Михаил Бару. Повесть о двух головах

  • Михаил Бару. Повесть о двух головах, или Провинциальные записки. — М.: Livebook, 2014. — 480 c.

    Издательство Livebook выпустило книгу заметок Михаила Бару о русской провинции. «Повесть о двух головах» открывает мир малоизвестных, а подчас и вовсе незнакомых городов вроде Южи или Васильсурска, Солигалича или Горбатова. Остроумно и добродушно автор описывает глубинку с ее неповторимой и захватывающей историей, уникальными людьми, тайнами, летописями и подземными ходами.

    Самое интересное в поездках по провинции — это
    процесс выбора городка, в который поедешь. Мечтаешь о том, чтобы приехать в такой медвежий
    угол, куда до тебя никто не добирался, и чтобы
    там — музей с несметными сокровищами и привидениями, с библиотекой Ивана Грозного; чтобы
    в глухом углу заброшенного кладбища тебе под
    расписку о неразглашении показали могилку старца Федора Кузьмича; чтобы через городок этот
    проезжал Александр Сергеевич или Антон Павлович, не говоря о Николае Васильевиче, и все трое
    оставили записи в книге постояльцев местной гостиницы и написали на обоях в нумере на втором
    этаже кто — стих, кто — небольшой рассказ,
    а кто — и маленькую повесть; чтобы на улицах стояли удивительной красоты памятники архитектуры всех стилей; чтобы из подземелья местного, еще
    домонгольского храма, с удивительной сохранности фресками, вел подземный ход за реку; чтобы
    можно было по нему пройти и найти наконечник
    копья или стрелы, или берестяную грамоту, или страничку из старинного девичьего альбома с четверостишием Антона Павловича; чтобы Москва
    была как можно дальше и чтобы никто слыхом
    не слыхивал ни о вечном, как игла для примуса,
    президенте, ни о депутатах, ни о ценах на нефть,
    ни даже о курсе доллара и евро.

    Исключая президента, все остальное найти довольно просто. Даже страничку с четверостишием Чехова в девичьем альбоме.

    Устюжна

    А мне нравится здешний городок. Конечно,
    не так многолюдно — ну что ж? Ведь это
    не столица.

    Н. В. Гоголь «Ревизор»

    В Устюжну я ехал через Тверь, Бежецк, Красный
    Холм и Весьегонск. Последний участок дороги от Весьегонска до Устюжны составляет всего шестьдесят
    километров. Первые тридцать километров дорога
    идет от Весьегонска до границы Вологодской области и вторые тридцать — от границы до Устюжны.
    Всякий знает, что дороги районного значения между
    областями в нашем государстве… Если дорога
    от Красного Холма до Весьегонска имеет вид убитой,
    то от Весьегонска до Устюжны она выглядит так,
    точно над трупом еще и надругались. Деревень здесь
    совсем немного — все больше леса и болота. Места,
    надо сказать, довольно глухие, но… нет-нет, да
    и промчится, вздымая облака желтой пыли, огромный черный джип с московскими номерами, состоящими из сплошных семерок, или заполнит собой
    всю дорогу чудовищных размеров трейлер, на котором везут на берег Мологского залива, аккуратно завернутую в чехол белоснежную красавицу-яхту. Кто
    ее владелец… неприметный ли чиновник жилищнокоммунального хозяйства, отказывавший себе во
    всем все четыреста… нет, пятьсот лет своей беспорочной службы и откладывавший всю до копейки
    зарплату и квартальные премии на покупку корабля,
    или мэр какого-нибудь города, не имевший сил отказаться от подарка, преподнесенного ему на юбилей
    благодарными предпринимателями, или депутат,
    случайно нашедший эту яхту под дверью своей однокомнатной квартиры, или прокурор, который, конечно, порядочный человек, да и тот, если сказать
    правду, свинья.

    На улице с названием «Торговая Площадь» солнечно и пыльно. Когда-то красивые купеческие особняки,
    с растрескавшейся и частью обвалившейся лепниной,
    магазин канцтоваров с оригинальным названием
    «Канцлер», Ленин в двубортном пальто и с кепкой
    в руке. Рано он ее, конечно, снял. Ветер в начале мая
    холодный. Голова-то у него выкрашена серебрянкой,
    а она защищает хорошо от перегрева, но не от холода.
    Первый этаж двухэтажного дома, где располагается
    «Пирожковая», выкрашен в ядовитый ярко-розовый
    цвет. Перед входом в заведение с озабоченным, деловым видом ходила рыжая собака с белым, закрученным колечком хвостом. Я заметил, что провинциальные собаки, в отличие от столичных, всегда при
    каких-то делах. Лежит себе где-нибудь у входа на станцию метро «Тимирязевская» ленивая, безразличная
    ко всему собака и нос воротит от сосиски, заботливо
    подложенной кем-то из торговок кроссвордами или
    горячей выпечкой. Не то ее провинциальная сестра.
    Всегда-то она занята: или ожидает важного известия,
    или спешит поделиться этим известием с другими
    собаками. И при такой занятости провинциальная
    собака всегда выкроит минутку, чтобы подойти к тебе
    поздороваться за кусочком хлеба или колбасы, или
    колбасы с хлебом, всегда подождет, если ты колбасу
    вот-вот купишь, или проводит туда, где эта колбаса
    продается. Почему она отказалась от пирожка с докторской колбасой, который продавался в «Пирожковой» на углу улицы Торговая Площадь и Конного переулка, — понятия не имею. Взяла зубами пирожок
    и отнесла его в кусты, в кучу какого-то сора. На всякий случай я из солидарности с ней отказался еще
    от двух пирожков с капустой, купленных там же.

    Внутри храма Рождества Богородицы, в котором
    находится устюженский краеведческий музей, еще
    холоднее, чем на улице. Молодые девушки, работающие музейными старушками, сидят на своих стульях в валенках, закутанные в толстые шерстяные
    кофты. Когда заходишь в зал, где находится живопись и коллекция русского и западноевропейского
    фарфора, то, честно говоря, чувствуешь себя неловко. Шел ты в гости к соседям по лестничной площадке на чай и потому на тебе домашние тапочки и потертые джинсы, а они тебя встречают во фраках,
    вечерних туалетах, подлинниками Айвазовского,
    Кустодиева и Верне. И ты стоишь в пропыленных туристических ботинках и с рюкзаком за спиной перед
    огромным, в роскошной золоченой раме «Видом
    Принцевых островов у Константинополя с высоты
    птичьего полета на Мраморном море», и тебе хочется
    немедля выйти и если и не переодеться во фрак, то
    хотя бы вычистить ботинки.

    Айвазовский, Кустодиев, Кузнецовский и Мейсенский фарфор в собрании провинциального музея
    объясняются просто. Некоторое время, еще при советской власти, Устюжна относилась к Ленинградской области, и ленинградские музейщики в качестве
    шефской помощи… Вроде как в Юрском периоде
    здесь было море, а потом оно отступило и оставило
    после себя картины, фарфор и часы немецкой работы в корпусе из золоченой бронзы.

    Но и без Айвазовского, без тонких французских
    кофейных чашек есть что посмотреть в Устюженском музее. И не только посмотреть, но даже и ограбить. В лихие девяностые вынесли из музея шесть
    старинных икон. Таких икон, что уже через малое
    время одна икона оказалась в частном немецком,
    а другая в таком же частном английском собраниях.
    У немца пришлось ее выкупать, англичанин же усовестился и вернул купленную у воров икону даром.
    Теперь она в Москве, в храме Христа Спасителя. Там,
    сказало начальство, целее будет. Вот сделаете себе
    надежную охрану — тогда и вернем ее в Устюжну.
    Начальство — оно ведь как замполит из известного
    советского анекдота — ртом работает. Денег у него
    в этом рту на охрану нет. Хоть обыщись. Пошли
    по наименее затратному пути — запретили фотографировать оставшиеся иконы. Будь я директором музея — тоже бы, наверное, запретил от греха подальше. Я бы даже смотреть запретил. Завязывал бы
    глаза посетителям в этом зале и водил бы их за руку,
    останавливаясь перед той или иной иконой, и доверительным шепотом сообщал бы: «„Борис и Глеб“.
    Пятнадцатый…» Впрочем, лучше и не говорить какого века. Нечего людей смущать. Сказать просто —
    старая. Даже очень.

    По правде говоря, не за иконами и картинами
    ехал я в Устюжну, которая была и есть город замечательных кузнецов, а не иконописцев. Железной руды здесь было много, и выплавлять из нее металл
    стали еще две с половиной тысячи лето тому назад.
    Потому, начиная со средних веков, к имени Устюжна всегда прибавляли фамилию — Железопольская, а то и просто называли ее Железным Устюгом.
    Устюженские кузнецы были так искусны в своем
    ремесле, что в начале семнадцатого века Москва заказала им огромные кованые решетки для Спасских
    ворот в Китай-городе, к воротам Белого государева
    города, к Петровским, Арбатским и Яузским воротам. Тогда дешевые китайские решетки из хромированной пластмассы купить было негде — приходилось ковать свои. Устюженские мастера сделали
    пробную решетку и отправили ее в Москву с припиской, что хотят оплату по полтора рубля за каждый пуд живого веса решетки. Московские приказные крючки не соглашались и даже угрожали
    устюженским — мол, кто не хочет ковать решетки
    к воротам за разумные деньги, будет стучать по
    тюремным бесплатно, но кузнецы, не будь дураками, дозвонились на прямую линию накатали царю челобитную с просьбой поддержать отечественного производителя. Царь Михаил Федорович с их
    просьбой как бы согласился, но гривенничек с цены
    все же сбросил. Кузнецы с новой ценой как бы тоже
    согласились, но обиду затаили и отковали всего две
    решетки. Тут вдруг выяснилось, что решетки уж
    очень вышли велики, чего никто ожидать не мог,
    и на обычную крестьянскую подводу никак… и на две тоже. С превеликим трудом их все же в столицу
    доставили, но больше уж решеток в Устюжне не заказывали.

    Впрочем, решетки эти были для устюженских кузнецов, так сказать, непрофильным заказом. Профильным было оружие — сабли, кинжалы, пищали,
    фузеи, осадные пушки, ядра. Качества все было отменного. Ручная во всех смыслах этого слова работа.
    Мало кто знает, что местные оружейники делали
    удивительные ружейные замки — их можно было
    открыть только одним-единственным на свете ключом, который выдавался изготовителем. Неприятель,
    подобравши на поле брани такое ружье, не знал, что
    с ним и делать — без ключа оно не открывалось. Что
    же касается наших фузилеров или пищальников, то
    они имели секретную инструкцию — при попадании
    в плен ружейные ключи проглатывать, каких бы размеров они ни были. К концу восемнадцатого века,
    когда большую часть оружейных заказов перетянула
    к себе Тула, устюжане придумали пистолеты с потайными курками. Вроде популярных в то время бюро
    или секретеров с потайными ящичками. Нажал неприметную кнопку в неприметном месте — он и открылся. В том смысле, что выстрелил. Ну, а пока
    не найдешь — хоть об голову им стучи. Говорят, что
    такой пистолет с секретным курком Александр Первый подарил Наполеону после заключения Тильзитского мира. Бонапарт его везде с собой возил. Как
    улучит свободную минутку — так достанет пистолет
    и давай искать на нем потайную кнопку. Маршал Ней
    вспоминал, что у императора даже был постоянный
    синяк на правой руке — вот до чего часто колотил
    он кулаком по пистолету от злости. Так он из него
    и не выстрелил ни разу. Даже после Ватерлоо, когда
    хотел… но так и не смог найти кнопки. Пришлось
    ему ехать помирать своей смертью на остров Святой
    Елены.

    И все же мало-помалу железоделательное производство и оружейное дело в Устюженском крае умирало. Часть, и, как водится, самую лучшую часть,
    оружейников перевели в Тулу и на Урал, а оставшиеся кустари-одиночки делали лопаты, серпы, сковороды, ломы, подковы и гвозди. В начале прошлого века
    череповецкий купец Носырин построил в Устюженском уезде целый гвоздарный завод. До этого он четыре года прожил в Америке, изучая тамошнее производство гвоздей. Да так хорошо изучил, что смог
    придумать свои собственные машины для выделки
    подковочных гвоздей из нашего железа. Невелика
    важность, скажете вы. Ан нет — велика! До Носырина подковочные гвозди делали из более дорого шведского железа. Стал купец добиваться подрядов в кавалерийские полки и артиллерийские бригады, но…
    тогдашние Рособоронкавалерия и Рособоронартиллерия, прикинувши гвоздь к носу, то есть посчитавши прямую выгоду… то есть убытки… решили
    не рисковать и переплатить шведам, чтобы уж точно
    не остаться в накладе. Так и разорился передовой завод в десятом году, за четыре года до Первой мировой. Потом, когда враг вступит в город, пленных не
    щадя, оттого, что в кузнице не было гвоздя… Потом
    непременно нарядят следствие и тридцать шесть тысяч следователей следственного комитета допросят
    с плохо скрываемым пристрастием тридцать шесть
    тысяч подозреваемых и тотчас же арестуют тридцать
    шесть тысяч счетов на Кипре и на Сейшелах, с которых деньги будут заблаговременно…

    Ну да сколько можно о грустном. Лучше о комическом. Как известно, Устюжна, ее чиновники и ее
    городничий послужили прототипами гоголевскому
    «Ревизору». Увы, не осталось ни гостиницы, в которой закусывали свежей семгой Добчинский и Бобчинский на глазах у голодного Хлестакова, ни дома
    городничего, ни богоугодных заведений*. Висит
    в одном из залов музея портрет Ивана Александровича Макшеева, бывшего городничим в Устюжне
    в том самом, тысяча восемьсот двадцать девятом,
    году, когда проехал через город некий Платон Волков и здорово обобрал местное начальство, представляясь чиновником министерства. К чести Ивана
    Александровича надо сказать, что он не был полным
    Антоном Антоновичем. Герой войны двенадцатого
    года, участник Бородинского сражения, награжденный золотой шпагой за храбрость… очень боялся
    чиновников. Он был из тех русских военных, что
    «смело входили в чужие столицы, но возвращались
    в страхе в свою». А кто у нас, позвольте спросить,
    в этом смысле не военный? То-то и оно. Справедливости ради надо сказать, что история устюженского
    городничего окончилась не так печально, как гоголевского. Макшеев еще семь лет благополучно
    исполнял свою должность. Не потому, что… а по
    той причине, что приходился дальним родственником всесильному графу Аракчееву. А как был бы
    ближним, то, может статься, и на повышение пошел
    бы. Да и Платон Волков, мелкий вологодский чиновник, в сущности, отделался легким испугом
    по той же самой причине. Нет, он не был родственником Аракчеева, но его жена состояла в родстве
    с князьями Бобринскими.

    Понятное дело, что городские власти к двухсотлетнему юбилею со дня рождения Гоголя решили…
    но передумали. На общий памятник всем героям
    пьесы денег не хватило, а ставить памятник Ивану
    Александровичу Макшееву в обнимку с Иваном
    Александровичем Хлестаковым — так это получится насмешка и ничего больше. Над кем, мы, спрашивается, смеемся? Один умник, из числа местных европейцев и либералов, и вовсе предложил изваять
    на постаменте унтер-офицерскую вдову в тот самый
    момент, когда она сама себя сечет, но как только о такой, с позволения сказать, идее узнало вологодское
    начальство… Думали, думали и решили, что бюджетнее и безопаснее всего изготовить памятник веревочке. Той самой, про которую слуга Хлестакова,
    Осип, сказал: «Что там? веревочка? Давай и веревочку!» Призвали даже кузнеца, который должен был,
    сообразуясь с художественным вкусом, выковать ее
    из железа… и передумали. Оно, конечно, веревочка — тьфу. Ничего не значит эта веревочка, но черт
    знает, что может она означать…

    «А ведь, однако ж, признайтесь, ведь и в маленьком городке можно прожить счастливо?» — спрашивал Хлестаков у почтмейстера Шпекина. Можно. Отчего же нельзя. Бонтона, конечно, столичного нет,
    и провинциальные гуси ходят по улицам. С другой стороны — где же, спрашивается, ходить провинциальным гусям, как не у себя в провинции? В столице
    им места нет — там ходят столичные гуси. Зато
    в Устюжне хватает места и гусям, и курам, и сидящим на заборах кошкам, и собакам, гоняющим этих
    кошек, и селезням, степенно плавающим в синей-пресиней воде речки с колдовским названием Ворожа, через которую перекинут изящный деревянный
    мостик, увешанный разноцветными свадебными замочками. Можно прожить счастливо в Устюжне.
    Только упаси вас Господь от местных пирожков
    с докторской колбасой. Да и с капустой тоже.


    * Вот разве что к заборам, как и прежде, «черт их знает
    откудова наносят всякой дряни».

Михаил Бару. Тридцать третье марта, или провинциальные записки

Отрывок из книги

О книге Михаила Бару «Тридцать третье марта, или провинциальные записки»

* * *

В небе облака еще зимние, а ветки деревьев, на которых
они раскачиваются, уже весенние. В поле,
на снежном насте мышиных следов столько, что
мышкуют и лисы, и собаки, и даже грачи, как всегда
прилетевшие раньше времени и не знающие, чем
себя занять. Ну, это в поле, а в городе их сестра по весне
мышкует нашего брата. Зимой-то его никак не добыть.
Он с осени себе пива, чипсов, бульонных кубиков
как запасет, как телевизор включит, как хоккей
станет смотреть — ни за что его из норки не выманить.
Другое дело — весна. К этому времени он все
запасы свои подъест, крошки с треников тоже соберет,
схрумкает, форточку приоткроет и осторожно
красным носом своим воздух втянет. Сделается ему
любопытно до мурашек. И в этот самый момент перед
его убежищем их сестра ножками на шпильках
как начнет перебирать — точно на арфе или на гитаре
играет что-нибудь этакое — острое и зажигательное.
Высунется наш доверчивый брат из норки, увидит
эти острые шпильки, эти сверкающие ножки,
уходящие в самое… и это самое, от которого ясным
днем становится темно в глазах и в этой темноте
вспыхивают разноцветные искры… Тут-то он и пропал.
Ловко схватят его ласковые, цепкие ручки и понесут
за моря, за леса, за высокие горы. Станет он вырываться,
кричать, звать на помощь и проснется в таком
холодном поту, что пижама инеем покроется.
Вздохнет судорожно, со всхлипом, свернется калачиком
и завалится к жене под бок. Угреется и в другой
сон упадет. И приснится ему, будто бежит он по чистому
полю, а над ним облака еще зимние, а ветки
деревьев, на которых они раскачиваются, уже весенние.

* * *

Снег в тени еще скрипит под ногами, но в полдень
на солнце, если замереть, можно услышать, как растут
сосульки, как бродит в них талая вода. С черного
шатра колокольни на черный купол собора и обратно
стремительно перелетает воронье. Кажется, что
колокольня и собор отрывают от себя куски кровли
и меняются ею. Внутри собора прибираются перед
службой. Моют полы, доливают масло в лампады
и пылесосят ковровые дорожки. Пылесос гудит ровно
и сильно. Высокая сухая старуха в пуховой ангорской
кофте водит щеткой пылесоса по дорожке, лежащей
на полу рядом с иконой Николая Угодника.
Время от времени она взглядывает на потемневший
от времени лик и быстро говорит, чуть жестикулируя
при этом свободной рукой. Что-то он ей отвечает,
но из-за шума пылесоса не разобрать. Из высокого
окна на противоположную стену падает столб золотого
света, от которого херувим на фреске блаженно
жмурится.

* * *

Весне уже девять дней. Или зиме, если о ней помнить.
Небо раскрашено в такое множество оттенков серого,
какого не сыщешь даже в фотошопе. Ветра нет совсем,
и в поле стоит, не шелохнется, тишина. Слышно,
как тикают электронные часы в телефоне: ноль-единичка,
ноль-единичка…

Снежный наст плотный, полированный оттепелью.
По насту, мышкуя, кружит лиса. Худая — от всего
тела остались хвост да тонкие, нервные уши.
Но хвост от ушей. Теперь мышь изловить трудно:
пока проломишь снежную корку, добыча по своему
самодельному метро успеет пересесть с кольцевой
на радиальную и укатить, к примеру, по серой ветке
до самого мышиного Алтуфьево.

С одинокого дерева посреди поля, из серой паутины
ветвей, тяжело взлетает ворона и медленно, низко
плывет, картаво каркая. Через минуту она умолкает,
и можно расслышать, как под ее крыльями свистит
тяжелый сырой мартовский воздух.

На минуту из-под ватного одеяла облаков выглядывает
опухшее, бледное от весеннего авитаминоза
солнце и, не углядев ничего интересного, прячется
обратно. Поднимается холодный злой ветер и начинает
пронзительно дуть в лицо весне. Та ежится,
мерзнет проталинами, мелко дрожит капелью,
но продолжает идти вперед.

Суздаль

В Суздале, на улице Ленина, стоит Ризоположенский
женский монастырь. То есть, конечно, наоборот.
Сначала был монастырь, а потом к нему, шипя, подползла
улица Ленина. А внутри монастырских стен
есть крошечная улочка под названием Коммунальный
Городок. На этой улочке, кроме трех полуразвалившихся
домиков, находится гостиница Ризоположенская.
В гостинице есть кафе, а в этом самом кафе
стоит такой густой запах кислых щей, что рюмка
с водкой, поднесенная ко рту перед обедом, так в воздухе
и повисает. Сколько ее ни выпивай.

* * *

К полудню в окна продуктового магазина с несъедобным
названием «Корунд», что в селе Черкутино
Владимирской области, весеннее солнце умудрилось
просунуть столько лучей, что даже мороженые куры
невольно стали шевелить своими синими руками
и ногами.

Два мужика, так и не очнувшиеся после долгого
зимнего похмелья, подбирают к бутылке дешевой
водки, двум бутылкам «Балтики» и маленькой бутылочке
«Фанты» закуску. Один их них, одетый в куцый
нагольный тулупчик, в том смысле нагольный,
что накинут на тело, на котором из нижнего белья
только татуировка на груди, напряженно глядит
на полки с товаром.

— Ир, — хрипит он утомленной мартовским
солнцем продавщице, — Вот эти, блин… Они почем?

— С творогом по десятке.

— А вот если они с мясом нету? Тогда почем? Или
с чем-нибудь…

— Купите себе по конфете. Нам «коровки» завезли.
Свежие. Не паленые, не отравитесь — отвечает
продавщица и смеется жирным, сливочным смехом.

Мужик так мучительно пересчитывает в уме зажатые
в руке оставшиеся деньги, что из угла кулака выкатывается
слезинка пота. Он поднимает другую
руку и простирает ее к полке с консервами…

Терпеливо стоявший за его спиной собутыльник
вдруг подает голос:

— Вовка, не тяни человека за яйца. Нам бы стаканчик…

— Да! Стаканчик! — с видимым облегчением произносит
Вовка и раскрывает кулак с покрасневшей
от натуги мелочью.

Товарищи покупают пластиковый стаканчик
и коробок спичек. Долго рассовывают покупки
по карманам. Карманов, пригодных для дела, меньше
чем бутылок, а потому «Фанту» и стаканчик решают
нести перед собой. Наконец дверь за ними закрывается.
Продавщица зевает, случайно взглядывает
на мороженых кур в витрине, видит их шевеление
и грозит им толстым пальцем.

Зарайск

В Зарайск хорошо въезжать не по прямой, как стрела,
шумной федеральной трассе, которая идет из Москвы
в Рязань, а по пустынной и извилистой местной
дороге, через деревни Пронюхлово и Мендюкино.
В последней, кстати, народ живет культурный, поскольку
ни одна буква на дорожном указателе «Мендюкино» не исправлена местными острословами.

В самом Зарайске заповедник Ненарушимой Тишины.
Вот как есть Неупиваемая Чаша или Неопалимая
Купина — точно так же и существует Ненарушимая
Тишина. И вовсе не потому, что она там никем
не нарушается, а потому, что сделать этого никак невозможно
при всем желании. Коза ли заблеет, переходя
с улицы Ленина на Красноармейскую, жена ли
проводит мужа пить пиво крепким и увесистым, точно
булыжник, словом, лягушка ли заквакает на берегу
сонной речки Осетр, которая из последних сил
протекает, протекает и никак не может протечь мимо
города — а тишина еще глубже, еще бездоннее.

В крошечной прихожей местного музея вечно
обедающая старушка не торопясь прожует, цыкнет
зубом, продаст тебе билет, проведет в единственный
зал, включит свет и предложит полюбоваться коллекцией
портретов князей Голицыных, их чад и домочадцев.
Голицыны висят на одной стене зала, а с
противоположной стороны смотрят на них благообразные
купцы разных гильдий и суровые купеческие
жены. Читатель с воображением тотчас представит
себе этакую дуэль взглядов — надменные княжеские
взоры против хитрых, с прищуром, купеческих и…
будет кругом неправ. Что у тех, что у других в глазах
одно недоумение пополам с тоской — как их черти
занесли в этот медвежий угол? Туристу, особенно
столичному, в таком зале долго и находиться опасно.
Так и захочется схватить в охапку князей с купцами
и вывезти на большую землю. Но что тут может поделать
частное лицо, даже и с благородными намерениями,
когда при входе висит страшная в своей облупленности
табличка: «Охраняется Государством»…

На центральной площади, возле торговых рядов,
находится автобусная станция, с которой уходят автобусы
в близлежащие деревни и даже за границу губернии,
в Рязань. Кстати сказать, Зарайск не всегда
был под властью Москвы. Любой старожил вам расскажет,
что еще до Смуты входил он в состав Рязанской
губернии и назывался Заразском. А в одну из
Смут — то ли при первом Лжедимитрии, то ли при
Ельцине, Московская область его таки к себе присоединила.
О том, как она это сделала, ходят разные слухи.
Одни говорят, присоединение произошло вследствие
решительной и умелой военной кампании генерал-
губернатора Громова против рязанского коллеги,
а другие утверждают, что никаких военных
действий и в помине не было (да и кто позволит военные
действия в мирное время), а просто проигран
был Зарайск московскому областному начальнику
в карты. Признаться, и вторые врут. Бессовестно
врут. Громов никогда в руки и карт-то не брал, но в
шашки или на бильярде не то что Рязань, а и саму
Москву…

Что же до автобусов, с которых я начал, то до Рязани
они, конечно, не доезжают. Покружат, покружат
вокруг Зарайска и возвращаются обратно. Местные
жители все одно этого не замечают, поскольку
всю дорогу спят сладким сном. Впрочем, не менее
крепко они спят и до и после этих путешествий.

Зарайский каменный Кремль, построенный еще
в шестнадцатом веке, тих и безмятежен. Почерневшие,
в прорехах, деревянные шатры на его башнях
сидят некоторым образом набекрень, а трещины
в кирпичной кладке вокруг некогда грозных бойниц
напоминают морщинки вокруг старых добрых
и смеющихся глаз. Посад за кремлевской стеной,
на первый взгляд, не изменился с тех самых времен,
когда воеводой был здесь князь Пожарский. Видел
я вышедшего на прогулку древнего старика с клюкой,
который, кажется, состоял стрельцом или даже
десятником на службе у князя. Подумалось мне, что
хорошо бы стать воеводой в Зарайске. В мирное, конечно,
время. Поутру, зевая и почесываясь, выходить
на красное крыльцо, устраивать смотр ратникам,
тыкать им, выравнивая строй, кулаком в толстые
брюхи, пробовать на зуб свинцовые пули к пищалям,
тенькать тетивами тугих луков, а потом,
утомившись службой, сидеть с удочкой на берегу
Осетра и ловить пудовых стерлядей на уху или заливное.

Кстати, возле Осетра есть источник со святой водой.
Называется он «Белый Колодец». По преданию,
в этом самом месте, еще в тринадцатом веке, князь
Феодор Рязанский встречал икону Николая Чудотворца,
ехавшую из Херсона в Рязань. С тех пор там
бьет источник, и над ним устроена надкладезная Никольская
часовня. Рядом есть купальня, в которую
окунаются паломники и просто туристы. Группу
просто туристов я повстречал на смотровой площадке
возле источника. Представительный мужчина
в спортивных штанах с лампасами, обращаясь к своим
спутникам и спутницам, широко обвел рукой
окрестные холмы и на них сомлевший от летнего
тепла Зарайск, плавный Осетр, уютную часовенку,
возле которой народ наполнял бутылки и канистры
холодной хрустальной водой, и сказал:

— Вот она, наша красота-то… Вот тебе источник,
вот рядом насосная станция. Бери бутылки, наполняй
их святой водой, наклеивай этикетки и продавай.
И никаких, никаких дополнительных капитальных
вложений!

А у Осетра есть крошечный приток. Если б не табличка
возле мостика через речку, то Осетрик (так он
называется) и не заметить в густых кустах ивняка, растущего
по его берегам. Собственно, к моему повествованию
этот самый Осетрик не имеет никакого
отношения, но уж очень приятное и домашнее название.
Грех не привести.

* * *

Тридцать третье марта. Да нет ещё ничего такого.
Ещё тает только под ногами, а не в руках, не говоря
о том, чтобы во рту. По ночам так и вовсе звёзды
жмутся друг к дружке от холода. Но днем, как пригреет…
чем-то начинает наполняться этот пустой,
холодный, но уже запотевающий стакан зимнего
воздуха. Немножко ручейного журчанья, немножко
запаха талого снега и воробьиного чириканья. Позже,
ближе к середине апреля, прибавится детских
криков от разных догонялок и казаков-разбойников,
чирканья по асфальту гуталиновых баночек в расчерченных
классах. И лопнувшими почками запахнет
так, что ив сен лоран обнимется с дольче и габбаной,
и все пятеро зарыдают в голос от зависти. Потом
майские жуки и комары натянут в воздухе толстые
верёвки своего солидного жужжания и тонкие ниточки
голодного писка. И шелест первых листочков
переплетётся с шелестом первых, таких же крошечных
и таких же клейких юбок и первым, чуть смущённым
смехом… и первым вздохом… Можно ли
дышать весенним воздухом? Конечно, нет. Кто же им
дышит. Его пьют. Воздух, которым дышат, появится
осенью. Но будет ли осень? Никто не знает. Да и кто
это может теперь знать.

* * *

Проезжая по дороге из города Протвино в город Москву,
возле деревни Калиновские выселки наблюдал
большое складское здание, вроде амбара, крытое синей
черепицей. На крыше амбара были установлены
большие буквы, из которых слагалась вывеска «Калиновская
мелкооптовая база». Под этой вывеской
были еще две, буквами помельче: «Брудершафт»
и «Беспохмельная Русь». А торгуют они деревом, отделочным
камнем, а вовсе не тем, чем я подумал. Да
и вы, поди, тоже сейчас подумали.

Шуя

Можно начать рассказ о Шуе с цитаты. К примеру, со
слов Ивана Михайловича Долгорукова, бывшего губернатором
Владимирской губернии в начале девятнадцатого
века: «Город Шуя уездный, но прекрасный,
на ровном месте, разбит правильно, имеет хорошие
площади, окрестности его представляют приятные
виды… купечество промышленное и сытое, церкви
богатые; при мне еще граждане застроили огромной
вышины колокольню, которая им станет тысяч в двести,
но купцы любочестивы и ничего не щадят, дабы
капиталы свои прославить». Можно… Начнем, однако,
с самого начала. Шуе без малого пятьсот лет. В летописях
она впервые упоминается в 1539 году. Тогда
ее разграбили и сожгли татары. До сей поры об этом
жалеют шуйские краеведы. Не о грабеже и пожаре,
следы которых за прошедшие века исчезли без следа,
но о дате — приди басурмане лет на сто, а лучше
на триста пораньше, возраст Шуи был бы куда как
почтеннее. Те же краеведы утверждают, что согласно
преданию… Впрочем, если верить краеведам, то Шуя
была всегда, и всегда в ней жили выдающиеся шуяне:
князь Василий Шуйский, отлучившийся ненадолго
поцарствовать в Москву и посидеть в плену в Польше,
поэт Константин Бальмонт, уехавший в Москву
и далее во Францию пописать стихов, и командарм
Фрунзе… нет, этого черти принесли сюда издалека.
Судя по памятным табличкам, он умудрился побывать
чуть ли не в каждом доме Шуи, то подбивая рабочих
ткацких фабрик на стачки, то печатая подпольные
листовки, то устраивая большевистские комитеты.
На одной из центральных улиц стоит старинный
дом, в котором находится детский сад. И на
нем есть мемориальная доска, сообщающая о пребывании
в этом доме Фрунзе. Представляю, как уписались
его обитатели. Но не будем забегать вперед.

До известных событий семнадцатого года Шуя
была богатым городом. В нем варили мыло, выделывали
кожи и писали иконы. На гербе Шуи красуется
брусок мыла. В литературно-краеведческом музее
имени Бальмонта на одной из витрин лежит кусок
мыла, которому более ста лет. Правда, это мыло
не шуйское. На табличке написано, что сварено оно
на московском заводе Т.И. Шермера и Ко. И все же
экспонат этот замечателен. Его подарила музею столица.
Редкий, между прочим, случай в отношениях
провинциальных и московских музеев. Обычно бывает
наоборот.

В мемуарах екатерининской фрейлины Марьи Савишны
Перекусихиной написано, что шуйские
мыльные короли поднесли Государыне сваренных из
мыла Григория Орлова, Григория Потемкина и Платона
Зубова в натуральную величину. Сделаны были
эти диковины преискусно, с самыми мелкими
подробностями. Перекусихина вспоминает, что Екатерина
очень любила ими мылиться в старости.

И вообще, поговорка «Куда угодно без мыла»
не про шуян. Они куда угодно берут с собой мыло.
Потому и оказываются там раньше всех.

В этом же музее, в зале, посвященном Бальмонту,
стоит купеческий сундук с таким сложным механизмом,
что работники музея после многодневных усилий
открыть-то его смогли, а снова закрыть — нет.
Напротив сундука стоит красивый диван позапрошлого
века, и на нем в художественном беспорядке
разбросаны шляпка, длинное, как змея, шелковое
платье и кое-какие кружевные детали женского туалета.
Человек плохо знакомый с творчеством Константина
Дмитриевича подумает… да черт знает что
подумает, а на самом деле эти вещи из стихотворения
«Хочу быть дерзким, хочу быть смелым, Из сочных
гроздей венки свивать. Хочу упиться роскошным
телом, Хочу одежды с тебя сорвать!» Зря вы ухмыляетесь:
это совершенно точно. Вещи принесла
в музей одна шуянка, с бабушки которой…

А еще музей знаменит богатой коллекцией птичьих
яиц, собранной Иваном Петровичем Цепляевым.
Больше полутысячи экспонатов: белых и в крапинку,
больших и маленьких. Надо сказать, что слава
Ивана Петровича не дает шуянам покоя. Нет-нет, да
и принесут в музей какое-нибудь особенное яйцо
в такую фантастическую крапинку, что, кажется, и на
Марсе не найти. Чаще всего приносят яйца детишки.
Разрисуют куриные под черепашьи или крокодильи
и несут. Да что куриные — года три назад был случай,
когда одна пенсионерка притащила… Впрочем,
эта история уж слишком выходит за рамки нашего
короткого рассказа.

Неподалеку от музея имени Бальмонта находится
музей имени Фрунзе. Не надо думать, что там все
увешано пулеметными лентами, шашками и буденовками.
Не без этого, конечно, но есть в музее и забавная
коллекция сосудов с секретом, среди которых
выделяется собрание советских чернильниц-непроливаек,
такое полное, что и Лувр позавидовал бы.

И все же… На втором этаже музея центральное
место занимает диорама боя частей под командованием
Фрунзе и Чапаева с белогвардейцами. Впереди
скачут, размахивая шашками, легендарные командиры.
На переднем плане диорамы устроен пустой
окоп, и брошенный пулемет «Максим» направлен
на цепи красных. Он настоящий и хорошо сохранился.
Раньше из него торчала заправленная пулеметная
лента, но после того, как несколько раз посетители
музея запрыгивали в окоп и… их можно понять.

Кстати, о патронах и желании пострелять. Сотрудница
музея рассказала мне, что зарплата врача
в Шуе составляет четыре тысячи триста рублей, а зарплата
сотрудника музея — тысячу девятьсот. В прошлом
году я побывал в краеведческом музее городка
Киржач, во Владимирской области, и выяснил, что
зарплата тамошнего сотрудника музея составляет
около четырех тысяч.

«Ужас», — подумалось мне тогда. Оказалось, что
ужас-ужас находится в Шуе. Работы и вообще в Шуе
днем с огнем не найти. Чтобы отметиться на бирже
труда и получить пособие, которого хватит на пропитание
разве собаки или кошки, люди занимают
очередь затемно. Шуйские ситцы, хоть и дешевы необычайно…
все равно продаются из рук вон плохо.
Да и сколько тех ситцев теперь производится, когда
многие фабрики или перешли на сокращенную рабочую
неделю, или встали совсем. Впору собирать народ
и идти воевать с Китаем… или со своим правительством…
или…

Наверное, рассказом о Шуйской колокольне, которая
чуть ниже только колокольни Петропавловского
собора в Петербурге, можно было бы и закончить.
Из-за своей огромной высоты она есть деталь
не только городского, но и небесного пейзажа. Смотришь
на нее, на облако, пронзенное шпилем, и думаешь:
«Господи, для чего ты оставил Шую…».
Но это, конечно, глупые упреки. Разве Он оставил
только Шую?

* * *

От тепла лед на озере так истончился, что стал похож
на бумагу с водяными знаками. Одинокий рыбак,
с раннего утра удящий рыбу, опирается не столько
на этот прозрачный лед, сколько на свое отражение
в темной воде под ним. Уже рыбы, которые с начала
апреля между сезонами зимней и летней рыбалки
уходят в законный отпуск для устройства личной
жизни, просили его по-человечески: «Мужик, ну иди
ты домой! Заколебал уже своей удочкой! Забирай
приманку — дома под водку она отлично пойдет.
Телевизор посмотри, почини кран на кухне, в конце
концов, жену возьми за живое починкой этого крана.
Летом вернешься. Да не уплывем мы никуда! Это же
озеро, мать твою!» Уже в кармане его куртки швы
разошлись от звонков жены по мобильному телефону,
уже дети выросли, разъехались в разные города
и нарожали внуков, уже его секретарша вернулась
к мужу и снова ушла, уже проезжающие машины
стали гудеть рыбаку, а пролетающие самолеты качать
ему крыльями, и пролетающие птицы… что
с них взять с безмозглых… Уже проходящие мимо
пионеры давно прошли и ушли к чертовой матери,
а многие из них даже на пенсию, «уже нам всем темно
представляется, и мы едва…», как писал Николай Васильевич
Гоголь в самом конце неугасимо горящего
второго тома своей бессмертной поэмы.

Верея

Верея — слово короткое, но длинное, в котором
и вьющаяся веревочка, которой когда-то еще конец
будет, и три блоковских стертых шлеи, и даже ворожея,
но не из тех ворожей с кучей глянцевых дипломов
в рамочках, которые заговаривают нам зубы
по телевизору, а из настоящих, с загадочными бездонными
глазами, в которых найдешь ответы на все
вопросы. Да только себя потеряешь. А еще Верея —
маленький тихий провинциальный городок на берегу
маленькой тихой Протвы, в двадцати трех километрах
от Можайска.

На высоком берегу реки, возле Рождественского
собора, стоит памятник генералу Дорохову, освобождавшему
город в грозу двенадцатого года
от французов. Порывистый ветер колеблет его длинную
бронзовую саблю, и она погромыхивает вослед
давно убравшейся восвояси великой армии. На западной
окраине Вереи есть холм, младший брат московского
холма, на котором по преданию стоял Наполеон,
нервничал, грыз ногти и с тоской наблюдал,
как его армия отходит по Старой Смоленской дороге.

Иван Семенович Дорохов, умирая от ран, написал
письмо жителям Вереи и попросил три аршина земли
для вечного упокоения «при той церкви, где я взял
штурмом укрепления неприятеля, перебив его наголову,
за что дети мои будут благодарны». Верейцы
просьбу генерала выполнили, похоронив героя
в Рождественском соборе, а через сто лет после войны
поставили ему памятник. О том, как в восемнадцатом
году памятник разрушили, а могилу разорили,
я рассказывать не буду. Стыдно. Правда, спустя почти
сорок лет памятник восстановили, а еще через сорок
привели в порядок разоренную могилу и даже
разграбленный в двадцать четвертом году собор,
в котором она находится, но стыд остался. И должно
ему при нас быть.

Главная и единственная торговая площадь Вереи
шумит неподалеку от собора и памятника. Зимой
продают на ней валенки, шерстяные носки и домашней
вязки детские пинетки с кисточками. На борту
приехавшего откуда-то грузовика видел я настенные
коврики с вышитой цветными мохнатыми нитками
иконой Казанской Божьей Матери. На широкой деревянной
скамье стояла обувь «любая по пятьсот рублей», а рядом с этими сапогами и ботинками на рыбьем
меху в большую картонную коробку были свалены
бывшие в очень долгом употреблении мобильные
телефоны «любой за пятьдесят рублей». Для чего
они нужны местным жителям — не знаю. Куда можно
звонить из Вереи, откуда в нее, да и зачем — ума
не приложу. А внутри города все или соседи, или
соседи соседей — до любого можно просто докричаться.

Если спуститься от торговых рядов вниз, то выйдешь
на берег Протвы, откуда откроется удивительной
красоты вид на пойменную часть города —
тихую и уютную. Вообще говоря, русский уют —
это вам не умилительный до тошноты немецкий
или голландский уют с его пряничными, вылизанными
до блеска домиками, в которых только розовощекие
фарфоровые куклы и могут жить. Наш
уют в старой калитке, на которой, ради жалобного
ее скрипа, катаются дети, в кусках березовой коры
для растопки, сложенных возле печки, в большой
и лохматой собаке, лениво слоняющейся по двору,
которая, в отличие от жены, понимает все и никому
не расскажет о бутылке, заначенной в дровяном сарае.
Наш уют в шелухе от жареных семечек, рассыпанных
возле скамейки под старой яблоней с узловатыми,
полиартритными ветками, в долгом и задумчивом
почесывании затылка, перед тем как чтонибудь
сделать и после того, как это не сделано. Наконец,
наш уют в жене, которая понимает про тебя,
подлеца, все, но никому, даже себе, не расскажет,
а только уронит незаметно слезинку, вздохнет да
треснет скалкой позовет обедать наваристыми
щами, румяными пирогами с капустой и рюмкой
водки из той самой, заначенной в дровяном сарае
бутылки. И когда, запрокидывая голову, смотришь
и смотришь в синее море неба над Вереей с плывущими
по нему редкими, накрахмаленными морозом
облаками, крестами церквей, густым колокольным
звоном, витыми веревочками дымов из труб,
криками галок, то чувствуешь… но объяснить этого
никому, даже себе, не сможешь.

Вернемся, однако, к нашему рассказу. На центральной
площади города, в бывшем доме купца Матюшина,
находится городской музей. Сколько же
в России музеев расположено в бывших купеческих
особняках… Иногда думается, что русское купечество
и строило свои дома с расчетом на эту загробную,
музейную жизнь, а потом отправлялось в изгнание
или гибло от пуль революционных солдат,
матросов, чекистов и в советских лагерях. Собственно
музей занимает всего три комнаты в доме. Экспонаты
в нем так теснятся, что, кажется, кавалерийские
шпоры конца восемнадцатого века принадлежат платью
невесты начала двадцатого. Впрочем, в семейных
отношениях и не такое случается. В полуметре
от шпоры, под стеклом, лежит длинный список трактиров,
рестораций, винных погребов и иных питейных
заведений, имевшихся в городе в 1853 году. Такие
списки всегда вызывают интерес у посетителей
мужского пола, которые, глядя на них, высказываются
в том роде, что «Вот ведь жили-то! И чего не хватало…
». В углу одной из комнат стоит устройство, похожее
на механизм отжима белья в стиральных машинках
моего детства — два валика и ручка, при помощи
которой они крутились. Только белье на этих
валиках не отжимали, а делали маленькие леденцы.
На самих валиках вырезаны крошечные половинки
ракушек, орехов, рыбок и листьев. И вся эта машинка
напоминает умершее, разрезанное скальпелем
и выставленное на всеобщее обозрение детское счастье,
когда-то живое, смеющееся, с липкими от леденцов
губами, щеками, ладошками и даже ушами.
В этой же комнате, в другом углу, на длинной полке
составлена коллекция различных пузырьков, чудом
сохранившаяся от уездной верейской аптеки. Все
они — пузырьки, как пузырьки — прозрачного стекла
и круглые. Только один — треугольный, синего
стекла. В нем продавалась уксусная эссенция. Это для
того он такой был, чтобы даже слепой по ошибке уксус
не выпил. В те времена, видимо, по ошибке пили
только слепые. Остальные экспонаты — такие же,
как и во всех наших краеведческих музеях — старые
прялки, лапти, угольные утюги, пробитая пулей немецкая
каска, фотографии погибших в боях за Верею
солдат и партизан, среди которых было пятеро совсем
мальчишек.

А обо всем этом рассказывает посетителям музея
маленькая хрупкая девушка с тяжелым узлом черных
блестящих волос, с такими длинными, пушистыми
ресницами, что при взмахе их колеблются занавески
на окнах, и загадочными бездонными глазами, в которых
найдешь ответы на все вопросы. Да только
себя потеряешь.

* * *

Еще всё только просыпается, еще продирает глаза,
еще поле покрыто нечесаными лохмами прошлогодней
травы, еще в лужах валяются оттаявшие серые
лоскутья прошлогодних облаков, еще в темном овраге
полумертвый сугроб высунул почерневший
язык и дышит из последних сил, еще божьи коровки,
улетевшие в конце осени на небо, только собираются
вернуться, только пекут черный и белый хлеб, который
нам обещали, внимательно следя, чтобы он
не подгорел, еще лягушка пинает лапкой своего
дрыхнущего без задних ног супруга и говорит ему:
«Я хочу, чтобы этой весной у нас родились восемьсот
мальчиков и семьсот девочек», а это бесчувственное
бревно поворачивается на другой бок и храпит пуще
прежнего, еще дождевой червяк кряхтит и вылезает
из земли навстречу голодному как зверь грачу, шепча
про себя: «Уже ползу, ползу! И незачем так громко
каркать!», еще … но уже лихорадочно машут в разные
стороны сверкающими крыльями пьяные
от апрельского ветра бабочки, уже безотрывно смотрят
на них, пуская радужные слюни… А вот команды смотреть не было. Была команда купить батон
белого и полбуханки черного, три кило картошки,
кило лука и быстро домой. Еще суп варить на неделю,
еще пылесосить, еще пыль вытирать и мыть
полы, еще с сыном физику учить — последний раз
у ребенка в школе ты был, когда забирал его из детского
сада… С балкона посмотришь. Через решетку
все видно. Да глаза-то не таращи так! У нас восьмой
этаж: выпадут — не поймаешь!

Киев

Был в Киеве и решил разыскать дом, в который меня
привезли сразу после роддома. Там жили мои прадедушка
и прабабушка. Бабушка и ее сестры. И много
разных родственников. Не надо думать, что в доме
жили только мои родственники. Они жили в двух
или трех полуподвальных комнатах. Дом стоял
на Подоле, на Ярославской улице. Вышел я из метро
и дошел до Константиновской улицы. А там уж начал
спрашивать, как пройти на Ярославскую.

Остановил первую попавшуюся даму и приступил
к ней с вопросом. На самом деле у нее были такие
бусы, мимо которых пройти было нельзя. Каждая бусина
была размером с мандарин или даже небольшое
яблоко. Но на груди у нее эти яблоки смотрелись, как
мелкие ягодки красной смородины. Короче говоря,
я у нее спросил, и она начала мне рассказывать и показывать
руками. При этом, судя по ее рассказу,
Ярославская улица была параллельна Константиновской,
а по движениям рук — перпендикулярна.

— Извините, — говорю, — получается нестыковочка.
Ежели идти по словам, то получается одно,
а если по рукам, то…

— Мужчина, — отвечает мне дама, — я ж вам рассказываю.
Чем вы слушаете? Следите за руками, а не
заглядывайте мне в рот.

И я пошел по рукам. Через квартал мне встретился
ларек «Куры-гриль». Впрочем, это я неправильно написал.
В Москве или где-нибудь в Санкт-Петербурге
эти куры просто гриль, а в Киеве уже «еврогриль».
Рядом с этой надписью, для того чтобы все понимали,
о каком «евро» идет речь, кто-то пририсовал шестиконечную
звезду.

А еще через дом я увидел подворотню, и возле
нее, на стене, висело объявление «Вход в интернет
со двора». Объявление подпирал мужчина богатырского
телосложения и задумчиво чесал свою седую
бороду. И не только ее. Он чесал все, до чего доставала
его длинная рука. Кажется, даже стену дома.
Но и это был еще не перекресток с Ярославской.
Перекресток я нашел возле загадочной надписи:
«Продам 86 кв. м».

А послеродовое мое гнездо, к счастью, все еще стоит.
Но в тех полуподвальных комнатах, в которых
мы жили, теперь «консультирует опытный психолог». И в окнах глухие стеклопакеты. А раньше я из
этих окон вылезал прямо на тротуар, вместо того,
чтобы выходить через дверь. За что и бывал неоднократно
наказан.

Купить книгу на Озоне

Михаил Бару. Записки понаехавшего, или Похвальное слово Москве

Отрывки из книги

* * *

Низенькая полная дама придирчиво осматривает
на лотке уличного торговца посудой блестящий чайник
похожих пропорций, но еще и со свистком.

— Молодой человек, а как он свистит? — спрашивает
дама тощего, точно свисток без чайника, продавца.

— Не волнуйтесь, женщина. Он конкретно свистит. Оглохнете за милую душу.

— Я его серьезно спрашиваю, а он мне здесь тут
аншлаг! Трудно ответить на простой вопрос?! — начинает
закипать дама.

Не говоря ни слова, продавец закладывает два
пальца в рот и пронзительно свистит.

— Ну вот как-то так, — переведя дух, произносит
он. — Брать будете?

* * *

На Ломоносовском проспекте, напротив химфака
МГУ, возле остановки сто тридцатого автобуса стоит
урна. Сегодня, в седьмом часу вечера, я видел, как
с этой урной разговаривал мужчина. Прямо в нее
и говорил. Какие-то давние обиды ей припоминал.
Но не то чтобы со злобой, нет. Больше с грустью. Ничего
не отвечала урна. Лишь оберткой от мороженого
помахивала. Мужчина не останавливался и говорил
в нее еще. Обидное говорил, и даже нецензурное.
Молчала урна. Мужчина утомился и сел возле урны.
Привалился к ней. Закурил. Стал говорить тише, задушевнее.
Но все равно нецензурное. Наверное, она
бы ему ответила. Потом, не сегодня. Сегодня у нее
был тяжелый день. Но у мужчины, как видно, тоже
день был не из легких. И он настаивал. Стукнул ее
полупустой пивной бутылкой в бок. Плюнул в нее
и заплакал. Наконец он с трудом поднялся и пошел,
шатаясь и всхлипывая. А она осталась. Не бросилась
догонять. Завтра, должно быть, придет мириться.
В крайнем случае, послезавтра. Никуда не денется.

* * *

Две продавщицы. Одна, измученная синими тенями
для век, возмущается:

— И тогда Серега ему и говорит: «Думаешь, я лох?
Лох?! Да сам ты лох последний, сука такая».

Вторая, с тонкой ментоловой сигаретой в щели
между передними зубами и вулканически красными
губами, переспрашивает:

— То есть Сергей дал понять, что считает его лохом?

Они еще покурили, и та, что с тенями, сказала:

— А мой-то, собственник херов, недоволен, что
я читаю за прилавком. Да не могу я без чтения! Мозги
у меня засыхают от этой гребаной работы.

И потрясла перед подругой засаленным номером
журнала «Отдохни» с кроссвордами.

* * *

Возле станции метро «Аннино» видел, как приличного
вида мужчина распахнул дверцу автомобиля, метнул
внутрь букет белых роз и стал целовать водителя, приличного
вида женщину. Целовать — это мягко говоря.
То есть, может, мягко, и даже очень, но нам, окаменевшим
тут же рядом, хотя мы все и шли за минуту
до этого по своим делам, размечталось возбудилось
показалось… мало не показалось. Засмотрелись даже
юноша и девушка, которые обнимались по служебной
надобности в какой-то рекламе, нарисованной
на боку проезжавшего мимо автобуса. Если бы приличного
вида женщина-водитель открыла глаза, то
увидела бы, как ей помахала из своего киоска продавщица
газет и как гаишник пытается закрыть широко
распахнутый рот, полный нечестно заработанных денег.

Но глаз она не открывала (да и кто бы стал открывать
на её месте?) и поэтому не увидела даже того,
что белые розы стали понемногу розоветь… пунцоветь…
Не так сильно, как мы, невольные зрители, но.
Вот какие розы нынче продают в столичных магазинах.
Должно быть, это голландские. Наши, небось,
и лепестком бы не повели.

О книге Михаила Бару «Записки понаехавшего, или Похвальное слово Москве»