Этери Чаландзия. Стадия зеркала: Когда женщина знает, чего хочет (фрагмент)

Глава из книги

О книге Этери Чаландзия «Стадия зеркала: Когда женщина знает, чего хочет»

В некотором смысле вся наша жизнь зависит
от того, как мы относимся к сексу.
Для одних он существует только в браке,
и точка. Позиция четкая, присуща обычно
женщинам, внушает одновременно восхищение
и ошеломление. Проблемы две. Первая
связана с тем, что дамы, изо всех сил
педалирующие тему брачной моно гамии,
в какой-то момент начинают внушать то же
самое своим мужчинам. Те не так просты,
как кажется, и только первые несколько лет
брака послушно вторят безумным идеям своей
рыбки о супружеской верности до гробовой
доски, но по истечении положенного
срока принимаются железной рукой наводить
порядок. Так свекровь возвращается
на собственную жилплощадь, женщина прекращает
заниматься карьерными глупостями
и прирастает к плите и люльке, а мужчина,
сбрасывая вечером перепачканную чужой
косметикой рубашку на руки ошеломленной
жены, невозмутимо заявляет, что его кобелиные потребности неизменны уже несколько
тысячелетий. Alas!

Вторая проблема связана с самими женщинами.
Дело в том, что вот это «я другому отдана
и буду век ему верна» является прекрасным
слоганом и неплохо портит настроение менее
удачливым подружкам, но на деле часто трагически
не соответствует физиологическим
и романтическим потребностям вечно неспокойных
души и тела. Обнаруживается это
несоответствие часто в самый неподходящий
момент. Так, например, девушка-красавица совершает
невозможное, женит на себе богатого
и прославленного джентльмена, перебирается
в восьмой округ Парижа, доводит в своем
облике до совершенства все, над чем природа
подхалтурила, и тут бы ей жить-поживать
и нажитым добром наслаждаться, но как бы
не так. Непременно в самый неподходящий
момент в эпицентре этого искусственно созданного
райка появляется мускулистый торс
разносчика почты или пиццы, прекрасная дева
ахает и понимает, что теперь, когда у нее есть
все, ей не хватает только сексуальной горячки
и воспламеняющих кровь страстей. Она начинает
с тоской смотреть на огонь в камине
и отвисший живот своего прославленного,
но бесполезного в постели джентльмена.

Если он еще не бесполезен, все равно дело
плохо, поскольку сексуальная лихорадка подвержена
энтропии, а подколоченная гвоздями
брака, она в какой-то момент и вовсе иссякает
и, в соответствии с законом сохранения энергии, переходит в творческую, политическую,
хозяйственную или просто бессмысленную
активность. Даже когда отношения перерастают
в «глубокое чувство», секс неизбежно
линяет. И вот тогда на горизонте появляется
неизбежная дилемма — с одной стороны,
надежная жизнь с мужем, его положением,
банковским счетом и пузом, с другой — несколько
страниц горячего романа с молодым
и честолюбивым разносчиком пиццы. Расчет
и страсть входят в конфликт, добродетель колеблется,
и самолет добропорядочного брака
грозится сорваться в штопор. Дальше все зависит
от того, кто и что победит. Если расчет
и чувства к мужу, то брак будет односторонне
спасен, благосостояние и положение
не рассосутся в воздухе и вчерашняя леди
не очнется в придорожной гостинице с зубочистками
в кармане. Если страсть к любовнику,
то жизнь совершит незапланированную
кривую и останется надеяться только на чудо
и грамотно составленный брачный договор.
Ну и на то, что любовник — это следующий
этап жизни, а не системная ошибка.

Третий вариант — когда побеждает сама
девица-красавица. Муж и любовник вписываются
в извилистое сексуальное расписание,
и овцы остаются целы, и сексуальные аппетиты
удовлетворены. Да, безупречная репутация
самой верной и безупречной женщины
на свете, которая в сексе, как кактус в поливе,
не нуждается, оказывается подпорченной,
но нет на свете тех пятен, которые женщина
не вывела бы при желании. Кроме того, многие
пошли по стопам мужчин. Те так долго
и убедительно доказывали, что семья — это
одно, а связь на стороне — совсем другое,
что жены решили сами проверить. Проверили,
убедились, что мужья не врали, и принялись
жить в свое удовольствие, придерживаясь
раздельного сексуального питания. Те, у кого
совесть особенно кушать не просит, отлично
устроились.

Однако вопреки заверениям анатомов центры
удовольствия у всех находятся в разных
местах. И если одна женщина самоутверждается
за счет секса, другая — за счет отказа
от него. Эти железные леди скорее утопят
себя в броме, уедут в деревню или другую
страну, от греха подальше, но не дадут ход
адюльтеру и не позволят своей нечаянной
страсти к какому-то сопляку испортить самое
важное в жизни — семью. Я их уважаю. Меня
вообще всегда привлекают крайности. В особенности
те, на которые способны женщины.
Одно «но». Часто за примерами такой убежденной
верности стоит тривиальный страх
потерять все нажитое непосильным трудом
и оказаться перед необходимостью начинать
все сначала. Для женщины так важно чувствовать
себя защищенной и обеспеченной,
что многие готовы на стальные цепи посадить
все свои сексуальные потребности и наслаждаться
стабильностью и уверенностью в завтрашнем
дне. Кроме того, любовник — это
не мороженое, слишком много внутренних запретов и внешних табу надо преодолеть,
чтобы позволить себе полакомиться и не лечь
потом под поезд.

Но, странное дело, выходит, что надо
иметь мужество не только хранить верность,
но и изменить. И получить-таки после пятнадцати
лет воздержания то, о чем уже не просит
— вопиет отчаявшийся организм, — здоровый,
страстный, воскрешающий и омолаживающий
секс. А после этого, возможно, пойти
дальше и сделать то, что давным-давно нужно
было сделать, покончить наконец с почившим
союзом и дать всем желанную свободу. Это
довольно деликатный момент, потому что,
с одной стороны, нельзя почем зря разрушать
семьи и ломать судьбы. С другой — страх мешает
открыть глаза и увидеть очевидное —
секса нет, потому что между людьми давно
вообще ничего нет. И хватит уже мучить друг
друга и пора начинать мучить кого-то нового.
Но это всегда сложно, требует размышлений,
взвешиваний, исследований «за» и «против»
и отчаянного и бездумного броска в бездну.

А что, если женщина не обременена никакими
отношениями, вполне себе самостоятельна
и свободна и, боже, какой ужас, хочет
секса? Кажется, ну тут ей и флаг в руки —
но как бы не так!

Вот странно, мужчина, который смотрит
на незнакомую женщину с вожделением и говорит
ей, что хочет ее, — он герой. Женщина,
которая вожделеет мужчину и прямо в глаза
говорит ему об этом, вызывает подозрения.

Еще вопрос, дадут ли смелому и воодушевленному
мужчине отставку в бескомпромиссной
форме, но вот «озабоченную» женщину
наверняка оценят как маньячку. Есть во всем
этом какая-то беспробудная вековая несправедливость.
Дескать, что взять с мужчины,
он ходок, его природа таким сделала, а женщина
— она для другого, она — семья, опора,
тыл, она должна сохранять достоинство
и неприступность, стирать, готовить, шить
и штопать, а не вожделеть незнакомцев. А
если она по каким-то причинам еще не шьет
и не штопает, то должна смотреть на этого
перспективного незнакомца с позиции, даст
он ей в будущем возможность шить и штопать
или нет.

Согласна, отношение к запретам формирует
человека, и способность сказать «нельзя!»,
когда очень хочется, воспитывает характер.
Но во-первых, самые сладкие плоды всегда
висят за забором, а во-вторых, зачем задавать
человеку неразрешимую задачку — дескать,
секс полезен для здоровья и необходим женскому
организму, но практически все способы
его достижения аморальны и недостойны.
Кроме супружеской спальни, в которой секс
сам собой угасает в обратной зависимости
от крепости брака.

Вообще, в нашем сознании все слишком
сложно устроено. Казалось бы, давно в космос
летаем, а непереработанные формы «ответственности
» и «вины» продолжают беспокоить
сознание. Дескать, переспал с женщиной —
женись, переспала с незнакомцем — все, конец,
пропала репутация, теперь ты гулящая
дешевка и клейма на тебе негде ставить. Нет,
я против того, чтобы без единой мысли в голове
скакать по мало знакомым постелям, нетнет,
в век заразы и мужской непорядочности
это весьма сомнительное развлечение. И такие
прекрасные женские козыри, как гордость,
недоступность и неприступность, при умелом
использовании могут привести к осуществлению
стратегических планов в ущерб тактическому
«славно переспать». Проблема в том,
что зачморенная чужими запретами женщина
сама не понимает, где заканчивается то, чего
от нее хотят и ждут, и начинается то, чего она
сама хочет. У большинства ведь на подкорке
навечно нацарапано, что мужчины не любят
доступных, а секс без чувств — это проституция.
То, что эта проституция процветает
в давно остывших супружеских спальнях, —
это другое, это благородная жертва на алтарь
сохранения брака, будь он неладен.

Но секс, если не усложнять все матримониальными
подвигами, — это интимные отношения,
в которые вступают взрослые люди
по взаимному согласию с желанием хорошо
провести время и доставить друг другу удовольствие.
Что в этом плохого?! Почему, когда
женщина видит приятного ее глазу мужчину,
с которым ей хочется провести ночь, а наутро,
о ужас, расстаться, она не улыбается ему
нежно и призывно, а по привычке цепенеет,
впивается в бокал, сигарету или руку подруги и принимается перебирать в сознании свои
бесценные добродетели — недоступна, неприступна,
горда, холодна, секс даром не нужен,
секс с незнакомым мужчиной — только через
собственный труп. И вообще, что он обо мне
подумает, что подруга решит, что бармен скажет
и как я сама потом буду смотреть в собственное
отражение в зеркале?..

Я не верю в мораль, когда оказывается,
что лучше отказать самой себе и остаться
один на один с подругой или добродетелью,
чем провести прекрасную ночь с мужчиной
и презервативом и нимало не поступиться
этой самой добродетелью. Детский сад
какой-то — или у нас все серьезно и наутро
мы поженимся, или ничего мне не надо, я биологическая
ошибка, я не женщина, я конвоир
своих чувств!

Тут есть еще одно осложнение, и не только
несчастная женская голова, напичканная
рецептами целомудрия чужого приготовления,
оказывается во всем виновата. Это
осложнение — мужчины. Поскольку без них
в нашем деле никак не обойтись, приходится
признать, что бoльшая их часть приучена потреблять,
совершенно не приучена к ненавязчивому
флирту и непригодна для отношений,
рассасывающихся на рассвете. Во-первых,
мужчины так боятся потерять свою свободу,
что сами не верят в сказки о сексе на одну
ночь. Их тоже преследуют рудиментарные
воспоминания о том, что, переспав, придется
менять всю свою жизнь, разъезжаться с любимой мамой и влетать на большие деньги,
фату и женские слезы. Во-вторых, очевидно,
с этой женщиной, которая строит глазки
из-за стойки, что-то не в порядке. Да, она, конечно,
хороша в полумраке бара, но при ближайшем
рассмотрении наверняка окажется
семидесятилетней ведьмой в подтяжках, которая
отчаялась до такой степени, что в открытую
ловит на живца. Но если улыбнуться
ей в ответ, отступать уже будет поздно. Так
что сидим ровно, от газеты не отвлекаемся.
Да и настроения у меня сегодня нет. И вообще,
я женат! Последняя спасительная мысль
подытоживает мужские сомнения, женщина
вычеркивается из планов на вечер, и что-то,
что могло случиться по взаимному согласию,
опять не происходит.

Похоже, пока совсем немногие созрели
для секса как для удовольствия. Нет-нет,
есть легкие головы (я не имею в виду беспорядочно
спаривающуюся между собой
молодежь), которые, не испытывая никаких
морально-нравственных метаний, предаются
безопасному сексу без обязательств и драм.
И как-то на ловцов и звери бегут — сами собой
находятся мужчины-энтузиасты, которые
оказываются предупредительны в постели
и ненавязчивы с утра. Они непринужденно
обмениваются номерами телефонов и не впадают
в депрессию, если дальнейшее общение
не складывается. Похожие на них в этом отношении
женщины тоже живут моментом и,
переспав, не начинают выгрызать на безымянном пальце место для обручального кольца.
И кстати, на моей памяти из парочки таких
безумных ночей в одном случае получилась
семья с детьми, а в другом — отношения длиной
почти в восемь лет. Понравились люди
друг другу, переспали, разлетелись в разные
части света, подумали, созвонились, встретились,
улыбнулись, поняли, что неплохо бы
продолжить, и продолжили. И никто не выедал
десертной ложечкой мозг ни партнеру,
ни себе, терзаясь, не пострадали ли за прошедшую
ночь их добродетель, свобода, репутация
и прочая ерунда.

Повторяю, я против беспорядочных связей,
я за любовь и крепкую семью до ее логического
завершения. С другой стороны,
я за смелость, умение красиво жить и оставлять
в своей жизни место приключению
и празднику. За умение прислушиваться
к собственным желаниям и не делать вид,
что вы живете в монастыре кармелиток. За то,
чтобы была найдена грань между распутством
и целибатом, чтобы мы позволяли себе быть
самими собой и не впадали в крайности.

Кажется, это был какой-то праздник у знакомых,
когда гостей так много, что никто
за тобой не следит и не кормит с рук. Высокий
расслабленный бонвиван, который глаз
не сводил с одной женщины весь вечер. Прелестная
болтовня на веранде. Вино, остроты,
призывный блеск в глазах. Сумасшедшая ночь
в гостинице. Ни минуты сна, блаженство и пустота
во всем теле. Самая вкусная сигарета в мире, выкуренная на двоих с видом на восход
и спящий город. Апельсиновый сок, королевский
завтрак, бешеное продолжение с новыми
силами и расставание, полное глубокой
симпатии и искреннего восторга.

Потом пару раз они разговаривали по телефону,
он прислал ей очаровательный подарок,
и однажды они случайно столкнулись в аэропорту.
Никакой неловкости. Похоже, именно
с этим человеком ее связали самые прекрасные
и ничем не подпорченные воспоминания
об отношениях, которых не было…

Всем, кто еще не попробовал, от всей души
желаю. Одно предупреждение. От ошибок
не застрахован никто, и, вполне возможно,
секс с незнакомцем вместо приятных воспоминаний
оставит ощущение недоразумения и неловкости.
Секрет хорошего секса — как формула
прекрасных духов, бог знает, что должно
смешаться в безошибочной пропорции, чтобы
в душе, как в небе, полыхнуло фейерверком.
Иногда этого не происходит, даже когда вы
с принцем Монако пьете шампанское на его
яхте в открытом море. Ничего не поделаешь.
Потенциально надо быть готовой ко всему,
делать правильные выводы и не лезть на рожон,
когда он весь вечер проедает вас глазами,
но при этом обнимает за талию совершенно
другую женщину (правда, возможно,
у всех троих взгляды на секс совсем широкие
и полностью совпадают). Незапланированный
секс — это всегда приключение, от которого
при прочих равных условиях не стоит отказываться. Поскольку нельзя отказываться рисковать
и пить с утра шампанское.

P.S. Единственное, чем нельзя рисковать, так
это здоровьем! Секс, а тем более с незнакомцем,
всегда должен быть защищенным. Какими
бы честными и восхищенными глазами он
на вас не смотрел!

Купить книгу на сайте издательства

25 августа

Глава из романа Роберто Боланьо «Третий рейх»

О книге Роберто Боланьо «Третий рейх»

Дружба с Чарли и Ханной становится весьма обременительной. Вчера, когда я записал все необходимое в дневник и думал, что спокойно проведу вечер наедине с Ингеборг, заявились эти
двое. Было около десяти; Ингеборг только только проснулась. Я сказал, что предпочитаю остаться в гостинице,
но она, поговорив по телефону с Ханной (Чарли и Ханна
находились в вестибюле), решила, что нам лучше пройтись. Все то время, что она переодевалась, мы не переставая спорили. А когда спустились, я, к своему удивлению,
увидел у стойки администратора Волка и Ягненка. Первый, опершись на стойку, что то рассказывал на ухо дежурной, а та без всякого стеснения покатывалась со смеху.
Мне это крайне не понравилось: я решил, что это та самая
администраторша, что нажаловалась на меня фрау Эльзе,
когда произошло известное недоразумение со столом, хотя, учитывая время суток и вероятность работы в две смены, вполне возможно, я обознался. В любом случае эта
была молодая и недалекая особа: увидев нас, она сделала
такое лицо, словно хотела поделиться с нами важной тайной. Остальные зааплодировали. Это уже было слишком.

Мы выехали из городка на машине Чарли; рядом с
ним на переднем сиденье ехала Ханна; Волк показывал
дорогу. По пути на дискотеку, если, конечно, эту халупу можно было назвать дискотекой, я видел огромные
фабрики керамики, выстроенные по старинке вдоль
обочины шоссе. На самом деле это, видимо, были склады или магазины оптовой торговли. Всю ночь их освещали прожекторы, как на стадионе, и автомобилист мог
обозреть бесчисленную посуду, разные побрякушки и
цветочные горшки всевозможных размеров, а также кое-какие скульптуры за ограждениями. Грубые подделки
под греков, покрытые пылью. Фальшивки средиземноморских ремесленников, застывшие в каком то неопределенном времени — ни день, ни ночь. По дворам бродили лишь сторожевые собаки.

В целом эта ночь почти ничем не отличалась от предыдущей. Дискотека не имела никакого названия, хотя
Ягненок сказал, что она якобы называется «Старье берем»; так же как и вчерашняя, она была больше рассчитана на местный рабочий люд, чем на туристов; музыка
и освещение были просто ужасными. Чарли принялся
за выпивку, а Ханна с Ингеборг пошли танцевать с испанцами. Все кончилось бы как обычно, не случись
вдруг драка, что здесь дело обычное, по словам Волка,
который посоветовал нам как можно скорее уходить.
Попробую восстановить эту историю: все началось с
одного типа, делавшего вид, что танцует между столиками и вдоль площадки, не заходя на нее. Похоже, он не
заплатил за вход и находился под кайфом. Разумеется, по
поводу последнего точно ничего нельзя утверждать. Его
отличительной чертой, на которую я обратил внимание
задолго до того, как началась эта заварушка, была свисавшая с руки довольно толстая палка, которой он то и дело поигрывал, хотя Волк потом уверял, что это была
трость из свиной кишки и что после удара ею на теле остается шрам на всю жизнь. В любом случае поведение
лжетанцора выглядело вызывающим, и вскоре к нему
подошли двое местных официантов, которые здесь не
носили формы и ничем не отличались от клиентов, разве что суровым обхождением и разбойничьими физиономиями. Между ними и обладателем трости возникла
перепалка, постепенно набиравшая обороты.

До меня донеслись слова последнего:

— Моя шпага сопровождает меня повсюду, — так своеобразно именовал он свою трость, реагируя на запрещение находиться с нею на дискотеке.

Официант ответил:

— У меня есть кое что покруче твоей шпаги. — Вслед
за этим полился поток грубых ругательств, которых я не
понял, а под конец официант сказал: — Хочешь убедиться?

Владелец трости словно онемел; рискну утверждать,
что в то же время он вдруг побледнел как полотно.
Тогда официант поднял свою мускулистую и волосатую руку гориллы и произнес:

— Видел? Это будет покруче.

Владелец трости засмеялся в ответ, но не вызывающе,
а словно с облегчением, хотя не думаю, что официанты
способны были уловить разницу, и, взяв свою палку за
оба конца, поднял ее вверх и натянул, как лук. И продолжал смеяться бессмысленным, пьяным, жалким смехом.

В это мгновение рука, которую демонстрировал официант, рванулась вперед, словно разжатая пружина, и схватила палку. Все произошло очень быстро. Тут же, покраснев от натуги, официант переломил ее надвое. За одним
из столиков зааплодировали.

С такой же быстротой владелец палки бросился на
официанта, заломил ему руку за спину, прежде чем ктолибо успел ему помешать, и в мгновение ока сломал ее.
Мне кажется, что я, несмотря на то что во время этого
инцидента музыка продолжала играть, слышал хруст ломающихся костей.

Поднялся страшный крик. Вначале завопил официант, которому сломали руку, потом к нему присоединились голоса тех, кто ввязался в потасовку, причем было непонятно, по крайней мере с моего места, кто на
чьей стороне, и под конец орали уже все присутствующие, даже те, кто понятия не имел, из за чего заварилась каша.

Мы решили ретироваться.

На обратном пути нам повстречались две полицейские машины. Волка с нами не было, мы не смогли найти его в толкотне у выхода, и теперь Ягненок, который
без всяких возражений последовал за нами, горевал о
том, что бросили его друга, и требовал вернуться. Но
Чарли был категоричен: если испанец желает вернуться,
пусть возвращается автостопом. Сошлись на том, что
подождем Волка в «Андалузском уголке».

Когда мы подъехали, бар еще был открыт, я имею в
виду, открыт для всех, терраса освещена и полна народу,
несмотря на столь поздний час; хозяин по просьбе Ягненка, поскольку кухня действительно уже не работала,
приготовил нам пару цыплят, которых мы сопроводили
бутылкой красного вина; после этого, не утолив как следует аппетит, мы управились с целым подносом, уставленным кусочками колбасы, ломтями ветчины и хлебом
с помидорами и маслом. Когда терраса была уже закрыта и внутри бара находились только мы да хозяин, который в эти часы предавался своему излюбленному занятию — смотреть видеофильмы про ковбоев и не спеша
ужинать, появился Волк.

Увидев нас, он пришел в ярость, причем все свои
упреки — «оставили меня одного», «бросили меня»,
«вот и доверяй после этого друзьям» и т. п. — адресовал,
как ни странно, Чарли. Ягненок же, который, по хорошему, был здесь единственным его другом, делал вид,
что ему стыдно, и демонстрировал немое согласие со
словами своего приятеля. А Чарли, что еще более странно, смиренно принимал эти упреки и извинялся, соглашался с ними вроде бы в шутку, но при этом пускался в
объяснения — словом, вел себя так, словно польщен
тем, что неистовые жесты и примитивная брань адресованы именно ему. Да, Чарли это нравилось! Вероятно,
он принимал эти откровения за подлинную дружбу!
Это было просто смешно! Должен подчеркнуть, что
мне Волк не высказал ни единого упрека, а с девушками
вел себя как всегда — то вежливо, то развязно.

Я уже собирался уйти, когда в бар вошел Горелый.
Кивком поздоровавшись с нами, он уселся за стойку,
спиной к нам. Я дождался, когда Волк закончит рассказывать о событиях на дискотеке «Старье берем», которые
он наверняка приукрасил, добавив потоки крови и неслыханное количество арестованных, и подошел к Горелому. Его верхняя губа наполовину представляла собой
бесформенный струп, но очень скоро ты переставал обращать на это внимание. Я спросил, не страдает ли он
бессонницей, и он улыбнулся в ответ. Нет, бессонницей
он не страдает, просто ему хватает нескольких часов сна,
чтобы потом нормально выполнять свою работу, а работа у него нетрудная и интересная. Он был не слишком
разговорчив, но и не такой молчун, каким я его себе воображал. У него были мелкие, словно бы подпиленные
зубы, находившиеся в ужасном состоянии, которое я по
своему невежеству не знал, чему приписать: воздействию огня или просто напросто недостаточному уходу за
полостью рта. Неудивительно, что человек с сожженным
лицом не слишком заботится о состоянии своих зубов.

Он спросил, откуда я родом. У него был негромкий, но очень звучный голос человека, уверенного, что
его правильно понимают. Я ответил, что из Штутгарта,
и он кивнул так, словно город был ему хорошо знаком,
хотя он наверняка там никогда не был. Одет он был так
же, как днем: короткие штаны, майка и веревочные сандалии. Бросается в глаза его физическое сложение: широкая грудь, сильные руки с выпуклыми бицепсами, хотя когда он сидит за стойкой, — и пьет чай! — то кажется более худым, чем я. Или более робким. Несмотря на
скудный гардероб, он, по видимому, заботится о своем
внешнем виде, хотя и на самом простом уровне: волосы
причесаны, и не чувствуется дурного запаха. Последнее
можно в каком то смысле отнести к маленьким подвигам, ибо, живя на пляже, ты можешь пользоваться только соленой водой. (Если принюхаться, от него пахло
морской водой.) На мгновение я представил себе, как
он изо дня в день или из ночи в ночь стирает свою одежду (штаны, несколько маек) в море, моет свое тело в море, справляет нужду в море или на пляже, том самом
пляже, где потом возлегают сотни туристов, и среди них
Ингеборг… Не в силах справиться с внезапно подступившим отвращением, я вообразил, как сообщаю о его
хулиганском поведении в полицию… Нет, я, конечно,
этого делать не стану. Тем не менее чем объяснить, что
человек, имеющий оплачиваемую работу, не в состоянии обеспечить себе достойное место для сна? Разве цены на любое жилье в этом городке непомерно высоки?

Разве не существует дешевых пансионов или кемпингов,
пусть даже они расположены не на самом берегу? Или
же наш приятель Горелый надеется таким образом, не
платя за квартиру, приберечь некоторое количество песет на то время, когда кончится летний сезон?

В нем есть что то от «доброго дикаря»; впрочем, то
же самое можно сказать и про Волка с Ягненком, однако
же эти устраиваются как то иначе. Возможно, бесплатное одновременно означает уединенное жилище, защищенное от чужих взглядов и присутствия других людей.
Если это так, то я в какой то степени его понимаю. Плюс
преимущества жизни на свежем воздухе, хотя его жизнь,
как я ее представляю, мало чем напоминает жизнь на свежем воздухе, синоним здоровой жизни, поскольку проходит в ожесточенной борьбе с сыростью на пляже и поскольку его каждодневное меню, я в этом уверен, составляют бутерброды. Как живет Горелый? Я знаю только,
что днем он напоминает зомби, волочащего велосипеды
сначала от берега к небольшому огороженному пространству, а потом оттуда снова на берег. И ничего больше. Хотя у него должны быть обеденные часы и когда то
он должен встречаться со своим начальником и передавать ему выручку. Знает ли этот начальник, которого я
ни разу не видел, что Горелый спит на пляже? Да что там
начальник, знает ли об этом хозяин «Андалузского уголка»? Посвящены ли в тайну Ягненок с Волком или я
единственный, кто раскрыл его убежище? Не решаюсь
спросить его об этом.

По ночам Горелый делает что хочет или, по крайней
мере, пытается делать. Но что именно он делает, кроме
того, что спит? Допоздна сидит в «Андалузском уголке»,
гуляет по пляжу, возможно — общается со своими друзьями, ведь могут же у него быть друзья, пьет чай, хоронит
себя под своими железяками… Да, иногда крепость из велосипедов кажется мне своего рода мавзолеем. Конечно,
при дневном свете она производит впечатление хижины,
однако ночью, при свете луны, возвышенная душа вполне могла бы спутать ее с языческим курганом.

Ничего иного, достойного упоминания, ночью
двадцать четвертого не произошло. Мы покинули «Андалузский уголок» относительно трезвыми. Горелый и
хозяин еще оставались: первый — перед пустой чайной
чашкой, второй — перед экраном, продолжая смотреть
очередной ковбойский фильм.

Сегодня, как и следовало ожидать, видел его на пляже.
Ингеборг и Ханна улеглись рядом с велосипедами, а Горелый, сидевший по другую сторону прислонившись к
пластмассовому поплавку, разглядывал горизонт, где
смутно угадывались силуэты некоторых его клиентов.
Он ни разу не обернулся, чтобы взглянуть на Ингеборг,
хотя справедливости ради нужно сказать, что там было
на что посмотреть. Обе девушки щеголяли в новых ярких бикини радостного апельсинового цвета. Но Горелый избегал смотреть в их сторону.

Я не пошел на пляж. Остался в номере — правда, то
и дело выходил на балкон или высовывался в окно, чтобы еще раз просмотреть заброшенную мною игру. Любовь, как известно, — это всепоглощающая страсть, хотя в данном случае надеюсь, что смогу сочетать страсть
к Ингеборг с увлеченностью игрой. Согласно планам,
намеченным в Штутгарте, к этому времени я должен
был иметь уже половину продуманного и написанного
стратегического варианта и по меньшей мере черновик
доклада, который мы будем представлять в Париже. Однако пока не написал ни единой строки. Будь здесь Конрад, он бы вдоволь поиздевался надо мной. Но Конрад
должен понять, что это мои первые каникулы с Ингеборг и я не могу игнорировать ее и всецело отдаться работе над новым вариантом. Невзирая на все это, я не отчаиваюсь и думаю, что закончу ее к нашему возвращению в Германию.

После обеда произошла забавная вещь. Я сидел в
комнате, как вдруг услышал звуки охотничьего рога. Не
могу утверждать это на сто процентов, но, с другой стороны, я способен отличить звуки рога от других звуков.
Любопытно, что в этот момент я думал, хотя и не слишком определенно, о Зеппе Дитрихе, который как то обмолвился по поводу тревожного рога. Так или иначе,
уверен, что все это мне не приснилось. Зепп утверждал,
что слышал его дважды и в обоих случаях таинственная
музыка помогла ему побороть страшную физическую
усталость, первый раз в России и второй в Нормандии.
По словам Зеппа, начинавшего как рассыльный и шофер и дослужившегося до командующего армией, это
предупреждение предков, голос крови, который заставляет тебя насторожиться. И вот, как я уже сказал, я сидел
в комнате и размышлял, как вдруг неожиданно услышал
его. Я вскочил и вышел на балкон. Снаружи царил повседневный шум, даже моря не было слышно. В коридоре, напротив, царила одуряющая тишина. Выходит, рог
прозвучал у меня в мозгу? Прозвучал, потому что я думал о Зеппе Дитрихе или потому что он должен был
предупредить меня об опасности? Ведь на самом деле я
думал в тот момент и о Хауссере, и о Биттрихе, и о
Мейндле… Так, значит, он звучал для меня? Но коли так,
то о какой опасности он меня предупреждал и призывал
быть начеку?

Когда я рассказал об этом Ингеборг, она посоветовала мне не сидеть столько времени в закрытой комнате.
Она считает, что мы должны записаться на курсы джоггинга и гимнастики, которые организуются при гостинице. Бедная Ингеборг, она ничего не понимает. Я обещал, что поговорю насчет этого с фрау Эльзой. Десять
лет назад здесь не было никаких курсов. Ингеборг сказала, что сама запишет нас и незачем обращаться за этим
к фрау Эльзе, когда все очень просто решается с помощью дежурного администратора. Я сказал, что согласен
и что она может поступать так, как считает нужным
Прежде чем лечь спать, я сделал две вещи, а именно:

1) приготовил бронетанковые корпуса к молниеносной
атаке на Францию;

2) вышел на балкон и поискал взглядом какой нибудь
свет на пляже, указывающий на присутствие Горелого, но везде было темно.

Купить книгу на Озоне

Четыре стороны любви

Отрывок из книги Михаила Эпштейна «Sola Аmore. Любовь в пяти измерениях»

О книге Михаила Эпштейна «Sola Аmore. Любовь в пяти измерениях»

Любовь — чувство настолько цельное, что разбивать его на части кажется кощунством. Ведь
и призвание любви — соединять двоих в одно
целое. Но именно поэтому так важно понимать,
из чего состоит любовь, чтобы не принять за нее
лишь одну из ее частей. Четыре основных составляющих любви: желание, вдохновение, нежность
и жалость. Любовь легко спутать с любой из них:
принять желание за любовь при отсутствии нежности или принять за любовь жалость при отсутствии вдохновения.

Желание

Желание — самая понятная, физиологическая
и как будто даже физически заданная сторона
любви, что стереотипно выражено в ее магнетической метафоре. Между любящими возникает
магнитное поле, их все время тянет друг другу,
хочется быть так близко, чтобы уже не отличать
себя от не-себя. Пространство искривляется,
перестает быть однородным, в нем все обретает
вектор, каждая вещь и событие, словно опилочка,
разворачивается вдоль линий магнитного протяжения, все говорит о тебе и показывает на тебя.
Можно бесконечно воображать другого, мысль
о нем никогда не наскучит, притом что реальное лицо почти невозможно представить: оно все
время расплывается в потоке бегущих от него
энергетических частиц. Даже если перебираешь
фотографии, чтобы вспомнить, все равно тут же
забываешь; не можешь насмотреться на это лицо
своим невидящим взором, зато можешь подолгу с ним говорить, мысленно обращаться к нему,
даже его не видя.

Желание сродни тому, что можно назвать
«оленьим» чувством. Трудно определимое, оно
перекликается с такими словами, как «зов»
и «гон». Олень, почуяв издалека пахучий след,
неслышный зов своей (возможной) подруги,
мчится неостановимо через леса, чтобы ее настичь и быть с нею. Мчится долго — так неотвратимо притягивает его этот зов, коснувшийся
его ноздрей. Может упасть на колени, обессиленный, но все-таки встанет, и домчится, и возьмет,
и сомнет ее, милую, желанную, подавшую этот
зов, никому, может быть, и неслышный, кроме
него. Даже если она, испуганная треском сучьев
и приближением неизвестного, робко пытается
бежать от него — он ее настигнет, и она почувствует, что он неслучаен, что он — отклик на ее
призыв, он тот, кто выследил ее по оставленному
следу. Зов и гон — путь желания, накопленного
долгим ожиданием и прислушиванием, припаданием к земле.

Даже самое простое физическое желание
в любви перестает быть хотением, поскольку
оно направлено не на «что», а на «кого» — на
того, кто сам способен желать, на встречное
желание. Хотеть можно чего-то потребимого
и сразу насыщающего: еды, воды, всяких материальных благ и удобств, в том числе и физической
ласки. С утолением этого хотения, или похоти,
оно исчезает и возникает снова в соответствии
с природным ритмом. О желании язык говорит
в связи с более отвлеченными материями: желание любви, познания, совершенства, славы,
счастья, блага, власти, всемогуществаѕ Желание
не исчезает, потому что, во-первых, его нельзя
полностью утолить, его предмет бесконечен; во-вторых, оно и не хочет себя полностью утолять,
оно жаждет себя самого, своего продолжения
и возрастания. Оно счастливо не разрядкой,
а своей неутолимостью. Желая другого, я желаю
сам быть желанным, я желаю утолять его желание. Желание разжигается в той точке, где оно
отвечает на другое желание, где оно чувствует
это горячее, неудержимое вопрошание другой
плоти, ее переливание через край — и само
переливается ей навстречу. Нет ничего горячее
этой встречи двух рвущихся навстречу друг другу
теплот. И нет ничего убийственнее для желания,
чем иметь дело с «продажной любовью», а точнее — с «безлюбой продажей», когда вместо
ответного желания ощущается лишь наличность
плоти, предложенной в обмен на другую наличность.

Но желание — это не только телесное влечение, но и душевная невозможность обойтись
без другого. Душа испытывает почти телесное
жжение, срочную, неутолимую потребность прикипеть к душе другого — и чтобы это длилось
и длилось, чтобы можно было входить в душу
бесконечно.

Как и тело, душа все время хочет увеличивать
меру своей близости с другой душой, и если позавчера еще можно было говорить о политике
и литературе, а вчера о мистике и метафизике, то
сегодня хочется говорить только о нас, о любви,
о самом сокровенном — что есть ты и я в отношении друг к другу. Всякая иная предметность,
возникающая между нами, начинает томить и раздражать, как преграда для внутренней близости.
Лишь потом, когда произойдет прорыв и души
начнут дотягиваться друг до друга хотя бы кончиками пальцев, предметность может вернуться
и разлиться широко, на всех и на все, потому что
желание уже не мое и не твое, а наше.

Душа другого человека — вот главный предмет желания. Чтобы эта душа была мне открыта,
ждала и изливалась мне навстречу — чувствами,
признаниями, вопросами, загадками, отгадками.
День и ночь заполнены этим внутренним разговором, этой жаждой непрерывного общения: как
будто в другом открылась какая-то бездна, в которую тебя влечет, и все, что есть в тебе, может
поместиться в этой бездне: она все поймет и охватит, у нее нет границ. Все, что есть ты, все твои
мысли, переживания, слова, образы, превращается в сплошной неостановимый поток, несущийся
навстречу другому. И странное, порой страшное
чувство охватывает тебя — что ты себе уже не
принадлежишь, что есть только это исхождение
из себя в надежде на то, что другой тебя примет
и даст место в своей душе. А иначе тебе некуда
идти, твой дом уже пуст, полуразрушен, брошен
впопыхах, как при бегстве, и если другой не даст
тебе прибежища, ты станешь странником, тенью,
тебя просто не будет. Сила душевного желания
такова, что можно все приобрести, но и все потерять, если нет отзыва: это ставка на бесконечность.
Поэтому желание неотделимо от страдания, которое порой выступает как синоним целой любви:
«он страдает по ней», то есть ему больно, мучительно без нее. Душа влечется к душе, хочет подолгу быть наедине с ней, срастаться в одно целое,
андрогина — зверя с двумя спинами и одновременно многоочитого ангела, который смотрит на
мир глазами двоих в растущих гранях и призмах,
которые образуются взаимным преломлением их
взглядов.

Такие ангелы изображаются в книге Иезекииля: они имели вид колес, и «ободья ихѕ полны
были глаз» (Иез. 1:18). Вот так и душе, душке,
дужке хочется стать одним колесом с душой другого и катиться неведомо куда, по всей земле,
а раскатившись, уноситься и в небо, исчезать там,
где никто не может их настичь и постичь.

Вдохновение

Желание — это неутолимая потребность в другом, зависимость от его лица, кожи, рук, запаха,
голоса. Желание — это болезнь другого, переполненность, беременность этим другим. Согласно
Платону в «Пире», любовь — это «стремление
родить и произвести на свет в прекрасном», поскольку только так смертное может приобщаться
к бессмертию: оплодотворяя и беременея, рождая
себя из другого и другого из себя.

Если в желании мы испытываем радостную
и мучительную зависимость от другого человека,
то вдохновение — это взаимная свобода от себя
прежних, свобода стать такими, какими мы еще
никогда не были. «Вот, все новоеѕ» — это звучит
в начале каждой любви, как будто заключается
новый завет, открывается кратчайший путь к вечности. При этом каждая мелочь приподнимается
в своем значении и становится метафорой, переносно указывая на любимого, на еще одну возможность сближения с ним. Любимое имя тоже
становится метафорой, прилагаясь ко множеству
вещей и чудесно объясняя их. Даже прозаический
человек вроде Онегина в состоянии любви начинает чувствовать себя поэтом, потому что рождается новая интенсивность, приподнятость, ритмичность всего существования.

Это состояние «встреченности с Беатриче» Данте назвал «новой жизнью» и навсегда соединил
любовь с вдохновением и творчеством. Не обязательно поэтическим, но всегда личностным. В точке встречи начинается новая сборка двух личностей. Теперь они заново, двойным, сплетающимся
взглядом могут взглянуть на свою прошлую жизнь,
на каждый ее эпизод, который наполнится судьбоносным смыслом, как подготовка этой непредставимой тогда, а теперь уже неотменимой встречи.
Какое смешение важного и смешного! Смешного,
потому что мы так были далеко друг от друга, вне
истины, тыкались в какие-то мелочи, случайности,
словно слепые котята; принимали окольные пути
за главные и долго мучились, теряли себя, прежде
чем повернуть обратно. Хорошо вместе посмеяться над этим суетным прошлым, в котором мне
приходилось обходиться без тебя.

Для многих, если не для большинства, любовь
оказывается единственным опытом вдохновения.
Даже если он «червь земли», а не «сын небес», —
этого полета у влюбленного никто не отнимет.
И никакому «работнику вдохновения», художнику и поэту, не угнаться за ним в этом полете,
оставаясь лишь жрецом своего искусства. Творчеству нужно нечто большее, чем слова и краски,
ему нужна вся личность. Но именно поэтому оно
не может происходить в одиночестве: личность
есть только там, где есть отношение личностей.
Можно быть одиноким творцом в литературе и не
нуждаться ни в ком, кроме читателей (тоже сотворцов, но вторичных), да и в них не нуждаться!

Но нельзя быть одиноким в творчестве личности,
оно возможно лишь как сотворчество. Потому что
нет такой бумаги, холста или мрамора, где я могу
полно запечатлеть себя как личность, — только
в душе другого человека. Нет таких красок или
понятий, в которых я могу выразить себя, кроме
ответных переживаний и мыслей другого человека. Любовь может возникнуть только между творческими личностями — не потому, что они порознь занимаются какими-то видами творчества,
а потому, что они становятся сотворцами в самой
любви.

Вдохновение — это взаимное преображение
любящих. У Стендаля любовь описана как «кристаллизация». Подобно тому, как голая ветка, опущенная в насыщенный соляной раствор, быстро
обрастает ослепительными кристаллами, так и подчас заурядное существо в представлении любящего наделяется всевозможными достоинствамиѕ
Но дело не только в субъективном представлении.
Сам человек — заурядный или незаурядный —
заново творится в этом любовном растворе и становится другим. В нем открывается нечто такое,
чего он сам не знал о себе. Если уж взять за основу
стендалевскую метафору любви-кристаллизации,
то лучше провести параллель не с солью, а с жемчугом. Жемчуг образуется в результате случайного
попадания внутрь раковины постороннего предмета. Это может быть крошечная песчинка или
червячок-паразит, который, проникнув в тело
моллюска, вызывает раздражение. Жемчужница
обволакивает постороннее тело перламутровым
веществом. И вот это перламутровое вещество —
любовь — превращает крошечную песчинку, от
которой душа не может избавиться, в настоящую
жемчужину. Любовь — это попытка вытолкнуть
из себя чуждую частицу, а затем — мучительное
обживание ее и выращивание песчинки до жемчуга, причем не только в представлении раковины,
но и в бытии самой этой песчинки.

Если в любви есть желание, но нет вдохновения,
нет взаимной трансмутации личностей, то она лишена своих магических свойств и ее лучше назвать
страстью. Страсть, в отличие от любви, — это
магнетизм без магии, это прикованность одного
человека к другому без той внутренней свободы,
которая дается вдохновением. Страсти нужно
только то, что есть, ее гнетет действительность бытия, единственность того, что она нашла и без чего
не может; она хочет повтора, чтобы «еще и еще,
только это». Страсть обрекает на страдание, потому что ей нечем дышать, она не готова дать свободу любимому существу, боится этой свободы, как
неотвратимой измены. Любовь дышит воздухом
возможностей, она нуждается в постоянном обновлении себя и другого. И она не боится свободы, в ее основании — вера, что любимое навсегда останется с тобой, потому что иначе не было
бы и самой любви. Раз встретившись, можно уже
ничего не бояться: мое в тебе не может принадлежать никому другому, иначе оно не было бы
настоящим моим. И радостно бросать этот бумеранг в любую сторону света, зная, что отовсюду
он к тебе вернется, заново подтвердив взаимную
обреченность. Любовь любит отпускать любимое
на волю, чтобы снова и снова встречаться с ним
в неизвестности, на заранее не обговоренных путях. Страсть душит и тяготит, как иго; о любви
можно сказать евангельскими словами, что «иго
ее — благо, и бремя ее легко».

Нежность

Из всех четырех свойств любви это труднее всего описать. Само слово «нежность» расплылось от
тысяч воздыханий и заклинаний, где оно означает
все и ничего. Нежность может возникнуть до желания и вдохновения, но по-настоящему она становится ощутима душой, уже набравшей любовной силы и готовой не только брать, но и давать.
Нежность — это имя самоотдачи: все приобретенное желанием и вдохновением она теперь отдает
любимому, стелется перед ним, охраняя каждый
его шаг. Нежность — это имя мягкости, которая
вдруг нисходит на душу, уже испытавшую и твердость желания, и полет вдохновения. Все, что судорожно билось в желающей душе, а потом расправляло крылья в душе творящей, теперь вдруг
собирается в один комочек, подступающий к горлу при одной мысли о любимом. Хочется стать его
домом, кровом, раковиной, охранять его от всего
острого, шероховатого. В том числе охранять от
меня самого, от моих покушений и приставаний,
от диктатов и капризов страсти, от приступов несвоевременного желания, от смены настроений,
от бытовых забот. Любимое вдруг предстает во
всей своей беззащитности, как сплошная уязвимость, как содранный кожный покров.

И в самом деле, любовь — это высшая степень
обнаженности. И даже любовное желание, которое торопливо сдергивает покровы, и любовное
вдохновение, которое подхватывает их, расшивая
золотом и жемчугом, — они не отвечают на важнейшую заботу любви: сохранить раскрывшееся
тебе существо. Во всех порывах страсти и вдохновения, которые тебя сливают с ним и уносят
в иное, важно не забыть о нем самом, вернуться
к его хрупкой данности, которую любовь делает
еще более уязвимой. Нежность — это имя бережности, которая закрывает любимое от всех щелей
и сквозняков продувного пространства: закутывает горло, подтыкает одеяло, обнимает, лелеет,
баюкаетѕ Это легкость прикосновений, ступание
на цыпочках, молчаливое ожидание пробуждения,
горячий чай на ночь в постель и кофе по утрам.
Нежность — это «ласковые ласки», не такие,
что вымогают еще и еще, но такие, которые восстанавливают целость и неприкосновенность любимого существа, успокаивают его в нем самом.
В нежности это любимое существо наконец становится «существом для себя», «целью в себе», а я
становлюсь средством.

Нежность почти ангелична и вместе с тем очень
телесна. Это райская чувственность, которая не
знает бурь желания, не ищет вторжения внутрь,
пронзительных стонов, змеистых перевиваний
(«виясь в моих объятиях змией»). В раю нет деления на внутреннее и внешнее. Для нежности
нет ничего желаннее, чем кожа, нет ничего сладострастнее, чем прикосновение, нет ничего горячее, чем теплота щеки, к которой прижимаешься
щекой. Нежность бродит пальцами или губами по
шее или по плечу и воспринимает любимое существо прежде всего как родное, вылепленное из
твоего же ребра. После всех бурь, долго носимые
желанием и вдохновением, любящие могут наконец остаться в раю, куда вынесла их история любви, и тихо прильнуть друг к другу. Они заслужили право на почти неподвижность, почти покой,
которые прерываются легким шепотом, легким
прикосновением только для того, чтобы глубже
ощутить это блаженство сопребывания в одном
времени и пространстве, где каждый защищает
другого собой.

Жалость

Жалость легко спутать с нежностью, но это чувство более смелое и идущее дальше. Нежность боится резких движений, она хочет остаться с любимым в раю. Жалость не может не вспугнуть этой
тишины и покоя, потому что хочет дать больше,
чем способна дать нежность. Жалость — это новая тревога, уже не та, что сопутствовала желанию, не тревога неутоленности и неутолимости,
а страх недодать, недоделиться.

Испытывать жалость — это порывисто обыскивать себя в поисках того, что может срочно
понадобиться любимому, чем можно ему помочь.
Предмет жалости — это слабости любимого, его
нехватки, боли, страдания, незнания, неумения.
Опасно принимать жалость за любовь, но еще
опаснее — исключать из любви чувство жалости.
Любовь без жалости может быть страстной, вдохновенной, нежной, романтичной, но ей недостает ощущения той слабости любимого, в которую
можно вложить эту силу.

Иногда можно услышать, что слабых любят
больше, чем сильных, красивых, совершенных, что
к слабым крепче привязываются, потому что главная потребность любви — давать, наделять любимого всем, что есть у любящего. Слабый больше
нуждается, поэтому и любовная отдача сильнее.
Но вряд ли эта теория верна. Иначе сильные
оказались бы самыми слабыми и несчастными
людьми — их никто бы не любил. Но мы знаем,
что сильных тоже любят, и это придает им еще
большую силу и вызывает еще большую любовь.
Суть не в том, что любовь вызывается слабостью,
а в том, что любовь находит слабость даже в самом сильном, и, полюбив его, начинает жалеть.

«Несказанная жалость спрятана в сердце любви» (У. Йейтс).

Полюбив сильного, красивого, умного, удачливого человека, мы начинаем чувствовать в нем ту
уязвимость, которая даже ему самому может быть
неизвестна, или он скрывает ее от себя. И тогда начинается труд любовной жалости, которая
не отменяет ни желания, ни вдохновения, ни
нежности, но по-особому сплетается с ними, добавляет чуточку слезной соли и терпкости даже
в сладость самого захватывающего слияния и поцелуя. Дело не в том, что у красавца могут быть
какие-то тайные недуги, умница боится выступать
перед большой аудиторией, а силача мучают детские страхи — то ли насекомые, то ли темнота.
Нет совершенных, нет вполне защищенных, и любовь не только находит эти слабости, но и сама
ищет их, нуждается в них, чтобы быть вполне любовью, чтобы жалеть, чтобы преизбыточествовать
в давании и самоотдаче.

Если нет этой соленой капельки в объятиях
и поцелуях, этого сдерживаемого плача хотя бы
о смертности любимого, о неизбежной разлуке
с ним, значит, у любви неразвитый вкус, она еще
недостаточна солона, не пропиталась той кровью
и потом, которыми не могут не делиться прильнувшие друг к другу смертные существа. Если любящий не жалеет любимого — и самого себя —
хотя бы лишь за то, что они оба обречены умереть
и посмертные судьбы их неизвестны, встречи непредсказуемы, — значит, любовь еще не поднялась над временем желания, торопливым ритмом
его возрастания/угасания.

Главная слабость любимого, на которую непременно набредает любовь на самых дальних своих
путях, — это его смертность. И чем теснее сплетаются двое, тем острее переживается разрывчатость этого сплетения. И чем больше нежности,
чем больше рая в этом теплом пространстве, остановившем время, тем тревожнее звучит бой часов над нашими головами. Из четырех любовных
чувств жалость больше всего обращена к смертности и слабости любящих, именно потому, что
сполна переживает сильное и вечное в самой любви. Именно жалостью любовь вступает в состязание со смертью, пытается вырвать у нее жало.

Купить книгу на Озоне

Алексей Никитин. Истеми

Отрывок из романа

О книге Алексея Никитина «Истеми»

Мой адрес istemi@ukr.net. Если приходится диктовать его по телефону, собеседник обязательно переспрашивает: «из чего, из чего?». «Истеми — это имя», — отвечаю я и читаю по буквам: «Ай, эс, ти, и… Истеми». Адреса davidоv@ukr.net или adavidov@ukr.net подошли бы больше — меня зовут Александр Давыдов. Но когда я регистрировал почтовый ящик, они уже были заняты, а упражняться с цифрами и выдумывать что-то вроде davidov04 мне не хотелось. Имя есть имя… Тогда я вспомнил об Истеми.

Истеми — последний полновластный правитель Запорожского каганата. Он остановил войну с Исламскими халифатами, а во время Таманского кризиса отправил в отставку вице-гетмана Багратуни и лично вылетел в Тверь улаживать разногласия со Словеноруссией. Истеми не побоялся потерять лицо перед президентом Бетанкуром и в результате выиграл — нет, не войну — Истеми выиграл мир. Он был требователен к правительству и жесток с парламентом. Я и сам иногда опасался его.

Сегодня о нем уже никто не помнит. В энциклопедиях можно прочесть о другом Истеми — младшем брате Бумына. Пятнадцать веков назад, при поддержке пятидесяти тысяч огузских всадников, племя братьев атаковало каганат жужуней. Жужунский каганат с готовностью пал, словно только и ждал появления каких-нибудь братьев… и тут же возродился под другим именем. Новым каганом стал Бумын. Через год Бумын умер. Его сменили сперва один сын, потом другой. Дети Бумына расширяли новую империю на восток. Они подчинили кыргызов на Енисее, заставили платить дань Северное Ци и Северное Чжоу, дошли до Желтого моря. Но коренные земли племени по степному праву остались за младшим братом Бумына — Истеми. Истеми не ссорился с племянниками, не воевал с ними за власть. Он пошел на запад, подбирая попутно племена и государства, как перезревшие сливы с земли. Заключив союз с шахом Ирана Хосровом Ануширваном, Истеми напал на державу эфталитов и разгромил ее. Кое-какие подробности этой войны можно найти в «Шахнаме». Дочь Истеми стала женой Хосрова и матерью наследного принца Хормизда. Титул царя эфталитов «ябгу» до наших дней остается частью титула потомков Истеми. В союзе с Византией Истеми напал на Иран, а затем, уже без всяких союзников, атаковал византийские владения в Причерноморье. Истеми дошел до Боспора Киммерийского, вторгся в Крым, осадил Херсонес.

Херсонес ябгу-каган не взял и из Крыма вскоре ушел. Но его наследники навсегда остались в Восточной Европе. Каганат то расширялся, достигая на западе берегов Адриатики, а на севере — балтийских болот, то ужимался под натиском соседей до едва различимой полосы вдоль берегов Черного моря. Несколько раз попадала в руки врагов, а пять веков назад была потеряна историческая святыня — древняя столица каганов в устье реки Итиль. Менялось и название каганата: Хазарский, Киммерийский, За¬по¬рожский. Возможно, я смешиваю Исте¬ми Запорожского с его тезкой из энци¬кло¬педии — в истории Запорожского кагବната до сих пор полно темных мест, которые называют белыми пятнами. Их уже никто и никогда не заполнит.

Последний правитель каганата, Ис¬те¬ми, исчез ровно двадцать лет назад. Тогда же пропали архивы каганата. Обстоятельства исчезновения Истеми были печальны для меня и еще четырех человек. Для троих из нас они обернулись серьезными переменами в жизни, для четвертого — неизлечимой болезнью, а пятый, по-видимому, погиб. Почтовый ящик istemi@ukr.net открыт на имя Истеми. Но пользуюсь им только я.

Почту я смотрю дважды в день. Рано утром и вечером. В этом нет системы. Просто мне так удобно. Утром я ем, впол¬уха слушаю телевизионные новости и сгребаю все, что за ночь скопилось на почтовом сервере. Обычно это спам и письма от друзей, которые сейчас живут в Америке. По почте приходит много спама. Не понимаю, куда мне столько. А писем приходит мало. Спам я выбрасываю не глядя, письма быстро читаю и еду на работу. Возвращаюсь поздно и перед сном еще раз смотрю почту. Вечерняя почта — это письма от здешних друзей и опять спам. Я не спеша читаю вечерние письма, потом еще раз просматриваю утренние и вскоре засыпаю. Потому что вечером, после работы, я могу только спать. Больше ничего не могу. А на письма я отвечаю по воскресеньям. На все сразу. Мне так удобно.

Работа пожирает все мое время. Я занимаюсь продвижением американской сладкой воды на наши рынки. Утомительное и малоинтересное занятие. Не могу представить себе человека, которому бы оно нравилось. Может быть, дело в том, что я старше всех в здешнем филиале. Молодежь азартна, для них карьера — игра. Бонусы, призовые очки, служебный рост… Механический заяц. Лет пять они поиграют, погоняются за ним, а потом, как и я, начнут чесать репу: на что уходит жизнь? На то, чтобы помочь каким-то неизвестным дядькам продать как можно больше пластиковых бутылок, заполненных приторной коричневой жижей — разведенным в воде концентратом с добавленными стабилизаторами, ароматизаторами и красителями? На это? Чесать-то начнут многие, но результат у каждого окажется свой. Большинство так и будут всю жизнь торговать сладкой водой. За это, кстати, платят неплохие деньги.

С последней почтой пришло письмо, адресованное Истеми. Не мне, но лично ему: вниманию Его Величества, Кагана Запорожского каганата. Письмо пришло утром с адреса на hotmail.com. Адрес — набор букв и цифр, который имел, должно быть, какой-то смысл для его владельца, но ничего не значил для меня. Я спешил на работу и отложил чтение письма на вечер. А потом весь день жалел об этом и гадал, кто же прислал письмо, и что предлагается вниманию Его Величества.

Вечером я прочитал:

Рим, 9 марта 2004 г.

Ваше Величество, дорогой Брат!
Дружески препровождаю Вам при сем текст моего ультиматума Словеноруссии.
Благоволите принять и пр.,

Карл

Текст ультиматума содержался в прило¬женном файле. В изумлении я глядел на не¬го и не мог поверить, что снова вижу этот текст.

«Императорское и Королевское пра¬ви¬тельство было вынуждено в поне¬дельник, десятого сего месяца, адресовать Сло¬ве¬но¬русскому правительству через посредство императорского и коро¬лев¬ского Министра в Твери следующую ноту:

История последних лет доказала существование в Словеноруссии революционного движения, имеющего целью отторгнуть от Священной Римской империи некоторые части ее территории.

Движение это, зародившееся на глазах у Словенорусского правительства, в конце концов дошло до того, что стало проявляться за пределами конфедерации в актах терроризма, в серии покушений и в убийствах. Правительство Сло¬венорусской конфедерации не приняло никаких мер, чтобы подавить это движение.

Оно допускало преступную деятельность различных обществ и организаций, направленную против империи, распущенный тон в печати, участие офицеров и чиновников в революционных выступлениях, вредную пропаганду в учебных заведениях, наконец, оно допускает все манифестации, которые способны возбудить в населении Словеноруссии ненависть к империи и презрение к ее установлениям.

Указанные обстоятельства не позволяют правительству Священной Римской империи сохранять далее то выжидательное и терпеливое положение, которое оно занимало в течение ряда лет по отношению к действиям, намечавшимся в Твери и пропагандировавшимся оттуда в пределах территории империи.

Эти обстоятельства, напротив, возлагают на него обязанность положить конец всем действиям, угрожающим спокойствию империи. Для достижения этой цели правительство Священной Римской империи находится вынужденным просить Словенорусское пра¬вительство официально заявить, что оно осуждает пропаганду, направленную против Священной Римской империи, и, в подтверждение искренности такого заявления, отвести все свои вооруженные силы от границы империи до линии Марбург, Лейбах, Триест и возвратить указанные города, а также полуостров Ист¬рия в законное владение Императора Священной Римской империи.

Правительство Священной Римской империи ожидает ответа правительства Словенорусской конфедерации до 6 часов вечера в четверг 11 марта текущего года«.

Я отлично знал этот текст. Когда-то я перечитывал его много раз и помнил наизусть. Желтоватые листы писчей бумаги, на которых он был отпечатан, прежде хранились у меня на даче. Между сорок четвертой и сорок пятой страницами пыльного номера журнала «Юность» многолетней давности. У журнала была оторвана обложка.

Письмо с приложением пролежали в журнале без малого семь лет. Все это время я опасался и того, что оно будет найдено кем-то, специально разыскивающим этот ультиматум, и того, что густыми летними сумерками последний документ, имеющий отношение к Истеми, Кагану Запорожья, будет случайно использован для растопки небольшого семейного костерка: водочка, картошечка, «черный ворон, что ты вьешься» и сопутствующие в теплое время года в наших широтах комарики.

Но на даче с ультиматумом ничего не случилось. В начале девяностых я привез его домой — документ уже не был опасен. Дома я его и потерял. Рассказывать, как и где я его искал — бессмысленно. Этого не передать. Вскоре я сменил квартиру, потом сменил и следующую. Ультиматум, который был направлен Карлом XX, Императором Священной Римской империи Президенту Словенорусской конфедерации Стефану Бетанкуру, копии: Президенту Объединенных Исламских халифатов Халифу Аль-Али, Ламе Монголии Ундур Гэгэну и Кагану Запорожского каганата — Истеми, последний и единственный сохранившийся у меня документ, относящийся к истории этих государств, пропал.

Но у кого-то, видимо, сохранилась копия. У кого? Я набрал номер Курочкина. Курочкин не отвечал. 

1984

Оказалось, арест — вещь довольно забавная. Поначалу. Пока серьезные, удивительно похожие друг на друга лица, окружившие меня вдруг, были еще внове, пока понимание абсурдности происходящего не сменилось тоскливым ощущением реальности, каменной и неотменимой, пока я мог свободно чувствовать и думать — это было забавно.

Они начали с обыска. Обыск занял двадцать часов, хотя все, что они искали — документы Каганата: дипломатическая переписка, донесения разведки, выдержки из годовых отчетов правительства — было свалено тремя расползающимися стопками на подоконнике. Еще одна папка лежала на моем письменном столе. Бумаги можно было собрать, аккуратно связать и упаковать в специальные брезентовые мешки, а потом мешки опечатать. На это ушло бы тридцать минут. То есть, полчаса. А остальные девятнадцать с половиной часов они могли бы пить пиво, например, а могли бы и водку. Мама сварила бы им картошки, нарезала колбасы и достала баночку соленых огурчиков. У меня мама удивительно готовила соленые огурчики: с чесноком, с укропом, иногда с вишневым листом, а иногда — со смородиновым. И вместо того чтобы возиться в пыли под диваном, простукивать стены и пол, двигать шкафы, снимать и не вешать на место книжные полки, перетряхивать мои книги, белье и старые тетради, они могли хрустеть огурчиками, обжигаться горячей картошкой, пить пиво и добродушно шутить друг над другом. А потом бы вздремнули немного. И все это время мешки с документами Каганата лежали бы спокойно опломбированными в углу комнаты. А потом бы они проснулись и довольные ушли к себе на службу. И меня бы с собой забрали.

Они и так забрали меня с собой. Но ушли голодные, злые и невыспавшиеся. И я с ними ушел — голодный, злой и растерянный. Я ничего не понимал.

Допросы начались несколько дней спустя. Майор Синевусов, круглый, изжелта-розовый человек, сочившийся то маслом, то ядом, покончив с формальностями, попросил меня нарисовать карту Запорожского каганата. Он положил передо мной бледно-голубую школьную контурную карту и красный фломастер, яркий и сочный.

— Примерно так, — я вернул ему карту через несколько минут.

Красная черта, отделявшая земли Каганата от сопредельных государств, прошла по южной и западной границам Болгарии, рассекла Румынию и Украину, чуть севернее небольшого пограничного городка Киев свернула к востоку. От места впадения в Дон речки Воронеж она пошла по руслу Дона и вместе с ним уткнулась в Азовское море.

— Примерно вот так, значит… Значит, примерно вот так… — Поры Синевусова выделили порцию масла. Он протер платком лоб, щеки и шею. — Значит, это — Запорожский каганат?

Я кивнул.

— А где же столица? Почему вы не отметили столицу?

— Умань.

— Умань?

— Два миллиона двести тысяч жителей. По переписи 1980 года. Умань.

— Угу, — хмыкнул майор. — Можно отметить?

— Конечно, — пожал плечами я.

— Умань. Два миллиона двести… Ну, расскажите подробнее. Представьте, что я никогда об этом государстве ничего не слышал… Да оно так и есть на самом деле. Расскажите мне подробнее, — попросил майор.

— Что же вам рассказать? — растерялся я. — Вот так, вдруг, о целом государстве…

— А мы не торопимся. Куда нам спешить? Верно? Обстоятельно, в деталях. Начните со строя. Какой там общественно-политический строй?

— Конституционная монархия.

— Отлично. Значит, конституционная монархия? Как в Англии?

— Не совсем. Английская королева, как известно, царствует, но не правит. А каган обладает реальной властью, и его власть передается по наследству.

— Такая, значит, устаревшая форма правления у вас в каганате, — не то спросил меня, не то сделал вывод майор Синевусов.

Я не стал с ним спорить, но уточнил:

— Каган назначает премьер-министра, но утверждает кандидата парламент. Законы же принимает парламент, но утверждает их каган.

— Вот я и говорю, — кивнул Сине¬вусов, — устаревшая форма правления. XIX век. Кто же защищает интересы рабочего класса? Трудового крестьянства? А? Ну, ладно, об этом — после. Про¬дол¬жай¬те. Численность населения? Клю¬чевые отрасли промышленности.

— Население — 118 млн. человек…

— По переписи 1980 года?

— Да.

— Прекрасно. Ну-ну…

— Территория — один миллион сто ты¬сяч квадратных километров. Госу¬дар¬ственный язык — запорожский…

— Даже так…

— Денежная единица — гривна, государственная религия — иудаизм.

— Евреи что ли у вас там живут?

— Нет, запорожцы.

— А религия — иудаизм?

— Да.

Майор тяжело вздохнул и смахнул со лба проступившее масло.

— Ну, ладно… Итак, ваши запорожцы ходят в синагоги и рассчитываются гривнами…

— Вообще-то, церковь в Каганате отделена от государства, но исторически сложилось именно так, как вы сказали. Большинство запорожцев — иудеи. Историю ведь не перепишешь.

— Правда? — удивился майор куда заметнее, чем ему следовало бы по должности. — Это вы говорите мне?

— А что, — оглянулся я, — здесь еще кто-то есть?

— Не будем отвлекаться, — ушел от ответа майор. — Вернемся к запорожцам. Как много нового можно иногда узнать во время обычного допроса. Теперь об армии каганата. И о его международной политике.

— Запорожский каганат — государство экономически и промышленно развитое. Доход на душу населения чуть больше тридцати тысяч гривен… Я не помню точной цифры, но в бумагах она есть.

— Есть, — майор кивнул, подтверждая. — Сколько это в рублях?

— Не знаю, — я пожал плечами. — В рублях мы не считали.

— А в какой валюте вы считали? — В его вопросе глухо звякнул металл, а поры на шее и лбу вместе с маслом выделили яд. — В долларах? В марках? В израильских шекелях?

— Запорожская гривна — твердая валюта. Пусть другие в ней пересчитывают свои доходы и бюджеты. Вы меня очень часто перебиваете…

— Продолжайте, — сухо кивнул Сине¬ву¬сов.

— Запорожский каганат — государство с крепкой экономикой и надежной промышленностью, — назло ему повторил я. — Развиты машиностроение, приборостроение, химия, сельское хозяйство. Армия — один миллион человек.

— Один процент населения, — уточнил майор.

— Примерно. В арсенале есть ядерное оружие, средства доставки любой дальности. Но в целом каганат — государство мирное и давно уже ни с кем не воюет.

— Однако территориальные проблемы есть…

Он знал, о чем спрашивал. Итиль, древняя столица Запорожского каганата, пятьсот лет назад была захвачена словеноруссами. Но воевать каганат не собирался.

Первые допросы были похожи один на другой. Как-то я проводил консультации для школьников. Им предстоял экзамен, и я их консультировал. Школьники задавали вопросы, я отвечал на эти вопросы, а они записывали мои ответы и снова спрашивали. Вот и первые допросы были почти такими же, как те консультации. Я словно консультировал моего следователя, майора Синевусова. И ждал, когда же он перейдет к главному.

Купить книгу на Озоне

Михаил Бару. Тридцать третье марта, или провинциальные записки

Отрывок из книги

О книге Михаила Бару «Тридцать третье марта, или провинциальные записки»

* * *

В небе облака еще зимние, а ветки деревьев, на которых
они раскачиваются, уже весенние. В поле,
на снежном насте мышиных следов столько, что
мышкуют и лисы, и собаки, и даже грачи, как всегда
прилетевшие раньше времени и не знающие, чем
себя занять. Ну, это в поле, а в городе их сестра по весне
мышкует нашего брата. Зимой-то его никак не добыть.
Он с осени себе пива, чипсов, бульонных кубиков
как запасет, как телевизор включит, как хоккей
станет смотреть — ни за что его из норки не выманить.
Другое дело — весна. К этому времени он все
запасы свои подъест, крошки с треников тоже соберет,
схрумкает, форточку приоткроет и осторожно
красным носом своим воздух втянет. Сделается ему
любопытно до мурашек. И в этот самый момент перед
его убежищем их сестра ножками на шпильках
как начнет перебирать — точно на арфе или на гитаре
играет что-нибудь этакое — острое и зажигательное.
Высунется наш доверчивый брат из норки, увидит
эти острые шпильки, эти сверкающие ножки,
уходящие в самое… и это самое, от которого ясным
днем становится темно в глазах и в этой темноте
вспыхивают разноцветные искры… Тут-то он и пропал.
Ловко схватят его ласковые, цепкие ручки и понесут
за моря, за леса, за высокие горы. Станет он вырываться,
кричать, звать на помощь и проснется в таком
холодном поту, что пижама инеем покроется.
Вздохнет судорожно, со всхлипом, свернется калачиком
и завалится к жене под бок. Угреется и в другой
сон упадет. И приснится ему, будто бежит он по чистому
полю, а над ним облака еще зимние, а ветки
деревьев, на которых они раскачиваются, уже весенние.

* * *

Снег в тени еще скрипит под ногами, но в полдень
на солнце, если замереть, можно услышать, как растут
сосульки, как бродит в них талая вода. С черного
шатра колокольни на черный купол собора и обратно
стремительно перелетает воронье. Кажется, что
колокольня и собор отрывают от себя куски кровли
и меняются ею. Внутри собора прибираются перед
службой. Моют полы, доливают масло в лампады
и пылесосят ковровые дорожки. Пылесос гудит ровно
и сильно. Высокая сухая старуха в пуховой ангорской
кофте водит щеткой пылесоса по дорожке, лежащей
на полу рядом с иконой Николая Угодника.
Время от времени она взглядывает на потемневший
от времени лик и быстро говорит, чуть жестикулируя
при этом свободной рукой. Что-то он ей отвечает,
но из-за шума пылесоса не разобрать. Из высокого
окна на противоположную стену падает столб золотого
света, от которого херувим на фреске блаженно
жмурится.

* * *

Весне уже девять дней. Или зиме, если о ней помнить.
Небо раскрашено в такое множество оттенков серого,
какого не сыщешь даже в фотошопе. Ветра нет совсем,
и в поле стоит, не шелохнется, тишина. Слышно,
как тикают электронные часы в телефоне: ноль-единичка,
ноль-единичка…

Снежный наст плотный, полированный оттепелью.
По насту, мышкуя, кружит лиса. Худая — от всего
тела остались хвост да тонкие, нервные уши.
Но хвост от ушей. Теперь мышь изловить трудно:
пока проломишь снежную корку, добыча по своему
самодельному метро успеет пересесть с кольцевой
на радиальную и укатить, к примеру, по серой ветке
до самого мышиного Алтуфьево.

С одинокого дерева посреди поля, из серой паутины
ветвей, тяжело взлетает ворона и медленно, низко
плывет, картаво каркая. Через минуту она умолкает,
и можно расслышать, как под ее крыльями свистит
тяжелый сырой мартовский воздух.

На минуту из-под ватного одеяла облаков выглядывает
опухшее, бледное от весеннего авитаминоза
солнце и, не углядев ничего интересного, прячется
обратно. Поднимается холодный злой ветер и начинает
пронзительно дуть в лицо весне. Та ежится,
мерзнет проталинами, мелко дрожит капелью,
но продолжает идти вперед.

Суздаль

В Суздале, на улице Ленина, стоит Ризоположенский
женский монастырь. То есть, конечно, наоборот.
Сначала был монастырь, а потом к нему, шипя, подползла
улица Ленина. А внутри монастырских стен
есть крошечная улочка под названием Коммунальный
Городок. На этой улочке, кроме трех полуразвалившихся
домиков, находится гостиница Ризоположенская.
В гостинице есть кафе, а в этом самом кафе
стоит такой густой запах кислых щей, что рюмка
с водкой, поднесенная ко рту перед обедом, так в воздухе
и повисает. Сколько ее ни выпивай.

* * *

К полудню в окна продуктового магазина с несъедобным
названием «Корунд», что в селе Черкутино
Владимирской области, весеннее солнце умудрилось
просунуть столько лучей, что даже мороженые куры
невольно стали шевелить своими синими руками
и ногами.

Два мужика, так и не очнувшиеся после долгого
зимнего похмелья, подбирают к бутылке дешевой
водки, двум бутылкам «Балтики» и маленькой бутылочке
«Фанты» закуску. Один их них, одетый в куцый
нагольный тулупчик, в том смысле нагольный,
что накинут на тело, на котором из нижнего белья
только татуировка на груди, напряженно глядит
на полки с товаром.

— Ир, — хрипит он утомленной мартовским
солнцем продавщице, — Вот эти, блин… Они почем?

— С творогом по десятке.

— А вот если они с мясом нету? Тогда почем? Или
с чем-нибудь…

— Купите себе по конфете. Нам «коровки» завезли.
Свежие. Не паленые, не отравитесь — отвечает
продавщица и смеется жирным, сливочным смехом.

Мужик так мучительно пересчитывает в уме зажатые
в руке оставшиеся деньги, что из угла кулака выкатывается
слезинка пота. Он поднимает другую
руку и простирает ее к полке с консервами…

Терпеливо стоявший за его спиной собутыльник
вдруг подает голос:

— Вовка, не тяни человека за яйца. Нам бы стаканчик…

— Да! Стаканчик! — с видимым облегчением произносит
Вовка и раскрывает кулак с покрасневшей
от натуги мелочью.

Товарищи покупают пластиковый стаканчик
и коробок спичек. Долго рассовывают покупки
по карманам. Карманов, пригодных для дела, меньше
чем бутылок, а потому «Фанту» и стаканчик решают
нести перед собой. Наконец дверь за ними закрывается.
Продавщица зевает, случайно взглядывает
на мороженых кур в витрине, видит их шевеление
и грозит им толстым пальцем.

Зарайск

В Зарайск хорошо въезжать не по прямой, как стрела,
шумной федеральной трассе, которая идет из Москвы
в Рязань, а по пустынной и извилистой местной
дороге, через деревни Пронюхлово и Мендюкино.
В последней, кстати, народ живет культурный, поскольку
ни одна буква на дорожном указателе «Мендюкино» не исправлена местными острословами.

В самом Зарайске заповедник Ненарушимой Тишины.
Вот как есть Неупиваемая Чаша или Неопалимая
Купина — точно так же и существует Ненарушимая
Тишина. И вовсе не потому, что она там никем
не нарушается, а потому, что сделать этого никак невозможно
при всем желании. Коза ли заблеет, переходя
с улицы Ленина на Красноармейскую, жена ли
проводит мужа пить пиво крепким и увесистым, точно
булыжник, словом, лягушка ли заквакает на берегу
сонной речки Осетр, которая из последних сил
протекает, протекает и никак не может протечь мимо
города — а тишина еще глубже, еще бездоннее.

В крошечной прихожей местного музея вечно
обедающая старушка не торопясь прожует, цыкнет
зубом, продаст тебе билет, проведет в единственный
зал, включит свет и предложит полюбоваться коллекцией
портретов князей Голицыных, их чад и домочадцев.
Голицыны висят на одной стене зала, а с
противоположной стороны смотрят на них благообразные
купцы разных гильдий и суровые купеческие
жены. Читатель с воображением тотчас представит
себе этакую дуэль взглядов — надменные княжеские
взоры против хитрых, с прищуром, купеческих и…
будет кругом неправ. Что у тех, что у других в глазах
одно недоумение пополам с тоской — как их черти
занесли в этот медвежий угол? Туристу, особенно
столичному, в таком зале долго и находиться опасно.
Так и захочется схватить в охапку князей с купцами
и вывезти на большую землю. Но что тут может поделать
частное лицо, даже и с благородными намерениями,
когда при входе висит страшная в своей облупленности
табличка: «Охраняется Государством»…

На центральной площади, возле торговых рядов,
находится автобусная станция, с которой уходят автобусы
в близлежащие деревни и даже за границу губернии,
в Рязань. Кстати сказать, Зарайск не всегда
был под властью Москвы. Любой старожил вам расскажет,
что еще до Смуты входил он в состав Рязанской
губернии и назывался Заразском. А в одну из
Смут — то ли при первом Лжедимитрии, то ли при
Ельцине, Московская область его таки к себе присоединила.
О том, как она это сделала, ходят разные слухи.
Одни говорят, присоединение произошло вследствие
решительной и умелой военной кампании генерал-
губернатора Громова против рязанского коллеги,
а другие утверждают, что никаких военных
действий и в помине не было (да и кто позволит военные
действия в мирное время), а просто проигран
был Зарайск московскому областному начальнику
в карты. Признаться, и вторые врут. Бессовестно
врут. Громов никогда в руки и карт-то не брал, но в
шашки или на бильярде не то что Рязань, а и саму
Москву…

Что же до автобусов, с которых я начал, то до Рязани
они, конечно, не доезжают. Покружат, покружат
вокруг Зарайска и возвращаются обратно. Местные
жители все одно этого не замечают, поскольку
всю дорогу спят сладким сном. Впрочем, не менее
крепко они спят и до и после этих путешествий.

Зарайский каменный Кремль, построенный еще
в шестнадцатом веке, тих и безмятежен. Почерневшие,
в прорехах, деревянные шатры на его башнях
сидят некоторым образом набекрень, а трещины
в кирпичной кладке вокруг некогда грозных бойниц
напоминают морщинки вокруг старых добрых
и смеющихся глаз. Посад за кремлевской стеной,
на первый взгляд, не изменился с тех самых времен,
когда воеводой был здесь князь Пожарский. Видел
я вышедшего на прогулку древнего старика с клюкой,
который, кажется, состоял стрельцом или даже
десятником на службе у князя. Подумалось мне, что
хорошо бы стать воеводой в Зарайске. В мирное, конечно,
время. Поутру, зевая и почесываясь, выходить
на красное крыльцо, устраивать смотр ратникам,
тыкать им, выравнивая строй, кулаком в толстые
брюхи, пробовать на зуб свинцовые пули к пищалям,
тенькать тетивами тугих луков, а потом,
утомившись службой, сидеть с удочкой на берегу
Осетра и ловить пудовых стерлядей на уху или заливное.

Кстати, возле Осетра есть источник со святой водой.
Называется он «Белый Колодец». По преданию,
в этом самом месте, еще в тринадцатом веке, князь
Феодор Рязанский встречал икону Николая Чудотворца,
ехавшую из Херсона в Рязань. С тех пор там
бьет источник, и над ним устроена надкладезная Никольская
часовня. Рядом есть купальня, в которую
окунаются паломники и просто туристы. Группу
просто туристов я повстречал на смотровой площадке
возле источника. Представительный мужчина
в спортивных штанах с лампасами, обращаясь к своим
спутникам и спутницам, широко обвел рукой
окрестные холмы и на них сомлевший от летнего
тепла Зарайск, плавный Осетр, уютную часовенку,
возле которой народ наполнял бутылки и канистры
холодной хрустальной водой, и сказал:

— Вот она, наша красота-то… Вот тебе источник,
вот рядом насосная станция. Бери бутылки, наполняй
их святой водой, наклеивай этикетки и продавай.
И никаких, никаких дополнительных капитальных
вложений!

А у Осетра есть крошечный приток. Если б не табличка
возле мостика через речку, то Осетрик (так он
называется) и не заметить в густых кустах ивняка, растущего
по его берегам. Собственно, к моему повествованию
этот самый Осетрик не имеет никакого
отношения, но уж очень приятное и домашнее название.
Грех не привести.

* * *

Тридцать третье марта. Да нет ещё ничего такого.
Ещё тает только под ногами, а не в руках, не говоря
о том, чтобы во рту. По ночам так и вовсе звёзды
жмутся друг к дружке от холода. Но днем, как пригреет…
чем-то начинает наполняться этот пустой,
холодный, но уже запотевающий стакан зимнего
воздуха. Немножко ручейного журчанья, немножко
запаха талого снега и воробьиного чириканья. Позже,
ближе к середине апреля, прибавится детских
криков от разных догонялок и казаков-разбойников,
чирканья по асфальту гуталиновых баночек в расчерченных
классах. И лопнувшими почками запахнет
так, что ив сен лоран обнимется с дольче и габбаной,
и все пятеро зарыдают в голос от зависти. Потом
майские жуки и комары натянут в воздухе толстые
верёвки своего солидного жужжания и тонкие ниточки
голодного писка. И шелест первых листочков
переплетётся с шелестом первых, таких же крошечных
и таких же клейких юбок и первым, чуть смущённым
смехом… и первым вздохом… Можно ли
дышать весенним воздухом? Конечно, нет. Кто же им
дышит. Его пьют. Воздух, которым дышат, появится
осенью. Но будет ли осень? Никто не знает. Да и кто
это может теперь знать.

* * *

Проезжая по дороге из города Протвино в город Москву,
возле деревни Калиновские выселки наблюдал
большое складское здание, вроде амбара, крытое синей
черепицей. На крыше амбара были установлены
большие буквы, из которых слагалась вывеска «Калиновская
мелкооптовая база». Под этой вывеской
были еще две, буквами помельче: «Брудершафт»
и «Беспохмельная Русь». А торгуют они деревом, отделочным
камнем, а вовсе не тем, чем я подумал. Да
и вы, поди, тоже сейчас подумали.

Шуя

Можно начать рассказ о Шуе с цитаты. К примеру, со
слов Ивана Михайловича Долгорукова, бывшего губернатором
Владимирской губернии в начале девятнадцатого
века: «Город Шуя уездный, но прекрасный,
на ровном месте, разбит правильно, имеет хорошие
площади, окрестности его представляют приятные
виды… купечество промышленное и сытое, церкви
богатые; при мне еще граждане застроили огромной
вышины колокольню, которая им станет тысяч в двести,
но купцы любочестивы и ничего не щадят, дабы
капиталы свои прославить». Можно… Начнем, однако,
с самого начала. Шуе без малого пятьсот лет. В летописях
она впервые упоминается в 1539 году. Тогда
ее разграбили и сожгли татары. До сей поры об этом
жалеют шуйские краеведы. Не о грабеже и пожаре,
следы которых за прошедшие века исчезли без следа,
но о дате — приди басурмане лет на сто, а лучше
на триста пораньше, возраст Шуи был бы куда как
почтеннее. Те же краеведы утверждают, что согласно
преданию… Впрочем, если верить краеведам, то Шуя
была всегда, и всегда в ней жили выдающиеся шуяне:
князь Василий Шуйский, отлучившийся ненадолго
поцарствовать в Москву и посидеть в плену в Польше,
поэт Константин Бальмонт, уехавший в Москву
и далее во Францию пописать стихов, и командарм
Фрунзе… нет, этого черти принесли сюда издалека.
Судя по памятным табличкам, он умудрился побывать
чуть ли не в каждом доме Шуи, то подбивая рабочих
ткацких фабрик на стачки, то печатая подпольные
листовки, то устраивая большевистские комитеты.
На одной из центральных улиц стоит старинный
дом, в котором находится детский сад. И на
нем есть мемориальная доска, сообщающая о пребывании
в этом доме Фрунзе. Представляю, как уписались
его обитатели. Но не будем забегать вперед.

До известных событий семнадцатого года Шуя
была богатым городом. В нем варили мыло, выделывали
кожи и писали иконы. На гербе Шуи красуется
брусок мыла. В литературно-краеведческом музее
имени Бальмонта на одной из витрин лежит кусок
мыла, которому более ста лет. Правда, это мыло
не шуйское. На табличке написано, что сварено оно
на московском заводе Т.И. Шермера и Ко. И все же
экспонат этот замечателен. Его подарила музею столица.
Редкий, между прочим, случай в отношениях
провинциальных и московских музеев. Обычно бывает
наоборот.

В мемуарах екатерининской фрейлины Марьи Савишны
Перекусихиной написано, что шуйские
мыльные короли поднесли Государыне сваренных из
мыла Григория Орлова, Григория Потемкина и Платона
Зубова в натуральную величину. Сделаны были
эти диковины преискусно, с самыми мелкими
подробностями. Перекусихина вспоминает, что Екатерина
очень любила ими мылиться в старости.

И вообще, поговорка «Куда угодно без мыла»
не про шуян. Они куда угодно берут с собой мыло.
Потому и оказываются там раньше всех.

В этом же музее, в зале, посвященном Бальмонту,
стоит купеческий сундук с таким сложным механизмом,
что работники музея после многодневных усилий
открыть-то его смогли, а снова закрыть — нет.
Напротив сундука стоит красивый диван позапрошлого
века, и на нем в художественном беспорядке
разбросаны шляпка, длинное, как змея, шелковое
платье и кое-какие кружевные детали женского туалета.
Человек плохо знакомый с творчеством Константина
Дмитриевича подумает… да черт знает что
подумает, а на самом деле эти вещи из стихотворения
«Хочу быть дерзким, хочу быть смелым, Из сочных
гроздей венки свивать. Хочу упиться роскошным
телом, Хочу одежды с тебя сорвать!» Зря вы ухмыляетесь:
это совершенно точно. Вещи принесла
в музей одна шуянка, с бабушки которой…

А еще музей знаменит богатой коллекцией птичьих
яиц, собранной Иваном Петровичем Цепляевым.
Больше полутысячи экспонатов: белых и в крапинку,
больших и маленьких. Надо сказать, что слава
Ивана Петровича не дает шуянам покоя. Нет-нет, да
и принесут в музей какое-нибудь особенное яйцо
в такую фантастическую крапинку, что, кажется, и на
Марсе не найти. Чаще всего приносят яйца детишки.
Разрисуют куриные под черепашьи или крокодильи
и несут. Да что куриные — года три назад был случай,
когда одна пенсионерка притащила… Впрочем,
эта история уж слишком выходит за рамки нашего
короткого рассказа.

Неподалеку от музея имени Бальмонта находится
музей имени Фрунзе. Не надо думать, что там все
увешано пулеметными лентами, шашками и буденовками.
Не без этого, конечно, но есть в музее и забавная
коллекция сосудов с секретом, среди которых
выделяется собрание советских чернильниц-непроливаек,
такое полное, что и Лувр позавидовал бы.

И все же… На втором этаже музея центральное
место занимает диорама боя частей под командованием
Фрунзе и Чапаева с белогвардейцами. Впереди
скачут, размахивая шашками, легендарные командиры.
На переднем плане диорамы устроен пустой
окоп, и брошенный пулемет «Максим» направлен
на цепи красных. Он настоящий и хорошо сохранился.
Раньше из него торчала заправленная пулеметная
лента, но после того, как несколько раз посетители
музея запрыгивали в окоп и… их можно понять.

Кстати, о патронах и желании пострелять. Сотрудница
музея рассказала мне, что зарплата врача
в Шуе составляет четыре тысячи триста рублей, а зарплата
сотрудника музея — тысячу девятьсот. В прошлом
году я побывал в краеведческом музее городка
Киржач, во Владимирской области, и выяснил, что
зарплата тамошнего сотрудника музея составляет
около четырех тысяч.

«Ужас», — подумалось мне тогда. Оказалось, что
ужас-ужас находится в Шуе. Работы и вообще в Шуе
днем с огнем не найти. Чтобы отметиться на бирже
труда и получить пособие, которого хватит на пропитание
разве собаки или кошки, люди занимают
очередь затемно. Шуйские ситцы, хоть и дешевы необычайно…
все равно продаются из рук вон плохо.
Да и сколько тех ситцев теперь производится, когда
многие фабрики или перешли на сокращенную рабочую
неделю, или встали совсем. Впору собирать народ
и идти воевать с Китаем… или со своим правительством…
или…

Наверное, рассказом о Шуйской колокольне, которая
чуть ниже только колокольни Петропавловского
собора в Петербурге, можно было бы и закончить.
Из-за своей огромной высоты она есть деталь
не только городского, но и небесного пейзажа. Смотришь
на нее, на облако, пронзенное шпилем, и думаешь:
«Господи, для чего ты оставил Шую…».
Но это, конечно, глупые упреки. Разве Он оставил
только Шую?

* * *

От тепла лед на озере так истончился, что стал похож
на бумагу с водяными знаками. Одинокий рыбак,
с раннего утра удящий рыбу, опирается не столько
на этот прозрачный лед, сколько на свое отражение
в темной воде под ним. Уже рыбы, которые с начала
апреля между сезонами зимней и летней рыбалки
уходят в законный отпуск для устройства личной
жизни, просили его по-человечески: «Мужик, ну иди
ты домой! Заколебал уже своей удочкой! Забирай
приманку — дома под водку она отлично пойдет.
Телевизор посмотри, почини кран на кухне, в конце
концов, жену возьми за живое починкой этого крана.
Летом вернешься. Да не уплывем мы никуда! Это же
озеро, мать твою!» Уже в кармане его куртки швы
разошлись от звонков жены по мобильному телефону,
уже дети выросли, разъехались в разные города
и нарожали внуков, уже его секретарша вернулась
к мужу и снова ушла, уже проезжающие машины
стали гудеть рыбаку, а пролетающие самолеты качать
ему крыльями, и пролетающие птицы… что
с них взять с безмозглых… Уже проходящие мимо
пионеры давно прошли и ушли к чертовой матери,
а многие из них даже на пенсию, «уже нам всем темно
представляется, и мы едва…», как писал Николай Васильевич
Гоголь в самом конце неугасимо горящего
второго тома своей бессмертной поэмы.

Верея

Верея — слово короткое, но длинное, в котором
и вьющаяся веревочка, которой когда-то еще конец
будет, и три блоковских стертых шлеи, и даже ворожея,
но не из тех ворожей с кучей глянцевых дипломов
в рамочках, которые заговаривают нам зубы
по телевизору, а из настоящих, с загадочными бездонными
глазами, в которых найдешь ответы на все
вопросы. Да только себя потеряешь. А еще Верея —
маленький тихий провинциальный городок на берегу
маленькой тихой Протвы, в двадцати трех километрах
от Можайска.

На высоком берегу реки, возле Рождественского
собора, стоит памятник генералу Дорохову, освобождавшему
город в грозу двенадцатого года
от французов. Порывистый ветер колеблет его длинную
бронзовую саблю, и она погромыхивает вослед
давно убравшейся восвояси великой армии. На западной
окраине Вереи есть холм, младший брат московского
холма, на котором по преданию стоял Наполеон,
нервничал, грыз ногти и с тоской наблюдал,
как его армия отходит по Старой Смоленской дороге.

Иван Семенович Дорохов, умирая от ран, написал
письмо жителям Вереи и попросил три аршина земли
для вечного упокоения «при той церкви, где я взял
штурмом укрепления неприятеля, перебив его наголову,
за что дети мои будут благодарны». Верейцы
просьбу генерала выполнили, похоронив героя
в Рождественском соборе, а через сто лет после войны
поставили ему памятник. О том, как в восемнадцатом
году памятник разрушили, а могилу разорили,
я рассказывать не буду. Стыдно. Правда, спустя почти
сорок лет памятник восстановили, а еще через сорок
привели в порядок разоренную могилу и даже
разграбленный в двадцать четвертом году собор,
в котором она находится, но стыд остался. И должно
ему при нас быть.

Главная и единственная торговая площадь Вереи
шумит неподалеку от собора и памятника. Зимой
продают на ней валенки, шерстяные носки и домашней
вязки детские пинетки с кисточками. На борту
приехавшего откуда-то грузовика видел я настенные
коврики с вышитой цветными мохнатыми нитками
иконой Казанской Божьей Матери. На широкой деревянной
скамье стояла обувь «любая по пятьсот рублей», а рядом с этими сапогами и ботинками на рыбьем
меху в большую картонную коробку были свалены
бывшие в очень долгом употреблении мобильные
телефоны «любой за пятьдесят рублей». Для чего
они нужны местным жителям — не знаю. Куда можно
звонить из Вереи, откуда в нее, да и зачем — ума
не приложу. А внутри города все или соседи, или
соседи соседей — до любого можно просто докричаться.

Если спуститься от торговых рядов вниз, то выйдешь
на берег Протвы, откуда откроется удивительной
красоты вид на пойменную часть города —
тихую и уютную. Вообще говоря, русский уют —
это вам не умилительный до тошноты немецкий
или голландский уют с его пряничными, вылизанными
до блеска домиками, в которых только розовощекие
фарфоровые куклы и могут жить. Наш
уют в старой калитке, на которой, ради жалобного
ее скрипа, катаются дети, в кусках березовой коры
для растопки, сложенных возле печки, в большой
и лохматой собаке, лениво слоняющейся по двору,
которая, в отличие от жены, понимает все и никому
не расскажет о бутылке, заначенной в дровяном сарае.
Наш уют в шелухе от жареных семечек, рассыпанных
возле скамейки под старой яблоней с узловатыми,
полиартритными ветками, в долгом и задумчивом
почесывании затылка, перед тем как чтонибудь
сделать и после того, как это не сделано. Наконец,
наш уют в жене, которая понимает про тебя,
подлеца, все, но никому, даже себе, не расскажет,
а только уронит незаметно слезинку, вздохнет да
треснет скалкой позовет обедать наваристыми
щами, румяными пирогами с капустой и рюмкой
водки из той самой, заначенной в дровяном сарае
бутылки. И когда, запрокидывая голову, смотришь
и смотришь в синее море неба над Вереей с плывущими
по нему редкими, накрахмаленными морозом
облаками, крестами церквей, густым колокольным
звоном, витыми веревочками дымов из труб,
криками галок, то чувствуешь… но объяснить этого
никому, даже себе, не сможешь.

Вернемся, однако, к нашему рассказу. На центральной
площади города, в бывшем доме купца Матюшина,
находится городской музей. Сколько же
в России музеев расположено в бывших купеческих
особняках… Иногда думается, что русское купечество
и строило свои дома с расчетом на эту загробную,
музейную жизнь, а потом отправлялось в изгнание
или гибло от пуль революционных солдат,
матросов, чекистов и в советских лагерях. Собственно
музей занимает всего три комнаты в доме. Экспонаты
в нем так теснятся, что, кажется, кавалерийские
шпоры конца восемнадцатого века принадлежат платью
невесты начала двадцатого. Впрочем, в семейных
отношениях и не такое случается. В полуметре
от шпоры, под стеклом, лежит длинный список трактиров,
рестораций, винных погребов и иных питейных
заведений, имевшихся в городе в 1853 году. Такие
списки всегда вызывают интерес у посетителей
мужского пола, которые, глядя на них, высказываются
в том роде, что «Вот ведь жили-то! И чего не хватало…
». В углу одной из комнат стоит устройство, похожее
на механизм отжима белья в стиральных машинках
моего детства — два валика и ручка, при помощи
которой они крутились. Только белье на этих
валиках не отжимали, а делали маленькие леденцы.
На самих валиках вырезаны крошечные половинки
ракушек, орехов, рыбок и листьев. И вся эта машинка
напоминает умершее, разрезанное скальпелем
и выставленное на всеобщее обозрение детское счастье,
когда-то живое, смеющееся, с липкими от леденцов
губами, щеками, ладошками и даже ушами.
В этой же комнате, в другом углу, на длинной полке
составлена коллекция различных пузырьков, чудом
сохранившаяся от уездной верейской аптеки. Все
они — пузырьки, как пузырьки — прозрачного стекла
и круглые. Только один — треугольный, синего
стекла. В нем продавалась уксусная эссенция. Это для
того он такой был, чтобы даже слепой по ошибке уксус
не выпил. В те времена, видимо, по ошибке пили
только слепые. Остальные экспонаты — такие же,
как и во всех наших краеведческих музеях — старые
прялки, лапти, угольные утюги, пробитая пулей немецкая
каска, фотографии погибших в боях за Верею
солдат и партизан, среди которых было пятеро совсем
мальчишек.

А обо всем этом рассказывает посетителям музея
маленькая хрупкая девушка с тяжелым узлом черных
блестящих волос, с такими длинными, пушистыми
ресницами, что при взмахе их колеблются занавески
на окнах, и загадочными бездонными глазами, в которых
найдешь ответы на все вопросы. Да только
себя потеряешь.

* * *

Еще всё только просыпается, еще продирает глаза,
еще поле покрыто нечесаными лохмами прошлогодней
травы, еще в лужах валяются оттаявшие серые
лоскутья прошлогодних облаков, еще в темном овраге
полумертвый сугроб высунул почерневший
язык и дышит из последних сил, еще божьи коровки,
улетевшие в конце осени на небо, только собираются
вернуться, только пекут черный и белый хлеб, который
нам обещали, внимательно следя, чтобы он
не подгорел, еще лягушка пинает лапкой своего
дрыхнущего без задних ног супруга и говорит ему:
«Я хочу, чтобы этой весной у нас родились восемьсот
мальчиков и семьсот девочек», а это бесчувственное
бревно поворачивается на другой бок и храпит пуще
прежнего, еще дождевой червяк кряхтит и вылезает
из земли навстречу голодному как зверь грачу, шепча
про себя: «Уже ползу, ползу! И незачем так громко
каркать!», еще … но уже лихорадочно машут в разные
стороны сверкающими крыльями пьяные
от апрельского ветра бабочки, уже безотрывно смотрят
на них, пуская радужные слюни… А вот команды смотреть не было. Была команда купить батон
белого и полбуханки черного, три кило картошки,
кило лука и быстро домой. Еще суп варить на неделю,
еще пылесосить, еще пыль вытирать и мыть
полы, еще с сыном физику учить — последний раз
у ребенка в школе ты был, когда забирал его из детского
сада… С балкона посмотришь. Через решетку
все видно. Да глаза-то не таращи так! У нас восьмой
этаж: выпадут — не поймаешь!

Киев

Был в Киеве и решил разыскать дом, в который меня
привезли сразу после роддома. Там жили мои прадедушка
и прабабушка. Бабушка и ее сестры. И много
разных родственников. Не надо думать, что в доме
жили только мои родственники. Они жили в двух
или трех полуподвальных комнатах. Дом стоял
на Подоле, на Ярославской улице. Вышел я из метро
и дошел до Константиновской улицы. А там уж начал
спрашивать, как пройти на Ярославскую.

Остановил первую попавшуюся даму и приступил
к ней с вопросом. На самом деле у нее были такие
бусы, мимо которых пройти было нельзя. Каждая бусина
была размером с мандарин или даже небольшое
яблоко. Но на груди у нее эти яблоки смотрелись, как
мелкие ягодки красной смородины. Короче говоря,
я у нее спросил, и она начала мне рассказывать и показывать
руками. При этом, судя по ее рассказу,
Ярославская улица была параллельна Константиновской,
а по движениям рук — перпендикулярна.

— Извините, — говорю, — получается нестыковочка.
Ежели идти по словам, то получается одно,
а если по рукам, то…

— Мужчина, — отвечает мне дама, — я ж вам рассказываю.
Чем вы слушаете? Следите за руками, а не
заглядывайте мне в рот.

И я пошел по рукам. Через квартал мне встретился
ларек «Куры-гриль». Впрочем, это я неправильно написал.
В Москве или где-нибудь в Санкт-Петербурге
эти куры просто гриль, а в Киеве уже «еврогриль».
Рядом с этой надписью, для того чтобы все понимали,
о каком «евро» идет речь, кто-то пририсовал шестиконечную
звезду.

А еще через дом я увидел подворотню, и возле
нее, на стене, висело объявление «Вход в интернет
со двора». Объявление подпирал мужчина богатырского
телосложения и задумчиво чесал свою седую
бороду. И не только ее. Он чесал все, до чего доставала
его длинная рука. Кажется, даже стену дома.
Но и это был еще не перекресток с Ярославской.
Перекресток я нашел возле загадочной надписи:
«Продам 86 кв. м».

А послеродовое мое гнездо, к счастью, все еще стоит.
Но в тех полуподвальных комнатах, в которых
мы жили, теперь «консультирует опытный психолог». И в окнах глухие стеклопакеты. А раньше я из
этих окон вылезал прямо на тротуар, вместо того,
чтобы выходить через дверь. За что и бывал неоднократно
наказан.

Купить книгу на Озоне

Дмитрий Башунов. Ангелы над Москвой

Отрывок из романа

О книге Дмитрия Башунова «Ангелы над Москвой»

Ангелы

Ксор вынырнул на поверхность метанового океана, шумно втянул переохлажденного водорода и, вздымая каждым гребком брызги, тускло поблескивавшие в рассеянном и неярком свечении атмосферы Нептуна, поплыл к углекислотному айсбергу. На уступе сухого льда, будто нарочно вырезанного для удобного размещения группы отдыхающих, небрежно лежал Хамдиэль. Плескаться в жидком метане ему надоело. Хотелось тепла — но не обжигающего зноя разогретой докрасна Венеры и не жесткого меркурианского каления на солнцепеке, а мягкого, как в июльской Сахаре или августовской Москве образца 2010 года.

Хамдиэль слепил углекислотный снежок, вдавил в его середину сероводородную ледышку.

— Ксор! — позвал он. — Кончай океан баламутить! Давай на Землю слетаем, погреемся, на людей посмотрим, да и к архангелам на отчет.

— Успеется, — отозвался Ксор, подтягиваясь на край уступа. — Куда греться-то? Дай остыть немного: сколько мы с тобой по Магеллановым облакам шатались, да все по звездам, не по планетам? Ты, кстати, итог сводил, инспектор? Как, не напрасно галактика пространство занимает?

— Сводил, как не свести… — Хамдиэль сел, обхватив мускулистыми руками колени. — Дает энергонов маленьким плюсом, чего уж там. Но вяло. Очень вяло…

— Еще бы, — согласился Ксор. — Галактика маленькая, событий не происходит. Масштабных…

Он вздохнул и сел рядом с Хамдиэлем. Наблюдатель, окажись он в ту минуту за спинами ангелов, отметил бы, что плечи Ксора, обликом напоминающего синеглазого скандинава, пожалуй, немного уже, чем у чернокожего крепыша. Зато мускулы, скорее всего, плотнее — хотя и не так рельефны. Или этого в серенькой дымке холодной планеты не разглядеть?

— Да и в больших галактиках положение дел не намного лучше, — проговорил Хамдиэль и, размахнувшись, швырнул в волну обледеневший колобок. Жидкий метан принял подарок без единого всплеска.— Вон, Туманность Андромеды, уж на что приличная галактика — ведь не меньше Млечного пути! И дыра у нее черная в середине, и новые взрываются каждый миллион лет, а общий дебет ненамного выше нуля…

— А сколько галактик с отрицательным энергонным балансом существует? Тебе Малахиэль не шептал по секрету, когда меня на отчете чихвостили? Я только на вас и глазел со скуки…

— Нет, — улыбнулся Хамдиэль. — Он мне новый анекдот рассказывал. Послушал, говорит, как Ксор выкручивается, и анекдот, говорит, вспомнил. Стоит ежик на пеньке, вокруг туман. Крутится, лапой показывает: «Там…» «Нет, там…» «Нет, вон там…». Медведь не выдержал, хвать его за шкирку: «Там — что?» А ежик: «Где, Миша?»

— Малахиэль, я так понимаю, вновь на Земле был? — спросил Ксор. — Раз такие анекдоты рассказывает?

— Выходит, был, — пожал плечами Хамдиэль. — Возможно, опять говорящим драконом летал, деревни да леса поджигал.

— Мне бы сказали, — заметил Ксор. — Район-то мой. А раз летал тайно…

— Значит, ничего не делал. Смотрел просто, — закончил фразу Хамдиэль. — Говорил он мне, что психосети земные ревизии требуют: уж больно много сумасшедших объявляться стало. Люди творят, что хотят. А которые и не хотят вроде, так те тоже — такого начудят порой, прямо и не смотрел бы…

— Что ты имеешь в виду? — заинтересовался Ксор. — Как будто ничего нового начудить они не могут: все уже придумано, все уже испытано.

— Не все. Помнишь того мальчишку, что мы поймали, когда он с подоконника падал?

— Помню, но чем он сейчас занят? Давай посмотрю… — и Ксор замолчал, погрузившись внутренним взором в жизнь Дмитрия Сергеевича Школьника. Через секунду или две он поднял взгляд.

— Да-а… — протянул белокожий ангел. — Дела-а… Это ж кто его надоумил под нашу Земную лабораторию подкапываться? Взлом психосетей затевать?

— Он уверен, что его Оля попросила. А я уверен, — вздохнул Хамдиэль, протягивая ноги под лиловые хлопья фтороводорода, вьющиеся в воздухе, — что это Малахиэль ее надоумил.

— Малахиэль? — удивился Ксор. — Вряд ли архангел стал бы действовать из хулиганских побуждений. Маловероятно, что меня как куратора данного пространства не стали бы оповещать о каких-либо плановых акциях. Выходит…

— …выходит, что ставится какой-то эксперимент. Причем с твоим участием, Ксор.

— И с твоим тоже, инспектор Хамдиэль. Тебе ведь тоже ничего не сообщили? Или ты мне все тут врешь, ангелоидное творенье? — Ксор прищурился и приготовился, что друг расколется и они вдвоем посмеются над удачной шуткой. Но чернокожий ангел, против всех ожиданий, оставался серьезным.

— Похоже, ты прав, Ксор… По всему выходит, что и мое участие в этой странной затее предусмотрено. Как ты думаешь, кем?

Ксор пожал плечами.

— Ни серафимам, ни херувимам до нас дела нет. Кто мы для них такие? Так, мелочь… У властей да господств и своих забот полон рот: надобно следить, чтоб распределение энергонов шло как надо и чтоб вселенная часом не схлопнулась вместе с нами всеми, неразумными.

— Разумными, — поправил его Хамдиэль.

Ксор поднял брови, демонстрируя сомнение, но промолчал.

— Не хочешь ли ты сказать, — нарочито отчетливо выговаривая слова, произнес Хамдиэль, — что в основе всего происходящего — воля Всевышнего? Но если так — то зачем? Какая цель всей этой интриги? Ну, жило бы человечество как жило…

— Цель одна, — заметил Ксор. — Энергоны. Вполне вероятно, господь усмотрел возможность увеличения их производства. Но по своему обыкновению дает детям своим свободу выбора. То ли мы проявим себя как последние ретрограды и снова зальем крамолу кипящей серой. То ли не станем сдерживать набирающую обороты инициативу.

— И дадим загубить все начинания?

— А сколько там тех начинаний? Ты вспомни, Хамдиэль, как долго я с рептилиями нянчился. Сотни миллионов лет! И где они теперь? Крокодилами безмозглыми по грязи ползают. А эти, так называемые люди? Пятьдесят тысяч лет им от роду, из которых сорок пять они прожили, не зная колеса. Погибнут — так и не жалко! Новых выведем!

— Новых, говоришь… Что ж, может статься, что и придется. В общем, летим на Землю, к этому мальчишке. Посмотрим, что он там затевает. И действовать будем по обстоятельствам. Согласен?

— Согласен! — ответил Ксор, поднимаясь и отряхивая с себя корку быстро схватившегося фтороводорода. — Хамдиэль? Ну, куда ты пропал?

— Да здесь я, здесь. Не ори. Архангелам отчет о Магеллановых Облаках носил.

— Приняли?

— Приняли. Ты одеваться думаешь?

Ксор оглянулся. Они были уже на Земле. Осенняя ночь — поздняя, глубокая — укрывала большой город. Ангелы стояли на тротуаре. Машин в такой поздний час по переулку не ездило, и свет горел лишь в оконце стояночной сторожки. Окна офисов, целиком занимающих обе стороны улочки, темнели.

Скрипнула дверь. На порог вышел угрюмый громила и, безо всякого уважения рассмотрев божественное телосложение ангелов, пробасил:

— Але… Шо за дела? Чо вы голые, пацаны?

— Сам ты пацан, — огрызнулся Ксор и повернулся к громиле боком. — А ну посмотри: так хорошо?

На Ксоре вдруг появились высокие замшевые ботинки, свободные, даже мешковатые, штаны и бесформенная льняная рубаха с контрастными заплатами то там, то здесь. Под рубахой виднелся обтягивающий свитерок.

Он хохотнул и поднял правую руку, в которой удобно умостилась длинная и толстая резиновая дубинка.

Хамдиэль, облаченный в нечто длинное, балахонистое и красочное, увенчанный такою же шапочкой, улыбнулся и мягко произнес:

— За такую дерзость у тебя, Виталик, рука должна бы отсохнуть…

— И к утру отпасть! — ввернул Ксор.

— … но у нас ангельское терпение. Поэтому за Людмилу — она ведь больна, твоя жена?..

Не окончив фразы, Хамдиэль умолк, выжидательно глядя в глаза охраннику.

— Ну, да… — изумился Виталик. — Откуда ты знаешь? Лимфо… этот… некроз.

— Лимфогранулематоз, — поправил его Хамдиэль. — Ты больше не переживай. Утром твоя жена проснется совершенно здоровой. А твои дочки, которых ты иногда встречаешь из школы, они ведь на тебя похожи? Чисто внешне?

— Ну, — мрачно согласился Виталик.

— Твои девочки отныне будут все больше и больше походить на свою мать, и к весне станут первыми красавицами микрорайона.

— Так что тебе все равно придется их из школы встречать, — усмехнулся Ксор. — Будешь чрезмерно ретивых женихов отгонять!

— Слышь, пацаны… — растерянный и смущенный Виталик перетаптывался с ноги на ногу и не знал, что сказать, — а вы не брешете?

— Отвечаю! — торжественно произнес Хамдиэль и стукнул себя в грудь кулаком.

— Виталя, все будет хорошо … — мягко сказал Ксор.

Глаза охранника заблестели.

— Простите, пацаны…

— Бог простит, — сказал Ксор.

— Уже простил, — произнес Хамдиэль.

Ангелы повернулись, как по команде, и пошли. Виталий вернулся в сторожку, сел за стол, достал из-за пазухи крест, поцеловал его и беззвучно заплакал. Его Люся, его девочки… Господи! Надо хоть дверь прикрыть, увидит еще кто…

Взлом

«Бентли» неспешно подкатил к заброшенному дому, обнесенному сетчатой оградой.

— У тебя есть ключи от ворот? — поинтересовался Дима.

— А кто, по-твоему, ограду соорудил да замки повесил? — улыбнулась Оля. — Заказчик думает, что подрядчик. Подрядчик думает, что заказчик. А командую парадом, тем не менее, я…

— Командир, а командир… — разыгрывая робость, пробормотал Дима.

Они вышли из машины на улицу и направились к воротам. Оля несла напичканный всем необходимым ноутбук. Большой и тяжелый кейс достался Диме. Он шагал следом за девушкой. Ему нравилось на нее смотреть. Оля неслышно ступала, и в атмосфере царящей таинственности ее едва угадываемая на слух поступь казалась Диме походкой властвующей королевы.

Они вошли в подъезд. Темные загаженные ступени вели в подвал. В черноте спуска угадывалась дверь… Краска на двери местами слезла, а коробка покосилась от времени и сырости, разъедавшей подвал здания. Вокруг было темно, воздух был тяжел и неподвижен.

Дима откинул колпачок зажигалки и крутанул колесико. «Надо было фонарик взять, что ли…», — подумалось ему. Внезапный шум заставил встрепенуться. Зацокали коготки по трубам, метнулись тени к углам. Совсем рядом зашуршало и заскрежетало тихонько, будто когтистый чертенок пытался протиснуться сквозь узкую щель в стене и, пробравшись к людям, поиграть с ними, как у себя в аду…

Дима наклонился взять камень — и уронил зажигалку. Он уже было потянулся ее поднять, но резко отдернул руку — его пальцы коснулись холодного лысого хвоста сидевшей в углу крысы.

Оля зажгла фонарик.

— Что ты потерял?

— Зажигалку…

— Идем, там дальше свет есть…

Дима нашарил старенькую «зиппо», с которой не расставался, и поспешил вперед. Подвал был непомерно длинным. Дима догадался, что он связан с другими давно забытыми бомбоубежищами, а они могут тянуться от здания к зданию через весь квартал.

Казалось, что сюда уже много лет никто не спускался — от стен веяло холодом и пахло плесенью, а протянутые вдоль стен трубы с вентилями были заржавлены и осклизлы. Свет фонарика отбрасывал причудливые тени. Будто сама смерть тянет к ним свои холодные пальцы. «Смерти я не боюсь, — спокойно думал Дима, шагая за Олей, — но процесс умирания все-таки был бы неприятен…».

Вошли в просторное помещение. Справа от входа виднелся узкий дверной проем, который вел еще куда-то. Оля потянулась вправо и щелкнула выключателем. Перед ними из темноты возникла большая пустая комната, в которой из мебели выжил лишь старый стол с компьютером, прикрытым черной пленкой, и три шатких даже с виду стула.

— Да уж… — еле слышно протянул Дима. Оля вытащила из кармана флешку.

Они сели: Оля — за машину, ее спутник — рядом, на предательски заскрипевший стул. Оля подсоединила к компьютеру свой ноутбук, распаковала странное устройство из кейса, который нес Дима.

— Что ты хочешь сделать? — спросил Дима.

— Давай пока посмотрим только. Тут есть на что…

Оля включила монитор, запустила компьютер и вошла в сеть. Набрала электронный адрес сервера, и на экране высветилось новое окно. Требовался пароль.

— Здесь, похоже, уловка, — сказала Оля. — Это пустой экран. Судя по всему, можно сколько угодно вводить сюда пароли, продолжения не дождешься, хоть подряди на это всех китайцев и индусов вместе взятых… Я, во всяком случае, никакой реакции не увидела. Но именно здесь сопрягается наша электронная сеть и сеть совсем иного рода…

— Ты здесь… в который раз? — поинтересовался Дима.

— Уже и со счета сбилась, — улыбнулась девушка. — Но войти в систему у меня так и не получилось. Поэтому пришлось добыть новое оснащение и обзавестись помощником. То есть тобой…

Она достала прибор, похожий на шлем, и предложила его Диме. Второй, точно такой же, надела сама.

— Что делают эти странные штуки? — поинтересовался Дима.

— Повышают чувствительность, помогают увидеть то, что находится за гранью реальности.

— Типа как охотники за привидениями?

— Точно. С такой штукой на голове можно видеть, что находится за закрытой дверью. Я пробовала. Все получается.

— А у тебя они откуда?

— Места знать надо. Я же сказала, что серьезно изучила вопрос, не с бухты-барахты…

— А в нашем случае чем они помогут? Призраков будем ловить?

— Нам с тобой нужно преодолеть парольный барьер, чтобы войти в систему. А трансмиттеры — так эти штуки называются — помогут нам увидеть то, что скрыто за парольным барьером. Хотя лично я мало что увидела: туманное помещение, расплывчатый узор на полу… Не знаю, как это все нам поможет, но надо попробовать.

— Ладно, посмотрим. Включай!

— Хорошо!

Дима непроизвольно зажмурился. Возникло ощущение полета… Яркая вспышка света и вязкая тишина. Дима медленно открыл глаза. Старый обшарпанный подвал исчез. Вокруг него — простирался? покоился? — Дима не мог подобрать подходящего слова — огромный зал. Возможно, он просто казался огромным, потому что был наполнен светом. Дима ощущал себя стоящим в центре этого зала. Под ним в полу из белого мрамора светилась легким рубиновым цветом звезда Давида. В одной из стен зала виднелось огромное окно. Возможно, это был экран. Что он отображал? Дима не мог понять этого, но не мог и отвести глаз от великолепия бесконечности Вселенной. Хоровод звезд, медленно обегавших это окно — или все-таки экран? — зачаровывал, складывался в невероятные, недоступные человеческой фантазии узоры. В ушах сама собой звучала божественно красивая мелодия, легкая, едва слышная, но оттого еще более проникновенная. Собственно, и не мелодия даже, а берущее за душу сочетание нескольких звуков, аккорд своего рода, бесконечный и изменчивый. «Я слышу музыку сфер», — подумалось Диме. Еще немного, и звуки завладели бы его сознанием полностью, если бы не осознание необходимости действовать. Компьютер, стоявший на столе в подвале, принял вид иного устройства, снабженного, однако, и монитором, и клавиатурой. Символы, нанесенные на кнопки, и знаки, высвечивавшиеся на мониторе, выглядели одновременно и знакомо, и чужеродно.

Дима шагнул к терминалу. То, что он видел, не удивляло его новизной — или не удивляло оно не его, а Олю, с которой они, похоже, объединили разумы? Полная общность разумов и чувств — удивительное ощущение. Не к этому ли стремятся все влюбленные? Замечательное состояние, отметил про себя Дима. Но они пришли сюда не за любовным слиянием… И потому нужно сосредоточиться на компьютере.

Так… Что там у нас? Все, как всегда… Разве что графический интерфейс не вполне обычный… Но и тут особых сюрпризов нет. Несколько движений пальцами по виртуальной клавиатуре — и столбцы строк исчезли, а на экране возникло приглашение к входу в систему.

Дима покачал головой. Пытаться вводить какие-либо буквы и цифры не имело смысла. Вариантов миллионы, и попасть в нужный сложнее, чем найти иголку в стоге сена.

Пальцы Димы — или пальцы Оли? — не переставая, бегали по призрачным клавишам. Экран менял картинки. Дима захотел отвернуться — в глазах зарябило. Но Оля, похоже, в этой ряби нашла систему взаимозависимостей — и получала удовольствие и от наблюдения, и от начинающегося понимания.

— Наверняка здесь имеется какая-либо служба безопасности. Должны же они видеть, что кто-то пытается пробраться к ним? — посетовала Оля.

— Тогда выйдем отсюда побыстрее, — с сожалением произнес Дима.

— Вырубаем трансмиттеры.

Дима коснулся выключателя. Звук небесной музыки не успел утихнуть, как огромный зал стал терять свои очертания. Свечение стало угасать, и пол с рубиновой звездой даже не провалился — он просто растворился в цветных сполохах, делавшихся все гуще, все темнее.

— Мне это не приснилось? — фраза Диме далась с трудом, голос звучал хрипло.

— Вроде того, — ответила Оля и с беспокойством заглянула в глаза своему спутнику. — Что ты думаешь об увиденном? — ответ ее волновал, чувствовалось, всерьез.

Дима ответил не сразу, а лишь припомнив все, что видел и что успел осознать.

— Я не заметил ничего особенного. Обычная одноуровневая защита. Точнее, необычная, но одноуровневая. Наверное, те, кто ее делал, предполагали, что до интерфейса пользователя слишком сложно добираться. Да и чужие там, похоже, ходят нечасто… Если так, то нам нужно только подобрать — или преодолеть иным путем — кодовое сочетание знаков. Я и сам не очень-то представляю, какие алгоритмы защиты положены в основу и на какой стадии вторжения срабатывает «тревога». Боюсь, что без ловушек не обойдется.

— Типа ограничения количества вводов?

— Хуже. Типа частоты набора. То есть соблюдения временного интервала перед вводом каждого символа. Три секунды между первым и вторым символами, потом одна, потом пять или сколько… При этом лично я даже не фиксировал бы отдельные буквы или цифры, а устроил бы тоновое отображение набора: типа наиграл простенькую мелодию — заходи. Сфальшивил — громко не плачь, все равно не услышат…

— Да уж, — сказала Оля. — Не дай бог такой фантазии тамошним программистам. А то ведь нас оттуда действительно никто не услышит и не достанет. Нужно действовать наверняка…

— Наверняка, — вздохнул Дима, — это только дворником Арбат мести. Каждое утро гору мусора сгребать. При любой погоде и в любое время года.

— Дима…— тихо сказала Оля, — у тебя есть уверенность, что нам стоит туда отправиться еще раз? Уже не просто на экскурсию?

— Да, — коротко ответил Дмитрий, стараясь, чтобы голос не выдал его душевного смятения. Уверенности он не испытывал.

Дмитрий не знал в точности, как он пройдет защиту на виртуальном терминале. Конечно, программа, которой он владеет, хороша, но она сделана все же для другой системы. Не факт, что сканер найдет возможность проникновения, не факт и то, что атаки не будут отражены. В том числе и методом физического воздействия на нарушителей, ибо кому же, как не службам охраны, знать: есть человек — есть проблема… И чем соревноваться с хакером разумом, проще оглушить его дубиной. По голове, чтобы не умничал! Но отступать некуда…

— Начали! — скомандовала Оля.

Снова полет, похожий скорее на падение, и даже легкая тошнота в конце… Преображение пространства… Странная, невесть откуда идущая музыка… Зал с изломанной линией пола, отделяющей белый с прожилками мрамор от густо-красного свечения… Огромное окно в стене из клубящегося облака, и звезды в этом окне…

Дима затаил дыхание и залюбовался, но Оля поторапливала. Да, конечно, чего ждать? Вот полупрозрачный экран терминала. Дима активировал управление, поместил диск с программой взлома в считывающее устройство.

На виртуальном экране возникло забавное изображение мангуста. В другой раз он посмеялся бы над шуткой Чейза — он, как один из создателей программы, имел право на фирменный знак, но сегодня Дима с надеждой посмотрел в глаза нарисованного зверька. Прошло несколько секунд, и программа начала работать. Мангуст, насколько знал Дима, встречи с коброй в обычной жизни вовсе не ищет, а встретив — не обязательно нападает. Да и напав, не всегда побеждает…

Работа программы прослеживалась по бегущим столбцам и строке прогресса. Оставалось просто наблюдать со стороны за тем, что происходило на экране. Сам Дима заметно нервничал, Оля старалась оставаться спокойной, но ей это тоже удавалось с трудом. Секунды шли, складываясь в минуты. Эх, напрасно они поспешили… У него слишком мало времени было на подготовку. По большому счету, эта акция взлома — самая безобразная авантюра, рассчитанная на счастливое стечение обстоятельств. А точнее, не рассчитанная вовсе. Так, наобум все… Хотя, говорят, дуракам везет…

— Похоже, не получается? Наверное, нам пора возвращаться, — прошептала Оля.

Дима вздрогнул, но не от сказанного девушкой— на экране поток информации резко прервался, а после возобновился с куда большей интенсивностью. Дима повернул голову к Оле, и она увидела на его лице счастливую, немножко горделивую улыбку.

— Сработало, — пробормотал Дима.

Сервер психосети покорился храброму и настырному мангусту! Дима просто задохнулся от восторга и гордости. Пора было уступить инициативу Оле. Что из того, что ее цель — спасение другого мужчины? Дима, как благородный рыцарь, поможет даме сердца. Хотя о каких, в самом деле, мужчинах может идти речь, когда он — единственный, настоящий — вот он, рядом с нею?

Очертания комнаты изменились. В помещении, ограниченном клубящимися стенами, появилась непостижимая глубина и неоспоримая реальность. Их с Олей личности — это Дима ощущал предельно отчетливо — вновь разделились, и мировосприятие обособилось. Оля сделала несмелый шаг вперед. Дима остался у терминала. Клубящаяся дымом (паром? облаком?) стена отодвинулась перед нею, обнажив угол полупрозрачной подставки. Оля шагнула уже смелее. Стена послушно сдвинулась, и теперь между девушкой и видимой границей помещения располагался высокий пюпитр, словно отлитый из туманного света. На нем, отливая тусклым золотом — или даже старой бронзой, как показалось Диме, — лежал внушительных размеров фолиант. Старинная красота переплета нарушалась совершенно прозаической надписью, сделанной как будто даже и не по поверхности тисненых золотом арабесков, а сквозь них. Обычным русским языком, черным шрифтом, напоминающим то ли «колибри», то ли «вердану», было написано: крупно — КНИГА СУДЕБ; и пониже, помельче — Российская Федерация.

Медленно протянув руку, Оля коснулась фолианта. Даже не взмахнув обложкой, книга вдруг оказалась раскрытой. На одной ее странице читалась надпись: «По дате рождения» — ниже шли плотные столбцы чисел, месяцев и лет. На другой значилось «По имени», а ниже располагался алфавит.

Оля коснулась нужной буквы, отыскала фамилию, имя, отчество… Притронулась к строчке, относившейся к человеку, который коротал дни (судя по записи, последние) в лечебнице под Цюрихом. Что же нужно сделать, как изменить запись, чтобы жизнь этого человека продлилась, чтобы молодость вернулась к нему? Оля смотрела на светящиеся слова, не решаясь коснуться страницы.

Дима зачарованно наблюдал за ней, не в силах поверить в происходящее. Слишком уж все это напоминало волшебный сон. Он даже больно ущипнул себя, чтобы проверить. Вроде бы не спит.

В этот момент комната задрожала, а по всему зданию пронесся гул.

— Что происходит?

— Так, Дима, наверное, случается при землетрясениях, — с усилием проговорила девушка. — Или неботрясениях…

Гул с каждой секундой усиливался, Оля еле устояла на ногах, Дима сделал шаг и подхватил девушку. Вокруг воцарялся хаос — возник оглушительный треск ломаемого камня и звон бьющегося стекла. Свет, ранее яркий и мягкий, стал мигать, резать глаз. Воздух потерял прозрачность и загустел, образуя то здесь, то там неясные фигуры. Ошеломленные, Дима и Оля следили за метаморфозами. Они вторглись в запретный мир — мир их не принимал.

Однако все кончилось так же внезапно, как и началось. Из клубящихся облаков вышли два человека — или не человека? Один — высокий и могучий негр с коротким ежиком густых волос, одетый в цветастую хламиду. Другой — статный блондин, чуть менее широкоплечий, но столь же гибкий и крепкий.

Негр молча и с укоризной смотрел, переводя взгляд с Книги Судеб на нарушителей и обратно. Блондин театрально воздел руку и продекламировал:

— О, Хэм! Ты видишь: помогло! А спрашивал: зачем? Кого пугают представленья?

— Вы кто? — хрипло спросил Дима.

— Мы! — с возмущением проговорил негр. — Он нас забыл… Еще и спрашивает! Мы тут по службе.

— Ну а вы? — уже совершенно нормальным голосом обратился Ксор к парочке. — Зачем сюда приперлись? Чем думали? С тобой все ясно, — кивнул он Диме, — в твоем положении мужчина думает не мозгом. Но вы, милая девушка? Далась вам эта первая любовь! Ради него — вы даже не представляете, что именно вы намеревались сделать!

Оля вспыхнула и набрала воздуха, чтоб ответить, но Ксор остановил ее жестом.

— Ну, хорошо. Ну, допустим, ваш план свершился. Вам удалось вернуть молодость, — при этих словах негр насмешливо хмыкнул и презрительно отвернулся. — Точнее, возвратить телу вашего возлюбленного кондиции молодости. Дальше что? Дальше, мечтали вы, что все будет как у людей. Вы будете путешествовать, узнавать новое, родите ребенка… Так, да?

Оля вдохнула, и ангел снова ее остановил.

— А вы спросили, интересны ему эти путешествия? Нужны ему младенцы? Столько лет разницы. Это непреодолимо.

— Ксор, довольно разговоров, — произнес чернокожий. — Она — Борэа. Другой, я вижу, Орэс? Распределяй их по колониям, и дело с концом. А заодно и деятеля этого, ради которого разгорелся весь этот сыр-бор, который сейчас в Бад-Рагаце лечится, тоже пристрой на тот свет. И вернемся-ка в Туманность Андромеды — у нас в полгалактики энергоны не считаны. Взгреют нас за нерасторопность, и поделом…

Блондин кивнул, посмотрел на людей, потянулся к ним и… зачерпнул рукой пустоту.

— Хамдиэль, — удивился Ксор, — что за новости? Души не ловятся…

— Трансмиттеры!.. — громко шепнула Оля Диме. — Выключаем и снимаем!

Дима коснулся выключателя и сдернул с головы странную штуку, похожую на шлем. Они снова стояли в затхлом и сыром подвале. Облезлую комнату освещала тусклая лампочка. Чернела заплесневелая дверь. На экране терминала приплясывал веселый и расторопный зверек…

Купить книгу на Озоне

Митч Элбом. Искорка надежды (фрагмент)

Отрывок из книги

О книге Митча Элбома «Искорка надежды»

Великая традиция побегов

Адам прятался в саду Эдема. Моисей пытался
уговорить Бога, чтобы тот заменил его братом —
Аароном. Иона прыгнул с корабля, и его проглотил кит.

Людям свойственно скрываться от Бога. Такова
традиция. Поэтому, наверное, я, следуя ей, стал убегать от Альберта Льюиса, как только научился ходить. Он, конечно, не был Богом, но для меня он
был почти Бог, праведник, человек в мантии, великий человек, главный раввин нашей синагоги. Мои
родители стали ее членами, когда я был младенцем.
Он читал проповеди, а я слушал их, поначалу сидя
на коленях у матери.

И все же, когда я вдруг осознал, кто он такой, —
а он стал для меня Божьим человеком, — я бросался
бежать. Стоило мне увидеть, как он шагает по коридору, и я пускался наутек. Если мне надо было
пройти мимо его кабинета — я пробегал стрелой.
Даже когда я стал подростком, стоило мне заприметить его вдалеке, как я тут же старался от него
скрыться. Он был высокого роста — шесть футов и
дюйм, и в его присутствии я казался себе лилипутом. Когда он смотрел на меня сквозь свои очки в
черной роговой оправе, мне чудилось, что он видит
все мои пороки и прегрешения.

И я убегал.

Я бежал и бежал, пока не скрывался у него из
виду.

Я вспоминал об этом, приближаясь к его дому
весенним утром 2000 года, после только что стихшей грозы. Несколько недель назад, когда я выступил в синагоге с речью, восьмидесятидвухлетний
Альберт Льюис обратился ко мне с той самой странной просьбой:

— Ты не мог бы сказать прощальную речь на
моих похоронах?

Я замер как вкопанный. Никто никогда не обращался ко мне с подобной просьбой. Не то что религиозный лидер, а вообще никто и никогда. Вокруг сновали люди, а он стоял и смотрел на меня,
премило улыбаясь, словно обратился ко мне с самой обыденной просьбой.

— Мне надо об этом подумать, — выпалил я наконец.

Прошло несколько дней, и я ему позвонил.

— Хорошо, — сказал я. — Я уважу вашу просьбу
и выступлю на ваших похоронах, но только с тем
условием, что вы позволите мне познакомиться с вами поближе, чтобы мне было о чем говорить.
Мы с вами должны хотя бы несколько раз встретиться.

— Согласен, — отозвался он.

И вот теперь я сворачиваю на его улицу.

К тому времени я знал об Альберте Льюисе лишь
то, что зритель обычно знает об актере: как он держится перед публикой, как говорит, завораживая
конгрегацию своим внушительным голосом и взметающимися в воздух руками. Конечно, в прошлом
мы знали друг друга несколько ближе. В детстве он
был моим учителем, участвовал в наших семейных
делах: венчал мою сестру и вел богослужение, когда
умерла моя бабушка. Но я с ним не общался уже лет
двадцать пять.

К тому же что нам известно о наших религиозных лидерах? Мы их слушаем. Мы их уважаем. Но
что мы знаем о них как о людях? Альберт Льюис был
от меня далек, — он был для меня кем-то вроде королевской особы. Я никогда не обедал у него дома.
И никогда близко с ним не общался. Если ему и
свойственны были человеческие слабости, я их не
замечал. И о его привычках тоже не имел никакого
представления.

Нет, пожалуй, это неправда. Я знал об одной из
них. Он любил петь. Об этом в нашей синагоге знали все. Во время проповеди любую фразу он мог обратить в арию. Беседуя, он мог пропеть любые существительные и любые глаголы. Он был настоящим человеком-оркестром.

Стоило раввина в его преклонные годы спросить, как он поживает, и у глаз его тут же появлялись морщинки, он поднимал дирижерским жестом
палец и тихонько запевал:

Седой старик раввин
Уже не тот, что был,
Уже не тот, что прежде…

Я нажал на тормоза. Во что я ввязываюсь? Я ведь
для этого дела совершенно не гожусь. Я уже человек неверующий. Я в этих краях не живу. И на похоронах всегда говорит он, а не я. Кто должен произнести прощальную речь о человеке, который сам
всегда говорил прощальные речи? Мне захотелось
придумать какую-нибудь отговорку, развернуться и
уехать.

Люди любят убегать от Бога.

А меня отправили в противоположном направлении.

Знакомьтесь, это рэб

Я прошел по дорожке и встал на усыпанный листьями и травой коврик. Позвонил в дверь. Даже это
мне показалось странным. Наверное, я не предполагал, что у праведных людей есть дверные звонки.
Оглядываясь назад, я не очень-то понимаю, чего,
собственно, я ожидал. Это был обычный дом. Где
еще он мог жить? В пещере?

Но если я не ожидал увидеть дверной звонок, то
еще больше меня удивил облик этого человека, который на этот звонок отозвался. На нем были длинные шорты, рубашка с короткими рукавами и навыпуск, носки и сандалии. Я ни разу в жизни не
видел Рэба ни в чем, кроме костюма или длинной
мантии. Рэбом мы называли его, будучи подростками. Мы считали его суперменом. Скалой. Громадиной. Рэбом. Как я уже упоминал, в те времена он
поражал нас своей внешностью: высокий, серьезный, широкоскулый, с густыми бровями и огромной копной темных волос.

— Здра-а-вствуйте, молодой человек, — весело
пропел он.

— Здравствуйте, — стараясь не глазеть на него,
ответил я.

Вблизи Льюис выглядел худым и хрупким. Его
обнаженные до локтя руки, которые я видел впервые, казались тонкими, дряблыми и были покрыты пигментными пятнами. На носу у него восседали громоздкие очки, и он то и дело моргал, точно
старик ученый, который, одеваясь, никак не может сосредоточиться.

— За-а-а-ходите, — пропел он. — Entr-е-ez!

В палитре его расчесанных на пробор волос
обычная седина перемежалась с белоснежной, а его
седеющая вандейковская бородка была довольно
аккуратно подстрижена, хотя кое-где и недобрита.
Он поплелся по коридору, а я, не преминув заметить его тощие ноги, последовал за ним, стараясь
идти как можно медленнее, чтобы на него не наткнуться.

Как же мне описать то, что я в тот день почувствовал? Впоследствии я обнаружил в Книге пророка Исайи отрывок, в котором Бог заявляет:

Мысли мои — не ваши мысли.
И пути ваши — не мои пути.
Как небеса выше земли,
Так и пути мои выше ваших путей,
И мысли мои выше мыслей ваших.

Именно так я и ожидал себя почувствовать —
ниже, ничтожнее. Он для меня был Божьим посланником. Я ведь должен был смотреть на него с
благоговением, верно?

Вместо этого я тащился за стариком в носках и
сандалиях и думал только об одном: до чего нелепо
он выглядит.

Немного истории

Я должен рассказать вам, почему мне хотелось
увильнуть от этой прощальной речи, и объяснить,
каково было мое отношение к религии, когда началась вся эта история. По правде говоря, отношения
к религии у меня не было никакого. Вы, возможно,
знаете, что христианство говорит о падших ангелах;
а Коран упоминает духа Иблиса, изгнанного с небес за отказ поклониться Божьему созданию.

Здесь же, на Земле, падение не носит столь драматичного характера. Ты, потихоньку дрейфуя, постепенно удаляешься прочь.

Я знаю, как такое происходит. Именно это и случилось со мной.

О, я мог стать верующим. Шансов у меня было
миллион, начиная с того времени, когда я жил в
предместье в штате Нью-Джерси, учился в средней
школе. Родители записали меня в религиозную школу Рэба, куда я ходил три раза в неделю. А я, вместо
того чтобы использовать предоставленную мне возможность, тащился туда, как на каторгу. По дороге
в школу, сидя в пикапе рядом с соседскими, такими же как я, еврейскими детьми, я жадно глазел из
окна на своих христианских приятелей, гонявших
по улице мяч, и горько недоумевал: «За что мне такое наказание?» Учителя на уроках раздавали подсоленные кренделя, а я, слизывая с них соль, мечтал лишь об одном — скорее бы прозвенел звонок.

К тринадцати годам, — опять же по настоянию
моих родителей, — я не только прошел положенную подготовку к бар-мицве, но и научился правильному пению текста Торы — Пятикнижия Моисея, — Священного Писания, включенного также в Ветхий Завет. Меня даже вызывали читать
Тору во время утренней субботней службы. В своем единственном костюме (разумеется, темно-синего цвета) я взбирался на деревянную подставку,
чтобы лучше видеть текст на пергаменте, а Рэб стоял в двух шагах от меня, наблюдая за моим чтением. Я мог подойти к нему после службы, поговорить, обсудить отдельные тексты Торы. Но я ни
разу этого не сделал. Я подходил к нему после службы пожать руку и тут же бежал к отцовской машине, — домой, поскорее домой.

В старших классах, — тоже по настоянию моих
родителей, — я учился в частной школе, где полдня
проходило в академических занятиях, а остальное
время — в религиозных. Наряду с алгеброй и европейской историей я изучал Книги Исхода, Второзакония, Книгу Царей и Книгу притчей Соломоновых и читал их на языке оригинала. Я писал эссе о
Ноевом ковчеге и манне небесной, о Каббале и стенах Иерихона. Меня даже обучили арамейскому,
чтобы я мог читать комментарии к Талмуду; и я анализировал комментарии ученых одиннадцатого и
двенадцатого веков, таких как Раши и Маймонид.

Когда пришла пора выбирать колледж, я поступил в Брандейский университет, где училось множество еврейских студентов. Чтобы хоть частично оплатить свою учебу, я работал с молодежными группами синагоги в пригородах Бостона.

Иными словами, к тому времени, как я окончил университет и вступил во взрослый мир, я знал
о своей религии ничуть не меньше любого другого
из моих светских друзей и знакомых.

А потом?

Потом я в общем-то отошел от религии.

Это не был бунт. Или трагическая потеря веры.
Если говорить по-честному, это была апатия. И отсутствие необходимости. Моя карьера спортивного
журналиста процветала, — все мое время занимала
работа. По субботам утром я ездил на футбольные
игры в колледжи, в воскресенья — на игры профессионалов. На религиозные службы я не ходил. У кого
на это есть время? Я был в полном порядке. Я был
здоров. Я хорошо зарабатывал. Я поднимался по
служебной лестнице. У меня не было особой нужды
просить о чем-либо Бога, и я решил, что, поскольку
никому не наношу вреда, Богу от меня тоже нечего
требовать. У нас сложились отношения по формуле: «Ты иди свой дорогой, а я пойду своей» — по
крайней мере так казалось мне. Я не соблюдал никаких религиозных традиций и ритуалов. Я встречался с девушками самых разных вероисповеданий.
Я женился на красивой темноволосой женщине;
половина членов ее семьи была родом из Ливана.
Каждый год в декабре я покупал ей на Рождество
подарки. Наши друзья надо мной подтрунивали: еврейский парень женился на арабской христианке.
Дай Бог тебе удачи!

Со временем у меня развилось своего рода циничное отношение к открытой набожности. Люди,
одержимые Святым Духом, меня пугали. А благочестивое лицемерие, которое я наблюдал в политике и
спорте, — скажем, конгрессменов, которые шествовали от любовниц прямо в церковь, или спортивных
тренеров, что, нарушив правила, тут же ставили всю
команду на колени для молитвы, — отвращало от религии еще больше. К тому же евреи в Америке, как,
впрочем, и глубоко верующие христиане, мусульмане и индусы, часто помалкивают о своей вере, потому что неизвестно, на кого можно нарваться.

Так вот, я тоже помалкивал.

На самом деле единственной тлеющей искрой
моего прошлого религиозного опыта оставалась та самая синагога моего детства в Нью-Джерси. По какой-то непонятной причине я не перешел ни в какую другую. Даже не знаю почему. Притом что я жил в Мичигане — в шестистах милях от этой синагоги, — мое
решение было довольно нелепым.

Я мог бы найти место и поближе.

Вместо этого я держался за старое; я каждую
осень на Великие Праздники летал домой и стоял в
синагоге рядом с отцом и матерью. Может быть, я
отказывался от перемены из-за упрямства. А возможно, просто избегал лишних хлопот, ведь для
меня это не было чем-то важным. Но как непредвиденное последствие моего бездействия в моей
судьбе незаметным образом нечто осталось неизменным: со дня моего рождения и по сей день в моей
жизни был только один-единственный служитель
Богу.

Альберт Льюис.

И у него была только одна конгрегация.

Мы оба были однолюбами.

И, как мне казалось, кроме этого, нас ничто
больше не объединяло.

Жизнь Генри

В то самое время, когда я жил и рос в пригороде, другой мальчик, почти что мой ровесник, жил и
рос в Бруклине. Позднее ему тоже предстояло разобраться в вопросах веры. Но его путь был совсем
иным.

Ребенком он спал в компании крыс.

У Вилли и Вильмы Ковингтон было семеро детей, и Генри Ковингтон оказался у них предпослед-
ним по счету. Ковингтоны жили в крохотной, тесной квартирке на Уоррен-стрит. Четыре брата спали в одной комнатенке, три сестры — в другой.

Кухня принадлежала крысам.

Семья оставляла на ночь на кухонном столе миску с рисом, чтобы заманить в нее крыс, и тогда они
не лезли в спальни. Днем самый старший брат Генри оборонялся от крыс духовым ружьем. Генри же
боялся этих тварей до смерти и ночи напролет ворочался от страха.

Мать Генри была домработницей, — она прислуживала в основном в еврейских семьях, — а отец —
пройдохой. Высокий, крепкий мужчина и большой любитель пения. У него был приятный голос —
вроде как у Отиса Рединга. В пятницу вечером
он обычно брился перед зеркалом и тихонько напевал «Длинноногую женщину», а его жена, прекрасно понимавшая, куда он собирается, закипала от гнева. И начинались яростные, крикливые
ссоры.

Когда Генри было пять лет, во время одной из
таких пьяных перебранок его родители с воплями и
руганью выкатились на улицу. Вильма с двадцатидвухкалиберным ружьем в руках грозилась пристрелить мужа. Не успела она взвести курок, как к ней с
криком «Миссис, не делайте этого!» подскочил прохожий.

Пуля прострелила ему руку.

Вильму посадили в Бедфорд-Хиллс — женскую
тюрьму строгого режима. На два года. По выходным
отец и Генри ходили ее навещать. Разговаривали они
через стекло.

— Ты по мне скучаешь? — спрашивала Вильма
у Генри.

— Да, мама, — отвечал Генри.

В те годы Генри был совсем тощим; чтобы он
хоть немного поправился, его кормили специальной смесью для прибавления веса. По воскресеньям он ходил в соседнюю баптистскую церковь, пастор которой приводил детей к себе домой и угощал мороженым. Генри это нравилось. Для него
это было введением в христианство. Пастор говорил об Иисусе и Боге-отце, а Генри рассматривал
картинки, изображавшие Иисуса, и пытался представить себе Бога. Он казался Генри гигантским
темным облаком с нечеловеческими глазами. И короной на голове.

Ночью Генри молил облако не пускать к нему
крыс.

Купить книгу на Озоне

Парадокс старения

Глава из книги Стивена Остада «Почему мы стареем. О парадоксальности жизненного пути»

О книге Стивена Остада «Почему мы стареем. О парадоксальности жизненного пути»

В Вестминстерском аббатстве, где Англия торжественно хоронит своих величайших поэтов, художников, ученых и государственных деятелей, покоятся останки вполне обычного человека — Томаса Парра (Thomas Parr). Как же Томас Парр, слуга фермера из Шропшира, заслужил эту почесть? Он всего лишь сумел убедить легковерную публику 17-го века в том, что он прожил более 150-ти лет.

Такая слава принесла Парру не только преимущества. Да, его похоронили среди коронованных особ. Но не заяви он о своём невероятном долголетии, вряд ли его вытащили бы из провинции, чтобы показать королю, подобно экзотическому растению Нового Света. И тогда бы он мог и не заразиться той болезнью, которая через непродолжительное время поставила точку в его медицинской истории, отправив прямиком на покой в Вестминстер.

История «Старины Парра» поучительна в нескольких смыслах. В первую очередь, она указывает на то, как легковерны мы, люди, когда речь идёт о вещах, в которые мы страстно хотим поверить — например, в возможность очень долгой жизни. Томас Парр безусловно был шарлатаном, что должно было бы быть очевидным при минимальном скептицизме даже в те времена. Откуда такая уверенность? Во-первых, единственными подтверждениями его возраста были его собственное заявление о дате рождения и внешность дряхлого старика. Кроме того, в качестве последней посмертной почести, его вскрытие осуществил Вильям Гарвей, самый знаменитый врач Англии тех дней. В описании результатов вскрытия Гарвей заметил, что внутренние органы Пара практически не несут признаков глубокого старения. Еще более удивительно, что рассказам Парра поверили, несмотря на следующее утверждение в том же отчёте Гарвея:

«Его память … сильнейшим образом ослабела, так что он практически ничего не мог вспомнить ни о событиях своей юности, ни об общественно-значимых происшествиях, ни о королях или знатных особах, чем-то отличившихся, ни о войнах или бедах тех времен, ни о нравах и обычаях, ни о ценах(1).»

И хотя автобиография, сочинённая Парром — холостяцкая жизнь до 80 лет, второй брак в 120 и ребенок вскоре после, плюс честный тяжкий труд в поле до 130 — не слишком подозрительна, люди (как мы вскоре увидим) не живут до 150 лет, и даже до 140 или 130, даже честно трудясь и ведя праведный образ жизни. Похороненный в Вестминстерском Аббатстве Парр, был, возможно, сыном или даже внуком Томаса Парра, рожденным в 1483 году. Он, конечно же, умер пожилым человеком, но пожилым в те времена, как и сейчас, становились в 70 или 80 лет, а не в 140 или 150.

Мы можем тешить себя мыслью, что мы-то не столь доверчивы, как бесхитростная публика 17-го века, но наблюдения говорят обратное. В журнале «Life», к примеру, в 1966 году вышла статья о районе Грузии, где люди обычно жили более ста лет(2). Ключевой фигурой статьи был Ширали Муслимов, старейший человек в деревне, которому (по его словам) было в то время 161 год. На момент его последней женитьбы ему предположительно исполнилось 110 лет, и он еще производил впечатление человека энергичного и жизнерадостного, хотя о детях ничего не говорилось. Когда спустя семь лет после выхода статьи в «Life» он умер, эта новость облетела весь мир. Похожие истории появлялись из Эквадора и северного Пакистана, и в середине 20-го века заявления об исключительном долголетии стали своеобразным кустарным промыслом жителей затерянных деревень, когда их обнаруживали доверчивые антропологи или журналисты.

В октябре 1979 американские газеты пестрели сообщениями о человеке по имени Чарли Смит, который, согласно его детским воспоминаниям, в 1854 году был привезен рабом в Соединенные Штаты и умер в возрасте 137 лет. Смит ненадолго попал в Книгу Рекордов Гиннеса как самый старый человек на свете, и незадолго до смерти был приглашен на телевизионное шоу, рассказывавшее об его исключительно долгой жизни. Однако утверждение Смита опровергли еще до того, как он скончался, когда обнаружилось брачное свидетельство, заполненное им в возрасте 35 лет в 1910 году. Когда Смит умер, ему было в действительности 104 года — возраст преклонный, но отнюдь не неслыханный. Таким образом, после достаточно тщательной проверки его утверждение, как и другие подобные, оказалось выдумкой.

Кроме глубины человеческой легковерности, история «Старины Парра» иллюстрирует явление, которое можно назвать парадоксом старения. Для минимально наблюдательного человека очевидно, что пожилые люди как в 17-м веке, так и сейчас, отличаются относительно слабым здоровьем. И в общем случае, чем старше они становятся, тем больше слабеют здоровьем. Как сказал однажды лауреат Нобелевской премии иммунолог Питер Медавар, «То, что молодого отправит на больничную койку, старого может отправить в гроб». Это практически наверняка касается и «Старины Пара», умершего вскоре после того как толпы людей толкались, чтобы поглазеть на него при дворе короля Карла Первого. Человек помоложе без труда пережил бы эти бурные почести и не последовал бы примеру Парра, который, по общему мнению, скончался от чрезмерно обильной кормёжки и слишком больших почестей в Лондоне.

Означенный биологический парадокс сводится к вопросу: почему с возрастом люди и животные становятся слабее? Очевидных причин для этого нет. Не требуется нарушать никаких законов физики, чтобы создать нестареющее животное. Полагая, что старение также неизбежно, как, например, течение времени, мы наделяем человека изъяном, присущим машинам. Иначе говоря, мы молчаливо подразумеваем, что наши тела неизбежно изнашиваются, подобно механизмам?. Мы предполагаем, что плоть слаба в буквальном смысле, и, в конце концов, обречена на распад.

Однако живые организмы сильно отличаются от машин. И способность к самовосстановлению является, возможно, их самой фундаментальной отличительной чертой. Мы обычно не умираем от порезов, шрамов и даже от переломов. Раны заживают, жизнь продолжается. Некоторые животные демонстрируют поразительные подвиги самовосстановления. Разорвите морскую звезду надвое, к примеру, и каждая часть нарастит свою недостающую половину, так что в итоге получится две здоровых морских звезды. Получается, морские звёзды живут вечно? Они не стареют благодаря своей необычайной способности к самовосстановлению? Мы рассмотрим этот вопрос позже. Пока же стоит задуматься, почему люди и большинство прочих организмов с меньшей, чем у морской звезды, и, тем не менее, вполне адекватной способностью к самовосстановлению, не могут справиться с накапливающимися со временем повреждениями.

Еще один момент, подтверждающий отсутствие биологической необходимости старения, заключается в том, что даже организмы, которые стареют, начинают стареть не сразу. На начальном этапе нашей жизни мы, фактически, совершенствуемся почти по всем характеристикам, будь то физическая координация, сердечно-сосудистая деятельность или чувствительность иммунной системы. Вопрос состоит в том, по какой причине мы затем неизбежно качнемся в обратную сторону. Если мы можем становиться всё более и более жизнеспособными в начале жизни, отчего же наше физическое состояние не может продолжать улучшаться в течение всей жизни?

Некоторые клетки нашего тела могут стать бессмертными, но только превратившись в раковые. В частности, в 1951 году несколько таких клеток были взяты у Генриэтты Лакс (Henrietta Lacks), безнадежно больной молодой женщины из Балтимора. С тех пор и поныне они беспрепятственно растут и делятся в лабораторных культурах. Известные как клетки HeLa, они в настоящее время столь многочисленны, что их используют для изучения клеточной биологии в сотнях лабораторий по всему миру. Но нормальные клетки, в отличие от раковых, не растут и не делятся до бесконечности. В такой же лабораторной культуре нормальные клетки, скажем, кожи или лёгких, через некоторое время прекратят рост и деление. Так почему же «нормальные» клетки не могут получить бессмертность «ненормальных» раковых клеток?

Еще один интригующий вопрос: коль скоро животные по неким причинам должны деградировать и умирать, почему это происходит со столь разной скоростью? Ничто не иллюстрирует более остро различие скорости старения у людей и у многих других животных, как разница между продолжительностью нашей жизни и жизни наших домашних питомцев. Я прекрасно помню мою первую собаку, Спота. Спот был щенком, когда я только-только начал ходить, а когда я пошел в детский сад, он был уже зрелым, развязанным псом, и искал любовных приключений. Десяток лет спустя, когда во мне заиграли подростковые гормоны, Спот стал слепым дрожащим слюнявым старикашкой. Он умер еще до того, как я поступил в колледж.

Жизнь Спота не особо отличается от нашей, людской доли. Он просто проскочил её за полтора десятка лет, а не за человеческий век. Если бы Спот был не дворнягой, а мышью, он прошел бы все те же стадии за пару лет. А если бы он был черепахой, то сегодня он мог бы смотреть на меня с тихой жалостью, удивляясь, отчего я так быстро сдал.

Так что же всё это означает? Если у каждого вида животных своя определённая продолжительность жизни, если все сообщения об исключительном человеческом долголетии оказались ложными, означает ли это, что все так называемые препараты против старения, все диеты, позы, мази являются фальшивкой, плодом принятия желаемого за действительное, а не научного знания? Как насчёт антиоксидантов, гимнастики или вегетарианства? И даже если нынешние новости с фронта борьбы со старением неутешительны при хладнокровном скептическом анализе, нет ли у учёных на подходе новой терапии, способной победить старость? Если парадокс старения не решен, или — что еще хуже — нерешаем, означает ли это, что мы навсегда обречены на библейские семьдесят лет плюс минус десяток, благодаря антибиотикам? В этой книге будут рассмотрены все эти вопросы, и даны ответы. Но чтобы изучить и понять парадокс старения, нам необходимо сначала точно определить, о чём пойдёт речь.

Как измерить старение?

Для того, чтобы изучить причины старения, нам надо сначала определить и измерить его. Как однажды громко заявил лорд Кельвин: «До тех пор, пока Вы не измерили что-то, Вы не понимаете, о чем говорите». Сейчас, конечно, лорд Кельвин известен тем, что по температуре Земли вывел, что ей не более нескольких тысяч лет, и этим показал, что даже если вы что-то измерили, это не значит, что вы знаете, о чем говорите. (Сейчас известно, что Земле более 4.5 миллиардов лет.(3)) Хотя возможность что-либо измерить всегда полезна.

Итак, давайте начнем с утверждения, что старение — это прогрессирующее угасание практически всех функций организма с течением времени. Это достаточно просто, но как его измерить? Большинство людей думают, что скорость старения можно измерить, просто фиксируя продолжительность жизни. Кажется разумным, что если кто-то быстро стареет, то он не будет долго жить, а если стареет медленно, то жизнь будет долгая. Если собаки живут 10-20 лет, а лошади 30-50 лет, то лошади должны стареть медленнее, чем собаки. Однако использовать продолжительность жизни для измерения темпов старения не всегда надежно.

Чтобы стало понятно почему, представьте себе, как это сделал Питер Медавар (Peter Medawar) в своем эссе «Неразрешенные проблемы биологии» (4), судьбу популяции пробирок в лаборатории, где полно ученых. Лабораторный быт подразумевает, что пробирки разбиваются и их заменяют новыми. Если на каждой пробирке проштамповать дату изготовления, можно легко посчитать среднюю продолжительность жизни пробирки в любой отдельно взятой лаборатории и сравнить продолжительность жизни пробирок в разных лабораториях. Без сомнения, найдутся различия. Но поскольку пробирки не портятся со временем (если не принимать во внимание накапливающиеся трещинки и царапины, что повышает их хрупкость), получается, что мы измеряем не что-то связанное со старением, а сравниваем нечто, что можно назвать относительной враждебностью окружающей среды.

На этом примере мы видим, что все предметы, будь то пробирки, автомобили, компьютеры или люди, разрушаются под влиянием нескольких причин — их хрупкости, враждебности окружающей среды, невезучести и, если они стареют, то имеет значение темп, с которым увеличивается их хрупкость. Простое рассмотрение продолжительности жизни, перемешивает все эти факторы в кучу. Итак, сравнивая продолжительность жизни животных и людей, мы видим, что причиной различий может являться не только старение само по себе, но и другие факторы. Другими словами, не имеет смысла сравнивать продолжительность жизни дикой птицы с продолжительностью жизни птицы из зоопарка.

Неточность измерения старения по продолжительности жизни хорошо представлена нижеследующим примером. В Соединенных Штатах в этом веке средняя продолжительность жизни выросла с 48 лет до 75 и выше. Вспомните фотографии людей начала века, может быть ваших дедушек или бабушек, или просто известных людей. Покажется ли вам возможным, что сейчас мы стареем в два раза медленнее, чем эти люди тогда? Чем отличается новоиспеченный 46-летний президент Тедди Рузвельт от любого нынешнего 46-летнего? Если быть более точным, разве 80-летний сегодня выглядит так же, как 40-летний тогда? Что, безусловно, изменилось за прошедшие необычные 90 лет, так это наша способность бороться с инфекционными заболеваниями, качество питьевой воды, санитарные условия хранения и переработки продуктов и еще множество других общественно-оздоровительных мер. Как видно дальше, доказательств того, что за последние 90 лет мы действительно стали медленнее стареть, крайне мало.

Продолжительность жизни — не самый подходящий инструмент при измерении старения, однако, что еще мы можем использовать для этой цели? Давайте попробуем оценивать физическую подготовку, например, скорость бега на 100 метров, на протяжении всей жизни. К сожалению, параметры физической подготовки нелегко связать напрямую со старением. Например, друг моего отца — «Общительный» Джек Сакет, — был общепризнанным чемпионом в беге на короткие дистанции в старшей школе, и известным дебоширом потом. Наибольших успехов в скорости он достиг, безусловно, в старшей школе, и это был последний период его жизни, когда он серьезно тренировался и общий упадок лишь ускорил снижение скорости с годами. С другой стороны мой лучший результат по скорости пришелся на возраст после 20-ти, когда я, подгоняемый страхом, убегал от полиции во время антивоенной забастовки. Мне казалось, что мои успехи в беге снижались медленнее, чем у Общительного Джека, так как я годами прилагал значительные усилия к тому, чтобы держать себя в форме, и, тем не менее, мои успехи начали ухудшаться с более низкого уровня. Я так же должен признать, что, даже в то время как я был еще задиристым студентом в Калифорнийском университете в Лос-Анжелесе, а Джек Общительный уже продирался сквозь свои похмельные 60, я все же не решился бы бегать с ним наперегонки на деньги. Я не мог положиться, что разгул, время и общий упадок могли стереть разницу в наследственности между нами.

Проблемы возникают и при оценке большинства других физиологических параметров.

Например, наша способность подсознательно контролировать температуру тела слабеет с годами, но заметное изменение происходит в сравнительно позднем возрасте. Именно тогда нам хочется податься в теплое местечко, типа Флориды. С другой стороны, способность запоминать новые слова падает быстро, начиная с середины подросткового возраста. Как сказал мой друг: «Язык — это игры для молодых». Мой друг, английский профессор в Гарварде, был совсем не глуп, но чувствовал себя ущербно на занятиях с энергичными 18-летними ребятами.

Если взглянуть на еще один возможный параметр измерения — репродуктивность — возникают проблемы другого свойства. Основная проблема измерения репродуктивности в различиях между полами. Например, в развитых странах женщины наиболее фертильны в возрасте от 20 до 25 лет, а потом фертильность быстро убывает. Решая завести ребенка после 30, сама женщина подвергает бόльшему риску и себя, и ребенка, чем принимая это решение в возрасте на 10 лет моложе, а после 45-50 лет женщины не могут рожать без серьезной поддержки со стороны медицины. Мужчины, с другой стороны, с возрастом не подают признаков резкого снижения репродуктивной способности. В среднем, наблюдается устойчивый спад в количестве вырабатываемой ими спермы. Скорость движения сперматозоидов также немного падает, в течение жизни наблюдается постоянный рост импотенции. Но все эти изменения постепенны и имеются достоверные данные о мужчинах, произведших на свет детей в 95-летнем возрасте.

Значит ли это, что мужчины стареют медленнее женщин?

Как сказал бы Джон Уэйн: «Вряд ли, пилигрим». Во всем мире женщины живут значительно дольше мужчин; как до, так и после менопаузы смертность у женщин ниже, чем у мужчин из той же возрастной группы.

Неужели не найдется простого, всеобъемлющего способа измерить старение? Разве нельзя точно сказать, когда оно начинается и как быстро приходит? Если же нет, то действительно ли прав лорд Кельвин, и мы не знаем, о чем говорим? Далее, если мы не можем точно измерить старение, как же можно оценить самозваные препараты против старения, как то витамины-антиоксиданты, например?

Несмотря на тот факт, что в случае отдельного человека довольно сложно оценить скорость его старения, скорость старения нации в целом, например, населения США, определить возможно. Глядя на нацию в целом, мы можем сказать, когда начинается этот процесс. Как оказывается, люди начинают стареть не при рождении, как считают некоторые, не при зачатии или при выпуске из колледжа, или при поступлении на первую серьезную работу. Процесс старения начинается в возрасте 10-11 лет, или перед половым созреванием.

Как я могу утверждать такое? Для целой нации изменения в вероятности смерти в любом/каждом возрасте является довольно достоверным показателем ее физической формы. Эта вероятность довольно последовательно меняется среди человеческой расы и многих видов животных, особенно, если они живут в защищенной среде, каковую представляет собой любая развитая страна или хороший зоопарк. Общая тенденция такова, что вероятность смерти высока при рождении, постепенно снижается до низкого уровня и потом опять возрастает. Возрастает ускоренными темпами в течение оставшейся жизни. Скорость, с которой вероятность смерти увеличивается с возрастом, является в общем превосходным способом измерения темпов старения.

Конечно, мы можем умереть в любом возрасте. Вечная молодость вовсе не означает вечную жизнь. Может произойти несчастный случай, как в примере с пробирками. Даже если вы проживете долгую жизнь, и ваше тело не состарится, вы погибнете в авто- или авиакатастрофе, или на вас упадет сейф, или вы съедите отравленный гамбургер, или с вами приключится еще какая беда. Суть в том, что с возрастом вероятность того, что мы умрем, повышается, и это происходит благодаря износу, вызванному старением.

Проиллюстрируем общую схему старения человека на примере женщин Америки (по этой группе у нас много информации). У них есть 1 шанс из 1000 умереть на первом году жизни, но по достижении 10 лет этот риск уменьшается в 4 раза. Затем жизнь опять становится все опаснее. Вероятность смерти начинает повышаться с 12 лет, и с этих пор все время увеличивается. К 30 годам у женщин столько же шансов умереть, как и у новорожденного ребенка, и впоследствии вероятность смерти продолжает расти. Таким образом, логично предположить, что старение начинается в то время, когда вероятность смерти самая низкая, или, другими словами, с того момента, когда начинается её непрерывный рост. Итак, в Соединенных Штатах старение начинается в возрасте 10-11 лет.

А что, если бы мы сумели сохранить здоровье и силу 10-11тилетних? В этом случае мы могли бы прожить, в среднем, до 1200 лет, но один на 1000 доживал бы до 10000 лет. Эти счастливчики родились бы в конце последнего Ледникового периода и сообщили бы нам достоверные сведения о том, как вымерли мастодонты, из первых рук.

Еще один пункт, который стоит снова упомянуть, — темпы изменения вероятности смерти прогрессируют со временем. В геометрической прогрессии. Это значит, что увеличение проходит не на фиксированное количество, а меняется в разы. Другими словами, прогрессия разворачивается не от 2 к 4 к 6 к 8, а от 2 к 4 к 8 к 16 и т.д. С такой геометрической прогрессией можно быстро добраться до очень больших чисел, как может легко обнаружить любой игрок, удваивающий ставку после очередного проигрыша.

На основе такой математической прогрессии, нейробиолог Калеб Финч из Университета Южной Калифорнии разработал полезный способ сравнения динамики старения у животных и людей. Долговязый, худой Финч, с виду строгий, как любой шотландец-кальвинист, на самом деле вовсе не строг и не такой уж и кальвинист. Еще со времен студенчества в Рокфеллеровском Университете, к примеру, он время от времени облачается в широкий комбинезон и соломенную шляпу и играет на традиционной для Аппалачей осипшей скрипке в струнном ансамбле Айрон Маунтайн (Iron Mountain String Band) — группе, созданной эксцентричными дипломниками, а ныне состоящей из видных эксцентричных профессоров. Финч остроумен и лукав, заразительно смеётся и понимает толк в искусстве, вине и задушевных беседах. Вдобавок к этому, он один из наших лучших знатоков и мыслителей в области процесса старения.

Финч любит поглаживать бороду, пожимать губы и, нахмурившись, как будто пытаясь пронзить взглядом собственную бороду, выдавать новые идеи, которые навсегда меняют твое представление о предмете. Он описывает старение как время удвоения смертности, то есть время, за которое вероятность смерти удваивается. Для современного человека из развитой страны время удвоения смертности составляет примерно 8 лет (хотя оно может колебаться от 7 до 10 лет, в зависимости от страны). Таким образом, по сравнению с 35-летним возрастом, человек имеет в два раза больше шансов умереть в 43, в четыре раза больше шансов умереть в 51 год, и в восемь раз больше шансов умереть в 59 лет — тенденция, замеченная и компаниями, продающими страховку на случай смерти. Проверьте ваши ставки. Страховые компании удваивают их каждые 8 лет с хвостиком.

Старение животных можно измерять тем же образом. Время удвоения смертности у мыши, для сравнения, составляет три месяца, у плодовой мушки — около 10 дней.

Что особенно поразительно: Финч и его коллеги обнаружили одинаковый восьмигодичный период удвоения смертности у американских женщин в 1980 году, у гражданского населения Австралии во время Второй Мировой Войны, и даже у австралийских пленных в японских лагерях на Яве в тот же период, хотя тяжелые условия тюремного быта способствовали тому, что уровень смертности здесь был в 10 раз выше, чем на родине (5). Я нашел другие свидетельства (которые мы обсудим после), что у людей каменного века, которые умирали в 150 раз быстрее нас с вами, темпы смертности удваивались за то же количество лет. Таким образом, этот темп физического упадка также присущ человеческой расе, как наличие большего мозга, отстоящего пальца и несправедливого налогообложения.

Сходным образом растёт вероятность смерти и у нынешних мужчин, но с некоторыми интересными вариациями. Во-первых, как отмечено выше, у мужчин в любом возрасте вероятность смерти выше, чем у женщин. По сути, мужчины умирают быстрее, начиная с момента зачатия, что подтверждается тем фактом, что выкидыши мужского пола встречаются гораздо чаще, чем женского. В сущности, по непонятным причинам, соотношение полов при зачатии составляет примерно два мальчика к девочке, а при рождении оно практически выравнивается. Мужчина, по всей видимости, более слаб — образно говоря, это хрупкий сосуд, даже в защищенной среде утробы.

Другая особенность мужчин, по крайней мере, в развитых странах — это чётко выраженный пик в уровне смертности после полового созревания. Точнее, уровень смертности увеличивается скачкообразно (в 10 раз!) между 11 и 23 годами, а затем на протяжении последующих 10 лет постепенно снижается, и в итоге устанавливается 8-летний период удвоения вероятности смерти на всю оставшуюся жизнь. Я называю этот период жизни мужчин тестостероновым слабоумием, потому, что это не физиологический, а поведенческий феномен. В течение этих лет две трети мужских смертей происходят из-за несчастного случая или самоубийства, и мужчины (или, выражаясь точнее, взрослеющие юноши) умирают в три раза чаще, чем женщины. Если не считать несчастные случаи и самоубийства, уровень мужской смертности растет постепенно с 11 лет, так же, как и у женщин. Тестостероновое слабоумие делает из взрослеющих юношей непримиримых воинов, охотников за удачей или летчиков-истребителей, но увеличивает страховые риски, как наглядно демонстрирует статистика нарушений правил дорожного движения.

Купить книгу на Озоне

Ольга Лукас. Новый поребрик из бордюрного камня (фрагмент)

Отрывок из книги

О книге Ольги Лукас «Новый поребрик из бордюрного камня»

Любимый город

Питерец любит свой город, когда он далеко. О, эта любовь в разлуке, любовь в изгнании, любовь в эмиграции! Любовь за тысячу километров от объекта! Невыносимое желание выйти на Невский, прикоснуться подошвами к его тротуарам. Выбежать под дождь — вы знаете, какие у нас в Питере дожди? Э-э-э, не знаете. Вы никогда не поймёте, как здорово промoкнуть под таким дождём, простудиться, лежать в кровати с градусником и грелкой и слушать, как всё тот же дождь барабанит по крыше. А ветер? Знаете, какой в Питере ветер? Что плохо лежит — всё унесёт! Поэтому у нас в городе всё лежит исключительно хорошо.

Растравив своё сердце подобными мыслями, питерец не выдерживает — хватает первый попавшийся билет на первую попавшуюся попутную дрезину и мчится в объятия своего города, чтобы любить и быть любимым, навсегда, навсегда!

Но стоит ему вернуться назад, как к любви примешивается невыносимый быт. Едва прикоснувшись одной подошвой к тротуарам Невского и только ещё занеся для прикосновения другую, питерец сталкивается с неприятным субъектом. «Вот вы тут беспечно хoдите по Невскому, а не знаете, что скоро его перекроют, весь перекопают и сделают на этом самом месте подземный солярий на тысячу мест. Немедленно подпишите здесь, здесь и здесь и выдайте в фонд защиты города три тысячи двадцать восемь рублей, желательно без сдачи», — говорит неприятный. Питерец торопливо подписывает, раскошеливается и спешит прочь — потому что начинается дождь, который смоет лапшу с его ушей и пыль дальних стран с его одежд. Промокнув до нитки и обнаружив, что одежды его полиняли и представляют теперь зрелище унылое, питерец бежит домой, чтобы, лёжа в кровати с грелкой и термометром, слушать, как дождь барабанит по крыше. Но едва он ложится, как дождь стихает, зато в дверь начинают барабанить соседи: набирая воду в грелку, питерец забыл выключить кран и теперь заливает тех, кто живёт этажом ниже. Питерец перекрывает воду, убирает в шкаф грелку и градусник, распахивает окно, чтобы в его затхлую жизнь ворвался свежий невский ветер и унёс прочь всё, что плохо лежит. Но ветер почему-то презрительно крутит носом и наконец уносит несколько крупных купюр разного достоинства.

Осерчав, питерец бежит на вокзал, вскакивает в первую попавшуюся дрезину и уезжает прочь. Едва только отъехав на двести километров от Санкт-Петербурга, он чувствует, что в сердце его поселяется знакомая сладкая боль — боль разлуки с любимым городом.

Москвич относится к своему городу утилитарно: в нём можно жить, можно делать дело, можно всё, что можно, а что не можно — тоже можно, только по специальным расценкам. О любви москвичу думать некогда. Ну, допустим, люблю я Москву, люблю, — хотите, в доказательство привяжу к антенне какую-нибудь ленточку?

Однако стоит кому-то немосковскому найти малюсенький изъян на белоснежном челе столицы, как москвича уже не узнать. Он вдруг всем сердцем понимает, как любит свой город — и, может быть, именно благодаря этой крошечной детали, которую тупой иногородний дикарь принял за изъян. «Да знаешь ли ты, деревенщина, что такое пробочная медитация? А слыхал о таком виде спорта — ежедневное городское ориентирование с препятствиями? Я тебя научу любить мою Москву!»

«Моя Москва!» — как упоительно выкрикивать эту фразу, сцепившись с противником, пусть даже в Интернете. «Да, да, ещё, ещё, моя Москва, Моя, МОЯЯЯЯЯЯ!»

Оглушённый, чужак отступает, бормоча то ли извинения, то ли проклятия. «Я тебе покажу — ни пройти ни проехать!» — вопит тем временем москвич и, отвязав от антенны ленточку с надписью «Я *сердечко* Москву», душит врага на глазах безмолвно медитирующих в пробке сограждан.

Противник вырывается и убегает прочь с ленточкой на шее. Москвич некоторое время глядит на осиротевшую антенну, затем привязывает к ней новую ленточку — «Я *сердечко* светлое пиво».

Социальные сети

Когда бабочка летит в паутину, она знает, что эта штука называется «паутина», но не знает, как она работает. Бабочка не плетёт сети — в молодости она вьёт кокон. Увидев паутину, бабочка думает: «Надо же, какой оригинальный фасончик! А вдруг такое все сейчас носят, одна я — бабочка-лох?»

Москвич знает о том, что социальная сеть зовётся сетью, но летит в неё, подобно бабочке, потому что ему интересно и потому что все его знакомые уже угодили в эту сеть, и теперь их не вытащить. Проще влипнуть самому.

Оказавшись в социальной сети, москвич сразу отмечает перспективы и возможности. Нужные люди — гляди-ка ты — тоже все здесь! Их следует зафрендить и очаровать. Очаровывать лучше всего парадоксальными комментариями, дабы нужный человек сразу понял: ему пишет интересная, неординарная личность, к которой стоит присмотреться.

Москвич оформляет своё виртуальное гнездо так, чтобы незнакомые ему, но потенциально полезные люди сразу поняли: тут вам не абы кто, тут обретается нужный человек. Частенько из-за этого маскарада неофит принимает бесполезного, но более опытного пользователя социальных сетей за нужного человека. Но даже хитроумный москвич, ловко прикинувшийся нужным человеком, нередко сам попадает под обаяние такого же точно хитроумного москвича. Иной раз они настолько увлекутся взаимным заморачиванием голов, что в результате действительно окажутся полезными друг другу. Эти игры очень облегчают жизнь настоящим «нужным людям», которые до сих пор наивно верят в то, что в социальных сетях можно отдохнуть.

Когда рыба плывёт в сеть, она знает, что эта штука называется «сеть», но не знает, как она действует. Товарищи, угодившие в сеть, не вернулись, чтобы рассказать про наваристую уху с лавровым листом.

Питерец попадает в социальную сеть из вежливости (его настойчиво приглашают друзья, которым неловко отказывать). Затем он, также из вежливости, добавляет всех, кто добавил его. Потом отвечает всем, кто ему написал, потому что это культурно. Старается ежедневно отвечать тем, кто написал ему хоть раз, — чтобы не обидеть хороших людей невниманием.

Социальная сеть становится для питерца второй работой, а иной раз вытесняет из его жизни основную работу и даже саму жизнь. А вы попробуйте каждый день придумывать оригинальные и вежливые ответы на пятьсот однообразных сообщений!

Перед тем как написать хоть что-то, питерец напряжённо думает: не обидится ли кто-нибудь на эту запись? На его записи, впрочем, всё равно обижаются, потому что обидеть питерца можно любым неудачным знаком препинания. Бравый восклицательный знак вместо обыденной точки — это уже вызов, ввергающий в тоску тех, кому свойственно ввергаться в тоску по всякому поводу. «Восклицаешь, значит? Радуешься? А мне вот нечему радоваться, мог бы догадаться, бездушный ты человек! Наверное, это он мне назло так!» — думает иной питерец, но вместо того, чтобы написать об этом прямо тому, кто невольно задел его, и тем разрешить зарождающийся внутренний конфликт, деликатный обиженный питерец пишет лишь: «Эх…» И этим многоточием умудряется оскорбить пятерых человек, которые по невнимательности часто не ставят никаких знаков препинания и теперь думают, что это намёк лично им: мол, не пренебрегайте точками, друзья. А ещё двенадцать человек не только воспринимают это «эх» на свой счёт, но и бегут оправдываться: мол, ты не подумай, что я в пятом классе шапку в гардеробе своровал из плохих побуждений, нет, это была оправданная месть. Или, например: «О, как ты догадался, что я безнадёжно влюблён в чужую жену? Ведь я же никому-никому не говорил об этом!»

Любой расчётливый питерский злодей знает: чтобы избавиться от конкурента или врага, не нужно его убивать. Нужно всего лишь отправить ему приглашение в социальную сеть, и вскоре она опутает его настолько, что его, считай, и не будет вовсе.

Впрочем, правила хорошего тона, ввергающие питерцев в эту пучину, их же и спасают. В детстве мама говорила маленькому питерцу: «Иногда из вежливости лучше промолчать!» И однажды питерец, уже большой, но запутавшийся в социальной сети, вспоминает эту фразу и хватается за неё обеими руками. День молчит из вежливости, другой молчит. Неделю не откликается. Глядишь — самые воспитанные его забывать начали и из друзей деликатно удалять. Не проходит и месяца, а питерец уже полностью свободен от этих добровольных обязательств, плывёт куда хочет, но теперь знает, что представляет из себя та ячеистая штука, которую рыбаки называют простым словом «сеть».

Елена Колина. Книжные дети (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Елены Колиной «Книжные дети»

Здравствуй, Асечка-мурасечка!

У нас была такая брачная ночь и затем такая сексуальная жизнь, потому что мы с Ильей — брат и сестра. В духовном, конечно, смысле. Не так, как в сериалах, когда вдруг обнаруживаются потерянные дети,
исчезнувшие родители…

Ася! Мы трое были предназначены друг другу для
любви, дружбы и общей судьбы. Можно выразиться
так высокопарно. А можно сказать и проще: мы все
детство и юность крутились на одном пятачке — Литейный проспект, Фонтанка, улица Маяковского. Этот
район у нас теперь называют «золотой треугольник»,
имея в виду цены на жилье.

А между тем Илюшина квартира так и осталась
жуткой запущенной коммуналкой. Я как-то от ностальгии отправилась на экскурсию. И что ты думаешь — все тот же полутемный двор-колодец, душный
подъезд, страшная лестница.

Все как тогда, вот только во дворе теперь Антикварный дворик, стены подворотни расписаны граффити, а
раньше была только лужа… И я, как много лет назад,
уткнулась в дверь, облепленную звонками с грязно-белыми бумажками «Петровы, два звонка» — дзинь-дзинь, «Ивановы, три звонка» — дзинь-дзинь-дзинь,
представляешь?!

Оказывается, все были связаны еще до нашего рождения, все время пересекались, как будто жили не в Ленинграде, а в околотке. Но это был Ленинград.
Илья появился на свет благодаря твоей бабушке.
Я пришла к вам впервые, когда мои родители уехали в Москву на юбилейный концерт Лемешева в Большой, он тогда в пятьсот первый раз пел Ленского. Меня оставили с домработницей, а я от нее ускользнула
и пришла к тебе. Мне было семь, и я нисколько не удивилась, когда Александра Андреевна вышла с папиросой, одна папироса во рту, другая заложена за ухо, и
представилась мне:

— Александра Андреевна, врач-гинеколог женской
консультации при роддоме на улице Маяковского, известном ленинградцам как Снегиревка. Вы в курсе, что
Галича исключили из Союза кинематографистов?

— Нет, — испугалась я.

— Плохо. Интеллигентный человек должен быть в
курсе. Кто ваши родители?

Она была вылитый крокодил Гена, с этим ее тягучим голосом. А я почувствовала себя Чебурашкой, у которого есть возможность приобрести друзей.

— Мой папа — писатель, — радостно сказала я, пытаясь повысить шансы стать своей в этом доме.

— Писатель?.. — заинтересовалась Александра Андреевна.

— Да! Папа пишет книги для взрослых, но сейчас
написал книжку для детей — про крепкую дружбу девочки-таджички и мальчика-чукчи.

— Ах, вот оно что… — разочарованно протянула
Александра Андреевна. — Ну, конечно… у нас же образовалась новая историческая общность — советский
народ. Твой папа молодец.

Я по ее тону поняла, что папе поставлен какой-то
нехороший диагноз, а мне не удалось повысить свои
шансы. Ей не понравилось, что мой папа — советский
писатель. Но чего она ожидала? Что мой папа Набоков
или Солженицын?.. Ну, бог с ней, она была прекрасным человеком.

Илюша появился на свет благодаря Александре Андреевне, а Галочка, Илюшина мама, шила Александре
Андреевне бюстгальтеры в ателье на Литейном.
Кроме нестандартного размера бюста у Александры
Андреевны был критический взгляд на все проявления
жизни, и где бы Александра Андреевна ни появлялась,
она со всеми вступала в страстные сложносочиненные
отношения. Безропотная Галочка терпела и улыбалась,
у нее был на редкость неконфликтный характер, и ей
поручали самых сложных заказчиц.

Илья любит сказать, и в интервью, и в частной беседе, что он «дитя ленинградской коммуналки» и вырос в
пролетарской среде. Он так грустно и гордо об этом говорит, что все тут же ахают — как же это-как же это,
ведь вы буквально дышите культурой, вы же наше все…

А помнишь, как он стеснялся этой коммуналки, и
что нет отца, и даже маму?.. Свою маму он был готов
пронести на руках по всему миру, но когда она неправильно ставила ударения, его как будто током дергало.

Илья был назван Ильей, когда ему исполнилось
шесть недель внутриутробного развития. Меня в этом
возрасте называли просто «беременность шесть недель», а тебя «направление на аборт». Александра Андреевна говорила: «Я выдрала из рук этой натурщицы
направление на убийство моей единственной внучки».
Говорила: «Твоя, Ася, так называемая мать упорствовала в своем желании тебя убить».

А он уже был человек, названный в честь отца, Ильи,
а фамилии отца ребенка Галочка не знала.

Представляешь, какая сцена была в кабинете женской консультации? Я ее вижу, как будто у меня в голове показывают кино.

— …Живете? — спросила врач Галочку.

Оцепеневшая от ужаса Галочка кивнула, изумившись странному вопросу, ставившему под сомнение ее
существование.

— Ну? Вы живете или нет? — басом рявкнула врач.

— Я да, живу. По адресу Литейный проспект, дом
53, квартира 12, комната 14 метров, — послушно ответила Галочка, решив, что в этом страшном кабинете
свои правила, отличающиеся от правил реального мира. Уже в самом визите к гинекологу ей чудилось что-то неприличное, как будто она была заранее виновата.
Если женщина замужем, ей можно ходить к гинекологу, а если нет, то визит к гинекологу — позор.

— Живете половой жизнью? — громко и раздельно
пояснила врач, как будто Галочка была умственно отсталая. И, уловив бесшумное умирающее от стыда «да-а», голосом, которым командир посылает солдат в атаку, велела: — На кресло!

Александра Андреевна посмотрела на Галочкины
тонкие, в синеватых пупырышках, как у цыпленка, разведенные ноги в аккуратных белых носочках, смерила
взглядом застывшую в кресле тщедушную фигурку, неожиданно пышные светлые кудри, разметавшиеся в изголовье кресла, маленькое нежное личико, — вылитая
знаменитая манекенщица Твигги, угловатый подросток
с инфантильным выражением лица.

— Расслабься, не зажимайся так!.. Так и знай, я недовольна — плохо сел, сбоку топорщится, — грозно
сказала врач, пристраивая зеркало в Галочкиных глубинах. Галочка шевельнулась, стараясь помочь ей, но,
оказывается, речь шла не об этом страшном инструменте. — Я тебя узнала. Это ты мне бюстгальтер испортила.

Галочка боялась, что врач станет ее ругать за то, что
она потеряла девственность не в замужестве, что она,
получается, легкомысленная, гулящая, как проститутка,
и то, что ее ругали за плохо сшитый бюстгальтер, ее
приободрило. Врач мяла пальцами Галочкин живот, а
Галочка слабо пыталась оправдываться, ведь бюстгальтер сидел отлично. Теперь и она узнала Александру Андреевну, — эту заказчицу она называла про себя «Петр
Первый», такая она была величественная, со строгим
лицом, усиками, звучным басом и переменчивым нравом. Это она написала Галочке в «Книгу жалоб и предложений» на одной и той же странице один едкий ругательный отзыв и две благодарности.

— Беременность восемь недель, — пробасила Александра Андреевна.

Незамужняя сирота Галочка Петрова смотрела в
грязный от весенних протечек потолок с просветленным лицом, затем, чуть приподнявшись, поглядела на
сердитую усатую Александру Андреевну как на ангела,
принесшего благую весть.

— Беременность есть, а мужа нет, — констатировала Александра Андреевна, и Галочка сжалась, — откуда она знает, неужели у нее внутри что-то не так, как
у порядочных женщин?..

— Направление на аборт, — бросив зеркало в таз,
интимным басом печально произнесла Александра Андреевна.

— Большое спасибо, — вежливо пискнула Галочка.

— «Спасибо, да» или «спасибо, нет», — насмешливо
поинтересовалась Александра Андреевна.

— Спасибо, нет, — выдохнула Галочка.

— А я тебе говорю, аборт-то проще, — искушала
Александра Андреевна. — Дурочка ты…

Подружка в ателье тоже назвала Галочку дурой.

— У тебя чего с ним? — спросила она Галочку.

Галочка могла бы ответить, что они дружат, но она сказала честно: «Мы решили пожениться». Подружка поняла,
что это иносказание означает, что они спят друг с другом.

— Ну и дура. Раз ты ему дала, он теперь фиг на тебе женится. Ну, если что, сбегаешь на аборт.

Слова «сбегать на аборт» не устраивали Галочку с эстетической точки зрения, казались ей грязными, унизительными для чего-либо, имеющего отношение к такому замечательному человеку, каким был… Как сказать,
кто он? Муж — он был не муж, «любовник» было словом не из Галочкиного лексикона, друг — тоже нет, как
он может дружить с ней? Он такой необыкновенный,
культурный, в очках, с книжками в портфеле и красивым словом «диссертация». Он — это одно, а она — совсем другое. Мысленно Галочка всегда называла его красиво и значительно — «любимый человек». Любимый
человек, узнав о беременности, не рассердился и не бросил ее, но и жениться не обещал, а она сама не спрашивала, не вздыхала, не смотрела томно, не намекала.

— Твой прихехешник где, уже бросил тебя? — открывая карту, ворчливо спросила Александра Андреевна.

Галочка все еще с разведенными ногами, не смея
слезть с кресла без разрешения, с достоинством возразила, хотя в позе распластанной лягушки ей было трудно соблюдать достоинство:

— Он не прихехешник, а любимый человек.

— Скажите, пожалуйста, какие мы романтичные белошвейки… — пробормотала Александра Андреевна. —
Хорошо, где он, любовник белошвейки, мушкетер? Уехал за подвесками, спасать королеву?

— Он не мушкетер, а любимый человек, — упрямилась Галочка.

Галочка не поняла, почему любовник белошвейки —
мушкетер, при чем здесь какие-то подвески, она не читала «Трех мушкетеров», она вообще со школы не прочитала ни одной книги. Ни о чем умном она никогда
не размышляла и вообще особенно не размышляла, не
обдумывала отношения, но у Галочки, детдомовской девочки, была внутренняя тонкость, не позволяющая ей
суетиться, просить, навязывать себя, требовать. Она
считала, что если жизнь ей чего-то не предлагает, значит, ей этого не положено. Она просто любила своего
любимого человека, и беременность от него казалась ей
благом, в том самом, прямом, библейском смысле.

— Я его назову как отца. Илья, Илюша, — теплым
грудным голосом, будто приласкав, сказала Галочка.

—Что Илья, Илюша? Ах, Илюша… — протянула Александра Андреевна. — Слезай с кресла, чего ты ждешь?

Что я загляну в тебя и скажу: «Здравствуй, Илюша»? До
одиннадцатой недели приходи за направлением на аборт,
не позже. Позже не дам, и не проси, не умоляй.

— А можно мне родить? — робко попросила Галочка. Ей отчего-то показалось очень важным получить
разрешение от этого страшного доктора, как будто в
ее силах было запретить рожать и навсегда разлучить
ее с Илюшей.

— Можно, раз уж ты такая дура, — милостиво разрешила Александра Андреевна.

Аборты, запрещенные с 30-х годов, снова разрешили в 55-м, и за десять лет она выдала направлений без
счета таким романтичным белошвейкам с маленькими
миленькими личиками, не понимающим, что за минутную романтичность придется расплачиваться годами
одинокой беспомощной любви. Но она так радовалась,
когда можно было сказать: «Будешь приходить на осмотр раз в месяц». Она нам с тобой уже тогда говорила, что аборт — это убийство. Тогда было совсем не
модно так говорить, а модно было считать, что женщина сама имеет право решать, жить ее ребенку или нет.

Раз в месяц не получилось, получилось раз в неделю,
и даже чаще. Галочка Петрова буквально прописалась
в кабинете Александры Андреевны, у нее была самая
толстая карта в консультации: отеки, белок в моче, недостаточная прибавка в весе, угроза выкидыша. Александра Андреевна называла Галочку «горе мое» и возилась с ней так страстно, будто в Галочкином цыплячьем теле был ее собственный внук. А не Илюша Петров.

А еще она говорила, что твою мать удалось заставить
прийти показаться всего один раз за всю беременность.
Послушай, теперь уже можно спросить. Ты говорила:
«Мне наплевать, что моя мать испарилась из нашей
жизни, как мокрое пятно с футболки». Или это просто
красивая фраза? Прости, что спросила.

Пока.

Зина.

Купить книгу на Озоне