Яна Вагнер. Вонгозеро (фрагмент)

Отрывок из романа

Мама умерла во вторник, семнадцатого ноября. Я узнала об этом от соседки — особенная ирония заключалась в том, что ни я, ни мама никогда не были с ней близки, она была сварливая, недовольная жизнью женщина с неприветливым лицом, как будто вырубленным из камня; за те пятнадцать лет, которые мы с мамой прожили с ней на одной лестничной клетке, было несколько, в течение которых я даже не здоровалась с ней и с удовольствием нажимала кнопку лифта прежде, чем она успевала дойти до него от своей двери, тяжело дыша и с трудом переставляя ноги — автоматические двери закрывались как раз в тот момент, когда она подходила, у нее было такое смешное выражение лица — монументальное возмущение. С этим выражением лица она часто в эти несколько лет (мне было тогда четырнадцать, может быть, пятнадцать) звонила в нашу дверь — мама никогда не приглашала ее войти — и предъявляла свои претензии: талая вода, натекшая с ботинок в холле, гость, по ошибке позвонивший в ее дверь после десяти вечера, «что ей опять надо, мам» — произносила я громко, когда мамины интонации становились совсем уже беспомощными — за всю жизнь она так и не научилась защищаться, и любой пустяковый конфликт в очереди, от которого у прочих участников только появлялся блеск в глазах и здоровый румянец, вызывал у нее головную боль, сердцебиение и слезы. Когда мне исполнилось восемнадцать, соседкиной еженедельной интервенции внезапно пришел конец — возможно, она почувствовала, что я готова сменить маму на посту возле двери, и прекратила свои возмущенные набеги; еще спустя какое-то время я снова начала здороваться с ней, всякий раз чувствуя какое-то смутное торжество, а потом, очень скоро, я уехала из дома (возможно, после моего отъезда война продолжилась, но мама никогда не говорила мне об этом), и образ сердитой, недружелюбной женщины с совершенно неподходящим к ней именем — Любовь — съежился и превратился всего-навсего в одно из незначительных детских воспоминаний.

Наверное, за прошедшие десять лет я не слышала ее голоса ни разу, но почему-то узнала ее мгновенно, стоило ей сказать — «Анюта», она произнесла мое имя и замолчала, и я немедленно поняла, что мамы больше нет — она только дышала в трубку, прерывисто и шумно, и терпеливо ждала все время, пока я садилась на пол, пока пыталась вдохнуть, пока я плакала — еще не услышав ни слова, кроме своего имени, я плакала и прижимала трубку к уху, и слышала ее дыхание, и готова была плакать как можно дольше, чтобы больше не прозвучало ни одного слова, а сердитая женщина с именем Любовь, превратившаяся в моей памяти в размытую картинку из детства — закрывающиеся двери лифта, монументальное возмущение — позволила мне плакать десять минут или двадцать, и заговорила только после. После — я сидела на полу — она сказала, что мама совсем не мучилась, «мы тут насмотрелись ужасов по телевизору, конечно, но ты ничего такого не думай, все было совсем не так страшно, никаких судорог, никакого удушья, мы последние дни не закрываем двери, Анечка, мало ли что, сама понимаешь, станет хуже — до двери дойти не успеешь, я заглянула к ней — принесла немного бульона, а она лежала в кровати, и лицо у нее было очень спокойное, как будто она просто перестала дышать во сне».

Мама не говорила мне, что заболела — но я почему-то чувствовала, что это обязательно произойдет, невыносимо было жить каждый день с мыслью, что она в восьмидесяти километрах от нашего спокойного, благополучного дома, каких-то сорок минут на машине, и я не могу забрать ее. Полтора месяца назад я была у нее последний раз, Мишкину школу к тому времени уже закрыли на карантин, институты тоже уже были закрыты и, кажется, шла речь о том, чтобы закрыть кинотеатры и цирк, но все это еще не выглядело, как катастрофа, скорее — как внеурочные каникулы, люди в масках на улице по-прежнему встречались редко и чувствовали себя неловко, потому что остальные прохожие на них глазели, Сережа каждый день еще ездил в офис, и город, город пока не закрыли — это даже не обсуждалось, никому не могло прийти в голову, что огромный мегаполис, гигантский муравейник площадью в тысячу километров можно запечатать снаружи колючей проволокой, отрезать от внешнего мира, что в один день вдруг перестанут работать аэропорты и железнодорожные вокзалы, пассажиров будут высаживать из пригородных электричек, и они будут стоять на перроне замерзшей, удивленной толпой, как дети, у которых в школе отменили занятия, со смешанными чувствами тревоги и облегчения, провожая глазами уходящие в город пустые поезда — ничего этого еще не случилось в тот день. Я заехала на минуту — подхватить Мишку, который у нее обедал, мама сказала — «Анюта, поешь хотя бы, суп еще горячий», но мне хотелось вернуться домой к Сережиному приезду, кажется, я едва успела выпить кофе и сразу засобиралась — ни о чем толком не поговорив с ней, торопливо клюнула ее в щеку в коридоре возле двери, «Мишка, собирайся скорей, сейчас самые пробки начнутся», даже не обняла, ах, мамочка, мамочка.

Все случилось так быстро — за несколько дней в интернете вдруг появились слухи, от нечего делать я читала их и вечером пересказывала Сереже, он смеялся — «Анька, ну как ты себе это представляешь, закрыть город — тринадцать миллионов человек, правительство, и вообще — там пол-области работает, не сходи с ума — из-за какой-то респираторной ерунды, сейчас нагонят страху на вас, параноиков, вы накупите лекарств, и все потихоньку стихнет». Город закрыли вдруг, ночью — Сережа никогда не будил меня по утрам, но я знала, что ему нравится, когда я встаю вместе с ним, варю ему кофе, хожу за ним по дому босиком, сижу рядом со слипающимися глазами, пока он гладит себе рубашку, провожаю его до двери и плетусь обратно в спальню, чтобы накрыться с головой и доспать еще час-другой — в то утро он разбудил меня звонком:

— Малыш, загляни в интернет, пробка зверская в город, стою уже полчаса, не двигаясь, — голос у него был слегка раздраженный, как у человека, который не любит опаздывать, но тревоги в голосе не было — я точно помню, тревоги еще не было. Я спустила ноги с кровати и какое-то время сидела неподвижно, просыпаясь, поплелась в кабинет, включила ноутбук — кажется, по дороге я завернула на кухню и налила себе чашку кофе — он еще не успел остыть, я прихлебывала теплый кофе из чашки и ждала, пока загрузится Яндекс, чтобы посмотреть пробки, и прямо над строкой поиска, среди прочих новостей вроде «При крушении самолета в Малайзии никто не погиб» и «Михаэль Шумахер возвращается на трассы Формулы-1», первой строкой была эта фраза — «Принято решение о временном ограничении въезда на территорию Москвы». Фраза была нестрашная, скучные, плоские слова, «временное ограничение» звучало как-то обычно и безопасно, я прочла короткую новость до конца — четыре строчки, и пока я набирала Сережин номер, новости вдруг стали появляться одна за другой, прямо поверх первой, нестрашной надписи; я дошла до слов «МОСКВА ЗАКРЫТА НА КАРАНТИН» и в этот момент Сережа взял трубку и сказал:

-Я уже знаю, по радио только что передали, пока без подробностей — я сейчас позвоню в контору, а потом наберу тебя, ты пока почитай еще, ладно? Ерунда какая-то, — и отключился.

Я не стала читать дальше, а позвонила маме, в трубке раздавались длинные гудки, я сбросила вызов и набрала мобильный мамин номер — когда она наконец сняла трубку, голос у нее был слегка запыхавшийся:

— Анюта? Что, что случилось, что у тебя с голосом?

— Мам, ты где?

— Вышла в магазин — хлеб кончился, да что такое, Аня, я всегда в это время выхожу, что за паника?

— Вас закрыли, мама, город закрыли, я пока ничего не знаю, в новостях передали, ты включала новости утром?

Она помолчала немного, а потом сказала:

-Хорошо, что вы снаружи. Сережа дома?

Сережа звонил с дороги еще несколько раз, я читала ему вслух всплывающие в сети подробности — все новости были короткими, детали просачивались по кусочку, многие сообщения начинались со слов «по непроверенным данным», «источник в администрации города сообщил», обещали, что в полуденных новостях по федеральным каналам выступит главный санитарный врач, я обновляла и обновляла веб-страницу, пока у меня не зарябило в глазах от заголовков и букв, кофе остыл, и больше всего мне хотелось, чтобы Сережа поскорее вернулся домой — после моего третьего звонка он сказал вдруг, что пробка сдвинулась, водители, заглушившие двигатели и бродившие по трассе, заглядывая в соседние машины и слушая обрывки новостей из радиоприемников — «какой-то бред, малыш, новости раз в полчаса всего, они тут музыку крутят с рекламой, черт бы их побрал» — вернулись к своим автомобилям, которые колонной поползли в сторону города; спустя сорок минут и пять километров выяснилось, что поток на ближайшем съезде разворачивается в область, Сережа позвонил еще раз и сказал:

— Похоже, они не врут, город действительно закрыт, — как будто еще оставались сомнения, как будто двигаясь в сторону города эти последние пять километров до разворота, он рассчитывал на то, что это всего лишь розыгрыш, неудачная шутка.

Проснулся Мишка, спустился со второго этажа и хлопнул дверцей холодильника, я вышла из кабинета и сказала:

— Город закрыли.

— В смысле? — он обернулся, и почему-то его заспанный вид, взлохмаченные со сна волосы и след от подушки на щеке сразу меня успокоили.

— В Москве карантин. Сережа возвращается домой, я звонила бабушке, у нее все в порядке. Какое-то время в город попасть будет нельзя.

— Клёво, — сказал мой беспечный тощий мальчик, в жизни у которого не было проблем горше сломанной игровой приставки; его эта новость ничуть не испугала — может быть, он подумал о том, что каникулы продлятся еще на какое-то время, а может быть, он не подумал вообще ничего, а просто сонно улыбнулся мне и, подхватив пачку апельсинового сока и печенье, шаркая ногами, отправился назад в свою комнату.

Все это действительно было еще не страшно. Невозможно было представить себе, что карантин не закончится в несколько недель — по телевизору в эти дни говорили «временная мера», «ситуация под контролем», «в городе достаточно лекарств, поставки продовольствия организованы», новости не шли еще бесконечным потоком, с бегущей строкой внизу экрана и прямыми включениями с улиц, которые выглядели странно пустыми, с редкими прохожими в марлевых повязках, по всем каналам еще было полно развлекательных передач и рекламы, и никто еще не испугался по-настоящему — ни те, кто остался внутри, ни мы, оставшиеся снаружи. Утра начинались с новостей, со звонков маме и друзьям, Сережа работал удаленно, это было даже приятно — внеурочный отпуск, наша связь с городом была не прервана, а просто ограничена. Идея пробраться в город и забрать маму казалась несрочной — первый раз мы заговорили об этом не всерьез, за ужином, кажется, в первый день карантина, и в первые дни Сережа (и не он один — некоторые наши соседи, как выяснилось позже, делали то же самое) несколько раз уезжал; по слухам, тогда еще были перекрыты только основные трассы, а много второстепенных въездов оставались свободны — но в город попасть он так ни разу и не смог, и возвращался ни с чем.

По-настоящему мы испугались в тот день, когда объявили о закрытии метро. Все случилось как-то одновременно, как будто вдруг приподнялись непрозрачные занавески — и информация хлынула на нас бурлящим потоком, внезапно мы ужаснулись тому, как у нас получалось быть такими беспечными, четыреста тысяч заболевших, позвонила мама — «в магазинах пустые полки, но вы не волнуйтесь, я успела сделать кое-какие запасы, мне не нужно много, и Любовь Михайловна говорит, что в ЖЭКе печатают продовольственные талоны и на днях начнут распределять продукты», а после она сказала — «знаешь, детка, мне становится как-то не по себе, на улице все в масках». Потом Сережа не смог дозвониться на работу, мобильная связь зависла, как в новогоднюю ночь — сеть занята и короткие гудки, а к концу дня новости посыпались одна за другой — комендантский час, запрет на передвижения по городу, патрули, раздача лекарств и продуктов по талонам, коммерческие организации закрыты, в школах и детских садах организованы пункты экстренной помощи, ночью до нас дозвонилась Ленка и плакала в трубку — «Анечка, какие пункты, там просто лазареты, на полу лежат матрасы, на них — люди, как на войне».

С этого дня не было вечера, когда бы мы с Сережей не строили планов как-то проникнуть через карантин, через кордоны хмурых, вооруженных мужчин в респираторах; вначале эти кордоны были просто пластмассовыми красно-белыми кубиками, каких много у каждого поста ГАИ и которые легко можно было бы раскидать машиной на полном ходу, бетонные балки с торчащей из них ржавеющей на ноябрьском ветру арматурой появились позже; «ну не будут же они стрелять в нас, у нас большая, тяжелая машина, мы могли бы объехать полем, ну давай, дадим им денег», — я сердилась, спорила, плакала, «надо забрать маму, и Ленку, мы должны хотя бы попробовать», и в один такой вечер волна этого спора вынесла нас из дома — Сережа рассовывал по карманам деньги, молча, не глядя на меня, шнуровал ботинки, вышел, вернулся за ключами от машины; я так боялась, что он передумает, что схватила с вешалки первую попавшуюся куртку, крикнула Мишке:

— Мы за бабушкой, никому не открывай, понял, — и, не дождавшись ответа, выбежала за Сережей.

По дороге мы молчали. Трасса была пустая и темная, до освещенного куска шоссе оставалось еще километров двадцать, навстречу нам попадались редкие машины — вначале из-за изгиба дороги появлялось облако рассеянного белого света, чтобы затем, мигнув, превратиться в тускло-желтый ближний, и от этих словно приветственных подмигиваний встречных автомобилей становилось спокойнее; я смотрела на Сережин профиль, упрямо поджатые губы и не решалась протянуть руку и прикоснуться к нему, чтобы не разрушить импульс, который после нескольких дней споров, слёз и сомнений заставил его услышать меня, поехать со мной, я просто смотрела на него и думала — я никогда ни о чем больше не попрошу тебя, только помоги мне забрать маму, пожалуйста, помоги мне.

Мы миновали холмистые муравейники коттеджных поселков, безмятежно мерцающих окнами в темноте, въехали на освещенный участок дороги — фонари, как деревья, склонившие свои желтые головы в обе стороны широкого шоссе, большие торговые центры с погасшими огнями с обеих сторон, пустые парковки, опущенные шлагбаумы, рекламные щиты «Элитный поселок Княжье озеро», «Земля от собственника — от 1 Га»; когда впереди показался кордон, блокирующий въезд в город, я даже вначале не сразу поняла, что это именно он — две патрульные машины наискосок, одна с включенными фарами, небольшой зеленый грузовичок на обочине, несколько лежащих на асфальте длинных бетонных балок, издали похожих на белую продолговатую пастилу, одинокая человеческая фигура. Все это выглядело так несерьезно, так игрушечно, что я впервые на самом деле поверила в то, что у нас может получиться — и пока Сережа сбавлял скорость, я вытащила телефон и набрала мамин номер, а когда она сняла трубку, я сказала:

— Не говори ничего, мы сейчас приедем за тобой, — и дала отбой.

Прежде, чем выйти из машины, Сережа зачем-то открыл и снова закрыл бардачок, но ничего оттуда не вынул; он оставил двигатель включенным, и я несколько мгновений сидела на пассажирском сиденье и смотрела, как он идет по направлению к кордону. Он шел медленно, как будто мысленно прокручивая в голове то, что должен сказать, я смотрела ему в спину, а потом выскочила из машины — по звуку позади меня я поняла, что дверь не захлопнулась, но не стала возвращаться и почти побежала вслед за ним, и когда я догнала его, он уже стоял напротив человека в камуфляже, неуклюжего, как медведь; было холодно, под подбородком у человека была маска, которую он стал торопливо натягивать на лицо, как только мы вышли из машины, несколько раз безуспешно пытаясь ухватить ее за краешек рукой в толстой черной перчатке. В другой руке у него была сигарета, выкуренная до половины. В одной из патрульных машин за его спиной виднелось несколько силуэтов и неярко светился экранчик — я подумала, они смотрят телевизор, это обычные люди, такие же, как мы, мы сможем договориться.

Сережа остановился в пяти шагах — и я мысленно похвалила его: поспешность, с которой человек натягивал маску на лицо, заставляла предположить, что он не хочет, чтобы мы приближались; я тоже остановилась, и Сережа произнес подчеркнуто-бодрым голосом — тем, который мы используем в разговорах с гаишниками и милиционерами:

— Командир, как бы нам в город попасть, а? — по его тону и по тому, как он сложил губы, было заметно, как трудно ему дается эта непринужденная интонация, как неприятно ему это напускное дружелюбие, которого он на самом деле не испытывает, как он не уверен в успехе; человек поправил маску и положил руку на автомат, висевший у него на плече — в этом жесте не было угрозы, это выглядело так, как будто ему просто некуда больше девать руки; он молчал, и Сережа продолжил — тем же неестественно приветливым голосом:

— Дружище, очень надо, сколько вас — пятеро? Может, договоримся? — и полез в карман. Дверца стоящей позади патрульной машины слегка приоткрылась, и в этот момент человек, положивший руку на автомат, молодым, как будто еще ломающимся голосом сказал:

— Не положено, разворачивайтесь, — и махнул рукой, в которой дымилась недокуренная сигарета, в сторону разделителя, и оба мы машинально посмотрели туда — из металлической разделительной ленты был аккуратно вырезан кусок, и на снегу, лежавшем по обе стороны ленты, отчетливо виднелась колея.

— Подожди, командир, — начал Сережа, но по глазам человека с автоматом я уже поняла, что ничего не получится, что нет смысла называть его командиром, предлагать ему деньги, что он сейчас позовет своих, и нам придется садиться в машину, разворачиваться в колее, проложенной такими же, как мы, пытавшимися проникнуть в запечатанный город и увезти оттуда кого-то, кого они любят, за кого боятся, и я отодвинула Сережу и сделала еще четыре шага вперед, и встала почти вплотную к человеку с автоматом, и тогда, наконец, увидела, что он совсем молодой, может быть, лет двадцати, я постаралась взглянуть ему прямо в глаза — он пытался отвести их, и сказала:

— Послушай, — я сказала «послушай», хотя я никому никогда не тыкаю, это важно для меня — «вы» устанавливает дистанцию, вот я, взрослая, образованная, благополучная, а вот этот мальчик с темными оспинками на щеках в тех местах, которые не скрывает белая маска, но сейчас я знаю точно, что должна говорить именно так:

— Послушай, — говорю я, — понимаешь, там моя мама, мама у меня там, она совсем одна, она здорова, у тебя есть мама, ты ее любишь, ну пусти нас, пожалуйста, никто не заметит, ну хочешь, я одна проеду, а он меня тут подождет, у меня ребенок дома, я точно вернусь, обещаю тебе, я поеду одна и вернусь через час, пусти меня, — в его глазах появилась неуверенность, я заметила ее и приготовилась сказать что-то еще, но тут за его спиной появился еще один, в такой же маске и с таким же автоматом на плече:

— Семенов, что у тебя тут? — и я, стараясь смотреть им в глаза по очереди, пока они не взглянули друг на друга, заговорила быстро, чтобы не дать им опомниться:

— Ребята, пропустите меня, пожалуйста, мне нужно маму забрать, мама там осталась, мой муж с вами тут подождет, я за час обернусь, можете даже в машину свою его не сажать, Сережа, ты тепло одет, правда, ты погуляешь тут час, я быстро, — и тот, который был старше, вдруг вышел вперед, оттеснив молоденького Семенова с почти догоревшей сигаретой в руке, и сказал громко, почти крикнул:

— Не положено, сказано вам, как будто это я придумал, разворачивайтесь быстро, у меня приказ, идите в машину, — и махнул автоматом, и в его жесте опять не было никакой угрозы, но я не успела сказать ничего больше, потому что молоденький Семенов, с сожалением выбросив себе под ноги окурок, произнес почти жалостливо:

— Вокруг кольцевой натянули колючку, там еще один кордон, даже если б мы вас пустили, там не проедете.

— Пошли, малыш, пошли, нас не пропустят, ничего не получится, — сказал Сережа, взял меня за руку и почти насильно повел к машине. — Спасибо, мужики, я понял, — говорил он, и тянул меня за собой, а я знала, что спорить уже бесполезно, но все еще думала, что бы такое им сказать, чтобы они меня пропустили, и ничего — ничего не пришло мне в голову, и когда мы сели в машину, Сережа снова почему-то открыл и закрыл бардачок и прежде, чем тронуться с места, сказал мне:

— Это уже не милиция и не ДПС. Ты посмотри на форму, Анька, это регулярные войска, — и пока он разворачивал машину, пока под колесами хрустела снежная колея, я взяла в руки телефон и набрала мамин номер — первый на букву «М», «мама», она сняла трубку после первого же гудка и закричала:

— Алло, Аня, алло, что у вас там происходит? — а я сказала — почти спокойно:

— Мамочка, ничего не получилось, надо подождать, мам, мы что-нибудь придумаем.

Какое-то время она не говорила ничего, и слышно было только ее дыхание — так отчетливо, словно она сидела рядом со мной, в машине. Потом она сказала:

— Ну конечно, малыш.

— Я позвоню тебе попозже, вечером, ладно? — я повесила трубку и стала рыться в карманах, мне пришлось привстать на сиденье, мы уже ехали в обратном направлении, скоро должна была закончиться освещенная часть дороги — я уже видела впереди границу желтого света и мерцающие огоньки коттеджных поселков, дома нас ждал Мишка.

— Представляешь, я забыла дома сигареты, — сказала я Сереже, и заплакала.

Ровно через неделю, во вторник, семнадцатого ноября, мама умерла.

Стоит ли заново открывать Америку?

Предисловие к книге Юрия Сигова «Необычная Америка: За что ее любят и ненавидят»

О книге Юрия Сигова «Необычная Америка: За что ее любят и ненавидят»

Мой давний приятель, человек, который много чего повидал
в жизни и много где побывал, как-то с разочарованием посетовал,
что надоело ему искать по белу свету приключения
и чуть ли не ежемесячно совершать новые открытия. Посещение
самых экзотических стран его больше не привлекало,
знакомиться даже с самыми интересными и неординарными
людьми вконец опостылело, но каких-то новых «адреналиновозатаскивающих» авантюр где-то «подкорно» ему все же хотелось,
а вот где их взять — непонятно.

И тогда он решил заняться, так сказать, «глубинным копанием» того, что ему казалось абсолютно понятным и известным.
Иными словами, заняться своего рода «духовнофилософской
археологией», в которой есть место не столько
обычным земным радостям, сколько сплошным сомнениям и разочарованиям: вот что-то казалось совершенно понятным
и ясным, а потом вдруг — раз! — и полное замыкание.

Между прочим, вы никогда не задумывались, что больше
всего (по крайней мере последние лет пятьдесят) в России
любят пообсуждать? Оказывается, склонны мы вести разговор
вовсе не о погоде, не о здоровье первых лиц государства
или последнем писке моды — что отечественной, что забугорной
— и даже не о «светских» скандалах… Любят у нас
поговорить, оказывается, о двух самых доступных и в то же
время абсолютно далеких для большинства вещах — о футболе
и об Америке.

Ведь кого ни спросишь — вне зависимости от возраста,
уровня интеллекта или наличия чувства юмора, — всяк
на пальцах вам объяснит, что надо сделать, чтобы любимая
команда (не важно, как она называется — «Амкар» или Chelsea)
всегда выигрывала, и кого надо поставить главным тренером
сборной, чтобы она в конце концов куда-нибудь прорвалась.

И не столь важно, что сам рассуждающий, возможно (и скорее
всего), никогда в своей жизни даже резиновый мяч по асфальту
не гонял, не говоря уж о гроссмейстерском кожановиниловом.
Но, уверяю вас, лишь затронь эту тему, и любой,
будь то министр или дворник, тут же выскажет свое веское
мнение по всем футбольным вопросам, стараясь ни в коем случае
не показать себя дилетантом или клиническим невеждой.

С Америкой дело посложнее. О ней не просто любят рассуждать,
на нее при случае (и при отсутствии такового) могут
со знанием дела сослаться, попенять каким-нибудь крепким
американского замеса словцом или выражением (зачастую
не понимая его подлинного смысла, но это в конце концов
не самое главное!) и даже пригрозить неведомым «американским
агрессорам», которые, словно назло России и многим
другим странам мира, стремятся всех выстроить по ранжиру,
а непокорных — так еще и прилюдно проучить.

Когда над бывшим Союзом висел прочно скроенный «железный
занавес», об Америке не то чтобы втайне мечтали, но говорили
каким-то завороженно-таинственным тоном. Всем было
известно, что где-то там, в заграничном далеке, такое государство
вроде бы как и существует, но попасть туда простой человек
(да и непростой тоже) с одной шестой части света ни при каких
условиях никаких шансов не имел. А те, кто «от партии и правительства» в Штаты попадал «в короткую или длинную командировку» в силу своей профессии (да и для того, чтобы пустили
в Америку еще хотя бы разок), упорно твердили об ужасах
«развитого империализма», будто все эти «ужасы» их любимой
стране (какой, правда, не уточнялось) из-за «бугра» угрожают.

В этом плане ничего не изменилось и в «послезанавесные»
времена: все те же «доверенно-проверенные лица» все так же
рвутся в Америку во все те же «ответственные командировки»,
в душе изо всех сил завидуя (не дай бог признаться!) этим самым
американцам. Но по роду своей оплачиваемой государством
работы они вынуждены с Соединенными Штатами бороться
перманентно и — что показательно! — абсолютно бессмысленно.
Причем более всего опасаются они не столько того,
что США действительно что-то плохое сделают той же России,
сколько того, что по каким-то причинам может «не сложиться»
их прорыв в» американское» будущее.

И даже покинувшие СССР еще в 1970-х десятки тысяч бывших
советских граждан, осевшие на Брайтон-Бич самого «капиталистически
загнивающего» города мира Нью-Йорка, ничего
особого в наше понимание Америки не внесли. Да, кое-какой
народ по разного рода родственным линиям (да и то с распадом
Союза) в Америку попадал, что-то оттуда привозил и даже
кое-что рассказывал о той малопонятной и абсолютно чуждой
для нашего человека заокеанской жизни.

На первый взгляд может показаться удивительным, но это
действительно так: не способствовала пониманию Америки
и долгие годы активно работавшая на создание образа «империалистического
врага» советская медийная пропаганда. Были
времена, когда в США находилось одновременно до 30 советских
корреспондентов всех мастей, названий и «крыш». Они регулярно
и в точно установленное время с экранов телевизоров
и страниц центральных газет вещали то о пышно-шевелюрной
Анджеле Дэвис, то о неугомонном докторе Хайдере, то о чудодевочке
Саманте Смит, с которой в тогдашнем Союзе отождествлялось
некое «новое американское мышление».

И уж хлебом не корми, а дай порассуждать об Америке,
что раньше, что сегодня, российским политикам и ответственным
государственным мужам. Причем чем чаще они попадают
с визитами «заклятой дружбы» и «взаимоневыгодного сотрудничества» в Америку, тем с большей уверенностью вещают
о всяких таинственных американских напастях — от направленных
на Россию тысячах американских ракет с самонаводящимися
и самоотворачивающимися головками до зловредных
торгашей с Уолл-стрит, которые то ли российский рубль хотят
куда-то опустить, то ли сделать цену за баррель нефти такой,
что вся российская экономика разом развалится. А уж что тогда
будет и произойдет с самой Америкой и со всем остальным
миром — просто страшно подумать.

И что больше всего поражает в этих «компетентных рассуждениях» — отсутствие ясности: зачем и для чего «американскими
примерами», вывезенными из собственных командировок,
люди козыряют? И стоит ли вообще так уж откровенно
демонстрировать свой псевдоантиамериканизм, чтобы понравиться
таким же псевдопатриотам?

Ведь, по правде говоря, у каждого из этих критиков, кого
ни возьми, именно там, в «загнивающих Штатах», и деньги
(причем немаленькие) лежат в банках или крутятся на бирже,
и особнячок давно облюбован и построен, и американский паспорт
или уже есть, или хотя бы разрешение на жительство получено (а если не у самого, так у ближайших родственников,
а у детей — обязательно).

Так что если «попросят» его по каким-то причинам с уютного
и насиженного места во властных структурах в России (где
почти всегда такой «попрошенный» как раз и занимался тем,
что поносил эту самую Америку почем зря), то именно там,
в Соединенных Штатах, он и найдет себе приют-прикрытие
в виде стипендиатства от фонда или иной структуры, обслуживающей
американское правительство.

Это только несведущим кажется, что российская власть
и все те организации, которые определяют международную политику
страны, являются по духу антиамериканскими. Смею
заверить, отнюдь нет: просто в России принято и необходимо
все время поносить Америку, обличать ее скрытую от глаз
трудящихся политическую вредность, военную наглость и финансовую
алчность. А еще для борьбы со всем этим «злом» создавать
разного рода отделы, главки и службы. На деле основная
цель работающих в этих теплых местечках (пусть в душе,
а не официально, на бумаге) — попытаться самим хоть немного
пожить в Америке. Либо на худой конец за счет каждодневной
критики США создать себе в России условия, максимально
приближенные к «ненавистным» американским «реалиям».

Поговорите с нашими хоккеистами, баскетболистами, разного
рода учеными — доцентами с кандидатами, которым удалось
волей судьбы оказаться в Америке и получить тамошний
паспорт… Российский-то, правда, они, как правило (исключения
есть, но правилом они так и не становятся, хотя для их детей,
родившихся в Америке, ситуация уже кардинально меняется
с отношением к этой стране), хранят для одной-единственной
цели: чтобы навещать родных и близких, не утруждая себя получением
российской визы.

А вот для жизни у них на руках самый надежный и, как оказывается,
втайне желаемый паспорт США, с которым и визы многих стран не нужны, и жить куда комфортнее и безопаснее,
чем по российским официальным документам.

Тут стоит отметить еще вот какой вроде бы небольшой,
но весьма, думаю, показательный нюанс. В Америке значительное
количество бывших и нынешних российско-советских
граждан живет потому, что чувствуют они себя там комфортно
и в безопасности. Но вот в американское общество большая
часть из них «перетекать» не намеревается (хотя не особо это
у них получается), да и желания они не проявляют, чтобы понять
это уникальное для всего остального мира общество.

И дело здесь вовсе не в чужеродном английском языке, который
все же не китайский или венгерский и минимальному
освоению и изучению элементарно поддается. Просто так намного
удобнее: американскую политику знать не желаю, а американцев
в душе круто-люто ненавижу — на праздники с ними
по-людски не выпьешь, да и с размахом не погуляешь.

Но зато в этом вечнозеленом долларовом обществе любому
уютно и тепло, особенно в Майами с Лос-Анджелесом. Так
что лучше (да и намного престижнее) обосноваться и строить
будущее и свое, и своих детей с внуками именно в Америке,
какой бы империалистически-алчной она ни была и как бы
скучно с американцами по сравнению с русскоязычным братом
ни было.

Проработав много лет в США, я поначалу удивлялся, какое
же количество наших граждан, на словах понося и желчно
критикуя эту страну, стремятся тем не менее при любой возможности
осесть в ней, а если самим не удастся, то непременно
привезти в нее своих детей. И при этом приложить все усилия,
чтобы именно с американским, а не каким-то другим будущим
связать свои дальнейшие жизненные перспективы.

Скажу откровенно, что почти всегда речь в таких случаях
шла вовсе не о конченых циниках или «продажных антисоветчиках», для которых традиционно все то, что плохо для СССР и России, — непременно в радость Америке и ее начальству.

Нет, речь идет о людях вроде бы самых обычных и цивилизованных
— о биологах и хоккеистах, физиках с химиками, компьютерщиках
с математиками, о музыкантах многочисленных
симфонических оркестров. В общем, о всех тех, кому не столько
нужна была таинственная и никем до сих пор не осознанная
«американская мечта», сколько укромное и комфортное место,
где не будет «доставать» все еще живущая и процветающая совковая
бюрократия и давящее всех подряд без разбору — причем
по никому не понятным причинам — не меняющееся с годами
совковое государство.

И здесь сформировался весьма любопытный парадокс.
Народу из бывшего СССР в Америку по всем направлениям
— что официальным, что разного рода «иммиграционнодопускающим» — попадает с каждым годом все больше
и больше. А вот осознанного неповерхностного понимания
Америки что у живущих в России, что у тех, кто из нее перебрался
в Штаты, как не было, так и нет.

Может быть, и нужды-то особой в этом «глубококопании
американских руд» не просматривалось. Действительно,
ну зачем голову ломать? И так все ясно: Америка для России
— это сильный и коварный соперник (может быть, уже
и не враг, но кто его знает?), мешающий России везде, где
только можно.

А уж если копать всерьез и попытаться понять, как так получилось,
что США при всех издержках и минусах превратились
в сильнейшую мировую державу, то тогда неизбежно придется
задумываться о самой России, о ее мало кому понятном
нынешнем социальном строе и тех людях, которые управляют
вверенным им государством.

Безусловно, многие в той же Америке из российских
что бывших, что нынешних граждан (вне зависимости от того,
удалось им обзавестись вожделенными американскими паспортами или нет) периодически сталкиваются и со сложностями
юридической системы этой страны, и с ее весьма ненадежно
и избирательно функционирующей медициной, и с имеющей
все шансы дать сто очков вперед российской, поразительной
по бестолковости и бессмысленности местной бюрократией,
да и с полицией, о которой, правда, по сравнению с ее российскими
коллегами принято выражаться только в возвышенных
чувствах.

Многие из наших соотечественников годами работают
в Соединенных Штатах и, естественно, вращаются в насквозь
«проамериканских» трудовых коллективах. А в них правила
игры не просто сильно отличаются от тех, по которым мы
играем у себя дома, они в корне другие и замешены на абсолютно
других и философии, и понимании самой сути отношений
между людьми.

Что же касается самих американцев, то им Россия, откровенно
говоря, по барабану: лишь бы ракеты оттуда не полетели
и не сотрясали ее социальные и другие, идущие волнами через
границы катаклизмы.

Большей части американцев вообще кажется, что было бы
намного лучше жить, если бы не только Россия, но и весь мир
были населены если уж не точными их копиями, то по крайней
мере очень похожими на них индивидуумами. И на полном
серьезе считают, что остальным просто не повезло, что они
уродились «неамериканцами». И, знаете, в чем-то они, как мне
кажется, правы: ведь миллионы людей со всего света рвутся
перебраться на жительство именно в США, а отнюдь не американцы
бегут из своей страны как черт от ладана.

Или вот еще: американцы вроде бы давно всем осточертели
со своей назойливой демократией во всех ее проявлениях —
особенно за границами США. И чем больше они ее навязывают
окружающему миру, тем их все больше терпеть не могут (даже
некоторые номинальные союзники). Но на деле это не так.

«Достав» весь остальной мир своим «продемократическим мессианством», Америка, как это ни кажется странным, именно
за счет подобного поведения неизбежно укрепляет, на удивление
многочисленных недругов, свои позиции в самых различных
уголках нашей планеты.

Возьмем еще одно устоявшееся заблуждение: дескать, Америка
— чуть ли не самая свободная в мире страна и в плане
«народопользования» этими свободами ей на земле нет равных
(чего стоит свобода продажи оружия, а потом пальба
по всем подряд — от школьников и учителей до конгрессменов
и президентов). Но все, как известно, в нашей жизни
относительно. А уж в американской — тем более. Прожив
немалое время в Соединенных Штатах, я воочию убедился,
что свободы как таковой в стране по большому счету не так
уж и много.

Пока не столкнешься с американским государством и чудовищной
бюрократией местного разлива, то о приличном уровне
свобод в США вполне можно и потолковать. Если сравнить
имеющиеся в распоряжении американских граждан свободы
(особенно те, что существовали до событий 11 сентября) с тем,
что я, например, видел в Саудовской Аравии или тех же постсоветских
государствах Центральной Азии, то разница на самом
деле отнюдь даже не символическая.

Однако за исключением малого и в какой-то степени среднего
бизнеса, в Америке в плане некой «полной свободы», которую
себе многие, не знающие этой страны, представляют,
особо не разгуляешься. Правда, большинство американцев
не считает все это какой-то «несвободой» или неким гибридом
«ограниченной вольности». Зато любые ограничения, накладываемые
на них родным государством (многие из которых
невероятно абсурдны и нелепы), американцы рассматривают
как неизбежные и даже «правильные издержки» свободного
развития страны и ее граждан.

При всех подобных «свободных метаморфозах» американцы,
по моим наблюдениям, вообще не видят в мире себе
равных, сколько бы они ни заседали в Совете безопасности
ООН и какими бы «стратегическими партнерами» ни нарекали
периодически то Россию, то другие страны. А посему невероятно
наивен тот, кто ждет от США некоего мифического
«равноправного партнерства». Потому и Россия, и постсоветские
страны, да и многие другие крайне заблуждаются, ожидая
от Соединенных Штатов какого-то даже минимального учета
их интересов (опять-таки не стоит придавать особого значения
риторике и прописным буквам, фиксируемым в двусторонних
соглашениях между Соединенными Штатами и другими
государствами). Этого никогда не было раньше и не будет
в будущем.

При том что рядовые американцы на порядок свободнее
граждан многих других стран, их отношение к религии
или церкви в стране можно сравнить, по моим наблюдениям,
только с самыми «зацикленными» исламскими государствами,
где религиозные начала — сама суть жизни, ее философское
осознание.

Многие почему-то уверены, что большая часть из того,
что у себя дома построили американцы, базируется исключительно
на протестантской религии и ее ключевых постулатах.
Я не совсем с этим согласен, и вот почему. Наверняка так было
на начальном этапе возникновения США как независимого государства
и еще сравнительно недавно, то есть как минимум
до обрушения башен Всемирного торгового центра и дымящихся
развалин Пентагона.

А вот затем, на мой взгляд, безграничная вера в свободу
и демократию стала гораздо чаще подменяться как внутри самой
Америки, так и вне ее бизнес-прагматизмом, который с религиозными
добродетелями пересекается все чаще, но реально
взаимодействует все реже и реже.

Кстати, есть еще одна любопытная черта американского
общества, о которой многие иностранцы предпочитают либо
вообще не думать, либо пенять гражданам США, ссылаясь
на их якобы клиническое невежество и малообразованность.
Судите сами: за всю свою историю Америка дала миру (я имею
в виду деятелей культуры с мировым именем) не так уж много
великих художников, поэтов и музыкантов, даже если учесть
тот факт, что они сюда съезжались тысячами в течение прошлого
века со всех концов света.

Но зато именно Соединенные Штаты прославились на весь
мир плеядой неординарных и ярких политических деятелей
(со времен отцов-основателей США до сегодняшних дней).
Причем эти люди не только оказывали и продолжают оказывать
огромное влияние на жизнь самих американских граждан,
но и чуть ли не полностью переписывали и, вне сомнения, будут
перекраивать мировую историю и ход ее важнейших событий
(здесь достаточно упомянуть Ф. Рузвельта, Г. Трумэна
и Дж. Буша-младшего, да и Б. Обама еще своего последнего
слова не сказал).

Именно американские политики сначала у себя дома, а потом
«на выезде» стали ярыми противниками таких типично
британских общественных институтов, как монархия, аристократия,
тирания по отношению к собственным гражданам
и отказ от религиозных свобод.

Существует еще одно заблуждение, касающееся Америки.
Якобы здесь возникла какая-то особая, искусственно созданная
всемирная нация — ни на кого не похожая и, может быть,
поэтому никому не желающая подчиняться. Как только ни называют
Америку — и «плавильным котлом», и «сборной перебродившей
солянкой», и даже родиной «новой человеческой
расы».

На самом же деле в Америке происходит действительно
уникальный по своей сути мировой социальный эксперимент по сбору со всего света желающих жить богато и свободно.
И хотя эксперимент этот еще далеко не окончен, в плане «нового
многонационального единения» людей в США каких-то особых
успехов (по крайней мере пока) добиться, на мой взгляд,
по разным причинам не удается.

Как бы ни пыжились китайцы, индусы, арабы, африканцы,
латиноамериканцы или восточноевропейцы (особенно
в первом поколении) вызубрить слова американского гимна
или имена президентов страны, они гарантированно по жизни
будут объединены только американскими паспортами общеустановленного
образца (да и то только те, кому повезет). А вот
обитать в Штатах они будут по большей части внутри замкнутых
национальных иммигрантских районов (причем знаменитый
нью-йоркский Брайтон-Бич — еще далеко не худший
вариант), по минимуму соприкасаясь с окружающей их «новорасовой» Америкой.

Кстати, многие американцы вообще не понимают, почему им
вообще надо с кем-то за пределами собственной территории считаться
и уж тем более учитывать чьи-то интересы. В их восприятии
даже самые позитивные события или отдельные аспекты
жизни граждан других стран не воспринимаются как нечто такое,
что заслуживало бы если не уважения, то как минимум тщательного
изучения на предмет перенятия позитивного опыта.

Для американцев и в политике, и в повседневной жизни
(в отличие от тех же китайцев или японцев) абсолютно
не характерно что-то планировать на годы вперед, искать
какие-то «длинные ходы» в тех или иных жизненных ситуациях.
Они традиционно действуют решительно и если уж бьют,
то непременно первыми и наотмашь.

Говорят, что американцы вообще ни с чьим мнением
не считаются (даже с мнением своих союзников), поэтому даже
самым верным друзьям с ними неуютно. На самом деле Америка
долгие годы была сама по себе — пуп земли, ни от кого особо не зависящий и одновременно диктующий всем, кто попадал
под «горячую руку», как жить им на земле бренной.

Попробуйте убедить простого американца, что где-то живут
лучше, чем в его родной стране, умнее, практичнее да и просто
счастливее. Гарантирую, результата вы добьетесь обратного.

Всех, кто с подобным подходом не согласен, американцы
привыкли при необходимости воспитывать не только словесными
увещеваниями, но и на межгосударственном уровне —
с помощью «большой военной дубинки». Если учесть, что военный
бюджет США намного больше, чем затраты на военные
нужды следующих за ними 19 стран мира, то бояться что рядовым
американцам, что самому сильному в мире государству
вроде бы некого.

Но наступило на горе Америки 11 сентября, и стало очевидно,
что все американские стереотипы восприятия жизни
не просто безнадежно устарели, но и стали создавать огромные
проблемы остальному миру. И этот самый «неамериканский
мир» весьма туманно стал оценивать поведение Соединенных
Штатов в том, что касается дальнейшего развития человечества,
а также будущего этой страны.

А еще остальному миру кажется (и он абсолютно уверен
в этом), что американцы — самая воинственная нация на земле.
Этим американцам не просто до всего есть дело, в попытках нести
«добро и счастье» всем другим Соединенные Штаты готовы
снести голову любому, кто им в этом мешать попытается.

Мало того, все войны, которые вели США в последние несколько
десятков лет (и ведут нынче в Ираке и Афганистане)
и от которых страдали миллионы людей на планете, в самой
Америке воспринимались как действия неизбежные и правильные,
потому как направлены они были на разгром враждебных
американской философии жизни сил.

Тут уж впору не просто принимать к сведению такую особенность
характера американцев и политики этой страны (особенно если с ней приходится иметь дело), но и все время надо
быть готовым к бурной реакции Соединенных Штатов на то,
что им может показаться «неправильным» или «не совсем демократичным».

А если учесть, что ответить США военным путем мало
у кого на сегодня хватит возможностей и решительности,
то не стоит удивляться, что «новая мировая раса» может в любой
момент и в любой точке планеты фактически любого «построить», оставшись при этом абсолютно безнаказанной.

Давно принято считать, что само выражение «открыть Америку» уже потеряло какой бы то ни было рациональный смысл.
Об Америке, по крайней мере у нас в стране, всё и все давнымдавно
знают. И в том, что она из себя представляет и представляла
раньше, разбираются не хуже самих американцев.

Будет любопытно и познавательно, как мне кажется, прочитать
здесь написанное и тем, кто об Америке давным-давно
все знает (или думает, что знает, что на практике оказывается
далеко не одним и тем же), и тем, кто не особо этой страной
интересуется, но сохраняет в душе некую «недосказанную зависть» к тому, что она и в окружающем мире, и у себя дома
вытворяет и — что еще загадочнее — собирается выкинуть
дальше.

Так уж сложилась жизнь нашей весьма небольшой,
но агрессивно настроенной планеты, что от Америки на ней
не спрятаться, да и «забить» на США и их мировое влияние
при всем желании не удается. Слишком уж большая Америка
страна во всех смыслах, и слишком многое в мире от ее поведения
зависит. Да и всем ее соседям, что ближним, что дальним,
от американского характера достается по полной программе,
а в будущем такая тенденция, на мой взгляд, гарантированно
сохранится.

Сразу хочу предупредить: возможно, о чем-то, написанном
здесь, вы уже слышали или читали. Но это будет лишь первое
и, смею вас уверить, достаточно обманчивое впечатление. Американцы
и сами признают, что при своем практически неконтролируемом
доступе к информации они слишком мало знают
как о себе, так и о своей стране.

Поэтому не удивляйтесь, что, возможно, и вы откроете
для себя «неизвестную Америку». Тем более что каждый
по жизни волен открывать ее для себя ровно столько раз, сколько
раз попытается осознать сущность бытия и свои перспективы
на будущее, причем и в том случае, если они к Америке
никакого отношения абсолютно не имеют…

Купить книгу на сайте издательства

Юрий Арабов. Орлеан (фрагмент)

Отрывок из романа

А Рудик в это время резал глупый аппендикс, примитивный, гнойный и никому не нужный, доказывающий лишь то, что и Бог иногда мог ошибаться, придумывая в человеке абсолютно бесполезные, как детали к старой швейной машинке, предметы. В семидесятые годы один ученый парадоксалист предлагал удалять аппендиксы сразу, то есть у новорожденных, не подвергая впоследствии этой унизительной процедуре уже взрослого, состоятельного во всех смыслах мужа, отслужившего в армии, достигшего должности и. о. доцента и ходившего в рестораны по пятницам с любовницей, говоря жене, что до утра работает с документами. Но предложение не прошло, вероятно, из-за суеверного и ничем не обоснованного подозрения, что Бог сможет оказаться хитрее и задумал нечто про человека, чего он сам не может себе вообразить. Рудик в этом вопросе был на стороне похеренного ученого, а не Бога, считая, что чем меньше в человеке всякого рода непонятных деталей, тем лучше, а уж если Бог хочет просто ничем не обоснованного страдания, переходящего в перитонит, то уж извините, здесь мы поспорим и с вами не согласимся.

Он знал эту полостную операцию назубок и потому делал ее, почти засыпая, с трудом борясь с одурманивающей мозги тиной, тряся головой, полузакрыв глаза, как играет опытный пианист, даже не взглянув на постылую и захватанную пальцами клавиатуру.

Сестра-ветеринар, чтобы хирург окончательно не заснул, давала лизать ему мороженое «Забава», которое делалось Барнаульским хладокомбинатом, — двуцветный розово-белый пломбир на палочке, то открывая повязку на лице мастера, то прикрывая ее…

— Не могу, — пробормотал Рудик. — Сама ешь.

Он знал эту «Забаву» с детства и потому не ценил ее качества, например отсутствие сухого молока в рецептуре и всякого рода сомнительных консервантов. Сестра, не сказав своего традиционного «ага», долизала то, что не успел долизать Рудик.

И в это время в операционную влетела Лидка. Влетела со всем, что было при ней, с пирожками вверху туловища и густым тестом внизу, с размазанной косметикой на лице и с глазами, которые источали горьковатый каштановый мед отчаяния.

— Меня убивают! — крикнула она Рудику. — Моя добродетель растоптана грязным сапогом аристократа.

— Погодите, — терпеливо ответил ей хирург Рудольф Валентинович Белецкий. — Не видите, что я режу? Тут дело идет о жизни и смерти, а вы ворвались с какой-то травленной молью добродетелью и еще плюнули мне в лицо своей кислотой.

— Зашивай его, — приказала Лидка. — Чего здесь валандаться?

— Зашивайте, — покорно отдал распоряжение сестре хирург, содрал с себя надоевшую повязку и пропустил Лидку из операционной вперед. — Пойдемте со мной в ординаторскую…

Он вдруг замешкался, затоптался на месте, словно внезапно ослеп, и опять возвратился к больному. Посмотрел с подозрением на его раскрытый живот.

— Чего сопли жуешь? Забыл чего? — ласково проворковала ему Лидка.

— Да так… У меня дурь каждый раз… Будто я скальпель в животе оставляю… Когда учился в институте, мне один товарищ рассказывал… Как скальпель зашили в животе.

— Мне тоже сейчас кое-что рассказали, — пробормотала парикмахерша, не уточнив, что именно. — Услышишь — закачаешься.

И она с силой, ухватившись за рукав халата, загнала Белецкого в ординаторскую, как загоняют безмолвную скотину на убой.

Там Рудик рухнул на продавленный диван, словно метеорит обрушился на безжизненную планету, а Лидка плюхнулась на колени лечащего врача. Он почувствовал на себе ее теплый зад, похожий на две некрепко сшитые друг с другом подушки. У другого бы эти подушки вызвали восторг обладания, другой бы сразу зачитал стихи вслух, заговорил бы о мироздании, о психоэнергии, сансаре, пране и вьяне, другой бы весь мир духовный в себе перевернул — и именно из-за этих жгучих, как грелка, подушек. Но только не Рудик. Скука и раздражение, которые мучили его весь день, вдруг сделались нестерпимыми.

— Мне страшно. Спаси меня! — Лидка обняла его короткую широкую шею и прикоснулась к уху липкими губами, будто измазанными в клее «Момент» — в том смысле, что еще мгновение и их уже не отлепить.

— Отчего тебе страшно? — спросил он, увернувшись и все-таки спихнув ее с колен на диван.

— От человека.

— Ну знаешь ли, милая, от человека всегда страшно, — философически заметил хирург. — Человек может сказать тебе гадость, может ударить напильником по голове, посвятить тебя в свой внутренний мир, попросить взаймы денег… Страх от человека — в порядке вещей.

— Значит, тебе тоже страшно?

— Конечно.

— От кого конкретно?

— От всех людей.

Рудик нетерпеливо поднялся с дивана и посмотрел на улицу. Буря за окном не состоялась. Солнце зевало. Ветер пошел на местную карусель и там задремал в деревянной люльке.

Тогда хирург включил телевизор «Юность» на тумбочке. Как еще работал этот маленький советский реликт, как не взорвался, не возгорел, не вышел дымом, словно старик Хоттабыч, и не показал всей больнице кузькину мать — неведомо. Сквозь морскую рябь черно-белых помех стали видны двое молодцов, которые дубасили кого-то железной палкой, передавая ее из рук в руки.

— В насилии есть своя философия, — пробормотал хирург, озадаченно уставившись на экран. — Фридрих Ницше, если бы дожил до наших дней, был бы безмерно счастлив.

— Какая ниша? Чего ты плетешь?! — постаралась Лидка вернуть его с небес на землю.

— Это я так. Заговариваюсь, — пошел он на попятную.

— Ты не понимаешь. Меня хотят убить.

Лицо парикмахерши пошло пятнами, губы затряслись и разъехались в разные стороны, словно две гусеницы.

— Кто? — терпеливо спросил Белецкий.

— Инквизитор, — и она с плачем протянула ему визитную карточку.

— Итальянец, что ли?

— Итальянец, — подтвердила Лидка, уже рыдая в полный голос. — Из Кулунды.

Рудик близоруко вгляделся в кусочек картона, который оказался у него в руках.

— Во-первых, не инквизитор, а экзекутор… — пробормотал он, пытаясь успокоить пылкую и глупую парикмахершу. — Фамилия, правда, странная. Согласен. И она кого-то мне сильно напоминает.

— Он вообще странный, — подтвердила парикмахерша, размазывая платком тушь по щекам.

— Чем же?

— Очень уж сладкий. Ну просто приторный. Такого даже и не съешь. Выплюнешь… Гейбл, — вдруг страшно произнесла она. — Это был Кларк Гейбл!

— Чего? — не понял Белецкий.

— Кларк Гейбл, — простонала несчастная Лидка. — Иностранный артист. Дорогие сигары, набриолиненные усы… и цинизм. Цинизм во всем. Он такой цинизм с тобой совершит, что даже маму родную не позовешь!

Рудик озабоченно прикоснулся пальцами к ее лбу.

— Кажется, началась интоксикация, — сказал он сам себе. — Если к вечеру не прекратится, то надо отправлять в областную больницу. На вот, съешь, — и он высыпал ей на ладонь пару розовых таблеток.

— Кларк Гейбл!.. — не успокаивалась Лидка. — «Унесенные ветром» кино… Знаешь?

— Терпеть не могу, — признался Белецкий. — Хуже сепсиса и перитонита.

— А мне понравилось, — отрезала Дериглазова. — Я даже была влюблена в этого отпетого мерзавца.

— И у тебя от него были дети, — терпеливо добавил хирург. — В астральном смысле.

Лидка всосала в себя таблетки и как-то успокоилась.

— Нет, детей не было, — совершенно серьезно призналась она.

— Значит, он предохранялся. — Рудольф снова взял в руки злополучную визитку. — Кое-что ясно, — промолвил он, подумав. — Фамилия, конечно, вымышленная. Взята с потолка. А вот профессия…

— И профессия, — поспешила подтвердить Лидка.

— Не знаю. Не уверен. Что нам известно об экзекуторах и инквизиторах? — задал он сам себе философский вопрос. — Инквизитор — это, так сказать, идейный глава… Пахан по-нашему. А экзекутор — всего лишь пешка, исполнитель. Глупый мясник. Точнее, топор в чьих-то невидимых руках. Не более того.

— Но мне от этого не легче, Рудя! — и Лидка опять крепко обняла его.

Он почувствовал, что в глубине ее проснулась нежность. Проснулась, как пушистая кошка: выгнулась дугой, села на задние лапы и умыла передней лапкой свою заспанную мордочку.

Белецкий же был как на иголках, опасаясь, что в ординаторскую войдет кто-нибудь посторонний, не ветеринар в юбке, а строгий и злой, как Высший Судия. Тут-то он и расколет их молотком, словно двойной орех.

— Что он тебе сказал, твой экзекутор?

— Что-то про язык. Как он будет гнить, — проворковала Лидка сонным голосом, потому что вся отдалась своей внутренней кошке.

— Я недавно отравился вареным языком в нашем кафе, — припомнил Рудольф Валентинович некстати. — Но выпил тысячелистника. И ничего. Полегчало. Тебе известно такое растение — лох серебристый?

— Ну?

— Вот это ты, — сказал ей хирург. — Тебя просто развели. Разыграли, как последнюю дуру. Как лоха серебристого.

— Думаешь?

— Не думаю, а уверен.

— Выпиши меня отсюда, — она взяла его за пухлое колено. — Мне очень страшно.

— Через день, два… Как положено.

— А если он придет ко мне домой?..

Рудольф, натужно зевнув, выключил телевизор:

— Ты не в себе.

— Зато ты… Ты всегда в себе, — сказала она с обидой.

— Не грузи. Иначе я сейчас засну от скуки.

Она вдруг задумалась. Лицо помрачнело и сделалось менее вульгарным, чем раньше, как если б окна в доме, в котором шел веселый праздник, вдруг погасли, оттого что пьяный монтер вырубил все электричество.

— …Какого пола был мой ребенок?

— Мальчик, — ответил он нехотя.

— А скажи, Рудик, всем женщинам, с которыми ты спал, ты делаешь потом аборты?

Он открыл холодильник и вытащил оттуда банку с пивом:

— Хочешь?

Лидка отрицательно покачала головой.

— Не всем, а только тем, кто залетит по неосторожности… Считайте циклы, — прикрикнул он грозно. — Сколько раз говорить? Считайте циклы, считайте циклы… — нервно дернул кольцо, и банка прорвалась, вылив желтую жижу на пол ординаторской.

— А знаешь, как называется рачок в нашем озере, — пробормотал он, пытаясь справиться с раздражением, — который издает этот скверный запах?.. Артемия салина, — он отряхнул со своих рук капельки пива. — Это ведь чистая поэзия, не правда ли? Какой-нибудь античный Вергилий. Торквато Тассо… Артемия салина… Рачок с большой концентрацией белка Артемия салина… — промычал он сам себе под нос. — Артемия салина… Прекрасная Артемия салина…

Купить книгу на Озоне

Жужа Д. Резиновый бэби (фрагмент)

Отрывок из книги

О книге Жужи Д. «Резиновый бэби»

— Мениа савут Тук! — Она старалась кричать туда, где на
домофоне были дырочки кружком. Потом переложила тяжелую
сумку из одной руки в другую.

Пожужжал механизм, и дверь открылась.

Тук сняла обувь и поставила аккуратно за сапогами хозяйки.
Яркие, с золотой пряжкой на подъеме, они были в два
раза больше ее серых полуботинок. Тук вздохнула и пошла
по лестнице наверх.

Хозяйка стояла на пороге гостиной в халате, босиком,
с припухшими глазами, шелковой маской на лбу и бутылкой
«Перье» в руке.

— Слушай, нужно говорить: это я — Тук… А как тебя зовут,
я знаю.

— Очен короша. Спасиба.

— А то два года — меня зовут Тук… Меня зовут Тук… Будто
либо у меня провалы в памяти… Либо каждый день —
один и тот же день…

— Спасиба.

— И не опаздывай, пожалуйста.

— Очен кораша!

Хозяйка закатила глаза и ушла в ванную комнату.

Тук достала перчатки, ведро с чистящими средствами
и выставила его в коридор. Потом вытащила из кладовки
пылесос и залила воду в специальную емкость. Вздохнула.
Нет, хозяйке она не завидовала, она бы так не могла и не
хотела.

Поздно вставать с недовольным лицом, потом часа два-три
приводить себя в порядок, переодеваться, красить
лицо добрых сорок минут, никогда ничего не есть, постоянно
взвешиваться, говорить по телефону и иногда плакать,
давя в пепельнице очередную сигарету. Нет, это не
для нее.

Она не понимала и половины того, о чем говорила хозяйка,
и музыка, которая все время звучала в этом доме, кроме
тоски, у нее ничего не вызывала.

Нет, хотелось ей совсем другого.

Она увидела их в Кенсингтонском саду. Около месяца назад.
Догнала, когда бежала с автобусной остановки. Потом
плелась за ними и наблюдала. Мужчина и женщина. Лет, наверное,
по тридцать. В черной униформе лондонской полиции,
они не торопясь шли по парку — видимо, следили за
порядком. Чтобы владельцы собак водили своих любимцев
на поводке, убирали за ними, а велосипедисты ездили только
по дорожкам, специально для этого предназначенным,
и вообще, чтобы никто никому не мешал и не нарушал всеобщего
покоя.

Вот тогда Тук поняла, как бы она хотела жить.

Женщина была очень смешливой. Мужчина все время
ей что-то негромко говорил, а она, останавливаясь, кусала
травинку, глаза у нее постепенно расширялись, и она взрывалась
хохотом, показывая десны, наклоняясь вниз и разгибаясь
наверх.

Сегодня, например, они шли как-то особенно медленно,
то и дело останавливались. Было чудесное утро, на теневой
стороне газона чуть серебрилась инеем трава, и молодые
лебеди в пруду ощипывали свои серые детские перья, меняя
их на белые.

Черная форма, белые шашечки на тулье, тяжелые добротные
ботинки на толстой подошве, безукоризненно
вычищенные, — Тук нравилось все. Она даже поняла сегодня
одну из его шуток: он сказал, что собаки не могут
смотреть вверх. А женщина все хохотала и махала на него
рукой.

Тук бы тоже хотела так ходить по парку, по дорожкам,
между огромными каштанами, смотреть на первые лиловые
крокусы в траве у самого дворца и мелкие белые маргаритки.
Чтобы рядом с ней шел такой же говорливый мужчина,
и она смеялась его шуткам, и все бы расступались
перед ними с почтением и даже чуть со страхом… А по вечерам
она бы гладила свою форменную юбку и стирала белую
рубашку. Отрастила бы, наконец, волосы и забирала бы
в тугой пучок, под черную шляпку с такой замечательной
кокардой. Ей бы так же махали водитель маленькой очистительной
машины, и грузчики, что собирают черные пакеты
из мусорных баков, и совсем юные ребята на поливалке,
в кепках и зеленых куртках. Она бы знала по именам всех
садовников и дворников и тех двоих, что чистят пруд от мусора и водорослей два раза в год. И даже мужчины, что не
так давно мыли памятник Виктории, тоже бы кивали ей со
своих лестниц, и она бы кивала им в ответ.

Она бы даже поменяла свою походку, ходила бы медленно
и степенно.

Тук вздохнула опять и наконец включила пылесос. Он
заревел, а она, переступая автоматически, возила его туда-сюда
по толстому ковру, раздвигая легкую мебель и залезая
под тяжелую.

Сегодня у нее две квартиры. А до того час десять в автобусе,
а потом двадцать минут пешком через парк, чтобы не
тратиться на пересадку. Да еще много пришлось тащить —
у всех закончились химикаты, и нужно было вставать раньше,
чтобы забежать в «Tэскo» по дороге.

А вчера весь день шел дождь, и она, пока вернулась домой,
промочила свои парусиновые тапочки.

Тогда как они шли в длинных плащах со специальными
пакетами на шапках, и женщина так же смеялась, разводя
ладони, а мужчина воодушевленно рассказывал ей что-то.

Как же им повезло! Гуляй себе в одежде, которую тебе
выдали, дыши свежим воздухом, и при этом все к тебе с уважением!

Нужно возвращаться в школу и учить язык. А потом, если
повезет…

Она выключила пылесос, сходила на кухню, вернулась
оттуда с зубочисткой и стала вычищать щетку, вытягивая из
нее волосы и нитки, потом поменяла насадку и принялась
пылесосить щели и узкие подоконники, чуть приподнимая
деревянные жалюзи. Болела спина: пылесос тяжелый, и по
лестницам таскать его трудно.

Потом она мыла унитазы, раковины, душевые кабины
и ванную, полы в кухне. Стерла пыль со всех поверхностей
в доме, отшлифовала зеркала и сложила в специальную папку
разбросанные по дому бумаги — письма, счета и всевозможные
приглашения… Разложила чистую посуду из посудомоечной
машины, ополоснула и сложила в нее грязную.
Записала себе в маленький блокнот под страничкой Г. П. — 
купить «Ваниш»…

Антибактериальным средством «Деттол, четыре в одном,
с запахом розового грейпфрута» протерла все рабочие поверхности
кухни, вычистила плиту. Вымыла внутренности
духовки и микроволновой печи.

Если бы не ленилась и начала учить язык сразу, как только
прилетела из своего Чиангмэя, то сейчас, может быть,
уже ходила бы с таким же светловолосым мужчиной по парку,
в черных строгих колготках, прямой юбке до колен и широким
ремнем.

Ей стало жалко себя.

Сверху спустилась хозяйка, все еще босиком, в халате, но
с накрашенным лицом и сложной прической.

— Тук, будь добра, протри книги в шкафу. У меня сегодня
опять был насморк с утра, я уверена, что это реакция на
пыль! А чем это здесь так пахнет? Я тебя прошу, не покупай
больше это в синих бутылках, я уже, по-моему, говорила
тебе, что не переношу этот запах.

Тук кивнула, но бутылку не унесла, а поставила глубоко
под раковину. Наполнила ведро водой и, прихватив тряпку,
пошла к шкафу с книгами.

— И будь добра…

Тук оглянулась, поставила ведро на пол.

— …Напиши еще раз на бумажке свою фамилию и оставь
здесь — я выпишу тебе чек. Я, честное слово, никак не могу
ее запомнить.

Тук кивнула.

Если бы она была женщиной-полицейским, ее фамилию
бы не переспрашивали постоянно, они бы ее запомнили
и даже писали бы без ошибки.

Она составляла протертые книги в шкаф и воображала,
как достает из нагрудного кармана удостоверение, и люди,
признательно наклонившись, читают ее имя, фамилию
и робко разглядывают фотографию. Она смотрит на них
строго, а они шевелят губами, стараясь все запомнить,
чтобы не переспрашивать никогда. Она даже уронила тяжеленную
книгу себе на ногу, когда думала об этом.

А еще она бы не дышала постоянно этой химической гадостью…
Для мытья окон, выведения пятен, растворения
известкового налета, и жира, и ржавчины…

Она бы прогуливалась по парку вокруг клумб, детских
площадок, кафе и пруда с лебедями.

У нее был бы здоровый цвет лица, сильные ноги и крепкое
сердце.

Она научилась бы смеяться и чуть-чуть кокетничать, она
бы окрепла физически, перестала, наконец, горбиться и с первой
получки купила бы туфли на каблуке.

Наверное, даже научилась бы подзывать белок специальным
свистом. А летом бы носила черные очки.

Жизнь стала бы наконец раем…

Она сняла перчатки, помыла их, вывернула и повесила
сушить. Потом взяла лист бумаги и написала на нем — Tук
Паисарнпайак.

Снесла вниз мусорный мешок и позвала хозяйку. Та спустилась
все еще босиком и, топорща пальцы со свежим маникюром,
выписала ей чек.

* * *

На следующее утро Тук долго ждала автобуса.

В это же самое время в Кенсингтонском саду женщина-полицейский
указала мужчине на группу подростков с собакой,
ее напарник кивнул, и они направились туда. Подростки
натравливали пса на пожилого человека в плаще,
собака рвалась с цепи, человек в плаще кричал, а подростки
смеялись.

Пока Тук искала в сумке проездной, полицейские наконец
подошли к группе, мужчина в плаще начал объяснять
что-то, размахивая руками, а потом пошел по дорожке, то
и дело оглядываясь.

Тук провела проездным по валидатору у водительской
кабины. Машина запищала, и на ней зажегся зеленый огонек.
Тук прошла в салон и поднялась на второй этаж.

В Кенсингтонском саду женщина-полицейский стала задавать
подросткам вопросы и приготовилась записывать ответы,
когда один из них вдруг сделал шаг по направлению
к ней и со всего размаха ударил ее цепью по лицу. Полетела
в сторону специальная планшетка с блокнотом и фетровая
черная шапка, на парня с цепью брызнуло кровью.

Тук передвинулась к окну, уступая место высокому старику
в круглых очках с пакетом из «Холланд энд Барретт».

Мужчина-полицейский потянулся к кобуре, когда один
из подростков свистнул, собака прыгнула на полицейского,
впилась зубами ему в бок, а подросток ударил по затылку,
прямо под самые шашечки на тулье, большим разводным
ключом.

Автобус тряхнуло, старик неловко наступил Тук на ногу,
она вскрикнула и сморщилась.

У полицейского, лежащего щекой на зеленой траве, из
уха бежала струйка крови. Хозяин собаки с силой пнул его
по носу, и еще одна красная дорожка потянулась из носа.
Собака все еще рычала и трясла головой, не выпуская из
пасти бок полицейского, на котором болталась черная кобура.

Старик извинился, Тук кивнула и отвернулась к окну.

Подростки кольцом обступили лежащую пару. Женщина
еще дышала, когда один из подростков, стоя над ней,
метнул в нее нож, и остальные загоготали и достали свои
ножи.

Крепко держась за поручни, Тук спустилась вниз по крутой
лестнице, вышла на нужной остановке и зашагала через
парк. После каштановой аллеи она увидела далеко справа
группу подростков и услышала, как лает собака. Сильно
пахло скошенной травой.

Троллейбус, идущий на восток

Ильдар Абузяров. Родился 5 июня 1976 года в Горьком.
Окончил исторический факультет Нижегородского
университета.
Дебютировал как прозаик в 2000 году.
Публиковался в литературных журналах и альманахах
«Вавилон», «Дружба народов», «Октябрь», «Знамя»,
«Новый мир», «День и ночь» и др.
Произведения переведены на немецкий, чешский,
шведский языки.
Работает в редакции журнала «Октябрь».

Когда я вспоминаю свое детство, то удивляюсь, сколько
у меня было возможностей выучиться, стать человеком.

В пятнадцать лет бабушка пристроила нас с братом в медресе
(вскоре брата выгнали) в надежде, что когда-нибудь
мы выучимся и отплатим миру добром. После вступительных
экзаменов по выбиванию ковров я окончательно укрепился
в основном составе. Помнится, на первом курсе нас
учили строительному ремеслу. Мы рыли под фундамент
землю, таскали на деревянных носилках с железным днищем
щебенку и кирпич, замешивали растворы.

Кажется, тогда, осенью, я узнал, что «кирпич» — тюркское
слово и означает оно «запеченная земля». И еще, покрывая
рубероидом пустоту между двумя кирпичами, чтобы вода
не затекала туда и не взорвала зимой к чертовой матери всю
кладку, вглядываясь в темную пропасть простенка, в сплетенные
из проволоки буквы, вдыхая запах голубиного помета
и прелой листвы, я понял, что рядом с теплом человеческого
жилища всегда находятся пустота и смерть.

Монотонность тяжелого труда скрашивали разговоры
о футболе. Все тогда просто бредили европейскими звездами.
Каждый выбирал себе любимчика: кому-то нравился
«Милан» Кундера, кому-то — «Виллем» Шекспир. А кому-то
— красно-белая гвардия.

Однажды один из шакирдов принес мяч и мы устроили
свой внутренний чемпионат. Играли за мечетью, после
полуденного намаза, обозначив камнями ворота. Одежда
у нас была одна и та же — и для работы, и для молитв, и для
развлечений: тюрбаны на головах и длинные, до пят, чепаны,
под которыми лучшие из нас искусно прятали мяч.
Наступать на подолы стелющихся по земле чепанов было
грубейшим нарушением правил, так же как и толкаться
локтями.

В нашем узком кругу футбол принес мне авторитет.
Я был грозным нападающим. До сих пор помню, что самым
опасным было идти по правому флангу: если ты
справа, тебя обязаны пропустить, по сунне Пророка. Поэтому
мяч у нас двигался исключительно против часовой
стрелки, по кругу, и никаких угловых не было — это против
правил.

После напряженного матча мы пили зеленый чай из
пиал вприкуску и вразмешку с большими кирпичами сахара,
которые бросали на затвердевшее от цемента слегка
зеленое фарфоровое донышко носилок, а затем разбалтывали
их хромированными ложечками с белыми от известки
рукоятками, громко смеясь над всякой глупостью, например
над тем, что «мяч» в переводе с тюркского — «кошка».

К третьему курсу здание медресе было построено. Нас
отвели на первый в моей жизни урок. Что-что, а это событие
я запомню надолго. Скинув перепачканные цементной
пылью туфли, мы ступили на мягкий шерстяной ковер,
уселись за парты, вдыхая запах свежей краски. Ректор
поздравил нас с началом учебного года, рассказал о науках,
которые нам предстоит изучать, об их важности, потом
призвал нас быть усердными и честными по отношению
к себе шакирдами и поведал историю о Великом Имаме.

Этот Имам будто бы жил праведной жизнью. Звали его
то ли Абу Ханифа, то ли Капут Халифат, точно не помню, но,
пожалуй, ему больше подошло бы имя Винни Пух.

И вот однажды, промолившись всю ночь напролет, этот
достопочтенный шейх пытался разрешить стоящую перед
людьми проблему — нравственно ли ходить в гости по
утрам. И неизвестно, какой бы получился ответ, не постучись
в то раннее утро к нему в дверь Абу Кабани. Этот уважаемый
отец семейства привел своего маленького сынишку
с тем, чтобы Имам отчитал его.

— За что же я должен отчитать его? — поинтересовался
Имам.

— О, уважаемый, мой сын так любит мед, что кушает его
уже без хлеба как на завтрак, так и на обед, и на ужин. Не
чревоугодие ли это?

— Хорошо, — просопел Имам, почесав бороду. — Приходите
через сорок дней, и тогда я отучу твоего сына от этой
пагубной привычки.

И вот ровно через сорок дней достопочтенный отец семейства
Абу Кабани с сыном вновь ранним утром, пока еще
земля не превратилась в раскаленную солнцем брусчатку,
отправился к Великому Имаму. И только они переступили
порог наитишайшего дома, Великий Имам обрушился на
несчастного с такой речью:

— О, мальчик, не кушай больше мед, пренебрегая хлебом,
это плохо, — после чего, помолчав пару минут, Несравненный
поднял бровь и добавил: — Все.

— Как все? — удивился Абу Кабани-старший.

—Так — все, — ответил Имам.

—И ради этих простых слов мы ждали целых сорок дней?

— Но я же не мог, будучи сам большим любителем меда,
кого-то поучать, не имел морального права. А сорок дней —
это тот срок, за который мед выходит из организма. Сорок
дней я не ел меда, — признался Имам Винни Пух.

— Вот какой это был праведный человек, — подытожил
ректор. — Пусть он будет вам примером.

Все это я вспоминаю не потому, что мне нечего делать,
нечего описывать, кроме своего детства и отрочества, как
другим писателям, а лишь для того, чтобы вы не считали
меня полным сумасбродом и я сам не считал себя таковым.

Конечно, потом я спился, как положено всем суфиям, валялся
под забором, в лужах, но каждый раз, находясь в таком
свинском состоянии, я вспоминал и тот зикр-футбол,
который мы разыгрывали с друзьями, и свет первого урока,
и имама Абу Ханифу, и технику хуруфитов, вспоминал и думал:
а все-таки они похожи, эти слова — Абу Ханифа и Винни
Пух — в них буквы из одного ряда. А ведь Винни Пух не что
иное, как «вино плохо» — буквенное заклинание свыше.

Да, друзья, не пейте вино, не нюхайте, не колитесь… Да,
я понимаю, на Руси без медовухи никак, и все-таки… Это говорю
вам я, горький пьяница, который в один прекрасный
момент перешагнул на следующую после труда и пьянства
ступень — ступень любви.

Случилось это четырнадцатого июля в троллейбусе, который
идет на восток. Троллейбус — это вообще вещь без
сердца, ну как тут не напиться! У автобуса мотор, у трамвая
рельсы, а этот так — вещь на лямочках. К тому же в троллейбусе
меня преследует притча об обезьяне, собаке и свинье
— не помню, рассказывал ли я вам ее. В общем, вдрызг
пьяный, в жутком, подавленном состоянии я болтался, пытаясь
держаться за поручень и при этом краем глаза следить
за своим равновесием.

И тут… — отсюда я буду рассказывать словами своей любимой
(скажите мне, что мы такое, как не отражение в глазах
своих любимых) — она меня заметила.

Она меня заметила. Ласточкой болтаясь под поручнем,
как под радугой, что после дождя, она обратила на меня
внимание.

— Я… это самое… чувствую, меня подташнивает, — рассказывала
она потом, смущаясь, и, тем не менее, двумя пальчиками,
жестом заботливой хозяйки отодвинув со лба длинные
черные волосы, словно ирисовые занавески, взглянула
на меня и подумала: в мире так много красивых мужчин…
и… это самое… забыла.

А как же еще, конечно, забыла, потому что, представьте
себе, была пьяна, перебрала-перепила, переплела водку
с пивом, потому что ее мутило и она боялась высказать
любую мысль вслух, старалась поскорее забыть, сдержать
словесный поток. И еще эти снующие туда-сюда машины
и электрические столбы — два пальца за окном в рот.

— Я чувствую, что если бы мы вдруг резко поехали в другую
сторону, меня обязательно бы стошнило, — и вдруг на
ее длинное шифоновое платье, на край занавески кто-то
сморкнулся несвежими щами. Она открыла глаза и увидела
такого красивого мужчину, такого красивого, что решила:
а не стошнить ли ему на пальто в ответ. (Это мне.)
— Я… это самое… когда поняла, что на меня уже кто-то
«сморкнулся», мне стало совсем худо… Но я сдержалась, закрыла
глаза и прижала пальчик к виску. (Это я ее провоцировал.)

Троллейбус на перевернутых ходулях-цыпочках качнуло
с такой силой — не поспишь, — что я очнулся и начал медленно
продвигаться к выходу — шаг вперед, два в сторону, —
принимая тычки недовольных пассажиров.

— Пропустите его, не видите, ему же плохо! — раздался
истошный вопль.

Увидев вокруг столько новых красивых мужчин, которые
к тому же не облевали ее платье, можно сказать, красивых
интеллигентных мужчин, но стоящих как-то в стороне, она
бросилась мне на помощь под презрительными взглядами
женщин. (Не надо, я сам!)

Мы вышли, сели у канализационного люка, испускавшего
пар шариками, и поняли: если срочно что-нибудь не
съедим, нам станет совсем плохо. Свежий воздух, как руки
убийцы на шее коня, отрезвляет. Совсем рядом, в двух кварталах,
находилось медресе, где я учился, и поэтому, недолго
думая, мы отправились туда поесть мяса и попить чаю.
Но сделать это оказалось непросто: на всех воротах висели
огромные амбарные замки.

— Пойдем отсюда, — дотронулась до моего плеча Айя (так
звали мою попутчицу).

— Подожди… У тебя есть платок? — пытался настоять я.

— Зачем?

— Отвечай, есть или нет, — твердил я.

— Есть шарфик.

— Повяжи на голову, — с этими словами я лихо вскарабкался
по ажурной решетке чугунного забора и, произнеся
положенное в данном случае ритуальное заклинание, перекинул
правую ногу на сторону двора.

Моим радужным надеждам осуществиться в этот вечер
была не судьба. Я даже не успел спрыгнуть с двухметровой
высоты, как появился грубый сторож с ружьем и собакой.
Они лаяли и ругались.

Айя отвернулась, а я подумал: это даже хорошо, что я не
успел спрыгнуть, все равно она бы не оценила. Мне стало
стыдно за то, что не могу накормить девушку, за сторожа.
И тут — о, чудо! — о решетку брякнула находящаяся в моей
сумке банка с медом. Как же я, нищий ишак, мог позариться
на чужое добро, когда у меня целая банка меда!

Мы пошли в гору, «на жердочку» — мое излюбленное место,
там, где резко начинается и обрывается город. Медом
я ее покорил. В наше время дамы привыкли быть приглашаемы
в бар. А тут мы шли, и я впервые подумал, что мое
сердце, когда-то вырубленное палачом и помещенное в торбу
с патокой желудочного сока для лучшей сохранности,
для того, чтобы предстать во всей своей красе перед Верховным
Визирем, все еще ёкает.

Засунув в эту торбу пятерню, я доставал свисающие
с пальцев лучи меда, и мы их слизывали-целовались. Целовали
сердце: ам, ам.

— Майонез будешь?

— Обожаю!

У меня еще была банка майонеза, и мы ели его без хлеба,
и всю ночь напролет говорили о всякой ерунде, о всякой
всячине, что дарит нам тепло, о солнце, о звездах.

Показывая небоскребы с горящими окнами, я хвастался,
что вот этими самыми руками строил храм и что «изба»
в переводе с тюркского означает «теплое место»… и как
жаль… хотя там, где нам тепло, там и есть наш дом, запомни
это, Айя.

А затем, читая суру «Пчелы», я рассказывал, что каждое
творение рук человеческих, будь то забор или небоскреб,
исписано словами, и стоит эти слова прочитать, как стены
разъезжаются. Но это совсем не страшно, потому что только
там, где нам тепло, наш дом.

— У меня едет крыша, — сказала Айя.

— Пора укладываться спать.

Мы легли под «кукареку» ангелов, в ярких пятнах луны,
пальцы в меду, город в огне. И спали, прижавшись друг
к другу спинами, постепенно согреваясь под набирающим
силу солнцем.

Ее спина была такой горячей, что остатки прошлогодней
пожухлой травы вспыхнули ярким пламенем. Это не Нерон,
а бомжи подожгли Рим — город, где солнце начинается
с жердочки над обрывом.

Когда мы проснулись, Айя предложила мне пойти в музей
— там на стенах всюду висят картины-символы, буквы.
Видите ли, для нее было очень важно ходить со своим мужчиной в музей. И я не отказался, ведь это наша прямая мужская
обязанность.

Мы ходили по залам, держась за руки и рассказывая друг
другу наши видения, где и почему должны разъезжаться
стены, исписанные буквами. Особенно меня поразил Пикассо.

В полпятого корявая бабуська-смотрительница начала
оттеснять нас от картин, вежливо подталкивая руками, вытеснять
из зала в зал. А другая бабуська тут же запирала за
нами двери тяжелым неповоротливым ключом.

Мы побежали на третий этаж, но там творилось то же самое.
Весь народ столпился на лестничных клетках.

— Что нам двери с амбарными замками, — шепнула мне
Айя, — когда перед нами разъезжаются стены.

Погасили свет, и мне показалось, что я замурован в холодный
простенок, с крышками от бутылок из-под пива,
с голубиным пометом. Я остался совсем один. Но тут кто-то
достал фонарик, кто-то зажигалку, послышались смешки
и остроты, и толпа гуськом потянулась к выходу, где расползлась
на три рукава: один к гардеробу, два к туалетам.
Мы с Айей тоже вынуждены были разомкнуть наши руки.
Я взял свое единственное среди сумочек и пакетов пальто
и стал с интересом наблюдать за мистерией фонариков
и зажигалок. Они суетились-светились, как пчелы в улье,
им было хорошо и весело, а рядом в темных залах болтались
тени повешенных и замурованных художников, соскребая
со своих лиц голубиный помет и вынимая из ушей
пивные крышки.

Мне стало почему-то страшно за Айю, когда она скрылась
за дверью туалета и долго пропадала, а потом, к моей радости,
как фокусница с горящими глазами, появилась из другой
двери.

— Знаешь, — сказала она, когда мы вышли из «нашего
дома», — я села на унитаз, а стульчак оказался теплым,
согретым чьим-то телом. Это такой кайф — садиться на теплый
унитаз, согретый специально для тебя в бездушном
музее, и думать, что кто-то дарит тебе тепло своего тела.
В этом есть что-то супервеликое, суперчеловеческое.

И тогда я понял, что люблю ее, очень люблю, и мы пошли
по вечернему городу, намереваясь зайти в булочную за батоном
и в молочную за кефиром, и по пути я спросил ее:

— А знаешь ли ты притчу о собаке, обезьяне и свинье?

— Знаю.

Об антологии современной русской прозы «Десятка»

Нью-Красотаун

Отрывок из романа Скотта Вестерфельда «Уродина»

О книге Скотта Вестерфельда «Уродина»

Небо в этот июньский вечер было цвета кошачьей блевотины.

«Правда,— размышляла Тэлли,— чтобы получился вот
такой розовый цвет, нужно долго и упорно пичкать кошку кормом с добавлением искусственной лососины».

Ветер гнал высоко по небу тусклые, рваные чешуйки
облаков. Постепенно смеркалось, и между облаками начали проступать темно-синие провалы ночного неба, оно
становилось похожим на перевернутый океан, бездонный и холодный.

В любое другое лето такой закат можно было бы назвать красивым. Но в мире не осталось ничего красивого
с тех пор, как Перис похорошел. Очень паршиво терять
лучшего друга, даже если теряешь его всего на три месяца и два дня.

Тэлли Янгблад дожидалась темноты.

В открытое окно был виден Нью-Красотаун. Уже загорелись бальные башни, по дорожкам парков поползли
змеи факельных шествий. По небу поплыло несколько
надутых горячим газом воздушных шаров. Стоявшие в
гондолах пассажиры обстреливали другие шары и парапланеристов безопасными фейерверками. Смех и музыка отражались от воды и летели, как умело брошенные
«блинчиками» плоские камешки, и Тэлли казалось, будто края этих камешков больно бьют по ее нервам.

Окраины, отрезанные от центральной части города
черным овалом реки, покрывала тьма. Уродцам в такое
время полагалось спать.

Тэлли сняла с пальца кольцо-интерфейс и проговорила:

— Спокойной ночи.

— Приятных снов, Тэлли,— ответила ей комната.

Девушка сжевала таблетку-зубочистку, взбила подушки, включила старенький переносной обогреватель, дававший примерно столько тепла, сколько бы его производило спящее человеческое существо размером с Тэлли,
и засунула этот обогреватель под одеяло. Потом она вылезла из окна.

Небо наконец стало черным как уголь. Как только Тэлли оказалась снаружи, у нее на душе сразу полегчало.
Может быть, затея была и глупая, но уж лучше так, чем
еще одну ночь валяться в кровати без сна и жалеть себя.
Пробираясь по знакомой, усыпанной опавшими листьями тропинке к берегу, Тэлли легко было представить, что
за ней бесшумно крадется Перис и сдерживает смех, что
он, как и она, готов всю ночь подглядывать за новоиспеченными красотками и красавцами. Вместе. Они с Перисом придумали, как обманывать майндер — систему кибернетического управления домом, когда им было по двенадцать лет. Тогда им казалось, что разница в возрасте в
три месяца никогда не будет иметь значения.

— Лучшие друзья навек,— пробормотала Тэлли и провела кончиками пальцев по маленькому шрамику на правой ладони.

За деревьями сверкала река. До Тэлли доносился плеск
легких волн, расходящихся от глайдеров. Тэлли пригнулась и спряталась в камышах. Летом шпионить лучше всего. Прибрежная трава высокая, всегда тепло, и не надо на
следующий день мучительно сражаться со сном на уроках.

А вот Перис теперь вообще может спать сколько заблагорассудится. Одна из привилегий красавчиков.

Старый тяжелый мост протянулся над водой. Его массивные металлические конструкции казались такими же
черными, как небо. Мост был построен так давно, что сам
выдерживал собственный вес, ему не требовались никакие гравиопоры. Пройдет миллион лет, город рассыплется в прах, а мост, наверное, останется, словно кость окаменелого животного.

В отличие от других мостов Нью-Красотауна, старый
мост не умел разговаривать — и, что важнее, не умел сообщать о нарушителях. Однако, пусть он и был немым,
этот мост всегда казался Тэлли жутко мудрым, таким же
знающим обо всем на свете, как какое-нибудь древнее дерево.

Глаза Тэлли уже окончательно привыкли к темноте,
и через несколько секунд она разыскала леску, привязанную к камню в обычном месте. Тэлли дернула за леску и
услышала, как плеснула по воде веревка, спрятанная между опорами моста. Тэлли тянула леску к себе до тех пор,
пока в руках у нее не оказалась мокрая, тут и там затянутая узлами веревка, другой конец которой был привязан
к стальной балке в основании моста. Тэлли туго натянула веревку и привязала ее конец к дереву, как обычно.

Ей пришлось снова присесть и спрятаться в камышах,
потому что мимо проплывал очередной глайдер. Отплясывавшие на палубе люди не заметили веревку, протянутую от моста к берегу. Они ее никогда не замечали. Новоявленные красотки и красавцы всегда развлекались на
полную катушку и не обращали внимания на разные случайные мелочи.

Как только огни глайдера угасли вдали, Тэлли проверила надежность веревки, повиснув на ней всем весом.
Как-то раз веревка отвязалась от дерева, и их с Перисом
подбросило вверх, потом швырнуло вниз, потом они опять
подлетели вверх и шлепнулись в холоднющую воду на
самой середине реки. Вспомнив об этом, Тэлли улыбнулась и вдруг поняла, что предпочла бы снова вымокнуть
в реке вместе с Перисом, чем пусть и остаться сухой, но
мерзнуть в одиночку.

Уцепившись за веревку руками и обхватив ее коленями, Тэлли начала передвигаться от узла к узлу. Вскоре
она поравнялась с черным решетчатым скелетом моста,
взобралась на него и побежала на другую сторону, к Нью-Красотауну.

Она знала, где живет Перис, по одному-единственному посланию, которое он удосужился ей отправить с тех
пор, как стал красавчиком. Адреса Перис не указал, но Тэлли легко раскусила как бы случайные цифры, стоящие в
конце письмеца. Цифры обозначали некое местечко под
названием особняк Гарбо в холмистом районе города.

Попасть туда было непросто. Во время своих вылазок
Тэлли и Перис всегда старались держаться ближе к берегу, где легко было затаиться в зарослях камышей, среди деревьев и в черной тени Уродвилля. Но теперь Тэлли направлялась к середине острова, где по улицам всю
ночь разъезжали карнавальные платформы и не прекращались шествия. Свежеиспеченные красотки и красавчики вроде Периса всегда жили там, где от веселья всех
просто лихорадило.

Тэлли хорошо помнила карту города, но стоило ей
хоть раз свернуть не туда — и пиши пропало. Без кольца-интерфейса она становилась невидимой для автомобилей. Ее бы просто переехали — будто ее и не было.

Да по большому счету Тэлли и была здесь ничем и
никем.

Хуже того: она была уродиной. Но она надеялась, что
Перис смотрит на это иначе. Что на нее он посмотрит
иначе.

Тэлли понятия не имела о том, что будет, если ее изловят. Это ведь тебе не наказание за то, что ты «забыла»
нацепить колечко, прогуляла уроки или, одурачив хаусмайндер, заставила его завести музыку громче дозволенного. Это все делали, и всех за это наказывали. Однако
они с Перисом во время вылазок всегда вели себя очень
осторожно, чтобы их не поймали, и на то были причины.
Перебраться через реку — это не пустячное баловство.

Но теперь бояться было поздно. Да и что с ней могут
сделать? Еще три месяца — и она сама станет красоткой.

Тэлли кралась вдоль берега, пока не поравнялась с увеселительным садом. Она скользнула в темноту под плакучими ивами, посаженными в ряд. Прячась под ними,
она стала пробираться вдоль аллеи, освещенной небольшими шипящими факелами.

По аллее шла парочка — красавчик и красотка. Тэлли
замерла в неподвижности, но их не интересовало ничего
вокруг. Они пялились друг на дружку как ненормальные
и потому, естественно, не заметили присевшую на корточки под ивами Тэлли. Она, затаив дыхание, проводила
парочку взглядом. На сердце у нее потеплело, как всегда,
когда она видела красивое лицо. Даже тогда, когда они с
Перисом, бывало, подглядывали за красотками и красавчиками из темноты и хихикали над тем, какие глупости
те вытворяли и брякали, они все равно не могли отвести
от них взгляд. Было что-то волшебное в их огромных, идеально красивых глазах, что-то такое, что заставляло тебя
с вниманием прислушиваться ко всему, что бы они ни
говорили, что будило в тебе желание оберегать их от любой опасности, стремление доставлять им радость. Они
были… такие красивые.

Парочка исчезла за ближайшим поворотом аллеи. Тэлли помотала головой, чтобы прогнать умиление. Она пришла сюда не для того, чтобы глазеть на красавчиков. Она
чужая, прокравшаяся без разрешения, она уродка. И у нее
есть дело.

Купить книгу на Озоне

Новая мысль

Отрывок из романа Александра Иличевского «Математик»

О книге Александра Иличевского «Математик»

Максим вырос в семье, страдавшей нехваткой любви. Родители его познакомились в очереди за яблоками джонатан в магазине на Тверской, в предновогодней толпе, поглощенной покупками к праздничному столу. Мама жила в Лобне, отец в Долгопрудном, и в тот же вечер он окликнул ее на платформе Савеловского вокзала. В вагоне они обсуждали фильм Киры Муратовой «Долгие проводы». В тот час им показалось, что они знают все друг о друге и вечности. Отец занимался астрофизикой, летом вывозил семью в горный поселок при Архызской обсерватории. Макс купал коней, ходил в ночное, доил овец, возился с пастушьими собаками, занимался альпинизмом, мог полдня карабкаться на скальный столб. В старших классах с рюкзаком книжек поднимался в Джамагат, подолгу жил на контрольно-спасательной станции, занимался математикой, параллельно исследуя с московскими командами всю Теберду и Домбай. Однажды, спустившись в Архыз, показал родителям диплом альпиниста-перворазрядника.

Мама преподавала в школе физику, любила лыжные походы. Отец с ней развелся во время первой весенней сессии Макса на мехмате. Долгосрочная любовница его была дочерью генерала авиации, всегда улыбалась, широкобедрая, но сухая и вся вогнутая, как вобла, у нее уже были мимические морщины в уголках рта, как у приученных к механической приветливости стюардесс. Дочь ее, подросток, училась в Гнесинке, таскалась везде с виолончелью и обожала будущего отчима.

Максим только тогда понял, что в стране происходит что-то невеселое, когда вернулся из-за границы после месяца летней школы в Турине и обнаружил в табачном киоске, что коробок спичек теперь стоит рубль, а не копейку. Отец получил контракт в университете на берегу озера Мичиган и выехал с новой семьей в Америку навсегда. Приемная дочь играла теперь в оркестре Чикагской филармонии. В один из визитов к отцу Максим пошел с ним на концерт — слушали Девятую симфонию Малера.

Максим уехал в Америку через два месяца после отца и оставил мать наедине с ее горем. После развода она сначала вместе со своей лаборанткой разбавляла спирт грейпфрутовым соком. Потом у нее появилась компания. Максим то и дело заставал у них в квартире в Долгопрудном мутных личностей с гитарой, романсами или проклятым бардовским репертуаром. Первые годы он считал: мать сама виновата. «Слишком была требовательна. Когда любишь, нельзя поглощать».

«Сыночек, как ты учишься? Все благополучно?.. А я — видишь сам — плоха совсем. Меня ненависть съела. Почему твой отец так поступил? Почему он растоптал меня? Я была рабой его, все горести и радости делила с ним… Он бесчестный человек. Не учись у него, сыночек, ничему не учись. Людей надо жалеть.

Люди слабые. Люди хрупкие… Одним движением ты можешь зачеркнуть чьюто жизнь. Будь осторожен, внимателен. Жалей людей… Человек в слабости беден и мучителен сам себе…»

Максим выслушивал мать молча. Приезжая из Америки, он бывал у нее не больше получаса. Раз в семестр посылал деньги через друзей. Друзьям его она назначала встречи у Центрального телеграфа, на их обычном, семейном месте свиданий в Москве. Здесь в молодости она дожидалась отца и потом Максима. Последний раз сын видел мать здесь, на взгорье Тверской улицы, когда примчался из университета в день объявления результатов приемных экзаменов.

Взволнованная, мама стояла в своем любимом платье с маками. Она купила подарок — перчатки, и протягивала их — сейчас, среди лета, ничего не спрашивая, готовая к горю, к тому, что отправит осенью сына в армию…

Максим взял перчатки — всю школу он мечтал о настоящих лайковых перчатках, — и обнял мать: «Поступил!». Она расплакалась, и пошли они с сыном в

Газетный переулок, в бывший храм Успения, где под высоченными сводами гудел и потел в душных глухих кабинках с раскаленными трубками междугородний телефонный узел. Голос отца, находившегося в Архызе, едва можно было расслышать: «Да! Да!».

Макс вылетел в Минводы на следующий день и провел остаток лета на альпийских маковых лугах, отъедаясь шашлыком, отпаиваясь козьим молоком. В то лето он впервые попробовал терьяк — ссохшиеся капли сока из надрезов на маковых коробочках. От нескольких затяжек его приподнимало над землей, и он ложился на сочную прохладную траву, смотрел в небо, на проплывавшие близко облака. На лугах он проводил дни напролет, занимаясь; и когда поднимал глаза от тетради или книги, чтобы расслабить хрусталик, то погружался в созерцание снежных великанов, изумрудного плато, благодатного пастбища, прозванного альпинистами Сковородкой. Каждая тропка, каждый куст или дерево в таком прозрачном воздухе — сколь бы ни были удалены эти объекты — виделись здесь во всей своей предельно четкой отдельности. Горы представлялись Максу реальными воплощениями математических вершин, к которым он учился стремиться. Если бы спросили его: «На что похожа великая мысль?» — он бы ответил: «На сложную вершину. И это не я придумал. Гильберт писал: «Изучение трудных математических доказательств можно сравнить с восхождением. У подножья вершины находится общекультурный просвещенный ум. Восхождение может занимать месяцы, а развитие математической мысли — годы, причем в обоих случаях мы имеем дело с несколькими промежуточными этапами. В базовом лагере на высокогорье собирается весь состав экспедиции, что соответствует этапу получения математического образования, необходимого для понимания формулируемой задачи. Дальнейшее движение к вершине происходит этапами, за которые основываются промежуточные лагеря, необходимые для все более и более высокой заброски требуемого снаряжения и продуктов питания. В математике такими освоенными лагерями являются теории и теоремы. В современной математике средний уровень базового лагеря становится все выше и выше».

Последние лет шесть, приезжая, он заставал у матери помесь богемного притона и богадельни. Она давно не работала, в ее квартире вечно кто-то хозяйничал, нахлебничал. Среди хлыщеватых или бородатых мужиков с гитарами и тромбонами в чехлах, которые лишь полдня бывали трезвыми и вечно прятали в полиэтиленовые пакеты или доставали из них бутылки, — ему запомнился чувствительный, слезливый и восторженный философ; он, видимо, переболел в детстве полиомиелитом, и потому его позы и жесты были зажаты и перекошены. Он полулежал на тахте в кухне, поднимаясь только для того, чтобы не задохнуться опрокидываемой рюмкой, которую как-то умудрялся донести до рта в пляшущей руке. Философ время от времени извергал отвлеченные суждения и распалялся от осмысленности во взгляде Максима при именах: Шестов, Гуссерль, Хайдеггер, Бубер. Отталкиваясь от какой-то незначащей бытовой проблемы, он принимался говорить — очень горячо и складно, как увлеченный лектор, да он им и был, — университетский доцент. Мать, поглощенная руинами отринутых эпохой научных работников и иных носителей приличных профессий, которые стали спекулянтами, расклейщиками объявлений, челночниками, выпивохами, бомжами, — не гнала философа.

Макс не был способен отличить ее сожителей от приживал.

Однажды он остался чуть дольше. Сидел, наблюдал вечное застолье, изломанную мать с одутловатым испитым лицом, которая вдруг спохватывалась, выходила из равнодушия, взглядывая на него, застилалась слезами, отчего выглядела моложе, и тут же шарила по столу, прикуривая жадно еще одну сигарету. Иногда она уходила в ванную — подвести глаза.

В преддверии Филдса Максим понял, что давным-давно устал от математики, что теперь истощение и опустошение накрыли его каменной волной. Сначала он пил из бравады. Затем из ожесточения. Он чувствовал, что ему нужно поставить точку. Он ждал этой точки. А пока пил и вспоминал. Что было в начале?

В начале были динозавры. Книга «Рептилии древности и современности».

Потом «Занимательная химия»: ванная превратилась в лабораторию, магниевый сплав добывался в Жуковском на свалках близ аэродрома — отрезать ножовкой от какой-нибудь полетной железяки, а марганцовка продается в аптеке.

После на письменном столе шлифовались линзы для телескопа: в этом Максим достиг большой сноровки — он и сейчас, подобно китайскому каллиграфу, непрерывным движением руки мог выписать идеальную окружность. Решительный шаг в сторону математики был сделан во время воспаления легких, настигшего его в шестом классе. Отец тогда передал ему в больницу кубик Рубика. Вскоре поиск кратчайшей схемы сборки привел Макса в математический кружок при Дворце пионеров, где стало понятно, что математика может быть интересна сама по себе, в чистом виде.

Диплома о высшем образовании у Макса не было — он был отчислен из университета за академическую неуспеваемость, поскольку уже тогда его интересовала только геометрия и посещение занятий казалось мучительной тратой времени. Он ушел в академический отпуск и стал учить детей программированию. После возвращения из академа Макс окончательно пренебрег учебой. Шел 1992 год, страна опустошалась, ученые разъезжались, и советский диплом казался формальностью.

Однокурсник Макса, с которым он написал несколько статей, поступил в аспирантуру Стэнфордского университета, где на студенческой конференции рассказал об их работах. Приглашение примчалось со скоростью телеграммы.

До Сан-Франциско — четырнадцать часов беспосадочного перелета. Солнце, едва показавшееся из-за горизонта, следовало за самолетом. Проползли под крылом ледовитые горы Гренландии, показался снежный Лабрадор, и затем потянулось таежное безбрежье Канады; наконец, в облачных разрывах проплыл Сиэтл. В конце концов Максим измучился так, что после объявления, что самолет заходит на посадку, пробормотал: «Да за это время можно было уже до Крыма на поезде доехать».

В Стэнфорде в первый же день он получил ключи от квартиры, от офиса и чек на тысячу долларов, но на исходе семестра его прихватила тоска. Хоть он и полюбил светлый, гористый город над океаном — Сан-Франциско, — его мучила чуждая Америка, ландшафтное разнообразие Калифорнии выглядело набором декораций, и Россия манила обратно. Точнее — звал призрак оставленной в ней возлюбленной, которая замуж не желала наотрез и с которой он отождествлял родину. По утрам в послесонье он вспоминал, как выглядит из окна ее квартиры туманный осенний Битцевский парк. Дикая эрекция, сопровождавшая это воспоминание, пружиной вышибала его из постели.

Уже тогда на факультете было много математиков из России, включая декана, Игоря Терехова, высокого, плечистого серебряноседого бородача. Во время вручения медали Филдса Максим в своей публичной речи признался, что Терехов и его коллеги должны разделить с ним эту награду.

Перед своим первым Рождеством в Америке Макс оказался на конференции в Нью-Йорке, где в сильном подпитии забрел в Гарлем. Там он встретил здоровенного громилу, необъятного, как стена, который попросил сорок долларов; не расслышав, Макс отсчитал сорок центов и ссыпал их в ладонь кинг-конга. Под Новый год он вернулся в Стэнфорд, пришел к Терехову в темных очках, плохо скрывавших кровоподтек, и сказал, что хочет в Москву. Декан ответил:

«Если тебе так плохо — поезжай».

Максим уехал на четыре месяца, и Терехов сохранил за ним место и стипендию. Но в квартире над Битцевским парком его тень оказалась уже стертой. Он побился рыбой об лед, помаялся по комнатам знакомых в общаге. Смотрительница пускала его ночевать в Музей Земли, находившийся на последнем этаже шпиля МГУ. Он лежал на прорванном матрасе и смотрел, как уходит вверх чуть просвечивающий ребристый конус шпиля, как плывут низкие облака в ромбе окошка, как широко длится Москва, отсюда, с Воробьевых гор раскинувшаяся дальше горизонта…

В разумении Максима не помещалась катастрофа, поразившая его мать. Он не мог осознать, что вырос в семье, в которой никто никого не любил. Он точно знал про себя, что не любил. Но сам себя не испугаешь: любая молодость жестока, ибо нацелена на расставание с настоящим.

Тогда, глядя на уходящее за горизонт Москвы солнце, он твердо решил, что станет хлопотать и вызволит в конце концов мать в Америку. Но навел справки, столкнулся с непробиваемыми когортами бюрократии и вскоре прекратил об этом думать.

Все то лето и половину осени он жил на рабочем месте, на кафедре, лихорадочно дописывая диссертацию. Терехов не сумел сохранить за ним жилье, и потому Максим спал в холле на кожаном диване-бегемоте, с которого, случалось, соскальзывал во сне на пол. Приходящие по утрам студенты уже привыкли к сонному виду, с каким он шел по коридору в туалет с зубной щеткой в руках. Терехов дал ему возможность спокойно закончить работу, и диссертация его молнией раскроила математическое небо. Отныне десять лет подряд дела егошли только в гору, очень крутую и очень высокую, может быть, одну из самых высоких гор на свете.

* * *

«Что ж? Дело сделано, вершина достигнута. Остальное — за историей. Больше у меня не хватит ни сил, ни здоровья, ни времени на что-либо подобное. А на меньшее — смешно и думать, — не разменяюсь. Подводники и летчики-испытатели уходят на пенсию в тридцать пять лет. Вот и я вышел на пенсию. Преподавать не умею и ненавижу. Никому ничего не объяснишь. И не надо приводить счастливых примеров обратного. Фейнман только делал вид, что может что-то популяризировать. Все его учебники — сплошная видимость простоты, надувательство. Его лекцию о квантовой электродинамике для гуманитариев интеллект вообще не способен понять…

Остается только смотреть в потолок. Пойти снова в горы? Уныние не пускает. Так-с… хорошо-с. Ну а что мы думаем в целом? В целом мы думаем невеселые вещи. Мы думаем, что математика сейчас находится в невиданном со времен Пифагора кризисе. Наука долго интенсивно развивалась, было множество научных взрывов. На нынешнюю математику расходуются гигантские ресурсы: временные, людские и финансовые. Сложилась ситуация, когда время, которое человек должен затратить на то, чтобы только разобраться в постановке проблемы, — больше времени академического образования. Я не способен объяснить даже очень хорошему студенту последнего курса университета детали своей работы. Новым исследователям все труднее и труднее включиться в научный процесс. Если математика не повернется лицом к природным нуждам человека, то всего через десять лет ее в прежнем виде уже не будет.

Что и говорить… Чувствую внутри ссадину, ранку, сквозь нее меня покидают силы, и сквозь этот порез я мечтаю бежать и никогда больше не возвращаться к математике. Много было математиков до меня, много будет после. Некоторые на подходе, а некоторые уже в дамках. Дхармананд. Сечет крупно, а местами просто непостижимо. Или Липкин. Молоток. Липкину вообще все равно. Решил, не решил. Сделал дело, пошел грибы собирать или на рыбалку, неделю отвалялся в лесу, отдохнул. А мне вот еще какого-то рожна надобно. На месте усидеть не могу, внутри сосет что-то. Вот и пью потихоньку. Надо бы в горы податься. Напряжению нужна новая точка приложения… Мозг та же мышца — требует работы.

Так чем лично я могу послужить практическим нуждам человечества? Пока ничем. Но есть одна задумка. Я знаю, как обернуть свои знания на пользу человечества. Вдобавок эти знания сейчас попросту непонятны. Лишь несколько десятков человек на планете способны оценить величину моего труда. Высокая вершина осмысленно видна только с соседних вершин. Кто видел панорамный снимок, сделанный с Эвереста? Сколько вершин дотягивается до эшелона Джомолунгмы?»

Преступница

Отрывок из романа Скотта Вестерфельда «Красавица»

О книге Скотта Вестерфельда «Красавица»

«Что надеть?» — вот самый сложный вопрос, который
приходилось решать каждый день.

В приглашении в особняк Валентино насчет дресс-кода говорилось: «полуторжественный», и вот как раз приставка «полу» выглядела загадочно. Это расплывчатое
«полу» оставляло слишком много неопределенностей,
совсем как ночь, на которую не назначено ни бала, ни вечеринки. Особенно тяжело в подобных случаях молодым
людям. Для них «полуторжественный» дресс-код может
означать как пиджак и галстук (правда, с определенными видами воротников можно обойтись и без галстука),
так и «все белое и манжеты навыпуск», если дело происходит летом, а также всевозможные фраки, жилеты, сюртуки, килты или ну очень стильные пуловеры. Правда,
если подумать, девушкам такая формулировка тоже покоя
не сулила. Последствия могли быть прямо-таки взрывными — впрочем, в Нью-Красотауне любая формулировка
приглашения означала безумную суету вечерних сборов.

Тэлли больше нравились торжественные балы, на которые полагалось являться в строгих вечерних нарядах, —
так называемые «белогалстучные» или «черногалстучные». Да, в таком виде чувствуешь себя не очень-то вольготно, так что и веселье на балу не разгорится до тех пор,
пока все не напьются, зато нет нужды ломать голову над
тем, что же все-таки надеть.

— Полуторжественный стиль, полуторжественный…—
твердила Тэлли, вновь и вновь обшаривая взглядом свою
необъятную гардеробную.

Стойки с одеждой выезжали вперед и убирались
внутрь, едва поспевая выполнять команды глазной «мыши» Тэлли, наряды бешено раскачивались на плечиках.
Какое все-таки мерзкое словечко это «полу»…

— Да и слово ли это вообще? — проговорила Тэлли
вслух.— Полу…

Словечко оставило гадкий привкус во рту, и так пересохшем после вчерашних возлияний.

— «Полу» — это всего лишь половина целого,— с апломбом пояснила комната.

— Математика…— отмахнулась Тэлли.

Тут ее накрыл приступ головокружения, Тэлли плюхнулась на кровать и уставилась в потолок. «Это нечестно,— капризно думала она.— Почему я должна ломать голову над какой-то дурацкой половинкой слова?»

— Да пропади оно пропадом! — сказала она вслух.

Комната поняла хозяйку неправильно. Стойки с одеждой втянулись внутрь, и стенапанель закрыла гардеробную. У Тэлли не было сил объяснять, что она имела в виду
похмелье, которое вольготно развалилось у нее в голове,
будто перекормленный котяра — мрачный, своенравный
и не желающий сдвинуться с места.

Вчера ночью Тэлли с Перисом и компанией других
«кримов» каталась на коньках — они опробовали новый
аэрокаток над стадионом Нефертити. Ледяная пластина,
парящая в воздухе благодаря магнитной решетке, была
такой тонкой, что просвечивала насквозь. Над ее прозрачностью трудилась стайка маленьких машинок, снующих
между конькобежцами, будто пугливые жуки-водомерки.
Фейерверки, взлетающие над стадионом, превращали
аэрокаток в этакий шизоидный витраж, беспрестанно меняющий цвет.

Всем пришлось надеть спасательные куртки на тот случай, если кто-то провалится. Конечно, такого еще ни разу
не случалось, но Тэлли все равно страшно нервничала: ей
не давала покоя мысль о том, что мир может в любой момент разлететься вдребезги. Чтобы прогнать страх, она
заливала в себя все новые и новые порции шампанского.

Потом Зейн — он среди «кримов» был вроде главаря —
заскучал и выплеснул на лед целую бутылку. У алкоголя
температура замерзания ниже, чем у воды, и теперь кто-нибудь непременно провалится в дыру, прямо на фейерверки, заявил он. Лучше б Зейн не одну бутылку вылил —
тогда бы у Тэлли с утра не так жутко раскалывалась го
лова.

Комната издала особый звон, означавший, что Тэлли вызывает другой «крим».

— Алло.

— Алло, Тэлли.

— Шэйла! — Тэлли с трудом приподнялась и подпер
ла голову ладонью.— Мне нужна помощь!

— Ты насчет сегодняшней вечеринки? Знаю.

— Ты соображаешь, что такое одеться полуторжественно?

Шэй рассмеялась.

— Тэллива, какая ты глупая! Ты разве не слышала
сообщение?

— Какое сообщение?

— Его передали несколько часов назад.

Кольцо-интерфейс Тэлли лежало на столике около
кровати. Она всегда снимала его на ночь — по привычке,
оставшейся с тех самых пор, когда она была неугомонной
уродкой и ночами частенько отправлялась на вылазки. Теперь она заметила, что колечко едва заметно пульсирует.
Звук на время сна Тэлли приглушила.

— Ой. А я только что проснулась.

— Так что забудь про всякие «полу». Все изменилось.

Дресс-код другой. Теперь это маскарадные костюмы, вот!
Тэлли спросила время. Комната сообщила ей, что сей
час почти пять вечера.

— Что? Через три часа? В маскарадных костюмах?

— Ага, я тебя понимаю. Я и сама по стенкам бегаю.
Жуть просто. Можно, я к тебе зайду?

— Валяй.

— В пять?

— Да. Принеси завтрак. Пока.

Тэлли опустила голову на подушку. Кровать под ней
кружилась, как скайборд. День только начался, а уже катился к концу.

Она надела на палец кольцо-интерфейс и сердито вы
слушала сообщение. Оказалось, и правда — сегодня на
вечеринку будут пускать только в сногсшибательных маскарадных костюмах и никак иначе. Все, кто услышал сообщение вовремя, уже давно взялись за дело, а у Тэлли осталось всего три часа, чтобы подготовить потрясный наряд.

Порой ей казалось, что быть настоящей преступницей
намного, намного проще.

Вместе с Шэй прибыл завтрак: две порции омлета с
лобстерами, тосты, тушеные овощи, кукурузные оладьи,
виноград, шоколадные кексы и две «Кровавых Мэри». Такую уйму еды вряд ли смогла бы нейтрализовать целая
упаковка сжигателя калорий. Перегруженный поднос подрагивал в воздухе. Магнитные подъемники трепетали,
как новичок в первый школьный день.

— Ой, Шэй… Мы же с тобой раздуемся, как дирижабли!

Шэй хихикнула.

— Да не бойся ты, не раздуемся! Я как услышала, какой у тебя замогильный голосочек, так и решила, что тебя
нужно поддержать. Ты сегодня должна выглядеть на все
сто. Все «кримы» явятся, чтобы принять тебя в свои ряды.

— Угу, на все сто…— вздохнула Тэлли и взяла с подноса стакан с «Кровавой Мэри«.— Соли маловато,— нахмурилась она, отпив глоток.

— Нет проблем,— беспечно проговорила Шэй, со
скребла ложечкой с омлета украшение из черной икры и
размешала икру в стакане с коктейлем.

— Фу, какая гадость!

— Да брось, икра хороша с чем угодно.

Шэй набрала еще ложечку икры и, блаженно жмурясь,
принялась пережевывать крошечные рыбьи яйца. Она по
крутила на пальце кольцо — зазвучала музычка.

Тэлли отпила еще немного «Кровавой Мэри», и комната перестала кружиться. И на том спасибо. Шоколадные кексики оказались совсем недурны на вкус. Покончив с ними, Тэлли приступила к тушеным овощам, потом съела омлет и даже смогла заставить себя попробовать
икру. За завтраком на Тэлли всегда находил жор. Она словно наверстывала то, что упустила, пока жила за пределами города. Плотный и разнообразный завтрак дарил ей
ощущение благополучия, буря городских вкусов стирала из ее памяти те несколько месяцев, на протяжении которых она ела только жаркое и «Спаг-Бол».

Музыка была какая-то новая, раньше не слышанная,
и от нее сердце Тэлли забилось увереннее.

— Спасибо, Шэйла. Ты просто спасла мне жизнь.

— На здоровье, Тэллива.

— Кстати, а где ты была вчера ночью?

Шэй проказливо улыбнулась и ничего не ответила.

— Что? Новый парень?

Шэй, закатив глаза, покачала головой.

— Неужели опять пластика? — спросила Тэлли, и Шэй
хихикнула.— Я угадала? Пирсинг небось? Но ведь нельзя
же это делать чаще, чем раз в неделю! Что, так невтерпеж
было?

— Да все нормально, Тэллива. Я только самую капельку…

— А где?

На лице Шэй не было заметно никаких изменений.
Может быть, пирсинг скрывается где-то под пижамой?

— Смотри лучше.

Шэй выразительно взмахнула длинными ресницами.
Тэлли наклонилась и всмотрелась в прекрасные глаза подруги — огромные, блестящие, украшенные драгоценным напылением,— и ее сердце забилось еще чаще.

Купить книгу на Озоне

Квартет И. О чем говорят мужчины (фрагмент)

Отрывок из книги

О книге Квартета И «О чем говорят мужчины»

Бритни Спирс

Знаменитая американская певица Бригантина
Спирина, больше известная как Бритни Спирс, родилась
в 1981 году на Урале в селе Малые Пальцы. Бригантина
стала юбилейной, 40-й жительницей Малых
Пальцев, после чего их переименовали в Средние
Пальцы.

Жительницы Малых Пальцев славились по всему
Уралу врожденным знанием квадратного корня
из 497 и бюстами. Вот и маленькая Спирина уже во
втором классе не помещалась за школьной партой,
поэтому ее сажали на стул между рядами, и она раскладывала
учебники у себя на груди.

Через два года произошло событие, которое
резко изменило всю жизнь будущей поп-звезды.
Мама Бригантины в очередной раз нашла своего
мужа под забором и, вместо того чтобы тащить его
домой, сдала свою находку государству, получив согласно
российскому законодательству 25 процентов
от ее стоимости. А поскольку у Петра Спирина
во рту было четыре золотых зуба, доставшихся
ему в наследство от деда, то мать и дочь Спирины
получили от государства 127 рублей 50 копеек и
зажили безбедно и счастливо. Так продолжалось
целых два дня, пока не закончились деньги. Но ужепривыкшая жить широко Бригантина решила покинуть
родное село и с помощью четырех суровых,
но ласковых шоферов-дальнобойщиков добралась
до Москвы.

В Москве у Бригантины опять началась красивая
жизнь — сначала на лавочке у Казанского вокзала,
затем в переходе под Новым Арбатом и наконец во
вьетнамском общежитии на Щелковской. А однажды
ее лицо попало на обложку журнала «Космополитен», который она подложила под щеку, ночуя на скамейке.

Этот успех вскружил ей голову, и, поняв, что
в России она уже добилась всего, Спирина решила
эмигрировать. Она взяла билет на самолет, который
лежал в дамской сумочке, случайно оставленной без
присмотра в аэропорту Шереметьево-2, и улетела
в Америку. В Нью-Йорке она полгода мыла полы в
«Макдоналдсе» на 42-й авеню и прославилась на весь
Манхэттен тем, что могла нести на груди до 25 использованных
подносов. Посмотреть на это пришел
продюсер, работавший с Рэем Чарльзом. Он сразу же
оценил внешние данные Бритни и предложил ей пятилетний
контракт на три миллиона долларов.
Дальнейшая судьба Бригантины Спириной, ставшей
Бритни Спирс, известна всему миру.

Рамштайн

Члены суперпопулярной группы «Рамштайн» появились
на свет в 1964 году в здании КГБ на Лубянке
в инкубаторе для выращивания секретных сотрудников.
Созданы они были методом внедрения клетки
Феликса Дзержинского в индюшачье яйцо, куда затем
добавлялись 10 граммов закаленного стронция,
немножко можжевеловых шишек, толченая елочная
игрушка и одна-две чайные ложки соли по вкусу.
После этого на яйца усаживался майор КГБ и сидел
неподвижно в течение трех лет, пока из яиц не вылуплялись
секретные сотрудники — десяти сантиметров
роста, но уже в форме лейтенанта КГБ и с
табельным оружием.

Десятерым будущим рамштайновцам прокололи
полный курс немецкого языка (40 уколов) и, залив
шоколадом, отправили под видом шоколадных зайцев
в Мюнхен с заданием незаметно заменить все
немецкие учебники на русские. Но тут «Рамштайн»
ждал чудовищный провал. Подвыпивший секретный
агент, который под Новый год получил бандероль с
шоколадными зайцами, съел четверых. Поняв свою
ужасную ошибку, наш резидент застрелился из гранатомета, а оставшиеся члены команды простояли у
него на полке двадцать лет, пока во время страшной
жары летом 1985 года шоколад не растаял, в результате
чего будущие музыканты приобрели нормальные
размеры и приступили к выполнению задания.

Они устроились музыкантами в бар «Сосискен
унд сарделькен унд подливкен» на Гитлеркапутштрассе,
взяли название «Рамштайн» в честь председателя
КГБ Чебрикова и связались с тогдашним советским
резидентом в ФРГ Владимиром Путиным,
который вот уже год, боясь выйти даже на секунду,
сидел и ждал их в соседнем ресторане. Путин очень
обрадовался, что все-таки дождался коллег, так как
теперь он мог отлучиться в туалет. Вернувшись через
два дня, он сообщил, что отбывает в Москву для
вступления через несколько лет в новую должность,
приказал музыкантам стать знаменитыми и ждать
указаний, а сам сел в истребитель и улетел.

Дальнейшая судьба группы «Рамштайн» известна
всему миру. Остается добавить, что песню «Мутер»
музыканты посвятили высиживавшему их майору
КГБ, чье имя мы по понятным причинам назвать не
можем, а вот фамилия его была Зюркалов…

Наконец-то!

Найден натурщик, позировавший Казимиру Малевичу
для его знаменитой картины «Черный квадрат».

Вина доказана

Как установили метеорологи, в беспрецедентной
жаре, обрушившейся летом 2006 года на Москву, был
виновен тогдашний мэр. Дело в том, что в последние
годы Лужков неоднократно разгонял собиравшиеся
над Москвой тучи. И вот тогда тучи в знак протеста
стали собираться в другом месте.

Обращение к миру

Министерство юстиции России выступило с обращением
к преступному миру. В связи с тем, что
российские тюрьмы переполнены и в них не хватает
мест, Минюст просит всех потенциальных преступников
заранее бронировать места и приносит свои
извинения тем, кому все же придется часть срока
провести на свободе.

Суперкофе

Российская фабрика «Иванов и однофамильцы»
выпустила в продажу новую марку суперрастворимого
кофе. Пятьдесят граммов этого кофе полностью
растворяются в стакане кипятка, совершенно не изменяя
цвет воды, а после этого ни по запаху, ни по
вкусу невозможно определить, что это кофе.

Сервис крепчает

В Москве при небольшом стечении народа открылся
магазин товаров второй необходимости.
Любой желающий может купить там аппарат для выжигания
на доске, чеканку неизвестного армянского
художника «Рысь, склонившаяся над добычей», макет
противолодочного крейсера «Быстрый», склеенный
из спичечных головок, медный бюстик маршала Баграмяна
и множество других не очень нужных товаров.

Погода не радует

Метеослужба города Когалыма сообщает, что на
гражданина Шестакова выпала месячная норма осадков
и нанесла ему серьезные телесные повреждения.
Дело в том, что она выпала из окна седьмого этажа в
эмалированном ведре.

Прямое попадание

В Книгу рекордов Гиннесса попал житель Петрозаводска
Алексей Гомин, страдающий самым большим
на свете раздвоением личности. Как утверждает
жена Гомина, 18 февраля с 20.00 до 23.30 ее муж одновременно
находился на совещании, на рыбалке со
старшим братом и играл с другом в шахматы у него
в гостях. Об этом ей сообщили сам Гомин, его старший
брат и друг; более того, друг еще утверждал, что
Гомин остался у него ночевать, хотя эту ночь Алексей
провел еще и дома.

Опять праздник

Вчера в России отметили день статистики. И как
отметили статистики, так давно никто не отмечал.

Ноу-хау в рекламе

Московское общество очень толстых людей предлагает
новую услугу — размещение рекламы на своих
самых крупных представителях. Так, например,
на 340-килограммовом вице-президенте общества
Евгении Зябликове помещается такой же объем рекламы,
как и на троллейбусе, а стоит это значительно
дешевле.

Шаги прогресса

Фабрика детских игрушек в Бирюлево наладила
выпуск новых усовершенствованных бирюлек. Теперь
в них с удовольствием играют не только дети, но и
взрослые.

Купить книгу на Озоне

Вадим Панов. Последний адмирал Заграты (фрагмент)

Пролог к роману

О книге Вадима Панова «Последний адмирал Заграты»

— «…таким образом, любезный кузен, я настоятельно
рекомендую принять мой план мирного раздела Заграты и
согласиться с тем, что на юге континента будет создано Инкийское
королевство. Его столицей я вижу Зюйдбург. А его
властителем — себя. В дальнейшем ты можешь рассчитывать
на крепкую дружбу…»

— Наглец! — не сдержался генерал Махони.
Командующий королевскими вооруженными силами
славился взрывным характером и далекими от идеала манерами.
Он искренне считал, что зычный голос, крепкие словечки
и умение по малейшему поводу выходить из себя являются
качествами настоящего полководца. К сожалению,
базировалась эта вера лишь на мемуарах военачальников,
которые молодой Махони тщательно штудировал в дни романтической
юности — настоящий боевой опыт у генерала
отсутствовал.

— Я считал, что Нестора придется расстрелять, как человека
чести! А теперь вижу, что он должен болтаться на
веревке, как подлый разбойник! Да! Именно на веревке!
Пусть обделается перед смертью.
Остальные сановники встретили выпад бравого Махони
молчанием. Никто не поддержал генерала, что неприятно
кольнуло наблюдавшего за их реакцией короля. Никто не выразил желания лично вздернуть Нестора или хотя бы
оплатить веревку.

«Надеюсь, им помешало хорошее воспитание, — угрюмо
подумал Генрих II. — Воспитание — и ничто иное».

Неприятная пауза затягивалась, и король едва заметно
кивнул секретарю, приказывая продолжить чтение.

— «Считаю также, любезный кузен, что наши подданные
пролили достаточно крови и дальнейшее противостояние
способно погубить Заграту. Зато плечом к плечу мы
приведем наш славный мир к процветанию…»

— Достаточно!

Нестор дер Фунье составил послание в форме личного
письма, адресованного «любезному кузену», и ни разу не
упомянул официальный титул Генриха. Такое обращение
само по себе являлось оскорблением, но на фоне остальных
деяний мятежного адигена эта дерзость казалась незначительным
штрихом.

— Теперь мы точно знаем, чего он добивается, — обронил
Стачик, генеральный казначей Заграты. — Маски, так
сказать, сброшены, и пути назад нет.
Произнеся эту фразу, Стачик опустил взгляд и хрустнул
длинными пальцами. Ему не хотелось ничего говорить,
однако воцарившаяся в кабинете тишина угнетала казначея
сильнее, чем необходимость начинать неприятный
разговор.

— Мы знали его цель с самого начала, — скрипнул генерал
Джефферсон, толстый начальник загратийской полиции,
обладающий уникальной способностью потеть при
любых обстоятельствах, даже на лютом морозе. А поскольку
в королевском кабинете было душновато, голубой мундир
главного полицейского давно стал черным под мышками.

— Нестор дер Фунье рвется к власти.

— Как все адигены, — добавил премьер-министр Фаулз
и томным жестом поднес к лицу надушенный платок — его
раздражал простецкий запах Джефферсона.

— Я сам адиген, — хмуро напомнил Генрих II.

— Вы наш король, и вы загратиец. — Фаулз почтительно
склонил голову. — А они — пришлые и всегда будут считать
себя адигенами.

Знатью, стоящей выше всех по праву рождения.

«Ты — адиген, а значит, мир неважен, — вспомнил Генрих
слова бабушки. — Ты всегда будешь первым».

«Я буду первым, потому что я — будущий король Заграты!» — Так он ответил тогда, взмахнув при этом игрушечной
саблей. И сильно удивился, увидев на лице старухи
улыбку.

— Ваш дед дал загратийским адигенам чересчур много
прав, — развил свою мысль премьер-министр. — Сейчас,
разумеется, мы не станем их беспокоить, но после восстановления
порядка некоторые акты имеет смысл пересмотреть.
«Имеет смысл» — любимое выражение Фаулза. Лидер
верноподданной монархической партии, которая вот уже
двести лет, с тех пор как Георг IV даровал загратийцам парламент,
уверенно выигрывала выборы, считал, что это словосочетание
прибавляет сказанному веса. Он беспокоился
о своем политическом весе гораздо больше, чем о государственных
делах, потому-то и не забывал поливать грязью
никогда и ни за кого не голосовавших адигенов.

— Адигены — зло, — кивнул Махони.

— Большинство из них лояльны короне, — напомнил
потный Джефферсон.

— Чтобы испортить мед, достаточно одной паршивой
пчелы.

— Значит, нужно эту пчелу раздавить, — полицейский
промокнул лоб и скомкал платок в руке. — Пока не пришлось
жечь весь улей.

А Генрих вдруг подумал, что жест Джефферсона мог
быть красноречивее, агрессивнее. Чуть приподнять руку,
чуть крепче сжать кулак, возможно — чуть потрясти им…
Но начальник полиции скомкал платок, как нервная барышня,
чей кавалер отправился танцевать с другой, и тем
не порадовал короля.

— Время для бунта Нестор выбрал неудачное, — печально
вздохнул генеральный казначей. — Экстренные закупки
продовольствия истощили резервы.

— Потому Нестор и ударил, — объяснил Джефферсон,
вытирая пот с толстой шеи. — Неурожай оставил без работы
сезонных рабочих, многие от отчаяния сбиваются в разбойничьи
банды…

— С которыми вы не в состоянии справиться! — не преминул
кольнуть старого недруга Махони.
Полицейский тяжело посмотрел на военного, потом на
короля, на лице которого все отчетливее проявлялось выражение
неудовольствия, однако уклоняться от словесной
дуэли не стал:

— Хочу напомнить, генерал, что Нестор вышвырнул
ваши гарнизоны так, словно они состояли из котят.
Махони оказался готов к отпору:

— Те полицейские, которые сохранили верность короне,
бежали впереди отступающей армии.

— Половина которой ушла к Нестору.

— Не половина, а четверть.

— Чем вы, безусловно, гордитесь.

— Присутствующим хорошо известно о тонкостях ваших
взаимоотношений, синьоры генералы, — язвительно
произнес Фаулз.

Премьер-министр заметил, что Генрих вот-вот впадет в
бешенство, и поспешил сгладить ситуацию.

— У меня еще не было возможности вступить с Нестором
в настоящий бой, — проворчал Махони, перехватив
яростный взгляд короля.

— И радуйтесь, — буркнул Джефферсон.

Генрих со значением поднял брови, однако полицейский,
к некоторому удивлению короля, его взгляд выдержал.
Старый генерал сказал то, что думал, не оскорбил
Махони, а напомнил об общеизвестном факте: у Нестора,
в отличие от командующего королевскими вооруженными
силами, с боевым опытом было всё в порядке. Его мечтали
видеть в своих рядах лучшие армии Герметикона, однако
дер Фунье решил заняться политикой…

— Армия должна получать денежное довольствие, а
казначей решил сэкономить, — подал голос Махони. — Нестор
банально купил наши войска.

— Хочу напомнить, что нам нужно было спасать северные
провинции от голода, — торопливо произнес Стачик.

— А откуда деньги у Нестора? — осведомился Фаулз. — 
Он содержит наемников, подкупает наши войска, а это,
знаете ли, весьма существенные суммы.

— Проблема не в том, что у Нестора есть деньги, а в
том, что их нет у нас, — грубовато оборвал дискуссию король.

Помолчал и бросил: — Я хочу понять ситуацию.

«Они растеряны, они в замешательстве, они не знают,
что делать. Они справлялись со своими обязанностями в
мирное время, но рассыпались, едва начались настоящие
трудности. Они…»

«Они не адигены», — сказала бы бабушка, презрительно
выпятив нижнюю губу. И Генрих мысленно согласился со
старухой: «Да, не адигены».

И Джефферсон, и Стачик, и Фаулз, и Махони — все они
обычные люди, волею судьбы занесенные на вершину власти.
Превосходный исполнитель, ловкий интриган, прожженный
популист и откровенный карьерист — полный
набор политических портретов современности. И ни один,
к сожалению, не обладает всесокрушающей уверенностью в
собственных силах, которой славились чистокровные адигены.

«Эту уверенность должен вселять в них я…»

Тем временем секретарь раздвинул шторы, за которыми
скрывалась огромная, во всю стену, карта континента,
и Махони, поморщившись, отправился докладывать обстановку:

— Десять дней, которые прошли с начала мятежа, Нестор
использовал с максимальной выгодой. Сейчас он полностью
контролирует семь провинций левого берега Касы,
вплоть до Урсанского озера, которое дер Фунье решил считать
северной границей своего будущего королевства. — 
Генерал выдавил из себя презрительный смешок, однако,
никем не поддержанный, поспешил стереть с лица наигранную
веселость. — Наместники или примкнули к мятежнику,
или были изгнаны. В некоторых правобережных
провинциях тоже отмечены волнения, однако Нестор Касу
не переходит…

— Не хочет или боится?

— Полагаю, ждет нашего хода, ваше величество.

«Ждет? Логично. Дебют за Нестором, теперь наша очередь.
И, как ни печально, наш ход предсказуем…»

Король внимательно посмотрел на карту, мысленно
разделив континент на две части, после чего уточнил:

— Инкийские горы?

— Полностью под властью Нестора.

— Выход к Азеанской пустыне?

— Тоже.

— Азеанская пустыня, ваше величество? — Фаулз не
смог справиться с удивлением. — Какое нам дело до этой
безжизненной местности?

— Это моя земля, — холодно объяснил Генрих, не отводя
глаз от карты. — Разве нет?

— Именно так, ваше величество, — подтвердил Фаулз.

— Просто в Азеанской пустыне никто не живет, вот я
и подумал…

То ли Фаулз уже перестал считать южные провинции
собственностью короны, то ли попросту не понимал, для чего кому-то может понадобиться бесплодная пустыня,
ведь там нет избирателей…

— Главной потерей следует считать Инкийские горы,
без руды которых наша промышленность…

— Главной потерей следует считать семь провинций,
жители которых почти в полном составе поддержали мятежника!
— рявкнул Джефферсон. — Проблема в людях, а
не в горах!

— Но наша промышленность…

Король почувствовал нестерпимое желание выпороть
Фаулза. На конюшне, разумеется, и чтобы все, как положено:
вопли, слезы, свистящая плетка… Шеренга цивилизованных
предков возмутилась: «Как можно?», и только
бабушка выдала грустную улыбку: «Мысль хорошая, но запоздалая».

«Эх, бабушка, бабушка… Что бы ты сказала, узнав, что я
потерял семь провинций за десять дней?»
В следующий миг Генрих пережил острый приступ жалости
к себе, после которого пришла злость.

— Махони!

— Слушаю, ваше величество! — Генерал по-прежнему
торчал у карты.

— Что у Нестора с войсками?

— По нашим оценкам, армия мятежников не превышает
двенадцати тысяч человек, из которых около четырех
тысяч — кавалерия. Примерно треть от числа составляют
наемники, еще треть — наши войска, перешедшие на
сторону Нестора, остальное — ополчение. Мобилизацию
в захваченных провинциях Нестор не проводит, ограничивается
добровольцами, но в них недостатка нет. — Махони
злобно посмотрел на Стачика: — Денег у мятежника
полно.

Генеральный казначей безразлично пожал плечами.

— Тяжелой техники у Нестора нет, и промышленность
Зюйдбурга ее не даст, — продолжил генерал, не дождавшись
хоть какой-нибудь реакции на свой выпад. — Южные
заводы способны производить патроны, гранаты, холодное
и стрелковое оружие, но артиллерия и уж тем более бронетяги
им не по зубам.

Мог бы и не уточнять, поскольку артиллерию и бронетяги
на Заграте никогда не производили. И захватить тяжелую
технику Нестору было негде — вся она, включая и
единственный бронепоезд, была сосредоточена в Альбурге,
под зорким королевским оком.

— К тому же у нас есть два импакто, — робко напомнил
Фаулз.

— А еще — тридцатитысячная армия. И возможность
формировать ополчение. И бронетяги с артиллерией.
И бронепоезд. И два импакто…
Генрих почувствовал прилив уверенности в собственных
силах.

«Раздавлю!»

Нестор справился с гарнизонами? Ха! Там были жалкие

рекруты, вставшие под ружье от безысходности. Теперь же
мятежнику придется встретиться с бригадой бронированных
машин, воздушными крейсерами, драгунскими полками
и отборными солдатами королевской гвардии! Там и
посмотрим, кто кого!

— Я ведь сказал, что мы еще не сражались, ваше величество,
— проворчал Махони.

Он словно прочитал мысли Генриха.

«Раздавлю!»

— У Нестора есть паротяги, — напомнил Джефферсон,
извлекая из кармана чистый платок. — Их можно переделать…

— Нормальной брони промышленность Зюйдбурга не
даст, а то, что они сделают на коленке, мы разнесем в пух и
перья! — Проштудированные Махони мемуары свидетельствовали:
подавляющее преимущество гарантирует победу,
и у генерала выросли крылья. — Одно сражение, и мятежник
будет… — Быстрый взгляд на Джефферсона. — И мятежник
будет повешен.

— Сначала он должен предстать перед судом, — заметил
Фаулз. — Имеет смысл преподать урок всем адигенам.
На будущее.

— Сначала Нестора нужно разбить, — просипел Джефферсон.

— И при этом удержать правый берег от волнений.

— Мы в выигрышном положении, ваше величество, —
кашлянув, вступил в разговор Стачик. Генеральный казначей
подумал, что сейчас самое время продемонстрировать
«прагматичный взгляд» на сложившуюся ситуацию. — Альбург
— сферопорт Заграты, а значит, мир в наших руках.
Мы всегда будем полностью контролировать Нестора с его
Инкийским королевством…

— Что?!

Замечание Стачика было абсолютно правильным, но
прозвучало оно, мягко говоря, не вовремя.

— Я, наверное, ослышался. — У короля задергалось левое
веко. — Вы предлагаете принять условия бунтовщика?

«Раздавлю!»

Генеральный казначей похолодел. Джефферсон набрал

в щеки воздух и выдал тихое, но негодующее «пу-пу-пу».
Фаулз неприятно улыбнулся — он терпеть не мог Стачика.
Махони соорудил на лице презрительную гримасу.

— Я просчитываю варианты, ваше величество, и, возможно,
не очень хорошо выразился, — поспешил оправдаться
казначей. — Время за нас. Пусть Нестор и выиграл
дебют, в дальнейшем он обречен. Мы контролируем поставки
на Заграту и отрежем его от…

— Время против нас! — громко произнес Махони. — 
Когда Нестор поймет, что мы выжидаем, он перейдет Касу
и вторгнется в северные провинции. А народ, как я уже говорил,
неспокоен…

Генералу очень хотелось подраться. Разгром южных
гарнизонов Махони счел оскорблением и мечтал как можно
скорее смыть с себя позор.

— Фаулз, сообщите ваше мнение о настроениях загратийцев.

— В парламенте кипят страсти, ваше величество, —
протянул премьер-министр. — Если бы выборы состоялись
в ближайшие дни, мы проиграли бы их с треском. И призывы
Трудовой партии кажутся весьма опасными…

— У нас серьезнейшее совещание, — с трудом сдерживая
гнев, произнес Генрих. — И я не хочу, чтобы вы использовали
слова «кажется», «вроде бы», «наверное» и им подобные.
Трудовая партия поддержала мятежников?

— Нет.

— Вопрос закрыт.

Отчитанный Фаулз покраснел и опустил глаза.

— А я все-таки приостановил бы на время деятельность
парламента, — неожиданно вступился за премьер-министра
Джефферсон.

Король удивленно воззрился на старого полицейского.

— У нас есть повод?

— У нас есть причина.

— Огласите ее.

— Нестор дер Фунье, ваше величество. До тех пор, пока
мы его не разобьем, все политические силы Заграты обязаны
перестать раскачивать лодку и сплотиться вокруг короны.
Я считаю, что Трудовая партия вносит изрядную лепту
в настроения северян. Их лидеры заявляют, что голод спровоцирован
бездарными действиями правительства, и тем
подрывают вашу власть.

— Мою власть? — изумился Генрих. — Джефферсон,
опомнитесь!

— Монархическая партия ассоциируется у людей с короной,
ваше величество. Их ошибки — это ваши ошибки.
Да уж, править мирным государством куда проще.

Король покачал головой:

— Заграта — не лодка, Джефферсон, а большой корабль,
который невозможно перевернуть. Но вы правы:
лишние волнения ни к чему, и если у нас нет повода разгонять
парламент или запрещать Трудовую партию, мы не
станем ничего делать. Подданные должны видеть, что король
уверен в своих силах.

— Да, ваше величество, — кивнул полицейский. — Совершенно
с вами согласен.

— Но я понимаю ваши опасения, Джефферсон, — продолжил
Генрих. — А потому уже завтра вы должны сообщить,
какое количество войск необходимо оставить для
поддержания на севере порядка.
Решение принято, и решение это — окончательное.
«Раздавлю!»

Король поднялся на ноги.

— Мы с генералом Махони отправляемся в экспедицию
на юг. Пора преподать урок «любезному кузену» и показать,
что в нашем мире всегда будет одно королевство —
Загратийское.

Купить книгу на Озоне