Думать и есть в понимании Дали

Предисловие к книге Сальвадора Дали «Мысли и анекдоты»

О книге книге Сальвадора Дали «Мысли и анекдоты»

Так мог бы называться сборник афоризмов, принадлежащих
каннибалу знаний.

С каждым днем мы все яснее осознаем важность поведенческого
сюрреализма для понимания специфики
этого литературного направления, историю которого мы
пишем, разумея под поведенческим сюрреализмом особый
стиль жизни, присущий членам сюрреалистического
движения. Жизнь и творчество Сальвадора Дали служат
самым ярким примером подобного феномена.

Весь облик этого человека с атлетической психикой
основан на манере поведения, вызывавшей восторг и изумление,
которые этот писатель и поэт, а «вдобавок еще
и художник», как заявлял сам Дали, подарил миру: речь
идет об искусстве быть Дали!

Его жизнь, напоминавшая бесконечный фейерверк,
приводила его самого в восторг. Искрометный юмор,
дерзкие выходки, вызов общественным приличиям, сыпавшиеся
каскадом скандальные шутки, мелкие проделки
и грандиозные проекты, всегда остроумные, преследовали
одну цель: в каждый момент своей жизни Дали
стремился оставаться Дали.

Спектакль, который он разыгрывал, с одной стороны,
перед самим собой, а с другой — перед своими современниками,
до сих пор не перестает поражать наше
воображение тонкостью ходов, которые придают повседневной
жизни Дали удивительную насыщенность. Такое
отношение к каждому, казалось бы, незначительному
повседневному событию — и не столь важно, лежит ли
в основе этого отношения механизм «параноидальнокритического
метода» или же оно сродни волшебству,
которое не подчиняется законам разума, — выступает,
прежде всего, в качестве постоянного источника для великих
замыслов Дали.

Подобно крупнейшим фигурам эпохи возрождения,
Дали проявил себя во многих областях творчества и познания.
Разве сам он не говорил, что челюсти его разума
находятся в постоянном движении и что ему свойственно
всеобъемлющее любопытство, которым обладали итальянцы
XV века?

Личность, подобную Дали, легко представить себе во
времена Леонардо да Винчи, но сегодня она настолько выбивается
из общего ряда, что этой своей незаурядностью
словно бросает вызов миру «посредственных бюрократов». Так что не стоит больше удивляться бесконечным
парадоксам Дали.

Первый из этих парадоксов — и, несомненно, самый
примечательный — относится к мало изученной до сих
пор области творчества Сальвадора Дали: речь идет о его
литературном наследии и метких афоризмах. Долгое время
эта, несомненно, важная часть искусства Дали оставалась
вытесненной успехом его картин, и теперь она постепенно
выходит на поверхность, словно осколок подводной
части айсберга.

С начала 1950-х годов мне выпало счастье сотрудничать
и поддерживать тесные дружеские отношения с эксцентричным
чудодеем Сальвадором Дали. Неутомимый
труженик искусства, он много писал, уделяя этому занятию
важное место в своем творчестве. Не проходило ни
дня без того, чтобы у Дали не скопилось вороха записей
или набросков. Теперь они все рассеяны по разным коллекциям
и зачастую содержат противоречивые высказывания
об одних и тех же вещах. Эти тексты написаны, как
правило, на неподражаемом в своей образности французском
языке, который пестрит словами, заимствованными
из кастильского наречия, — во французских фразах
слова эти обогащаются новыми оттенками и проявляют
себя на манер оригинальных, живых неологизмов. Вслед
за Элюаром, Бретоном и многими другими я старался бережно
сохранять в опубликованных работах Дали всю
красочность и емкость неприрученного, вольного языка.

Над либретто к балету Venusberg, переименованному
впоследствии в «вакханалию», Дали работал на протяжении
семи лет, каждый раз оставаясь недовольным конечным
результатом, и только в ноябре 1939 года состоялась
первая постановка балета в «Метрополитен-опера»
в Нью-Йорке.

История создания романа Hidden Faces («Скрытые
лица») позволяет выявить стратегию, которую использовал
Дали для систематизации беспорядка, развивая в себе
синдром Гераклита и тантала, причем этот синдром, согласно
Дали, должен обеспечить его творениям неугасимую
славу в будущем.

роман, переведенный на английский язык, вышел в
Соединенных штатах в 1944 году, и только в 1973-м парижское
издательство предложило выпустить его на языке
оригинала, на французском. «Я ничего не писал, —
заявил Дали. — Переведите американскую книгу». И
добавил: «Я провел четыре месяца у маркиза де Куэваса в
Нью-Хэмпшире, в компании Аакона Шевалье — лучшего,
на мой взгляд, переводчика. Каждый день я рассказывал
ему очередной сюжетный виток романа. Шевалье за
мной записывал, сразу по-английски».

Так писал Дали этот роман или нет, как он рассказывает
в предисловии к американскому изданию? у меня
было несколько предположений. Если роман принадлежит
Дали, то, разумеется, книга была бы написана на
французском. И отчего же не дать переводчику рукопись
оригинала? неужели она потерялась? или была уничтожена? и главное, что побудило Дали клясться всеми богами,
утверждая, будто он ничего не писал? Десять лет
спустя, после смерти Галы, мне удалось отыскать ключ
к загадке. Мне поручили отправить в Испанию имущество
четы Дали, пылившееся тогда на нью-йоркском мебельном
складе, и каково же было мое удивление, когда
среди вещей я обнаружил сотни страниц, исписанных
аккуратным почерком — пером и тушью: передо мной
была рукопись «Скрытых лиц» на французском языке!
оказывается, Дали просто не хотел, чтобы Гала копалась
в архивах, из которых еще тридцать лет назад были утеряны
многие материалы! «Скрытые лица», единственный
роман Дали, до сих пор остается неизданным в первоначальной
авторской редакции.

Сборник, который вы держите в руках, иронический
по преимуществу, — это «сырой и необработанный кусок
правды», вынырнувший из бурных, красочных потоков
творческой мысли Дали, о которой Пикассо говорил:
«Мозг Дали? Да это настоящий подвесной мотор!»
а сам Дали бравировал собственной нескромностью:
«рано или поздно на мою сторону перейдут все! те, кому
были безразличны мои картины, признают, что я не хуже
Леонардо. А отвергавшие мою эстетику усмотрят в моей
автобиографии один из великих „протоколов человеческого
сознания“ нашей эпохи. Ну а те, кто… сумел открыть
во мне литературный талант, превосходящий мой
талант в живописи… но ведь еще в 1922 году великий
поэт Гарсиа Лорка предсказал мне большое литературное
будущее… Словом, едва ли найдутся те, кто сможет против
меня устоять. Хотя у меня гораздо меньше на то прав,
чем принято думать. Один из главных секретов моего
успеха еще проще, чем секреты моего Чудодейства. Дело
в том, что я самый неутомимый труженик искусства на
сегодняшний день».

Робер Дешарн

Сергей Волков. Чингисхан. Солдат неудачи (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Сергея Волкова «Чингисхан. Солдат неудачи»

Я расстегиваю сумку, думаю: «Тебе ничего и не надо понимать». Достаю оранжево-белый надувной мячик, кидаю ошарашенному
Гумилеву.

— Много-много лет назад я обещал тебе, что куплю новый
мяч взамен того, что лопнул под колесами автобуса. Вот.
Андрей смотрит на мячик, поднимает голубые глаза на
меня:

— Не может быть! Как вы меня нашли?

— Тебя нашли другие, Андрей, — я показываю ему содержимое
сумки, сажусь на край стола. Серебряный конь жжет грудь нестерпимым
холодом. — У тебя есть ровно минута, чтобы объяснить
мне, почему я не должен тебя убивать.
Эту дурацкую фразу я произношу, чтобы обозначить ему всю
серьезность положения. Андрей косится на сумку, бледнеет. Но
еще не верит, пытается улыбнуться.

— А разве есть за что?

И снова я чувствую, как фигурка коня источает порцию холода,
от которого меня начинает колотить, как в лихорадке. Мой
проклятый талисман не просто ожил — он давит на меня, туманит
разум, путает мысли. Такого еще никогда не было!

Конь хочет, чтобы я убил Гумилева! Я понимаю это ясно и
четко. Моя воля подчиняется воле того, кто послал мне фигурку
через бездну времени.

Незримые холодные пальцы сдавливают сердце. Я судорожно
вдыхаю, закашливаюсь. Дрожащей рукой расстегиваю ворот рубашки. В ушах шумит, и сквозь этот шум до меня доносится
голос… чужой, но вполне понятный: «Убей!».

Представляю, как достаю пистолет из сумки, как срез глушителя
упирается в грудь парня, как мой палец нажимает на спусковой
крючок, как пуля пробивает плоть, и бьющееся в агонии
тело Андрея Гумилева падает на пол.

Зачем? Кому это нужно? Витьку? Богдашвили? Мне?

Нет. Это конь хочет устранить еще одно препятствие на моем
пути к горе Хан-Тенгри. Это Чингисхан властно указывает мне
через века — убей и иди ко мне, к своему господину и повелителю!

Но я — не раб его и не подданный. Хватит! Того, что я успел
натворить, и так хватит на несколько ссылок в преисподнюю,
причем заживо.

— Вам плохо? — спрашивает Андрей, пытаясь заглянуть мне в
глаза. — Может, «Скорую»?

Я пытаюсь встать, но ноги точно одеревенели. Хватаю его за
отвороты куртки, притягиваю к себе и сквозь зубы цежу:

— Похоже, работать тебе сегодня не придется.

Он вскидывает подбородок, с трудом сглатывает.

— Что вы собираетесь делать?

Слышу свой голос как бы со стороны:

— Для начала — Отправить тебя на тот свет…

«А ведь я сейчас и в самом деле его убью», — мысль эта равнодушно
скользит по краю сознания. Похоже, конь опять победил.
Похоже, я отниму жизнь у человека, которого однажды спас от
смерти. А потом получу за это деньги. Куплю снаряжение и поеду
в Среднюю Азию. Нет, сначала я все же разыщу маму…

Мама! Становится чуть теплее, словно кто-то подышал на заледеневшие
руки. Мама! Мертвенный холод сдает свои позиции,
отступает. Я разжимаю пальцы. Андрей что-то говорит,
но я не слышу — какофония звуков бьется в уши, как океанский
прибой. Перед глазами все плывет.

Я борюсь с холодом.

Я, Артем Новиков, сопротивляюсь воле Чингисхана!

Я не буду убивать этого человека!!

Я сам хозяин своей судьбы!!!

Дзинь! Ощущение такое, словно где-то рассыпалась на мириады
осколков огромная глыба льда. Я прихожу в себя. Вижу Андрея
с телефонной трубкой в руке. Он набирает номер, поглядывая
на меня через плечо. Сумка с оружием все так же лежит
на столе.

— Погоди, — говорю я парню. — Оставь телефон. У меня был…
приступ. Все прошло. У нас очень мало времени, Андрей. Меня
зовут Артем Новиков. В настоящий момент я — киллер…

Историю о том, как его заказал Богдашвили, Гумилев слушает
молча, только бледнеет все сильнее. Но держится он молодцом
— не впадает в истерику, не паникует. И, едва я заканчиваю
рассказ, кивает головой:

— Понятно. Спасибо тебе. Значит, так, давай сделаем вот что…
— после чего начинает говорить так методично и уверенно, как
будто у него была пара суток на обдумывание плана…

— И последнее. Артем, я так понял, документов у тебя нет. Вот
мой студенческий, мы примерно одного возраста, думаю, билет
на самолет ты по нему купишь без проблем, — заканчивает
он свой монолог.

Верчу в руках серый прямоугольник, открываю. А что, и в самом
деле можно попробовать. Фотография мутноватая, абрис
лица похож, а кто там будет разбираться, вглядываться.

Перевожу взгляд на этого взрослого и уверенного в себе мужчину,
каким за считанные — для меня — месяцы стал карапуз, которого
я когда-то выдернул из-под машины, и вдруг понимаю,
что он ведь старше меня — почти на год. И жизненный опыт у
него, раз уж он не только выжил, но и преуспел в этом чужом и
неуютном мире, никак не беднее моего. Это другой опыт, но в
той ситуации, в которой мы с ним оказались, именно такой и
нужен. Это для меня новая Россия с ее изменившимися до неузнавания
законами жизни — терра инкогнита, а для него — естественная
среда обитания, в которой он вырос и сформировался.
Он, как в старой песне пелось, другой страны не знает.

— Спасибо, — несколько невпопад отвечаю я.

— Это я должен тебя благодарить.

— Погоди, бог даст, успеешь еще. Где, говоришь, второй выход?

— Вон, через старую котельную. Мы им никогда не пользуемся,
о нем и забыли все. Дверь заперта.

— Ключи?

— В сейфе где-то.

— Давай, Андрюха, давай, — тороплю я его.

Часы на стене показывают без трех минут девять. Если за
офисом следят — а Хазар наверняка послал «шестерку» проверить
меня — могут возникнуть вопросы, мол, что я так долго делал
внутри, наедине с клиентом?

Лязгает дверца сейфа. Андрей выкладывает на стол деньги. Я
таких никогда не видел — зеленоватые купюры с заключенным
в овал портретом какого-то человека в парике. Доллары. Много,
несколько сотен. Это — на реализацию родившегося только
что плана.

— Черт, наличку в офисе всегда стараюсь держать по минимуму.
Ладно, должно хватить. А, вот они, ключи. Артем, а если…

— Никаких «если». Все будет путем, Андрюха. Телефон я запомнил.
Давай, бегом. И — удачи тебе.

— И тебе!

Он жмет мне руку, бежит к дальней стене, отпирает неприметную
дверь и скрывается за ней. Я облегченно выдыхаю, достаю
из сумки гранату, зажимаю скобу и выдергиваю чеку. Ну
что, Артем Владимирович, поиграем в войнушку?

С порога кидаю гранату за спину и быстро поднимаюсь по
лестнице. Во дворе несколько человек. Они далеко, у соседнего здания, стоят возле микроавтобуса, что-то обсуждают. На
меня не смотрят. Успеваю сделать несколько шагов, поворачиваю
за угол…

Взрыв! Подвальные окна разлетаются вдребезги, оттуда выметываются
клубы пыли вперемешку с осколками и мусором.
Перехожу на бег. Плохо, что люди во дворе видели меня. Или не
видели? Впрочем, это уже не так важно.

Важно другое — как можно скорее покинуть этот район.
Вылетаю на улицу, останавливаюсь, придаю лицу испуганное
выражение. Таких, как я — удивленных, растерянных —
тут много. Взрыв слышали все. Случайные прохожие озираются,
переговариваются вполголоса. Над крышей двухэтажного
дома, в котором был офис Гумилева, поднимается
дым.

— Газ взорвался! — уверенно говорит мужчина с портфелем.

— Бомба, бомба, — щебечет стайка девушек поодаль.

— Милицию надо вызвать, — советует пожилая женщина.

На меня никто не обращает внимание.

Теперь надо приобрести одежду. Это важная часть нашего с
Андреем плана. Шмотки, купленные на аванс Витька, «засвечены». Их надо будет сменить. Не сейчас, но скоро.

Мои познания о Москве-торговой ограничиваются парой
магазинов да ГУМом. Чутье подсказывает — там ловить нечего.
Что ж, судя по всему, сейчас в столице должно быть множество
мест, где продают одежду. Поищем.

Выхожу на край тротуара, голосую. Останавливается плоская
коричневая машина с зализанными формами. Я уже знаю

— это новый-старый «Москвич». В семьдесят девятом таких еще
не было, а сейчас, в девяносто четвертом, они уже считаются
рухлядью.

— Куда едем? — интересуется хозяин «Москвича», толстый мужик
в кожаной кепке.

— Где одежду можно купить не очень дорого?

— Ха! — на пухлом лице отображается тяжелый мыслительный
процесс. Итогом его становится безапелляционное: — В
Коньково лучше всего!

— Поехали, — я сажусь на пассажирское сидение.

— Так это… — и отчаянно выпучив глаза, он бухает: — Семьдесят
долларов!

— Поехали! — я повышаю голос, давая понять, что деньги — не
проблема. — В рублях возьмешь?

— По курсу три сто! — мужик краснеет, как помидор.
«Три-сто», надо же! Это при том, что сегодня за один доллар в
обменниках просят три тысячи тридцать семь рублей! Вон вывеска,
мимо проезжаем. Ни стыда у людей, ни совести. Одни
доллары на уме.

Водила включает радио. Передают новости. Диктор скорбно
сообщает, что появились новые факты в расследовании убийства
Дмитрия Холодова.

— Во, — кивает хозяин «Москвича» на радио. — Дожили. Журналистов
прямо на рабочем месте мочат. Верно я говорю?
Пожимаю плечами. Я не в курсе этой истории.

— Может, и правильно, что грохнули, — воодушевляется вдруг
мой собеседник. — Не лезь, куда не надо! А полез — так получил.
Верно я говорю?

Он меня раздражает, и я не особо подбираю выражения.

— Верно. Вернее некуда. Для хомяков особенно.

Недобро зыркнув, он умолкает. Едем дальше.
Путь в Коньково оказывается неблизким. Я догадываюсь, что
есть рынки и поближе, чем эта ярмарка на юге Москвы. Толстомордый
и тут меня облапошил. Чувствую, что начинаю злиться.
Это плохо. Мне сейчас нельзя поддаваться эмоциям.

«Москвич» останавливается.

— Приехали, — сообщает мужик и выразительно смотрит на
меня. С трудом подавляю в себе желание врезать ему по роже,
сую двести тысяч.

— На.

— Э, мы ж на семьдесят баксов договаривались! — он, едва
взглянув на деньги, с азартом начинает «выбивать» из меня
свое, кровное: — Двести семнадцать должно быть!

Я кидаю на сиденье пачку купленных накануне импортных
сигарет.

— На, сволочь. Тут больше.

— Э, я не курю!

— А мне без разницы.

Ярмарка «Коньково» оказывается обычной барахолкой, только
очень большой. В огромном железном ангаре стоят железные
прилавки, крашенные синей масляной краской. За прилавками
тесными рядами — продавцы со товаром, по другую сторону
— покупатели. Многоголосая перекличка первых со вторыми
сливается в общий невыразительный гул. В воздухе витают,
смешиваясь, запахи плохо выделанной кожи, табака, пота, духов,
прогорклого жира, перегара и бог еще ведает чего. Повсюду
громоздятся перетянутые полосами скотча клетчатые тюки
с барахлом, высятся стойки с развешанными на них дубленками,
пуховиками, куртками, свитерами, шапками, джинсами.
Наверное, в мое время вот так должен был выглядеть рай в
представлении покупателей магазина «Одежда».

Перед тем, как погрузиться в рыночную стихию, звоню из
автомата Хазару. В трубке — гудки, гудки. Наконец слышу хриплый
голос:

— Алло?

Произношу, как и условились, одно слово:

— Да.

— Ништяк, — хрипит Хазар и отключается.

Пробираясь сквозь толпу, разглядываю выложенный товар.
После всего того, что я пережил в офисе Андрея, после леденящего
холода и ощущения тяжелой руки Чингисхана мне приятно находиться среди людей. Спустя минут двадцать становлюсь
счастливым обладателем норковой шапки — в Казани их
носят все поголовно — кожаных перчаток, вязаной спортивной
шапочки и свитера.

Остается самое главное — двухсторонний пуховик. Такая
одежда позволит быстро изменить внешний вид. Нужный мне
пуховик обнаруживается у самого выхода, в небольшом павильончике.
Как раз то, что надо. Хочешь — ходи в длинном, до колен,
одеянии, а хочешь — отстегни полы, выверни, и у тебя уже
дутая спортивная куртка совсем другого цвета.

Складываю покупки в клетчатый баул, купленный тут же.
Выхожу на улицу. За рядами киосков и палаток, торгующих сигаретами
и пивом, украдкой оглянувшись, засовываю в самую
середину баула пистолет. Это тоже придумал Гумилев. Он сказал:

— Полетишь на самолете. Оружие положишь в сумку и сдашь
в багаж. Никто не заметит. Сейчас багаж в аэропортах не проверяют.
Несмотря на его уверенный тон, опасения попасться с пистолетом
у меня присутствуют. Поэтому на всякий случай покупаю
в палатке у смуглого носатого гостя с юга жареную курицу.
У них здесь теперь это называется «гриль». Ем курицу — я
проголодался, а в фольгу из-под птицы заворачиваю ТТ. Багаж,
насколько мне известно, просвечивают рентгеновскими лучами.
Очень надеюсь, что упакованный таким образом пистолет
не будет виден на экране аппарата.

До аэропорта Домодедово добираюсь без приключений на
автобусе. Покупка билета проходит без сучка, без задоринки.
Женщина в кассе равнодушно смотрит на студенческий Гумилева,
выписывает данные. Дальше регистрация, сдача багажа
— все как положено. Перелет тоже ничем примечательным
не запоминается. Практически пустой Як-42, похожий
изнутри на большой автобус, за два с небольшим часа переносит меня вместе с другими пассажирами в казанский аэропорт.

А вот багаж получать я иду с влажными ладонями и неприятным
чувством обреченности. Лента транспортера выносит
из подземелья сумки и чемоданы. Появляется и мой клетчатый
баул. Считаю про себя до десяти, чтобы успокоиться, и делаю
шаг к бортику транспортера. Берусь за пластиковые ручки.
Поднимаю баул.

И тут за моей спиной раздается вежливый голос:

— Простите, можно вас на пару слов?

Купить книгу на Озоне

Типы привязанности в Хогвартсе

Глава из книги Нила Малхолланда «Гарри Поттер. Разбор полетов»

О книге Нила Малхолланда «Гарри Поттер. Разбор полетов»

От младенчества до взрослой жизни

Представьте Лондон времен разгара Второй мировой войны. Над городом постоянно висела угроза бомбежки. Родители боялись не столько своей собственной смерти, сколько смерти своих детей. Чтобы уберечь детей британское правительство эвакуировало их за город. После войны произошло воссоединение семей. В физическом отношении с детьми было все в порядке. Однако обнаружились непредвиденные последствия. Детей разлучили с родителями в критический период их развития, и в юношеском возрасте у них начали проявляться различные психологические нарушения. Основной проблемой для этих подростков стала их неспособность устанавливать прочные, основанные на преданности связи с другими людьми. Изучая данное явление, психологи разработали теорию привязанности. Эта теория рассматривает вопрос о том, как близкие в период взросления ребенка влияют на его способность уже во взрослом возрасте устанавливать и поддерживать с окружающими нормальные взаимоотношения, включая и любовные.

В настоящее время психологам известны три стиля привязанности, или модели поведения, связанные с взаимодействием одного человека с другим, с которым у него потенциально возможны романтические отношения. Может быть, это совпадение, но эти три стиля привязанности можно наблюдать у трех главных героев книг о Гарри Поттере — у Гермионы Грейнджер, Рона Уизли и у самого Гарри.

Краткая история теории привязанности

Находясь под впечатлением от эмоциональных проблем, с которыми столкнулись дети, эвакуированные из Лондона, английский психолог Джон Боулби предпринял длительное исследование отношений между родителями и детьми. Боулби наблюдал детей младенческого возраста, находившихся на попечении взрослых (как правило, матерей), и отметил, что беспокойство младенцев возрастало, когда матери покидали их даже ненадолго. Боулби начал описывать связь, существующую между детьми и родителями, и то, как разрыв этой связи приводит к эмоциональным проблемам в дальнейшем.

Одна из студенток Боулби, Мэри Эйнсворт, провела собственное исследование, которое показало, что разные люди демонстрируют разные стили привязанности. Другими словами, один ребенок реагирует на своих родителей совершенно иначе, чем другой. Исследование Эйнсворт, так же как и исследования сотен других психологов после нее, показывают, что в целом мы имеем дело с тремя основными типами привязанности: надежным, тревожным и избегающим. Хотя современные исследователи постоянно спорят о названиях этих стилей и их содержании, в основном они согласны в отношении того, что означает каждый стиль с точки зрения поведения. Эти стили связаны с двумя ключевыми моментами в жизни человека: 1) общение в семье в раннем детском возрасте; 2) начало и дальнейшие взрослые взаимоотношения. Поскольку любовь играет такую важную роль во взрослой жизни, исследователи попытались проанализировать, как стили привязанности, сформировавшиеся в раннем детстве, влияют на романтические отношения во взрослом возрасте (см., к примеру, Hazan & Shaver).

Чтобы лучше понять различные стили привязанности, следует рассмотреть, как исследователи определяют эти стили. Хотя определение может производиться по-разному, в настоящее время наибольшей популярностью пользуется шкала, называемая «Опытом близких взаимоотношений» (Brennan, Clark, & Shaver). Ниже приводится краткая версия этого способа, состоящая из десяти предложений (настоящий опросник гораздо длиннее). Насколько вы согласны с каждым утверждением?

Тревожный тип

  1. Я боюсь, что мой партнер меня разлюбит.
  2. Меня часто беспокоит то, что мой партнер не захочет остаться со мной.
  3. Меня часто беспокоит мысль, что мой партнер меня по-настоящему не любит.
  4. Мне хотелось бы, чтобы мой партнер испытывал ко мне такие же сильные чувства, какие я испытываю по отношению к нему.
  5. Когда моего партнера нет рядом, я начинаю волноваться, что у него есть кто-то другой.

Избегающий тип

  1. Я предпочитаю не показывать партнеру свои чувства.
  2. Мне трудно находиться в зависимости от партнера.
  3. Мне трудно открываться перед партнером.
  4. Мне неловко, когда партнер ищет близости со мной.
  5. Я предпочитаю не вступать в близкие отношения с партнером.

Если вы согласны с большей частью утверждений в блоке «Тревожный тип», значит, вы относитесь к этому типу, если большинство ваших положительных ответов обнаруживается в блоке «Избегающий тип», то вы являетесь представителем такого типа. Но если вы не согласны ни с одним из названных пунктов, то это будет свидетельствовать о том, что у вас сформировался надежный стиль привязанности. Хотя некоторые будут утверждать, что дети, изображенные в «Гарри Поттере», слишком юны, чтобы их можно было использовать в качестве примеров романтических отношений, я считаю, что они дают прекрасную возможность наблюдать, как молодежь вступает в фазу таких отношений. Как они ведут себя по отношению друг к другу? Как они пытаются установить эмоциональные связи? К счастью для нас, все три героя отличаются друг от друга и каждый из них представляет собой пример одного из трех основных стилей привязанности.

Гермиона Грейнджер — надежный тип привязанности

Все три стиля привязанности основаны на одном и том же принципе: поведение, самооценка и доверие к другим, закрепившиеся в детстве, останутся у человека на всю жизнь. Первый из стилей привязанности психологи называют надежным. Он признан самым распространенным из всех стилей и свойствен приблизительно двум третям всех детей (Berscheid & Regan). Эта схема поведения устанавливается, когда родители ребенка проявляют по отношению к нему надежную, постоянную, чуткую заботу, — это ответственные и любящие родители (Berscheid & Regan). Дети с привязанностью этого типа обычно более общительны и ведут себя увереннее в разных ситуациях общения. У них высокий уровень самоуважения, они склонны больше доверять окружающим.

Гермиона являет собой замечательный пример надежного типа. Согласитесь, что о ее детстве и семье нам известно крайне мало по сравнению с двумя другими героями. Мы никогда не видим ее дома, да и вообще, после того как ей исполнилось одиннадцать лет, дома она бывает мало. При этом мы видим, что у нее нормальные, стабильные отношения с матерью и отцом, которые оказывают ей поддержку в делах. Мы знаем, что ее родители — стоматологи, они не из волшебного мира. Однако когда Гермионе присылают приглашение стать ученицей Хогвартской школы магии и колдовства, они понимают, какие перспективы открываются перед их дочерью, и верят, что она поступит правильно, выбрав этот новый и загадочный мир. Они регулярно сопровождают ее, когда она идет за покупками в Косой переулок, и стараются познакомиться с родителями ее друзей. Они разрабатывают планы интересных поездок всей семьей, к примеру, во Францию и на лыжный курорт.

Мы также видим, что Гермиона любит своих родителей. Она часто находится вдали от родных, но регулярно пишет письма домой и постоянно думает о родителях — и когда ей грустно, и когда весело. Например, одна из первых ее мыслей после того, как ее объявили старшей ученицей Гриффиндора, — сообщить родителям. Она внимательна к их чувствам и знает, что родители ею гордятся: «Им будет очень приятно, ведь старшая ученица — это то, что они могут понять» («Гарри Поттер и Орден феникса»). Гермиона осознает, что ее родители практически ничего не знают про мир волшебников, но она уверена, что они ее всегда поддержат. В том же году предоставляется еще один случай убедиться в этом. Гермиона собиралась провести с родителями Рождество и покататься с ними на лыжах, но после того, как мистера Уизли укусила змея, решила остаться в доме Сириуса Блэка на все каникулы. Гарри она объясняет это так: «Мама и папа, конечно, немного расстроились, но я им сказала, что все, кто хочет пройти С.О.В.А. хорошо, остаются в Хогвартсе заниматься. Они хотят, чтобы я сдала экзамен хорошо, они поймут» («Гарри Поттер и Орден феникса»). Им, естественно, хочется поддерживать Гермиону в ее действиях, доверять во всем, и в то же время они показывают, что любят ее и хотят проводить с ней как можно больше времени. Когда в конце года родители встречают Гермиону на вокзале, мы видим, что они с нетерпением ждут своей очереди, чтобы ее обнять («Гарри Поттер и Орден феникса»).

Подобный тип родительского отношения выливается в надежный стиль привязанности: любовь и поддержка сочетаются со стремлением способствовать развитию интересов. Как результат, Гермиона показывает классический образец надежного стиля поведения. Во время первой встречи Гермионы, Рона и Гарри в хогвартском экспрессе уже можно наблюдать различия между ними. Гарри старается найти купе, чтобы ехать там одному. Рон устраивается вместе с ним и затевает разговор о своей семье, жалуясь и стесняясь своей бедности. А что делает Гермиона? Она помогает Невиллу искать пропавшую жабу, она искренне и бескорыстно бросается на помощь любому, кто в ней нуждается. Через несколько часов, когда начинается церемония распределения учеников по факультетам, Гарри и Рон в страхе ждут своей очереди, а Гермиона спокойна и даже с радостью подбегает к Волшебной шляпе. А разве можно забыть, как спокойно и уверенно она ведет себя на занятиях, и почти всегда первой поднимает руку, чтобы ответить на поставленный вопрос?

В целом уверенность Гермионы вполне объяснима. У нее, конечно, бывают периоды сомнений (например, когда она ждет результатов С.О.В.А.), но они рассеиваются, как только она узнает оценки. Эти оценки не всегда отличные, в том числе и по гаданию, предмету, который она бросила! Для теории привязанности, однако, нам важнее сосредоточиться на ее романтических отношениях и проследить, как надежный тип привязанности проявляется в этой сфере.

Мы видим, как она влюбляется в профессора Локонса. По отношению к объекту своей любви она ведет себя совершенно типично для двенадцатилетней девочки. Она вспыхивает, когда Рон спрашивает, не украсила ли она план занятий по этому предмету сердечками. Она все время защищает Локонс от нападок Рона и Гарри, которые не понимают ее привязанности. Когда Локонс присылает ей открытку с пожеланием скорейшего выздоровления, она прячет ее под подушку. Позднее выясняется, что она отправила Локонсу «валентинку»; а когда Рон спрашивает ее об этом, она краснеет и пытается избежать ответа. Именно в этой книге («Гарри Поттер и Тайная комната») мы видим первые ростки взаимоотношений между Роном и Гермионой, причем Рон по-детски ревнует Гермиону к Локонсу. В жизни Рона эта тенденция к ревности будет наблюдаться не раз (см. ниже).

Пройдет еще пара лет, прежде чем мы увидим, как она впервые влюбится по-настоящему. (Заметьте, что это происходит за два года до того, как то же самое случается с Роном и Гарри.) В «Гарри Поттере и Кубке огня» вся школа пребывает в волнении по поводу предстоящего Святочного бала. Очевидно, что Гермиона хотела бы, чтобы Рон пригласил ее на танец. Но люди с надежным стилем привязанности не могут ждать целую вечность, изнывая от тоски по тому, кто не проявляет к ним интереса. Рон ее не приглашает, и тогда Гермиона переключает свое внимание на того, кто относился к ней с безразличием, — на одаренного и популярного среди учеников Виктора Крама. Целый год они каким-то образом оказывались рядом, к примеру, в библиотеке. Сначала Гермиону даже раздражало его присутствие. Однако позже она поняла, что у них много общего, и у них установились хорошие взаимоотношения. На балу она чувствует себя превосходно, пока не происходит стычка с Роном.

В этой стычке раскрывается характер Гермионы и стиль ее привязанности. Весь вечер Рон грубит и преследует ее (см. детальный анализ Рона ниже). В конце вечера Гермиона бросает ему обвинение в трусости и предлагает проверить его подлинные чувства: «А если тебе это не нравится, ты знаешь, как поступить… В следующий раз на балу пригласи меня первой, причем не так, как будто ты делаешь это от безысходности» («Кубок огня»). Гермиона проявляет чувства совершенно нормального человека. Ей больно от того, что Рон недостаточно внимателен к ней, но при этом она ведет себя независимо и гордо, упрекая Рона в недостойном поведении. У нее достаточно развито чувство собственного достоинства, чтобы оценить уважительное отношение к ней партнера. Гермиона продолжает дружить с Крамом, в основном их отношения развиваются через переписку, но очевидно, что они основаны на общих интересах и уважении друг к другу.

Следующие два года отношений Рона с Гермионой — это постоянные мелкие стычки. Очевидно, что их причина — нежелание Рона признать вину и нежелание Гермионы оказывать на него давление. Она чувствует гораздо глубже, чем кто-либо из ее приятелей, и знает, как на них воздействовать. Когда Рон начинает дурацкий флирт с Лавандой Браун, она отправляется на свидание с Маклаггеном, соперником Рона в борьбе за должность вратаря в команде по квиддичу. Понятно, что Рон приходит в бешенство. Но Гермиона прекращает отношения с Маклаггеном спустя несколько часов после свидания. Она считает недостойным использовать человека в своих эгоистических целях. То есть она снова демонстрирует образец поведения нормального человека и понимание эмоциональных связей между людьми. В конце книги «Гарри Поттер и Принц-полукровка» похоже, что она и Рон разобрались в своих проблемах. Во время похорон Дамблдора они начинают осознавать бег времени, но их дальнейшим отношениям препятствует скорее глупость Рона, чем поступки Гермионы. Общение Рона с потенциальным партнером отличается от поведения Гермионы, и это — прекрасный пример второго стиля привязанности.

Купить книгу на Озоне

Эрих фон Дэникен. Сумерки богов (фрагмент)

Введение к книге

О книге Эриха фон Дэникена «Сумерки богов»

С чего же все началось?

Давайте переведем стрелки часов примерно на 65 лет назад и окажемся в начальной школе города Шаффхаузен в Швейцарии. А вот и я! Мне десять, и я слушаю, как учитель богословия рассказывает о битве, произошедшей на небесах. Вот как было дело: однажды архангел Люцифер и его небесное воинство предстали пред троном Господа и заявили: «Мы больше не будем тебе служить!» Тогда всемогущий Бог приказал архангелу Михаилу навсегда изгнать Люцифера и всю его «банду палачей» с Небес. С тех пор, объяснил учитель, Люцифер стал считаться дьяволом и все его приспешники горят в геенне огненной.

В тот вечер я, пожалуй, впервые в своей жизни погрузился в по-настоящему серьезные размышления. Нам всегда твердили, что Небеса — это место абсолютного блаженства, пристанище для душ праведников, покинувших бренный мир. Место, где они вечно пребывают в священном единстве с Богом. И как же могла ссора, подобная этой, свершиться в раю, где все наслаждаются божественным счастьем и пребывают в абсолютной гармонии с Господом? Вам не кажется, что разногласия в таком идеальном месте совершенно невозможны? Почему же тогда Люцифер и его ангелы вдруг ополчились на всемогущего и всеблагого Бога?

Я подошел к матери и спросил ее об этом, но она не сумела удовлетворить мое любопытство. Стараясь найти хоть какой-то ответ, она сказала, что в Царстве Божием все возможно. Похоже, так оно и есть: все возможно. Даже невозможное.

В шестнадцать лет меня отправили в иезуитский пансион. Изучая латинский и греческий, я узнал, что имя Люцифер состоит из двух слов: lux (свет) и ferre (носить). Итак, Люцифер на самом деле значит «несущий свет». Получается, не кто иной, как дьявол несет свет? Новообретенные познания в латинском только еще больше запутали меня.

Десять лет спустя я погрузился в глубокое изучение Ветхого Завета. Вот что я прочел в Книге пророка Исаии, написанной примерно в 740 году до н. э.:

Как упал ты с неба, денница, сын зари! разбился о землю, попиравший народы. А говорил в сердце своем: «взойду на небо, выше звезд Божиих вознесу престол мой и сяду на горе в сонме богов… (Исаия 14:12–13).

Наверное, смысл слов пророка Исаии каким-то образом изменился за тысячелетия? Так каково же их оригинальное значение? Продолжив читать, вы найдете еще одно упоминание о войне в раю:

И произошла на небе война: Михаил и Ангелы его воевали против дракона, и дракон и ангелы его воевали против них, но не устояли, и не нашлось уже для них места на небе (Откровение 12:7–8).

Война на небе? В космосе? Может быть, наши невежественные предки просто пытались описать борьбу между добром и злом, которая происходит внутри каждого из нас? Или принимали за войну на небесах такое атмосферное явление, как гроза? Темные тучи против солнца? Или дело в том ужасе и смятении, что испытывали они при виде солнечного затмения, когда казалось, некое чудовище пожирает солнце? Все эти натуралистические объяснения, однако же, не вполне приемлемы. Я осознал это позже, сравнив Священное Писание с текстами других древних цивилизаций.

Греческая мифология, к примеру, тоже начинается с повествования о небесной битве. Дети Урана отвергли небесный порядок и своего создателя. Это привело к ужасному кровопролитию, и Зевс, отец богов, стал лишь одним из победителей.

Совсем на другом краю Земли — очень далеко от Греции! — расположилась Новая Зеландия. Легенды коренных жителей, маори, тоже начинаются с описания небесной войны. И снова дети богов восстают против своих отцов. Предводитель восставших носил имя Ронго ма-Тане, и после победы он со своими воителями поселился на Земле.

Можете себе представить, в какое смятение пришла моя чувствительная юная душа, когда я получил задание перевести восемнадцатый стих девятнадцатой главы книги «Исход» Ветхого Завета: «Гора же Синай вся дымилась от того, что Господь сошел на нее в огне; и восходил от нее дым, как дым из печи, и вся гора сильно колебалась».

Позвольте мне пояснить: я всегда верил в Бога и до сих пор регулярно молюсь. Но мой дорогой Господь является Абсолютом. Он — вне времени, иными словами, ему не нужно проводить эксперименты и ждать, что из этого выйдет. Он знает все заранее. Он всемогущ и вездесущ. Чтобы попасть из пункта А в пункт Б, ему не нужны никакие средства передвижения. С какой стати ему потребовалась какая-то пылающая повозка, чтобы спуститься на гору, повергнув все вокруг в огонь и дым — да так, что гора затряслась? Та самая гора, которую Моисею велено было огородить из соображений безопасности. О чем вообще здесь идет речь?

Позже я прочел о том, что видел библейский пророк Иезекииль. Он описал некое средство передвижения с крыльями, колесами, металлическими ногами, которое производило ужасный шум и вздымало тучи песка. Колесница — престол Божий? Мой дорогой Господь не разъезжает на подобном транспорте! Если говорить откровенно, мне кажется просто оскорбительным приписывать ему — вездесущему — необходимость пользоваться каким бы то ни было транспортным средством вообще!

Внезапно у меня возникли мучительные сомнения по поводу собственной религии. Я, молодой человек, захотел узнать, имелись ли у других древних народов такие же странные истории, как и в Библии. С этого все и началось. Я увлекся и погрузился в исследования. Так началась восхитительная жизнь, полная взлетов и падений. Мне удалось объехать половину земного шара, побывать в крупнейших библиотеках мира. Встретиться со многими высокоинтеллектуальными людьми. Посетить бессчетное количество археологических раскопок. И, что едва ли не самое важное, начать писать. Свою первую книгу «Колесницы богов» я написал в довольно нежном возрасте тридцати трех лет, работая в то время на полную ставку управляющим одной многозвездочной гостиницы.

«Сумерки богов» — моя двадцать пятая по счету научно-популярная книга! Добавьте к этому шесть романов и участие в создании семи антологий, и вы получите изрядную коллекцию. Не так давно я ради забавы подсчитал общее количество опубликованных страниц моих произведений: 8342!

Восемь тысяч триста сорок две страницы! Вы можете в это поверить? Неужели этот парень до сих пор находит о чем писать? Наверняка он начал повторяться!

Честно говоря, мое дело мне не наскучило потому, что появляются все новые и новые сведения! Область, которой я интересуюсь, никогда не перестанет быть актуальной и захватывающей. Все большее число писателей и ученых пленяет эта тема. Что неудивительно. В конце концов, предположение о том, что тысячи лет назад на нашей планете побывали инопланетяне, затрагивает целый ряд научных дисциплин. Каких именно? Науку о доисторическом периоде, археологию, филологию (особенно лингвистику), этнологию, теорию эволюции, генетику, философию, астрономию, астрофизику, экзобиологию, космонавтику и, конечно же, теологию.

Повторения? Действительно, полностью их невозможно избежать. К примеру, я уже посвятил двенадцать страниц книги «Путешествие на Кирибати» загадочным развалинам Пума-Пунку в высокогорьях Боливии и теперь снова возвращаюсь к этой теме. Почему, спросите вы?

Отвечу: в прошлом я имел отношение к Пума-Пунку в большей степени как журналист. Я писал об этом сооружении и демонстрировал изображения, не вдаваясь в суть. Но сейчас я бы хотел пролить свет на то, из-за чего первые посетители, оказавшись перед огромными каменными блоками Пума-Пунку четыреста лет назад, затаили дыхание и потеряли дар речи. Я расскажу вам, что, по мнению археологов, существовало на этом месте сотни лет назад и разрушалось веками, притом целенаправленно… Также я докажу, что Пума-Пунку строили вовсе не люди каменного века.

В декабре 2012 года боги вернутся из долгого путешествия и снова появятся на Земле. В это нас заставляют верить календарь майя, их письменные и устные источники.

На этот раз я исследовал вопрос глубже, чем когда бы то ни было.

Так называемые боги — иными словами, инопланетяне — в скором времени снова посетят нас. Грядет «божественный удар» невероятных масштабов.

Но разве любой более или менее здравомыслящий человек не знает, что межгалактические полеты просто неосуществимы и, скорее всего, таковыми и останутся по причине гигантских расстояний между небесными телами? И что инопланетяне не могут быть похожи на нас?

Что ж, мой дорогой читатель, я разрушу эти предубеждения. Последовательно. Деталь за деталью. Надеюсь, что вам понравится эта книга!

Ваш Эрих фон Дэникен,

сентябрь, 2009

Фигль-Мигль. Щастье (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Фигля-Мигля «Щастье»

В аптеке я купил новую зубную щётку и кокаин. Это
было утром — холодным, дождливым. («Утро туманное, утро седое››, — пело аптечное радио незнакомым
древним голосом. Голос падал, как капли сырости, откуда-то сверху на прилавок и маленькую отрешённую
женщину в сером халате, на котором неожиданно ярко
блеснул значок Лиги Снайперов.) А в шестом часу,
пройдя блокпост, я шёл по Литейному мосту, и погода
казалась прекрасной. Город мерцал в рассеянном свете апреля, вода блестела, небо становилось все прозрачнее, воздух — чище. Чистоту и покой можно было есть
большой красивой ложкой, серебряной-пресеребряной.
Всё, что вырастало впереди, слева и справа — дома тихой набережной, перламутровая стрелка Васильевского острова, — словно улыбалось со сдержанной радостью, растворяя в одной сияющей чаше жемчуг воздуха, архитектуры, воды.

На уходящих в воду гранитных ступенях кто-то
оставил, намереваясь вскоре вернуться, складное деревянное кресло. На кресле лежала книга. Вещи терпеливо ждали своего владельца. Я повернул направо.
На парапете, лицом к воде, свесив ноги, сидел маленький мальчик в вязаной шапке с козырьком и аккуратном бушлатике. Его придерживала дама в просторном сером пальто. Её светлые длинные волосы
были распущены.

— Мама, а кто там, за рекой?

— Никого, котёнок. Волки и медведи.

Я остановился послушать.

— Разве волки и медведи не в зоопарке?

— Там такие, которые бегают сами по себе.

Ребёнок задумался.

— А кто их кормит?

— Они сами.

Мальчик недоверчиво засмеялся.

— Как же они это делают? В зоопарке им дедушка
привозит еду в тележке. Как они сами будут возить и
класть в миски?

Мама тоже задумалась.

— Они едят друг друга

— Сырыми? — спросил мальчик в ужасе.

— Не думай об этом.

— Там не волки и медведи, а такие же люди, как
ты, — сказал я.

Мальчик ойкнул. Дама обернулась. У неё было уверенное, приветливое, милое лицо. Почти у всех богатых такие лица. Совсем молодая женщина посмотрела на меня укоризненно, потом — с тревогой. Она дёрнула головой, выискивая городового. Чтобы успокоить её, я снял тёмные очки. Увидев мои глаза, она смущённо закусила губу, опустила голову. Потом нерешительно сняла сына с парапета. Очень похожий на
неё мальчик смотрел на меня без испуга, со спокойным любопытством приручённого зверька. Такой взгляд был у белок в Летнем саду. Взрослые кормили их фисташками, а дети — выковырянными из шоколадок орехами, и никто никогда не обижал на памяти пяти человеческих поколений.

— Пойдем, Котик, нам пора к обеду.

Он послушно дал ей руку. Его ясные глаза и ясные
пуговицы отразили мою улыбку. Когда они уходили,
держась за руки, их фигурки растворил неожиданный и быстрый, как молния, солнечный луч.

Первый клиент жил на Фонтанке, напротив Замка,
занимая третий этаж небольшого весёленького домика. И бизнес у него был весёлый: экстремальный туризм. Его люди водили богатых шалопаев на наш берег. Это было нелегально, грозило крупными штрафами, если любителей адреналина ловил береговой
патруль, и сложными переломами, если их ловила
Национальная Гвардия. Их могли поймать менты, дружинники, члены профсоюзов, китайцы, анархисты,
мало ли кто — любая банда или ассоциацая — и потребовать выкуп. В конце концов их мог, поймав, покалечить или убить — насколько убийство вообще было
возможно — кто-то из радостных, или авиаторов, или
Лиги Снйшеров. Кого когда-либо отпугивали подобные вещи? Никого. Чем бессмысленнее и опаснее было
путешествие, тем дороже оно стоило, и мой клиент
процветал даже с учетом всех штрафов и взяток. Зато
его донимали привидения. По крайней мере, он был
уверен, что донимают. Время от времени я пытался
его разубедить, от этого он нервничал ещё сильнее и
вызывал меня ещё чаше. А порою он оказывался прав,
и привидения появлялись: давние жертвы среди экстремалов и персонала фирмы. В такие дни он цеплялся
за меня до синяков и так потел, что его запах прилипал к белью, мебели, стенам комнаты, моей одежде.

Он принял меня в спальне. Не понимаю, почему
они все вбили себе в головы, что мне удобнее, а им
приличнее разыгрывать этюд «доктор и тело в постели». Может быть, когда собственные тела, голые и
придавленные одеялами, казались им такими беспомощными, моё могущество в их глазах многократно
возрастало.

— Дорогой, — простонало тело, — скорее, скорее.

Я киваю, сажусь на край многоспальной кровати,
беру его руку и ободряюще хмурюсь. Правильнее
было бы ободряюще улыбнуться, но этот клиент не
любил, когда я улыбался, он требовал серьёзного отношения, не совместимого, на его взгляд, с улыбкой.
Он был уже пожилой человек — мягкий, пугливый,
лишённый чувства юмора и плохо вязавшийся со своим энергичным и зловещим бизнесом. Точнее всего
будет определить его словами «старый пидор››. Я смотрю ему в глаза.

Зрачок медленно расплывается по радужной оболочке, гася чёрным сперва её ртутно-серый блеск,
потом белки глаз, лицо, комнату, весь мир. Погружаясь в темноту, я перестаю чувствовать своё тело — от
головы к ногам — и утрачиваю слух. Я вижу разрозненные предметы. Осенние листья, комок из пуха и
перьев, перчатка, кожаный рыжий блокнот, термометр, упаковка аспирина впаяны в чёрное, как музейные экспонаты в бархат. Кое-где попадаются не вещи,
а слова («смерть››, «кофе», «жирно››) и ряды цифр:
короткие, как номера телефонов, длинные, как банковские расчёты. И вот я попадаю в парк, почти точную копию Михайловского сада. Он пуст: здесь чисто, гуляет ветер, ветер несёт по песку листья и пряди
состриженной с газонов травы. Я иду, нагибаюсь, переворачиваю палые листья, заглядываю под кусты,
иду туда, где краем глаза уловил мелькнувшую тень.
Я обхожу всё, и никого не вижу. Напоследок я останавливаюсь у озерца на самом краю парка — за ним уже ничего нет, всё мугнеет, расплывается серой кашей тумана. В озерце поверх воды плавает полузастывший вязкий жир. Здесь тяжело дышать. Я сажусь
на скамейку, жду. Под ближайшим кустом лежит в
траве яркая детская игрушка: попугай, раскрашенный
в семь весёлых цветов. Попугай очень старый (царапины, щербины, краска облупилась, одна лапа отломана, неглубокая вмятина не наполнена глазом), но
вид у него живой и сварливый. «Тронь, тронь, попробуй», — говорит он на понятном нам обоим языке. Мне
не встречались привидения в виде старых деревянных игрушек, но я знаю, что игрушки не беззащитны. Мне хочется посмотреть, из чего были сделаны глаза. (Второго глаза, который, возможно, цел и способен удовлетворить моё любопытство, я не вижу; придется встать, дотронуться, перевернуть или взять в
руки.) Жирные волны загустевшего воздуха разбиваются о мой первый шаг.

— Вам нужен не я, а врач, — сказал я наконец.-
Что-то с печенью, а?

— А-а-а, — передразнил он недовольно. — А я так
надеялся, что это они.

И он, и многие другие никогда не говорили «привидения», «призраки» или что-то в этом роде, лишь голосом позволяя себе подчеркнуть страх и отвращение, распиравшие изнутри какое-нибудь неприметное местоимение. Ещё ему очень хотелось спросить, что же я видел.

Он не решался. Осторожно, как ставят гранёный стакан на стеклянную полочку, он положил руку себе на
лоб. Мизинцем другой руки он смущённо, с безмолвной
просьбой, немой надеждой, поскрёб мое колено.

— Парапсихология здесь бессильна, — сказал я.-
Вызовите доктора, а он пропишет вам покой, диету,
смену занятий, поездку в Павловск.

Он застонал и завертелся среди подушек.
— А на кого я оставлю бизнес?

— Да продайте его, — необдуманно пошутил я.

Он так и прыгнул. Он заметался по комнате, теряя
и подхватывая тяжелый тусклый халат, мигом переворошил груду флаконов на туалетном столике и,
наконец, едва не влетев в зеркало, остановился перед
ним, растерянно вглядываясь в жирного растерянного зеркального человека.

— Продать! Наследственный бизнес!

Это тоже было у них общее. Если твои дедушки до
седьмого колена владели булочной или казино, или
зубоврачебным креслом, или помойной ямой, ты тоже
был обязан продавать хлеб, обирать игроков, изучать
дыры в чужих зубах, контролировать вывоз мусора —
как бы тебя от этого ни тошнило. Закон преемственности был неписаным, неоспоримым и безжалостным.

— И кому вы предполагаете его оставить?

— Надо жениться, надо жениться, — уныло пролепетал он, садясь в кресло спиной к зеркалу.
— Погуляю еще пару лет и женюсь.

Пара лет у него давно перевалила за пару десятилетий. У него не было ни братьев, ни сестер, ни каких-либо родственников. Он не мог надеяться, что всё
как-нибудь разрулится. Он не мог свалить вопрос на
компаньона, которого тоже не было. Он не мог больше оттягивать, хотя именно этим и занимался. Его
совесть постоянно была обременена попытками то не
думать о будущем, то думать. Наследственный бизнес делал его богатым и несчастным.
В довершение всего он был пацифистом.

Олег Гладов. Любовь стратегического назначения (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Олега Гладова «Любовь стратегического назначения»

— Вдох!.. Не дышите!..

У медсестры Светы из рентгенкабинета — самая большая задница из тех, что я видел.

— Дышите!.. Следующий!..

Я надеваю футболку и, пока Света, опершись на стол,
заполняет мою карточку, еще раз смотрю на ее тыл…
М-да…

Обширные ягодицы Светы не дают покоя Шамилю,
который занимает одну из коек в моей палате, а до этого ее хотел трахнуть электрик Шевченко из четыреста
двадцатой. Информацию о том, кто кого хочет, можно
получить в мужском туалете, где, окутанные табачным
дымом, встречаются пациенты травматологического отделения. Среди которых и я.

— Садись в это кресло… Клади голову на эту штуку… Так… Не шевелись!
Специальным рентгенаппаратом, который позволяет
сделать подробный снимок черепа, управляет Юра. Он
фотографирует содержимое моей головы каждые четыре недели. Так надо. Поэтому я усаживаюсь в кресло
и жду, пока настраивается сложная техника.

Когда молоток бьет по гвоздю, загоняя его в доску,
происходят необратимые физические процессы, в резуль
тате которых шляпка гвоздя деформируется, теряя свою
первоначальную форму. Это физика. И для определения
степени деформации существует какая то простая фор
мула. Я нашел растрепанный учебник физики в туалете.
Но формулу не запомнил.

— Неудобно тебе, дружище, будет летать самолетами, — говорит Юра, нажимая необходимые кнопки.

— Почему это? — спрашиваю после секундной паузы.

— А как ты через детектор металла в аэропорту будешь проходить, подумал? Они же задолбаются тебя
обыскивать.

Когда молоток ударил по моей голове, простая фор
мула из учебника физики продолжала действовать. За
тылочная кость треснула — деформация произошла по
всем правилам. Профессор Васильев, который делал мне
операцию, вставил мне в голову пластину из специального
титанового сплава. Постоянный легкий холодок в затыл
ке — напоминание об этом.

— Тебя разденут. Даже, наверное, поищут в заднице
Какой-нибудь металлический предмет: вдруг ты по ошибке засунул в задний проход стальной «паркер»? А детектор все равно будет тренькать. Откуда им знать, что у тебя
кусок железа в голове?

Я молчу. Юра продолжает манипуляции с медицинской машиной.

* * *

Говорят, меня нашли километрах в пятидесяти от города. В машине, которую за четыре дня до этого угнали
в Тюмени. Непонятно, как эта раздолбанная в хлам тарантайка проехала полторы тысячи километров, но…
Говорят, машину обнаружили ненцы. Два коренных
жителя этих безграничных гектаров белых сейчас пастбищ. Они ехали куда-то по своим сугубо ненецким делам на добротных нартах: погоняли оленей, покуривали
крепкие сигареты.
Говорят, место это, где они нашли белый жигуленок,
пустынное, особенно в середине ноября. И не собирались Хотяко и Сергей тут проезжать. В последний момент решили заскочить к родственникам… Летом тут,
бывает, копошатся рабочие с техникой — строят дорогу
в сторону Ханты-Мансийского округа. Но сейчас, когда
ртуть в термометре опустилась за отметку минус тридцать пять градусов по Цельсию, никого тут не было.
И не должно было быть.

Хотяко и Сергей говорили о своем и, увлекшись беседой, проехали мимо. Но потом один из них вдруг остановил оленей, развернул нарты.

— Машина, — сказал Хотяко.

— Как заметил? — удивился его спутник.

— Сразу заметил. С тобой говорил — все время думал…

— «Жигули»…

— Да…

Они, проваливаясь по щиколотку, подошли к полузанесенной белой «копейке» и, помедлив немного, смели снег с лобового стекла.

Примерно с минуту ненцы молча смотрели в салон.
Потом выбили стекло в левой задней двери и смогли проникнуть. В хрустящую, уже слегка прихваченную морозом пластмассово-кожзаменительную внутренность жигуленка.

— Живой, — сказал Сергей, — кажется… * * *

Автомобиль был пуст. Вернее, никого, кроме меня и
молотка, завалившегося между сиденьями, они не обнаружили. Кто-то взял этот инструмент, хорошенько стукнул меня по голове и оставил в работающем на холостых
оборотах жигуленке.

Говорят, бак был пустой: машина тарахтела на холостых, пока не закончился бензин…
Может, я был непослушным пассажиром? Может,
рассказывал несмешные анекдоты?.. Такие версии выдвигает Юра, когда мы с ним по вечерам пьем чай с молоком
в его кабинете.

Я не могу ответить на эти вопросы. Потому что не
помню подробностей своего появления в этом авто. Я вообще ничего не помню. Юра говорит, что так обычно бывает в романах у писателей, которые не могут придумать
интересную судьбу своему герою. Эти писатели в самом
начале отшибают персонажу память, а потом по ходу
придумывают что-нибудь закрученное: например, герой
оказывается шпионом и в последний момент вспоминает
о своих сверхспособностях и спасает мир.

Юра уже пытался проверить, умею ли я метать нож.
Или понимаю ли я смысл той дроби, которую он производит карандашом об стол, называя это азбукой Морзе.

Ни нож, ни Морзе никак себя не проявили в тупой
пустоте, называемой «моей памятью»…

Известно следующее: говорю я на обычном русском
языке, без какого-либо заметного акцента, присущего
определенному региону страны или ближнего зарубежья. (Юра считает, что так, как говорю я, могут общаться в любом уголке России. Поэтому выяснить, откуда
я, очень трудно.) У меня нет каких-либо заметных шрамов (кроме затылка), отпечатки не значатся в картотеке
правоохранительных органов. Юра объяснил мне, что
существует некая информационная сеть (?), где можно
узнать все что угодно. Однажды он принес маленькую
жужжащую штуковину и подровнял мои волосы (на затылке они росли весьма неохотно), одноразовым станком сбрил растительность на лице, посадил на фоне белой стены и сфотографировал (?).

— А теперь повернись в профиль! — командовал
Юра.

— Это как? — спрашиваю я.

— Ухом ко мне.

— Каким?

— Любым! — И моргал на меня вспышкой.

Затем Юра разместил мое фото в Сети (?) и примерно месяц азартно ждал, что кто-нибудь сообщит обо
мне НЕЧТО.

— Вдруг ты криминальный авторитет и тебя разыскивает Интерпол, а? Тогда за твою голову наверняка
вознаграждение полагается. Я тебя сдам — и срублю капусты, понял?
Я ничего не понимал, но вежливо слушал и кивал;
мне нравилось сидеть в этом уютном кабинете и пить чай
с молоком, а не валяться в палате с храпящими и плохо
пахнущими пациентами.

— Нет… — размышлял Юра. — Для криминального
авторитета ты молод слишком… А может, ты террорист? А?

Так ползли неделя за неделей. Ничего не происходило. Никто не знал, что за парень в белой футболке
изображен на фото.

Тогда Юра, как он объяснил мне, для смеха раскидал (?) мое лицо по нескольким сайтам (?) самой разной
направленности: «Познакомлюсь», «Проверь, насколько
ты сексуален», «Банк спермы».

— Прикинь! Приглянешься ты какой-нибудь американской миллионерше. Я ей твою сперму толкну за кучу «гринов» и свалю с этого долбаного Севера… Так что
смотри! Если вздумаешь дрочить, сперму в стакан! Неси сюда — я ее хранить в морозилке буду! Понял? Я заведу журнал. Буду вести отчетность. Строгую! Мы потом буржуинке оптом впихнем! Пару канистр!!! — Юра,
смеясь, хлопал меня по плечу.
Я тоже вежливо улыбался, мало что понимая. Почти
ничего не понимая… * * *

Жизнь здесь течет своим чередом. «Здесь» — в огромном больничном комплексе. Втором по величине в
стране и первом на этих бескрайних белых просторах.

Как мне объяснили, место, где я нахожусь, — это Приполярье. Край земли. Тут несколько населенных пунктов, расположенных на приличном расстоянии друг от
друга. Один из самых крупных городов обзавелся современным медпунктом немыслимых размеров: терапевтический комплекс, роддом, инфекция, неврология,
операционные. В одной из них мне латали голову.
В другом помещении — палате № 417 — теперь живу.
Двенадцать этажей, сотни палат, коридоры, лифты. Люди в белых пижамах и белых халатах… Это мой мир.
Моя вселенная. Ибо, кроме этого, я ничего не видел.

Иногда я смотрю в окно. Вижу: белое до рези в глазах. Все белое. Только ночью появляется черное — небо.

Юра говорит, что скоро начнутся белые ночи. Потом
растает снег, и все изменится.

После того как я пришел в себя в реанимации, весь
утыканный капельницами и датчиками, прошло несколько месяцев. Сначала я не мог ходить и плохо говорил.
Потом меня перевели в отдельный бокс. Затем в 417-ю
палату. Через какое-то время мне разрешили вставать
с постели и смотреть телевизор в холле.

И все это время, все эти дни, недели, месяцы — за
окном БЕЛОЕ…

Иногда в коридоре, в хирургическом отделении, я
встречаю мужчину, который подмигивает мне и спрашивает:

— Как дела, Дровосек?

Это профессор Васильев. Он всегда спешит. Я спросил Юру: «Почему Дровосек?»
Он сказал, что есть такая сказка: человек, занимавшийся тем, что рубил деревья в лесу, постепенно превратился в железного. Ему заменяли металлическими
те части тела, которые почему-то отваливались.

— Сифилитик, наверное, был, — говорит Юра, задумчиво стуча по клавиатуре, — в последней стадии. Время
глухое было, древнее. Пенициллина на всех не хватало…

Юра — инженер. Он «редкий специалист» (?), и это —
«круто» (?).

— Я единственный, кто повелся приехать в такую
даль, чтобы просвечивать мозги ненцам и вахтовикам,
мать их так!

По совместительству Юра «ведущий программист»
(?) комплекса. У него для этого есть свой отдельный кабинет, в котором он проводит всю вторую, свободную от
рентгена, половину дня, а иногда и часть ночи. Я с ним.
Ему хочется, чтобы в момент, когда я вспомню, КТО Я,
он был рядом. А мне просто не спится. Юра входит в чат
(?) и с кем-то общается в Сети. Я пью остывший чай и
смотрю на экран, где сменяются символы. В Сети у каждого есть второе имя. Юра там — URAN.

Эрик-Эмманюэль Шмитт. Концерт «Памяти ангела» (фрагмент)

Отрывок из новеллы «Возвращение»

О книге Эрика-Эмманюэля Шмитта «Концерт „Памяти ангела“»

— Грег…

— Я работаю.

— Грег…

— Оставь меня в покое, мне еще двадцать три
цилиндра драить!

Склоненная над второй турбиной мощная спина Грега с выступающими под трикотажной майкой буграми мышц отказывалась поворачиваться.

Матрос Декстер не отставал:

— Грег, тебя капитан ждет.
Грег развернулся так резко, что Декстер аж
вздрогнул. Торс механика, от голых плеч до впадин возле крестца, сверкал от пота, и это делало
его похожим на языческого идола: в рыжих огнях котельной окруженное облаком испарений
блестящее тело казалось лакированным. Благодаря техническим талантам этого здоровяка изо
дня в день, час за часом грузовое судно «Грэндвил» бесперебойно двигалось вперед, бороздя
океаны и перевозя товары из порта в порт.

— Что, ругать будет? — сдвинув широченные,
с палец толщиной, черные брови, спросил механик.

— Нет. Он тебя ждет.

Грег опустил голову уже виновато. И с уверенностью повторил:

— Ругать будет.

Декстеру стало так жалко друга, что по спине
даже побежали мурашки. Он, гонец, знал, зачем
Грега вызывает капитан, но не имел ни малейшей охоты сообщать ему об этом.

— Не сходи с ума, Грег. За что ругать? Ты
пашешь за четверых.

Но Грег его уже не слушал. Он подчинил
ся приказу капитана и теперь вытирал тряпкой
руки, почерневшие от въевшейся смазки; он готов получить выговор, потому что гораздо важнее собственной гордости была для него дисциплина на борту: если начальник за что-то ругает,
значит, он прав.

Грегу нечего было раздумывать, сейчас он все
узнает от капитана. Грег вообще предпочитал не
задумываться. Он был не по этой части, а главное, он считал, что платят ему не за это. Грег
даже полагал, что размышлять — это предательство по отношению к чиновнику, с которым он
подписал контракт, пустая трата времени и энергии. В сорок лет он работал так же, как вначале,
когда ему было четырнадцать. Проснувшись на
рассвете, до поздней ночи сновал по судну, драил, ремонтировал, отлаживал детали моторов.
Казалось, он одержим стремлением делать хорошо, неутолимой самоотверженностью, которую
ничто не может поколебать. Узкая койка с тощим матрасом служила ему лишь для того, чтобы передохнуть, прежде чем снова приняться за
работу.

Он натянул клетчатую рубаху, надел непромокаемый плащ и двинулся за Декстером по палубе.

Море сегодня было недобрым: не то чтобы разбушевавшимся или неспокойным, а именно в дурном расположении духа. Изредка, точно исподтишка, швырялось пеной. Как это часто бывает в
Тихом океане, все вокруг казалось одноцветным;
серое небо передало миру свой свинцовый оттенок: волнам, облакам, дощатым палубам, трубам,
брезенту, людям. Даже рожа Декстера, обычно отливающая медью, напоминала набросок углем на
картонке.

Борясь с завывающим ветром, мужчины добрались до рубки. Стоило двери захлопнуться у него
за спиной, Грег заробел: вдали от ревущих машин
или океана, вырванный из привычной атмосферы
едких запахов мазута и водорослей, он утратил
ощущение, что находится на корабле, а не в гостиной на суше. Несколько человек, среди них
старпом и радист, вытянувшись в струнку, стояли
возле начальства.

— Капитан… — Готовый капитулировать, Грег
опустил глаза.

В ответ капитан Монро произнес нечто нечленораздельное, прокашлялся, и наступила тишина.

Грег молчал в ожидании приговора.

Покорность Грега не помогла Монро заговорить. Он вопрошающе взглянул на своих подчиненных. Тем явно не хотелось оказаться на его
месте. Поняв, что если будет слишком медлить,
то потеряет уважение экипажа, капитан Монро
совершенно бесстрастным тоном, никак не вяжущимся с той информацией, которую ему предстояло сообщить, спотыкаясь на каждом слове,
сухо произнес:

— Нами получена телеграмма для вас, Грег.
Проблема, касающаяся вашей семьи.

Грег с удивлением поднял голову.

— В общем, плохие новости, — продолжал капитан, — очень плохие. Ваша дочь умерла.
Грег вытаращил глаза. В это мгновение на его
лице отразилось лишь изумление. И никакого другого чувства.

Капитан продолжал:

— Так вот… С нами связался ваш семейный
врач, доктор Сембадур из Ванкувера. Больше нам
ничего не известно. Примите наши соболезнования, Грег. Мы искренне вам сочувствуем.
Грег даже не переменился в лице: на нем застыло изумление, чистое изумление, и никакого
переживания.

Все вокруг молчали.

Грег поочередно посмотрел на каждого, точно
ища ответа на вопрос, который задавал себе; так
и не получив его, он в конце концов пробормотал:

— Моя дочь? Какая дочь?

— Простите, что? — Капитан вздрогнул.

— Которая из дочерей? У меня их четыре.
Монро покраснел. Решив, что плохо передал
смысл сообщения, капитан дрожащими руками
вынул телеграмму из кармана и вновь перечитал ее.

— Гм… Нет. Больше ничего. Только это: вынуждены сообщить вам, что ваша дочь скончалась.

— Которая? — настаивал Грег, не понимая
смысла сообщения и поэтому раздражаясь еще
больше. — Кейт? Грейс? Джоан? Бетти?
Словно надеясь на чудо, капитан вновь и
вновь перечитывал послание, как будто ждал,
вдруг между строк появится имя. Незамысловатый, краткий текст ограничивался лишь констатацией факта.

Понимая беспочвенность своих надежд, Монро протянул листок Грегу, который тоже прочел
сообщение.

Механик вздохнул, потеребил бумажку в руке, а затем вернул капитану:

— Спасибо.

Капитан чуть было не пробормотал «не за что»,
но, сообразив, что это глупо, выругался сквозь
зубы, замолк и уставился в горизонт по левому
борту.

— Это все? — спросил Грег, подняв голову.
Глаза его были ясны, словно ничего не случилось.
Матросы просто опешили от его вопроса. Может, они ослышались? Капитан, которому предстояло ответить, не знал, как реагировать. Грег
настаивал:

— Я могу вернуться к работе?
Подобное бездушие вызвало в душе капитана
протест, он ощутил потребность придать этой абсурдной сцене немного человечности:

— Грег, мы будем в Ванкувере только через
три дня. Если хотите, мы свяжемся с доктором
отсюда, чтобы он вас проинформировал.

— Это возможно?

— Да. У нас нет его координат, поскольку он
назвал адрес компании, но, хорошенько поискав,
мы найдем его и…

— Да, так было бы лучше.

— Я лично этим займусь.

— Действительно, — продолжал Грег, точно
автомат, — все же мне было бы лучше знать, которая из моих дочерей…

Тут он умолк. В то мгновение, когда он произнес это слово, до него дошел смысл случившегося: его ребенок ушел из жизни. Он замер с открытым ртом, лицо побагровело, ноги подкосились. Чтобы не упасть, ему пришлось ухватиться
рукой за стол с разложенными на нем картами.

Оттого что он наконец стал страдать, окружающие испытали чуть ли не облегчение. Капитан подошел и похлопал механика по плечу:

— Беру это на себя, Грег. Проясним ситуацию.

Грег внимательно вслушивался в скрипящий
звук, с которым по мокрому плащу скользнула
ладонь начальника. Капитан убрал руку. Оба были смущены и не решались взглянуть друг другу
в глаза. Механик — из боязни показать свое горе, капитан — из боязни встретиться с несчастьем лицом к лицу.

— Если хотите, возьмите выходной.

Грег насупился. Его страшила перспектива безделья. Чем ему заняться вместо работы? Испуг
вернул ему дар речи.

— Нет, лучше не брать.

Все находящиеся в рубке представили себе
муки, которые предстоит пережить Грегу в ближайшие часы. Запертый на корабле, молчаливый,
одинокий, раздавленный тоской, тяжесть которой
сравнима с грузом их судна, он будет терзаться страшным вопросом: которая из его дочерей
умерла?

Грег ворвался в машинное отделение, как бросаются в душ, чтобы отмыться. Никогда еще цилиндры не были начищены, надраены, натерты,
смазаны, закреплены с такой энергией и тщательностью, как в этот день.

И все же, несмотря на тяжелую физическую
работу, Грега неотступно мучила одна укоренившаяся в его мозгу мысль. Грейс… В его воображении возникло лицо второй дочери. Неужели
Грейс умерла? Пятнадцатилетняя Грейс, так жадно любившая жизнь; ее сияющее улыбкой лицо.
Грейс, веселая, забавная, отважная и нерешительная. Кажется, она была самая болезненная? Не
веселость ли дарила ей ту нервическую силу, которая создавала видимость здоровья, не делая его
ни более крепким, ни более устойчивым? А может, заразившись от своих товарищей, она принесла из школы или лицея какую-то болезнь?
Слишком добрая по натуре, Грейс была открыта
для всего: игры, дружбы, вирусов, бактерий, микробов. Грег представил себе, что больше не будет
иметь счастья видеть, как она ходит, двигается, склоняет головку, поднимает руки, смеется во
весь голос.

Это она. Нечего и сомневаться.

С чего вдруг такая мысль? Может, интуиция?
Или он получил телепатическую информацию?
На мгновение Грег прекратил с остервенением
тереть металлическую поверхность. Нет, честное
слово, он и сам не знал; он боялся. Он прежде
всего подумал о ней, потому что Грейс… была его
любимицей.

Он присел, ошеломленный своим открытием.
Раньше ему никогда не случалось выстраивать
эту иерархию. Так, значит, у него была любимица… Неужели другие замечали это? Или она сама? Нет. Его предпочтение гнездилось в глубине
души, смутное, подвижное, непостижимое даже
для него самого до сегодняшнего дня.

Грейс… Воспоминание о девочке с взлохмаченными волосами и тонкой шейкой растрогало
его. Ее так легко было любить. Сияющая, не такая серьезная, как старшая сестра, гораздо живее остальных, она не знала скуки и во всем находила что-нибудь занимательное. Сообразив, что
нужно прекратить думать о том, что она исчезла
из его жизни, иначе он будет страдать, Грег с
жаром набросился на работу.

— Только бы не Грейс!

Он так затянул винты, что у него выпал ключ.

— Лучше бы Джоан.

Точно, утрата Джоан опечалила бы его меньше. Джоан, резкая, немного скрытная, угловатая,
с блестящими черными волосами, скрывающими
виски, и густыми, точно копна сена. Крысиная
мордочка. С этой дочкой у Грега совсем не было
душевного родства. Да и то сказать, она была
третья, так что не имела никаких привлекательных для родителей качеств: ни новизны первенца, ни обретенного со вторым ребенком спокойствия. Так уж получается, что третьему ребенку
уделяется минимум внимания, им занимаются
старшие сестры. У Грега и возможности увидеть
ее, когда она только родилась, не было, потому
что это произошло, когда он только начал работать в новой судоходной компании, совершавшей рейсы в Эмираты. Да к тому же он ненавидел ее расцветку: цвет кожи, глаз, губ; глядя на
нее, он не находил в ее лице сходства ни со своей
женой, ни с дочерьми; она казалась ему чужой.
Да нет, он не сомневался, что она от него, потому
что помнил ночь, когда зачал Джоан, — по возвращении из Омана. Да и соседи часто говорили, что девочка похожа на отца. Шевелюра как
у него, это уж точно. Возможно, в том-то все
дело: его смущало, что это девочка, но с чертами
мальчишки.

Кэтрин Стокетт. Прислуга

Глава из романа

О книге Кэтрин Стокетт «Прислуга»

Мэй Мобли родилась ранним воскресным утром в августе 1960. Церковное дитя, как говорится. Я белых детишек нянчу, вот что, а еще готовлю и прибираюсь в доме. За свою жизнь уже семнадцать деток вынянчила. Я умею укладывать их спать, успокаивать и сажать на горшок поутру, пока мамочка еще нежится в постели.

И отродясь я не видала ребенка, который орал бы, как Мэй Мобли Лифолт. Когда я первый раз переступила порог, она аж заходилась вся, красная — видать, животик болит — и бутылочку отшвыривала, как гнилую репу. Мисс Лифолт, та в ужасе глядела на собственное дитя: «Что я не так делаю? Почему никак не могу прекратить это?»

Это? Первый намек был: что-то здесь не так. И я взяла этого розового вопящего младенца на руки. Покачала на коленях, чтобы газики отошли, и пары минут не прошло, как Малышка затихла и заулыбалась мне. Но мисс Лифолт, она за весь день так и не взяла на руки своего ребеночка. Я много видала женщин, что впадали в тоску после родов. Вот и подумала, что это тот самый случай.

Теперь насчет мисс Лифолт: она не только хмурая вечно, она еще и худющая, что твой скелет. Ножки у нее такие тощие, будто отросли только на прошлой неделе. Двадцать три года, а долговязая, как четырнадцатилетний пацан. Даже каштановые волосы — и те тонюсенькие, да редкие. Она их пробует начесывать, но это ж просто смех. А лицо у нее точь-в-точь, как у красного чертика, что на жестянке с коричными конфетками — острый подбородок и все. У нее все тело, вообще-то, состоит из острых выступов и углов, неудивительно, что не может утешить ребеночка. Детки любят толстых. Чтобы зарыться мордашкой вам в подмышку и заснуть. Уж я-то знаю.

К тому времени, как ей годик исполнился, Мэй Мобли от меня ни на шаг не отходила. Пробьет, бывало, пять часов, а она вцепится в мои башмаки, волочится по полу и кричит, будто я ухожу навеки. А Мисс Лифолт прищурится злобно, вроде я делаю что дурное, и отдирает рыдающую крошку от моих ног. Я так думаю, вы сильно рискуете, когда допускаете чужого человека воспитывать свое дитя.

Сейчас Мэй Мобли два годика уже. У нее большущие карие глаза и кудряшки цвета меда. Дело чуть портит лысинка на затылке. А когда она сердится, между бровок у нее морщинка, как у мамы. Они вообще похожи, вот только Мэй Мобли пухленькая. Королевой красоты она не будет. Думаю, мисс Лифолт это беспокоит, но для меня Мэй Мобли особенный ребенок.

Я потеряла своего дорогого мальчика, Трилора, незадолго до того, как начала работать у мисс Лифолт. Ему было двадцать четыре. Чудесный возраст, вся жизнь впереди.

У него была своя квартирка на Фолей-стрит. Встречался с хорошей девушкой, Франсес, я ждала, что они поженятся, но он неторопливый был в таких вещах. Не потому, что искал чего получше, а просто очень был рассудительный. Он очки носил и все время читал. Даже начал писать книжку, про то, каково это быть цветным и работать в Миссисипи. Боже правый, как я им гордилась! Но как-то он работал допоздна на фабрике Сканлон-Тейлор, грузил мешки, щепки все время протыкали перчатки. Он был слишком маленький для этого дела, слишком хрупкий, но ему очень нужна была работа. Устал. Шел дождь. Он поскользнулся на мостках и упал прямо на дорогу. Водитель тягача его не заметил и раздавил ему легкие, прежде чем мальчик успел двинуться. Когда я все узнала, он был уже мертв.

В тот день мой мир почернел. Воздух стал черным, и солнце — черным. Я лежала на кровати и смотрела на черный потолок. Минни приходила каждый день проверить, дышу ли я еще, кормила меня, чтоб не померла. Три месяца прошло, прежде чем я глянула в окно, посмотреть, там ли еще весь остальной мир. Как же я удивилась, что мир не рухнул оттого, что мой мальчик погиб. Через пять месяцев после похорон я заставила себя встать с кровати. Надела белую униформу, повесила на шею маленький золотой крестик и отправилась с визитом к мисс Лифолт, потому что та только-только родила малышку-дочь. Но вскоре я заметила, что кое-что во мне изменилось. Горькое зерно поселилось внутри. И я больше не принимаю жизнь так покорно.

— Приведи дом в порядок, а потом приготовь салат из цыпленка, — приказывает мисс Лифолт.

Сегодня у нее бридж. Каждую четвертую среду месяца. Я уже все приготовила — утром сделала салат из цыпленка, а скатерти выгладила еще вчера. Мисс Лифолт это видела. Но ей двадцать три, и ей нравится слышать свой голос, когда она указывает мне, что делать.

Она уже в голубом платье, что я гладила утром, у которого шестьдесят пять складок на талии, таких тонких, что мне пришлось нацепить очки, чтобы их разгладить. Я мало что в жизни ненавижу, кроме себя, но про это платье ничего доброго сказать не могу.

— И проследи, чтобы Мэй Мобли к нам не входила, строго-настрого. Я на нее очень сердита — разорвала мою лучшую бумагу на пять тысяч кусочков, а мне нужно написать пятнадцать благодарственных писем для Молодежной Лиги…

Я приготовила всякую всячину для ее подружек. Достала красивые бокалы, разложила столовое серебро. Мисс Лифолт не ставит маленький карточный столик, как другие дамы. У нас сидят за обеденным столом. Стелется скатерть, чтобы скрыть большую царапину в форме буквы «л», на комоде ваза с красными цветами прикрывает обшарпанность полировки. Мисс Лифолт, она любит, чтобы все было изящно, когда устраивает прием. Может, старается изобразить, какой у нее солидный дом. Они ведь не слишком богаты, я знаю. Богатые-то так из кожи вон не лезут.

Я работала в молодых семьях, но, так думаю, это самый маленький домишко из тех, где я нянчила деток. Вот к примеру. Их с мистером Лифолтом спальня приличного размера, но комната Малышки совсем крохотная. Столовая — она же и гостиная. Ванных комнат только две, что облегчает жизнь, потому что в тех домах, где я работала прежде, бывало по пять и шесть. Целый день уходил только на то, чтоб отмыть туалеты. Мисс Лифолт платит девяносто пять центов в час, мне уж много лет так мало не платили. Но после смерти Трилора я согласна была на все. Домовладелец не мог больше ждать. Да и хотя домик маленький, мисс Лифолт старается сделать его уютным. Она неплохо управляется со швейной машинкой. Если не может купить что-то новое, просто берет синюю, к примеру, материю и шьет.

В дверь звонят, я иду открывать.

— Привет, Эйбилин, — говорит мисс Скитер (Skeeter (амер.) — комарик, москит), она из тех, что разговаривают с прислугой. — Как поживаете?

— Здрасьте, мисс Скитер. Все хорошо. Боже, ну и жара на улице.

Мисс Скитер очень высокая и худая. Волосы у нее светлые и короткие, она круглый год делает завивку. Ей года двадцать три или около того, как мисс Лифолт и остальным. Она кладет сумочку на стул, делает такое движение, будто почесывается под одеждой. На ней белая кружевная блузка, застегнутая, как у монашки, туфли на плоской подошве, думаю, чтоб не казаться выше. Синяя юбка с вырезом на талии. Мисс Скитер всегда выглядит так, словно кто-то ей подсказывает, что носить.

Слышу, как подъехали мисс Хилли и ее мама, мисс Уолтер, они сигналят у тротуара. Мисс Хилли живет в десяти футах, но всегда приезжает на машине. Открываю ей дверь, она проходит мимо, а я думаю, что пора бы разбудить Мэй Мобли.

Вхожу в детскую, а Мэй Мобли улыбается и тянет ко мне пухленькие ручонки.

— Уже проснулась, Малышка? А что же меня не позвала?

Она смеется и выплясывает веселую джигу, дожидаясь, пока я достану ее из кроватки. Обнимаю ее изо всех сил. Думаю, когда я ухожу домой, ей не так уж много достается объятий. Частенько прихожу на работу, а она ревет в своей кроватке, а мисс Лифолт стрекочет на своей машинке, недовольно закатывая глаза, как будто это бездомная кошка за окном орет. Мисс Лифолт, она всегда хорошо одета. Всегда накрашена, у нее есть гараж, двухкамерный холодильник, который даже делает лед. Если встретите ее в бакалейной лавке, ни за что не подумаете, что она может вот так уйти и оставить ребеночка плакать в колыбельке. Но прислуга всегда все знает.

Сегодня хороший день. Девчушка смеется.

Я говорю:

— Эйбилин.

А она мне:

— Эйбии.

Я:

— Любит.

И она повторяет:

— Любит.

Я ей:

— Мэй Мобли.

Она мне лепечет:

— Эйбиии.

А потом хохочет и хохочет. Так ее забавляет, что она разговаривает, скажу вам, да и пора бы уж, возраст подошел. Трилор тоже до двух лет не разговаривал. Но зато к тому времени, как пошел в третий класс, он говорил лучше, чем президент Соединенных Штатов, приходил домой и выдавал всякие слова, навроде объединение и парламентский. Когда он перешел в среднюю школу, мы играли в такую игру: я давала ему простое слово, а он придумывал замысловатое название. Я, к примеру, говорила «домашняя кошка», а он — «животное из семейства кошачьих домашнего размера», я говорила «миксер», а он — «вращающаяся ротонда». Как-то раз я сказала «Криско» (Консервированный жир-разрыхлитель для выпечки, на основе хлопкового масла.). Он почесал голову. Поверить не мог, что я выиграла таким простым словом, как «Криско». Это стало у нас секретной шуткой, означало что-то, что вы никак не можете ни описать, ни приспособить к делу, как бы ни старались. Папашу его мы начали называть «Криско», потому что невозможно представить себе мужика, сбежавшего из семьи. Вдобавок он самый подлый неплательщик на свете.

Я перенесла Мэй Мобли в кухню, усадила в высокий стульчик, думая о двух поручениях, которые надо закончить сегодня, пока мисс Лифолт не разгневалась: отобрать негодные салфетки и привести в порядок серебро в буфете. Боже правый, похоже, придется заняться этим, пока дамы в гостиной.

Несу в столовую блюдо с фаршированными яйцами под майонезом. Мисс Лифолт сидит во главе стола, слева от нее мисс Хилли Холбрук и матушка мисс Хилли, мисс Уолтер, с которой мисс Хилли обращается вовсе без уважения. А справа от мисс Лифолт — мисс Скитер.

Обношу гостей, начиная с мисс Уолтер, как самой старшей. В доме тепло, но она набросила на плечи толстый коричневый свитер. Старушка берет яйцо с блюда и едва не роняет его, потому что руки дрожат. Я перехожу к мисс Хилли, та улыбается и берет сразу два. У мисс Хилли круглое лицо и темно-каштановые волосы, собранные в «улей». Кожа у нее оливкового цвета, в веснушках и родинках. Носит она чаще всего шотландку. И задница у нее тяжеловата. Сегодня, по случаю жары, она в красном свободном платье без рукавов. Она из тех женщин, что одеваются, как маленькие девочки, с подходящими шляпками и прочим. Не больно-то она мне нравится.

Перехожу к мисс Скитер, но она, наморщив носик, отказывается: «Нет, спасибо». Потому что не ест яйца. Я все время твержу мисс Лифолт, что у нее тут бридж-клуб, а она все равно заставляет меня готовить эти яйца. Боится разочаровать мисс Хилли.

Наконец, добираюсь до мисс Лифолт. Она хозяйка, поэтому получает свою закуску последней. И тут же мисс Хилли говорит: «Если вы не возражаете…» — и подхватывает еще парочку яичек, что меня вовсе не удивляет.

— Угадайте, кого я встретила в салоне красоты? — обращается к дамам мисс Хилли.

— И кого же? — интересуется мисс Лифолт.

— Селию Фут. И знаете, что она спросила? Не может ли она помочь с Праздником в этом году.

— Отлично, — замечает мисс Скитер. — Нам это пригодится.

— Не все так плохо, обойдемся без нее. Я ей так и сказала: «Селия, чтобы участвовать, вы должны быть членом Лиги или активно сочувствующей». Что она себе думает? Что Лига Джексона открыта для всех?

— А разве мы в этом году не привлекаем не членов? Праздник ведь предстоит грандиозный? — удивляется мисс Скитер.

— Ну, да, — говорит мисс Хилли. — Но ей я об этом сообщать не собиралась.

— Поверить не могу, что Джонни женился на такой вульгарной девице, — говорит мисс Лифолт, а мисс Хилли кивает. И начинает сдавать карты.

А я раскладываю салат и сэндвичи с ветчиной и невольно слушаю их болтовню. Эти дамы обсуждают только три темы: дети, тряпки и подружки. Заслышав слово «Кеннеди», я понимаю, что речь идет не о политике. Они обсуждают, что было надето на мисс Джеки, когда ее показывали по телевизору.

Когда я подхожу к мисс Уолтер, та берет только половинку сэндвича.

— Мама, — резко кричит на нее мисс Хилли. — Возьми еще. Ты тощая, как телеграфный столб. — Мисс Хилли смотрит на остальных. — Я ей все время твержу, если эта Минни не умеет готовить, надо уволить ее, и дело с концом.

Я тут же навострила уши. Она говорит о прислуге. А Минни моя лучшая подруга.

— Минни прекрасно готовит, — возражает мисс Уолтер. — Просто я не так голодна, как бывала прежде.

Минни, поди, лучшая стряпуха в округе Хиндс, а может, и во всем штате Миссисипи. Осенью будет Праздник Молодежной Лиги, и они попросили ее испечь десять тортов с карамелью для аукциона. Она, пожалуй, самая известная из прислуги в нашем штате. Проблема в том, что Минни не может держать рот на замке. Уж слишком она любит дерзить. То нагрубит белому менеджеру в бакалее, то с мужем поскандалит, и вечно дерзит белым дамам, у которых служит. У мисс Уолтер она задержалась так долго только потому, что та глуха, как тетерев.

— Я считаю, что ты недоедаешь, мама, — не унимается мисс Хилли. — Эта Минни плохо тебя кормит, чтобы прикарманить последние ценности, что остались.

Она отодвигает стул:

— Пойду припудрю носик. Вот увидите, мама умрет от голода.

Когда мисс Хилли уходит, мисс Уолтер бормочет себе под нос:

— Держу пари, ты только обрадуешься.

Все делают вид, будто ничего не слышали. Надо бы позвонить сегодня вечерком Минни, рассказать, что тут заявляла мисс Хилли.

В кухне Малышка сидит в своем стульчике, вся мордашка перемазана черничным соком. Я вхожу, и она тут же начинает улыбаться. Она не шумит, не беспокоится, когда остается одна, но я ужас как не люблю оставлять ее надолго. Знаю, что она глаз не сводит с двери, пока я не вернусь.

Глажу ее по пушистой головке и снова выхожу — подать холодный чай. Мисс Хилли уже сидит на своем месте, вся скривилась — опять чем-то недовольна.

— О, Хилли, тебе лучше было бы воспользоваться гостевой ванной комнатой, — говорит мисс Лифолт, перебирая карты. — В задней части дома Эйбилин убирает только после обеда.

Хилли вздергивает подбородок. А потом издает свое многозначительное «А-ха-мм». Она так вроде откашливается, привлекает к себе внимание, а остальные невольно подчиняются.

— Но гостевой ванной пользуется прислуга, — замечает мисс Хилли.

Сначала все молчат. Потом мисс Уолтер кивает, будто все стало понятно:

— Она расстроена, что негритоска пользуется той же ванной комнатой, что и мы.

Боже, только не это дерьмо снова. Они все уставились на меня, глядят, как я перебираю серебро на комоде, и я понимаю, что пора уходить. Но прежде чем я положила на место последнюю ложку, мисс Лифолт распоряжается:

— Принеси еще чаю, Эйбилин.

Подчиняюсь, хотя чашки у них полны до краев.

Я с минуту слоняюсь по кухне, хотя делать мне там уже нечего. Надо бы вернуться в столовую, закончить с серебром. И салфетки нужно разобрать обязательно сегодня, но они в комоде, что стоит в холле, как раз напротив стола, где они сидят. Я не намерена торчать тут допоздна только потому, что мисс Лифолт играет в карты.

Жду еще несколько минут, протирая столы. Даю Малышке еще кусочек ветчины, и она с радостью все съедает. В конце концов, выскальзываю в холл, мысленно молясь, чтоб меня никто не заметил.

Они сидят, все четверо — в одной руке сигарета, в другой — карты.

— Элизабет, если бы у тебя был выбор, — слышу голос мисс Хилли. — Неужели ты не предпочла бы, чтобы они делали свои дела вне дома?

Я тихонечко выдвигаю ящик комода, волнуясь больше, чтоб мисс Лифолт меня не заметила, чем прислушиваясь к тому, что они говорят. Эти разговоры для меня не новость. Повсюду в городе есть туалеты для цветных, и во многих домах тоже. Но тут я вижу, что мисс Скитер меня заметила, и замираю — ох, не было бы у меня неприятностей.

— Черви, — объявляет мисс Уолтер.

— Не знаю, — мисс Лифолт хмурится, разглядывая свои карты. — Рэйли только начинает дело, а до уплаты налогов еще шесть месяцев… обстоятельства у нас сейчас сложные.

Мисс Хилли говорит медленно, аккуратно, словно торт глазурью покрывает:

— Ты должна сказать Рэйли, что каждый пенни, который он потратит на эту ванную, он с лихвой возместит при продаже дома, — и кивает, словно сама с собой соглашается. — Ну что это за дома они строят, без уборной для прислуги? Это же просто опасно. Всем известно, что у них совсем другие заболевания, не такие, как у нас. Удваиваю.

Достаю стопку салфеток. Не знаю, почему, но отчего-то очень хочу услышать, что мисс Лифолт на это скажет. Она же мой босс. Каждый, поди, хотел бы знать, что его босс о нем думает.

— Было бы неплохо, — говорит мисс Лифолт, затягиваясь сигареткой. — Если бы она не пользовалась туалетом в доме. Три пики.

— Вот поэтому я и выдвинула Инициативу Обеспечения Домашней Прислуги Отдельными Санузлами, — объявила мисс Хилли. — Как средство профилактики заболеваний.

Удивительно, но горло у меня сжалось. Стыдно, я ведь давным-давно научилась подавлять чувства.

Мисс Скитер явно озадачена:

— Инициативу… что это такое?

— Закон, согласно которому в каждом белом доме должна быть отдельная уборная для цветной прислуги. Я даже уведомила об этом главного хирурга Миссисипи в надежде, что он одобрит идею. Я — пас.

Мисс Скитер, она мрачно посмотрела на мисс Хилли. Положила карты рубашкой вверх и небрежно так говорит:

— Может, мы просто построим отдельную ванную для тебя, Хилли.

Господи, вот тут-то все по-настоящему затихли.

Мисс Хилли говорит:

— Не думаю, что тебе следует шутить по поводу расовой проблемы. По крайней мере, если хочешь остаться на посту редактора Лиги, Скитер Фелан.

Мисс Скитер усмехнулась, но видно было, что ей совсем не смешно.

— Ты что… намерена вышвырнуть меня вон? За несогласие с тобой?

Мисс Хилли приподняла бровь:

— Я сделаю то, что должна, для защиты нашего города. Твой ход, мама.

Я ушла в кухню и не показывалась оттуда, пока не услышала, что за мисс Хилли закрылась дверь.

Убедившись, что мисс Хилли ушла, я посадила Мэй Мобли в манеж, вынесла мусорное ведро на улицу, потому что мусоровоз должен сегодня приехать. Мисс Хилли и ее сумасшедшая мамаша едва не наехали на меня своей машиной, а потом радостно прокричали, что, мол, извиняются. Я вернулась в дом, радуясь, что ноги не переломали.

Когда я вошла в кухню, мисс Скитер уже была там. Прислонилась к столу, лицо серьезное, даже серьезнее, чем обычно.

— Привет, мисс Скитер. Угостить вас чем-нибудь?

Она глянула, как мисс Лифолт разговаривает с мисс Хилли через окошко машины.

— Нет, я просто… жду.

Я вытираю поднос, украдкой бросаю взгляд на нее, она все еще с тревогой смотрит в окно. Она не похожа на других белых дам, высокая такая. И скулы у нее очень высокие. Голубые глаза всегда опущены, и потому вид у нее застенчивый. В кухне тихо, только радио на столике работает, церковная станция. Шла бы она отсюда, что ли.

— Это проповедь отца Грина передают? — спрашивает.

— Да, мэм.

Мисс Скитер чуть улыбается:

— Как это напоминает мне мою нянюшку.

— О, я знакома с Константайн, — говорю я.

Мисс Скитер отворачивается от окна, смотрит на меня:

— Она меня вырастила, знаете?

Я киваю, жалея, что вообще открыла рот. Уж слишком много знаю об этом деле.

— Я пыталась раздобыть адрес ее семьи в Чикаго, — продолжает она. — Но никто не мог ничего сообщить.

— Я тоже ничего не знаю, мэм.

Мисс Скитер опять переводит взгляд за окно, на «бьюик» мисс Хилли, едва заметно качает головой:

— Эйбилин, говорят, что… То есть, Хилли говорит…

Я беру кофейную чашечку, принимаюсь протирать ее.

— А вы никогда не хотели… изменить это все?

И я не сдержалась. Посмотрела на нее. Потому как в жизни не слыхала более глупого вопроса. Она так сморщилась, прямо с отвращением, вроде как насыпала в кофе соли вместо сахару.

Я опять занялась посудой, так что она не видела, как я закатила глаза:

— О нет, мэм, все замечательно.

— Но эти разговоры, насчет уборной… — и замолкает на этом самом слове, потому как в кухню входит мисс Лифолт.

— Привет, Скитер, — она довольно странно глядит на нас обеих. — Простите, я… вам помешала?

Мы, наверное, обе подумали, не слышала ли она чего.

— Я должна бежать, — говорит тут мисс Скитер. — До завтра, Элизабет

Открывает черный ход, оглядывается:

— Спасибо за обед, Эйбилин, — и уходит.

Я иду в столовую и принимаюсь убирать со стола. Как я и думала, мисс Лифолт появляется следом, со своей печальной улыбочкой. Голову склонила так, будто о чем спросить хочет. Она не любит, чтоб я с ее подружками разговоры разговаривала, когда ее поблизости нет, никогда она этого не любила. Вечно хотела знать, кто что говорит. Я прошла в кухню, чуть ее не задев. Посадила Малышку в высокий стульчик и начала духовку чистить.

Мисс Лифолт опять за мной, углядела банку «Криско», повертела и поставила. Малышка тянет ручонки к маме, но та открывает буфет и делает вид, будто не замечает. Потом захлопывает дверцу, открывает другую. В конце концов, останавливается. Я себе стою на четвереньках. Голову засунула в духовку, будто хочу газом отравиться.

— Вы с мисс Скитер, кажется, говорили о чем-то очень серьезном.

— Нет, мэм, она просто… спрашивала, не нужна ли мне какая поношенная одежда, — отвечаю я, словно из колодца. Руки все в жирной саже. И пахнет тут, как в подмышке. Вскорости и пот побежал по носу, и каждый раз, как стираю его, оставляю на лице грязное пятно. Должно быть, здесь, в духовке, самое гадкое место на свете. Когда внутри, непонятно, то ли ты ее чистишь, то ли тебя сейчас поджарят. Сегодня вечером мне чудится, что я застряну в духовке, а в это время включится газ. Но не вынимаю головы из этой жуткой дыры, потому что готова оказаться где угодно, лишь бы не отвечать на вопросы мисс Лифолт про беседу с мисс Скитер. Про то, что она спрашивала, не хочу ли я изменить жизнь.

Мисс Лифолт подождала-подождала, а потом фыркнула да и вышла. Видать, присматривает, где пристроить новую ванную для меня, для цветных.

Купить книгу на Озоне

С. Дж. Пэррис. Ересь (фрагмент)

Пролог к роману

О книге С. Дж. Пэррис «Ересь»

Монастырь Сан-Доменико Маджоре,
Неаполь, 1576

Наружная дверь с грохотом распахнулась,
эхо раскатилось по коридору, и доски пола
задрожали под уверенными шагами нескольких
пар ног. Я примостился на краю деревянной
скамьи в маленькой каморке, чтобы быть подальше
от выгребной ямы. Что они пришли, я понял
лишь тогда, когда огонек тонкой свечки задрожал
на сквозняке, вызванном вторжением, и на каменной
стене пустились в пляс тени. «Allora»(Ну вот (ит.)), — пробормотал
я, поднимая глаза от книги. Явились за мной наконец.

Шаги замерли у двери нужника, загрохотали удары кулаков, и аббат завопил:

— Брат Джордано! Повелеваю вам выйти сию же минуту
и представить нам то, что вы держите в руках.
Я отчетливо услышал, как хихикнул один из спутников
настоятеля и наш аббат, брат Доменико Вита,
сердито цыкнул на весельчака. Я и сам не сдержал
улыбки. Любые телесные отправления вызывали
омерзение у брата Доменико, — и до чего же ему противно
было вытаскивать одного из своих подопечных
из столь мерзкого убежища!

— Одну минуточку, отец мой, — откликнулся я,
распоясывая рясу, будто я и впрямь пользовался отхожим
местом по назначению. Книга все еще была
у меня в руках. Спрятать ее в складках одежды? Бесполезно:
обыщут, как только выйду.

— Немедленно, брат, — даже сквозь дверь в голосе
брата Доменико отчетливо слышалась угроза. — Вы
сегодня провели в уборной два часа, достаточно,
я полагаю.

— Что-то не то съел, отец мой, — вздохнул я и с величайшим
сожалением бросил книгу в яму. Где-то
внизу чавкнуло, и вонючая жижа засосала ее. А какое
было славное издание!

Я отодвинул засов и распахнул дверь. Вот он,
мой настоятель, — толстые щеки аж трясутся от еле
сдерживаемой ярости. Впечатляющее зрелище, особенно
в свете факелов, которые держит его свита —
четверо монахов. И все четверо смотрят на меня
с ужасом и тайным восторгом.

— Ни с места, брат Джордано, — предупредил
меня аббат, ткнув пальцем мне в лицо. — Довольно
играть в прятки.

Он вошел в уборную, и вонь ударила ему в нос, однако
аббат лишь поморщился и повыше приподнял
факел, чтобы осветить все углы. Ничего не найдя,
он обернулся к своим подручным:

— Обыщите его.

Мои собратья смущенно переглянулись. Вперед
с неприятной ухмылкой на тонких губах выступил
Агостино де Монталкино, тосканская подлюка —
никогда он меня не любил, а уж после того, как я вышел
победителем в споре с ним об арианской ереси,
неприязнь перешла в открытую вражду. Всем направо
и налево он нашептывал, будто я отрицаю
Божественную сущность Христа. Нет сомнения,
это он донес на меня аббату.

— Прости, брат Джордано, — выговорил он, кривя
губы, и принялся водить руками сначала по моим
бокам, потом по бедрам.

— Смотри, не переусердствуй, — буркнул я.

— Всего лишь выполняю приказ старшего, — просюсюскал
Монталкино. Ощупав меня всего, он
выпрямился и обернулся к аббату Доменико, явно
разочарованный: — Под рясой ничего не спрятано,
отец.

Аббат Доменико подступил ко мне вплотную
и с минуту в молчании созерцал меня. Его лицо настолько
приблизилось к моему, что я мог сосчитать
волоски у него в ноздрях и чувствовал сильный запах
лука из его пасти.

— Грех прародителя нашего — жажда запретного
знания. — Он четко выговаривал каждое слово,
то и дело облизывая губы. — Он хотел уподобиться
Богу. Таков и твой грех, брат Джордано Бруно. Ты
один из наиболее одаренных молодых людей, каких
я встречал за годы служения в Сан-Доменико Маджоре,
но любопытство и гордость ума препятствуют
тебе обратить этот дар Господа во славу Церкви. Настало
время предать тебя отцу инквизитору.

— О нет, отец мой… Я же ничего дурного… — взмолился
я.

Аббат уже повернулся, чтобы уйти, и свой вопль
я обращал к его спине, однако тут за моей спиной
радостно взвыл Монталкино:

— Брат Доменико! Тут что-то есть!

Он направил свет факела в зловонную дыру,
и на лице моего недруга расплылась гнусная улыбка.
Брат Вита побледнел, но послушно склонился
над выгребной ямой, высматривая, что там нашел
тосканец. Разглядев, он обернулся ко мне и приказал:

— Отправляйся в свою келью, брат Джордано,
и оставайся там до моего приказа. Мы немедленно
вызовем отца инквизитора. Брат Монталкино, достаньте
оттуда книгу. Сейчас мы узнаем, какой некромантии
и ереси наш брат предается с усердием,
какого никогда не выказывал в изучении Святого
Писания.

Монталкино в замешательстве переводил взгляд
с аббата на меня, ослушника. Я-то просидел в отхожем
месте два часа и вроде как притерпелся, принюхался,
но ему засунуть руку в яму под деревянным
настилом… уф! Так что я лишь еще шире улыбнулся
брату Монталкино.

— Я, господин мой? — заныл монах.

— Ты, брат, и поскорее. — Аббат поплотнее закутался
в рясу от пронизывающего ночного ветра.

— Зря вы так мучаетесь, — вмешался я. — Это всего
лишь Эразм Роттердамский, а не черная магия.

— Сочинения Эразма включены инквизицией
в список запрещенных книг, о чем тебе прекрасно
известно, брат Джордано, — угрюмо проворчал
аббат, уставившись на меня своими тупыми глазками.

— Однако мы должны удостовериться. Полно
нас дурачить, настала пора проверить чистоту
твоей веры. Брат Батиста! — окликнул он одного
из факелоносцев; монах подался вперед, весь внимание.
— Пошли за отцом инквизитором.

Пасть на колени и молить о пощаде? Унизиться
и утратить самоуважение? Бесполезно: аббат Доменико
ревностно исполняет все правила. Если уж
он счел нужным отдать меня в руки отца инквизитора
в назидание и устрашение братии, то не отступится,
пока не доведет дело до конца. А я, к ужасу
своему, хорошо представлял, каков будет этот
конец. Не унижаясь более, я опустил капюшон
на лицо и последовал за аббатом и его подручными,
бросив лишь злорадный взгляд на подлеца Монталкино:
тот засучивал рукава, готовясь лезть в дерьмо
за моим Эразмом.

— Повезло тебе, брат, — подмигнул я на прощание.

— Мое пахнет куда слаще, чем у прочих.

Доносчик поднял голову, дернул брезгливо губой.

— Посмотрим, как ты будешь острить, когда тебе
в зад воткнут раскаленную кочергу.

Да, христианское милосердие для него, похоже,
пустой звук.

Наружные переходы продувал ледяной неаполитанский
ветер, но все равно это было куда приятнее,
чем смрад отхожего места. Со всех сторон громоздились
каменные строения монастыря, крытая
галерея, по которой мы шли, скрывалась в их тени.
Слева нависал огромный фасад базилики. Я чувствовал,
как с каждым шагом ноги мои тяжелеют,
и заставил себя поднять голову, чтобы разглядеть
над куполом базилики звезды.

Следуя Аристотелю, Церковь учила, будто
звезды располагаются на восьмой сфере, все на равном расстоянии от Земли, и движутся вокруг нее
по своим орбитам, точно так же, как Солнце и семь
планет. Лишь немногие люди, и среди них поляк
Коперник, дерзнули представить Вселенную иначе:
в центре ее — Солнце, вокруг которого вращается
Земля по своей орбите. Дальше этого никто помыслить
не смел — никто, кроме меня, Джордано Бруно
из Нолы, — и тайная моя мысль, куда более смелая,
чем все прежние, была покуда известна мне одному:
нет у Вселенной центра, ибо она бесконечна. Каждая
звезда, что мерцает сейчас надо мной в бархатной
тьме, сама есть солнце, окруженное собственными
планетами, и на каждой из этих дальних
планет в эту самую минуту создания, подобные
мне, так же созерцают небеса, дивясь и гадая, существует
ли нечто за пределами их познаний.

Однажды, быть может, я сумею написать об этом
книгу, которая станет главным трудом моей жизни
и которая потрясет устои так же, как Коперникова
De Revolutionibus Orbium Coelestium (Об обращении небесных сфер (лат.).), и даже сильнее,
ибо эта моя книга изобличит заблуждения
не одной только Римской церкви, но всего христианства.
Но прежде мне нужно еще многое осмыслить,
прочесть еще множество книг, одолеть труды
по астрологии и древней магии, а они все запрещены
уставом доминиканцев и в библиотеке Сан-Доменико
Маджоре мне их никогда не выдадут. Но,
думал я, если я предстану перед святой инквизицией
прямо сейчас, меня каленым железом и дыбой
вынудят изложить мою гипотезу, непродуманную, недозрелую, после чего просто-напросто сожгут
как еретика. Мне исполнилось всего двадцать восемь
лет, и я не хотел умирать. Единственное спасение
— бежать.

Вечерняя служба только что закончилась, и монахи
Сан-Доменико Маджоре готовились отойти
ко сну. Ворвавшись в келью, где мы жили с братом
Паоло из Римини, я заметался по тесному помещению,
торопливо запихивая в кожаный мешок свои
немногочисленные пожитки.

В тот момент, когда я распахнул дверь, Паоло
в задумчивости лежал на своем соломенном матрасе;
при виде меня он приподнялся, опираясь
на локоть, и с тревогой посмотрел на мной. В пятнадцать
лет мы одновременно стали послушниками
в этом монастыре, и сейчас из всей братии только
его я и считал подлинно своим братом.

— Они послали за отцом инквизитором, — пояснил
я, остановившись на миг и переводя дыхание. — 
Времени терять нельзя.

— Ты снова пропустил вечерю, Бруно. Я же тебя
предупреждал, — качая головой, завел Паоло, —
если каждый вечер засиживаться в отхожем месте,
рано или поздно люди обратят на это внимание.
Брат Томассо всем направо и налево рассказывает,
как плохо у тебя с кишками, но я тебе говорил:
не ровен час, Монталкино проведает, чем ты там
занимаешься на самом деле, и донесет аббату.

— Всего лишь Эразм, во имя Иисуса! — фыркнул
я. — Паоло, мне надобно сегодня же бежать,
пока не учинили допрос. Где мой зимний плащ?
Лицо Паоло омрачилось.

— Бруно, ты же знаешь: доминиканец не смеет
покидать свой монастырь под страхом изгнания
из ордена. Если ты сбежишь, это будет все равно
что признание, и инквизиция выдаст ордер на твой
арест. Тебя осудят как еретика.

— А если я останусь, меня все равно осудят, — возразил
я, — так уж лучше in absentia (Заочно (лат.).).

— Куда ты пойдешь? Чем будешь жить? — Друг мой
искренне скорбел обо мне.

Я прервал свои сборы, присел возле него и положил
руку ему на плечо.

— Идти буду по ночам, проголодаюсь — спою,
или спляшу, или поклянчу хлеба. А как окажусь подальше
от Неаполя, наберу учеников и уж на жизнь
себе заработаю. В прошлом году я получил степень
доктора богословия, а университетов в Италии предостаточно.
Я старался говорить весело и бодро, хотя сердце
колотилось, а в кишках все бурлило. И это было самое
ужасное: сейчас бы в уборную, да нельзя.

— В Италии ты всегда будешь в опасности, если
инквизиция провозгласит тебя еретиком, — печально
молвил Паоло. — Они не успокоятся, пока
не отправят тебя на костер.

— Ну, так я постараюсь до этого убраться
из страны. Поеду во Францию.

Я снова занялся поисками плаща. В памяти моей
вспыхнул некий образ — так же отчетливо, как
в тот день, когда я это увидел: грешник на костре.
В смертной муке он запрокинул голову, уклоняясь
от языков пламени. Этот безнадежно-отчаянный
жест я вспоминал все последующие годы: человек
пытается укрыть от огня глаза и губы, но голова
его привязана к шесту. С тех пор я избегал этого поучительного
зрелища и никогда не ходил смотреть
на казни.

Но в ту пору мне было двенадцать лет; мой отец,
честный воин и столь же честный христианин, взял
меня с собой в Рим, дабы в поучение и наставление
показать мне публичную казнь. У нас было удобное
место для наблюдения, на Кампо-деи-Фьори, в тылу
напиравшей толпы; оттуда было все хорошо видно,
и я еще удивился, помню, сколько народу явилось
заработать на казни, словно на травле медведей
или на сельской ярмарке: тут и какие-то брошюры
продавали, и просили подаяния босоногие монахи,
мужчины и женщины бродили среди зевак с подносами
на шее, предлагая хлеб, печенье, жареную
рыбу. Все это было для меня неожиданно. Но куда
сильнее поразила меня жестокость этой толпы. Народ
осыпал приговоренного не только насмешками,
но и камнями; его проклинали, в него плевали, а он
в молчании, низко склонив голову, шел на костер.

Отчего он молчит, гадал я? Из смирения или же
из презрения к нам? Но отец объяснил, что язык
еретика пронзен железным шипом, дабы не мог он
в последнюю минуту соблазнить никого из собравшихся
своими еретическими речами.

Его привязали к столбу, навалили вокруг хворост,
так что несчастного почти и видно не стало.
К дровам поднесли факел; дерево, как видно,
было чем-то пропитано: вспыхнуло сразу и, искря
и треща, яростно запылало. Отец одобрительно
кивнул: иной раз, пояснил он, судьи из милосердия
приказывают положить сырые дрова, и тогда приговоренный
задыхается от дыма прежде, чем его
еретическая шкура хорошенько прожарится. Однако
самых заядлых еретиков — ведьм, лютеран,
бенанданти — сжигают на хворосте сухом, точно
склоны горы Чикала среди лета, чтобы нестерпимый
жар истерзал негодяя и тот с последним вздохом
воззвал в искреннем раскаянии к Господу.

Когда языки пламени взметнулись к лицу несчастного,
я хотел отвернуться и не смотреть;
но за моей спиной, прочно расставив ноги, стоял
отец и не отводил взгляда, как будто следить
за этими невыразимыми муками было его долгом
пред Господом, — не мог же я выказать себя менее
храбрым или менее набожным, чем отец.

Я слышал заглушенные вскрики, вырывавшиеся
из распяленного рта мученика, когда лопались его
глаза, я слышал, как с шипением и треском лопается
и оползает его кожа, видел кровавое месиво под ней,
я ощущал запах паленой плоти, так ужасно схожий
с запахом жареной свинины: на праздники у нас в
Ноле всегда в специальной яме жарили целого поросенка.
А толпа радостно вопила, глядя, как еретик в
мучениях испускает дух, — точь-в-точь как вопили и
веселились ноланцы в праздничные дни.

По пути домой я спросил отца, за что этот человек
принял столь тяжкую смерть. Был ли он человекоубийцей? — спрашивал я. Нет, отвечал мне отец,
это был еретик. Когда же я стал расспрашивать,
кто такой еретик и в чем его вина, отец сказал, что
этот человек насмеялся над властью папы, ибо отрицал
чистилище. Так я узнал, что в Италии слово
и мысль могут быть приравнены к убийству и что
философу, мыслителю потребно столько же отваги,
дабы высказать свое мнение, сколько солдату, идущему
в бой.

Где-то недалеко громко хлопнула дверь.

— Они идут! — отчаянно шепнул я Паоло. — Куда
к черту запропастился мой плащ?

— Держи! — Он накинул на меня свой плащ, завязал
мне тесемки под горлом. — И вот, возьми. — Он
вложил мне в руку маленький кинжал с костяной
рукоятью и в кожаных ножнах; интересно, откуда
он у него. — Подарок отца, — негромко сказал Паоло.

— Тебе он нужнее. А теперь — поспеши.

Сначала мне предстояло протиснуться в узкое
окошко нашей кельи и сперва одной ногой, затем
другой ступить на карниз. Мы жили на втором
этаже, а шестью футами ниже находилась покатая
крыша уборной. Я мог спрыгнуть на нее, надо было
лишь точно рассчитать прыжок. После этого оставалось
только сползти вниз по столбу и пробежать
через сад. Главное, чтобы никто не заметил. Тогда
я переберусь через стену монастыря и растворюсь
на улицах Неаполя под покровом ночи.

Спрятав кинжал под рясу, я закинул мешок
за плечи, перебросил одну ногу через подоконник
и замер на миг. Над городом висела бледная,
какая-то пухлая луна. Везде тишина. Я висел между
двух своих жизней: тринадцать лет я провел в монастыре,
но еще мгновение — я переброшу через подоконник
другую ногу, спрыгну вниз — и навсегда
исчезнет монах Джордано Бруно. Паоло был прав:
за побег из монастыря меня отлучат, даже если я сумею
очиститься от других обвинений. Брат Паоло
скорбно взглянул на меня и коснулся моей руки, я,
склонившись, поцеловал его пальцы. И тут в коридоре
загремели шаги множества ног.

— Dio sia con te (Бог с тобой (ит.)), — шепнул на прощание Паоло.
Я протащил свое тело сквозь узкое окошко, повис
на кончиках пальцев, почувствовал, как рвется
зацепившаяся за что-то ряса. Вверив себя Богу
и случаю, я спрыгнул, неловко свалился на крышу
под окном и услышал, как надо мной захлопнулось
маленькое окошко. Главное, Паоло успел его закрыть
прежде, чем те вошли.

Лунный свет для беглеца и спасение, и проклятие.
Я жался в тень, пересекая сад позади монастырских
зданий; дикий виноград, увивший наружную
стену, помог мне перебраться через ограду
монастыря. Я спрыгнул со стены, скатился по откосу
к дороге и тут же поспешил укрыться в тени
на обочине, умоляя ночь не выдавать меня: всадник
на черном коне галопом скакал по узкой улочке к монастырю,
плащ грозно развевался у него за спиной.
Лишь когда всадник свернул к главным воротам
и уже поднимался в гору, я отважился поднять голову.
Сердце стучало где-то под горлом — и по узким
полям его шляпы я узнал этого человека: местный
отец инквизитор спешил допросить меня.

В ту ночь я шел, пока не изнемог, и тогда только
уснул в канаве на окраине города, кое-как закутавшись
в плащ Паоло. На второй день я заработал
себе приют и полбуханки хлеба, поработав в конюшне
придорожной гостиницы. Но едва я лег
спать, какой-то бродяга набросился на меня, расквасил
нос, сломал ребро и отобрал мой хлеб. Спасибо,
хоть не зарезал: в скором времени мне предстояло
узнать, как часто в гостиницах и тавернах
на дороге в Рим пускают в ход ножи.

На третий день я одолел более половины пути
до Рима. К этому времени я стал бдительнее. Свобода
пьянила меня, но все же я тосковал по привычной
монастырской рутине — ведь она так долго
составляла мою жизнь. Теперь же мной руководила
лишь моя собственная воля. Я направлялся в Рим —
прямиком в львиное логово — и готов был сыграть
с судьбой в кости: либо начну жизнь заново свободным
человеком, либо инквизиторы выследят меня
и отправят на костер. Я уж постараюсь, думал я,
чтоб не выследили: умереть за веру я готов, но неплохо
бы сперва разобраться, в чем она, моя вера.

Купить книгу на Озоне

Никколо Амманити. Я не боюсь (фрагмент)

Первая глава романа

О книге Никколо Амманити «Я не боюсь»

Я уже почти обогнал Сальваторе, как вдруг
услышал крик моей сестры. Я обернулся
и успел заметить, как ее поглотила пшеница,
покрывавшая холм.

Не стоило мне тащить ее с собой, мама
еще выдаст мне за это по полной программе.

Я остановился. Пот лил ручьем. Я перевел
дыхание и позвал:

— Мария! Мария!!

— Микеле!.. — прохныкала она в ответ.

— Ты что, ушиблась?

— Да… Подойди ко мне!

— Где тебе больно?

— В ноге.

Она притворяется, устала просто. «Иди
вперед!» — сказал я себе. А если с ней
вправду что-то случилось?

Где остальные?

Я видел в пшенице следы их продвижения.
Они медленно, параллельно друг
другу, словно пальцы руки, тянулись к вершине
холма, оставляя за собой дорожки
сломанных стеблей.

Пшеница в этом году уродилась высоченной.
В конце весны лило как из ведра, и к
середине июня стебли были крупными,
как никогда. Готовые к уборке, они стояли,
густо налитые зерном.

Вокруг была одна пшеница. По холмам
и низинам она переливалась золочеными
океанскими волнами. До самого горизонта
только пшеница, небо, цикады, солнце и
жара.

Я не знал, сколько было на градуснике
— в девять лет не очень-то разбираются
в шкале термометра, но я понимал, что
жара ненормальная.

Это проклятое лето 1978 года вошло в историю
как самое жаркое в столетии. Жар
раскалял камни, иссушал землю, губил растения,
убивал животных и поджигал дома.
Собираешь помидоры с грядки — а они
сморщенные, берешь кабачки — а они маленькие
и твердые как камень. Солнце не
давало дышать, лишало сил, желания двигаться, жить. И ночь мало чем отличалась
от дня.

Взрослые жители нашего местечка —
Акуа-Траверсе — никогда не покидали
домов раньше шести вечера. Укрывались
внутри за опущенными жалюзи. Только
дети отваживались выходить на раскаленную
безлюдную улицу.

Моя сестра Мария была младше меня
на пять лет и бегала за мной повсюду, как
дворняжка, выгнанная из конуры.

«Я хочу с тобой!» — постоянно повторяла
она. И мама была на ее стороне: «Ты ей
старший брат или кто?» И мне приходилось
везде таскать ее с собой.

Никто не остановился ей помочь.

Оно и понятно — мы же соревновались.

— Вперед, на вершину. Идти только прямо.
След в след запрещается. Останавливаться
нельзя. Кто приходит последним, тому
штраф, — объявил Череп. Но сделал мне
уступку: — Ладно, твоя сестра не считается.
Маленькая слишком.
— Я не слишком маленькая! — запротестовала
Мария. — Я тоже хочу участвовать!

А потом упала.

Жаль. Я ведь шел третьим.

Первым, как всегда, шел Антонио Натале
по прозвищу Череп. Почему его так прозвали,
я уже и не помню. Может, потому,
что он однажды наклеил на руку изображение
черепа, одну из тех картинок, что
продавались в табачных лавках и наклеивались,
если их смочить водой. Череп был
самый старший в нашей компании. Ему
было двенадцать. И он верховодил. Ему
нравилось командовать, и он злился, если
ему не подчинялись. Командир из него —
так себе, но он был крупный, сильный и наглый.
Вот и сейчас он пер по склону, словно
бульдозер.

Вторым шел Сальваторе.

Сальваторе Скардаччоне было девять,
как и мне. Мы ходили в один класс, и он был
моим самым лучшим другом. Сальваторе
был выше меня ростом. Он был замкнутым
мальчишкой. Иногда участвовал в наших
играх, но чаще занимался своими
делами. Он был побойчее Черепа и легко
мог бы скинуть его из вожаков, но ему это
было ни к чему. Его отец, адвокат Эмилио
Скардаччоне, считался важной шишкой
в Риме. И имел кучу денег в Швейцарии.
По слухам.

Потом шел я, Микеле. Микеле Амитрано.
Третьим. Я довольно уверенно поднимался,
но из-за сестры остановился.

Пока я колебался, идти ли мне дальше
или возвращаться, я стал уже четвертым.
Недалеко от меня прошмыгнул этот обмылок,
Ремо Марцано. И если я не продолжу
подниматься, меня обгонит даже Барбара
Мyра.

Это уже позор. Дать обогнать себя девчонке.
Этой толстухе.

Барбара Мура перла в гору на четвереньках,
как дикая свинья. Вся в поту и в земле.

— Ты чего, ты почему не идешь к сестренке?
Не слышишь, зовет? Она ушиблась,
бедняжка! — прохрипела она довольным голосом.
В кои-то веки штраф, похоже, ляжет
не на нее.

— Иду, иду… А потом все равно тебя обгоню.

— Я не мог дать ей победить меня таким
образом.

Я повернулся и начал спускаться, размахивая
руками. Кожаные сандалии скользили
по колосьям, и пару раз я падал на задницу.

Я не видел сестру.

— Мария! Мария! Ты где?

— Микеле…

Вот она. Маленькая и несчастная.
Сидела среди поломанных колосьев, одной
рукой терла лодыжку, а другой придерживала
очки. Волосики прилипли к влажному
лбу, глаза блестели. Увидев меня, она сжала
губы и надулась как индюк.

— Микеле…

— Мария, из-за тебя я проиграю! Я же
просил тебя не ходить, черт тебя побери! — 
Я сел рядом. — Что с тобой?

— Я оступилась, и у меня заболела нога…

— Она глубоко вздохнула, зажмурилась
и заканючила. — Еще очки! Очки сломались!

Я едва удержался, чтобы не дать ей затрещину.
С тех пор как начались каникулы,
она ломала очки уже третий раз. И всякий
раз на кого вешала всех кошек мама?

«Ты должен смотреть за своей сестрой,
ты ведь старший брат».

«Мама, но я…»

«Никаких „мама“. Ты что, до сих пор
не понял, что деньги не растут на грядках?
Еще раз сломаете очки, я тебя так взгрею,
что…»

Очки сломались ровно посередине, в
том месте, где их уже однажды склеивали.
Теперь их можно было выбросить.

А сестра продолжала канючить:

— Мама… Она будет ругаться… Что нам
делать?

— Что тут сделаешь? Замотаем скотчем.
Давай вставай.

— Они будут некрасивыми со скотчем.
Страшными. Мне не нравится.

Я сунул очки в карман. Без них Мария не
видела ничего, она сильно косила, и врач
сказал, что нужно обязательно сделать операцию,
пока она не повзрослела.

— Ладно, все будет в порядке. Вставай.
Она прекратила ныть и зашмыгала носом:

— У меня нога болит.

— В каком месте? — Я продолжал думать
о других ребятах. Они уже, наверно, давно
все взобрались на холм. Я оказался последним.

Оставалось надеяться, что Череп
не выдумает слишком суровый штраф.
Однажды, когда я проиграл соревнование,
он заставил меня бегать по крапиве. — Так
где у тебя болит?

— Здесь. — Она ткнула пальцем в лодыжку.

— Вывихнула, наверное. Ну ничего. Сейчас
пройдет.

Я расшнуровал ей башмак, осторожно
извлек ногу. Как это сделал бы врач.

— Так лучше?

— Немножко. Пойдем домой. Я очень
пить хочу. И мама…

Она была права. Мы ушли слишком далеко
от дома. И очень давно. Уже прошло
время обедать, и мама, должно быть, поджидает
нас, сидя у окна.

Ничего хорошего от возвращения домой
я не ждал.
Но кто бы мог представить себе это несколькими
часами раньше!

Этим утром мы взяли велосипеды.

Обычно мы совершали недалекие прогулки,
вокруг домов, до границ полей или
до высохшего русла реки и возвращались
назад, соревнуясь — кто быстрее.

Я ездил на высоченном старом драндулете
с латаным-перелатаным седлом. Мне
приходилось сгибаться чуть ли не пополам,
чтобы провернуть педали.

Все называли его Бульдозером. Сальваторе
утверждал, что это велосипед альпийских
стрелков. Но меня он устраивал —
ведь он достался мне от отца.

Если мы не гоняли на великах, то играли
на улице в футбол, в «укради флаг», в «одиндва-
три-замри» или просто бездельничали
под навесом сеновала.

Мы могли делать все, что нам нравилось.
Машины здесь не ездили, поэтому опасаться
было нечего. А взрослые прятались
по домам будто жабы, пережидая жару.

Время тянулось медленно. К концу лета
мы с нетерпением ждали дня, когда начнется
школа.

Этим утром мы принялись обсуждать
свиней Меликетти.

Мы частенько разговаривали об этих свиньях.
Ходили слухи, что старый Меликетти
выдрессировал их жрать кур, а иногда даже
кроликов и кошек, которых он подбирал
на дороге.

Череп длинно сплюнул.

— Я вам еще про это не рассказывал.
Потому что не имел права. Но сейчас
скажу: эти свиньи сожрали таксу младшей
Меликетти.

Все хором закричали:

— Не может быть! Это неправда!

— Правда. Клянусь вам сердцем Мадонны.
Живьем. Абсолютно живую.

— Это невозможно!

— Что же это за свиньи такие, что жрут
породистых собак?

— Запросто. — Череп закивал головой. — 
Меликетти бросил таксу в загон. Она попыталась сбежать, это хитрая собака, но свиньи
у Меликетти еще хитрее. И не дали ей
спастись. Разорвали в две секунды. — Потом
добавил: — Они хуже диких кабанов.

— А зачем он ее туда бросил? — спросила
Барбара.

Череп подумал немного:

— Она ссала в доме. И если тебя бросить
к ним, такую толстуху, они и тебя обглодают
до косточек.

Мария встала.

— Он что, сумасшедший, этот Меликетти?
Череп опять сплюнул.

— Еще больше, чем его свиньи.

Мы замолчали, размышляя о том, как
с таким дурным отцом живет его дочка.
Никто из нас не знал ее имени, но известна
она была тем, что носила какую-то железную
штуку на одной ноге.

— Съездим посмотрим? — вырвалось у
меня.

— Экспедиция! — обрадовалась Барбара.

— Далековата она, ферма Меликетти, —
буркнул Сальваторе. — Долго ехать.

— Брось ты. Близко, поехали… — Череп
вскарабкался на велосипед. Он не упускал
случая взять верх над Сальваторе.

— А давайте возьмем курицу из курятника
Ремо? — пришла мне в голову еще одна
идея. — Когда мы туда приедем, можем бросить
ее свиньям в загон и посмотреть, как
они ее сожрут.

— Здорово! — одобрил Череп.

— Папа меня убьет, если мы возьмем его
курицу, — заныл Ремо.

Но уже ничего нельзя было поделать,
очень уж понравилась всем идея.
Мы вошли в курятник, выбрали самую
худую и общипанную курицу и сунули ее
в мешок. И поехали, всей шестеркой плюс
курица, чтобы посмотреть на знаменитых
свиней Меликетти. Мы крутили педали
среди пшеничных полей, и крутили, и крутили,
и взошло солнце, и раскалило все вокруг.

Сальваторе оказался прав, до фермы Меликетти
ехать было очень далеко. Когда
мы добрались до нее, мозги у нас кипели
от жары и мы умирали от жажды.

Меликетти в солнечных очках восседал
в ветхом кресле-качалке под дырявым зонтом.

Ферма дышала на ладан, крыша дома
была латана жестью и залита гудроном,
двор завален рухлядью: тракторные колеса,
проржавевшая микролитражка, ободранные
стулья, стол без одной ножки.

К деревянному столбу, увитому плющом,
прибиты коровьи черепа, выбеленные солнцем.
И еще один череп, маленький и без
рогов. Кто знает, какому животному он
принадлежал.

Залаяла огромная собака на цепи, кожа
да кости.

В дальнем углу двора возвышались лачуга
из листового железа и загон для свиней
у самого входа в небольшую расщелину.

Расщелина напоминала длинный каньон,
промытый в камне водой. Острые
белые обломки скал, словно зубья, торчали
из рыжей земли. На его склонах росли искривленные
оливы, земляничные деревья
и мышиный терн. Обычно в таких расщелинах
много пещер, которые пастухи используют
как загоны для овец.

Меликетти походил на мумию. Морщинистая
кожа висела на нем, как на вешалке,
абсолютно безволосая, кроме небольшого
белого пучка, росшего посреди груди. Шею
поддерживал ортопедический воротник,
застегнутый зелеными эластичными липучками.
Из одежды на нем были только
видавшие виды черные штаны и коричневые
стоптанные пластиковые сандалии.

Он видел, как мы подъезжаем на наших
велосипедах, но даже не повернул головы.

Должно быть, мы показались ему миражом.
На этой дороге уже давно никто не появлялся,
разве только иногда проезжал грузовик
с сеном.

Страшно воняло мочой. И было полно
слепней. Миллионы. Меликетти они не беспокоили.
Они сидели у него на голове, ползали
по нему вокруг глаз, как по корове.
Только когда они заползали ему в рот, он их
выдувал.

Череп выступил вперед:

— Здравствуйте. Мы очень хотим пить.
Здесь есть где-нибудь вода?

Я держался настороженно: от такого, как
Меликетти, можно ждать все, что угодно.
Застрелит, скормит тебя свиньям или
угостит отравленной водой. Папа мне рассказывал
об одном типе из Америки, у которого
было озеро, где он разводил крокодилов,
и если ты останавливался спросить
у него что-нибудь, он приглашал тебя в дом,
бил по голове и бросал на съедение крокодилам.
И когда приехала полиция, он предпочел
броситься в это самое озеро, чтобы
не отправляться в тюрьму. Меликетти
вполне мог быть из таких.

Старик поднял очки:

— Что вы делаете здесь, ребятишки?
Не слишком ли далеко от дома забрались?

Купить книгу на Озоне