изданий русской классической литературы, да
    и то с какими-то временными рамками, так как литература ХVIII века
    очень отличается от литературы ХIХ века).

    То же самое можно сказать и о теме «Редактирование политической литературы». В качестве предполагаемого автора был назван
    заместитель главного редактора Госполитиздата Н.И. Матюшкин.
    Вряд ли реалистично было рассчитывать, что в небольшой книге
    можно раскрыть особенности редактирования всех видов и жанров
    политической литературы.

    Ничем не проще тема «Редактирование научно-технической литературы», поскольку эта литература включает в себя необъятный
    конгломерат видов, подвидов и жанров.

    Мало этого. Один из разделов проекта плана был назван «Рукописи, подготовленные редакцией полиграфической литературы»
    и включал совершенно не вписывавшиеся в серию книги большого
    объема: «Основы организации и экономики в книгоиздательском
    деле» В.А. Маркуса (12 авт. л.), «Планирование и учет в книгоиздательском деле» В.В. Лемана (18 авт. л.), — при том что у других
    книг серии объем был не больше 4 авт. л. Сюда же были включены
    находившиеся в производстве книги «Оформление и полиграфическое исполнение 4-го издания Сочинений В.И. Ленина» и даже
    «Сборник учебных планов и программ для курсов повышения
    квалификации редакторов, корректоров и технических редакторов».

    Одним словом, проект плана был поспешный и непродуманный.
    Получив все эти материалы, я поначалу продолжил тематическое
    планирование книг для работников издательств в рамках серии
    «В помощь редакционно-издательским работникам» и составил
    черновой план этой серии, в котором было два больших раздела: «А. Для редакторов» и «Б. Для художественно-технических
    редакторов и корректоров». Таким образом, я ограничил серию
    изданиями для тех, кто в издательствах делает книги.

    В разделе А темы были сгруппированы в шесть подразделов:

    1. Группа книг о редактировании отдельных элементов и частей
    изданий (аппарата в разных видах книг и типах литературы, таблиц,
    иллюстраций, композиции произведения, языка и стиля произведений разных видов литературы).

    2. Группа книг о специфике редактирования отдельных видов
    литературы (художественной, научной, технической, учебной,
    официальной).

    3. Группа книг о наследии редакторов — писателей-классиков
    (Короленко, Некрасова, Л. Толстого, Салтыкова-Щедрина).

    4. Группа книг о технике редакторской работы (вычитка, корректура, техническая подготовка оригиналов изданий и т.п.).

    5. Группа книг об организации и экономике издательской деятельности (работе редакции, тематическом планировании, рецензировании, отношениях издательства и автора, издательства
    и типографии, массовой работе издательства и т.п.).

    6. Группа книг об оформлении изданий (иллюстрациях, внешнем
    оформлении, архитектонике и т.п.).

    В разделе Б темы были сгруппированы в два подраздела по
    читательскому назначению: для художественно-технических
    редакторов; для корректоров. В первом подразделе предусматривались издания, которые впоследствии вошли в «Библиотеку
    оформителя книги» (о ритмической структуре книги, о выразительных средствах набора, о композиции и архитектонике книги,
    о фактуре в оформлении книги, о художественном конструировании книги и художественном конструировании учебных изданий,
    об оформлении справочных изданий, о типизации изданий).
    Во втором подразделе были намечены темы о технике корректуры
    и о вычитке.

    Вот такая попытка составить более или менее систематизированный список того, что нужно издать для редакционно-издательских работников. Но, видимо, очень скоро я отказался от идеи
    выпуска книг в рамках серии «В помощь редакционно-издательским
    работникам». Нигде я этот отказ не сформулировал и сейчас могу
    только догадываться о причинах такого решения.

    Думаю, что прежде всего меня отпугивала необходимость
    ограничивать себя выпуском книг на узкие темы, которые были
    продиктованы сложившимся типом выпусков серии. А крупные
    работы втискивать в рамки серии было нелепо. О том, что они
    предназначены для редакционно-издательских работников, говорили их заглавия, и в пометке с названием рассматриваемой серии
    они не нуждались. А попытка классификации книг для разных
    категорий издательских работников, которая приведена выше,
    пригодилась в дальнейшем при планировании, но и только.

Энтони Дорр. Стена памяти

  • Энтони Дорр. Стена памяти.— СПб.: Азбука, 2016. — 384 c.

    Семь трогательных, поэтичных историй повествуют о вечных и неразрешимых проблемах, о бескрайней природе и месте человека в ней. Энтони Дорр, лауреат Пулитцеровской премии, пишет о непостижимости любви и невыносимости утраты, но в первую очередь — о памяти как о том, что придает жизни смысл, как о хрупкой нити, связывающей нас с другими людьми и с нашим собственным «я».

    РЕКА НЯМУНАС

    Меня зовут Эллисон. Мне пятнадцать лет. Мои родители умерли. Мой пуделек по кличке Бедолага сидит в сумке-переноске для домашних питомцев, которая стоит у меня между ногами, а на коленях у меня книжка, биография Эмили Дикинсон. Стюардесса то и дело подливает мне в стакан яблочного сока. Подо мной в тридцати шести тысячах футов Атлантический океан, так что в запотевшем окошке рядом весь мир представляется водной гладью.

    Я лечу в Литву. Литва расположена в правом верхнем углу Европы, у самой России. На школьной карте мира Литва была закрашена розовым.

    Дедушка З ждет меня около стойки выдачи багажа. У него такой живот, что в нем запросто мог бы поместиться младенчик. Дедушка долго меня обнимает и тискает. Потом вынимает из переноски Бедолагу и принимается его тоже обнимать и тискать.

    На взгляд Литва вовсе не розовая. Скорее серая. А маленький «пежо» дедушки З зеленый и пахнет сухой землей и пылью. Небо над шоссе низкое-низкое. Мы едем мимо множества недостроенных бетонных жилых домов, у которых такой вид, будто по ним пару раз прошелся хороший
    смерч. Повсюду огроменные щиты с рекламой
    «Нокии» и еще большие — с пастой «Аквафреш».

    Дедушка З говорит, что «Аквафреш» — это хорошая зубная паста. У вас в Канзасе есть «Аквафреш»?

    Я отвечаю, что у нас чистят зубы «Колгейтом».

    Он говорит, ладно, найду тебе «Колгейт».

    Мы выруливаем на хайвэй — все как положено, четырехполосный в каждую сторону и с разделительной полосой посредине. По обеим сторонам шоссе — пастбища, правда для начала июля больно уж грязные. Начинается дождик. А на дедовом «пежо», оказывается, нет дворников. Бедолага у меня на коленях пригрелся, спит. Литва становится мутновато-зеленой. Дедушка З ведет машину, высунув голову в окно.

    В конце концов мы останавливаемся у дома: остроконечная деревянная крыша, труба по центру. Дом в точности такой же, как двадцать других, тесно сгрудившихся вокруг.

    Мы дома, говорит дедушка З, и Бедолага выпрыгивает из машины.

    Дом длинный и узкий, как вагон. У дедушки З в нем три комнаты: как войдешь, сразу кухня, дальше спальня, а последняя ванная. Во дворе сарай. Дед раскладывает ломберный столик. Приносит мне на тарелочке стопку чипсов «Принглс». Потом бифштекс. Ни зеленого горошка, ни сдобы какой-нибудь — ничего. Чтобы поесть, мы садимся на край его кровати. Молитв перед едой дедушка З не произносит, так что молюсь про себя. Благослови нас, Господи, и благослови эти Твои дары. Бедолага отирается у моих ног, скептически принюхиваясь.

    Не съев и половины своего бифштекса, дедушка З поднимает на меня взгляд, и я вижу, что по его щекам текут слезы.

    Да ладно, ну… все в порядке, говорю я.

    Эти слова последнее время мне приходится повторять то и дело. То набожным дамам в церкви, то стюардессам, то адвокатам. Я говорю: ладно, со мной все в порядке. На самом деле я не знаю, все ли со мной в порядке и так ли уж вокруг все ладно, да и становится ли кому-то лучше от этих слов. Просто как-то надо же реагировать.

    Все потому что рак. Это я на случай, если вам любопытно. Сперва его нашли у мамы, отрезали ей груди и удалили яичники, но избавиться от него не удалось, а потом по врачам пошел папа, у него рак нашли в легких. Мне этот рак представляется в виде дерева: большое, черное, голое дерево внутри мамы и такое же внутри папы. Мамино дерево убило ее в марте. А то, что выросло в отце, убило его три месяца спустя.

    Я была у них единственным ребенком, и других родственников у меня нет, поэтому адвокаты и послали меня жить с дедушкой З. З — это потому что Зидрунас.

    Теперь кровать дедушки З стоит на кухне, спальню он уступил мне. Стены в спальне голые, просто беленая штукатурка, кровать скрипит, а простыни пахнут пылью на горячей лампочке. Окно без штор. На комоде сидит новенький розовый медведь-панда, он мне, конечно, уже не по возрасту, но так, вообще-то, ничего, симпатичный. На его ухе все еще болтается ярлычок с ценой —
    39,99 Lt. «Lt» — это литы. Я понятия не имею, много это — 39,99 лита — или мало.

    Выключив лампу, вижу одну черноту. На потолке что-то потрескивает — трак, трак, трак. Слышно, как в ногах кровати сопит Бедолага. А у стены, один на другом, стоят три моих рюкзака, в которые впихнуто все, что у меня есть на белом свете.

    Тон у меня не слишком мрачный? А то я вроде как потерянная какая-то. Хотя это и вправду так. Лежу вот и шепчу: Боженька, миленький, пожалуйста, присмотри там, на небесах, за мамой… И за папой, пожалуйста, тоже присмотри, и присмотри за мной здесь, в Литве. И пожалуйста, за Бедолагой приглядывай тоже. И за дедушкой З.

    Тут, чувствую, на меня опускается Большая Печаль: в груди такое ощущение, будто туда положили холодный и острый топор. И единственный для меня способ как-то жить дальше — это лежать неподвижно, поэтому вместо того, чтобы шептать: милый Боженька, как же Ты мог такое со мной сделать, я шепчу только: аминь (что означает «верую» — мне это пастор Дженкс еще там, дома, говорил), и лежу тихонько с закрытыми глазами, прижимаю к себе Бедолагу и вдыхаю его запах, а пахнет он, на мой вкус, всегда чем-то вроде кукурузных чипсов; лежу и стараюсь дышать правильно, вдыхаю свет, а выдыхаю каждый раз разные цвета: свет — зеленый, свет — желтый, как психолог советовал мне делать, когда подступает отчаяние.

    В четыре утра уже светит солнце. Я сижу в складном кресле около дедушкиного сарая и смотрю, как Бедолага все кругом нюхает — ишь ведь, тоже обживается в Литве! Небо надо мной серебристое, по полям ползут длинные полосы тумана. На крышу сарая садится стая из сотни маленьких черных птиц, потом все снимаются и куда-то опять улетают.

    В каждом из одинаковых домиков, окружающих дом дедушки З, тюлевые занавески. Окна все одинаковые, но тюль в каждом доме разный. В одном с цветочками, в другом с геометрическим рисунком, а в одном рисунок на тюле состоит из кругов, примыкающих друг к другу. Глядела я на них, глядела, и тут в одном окошке тюль, вытканный зигзагами, отодвигается и появляется старушка. Надевает огромные очки, машет мне, а я замечаю, что у нее из носа торчат какие-то шлантики.

    Ее домик всего метрах в шести от дома дедушки З, он у нее полон статуй Девы Марии и сушеных трав, а пахнет в нем тертой морковкой. В задней комнате на кровати без белья и одеяла спит мужчина в тренировочном костюме. Старушка отсоединяет себя от аппарата, который выглядит как два баллона от акваланга на стойке с колесами, потом хлопает ладонью по кушетке и говорит мне несколько слов по-русски. Ее рот полон золота. Под правым глазом родинка величиной с шарик для игры в марблс. Лодыжки похожи на кегли для боулинга, сидит босая, а пальцы ног у нее выглядят смятыми и изуродованными.

    Кивнув чему-то, чего я не говорила, она включает огромный плоскоэкранный телевизор, поставленный на два пенобетонных блока, и мы вместе смотрим проповедь какого-то пастора. Цвета налезают один на другой, звук хриплый, с искажениями. В церкви, откуда ведется трансляция, народу от силы человек двадцать пять, все сидят на складных стульчиках. Когда я была маленькая, мама говорила со мной по-литовски, так что проповедь я немножко все же понимаю. Что-то там такое про его папу, который свалился с крыши. Потом пастор поясняет: смысл в том, что того, чего ты не видишь, не обязательно не существует. Что он имел в виду — Христа или гравитацию, — я так и не поняла.

    Потом смотрю, старушка приносит мне большущую горячую фаршированную картофелину, посыпанную кусочками бекона. Сидит, смотрит, как я ем, прямо во все глаза, скрытые мутноватыми очками.

    Спасибо, говорю я по-литовски. (Спасибо по-литовски будет «ачу».) Она, как будто в забытьи, все так же смотрит в никуда.

    Когда я возвращаюсь в дом дедушки З, он там сидит с журналом на коленях. Журнал раскрыт на каких-то космических картинках.

    Ты ходить к миссис Сабо?

    Я ходила. Прошедшее время, дедушка.

    Дедушка З крутит пальцем у виска. Миссис

    Сабо давно утратила память, говорит он. Ты меня понимаешь?

    Я киваю.

    Вот, читаю тут, хрюкнув для прочистки горла, говорит дедушка З, что у Земли будто бы три луны. Кусая нижнюю губу, обдумывает конструкцию английской фразы. Нет, было! Было три луны. У Земли когда-то было три луны. Давным- давно. Что ты на это скажешь?

    Ты правда хочешь знать? Что чувствуешь, когда подпираешь собой плотину? Когда пальцами затыкаешь дырки, через которые хлещет вода? Когда чувствуешь, что каждый очередной твой вдох есть предательство, еще один шаг прочь от того, чем ты был, где ты был и что собой представлял, еще один шаг глубже во тьму?

    У нас в Канзасе дедушка З этой весной гостил дважды. Сидел у нас в комнатах, нюхал запахи. Сейчас он наклоняется ко мне, близко-близко, так что мне становятся видны ветвящиеся красные молнии сосудиков в его глазах.

    Ты хочешь? Рассказать?

    Нет уж, спасибо.

    Я имел в виду, просто поболтать, поправляет себя он. Поговорим, Элли?

    Нет, спасибо.

    Нет? Но разговаривать — есть хорошо, нет?

    Дедушка З делает надгробья. Надгробья в Литве не такие, как в Америке. Они здесь блестящие, гладкие, и их выпиливают из гранита, к тому же на большинстве из них воспроизводят гравированные подобия людей, под ними похороненных. Что-то вроде черно-белых фотографий, врезанных прямо в камень. Это дорого, и все тратят на это деньги. А бедные, по словам дедушки З, больше всех. Чаще всего он гравирует только лица, но иногда изображает усопшего полностью (например, высокого мужчину, стоящего в кожаной куртке), размером в человеческий рост и очень реалистично: все вплоть до пуговиц на манжетах рубашки и веснушек на щеках. Дедушка З показывает мне сделанный полароидом снимок изготовленного им надгробия, которое стоит на могиле знаменитого бандита. Каменная стела там больше двух метров высотой, на ней в человеческий рост портрет человека, сидящего — руки в карманы — на капоте «мерседеса». И поясняет: дескать, родственники того бандита особо доплатили за то, чтобы мастер изобразил покойного с нимбом над головой.

    В понедельник утром дедушка З уезжает в свою мастерскую, а в школе занятия начнутся только через два месяца, и я остаюсь дома одна. К полудню успеваю проверить у дедушки З уже все ящики стола и полностью прошерстить всю его единственную кладовку. А в сарае оказываются две удочки и старая алюминиевая лодка под брезентом, кроме того, восемь банок литовской мелочи и тысячи погрызенных мышами британских журналов «Popular Science»1 и «Science now»2, а еще
    «British Association for the Advancement of Physics«3. Еще там обнаружились журналы, посвящен- ные изучению белых медведей, календаря майя, клеточной биологии и множества вещей, смысла которых я даже и не поняла. С картинками, на которых выцветшие космонавты гоняются за гориллами, присобаченными к каким-то замысловатым устройствам, и разъезжают по Марсу на мультяшных автомобильчиках.

    Потом появляется миссис Сабо, и мы идем в дом. Что-то выкрикнув на своем никому уже не нужном русском, миссис Сабо кидается к комоду, выдвигает ящик и извлекает из него сигаретную пачку, набитую фотокарточками.

    Мотина4, говорит она, показывая на меня.

    Я говорю: а я думала, вы ничего не помните.

    Но она сует фотографии мне под нос с таким
    видом, будто секунду назад кое-что вспомнила и, пока не забыла, хочет предать воспоминание гласности. Мотина значит «мать». На всех фотографиях — моя мама в детстве. Вот она в костюме белого медведя, а вот, нахмурившись, осматривает нечто похожее на газонокосилку. Еще на одной она босая, перебирается через грязь.

    Карточки мы с миссис Сабо раскладываем рядами и столбцами на ломберном столике дедушки З. Всего их шестьдесят восемь. Вот мама пятилетняя девочка — стоит, сердито глядя на сожранный ржавчиной советский танк. Мама шестилетняя чистит апельсин. А девятилетняя мама стоит в высокой траве. Глядела я, глядела на эти карточки, и какое-то у меня такое чувство в животе появилось — еще немного, и захочется вырыть во дворе неглубокую ямку да в нее и влечь.

    Из фотографий выбираю двенадцать штук. На каждой из них моя мама — моя лихо разъезжавшая на «субару», любившая орехи кешью и певца Барри Манилоу мамочка, иммигрантка литовского происхождения, умершая от рака. На этих отобранных мной фотографиях она либо стоит по колено в темной воде, либо перегибается через борт какого-то допотопного судна, схватив за что попало и помогая вытаскивать огромную страшенную акулищу.

    Эршкетас, говорит миссис Сабо и серьезно кивает. После этого она минуты две подряд заходится кашлем.

    Эршкетас?

    К этому моменту приступ кашля вышибает из нее все мыслительные способности. Тут к нам заходит мужчина в тренировочном костюме, ее сын, и что-то ей говорит. Миссис Сабо какое-то время непонимающе смотрит на нижнюю часть его лица, но постепенно ему удается уговорить ее вернуться к себе. Дедушка З возвращается с работы домой в 2:31.

    Дедушка, говорю я, у вас тут такая туалетная бумага, что лучше бы ее прямо сразу из наждака делали.

    Он задумчиво кивает.

    Это что — правда моя мама? — спрашиваю я. Она и впрямь справлялась с такими огромными акулищами?

    Дедушка смотрит на фотографии, моргает, прикусывает костяшку пальца. Секунд что-нибудь тридцать молчит, не отвечает. Вид у него при этом как у человека, который стоит на площадке лестницы и ждет, когда подойдет лифт и дверь откроется.

    Прервав наконец молчание, произносит: эршкетас. Берет из короба, стоящего на полу, какую- то книгу, открывает и листает, скользя глазами по страницам вверх и вниз и повторяя: эршкетас, эршкетас… Осетр.

    Эршкетас значит «осетр»?

    Большая речная рыба. Ценная рыба из реки.

    На обед мы едим сосиски. Ни выпечки, ни салата. Все время, пока едим, с фотокарточек на нас смотрит мама.

    Я споласкиваю тарелки. Дедушка З говорит: пойдешь со мной гулять, Элли?

    Он ведет нас с Бедолагой в сторону поля, что за поселком. У домиков чистенькие огородики, там и сям к кольям привязаны козы. Перед нами врассыпную разлетаются кузнечики. Мы перелезаем через изгородь и, обходя коровьи лепешки, бредем сквозь заросли крапивы. Еле заметная тропка приводит к кустам, за которыми река — бурого цвета, спокойная и на удивление широкая. Сперва вода в реке кажется недвижимой, как в озере, но чем больше вглядываешься, тем яснее видишь, что, хотя и очень медленно, она все-таки движется.

    Бедолага чихает. Не думаю, что он когда-либо прежде видел реку. По другому берегу неторопливо, одна за другой, проходят несколько коров.

    Дедушка З говорит: рыбалка. Сюда ходит рыбачить твоя мать. То есть ходила. Прошедшее время. Он усмехается, не улыбнувшись. Иногда с ее дедом. Иногда с миссис Сабо.

    И как эта река называется?

    Нямунас. Она называется река Нямунас.


    1 «Популярная наука» (англ.).

    2 «Наука сегодня» (англ.).

    3 «Британская ассоциация продвижения физики» (англ.).

    4 Матерь, родительница (лит.).

Саша Филипенко. Травля

  • Саша Филипенко. Травля. — М.: Время, 2016. — 224 с.

    Саша Филипенко, как всегда (то есть как и в романах «Бывший сын» и «Замыслы»), актуален, наблюдателен, остроумен и — лаконичен. Ему снова удалось

    упаковать в небольшую книжку полноформатный остросюжетный

    роман. Конечно, налицо навык телевизионного сценариста Первого

    канала и «Дождя», но чувствуется и другое: герои Саши Филипенко —

    его ровесники и современники. Музыканты, футболисты, журналисты, политтехнологи… Им не повезло с эпохой. Они остро ощущают

    убегающую молодость, может быть, поэтому их диалоги так отрывочны и закодированы, а их любовь не предполагает продолжения.

    «Травля» — это история о том, что цинизм и ирония — вовсе не универсальная броня.

    Важный эпизод главной партии,

    в котором кое-что начинает проясняться.

    Сегодня вечером я дам лучший концерт в своей жизни.

    Я буду сдержан, последователен и почти незаметен. Важно

    звучать не самому, но дать зазвучать голосу композитора.

    Я дождусь, когда в зале повиснет тишина, и вступлю:

    — Месяц назад мне позвонил Лев, мой старший брат.

    Я был немного удивлен, потому что мы никогда особенно

    не общались. Знаете, десять лет — плохая разница. Говорят,

    что между братьями должно быть гораздо меньше. Единственное, что у нас было общего, — голос.

    В последние годы Лев жил отдельно. Раз в год приезжал на

    день рождения мамы, раз в месяц, пока в этом была необходимость, переводил нам деньги. Я часто бывал с концертами

    в Москве, но брат никогда не посещал их. Лишь однажды, как

    раз за неделю до этого звонка, он появился на моем выступлении, но и тогда ушел уже во время второй части. Если честно, я

    был уверен, что его звонок вызван именно этим. Вероятно, подумал я, брат решил извиниться, но нет, оказалось, что нет…

    Брат позвонил в субботу. Я был уже здесь, в Лугано, готовился к воскресному концерту.

    — Ты в Швейцарии? — спросил Лев.

    — Да, — ответил я.

    — В Лугано, да?

    — Да. Ты чего звонишь? Что-то с мамой?

    — Нет-нет! С мамой все хорошо! Не беспокойся! Но вот

    то, что ты в Лугано, — это очень хорошо! Не планируй ничего на завтра! Я тоже прилечу. Нам нужно поговорить.

    — Может, перенесем все на послезавтра?

    — Нет! Послезавтра меня уже не будет…

    — Где тебя не будет, Лев?

    — Нигде!

    Я ничего не понял, но насторожился. Знаете, больше

    всего меня удивил не звонок даже, не это странное «послезавтра меня уже не будет», но интонация, звукоизвлечение,

    с которым говорил брат. Лев всегда был человеком шумным, веселым, в какой-то степени даже дерзким, он никогда

    бы не стал просить о встрече таким тихим, кротким, будто

    остинато пиано, тоном…

    На следующий день он действительно прилетел. Лев выглядел растерянным. Ну, может и не растерянным, но, во

    всяком случае, чем-то озадаченным. Признаться, я смотрел

    на него как завороженный. Вся эта ситуация, безусловно,

    очень заинтриговала меня. Судите сами: мой брат не разговаривает со мной годами и вдруг прилетает в Швейцарию.

    — Что стряслось-то, Лев?

    Брат улыбнулся. Печально. Не мне, но будто самому

    себе. Пока разливали напитки, мы молчали. Затем я поднял

    бокал, но Лев отказался чокаться.

    — Ладно, давай к делу, — спокойно начал он. — Завтра

    утром меня уже не будет. Сейчас я тебе все расскажу, и мы

    разойдемся по номерам, хорошо?

    — Что значит «не будет», Лев?

    — Не будет — значит, не будет. Пожалуйста, не ори!

    — «Лев, что ты несешь?!

    — Прошу тебя, помолчи. Завтра, предупреждаю сразу,

    будет нелегко. Тебе в первую очередь. Ты у нас парень впечатлительный.

    — Лев, ты можешь мне объяснить, что происходит?!

    — Если не будешь перебивать — объясню! Давай лучше

    выпьем…

    — Но за что, Лев?!

    — За знакомство, брат, за знакомство!

    Мы выпили. Лев взял в руки телефон, набрал чей-то номер и сказал, что освободится через несколько часов. Женский голос в трубке оказался весел. Хороший знак, подумал

    я, все еще обойдется…

    — Знаешь, — продолжил Лев, — я все никак не мог решить, когда же начинается моя история? Рождение? Школа? Переезд в столицу? Как там это у вас называется в музыке? Увертюра? Вступление? Затакт?

    — Лев, прошу тебя, не тяни!

    — Хорошо, хорошо… В общем, теперь я, кажется, понимаю, что это год 1998-й… Да, именно 98-й…

    И Лев начал свой рассказ.

    — Год идет обычный, год идет рядовой: дипломаты подписывают бессмысленные соглашения, футболисты забивают судьбоносные голы. Мужья изменяют женам, дешевеет

    красная икра. Как и в любой другой год, падают самолеты

    «Эйрфранс» и в Мекке давятся паломники. Мне тринадцать,

    тебе три. Мы живем себе без бед, но в один прекрасный день

    на страну обрушивается ураган, а вслед за ним и дефолт.

    Как сейчас помню: я спотыкаюсь на входе в кухню — бабушка и мама плачут. Что случилось, спрашиваю — ответа

    ноль. Бабушка маме вытирает слезы, та ей алаверды. Плачут, всхлипывают, сопят. В конце концов, мама берет себя

    в руки и говорит что-то вроде того, что теперь мы будем на

    всем экономить. Вот так.

    Я ничего не понимаю. Слезы, «экономить», что к чему?

    Из папиного кабинета доносится какой-то стук. Странно,

    думаю, папа же должен быть на работе. Захожу в его кабинет — отец сидит, ноги на столе. Бросает баскетбольный

    мяч в стену. Ровно так, монотонно бросает. Папа, говорю,

    что случилось? Выйди, отвечает он.

    Ситуация проясняется в конце августа. Мы с мамой идем

    выбирать мне костюм. Я думаю, что в какой-нибудь дорогой магазин, но мы вдруг оказываемся на Апрашке. Дыра,

    где закупаются мои голожопые одноклассники. Я говорю:

    «Мама, что мы здесь делаем?» — «Пришли выбирать тебе

    одежду, дорогой!» — «Мам, но здесь ведь одно дерьмо!»

    Я ничего не понимаю. Злюсь, специально наступаю в лужи. Полтора часа мы ходим по кругу и все это время мама

    предлагает мне какое-то шило: уродские туфли, бесформенные пиджаки. «Я же говорила тебе, что теперь мы будем на

    всем экономить».

    Уже в 93-м мы ездим отдыхать за границу, у меня куча

    импортной одежды и гора игрушек. Как-то в конце тренировки ко мне подходит тренер и говорит: «Хватит собирать

    мячи — за тобой приехал отец — у него новый „мерседес“!»

    Ты понимаешь? Девяносто третий год, вся страна думает,

    как поесть хотя бы два раза в день, а папа покупает себе новый немецкий автомобиль. Кажется, я до сих пор помню запах той машины.

    У нас новая квартира, импортные продукты. Дело отца,

    насколько я понимаю, постоянно растет — и вдруг: «Лев,

    милый, теперь мы не можем себе этого позволить…»

    Водитель больше не привозит меня в школу, мамины

    «собойки» с каждым днем становятся все скромнее. Мне не

    дают деньги на карманные расходы, не покупают того, что я

    прошу, но самое страшное — я стремительно расту.

    Каждый вечер по телевизору гоняют бразильские сериалы. Мои одноклассники уверены, что я живу в доме с винтовой лестницей. Они верят в бассейн, в комнату для прислуги и прочие глупости. Мне нужно соответствовать, но я не

    могу. О том, что моя мама начинает подрабатывать репетитором, я предпочитаю молчать.

    Каждую четверть в школе делают ремонт за папин счет.

    Отец платит надбавку учителям, организовывает елки, раздаривает подарки. В 98-м по понятным причинам отец пропадает. Директор долго вызывает его. Названивает сам, передает приглашения через меня. До поры до времени папа

    прячется, но вдруг, у меня на глазах, откапывает диплом

    и следующим утром заваливается в школу.

    «Николай Александрович! Мы вам так рады! Мы, конечно же, все понимаем! Дела, дела! Вы были очень заняты, но

    наконец пришли! И слава богу! У нас ведь смета! Нас ждут

    учителя! Давайте обсуждать?» — «Не будет никакой сметы…» — «То есть как это не будет, Николай Александрович?» — «Вот так… У меня больше нет денег. Я по уши в долгах. Вот мой диплом — я пришел просить работу».

    К нашему удивлению, директор оказывается человеком

    порядочным. Уже через неделю он сам перезванивает отцу.

    Ты даже не представляешь, какой позор мне предстоит испытать…

    До седьмого класса я — парень, которого привозят

    в школу на машине. В ноябре 98-го папа устраивается в эту

    же школу учителем физики. Папин план прост — он хочет

    показать кредиторам, что работает изо всех сил, и заодно

    решает перевоспитать меня. Одним махом. Он думает, что,

    выбросив меня из лодки, научит плавать.

    Поразительно, как легко может измениться мир. От меня

    ничего не остается. Я больше не самый красивый и сильный

    мальчик в школе. В первый же день парень, над которым я

    постоянно издевался, вытаскивает меня к доске и, заломав

    руку, не отпускает, пока я десять раз не повторю, что моя

    мама «тупая манда». Только в первую неделю папиной работы меня дважды опускают головой в унитаз. Я говорю не

    образно, я говорю, как было. Головой — в унитаз. Ты спросишь, за что? За то, что я больше никто.

    Начинается охота. Настоящая. Каждую перемену. Где

    Смыслов?! Кажется, прячется под лестницей… Нет, там

    смотрели… Значит, во дворе…

    Тогда, в 98-м, я впервые понимаю, что происходит с человеком, когда на него спускают всех собак. Не понарошку,

    но по-настоящему. Я становлюсь объектом пародий и карикатур. Мне прописывают тумаки, простреливают щелбаны,

    дают пощечины и больше не дают списать. Если бы только

    В нашем классе тринадцать парней. На физкультуре мы

    всегда играем в футбол. Семь на шесть. В 98-м все вдруг

    понимают, что это нечестно. Играть необходимо справедливо — шесть на шесть. Меня перестают брать. Я сижу на

    скамейке, смотрю, как парни гоняют мяч, и делаю вид, что

    ничего не слышу, когда физрук предлагает мне поиграть

    с девочками в пионербол. Ссаный мудак…

    В конце концов, я отказываюсь ходить в школу. Каждое утро я сажусь на какой-нибудь автобус и отправляюсь

    в депо. Туда и обратно. И еще разок. Отец знает об этом,

    но маме ничего не говорит. Нам ведь больше не звонят из

    школы. Кому вообще интересна судьба сына преподавателя

    физики? Лишь спустя несколько недель отец войдет в нашу

    комнату и попытается все объяснить. «Так надо, Лев, сейчас

    так надо. У тебя еще будет хорошая жизнь…»

    Хорошая жизнь… Уже тогда я понимаю, что такое хорошая жизнь. Хорошая жизнь, малой, — это когда ты идешь

    в гардеробную комнату (а в твоей квартире есть и такая),

    засовываешь руку в отцовские джинсы и находишь там сто

    долларов. Вот что такое хорошая жизнь! Повсюду, куда ты

    ни посмотришь, валяются деньги. Вот что такое хорошая

    жизнь! И она вдруг рушится. Я помню, как отец сидел на

    полу в спальне и выворачивал вещи. Все, абсолютно все…

    Рубашки, пиджаки, свитера. Все, что только было с карманами. Он находил купюры и аккуратно складывал их на кровати. Когда папа уходил в свою комнату, этот фокус повторял я.

    Как ты понимаешь, денег на новую одежду больше нет.

    Я беру вещи отца. В один прекрасный день он замечает

    это. Может, и раньше замечал, но почему-то молчал. Папа

    вновь не ругает меня. Нет. Вместо этого он заваливается

    в школу в свитере, в котором за день до этого пришел я.

    Такой у него план. Не стратег, но тактик. Что там будет

    дальше? О, его это не волнует! Отец полагает, что у него

    слишком мало времени, чтобы перевоспитать меня. Отец

    думает, что не любовь, но строгость важна для меня. Он

    считает, что нежность расхолаживает. Пока у нас были

    деньги, он часто целовал меня. Как только денег не стало — перестал. Отец что-то чертит на доске, а парни все

    шепчут за моей спиной: «А трусы ты у своей мамки берешь, а, Смыслов?»

    На отце висит сразу несколько кредитов. Он продает

    свои ювелирные магазины, затем семейные драгоценности. Не помогает. Долги слишком большие. В ход идет наша

    квартира…

    Прощай, центр, прощайте, Большая Морская и Невский

    проспект, прощайте, прогулочные катера и памятные места, здравствуй, новая земля — район Купчино.

    Новостройки, пустыри, непостриженная грязная трава.

    Я навсегда запомню прибитый к дереву стул без седалища — местную интерпретацию баскетбольного кольца. Думаю, именно так Гюисманс представлял себе ад. В один из

    первых вечеров отец расставляет в новой квартире свои ссаные книги. Пока он возится со словарями, которые почему-то не продал, я беру в руки черно-белый альбом Отто Дикса.

    Вот они — наши новые соседи, думаю я.

    Я боюсь ходить в новую школу. Главным развлечением

    здесь является поджигание рюкзака на моей спине. Мне

    страшно выходить в магазин, возле которого наркоманы

    постоянно останавливают меня. Однажды я даже возвращаюсь домой босиком.

    В соседней парадной, под патронатом местного участкового, цыгане продают героин. Прямо из окна своей квартиры на первом этаже. К карнизу приделано автомобильное

    зеркальце. Если зеркальце повернуто к окну — товара нет,

    если к двору — перед окном выстраивается очередь, иногда

    человек в десять. Не знаю, помнишь ты или нет, но местом

    отправления в другие миры наркоманы часто выбирают

    наше парадное. Мама сперва жутко боится, но потом привыкает и спокойно переступает удолбышей с тобой на руках.

    Каждый день дворы выясняют отношения. Всякое воскресенье разбираются районы и школы. Между высоток

    в поисках приключений перманентно курсируют небольшие группки. Все избивают всех. Панки — скинхедов, анархисты — роллеров, скейтеры — панков. Мальчики — мальчиков, мальчики — девочек, девочки — ребят и девчат.

    Чтобы избежать нападения, которое может произойти в любой момент, я даже придумываю себе одну нехитрую маску.

    Всякий раз, когда местное бычье пялится на меня, — я начинаю зевать. Зеваю широко. Закрываю глаза и показываю

    клыки. Со стороны может показаться, что я никого не боюсь, но именно так я маскирую свой животный страх. Я зеваю при каждом встречном, по сто раз на дню. Этот прием

    спасает меня несколько недель, но в конце концов местные

    аборигены все равно расчехляют меня.

    «Ты че, мля, варежку свою раскрываешь?! Тебя че, мля,

    не учили хлебало прикрывать?»

    Все, что я успеваю, — опустить голову. Первый удар в руку, второй в щеку. Я выплевываю зубы на бетон. Впрочем,

    в этом есть и положительный момент — король Наваррский Генрих IV наконец проходит обряд крещения. Остается

    лишь найти свою Марго.

    пауза

Ян Карский. Я свидетельствую перед миром. История подпольного государства

  • Ян Карский. Я свидетельствую перед миром. История подпольного государства / Пер. с франц. Н. Мавлевич. — М.: Астрель: Corpus, 2012. — 448 с.

    Книга Яна Карского, легендарного курьера польского антигитлеровского Сопротивления, впервые вышла в 1944 году и потрясла мир. В 2012 году издательство Corpus опубликовало ее на русском языке. Это уникальное свидетельство участника событий, происходивших в оккупированной Польше, разделенной между Германией и СССР по пакту Молотова — Риббентропа. Мобилизованный 24 августа 1939 г., молодой поручик Ян Козелевский (Карский — его подпольный псевдоним) сначала испытал ужас поражения от немцев, а затем оказался в советскому плену. Чудом избежав Катыни, он вернулся в Варшаву и стал работать в подполье. Он первым принес союзникам и польскому правительству в Лондоне весть о массовом уничтожении евреев нацистами. Награжденный в годы войны Крестом храбрых и дважды — орденом Воинской доблести, Карский не принял просоветский режим в Польше и остался жить в США. Лишь в 1995 г. он был признан героем на родине.

    С 4 февраля 2016 года в кинотеатрах идет документальный фильм «Ян Карский. Праведник мира», снятый режиссером Славомиром Грюнбергом.

    Боевое крещение


    Когда руководство сочло, что я достаточно ознакомился с методами и правилами подпольной работы, мне дали первое задание. Я отправлялся в Познань, причем с меня взяли клятву, что я никогда не разглашу деталей этой миссии. В общих же чертах дело
    заключалось в следующем: я должен был встретиться с одним участником Сопротивления — до войны высокопоставленным
    государственным чиновником — и вместе с ним изучить, каковы шансы вовлечь в нашу борьбу его бывших подчиненных.
    По роду деятельности у него, как и у его сотрудников, имелись обширные связи среди немцев. Для Сопротивления эти связи
    и все, что он знал, представлялось чрезвычайно важным.

    Повод для поездки придумали отличный. Дочь человека, к которому я ехал, назвалась моей невестой. Познань относилась к той части Польши, которая была присоединена к Третьему рейху. Жители этих областей имели право ходатайствовать о получении немецкого гражданства. С ведома Сопротивления
    моя «невеста» воспользовалась этой привилегией, кроме того,
    она носила немецкую фамилию, что тоже было благоприятным
    обстоятельством. Подобную фамилию в интересах дела взял и я.
    Она испросила для меня в гестапо разрешение приехать к ней,
    объяснив, что ей не терпится помочь мне «осознать свое немецкое происхождение и почувствовать немецкую кровь». Разрешение выдали очень быстро, так что выполнить первое задание
    мне было легко — немцы сами этому поспособствовали.

    До Познани я добрался без всяких затруднений. Этот город,
    один из древнейших в Польше, я хорошо знал еще до войны. Он
    расположен примерно в трехстах километрах к западу от Варшавы, и многие считают, что именно тут сложилась польская нация
    в те далекие времена, когда наша страна была сильной европейской монархией. Местное население — чистокровные поляки;
    на протяжении пятисот лет они успешно противостояли попыткам насильственной германизации. Одну из них предпринял
    Фридрих Великий: он отправлял молодых поляков в Германию
    и заставлял их служить в драгунских полках прусской армии.
    Фридрих всеми силами старался подчинить эту область немецкому влиянию, насаждал немецкую культуру, но безуспешно.

    Позднее Бисмарк проводил сходную политику, лишая польских землевладельцев их имений и превращая в рабов Пруссии.
    Периодически планы германизации Познани строились и после смерти Бисмарка. Все они провалились. В 1918 году, когда
    Польша обрела независимость, от немецкого влияния не осталось и следа, и Познань снова превратилась в область, заселенную коренными поляками.

    Вот о чем я думал, шагая по познанским улицам. Теперь
    этот польский город с древними традициями совершенно онемечился. Вывески магазинов и банков, таблички с названиями
    улиц, надписи на памятниках — только на немецком. На всех
    углах продаются только немецкие газеты. И слышна повсюду
    только немецкая речь, часто с акцентом, порой даже нарочитым,
    но никакой другой язык не допускается.

    Как мне рассказали, поляков, которые не пожелали германизироваться, почти из всех районов города просто выселили.
    Полякам запрещалось появляться на многих улицах, свободно
    передвигаться они могли только на окраинах. Зато десятки тысяч
    коммерсантов и «колонистов» приехали заселить этот «исконно немецкий город». На каждом углу развевались гитлеровские
    флаги, в каждой витрине красовался портрет фюрера.

    Меня душил гнев при виде немецких солдат, вразвалочку
    прогуливающихся по улицам. Попади сюда сейчас самый беспристрастный наблюдатель — он сказал бы, что Познань действительно «чисто немецкий город». Я и сам не мог поверить,
    что передо мной тот самый город, который я знал до войны, —
    так сильно он переменился за считаные месяцы.

    В целях конспирации мне выдали на время поездки паспорт на имя реально существующего поляка немецкого происхождения; сам он вот уже месяц как уехал в Париж, а его семья скрылась из Варшавы. Все сведения о своей «родне» я выучил
    наизусть. Итак, меня звали, скажем, Анджей Фогст, и я приехал
    к Хелене, скажем, Зиберт, которая поручилась за мое поведение
    в Познани и во всей Германии.

    Если бы гестапо задумало проверить личность этого Фогста,
    разоблачить обман было бы не просто. Такой человек числился
    прихожанином евангелической церкви и был зарегистрирован
    по всей форме. В принадлежащей ему квартире жили дальние
    родственники, которые отлично знали его и получили указания,
    как вести себя, если вдруг их вызовут на допрос. На этот адрес
    писала ему и познанская «невеста». Фогст работал в компании
    по производству парикмахерского оборудования и там же, в парикмахерских, закупал натуральные волосы, дорогой в военное время товар. У него имелись все документы, необходимые
    для свободного передвижения по всему Генерал-губернаторству.

    Для полного счастья Фогсту не хватало только самому очутиться в Познани и получить от «невесты» горячие заверения
    в том, что он немец. Это тоже имело подтверждение, поскольку
    его дед действительно был немцем, который женился на девице
    из варшавского буржуазного семейства, а потому совершенно
    ополячился. Так что моя миссия была тщательнейшим образом
    подготовлена, чтобы свести риск к нулю. Не какие-нибудь дилетанты работали!

    Я прибыл по указанному адресу, где меня ждала «невеста».
    Прелестная хрупкая темноволосая девушка — трудно было поверить, что передо мной один из лучших и храбрейших бойцов
    Сопротивления, как мне о ней говорили. Человек, с которым
    я должен был встретиться и обсудить то, ради чего меня послали, еще не пришел, в ожидании его мы устроились в просторной, обставленной в старинном духе гостиной. Поговорили
    о том, как я доехал, потом я рассказал ей последние варшавские
    новости. Она в свою очередь рассказала, что происходит в Познани. Всю интеллигенцию и всех более или менее состоятельных людей из города выгнали. То же самое творилось во всех
    областях, присоединенных к рейху. Остаться разрешили только
    тем полякам, которые признали себя немцами или согласились
    жить на положении неполноценных граждан. Этим последним
    приходилось терпеть немыслимые унижения. Они были обязаны уступать дорогу и кланяться немцам, им запрещалось ездить в автомобилях, трамваях и даже на велосипедах. Их права
    не защищались законом, и все их имущество, движимое и недвижимое, было в распоряжении немцев.

    Девушка говорила бесстрастным, деловым тоном, будто зачитывала страницу из учебника истории и все это никак не касалось ее лично. Многие в Сопротивлении усвоили эту манеру
    рассматривать вещи, имевшие к ним самое непосредственное
    отношение, как бы со стороны. Опыт показывал: чтобы выполнить задачу с хладнокровием стоящего у операционного стола хирурга, нужен объективный подход, без лишних эмоций.

    Я попытался отвечать ей в тон, хотя был новичком и все
    увиденное в Познани вызывало у меня чувства, которые плохо
    сочетались с трезвым научным мышлением.

    Когда моя собеседница закончила детальное описание установившихся на присоединенных территориях порядков, я спросил, как, по ее мнению, мы сможем их потом изменить.

    — Есть только один путь, — ответила она. — Сразу после
    победы над Германией нужно объявить массовый террор по отношению ко всем без исключения захватчикам, которые тут бесчинствовали. Мы поступим с «колонистами» так же, как они
    поступали с нами, поляками. Выгоним их отсюда силой. И никаких компромиссов, иначе мы увязнем в проблеме «дегерманизации» Познани и других областей. Нам будут предлагать
    переговоры, референдумы, военные репарации, компенсации
    и обмен имуществом. Но не следует обольщаться: ситуация
    ухудшается, и остановить этот процесс и повернуть его в благоприятную для нас сторону можно только одним, радикальным способом — массовым террором.

    Вот что я услышал из уст этой милой утонченной девушки.

    Она тщательно подбирала слова. Но за внешним спокойствием чувствовалось глубокое волнение. Немцев она ненавидела с такой же неистовой силой, с какой любила родину.

    Внешне девушка была спокойна, и только легкое подрагивание губ показывало, что творилось у нее в душе. Трудно понять, как при таком умонастроении она решилась, пусть даже формально и для дела, объявить себя немкой.

    — Можно вас спросить, — осторожно начал я, — зачем вы записались фольксдойче? Разве без этого нельзя было приносить пользу Польше?

    — Совершенно невозможно. У вас там, в Генерал-губернторстве, совсем другие условия, а потому и методы другие. На территории рейха все поляки, и уж тем более интеллигенты, не имеют легального статуса. Это единственный способ остаться и работать тут.

    — И много еще польских патриотов записались немцами?

    — Честно говоря, к сожалению — нет. Даже мой отец вынужден скрываться в деревне, потому что не хочет объявлять себя немцем — тогда ему пришлось бы вступать в политическое сотрудничество с оккупантами, а на это он ни за что не пойдет. Многие патриоты, занимающие непримиримую позицию, сурово осуждают нас. Но в борьбе с нацистами нужно забыть
    о чести и порядочности. Большинство поляков немецкого происхождения совершили предательство еще в сентябре — выступили против нашей страны с оружием в руках. Вот почему, какая бы судьба ни ждала Польшу, мы не можем допустить, чтобы здесь жили немцы. Они верны только Германии. Мы в этом убедились. К ним присоединилась и жалкая кучка предателей-поляков. Остальные же, почти все без исключения польские патриоты, не пожелали стать немецкими подданными. Поэтому
    скоро тут вообще не останется поляков. А надо удержаться любой ценой, пусть даже для этого придется стать фольксдойче
    или рейхсдойче.

    Это звучало убедительно, и я начал склоняться к тому,
    что она права. Она и сама восхищалась стойкостью поляков,
    которые, обрекая себя на лишения, отказывались называть
    себя фольксдойче, но приходилось признать, что гораздо разумнее, особенно для тех, кто способен служить нашему делу,
    принять немецкое гражданство. Она заметила, что я изменил мнение.

    — Понимаете теперь? За два месяца оккупации немцы выселили отсюда на территорию Генерал-губернаторства более четырехсот тысяч поляков.

    — Как они это делают?

    — Очень просто. Представителей среднего класса, которые
    не зарегистрировались как фольксдойче, арестовывают без предупреждения. Крестьянам, рабочим и ремесленникам приказывают оставить дома в течение двух часов. С собой разрешается
    взять пять килограммов багажа — только одежду и еду. В доме
    надо все прибрать и приготовить к появлению немцев, которые
    в нем поселятся, им же достанется все добро. Полиция часто заставляет детей украшать столы и пороги домов букетами цветов
    в знак гостеприимства.

    Наш разговор прервал приход ее отца — ведь я его и дожидался. Он подтвердил, что дочь все правильно обрисовала, и согласился с ее выводами. Мы остались с ним наедине и обсудили вопросы, которые мне было поручено ему задать.

    В общих чертах дело обстояло так: люди, о которых шла
    речь, готовы были работать в Сопротивлении, но не на присоединенных к рейху территориях, а в Генерал-губернаторстве,
    и хотели, чтобы им помогли пересечь границу.

    По приезде в Варшаву я сразу явился на явочную квартиру
    и отчитался, а потом пошел домой.

    Пани Новак очень мне обрадовалась, они с сыном смотрели на меня с таким восхищением, как будто я вернулся с фронта. На самом деле в этой поездке я подвергался минимальному риску, но все же чувствовал, что ученичество мое кончилось
    и я стал настоящим участником Сопротивления.

Карл-Йоганн Вальгрен. Тень мальчика

  • Карл-Йоганн Вальгрен. Тень мальчика / Пер. со шведского Сергея Штерна. — М.: РИПОЛ Классик, 2016. — 320 с.

    Новый роман шведского писателя, лауреата Августовской премии Карла-Йоганна Вальгрена «Тень мальчика» создан для тех, кто не прочь пощекотать нервы и проверить свою интуицию. В центре этого интеллектуального триллера — события, произошедшие в 1970 и в 2012 годах.

    В 1970 году отец отправляется в метро с двумя сыновьями. Один из них желает спускаться в лифте, а хочет сбежать по лестнице. Некая дама предлагает проводить мальчика. Отец соглашается, но когда выходит на перрон, не находит никого. Поезд только что ушел…

    В 2012 году Данни Катц невольно становится участником событий, которые приводят к убийству женщины. Чтобы доказать свою невиновность, герою придется разыскать настоящего преступника…

    Стокгольм, 1970


    Из Стадсхагена добрались на сорок девятом автобусе. Младший спал в коляске. Начало июня, точнее, седьмое число. Этот день он запомнит на всю оставшуюся ему жизнь.

    Старший шел рядом, держался за козырек коляски. Маленькая смуглая, липкая от сладостей ручонка. В автобусе ныл без остановки: пап, живот болит, пап, тошнит, пап, сейчас вырвет — но на свежем воздухе порозовел и оживился.

    Рядом с остановкой хозяин магазинчика выложил на стенд свежие газеты. Чемпионат мира по футболу в Мексике. «Афтонбладет» — огромная, во всю первую страницу фотография Уве Грана с кислой физиономией. Должно быть, комментирует проигрыш Италии в групповых играх и обещает отыграться в матче с Израилем. А в «Экспрессене» вообще ни слова о футболе. От огорчения, должно быть. На первой странице — обсуждение предстоящего визита Улофа Пальме в США.

    — Жарко, пап. Можно снять куртку?

    — Конечно. Положи в коляску.

    Наконец-то началось лето. В этом году чуть позднее обычного, но все же началось. День выдался на редкость бестолковый. Сначала ездил на Лидингё, смотрел участок, купленный для них Густавом. К осени там должна стоять вилла. Потом в Стадсхаген, отвел Кристофера на детский праздник к приятелю, — так и не понял, что там за событие: день рождения или что-то еще. Оттуда с коляской на Фридхемсплан — проголодался. Иоанны с ним не было, пошла навестить приятельницу.

    Выпил пива. Не так много, три кружки, но все же чувство времени подвело. Посмотрел на часы — и чуть не бегом пустился забирать Кристофера. Даже коляска подпрыгивала на швах тротуара. Ничего, успел вовремя. Он отвернулся от стенда и посмотрел на свое отражение в намытом до зеркального блеска окне автобуса. Искаженная, как в кривом зеркале, физиономия качнулась и поплыла влево, почему-то по дуге — автобус отошел и освободил переход.

    Кристофер запрыгал на одной ножке, стараясь попадать на белые полоски «зебры». На входе в Кристинебергский парк стоял бомж и мочился на цветочную грядку, бросая на прохожих высокомерные взгляды. Он позавидовал — хорошо бы так… пиво уже давало о себе знать. Но до такого он не докатится — заботился о своем имидже. Никогда не пил так, чтобы по нему было заметно.

    — Пап, купи мороженое! Жарко…

    От этого голоска становилось тепло на сердце. Даже когда Кристофер капризничал.

    — А конфет тебе мало? Целый пакет в руке. Вы же ели мороженое на празднике! Мама Петера сказала…

    — Но я хочу еще! Пап, ну, пожалуйста… у меня кишки закипают.

    — Послушай… только что ты жаловался, что болит живот. А теперь требуешь мороженое.

    — Но живот же уже же не болит!

    Он обожал этого мальчонку. Всего-то семь с половиной лет, как на свет появился, а теперь требует мороженого и отказывается брать отца за руку — он, видите ли, уже вырос из этого возраста. Тонкий детский голосок — «Я уже большой ходить за ручку». С характером. И самое трогательное — темнокожий… гены темнокожести разбежались, перепрыгнули через поколение и вдруг обнаружились у сына. Сам он совершенно белый.

    Любовь любовью, но отступать нельзя. На сегодня уж точно хватит сладостей.

    — Мне очень жаль, но…

    — Ну, пап, ну, пожалуйста…

    Он дернул Кристофера к себе — по улице Яльмара Сёдерберга промчался на большой скорости «амазон», чуть не в полуметре от коляски. Чертовы лихачи… Мальчонка вполне мог выскочить на дорогу — в знак протеста, раз что-то вышло не по его.

    Постоял, не отпуская руки, сделал несколько глубоких вдохов — надо успокоиться. Посмотрел направо, где на фоне неба красовался статный силуэт Транебергского моста. По мосту полз поезд метрополитена, похожий на гигантскую гусеницу на колесиках. Внезапно мост наклонился, даже изогнулся слегка, и сейчас, казалось, стряхнет надоедливую личинку. Но мозг тут же опроверг нелепое видение — нечего было пиво пить. Состав буднично подполз к станции в Альвике и остановился.

    Успеем к следующему. Иоанна от подруги наверняка пошла домой — приготовить что-нибудь поесть. Как славно будет посидеть вместе за столом, всей семьей, а потом, когда уложат детей, рассматривать архитектурный проект нового дома. Картинки красивые… отец хочет купить его любовь.

    «Вольво-амазон» исчез, и они перешли улицу. Малыш проснулся и мгновенно сел в коляске. Джоель. Полная противоположность брату. Белая, не просто белая, а белоснежная кожа, ни единой черты, свойственной мулатам. Конечно, он и маленького любил, но по-другому… не так безоглядно, не так мучительно. А может быть, Джоель просто не успел завоевать его любовь. Слишком мал. Всего три годика.

    Дверь в вестибюль станции поехала в сторону. Он остановился у расписания. Каждые пять минут, и можно выбирать между двумя зелеными линиями — любой поезд довезет его до дома.

    Малыш коротко хныкнул. Наверное, приснилось что-то. Он посмотрел на большие часы на стене: половина шестого. Не может быть! Он не мог ошибиться на целый час! Присмотрелся к наручным часам: половина пятого… но секундная стрелка стоит на месте. Его часы просто-напросто встали.

    Из дверей «Пресс-бюро» вышла женщина с газетой под мышкой.

    — Извините, — обратился он к ней. — Вы не знаете, который час? Неужели и в самом деле полшестого?

    — Конечно. Полшестого. Даже чуть больше. — Она дружелюбно улыбнулась.

    На голове платок, цветастое платье. Резиновые сапоги. Наверняка жена фермера. Именно такими он и запомнил их с детства, когда семья жила в усадьбе. Жены фермеров, все в цветастых платьях.

    — Спасибо…

    — Не за что. Хороших выходных!

    Значит, он ошибся на целый час… И что это значит? А вот что: Иоанна давно дома, волнуется, куда они запропастились, и еда стынет… Огорчился, врезался коляской в стальную решетку турникета и плюнул с досады. Нашли место, где ставить турникет. Маленький заплакал — то ли от испуга, то ли тряхнуло сильно. Нет, вроде не особенно сильно.

    — Так, все успокоились, — сказал он с отцовской интонацией. — Мы опаздываем, мама ждет. Надо поторопиться. Он сунул билет контролеру и обогнул турникет через широкий проход для колясок. Плач перешел в рев. Он знал этот рев — в таком состоянии успокоить его могла только Иоанна.

    — Ш-ш-ш… — Он без особой надежды покачал коляску. — Ш-ш-ш… ну не плачь, пожалуйста… Не надо, не надо было пить это чертово пиво. По крайней мере, последнюю кружку. Все из-за пива.

    Не то чтобы он был пьян, но взаимоотношения с внешним миром потеряли гибкость и синхронность — перепутал время, ребенка чуть не сбила машина, вмазал коляску в стойку турникета.

    Наверху послышался негромкий вой и лязг — очередной поезд затормозил на станции. Сзади напирали люди. Маленький, не прекращая кричать, сделал попытку вылезти из коляски. Он посадил его одной рукой, другой крепко держал Кристофера, а коляску толкал животом.

    Лестница или лифт?

    По лестнице быстрее, но пандус для колясок выглядел довольно крутым. К тому же Джоель ни на секунду не прекращал орать. Лифт спокойнее. Он нажал кнопку вызова.

    — Пап, а можно, я по лестнице?

    И этот взгляд снизу вверх, противостоять которому невозможно. Карибский взгляд. Как у бабушки Кристофера, его матери, которую он, впрочем, почти не помнил. Или как у собаки с длинными ушами.

    — Нет, нельзя.

    — Ну, пожалуйста… вы на лифте, а я побегу по лестнице. Спорим, я раньше?

    — Ты еще слишком мал.

    Кристофер так и не выпускал из руки наполовину съеденный пакетик с конфетами, щека измазана чем-то красным. Шоколадная ручонка… вдвое меньше его собственной. Как он мог пить пиво кружку за кружкой с двумя детьми на руках? Идиот…

    — Пожалуйста! Ну, пожалуйста! Я подожду вас там, наверху…

    — Я сказал — нет.

    На лицо мальчика внезапно упала тень. Он повернулся. Та самая крестьянка.

    — Можешь пойти со мной по лестнице. Я буду держать тебя за руку, а папа приедет.

    Она прошла через турникет сразу за ними, вежливо уступив место отцу с двумя капризничающими детьми. Кристофер уставился на нее во все глаза — не знал, что делать: то ли застесняться, то ли принять предложение.

    — Можно я пойду с тетей? — решился он наконец.

    — Ну, хорошо. Только держи тетю за руку, а то упадешь. Смотри, сколько народу. А на перроне сядь на лавку и подожди полминуты.

    — Я посижу с ним, — любезно предложила женщина. — Мы вас дождемся, не волнуйтесь. Пошли, молодой человек…

    Кристофер улыбнулся во весь рот, показав задорные прогалы на месте выпавших молочных зубов. Тетушка ласково, чуть не по- матерински смотрела на него и тоже улыбалась… эту улыбку он тоже не забудет. Впечаталась в память навсегда.

    Посмотрел им вслед — маленькая ручка Кристофера в большой руке женщины. Она что-то ему сказала, он посмотрел на нее своими черными, как маслины, глазенками и весело кивнул. Как раз в эту секунду звякнул колокольчик — лифт возвестил о своем прибытии.

    Он вкатил коляску и нажал кнопку… Мозг сделал несколько поляроидных снимков. Очень скоро они проявятся и останутся с ним навсегда — наборный потолок с тремя лампами, табличка — «750 килограммов или 10 человек», окурки на полу, в углу — недопитая банка пива.

    Лифт дернулся и остановился.

    Открыл дверь, и его внезапно — и совершенно непонятно почему — прошиб холодный пот. Он совершенно протрезвел. Малыш в коляске замолчал, словно не хотел больше надоедать взмыленному папаше. Покатил коляску на перрон. С одной стороны металлическая сетка, отделяющая пассаж от лестницы, с другой — плексигласовая перегородка. Отсюда видны рельсы, но не видно лестничную площадку.

    Идущий в противоположном направлении поезд всосал последних пассажиров. «Прошу занять свои места. Двери закрываются»… двери и в самом деле с сытым чмоканьем закрылись. Состав медленно пополз вдоль перрона.

    Сейчас он увидит Кристофера на скамейке с этой приветливой тетушкой.

    Как он любит Кристофера…

    Он завернул за угол с коляской и огляделся. Лестница пуста. Ни одного человека. Отсюда видно дверь лифта внизу, ту самую дверь, в которую он только что втолкнул коляску, белые кафельные стены на площадке, свисающие с потолка гофрированные лампы. Граффити на пустой скамейке.

    Джоель опять захныкал. Он освободил его от ремня, поставил на пол и посмотрел на перрон. Пустые скамейки. Красные драконьи глаза уходящего поезда. Какой-то пенсионер внимательно читает объявления на стенде.

    — Кристофер! — крикнул он.

    Вернее, хотел крикнуть, но получилось почти шепотом, будто он внезапно потерял голос.

    Его передернуло. Ледяной ком распер грудь и медленно, под собственной тяжестью, опустился в промежность.

    — Кристофер! КРИСТОФЕ-Е-ЕР!

    Эхо заметалось от одной кафельной стены к другой, и откуда-то издалека, словно из другого времени, из другого мира, из черной пасти туннеля до него донесся плач Джоеля.

Захар Прилепин. Семь жизней

  • Захар Прилепин. Семь жизней. – М.: АСТ, Редакция Елены Шубиной, 2016. – 256 с.

    В Редакции Елены Шубиной выходит новый сборник малой прозы Захара Прилепина — разговор состоявшегося Писателя со своим alter ego, читателем и персонажами произведений о самом важном и трепетном.
    «„Семь жизней“ — как тот сад расходящихся тропок, когда человек встаёт на одну тропку, а мог бы сделать шаг влево или шаг вправо и прийти… куда-то в совсем другую жизнь? Или другую смерть? Или туда же? Эта книжка — попытка сходить во все стороны, вернуться и пересказать, чем всё закончится», — говорит автор.

    СПИЧКИ И ТАБАК, И ВСЁ ТАКОЕ

    Б.Р.

    У перил стоял мальчик, следил за пустотой и ненастьем.

    Жека Павленко нашёл меня возле памятника Чкалову.

    Здесь, на возвышении, возле кремлёвской башни, с видом на слияние Волги
    и Оки, даже в июльскую жару бывало прохладно, а в начале мая… В начале мая знобящий ветер дул отовсюду
    и будто ликовал от своей вседозволенности. Девушки
    в свободных платьях сюда даже не подходили. Шляпы
    с полями невозвратно улетали на тот берег. Вид самой
    воды вызывал предчувствие простуды, гриппа, ОРЗ.

    Но Павленко — как только его не забрали в участок, — был в нелепой и слишком свободной накидке;
    я попытался, пока он подходил, разобрать, чтó это на
    нём, и первое, самое нелепое предположение оказалось верным: Жека напялил на себя плотную, не очень
    длинную штору, сделав каким-то относительно острым
    предметом отверстие для головы.

    Хорошо ещё, штора была одноцветная: зелёная.

    Он ловко перепоясался не разбери чем, но, тем не
    менее, руки его были голы до плеч, и мало того, с обоих боков просматривалось тонкое, сильное, с несколькими наколками и с несколькими шрамами белое тело.

    Ему было не холодно и, кажется, весело.

    Я сморгнул и закрыл, наконец, рот.

    — Жека, это что? — спросил я негромко и озираясь:
    жандармерия уже должна была лететь к нему наперегонки.

    — Чтó это, чтó это, — передразнил с деланным неудовольствием Павленко. — Тó это, — и он больно
    ткнул меня пальцем в грудь. — Тепло тебе? На тебе
    мой свитер!

    Павленко приехал вчера в Нижний из своего Питера, домой к себе я его не мог позвать: мы жили с женой,
    маленьким сыном и тёщей в крайне ограниченном
    пространстве — спать товарищ смог бы у нас только
    стоя в углу; поэтому я снял ему номер в самом дешёвом
    отеле, конечно же, на свои деньги — у Павленко их не
    было; и, кстати, оформил ночёвку на своё имя — паспорт у него тоже отсутствовал.

    Вечером мы естественным образом напились —
    разложив в его номере на кровати несколько яблок
    и кусок сыра. В комнате было душно, курили не переставая — так что под вторую бутылку водки мы оба,
    по-братски, разделись до пояса, и, в общем, когда за
    полночь пришло время расставания — я случайно натянул свитер Павленко: у меня был такой же, военного
    образца, чёрный, с горлом, поношенный, но дома.

    Очнувшись утром, приехавший в одном свитере на
    голое тело и не имевший никаких сменных вещей вовсе, Павленко понял, что ситуация хоть и не трагична,
    но и не проста: моего телефона у него не было, потому
    что никто из нас телефонов в те времена не имел,
    и даже адреса моего он не знал.

    К тому же, номер надо было оставлять: отчего-то
    я думал, что снял комнату в отеле до 12, но оказалось —
    до 9 утра.

    — Давай раздевайся, — велел мне Павленко у памятника Чкалову.

    Поделиться одеждой, к тому же не своей, было
    в моих возможностях: я пришёл в куртке, а под свитером у меня была чёрная безрукавка.

    Мы отошли поближе к стенам нижегородского
    кремля.

    На нас косились, но мы быстро совершили задуманное. Я остался в майке и в куртке, Павленко обрядился
    в свитер, который ему очень шёл. Штору свою он выбрасывать не стал, но накинул её на плечи.

    — Пончо, — сказал он. — Полезная вещь.

    Я, наконец, засмеялся. Это было смешно.

    — Как ты меня нашёл? — спросил я сквозь смех.

    — Кто тебе сказал, что я тебя искал? — сказал Павленко в своей необидной, вполне дружеской, смешливой манере.

    Голос у него был самоуверенный, пацанский, высокий, чуть скрипучий, лицо казалось бы интеллигентным — тонкие губы, тонкий, прямой нос, удлинённый
    череп, — когда б не наглые его повадки, и дерзкий
    взгляд, и бритая наголо голова.

    — Тебя там эта тётка на ресепшен — не заметила? —
    поинтересовался я.

    — Заметила, — сказал Павленко серьёзно, глядя на
    меня своими светло-голубыми глазами. — Но, думаешь,
    было бы лучше, если б я отправился на улицу голый?

    — Так она поняла, что ты штору надел? — допытывался я.

    — Откуда я знаю, — отмахнулся Павленко. — Она,
    знаешь, откинулась на спинку стула и смотрела на
    меня, вся… очарованная. Я поздоровался, а она нет.
    Провинция, словом.

    Мы ещё немножко посмеялись.

    — И что ты здесь делаешь? — спросил Павленко, щурясь на воду, порт и храм Александра Невского. — В такую рань?

    Чуть растерявшись, я пожал плечами:

    — Шёл к тебе.

    — Ты же не шёл, ты стоял, — заметил Павленко.

    — Я тут с ребёнком гуляю, — ответил я несколько,
    как сам сразу понял, невпопад.

    — И где ребёнок? — спросил, продолжая потешаться,
    Павленко, то оглядывая меня со всех сторон, то озираясь по сторонам. — «Ой, дома забыл»? Или в автобусе?

    — Что ты пристал, Павленко, — в шутку рассердился
    я, — мало ли что делаю. Смотрю… Стихи читаю. Я часто сюда прихожу.

    Павленко вскинул умные глаза и совершенно серьёзно кивнул головой: ответ его неожиданно удовлетворил.

    — Есть курить? — спросил он.

    Из протянутой пачки Павленко извлёк сразу две
    штуки и одну засунул за ухо.

    — А спички?

    Я дал коробок.

    Павленко потряс его: проверил на слух, есть ли там
    что.

    — Что за книжка у тебя в кармане? — поинтересовался он.

    — Так стихи ж, говорю, — ответил я и добавил речитативом: — «…А в походной сумке спички и табак, Тихонов, Сельвинский, Пастернак».

    — Что, правда?

    — Ну… Не совсем. А в походной сумке план такой —
    Гумилёв, Есенин, Лу-го-вской.

    Павленко ещё раз кивнул. Видимо, компания убитого, самоубившегося и серьёзно обломавшегося на
    своём жизненном пути русского поэта его удовлетворила.

    — Как жить без курева и денег, в одном лишь пончо
    на ветру, — процитировал он неведомо кого, и без перерыва поставил строгий вопрос: — Кормить будешь
    меня?

    ***

    — Значит, нет? — спросил Жека в кафе, помешивая
    пельмени в горшочке и не глядя на то, как я разливаю
    беленькую.

    Пончо висело на стуле. Конь здесь оказался бы вполне уместен.

    Павленко был питерский нацбол со стажем, фигурант как минимум восьми уголовных дел по разнообразному злостному оппозиционному хулиганству,
    яростный «левак», безусловный русский империалист,
    и посему в государственных понятиях того времени —
    гулёбщик, негодяй.

    Читатель русской поэзии, Юнгера, Селина, «Путешествие на край ночи» было любимой его книжкой,
    я знал.

    Он был воцерковлён, соблюдал все посты, когда-то
    успел выучить французский язык и зарабатывал на
    жизнь, обучая французов, зачем-то приехавших в Питер, русскому.

    Мы расположились в одной из кремлёвских башен,
    двухэтажное кафе так и называлось — «Башня», место
    нам нашлось на втором.

    Кафе изнутри было каменным, стены — красный
    булыжник, и оттого здесь всегда царила подвальная
    прохлада: летом в такой обстановке хорошо, весной не
    очень. Но мёрз из нас двоих только я. Жеке было привычно жарко.

    — Нет, Жек. Я год назад снял форму и больше не
    стреляю. И оружия у меня нет. Поэтому оружия я не
    дам, и заниматься его поисками тоже не стану.

    Жека кивнул безо всякой обиды.

    — А мы думали, ты привёз с чеченской, — просто
    сказал он.

    Я промолчал. Я уже говорил ему, что не привёз.

    — Где будет новая война? — спросил я, чтоб не обсуждать всё это позже в нетрезвом виде.

    — Везде будет, — сказал Павленко, улыбаясь. —
    В Казахстане, на Украине, в Прибалтике. Здесь.

    — Это понятно. Но всё это когда-нибудь после. А в ближайший раз?

    Павленко пожал плечами, как будто не знал. На самом деле, конечно, знал.

    Подняв рюмку, он по слогам повторил первый из
    предложенных им вариантов.

    Впервые я обратил внимание, что слово «Казахстан», произнесённое без звука, напоминает три вздоха рыбы. Или три вздоха пловца, который собирается
    нырнуть очень глубоко.

    Жека и наши сотоварищи нацболы готовились повоевать на севере соседней азиатской республики.
    Они находили, что там их ждут многочисленные, потерявшие в правах, русские люди, и поддержат.

    Затея казалась мне замечательной — вроде прыжка
    со скалы; но прыгать на этот раз я не хотел, и даже не
    собирался этого скрывать.

    В 25 лет для меня потеряла привлекательность перспектива ранней смерти. Ощущение это, ещё совсем
    недавно мне не слишком свойственное, пришло неожиданно, словно у меня заработала какая-то новая
    часть сознания, до тех пор не игравшая никакой роли
    и спящая.

    Жеке, похоже, было безразлично происходящее со
    мной: возможно, он считал, что я имею право не заниматься тем, чем он хочет заняться, раз я достаточно долго занимался этим совсем недавно, а он ещё никогда.

    — «…А в походной сумке… спички и табак…» Как
    там? — переспросил Павленко, протягивая руку с зажатой меж большим, указательным и средним рюмкой.
    Лицо его лучилось. Зубы у него были хоть и не очень
    мелкие, но частые. Рот — наверное, из-за впалых каторжанских щёк, — казался крупным.

    — А в походной сумке… где-то там… Маяковский,
    Хлебников, Мандельштам… — закончил я.

    Мы чокнулись, синхронно закинули головы и забыли обо всём этом.

    Я, когда проглотил водку, зажмурился. Павленко,
    наоборот, раскрыл глаза.

    Глаза его были в красных прожилках: много алкоголя, мало сна.

    Я подумал, что у меня то же самое с глазами. И чёрт
    бы с ним, пройдёт — жизнь огромна; по крайней мере,
    моя.

    Я быстро и с удовольствием ел пельмени.

    Мы выпили по второй, и сразу же по третьей, словно догоняя кого-то. Тем более что рюмки были непривычно маленькие.

    — Зачем тебе так много стихов? — спросил Павленко, медленно пережёвывая чёрный хлеб.

    На кухне кто-то уронил пустой поднос.

    — Я знаю, зачем они мнé, и вот спрашиваю у тебя, —
    повторил Павленко, потому что мы оба забыли, что
    я ответил.

    — А что ещё… — неопределённо говорил я. — А чем
    ещё…

    Отодвинув нелепые рюмки и разлив в гранёные,
    предоставленные под воду, стаканы, — мы нырнули —
    и вынырнули с той стороны радуги.

    — …всякий новый поэт растёт изнутри поэзии, он
    где-то там, в глубине, насыщается, наполняется, а потом — если хочешь на него взглянуть — его можно выловить, — объяснял я Жеке. — Одна строчка Державина, одна строчка Анненского, одна строчка Блока —
    это как вытаскивать сеть, — ещё строчку Слуцкого,
    и вот он уже — показался, этот новый, долгожданный
    стихослагатель: торчит на поверхности своей беспутной головой. Бьёт хвостом. Ты найдёшь его по следу на
    воде… России обязательно нужен один поэт. Один святой, один вождь. Нужен.

    Павленко соглашался.

    — И ещё оружие, — говорил он. — Ещё нужно много
    оружия. Десять стволов как минимум.

    Под воздействием алкоголя он покрывался даже не
    пятнами, а красными полосами — как будто, к примеру, спал на досках; или злая женщина несколько раз
    ударила его перчаткой, а он при этом смеялся.

    Покинув «Башню», оставив по бедности на чай
    только медь, мы вышли к автобусной остановке и сели
    на первый попавшийся автобус: я решил показать
    Жеке набережную, воду, вид на нижегородский кремль
    снизу.

    Вместе с нами в автобус забралась примерно в той
    же степени, что и мы, поддатая мужицкая компания:
    трое парней, расхристанно одетых — какие-то куртки
    из кожезаменителя, дешёвые свитера, грязная обувь.

    Я обратил внимание на одного из них: моего возраста или чуть старше меня, чуть ниже ростом; со шрамом, дугой — от носа и вниз, на левой щеке. Глаза его
    имели необычный — сиреневый — цвет. Кепку он
    сдвинул на затылок, из-под кепки выбивались рыжеватые мягкие волосы. Куртка на нём была расстёгнута.
    В руке он держал початую бутылку пива.

    Тип был улыбчив и, наверное, при определённых
    обстоятельствах опасен.

    Мы с Жекой встали в конец салона.

    Двое из компании, в том числе и этот, со шрамом,
    рыжий, уселись на ближайшие сиденья. Третий стоял
    к нам спиной и что-то, нескладно жестикулируя, рассказывал. Иногда его вело в сторону, и тогда парень
    с рыжиной, не глядя, ловил товарища за куртку и выравнивал.

    — Подлянка какая… Правда?! — переспрашивал он,
    улыбаясь, рассказчика, и время от времени быстро поглядывал на нас.

    Я решил для себя, что он ищет повод поссориться.

    Ещё до того, как мне пришло в голову похлопать по
    левому карману, проверяя, на месте ли кастет, я вспомнил, что выложил его дома: может, за Павленко уже
    ходят спецслужбы — зачем же мне ловиться с этой
    штукой. В кармане у меня лежала только книжка со
    стихами. Из кармана виднелась часть корешка.

    Когда рыжий улыбался — его, через щёку, шрам
    создавал странное ощущение: словно улыбка змеилась и двигалась по лицу. Или это сказывалось моё
    опьянение.

    Иногда он отрывисто, очень уверенно, но, пожалуй,
    не вызывающе смеялся в голос: не столько, казалось,
    рассказам собеседника, сколько своему алкогольному
    возбуждению.

    Я поймал себя на том, что всякий раз отворачиваюсь, боясь убедиться, что он смеётся надо мной или
    над нами, хотя это было не так.

    Но вообще ситуация не слишком тревожила меня:
    спутники парня со шрамом — тот, что шатался, пытаясь устоять на ногах, и тот, что, устав слушать стоящего, положил голову на стекло, безуспешно пробуя
    впасть в дремоту, — оба показались мне не столь годными к противостоянию, как этот, рыжий.

    Павленко вообще на них не смотрел, а красочно,
    чуть громче, чем следовало в автобусе, рассказывал
    очередную историю своих злоключений: все его уголовные дела оказывались на удивление весёлыми —
    во-первых, оттого, что он их крайне остроумно преподносил, во-вторых, потому, что его никак не могли
    посадить за решётку, хотя давно должны были.

    К примеру, Павленко потешно, с применением всяких нелепых подручных средств, вроде пластиковых
    бутылок и ящиков из-под пива, дрался с милицией,
    а потом, убегая, забрался так высоко на дерево, что его
    не смогли оттуда снять: служивые прождали три часа
    и в итоге ушли, поленившись вызывать пожарную машину; он писал на стенах администраций антиправительственные лозунги — краской, огромными, разлапистыми буквами, всегда в рифму, причём не глагольную, а составную; он закидывал помидорами крупного
    натовского чиновника, заехавшего в Россию, и снова
    убегал — и хотя следствие располагало парой сотен
    его фотографий, попавших во все мировые СМИ, его
    всё равно так и не повязали; он, на какой-то сумбурной встрече, подошёл к первому президенту страны,
    белёсому, гундосому чудищу, и сказал ему, прямо
    в лицо, негромко, словно соседу в подъезде: «Я тебя,
    сука, урою — поэтому заройся сам побыстрее, понял?»

    На остановке мы с Жекой не то, чтоб вышли, а будто выкатились, позвякивая крепкими железными костями.

    Трое из автобуса выпрыгнули вослед нам.

    Здесь, возле набережной, было ветренее, чем внутри кремлёвских стен, и Павленко изящно расправил
    своё пончо, закутываясь.

    — Ха! Смотри, парняга какую модную скатерть принарядил! — крикнул кто-то из троих, вроде бы тот, что
    всю дорогу стоял к нам спиною.

    Жека резко развернулся — те находились метрах
    в десяти от нас: отстали, потому что прикуривали, а то
    бы сразу кто-нибудь из них поймал в лоб, скорей всего,
    самый ближний.

    — Кто сказал? — спросил Павленко громко, и сразу
    шагнул к этой тройке.

    Мы стояли возле проезжей части; я наскоро вообразил, как сейчас пять человек, и я один из них, начнут
    прыгать туда-сюда, топтать по лужам, мешать проезду
    всех и вся. Нас будут неприязненно разглядывать пассажиры общественного транспорта, нам будут раздражённо сигналить водители личных автомашин. Всё это
    представлялось мне вполне задорным, но несколько
    неопрятным.

    Выбора, впрочем, не было, или, вернее, мы себе его
    не предлагали.

    Нахамил — хоть и вполне умеренно — действительно тот, кто выступал в автобусе рассказчиком, сейчас
    он отчего-то смотрел на рыжеватого, а тот смотрел на
    нас. Шрам его стал ярким, бордовым — при сиреневых
    глазах, рыжая башка его выглядела как опасная ёлочная игрушка в кепарике.

    В глазах рыжего не были ни удивления, ни страха,
    ни зла — пожалуй, только интерес. Он не собирался
    сдавать ни на шаг, но странным образом не стремился
    обострить происходящее.

    Кулаки он не сжимал — но обманчивая расслабленность его рук выдавала как раз стремительную готовность разом сбить пальцы в подобие свинчатки и со
    змеиной скоростью выбить кому-то голубой, мальчишеский глаз.

    «Нос-то у него боксёрский, вдавленный», — слишком поздно заметил я.

    Сейчас Павленко ударит самого говорливого, понял
    я, а потом рыжий ударит Павленко.

    Мне надо было метиться в рыжего, но скорый пересчёт шансов, произведённый на этот раз мною, складывался уже не в нашу пользу.

    Рыжий нисколько не был похож на человека, которого я собью с ног.

    Вмешались непреодолимые обстоятельства — возле нас с неприятным звуком затормозил милицейский
    ГАЗик: намётанным взглядом служивые определили
    стремительные перспективы едва начавшегося между
    молодыми людьми разговора.

    Я поймал Павленко за свитер и поволок назад: сначала он с явным неудовольствием попытался вырваться, но потом увидел стражей правопорядка, и сразу разулыбался, и устремился куда-то во дворы едва ли не
    скорей меня.

    — Нахрен все разбежались! — скомандовал милиционер с переднего сиденья.

    Оглянувшись, я увидел его усатое лицо, и обвисшие
    щёки, и погон с тремя куцыми звёздочками старшего
    прапорщика.

    «Толстый, к тому же старший прапорщик — служит
    не просто давно, а очень давно: значит, не просто борзый, но и очень ленивый, и за нами точно не побежит,
    тем более что и причины нас догонять нет», — мельком подумал я, видя, как рыжий в ответ на слова милиционера нагло отдал ему честь, поднеся два пальца
    к виску.

    Когда милицейская машина тронулась, рыжий вытянул руку и, с тех же двух пальцев, изобразил выстрел
    вслед:

    — Пам! Пам!

    Он был понторез, конечно, но крайне симпатичный.
    Мне пришлось это признать.

Николай Коваленко. Пишу только правду…

  • Николай Коваленко. Пишу только правду… — М.: Новое литературное обозрение, 2016. — 200 с.

    Николай Андреевич Коваленко (1920–2004) замечает в предисловии к своим воспоминаниям: «Пишу только правду. Пишу о том, как жил и что пережил, что видел
    и запомнил с тех пор, как начал сознательно понимать…» Крестьянин по происхождению, автор учился в Таллинском военном пехотном училище, во время Великой Отечественной войны служил офицером в разведке, позднее — подполковник в отставке. В книге он рассказывает о драматических судьбах родственников, пострадавших в ходе коллективизации, о фронтовых и мирных буднях, о многолетнем наблюдении за ним и провокациях сотрудников ОГПУ…

    ВСТУПЛЕНИЕ

    Я давно хочу, хотя бы кратко, написать небольшое воспоминание о прожитой жизни на память детям и также внукам, которых уже имею и которые, может
    быть, еще будут. Я хочу написать не только о своей жизни, но и о жизни
    своего деда Миная Марковича, о своем отце Андрее Минаевиче и о жизни
    и судьбе некоторых родных, о которых в моей памяти что-то сохранилось.

    В нашем роду велась родословная книга, начатая моим прадедом Марком,
    жившим в прошлом веке, продолженная дедом и оконченная моим отцом.

    В этой книге велись записи о времени рождения всех по нашей фамильной линии, какими ремеслами они занимались, когда умирали и где
    похоронены. Последняя запись была сделана моим отцом в июне 1933 года
    о смерти его отца, а моего деда, от голода и о захоронении его на кладбище
    в городе Новохоперске Воронежской области. В 1933 году был страшный
    голод. Он случился в результате ликвидации путем раскулачивания и высылки в отдаленные районы Крайнего Севера и Сибири целыми семьями
    самых трудолюбивых крестьян, так называемых кулаков и середняков, а также насильственного сгона в колхозы всех остальных крестьян с изъятием
    на организацию колхозов всего имевшегося у них скота — коров, волов,
    бычков, лошадей и жеребят, овец, коз, свиней; всего сельхозинвентаря —
    плугов, молотилок, жнеек, веялок, конных граблей, борон и запасов зерна.
    По существу, крестьяне стали крепостными. Затем начались годы сталинских репрессий — массового уничтожения старых большевиков, командиров
    Красной Армии и ВМФ, cоветской интеллигенции — ученых, писателей,
    поэтов, артистов. Много было уничтожено рабочих и крестьян-колхозников.
    Беда не обошла и нашу семью: арестовали и уничтожили старшего брата
    отца Василия, его жену сослали в карагандинские лагеря, а их детей Майю
    и Нелю отправили в спецдетдом. ОГПУ хотело арестовать и моего отца,
    но он сбежал в Таджикистан. Горе постигло и нас. Отец создал там новую
    семью. А нас у матери осталось пятеро: я, старший, 18 лет, сёстры 16, 15,
    8 лет и брат 12 лет.

    Записи в родословной книге больше не велись.

    Сегодня на дворе ноябрь, глубокая осень. Я нахожусь в больнице с вос-
    палением легких и под тяжелые вздохи больных своей палаты, под шум
    осенних дождей и вой ветров пишу эти строки. Никакого плана нет. Пишу
    по просыпающимся и вспыхивающим в памяти воспоминаниям. Пишу
    только правду. Пишу о том, как жил и что пережил, что видел и запомнил
    с тех пор, как начал сознательно понимать, может и не всегда верно, пережитое и увиденное своими глазами и услышанное ушами.

    Ноябрь 1989 года

    ДЕД

    Шел 1931 год. Наш поселок Константиноградский с географической карты района исчез. В этом году исчезли и другие хутора и поселки, жителей
    которых — крестьян — или раскулачили и изгнали из поселков, или вывезли
    в отдаленные края. Так, в километрах десяти от нашего поселка находился
    поселок Дубовое. Он имел такое название, видимо, потому, что рядом с ним
    стояла красивая дубовая роща. В поселке жило около десятка крестьянских
    семей, переехавших сюда с Украины в 1902–1906 годах.

    Крестьяне имели добротные дома с резными украшениями, крытые железом, а не соломой, как у моего деда. Они имели прекрасные сады, держали
    пчел, сеяли ячмень, овес и откармливали скот для себя и для сдачи государству. Они держали овец, коз и много разной птицы. Некоторые, в том числе
    и мой дед по материнской линии — Иван Никитович Коваль, вырабатывали
    голландский и швейцарский сыр. Всех жителей поселка Дубовое в 1930 году
    раскулачили. У них отобрали дома, скот, все недвижимое имущество, а их,
    всех крестьян, из поселка просто изгнали. Ни одну семью в Сибирь или
    на Север не выслали. Мой дед по матери уехал на станцию Таловая нашей
    Воронежской области. Там он делал из дерева ложки, разные кухонные поделки, а также стулья и кресла из лозы. И этим кормился. В 1937 году он
    с бабушкой уехал в город Никополь Днепропетровской области, где и умер
    в 1943 году, находясь в немецкой оккупации. Там же годом раньше умерла
    и бабушка.

    В пустующие дома изгнанных из поселка Дубовое крестьян поселили
    насильно какой-то цыганский табор, назвав его колхозом. Цыганам отдали
    отобранный у крестьян скот, сельхозинвентарь и другое имущество. К лету
    1931 года цыгане часть лошадей распродали, скот съели, сельхозинвентарь
    привели в негодность, надворные постройки разобрали на дрова и сожгли.
    Весною 1932 года снялись и табором куда-то ушли. Опыт насильно заставить
    цыган вести коллективный оседлый образ жизни и работать на земле не
    удался. Впоследствии все дома этого поселка были разобраны и вывезены
    в другие поселки, а земля распахана. Цветущий недавно поселок исчез.
    А с ним вместе и дубовая красавица роща, вырубленная цыганами на дрова.

    Так проводилась в жизнь сталинская политика приобщения крестьянства к коллективному труду, ликвидация кулачества как класса. А фактически это было уничтожение самой грамотной, самой производительной
    части крестьянства, которое было главным, основным производителем
    сельхозпродукции в стране, кормило, одевало и обувало ее.

    Но вернемся к делам семейным. Шел 1932 год. Мы продолжали жить
    в поселке Рыбкин. Отец работал по вольному найму счетоводом колхоза
    «Новый Октябрь» в этом же поселке. Районное начальство требовало, чтобы
    он вступил в колхоз, и хотело назначить его председателем колхоза. Он, не
    имевший ни дома, ни земли, ни какого-либо хозяйства, живший со своим
    отцом, от вступления в колхоз категорически отказался.

    Между тем дед все чаще стал поговаривать о поездке на родину — на
    Полтавщину. Своей возможной поездкой он предусматривал две цели.
    Первая — посмотреть, что делается на Украине, и решить вопрос о возвращении всей семьи туда, откуда он приехал в 1902 году в Воронежскую
    губернию, — на Полтавщину. И вторая цель — навестить родственников
    и увидеть двух внучек от первого брака старшего сына Василия, которые
    жили там с матерью.

    Перед отъездом, в один из майских дней, он сказал: «Пойдем, внук, на
    конюшенный двор, я попрощаюсь со своими лошадками». Он взял краюху
    хлеба, и мы пошли. Гнедко и Ласточка были привязаны у коновязи в разных
    местах. Гнедко, увидев деда, начал радостно ржать и мотать головою, приветствуя его приход. Услышав ржание Гнедко, ему стала вторить ржанием
    Ласточка. Дед, успокоив Гнедко, пошел за Ласточкой. Он привел ее и поставил рядом с Гнедко, привязав к коновязи. Потом стал гладить их по голове,
    давая им хлеба и что-то приговаривая. Лошади успокоились. Дед принес из
    конюшни щетку и стал чистить лошадей. Они уже не такими стали, какими
    были сданы в колхоз. Грязные и истощенные, они потеряли былую резвость
    и красоту. Почистив лошадей, дед погладил их головы и сказал: «Прощайте, дорогие мои!» Гнедко и Ласточка, опустив головы, понуро и обиженно
    смотрели на деда. Мы стали уходить. Гнедко и Ласточка жалобно заржали
    и затопали копытами, как будто бы требуя нашего возвращения к ним
    или предчувствуя разлуку навсегда со своим заботливым хозяином — дедом. Дед повернулся в их сторону и заплакал. Мы пошли домой. По пути
    зашли на хозяйственный двор. Дед хотел посмотреть на свой, а точнее на
    бывший свой, а теперь колхозный сельскохозяйственный инвентарь. На
    веялках, сеялках, жнейках, молотилке краска облезла, и они стояли грязные.
    У сноповязалки было снято какое-то колесо, а вязальный агрегат — сердце
    машины — валялся в грязи. Помню, дед сказал: «Хозяина нет, не свое есть
    не свое, оно чужое. И к нему такое отношение. Эх, Ёська, посмотрел бы,
    что ты натворил».

    Вскоре дед перевез нас в город Новохоперск и уехал на Полтавщину.
    Вернулся он домой осенью 1932 года.

    Дед рассказал: «Там, на Полтавщине, страшный голод. Много скота подохло, а часть люди съели. Хлеба нет. Вымирают целые деревни. Я хотел
    забрать с собою внучек, а вы написали, что тут тоже начинается голод. Зачем
    я их сюда повезу, ведь вас, внуков, здесь пятеро. А что делать с семерыми,
    как жить, чем кормить? Нет, пусть уж они умирают на своей родине вместе
    со своими родителями, а мы будем умирать здесь, на чужбине, в России.
    Там совсем плохо, а здесь, может быть, еще кто-нибудь из вас и выживет.
    Я скоро умру, я уже старый. Совсем плохо, если первыми умрут ваши
    родители. Что тогда будет с вами? Мне никогда не было так страшно, как
    теперь. Я уже чувствую смерть. Хороните меня без попа. Я в Бога не верил,
    не верю, и неверующим отдайте меня земле. В Бога не верьте, Бога нет. Если
    бы он был, то такого голода не допустил бы, он не дал бы Ёське разорить
    крестьян и заморить их голодом. Попа на похороны не надо, но крест на
    могиле поставьте, не обижайте тех, кто уже на том свете, и еще пока живых.
    Так делали наши предки, так сделайте и вы».

    Летом 1933 года дед умер от голода. Он, чтобы чем-то набить желудок,
    наелся какой-то травы, росшей на задворках, и вишен с косточками. Трава
    была, конечно, съедобной. Он знал толк в травах. Но съел очень много,
    перегрузив желудок и кишечник. Ему стало плохо. Положили в больницу.
    У него случился заворот кишок. Во время операции сердце не выдержало.
    Дед умер. Ушел из жизни трудолюбивый крестьянин, еще три года назад
    растивший хлеб, производивший различную сельхозпродукцию, кормивший
    свою многочисленную семью и горожан. И умер он от голода.

    Я хорошо помню то страшное время. На улицах города валялись тела
    умерших от голода. Почему-то больше всего среди них было калмыков. Они
    приезжали на верблюдах, которые после смерти своих хозяев бродили по
    улицам города.

    Вскоре после смерти деда нас чуть не постигло новое горе. Десятилетняя
    сестра Нина, утоляя жажду голода, наелась калачиков с травы, росшей во
    дворе. Получила сильное отравление. Спасли ее в больнице.

    Пишу эти строки — и у меня содрогается душа и накатываются слезы,
    в сердце боли и не хватает воздуха. Давит грудная жаба. Врачи запрещают
    писать. Но я должен, я обязан написать правду для детей, внуков и будущих
    поколений своего фамильного рода о тех, теперь уже далеких, но жестоких,
    варварских временах сталинского господства. Пусть они в будущем узнают
    правду не из книг, а от своего предка, который сам перенес эти страшные
    времена.