Отрывок из книги Михаила Эпштейна «Sola Аmore. Любовь в пяти измерениях»
О книге Михаила Эпштейна «Sola Аmore. Любовь в пяти измерениях»
Любовь — чувство настолько цельное, что разбивать его на части кажется кощунством. Ведь
и призвание любви — соединять двоих в одно
целое. Но именно поэтому так важно понимать,
из чего состоит любовь, чтобы не принять за нее
лишь одну из ее частей. Четыре основных составляющих любви: желание, вдохновение, нежность
и жалость. Любовь легко спутать с любой из них:
принять желание за любовь при отсутствии нежности или принять за любовь жалость при отсутствии вдохновения.
Желание
Желание — самая понятная, физиологическая
и как будто даже физически заданная сторона
любви, что стереотипно выражено в ее магнетической метафоре. Между любящими возникает
магнитное поле, их все время тянет друг другу,
хочется быть так близко, чтобы уже не отличать
себя от не-себя. Пространство искривляется,
перестает быть однородным, в нем все обретает
вектор, каждая вещь и событие, словно опилочка,
разворачивается вдоль линий магнитного протяжения, все говорит о тебе и показывает на тебя.
Можно бесконечно воображать другого, мысль
о нем никогда не наскучит, притом что реальное лицо почти невозможно представить: оно все
время расплывается в потоке бегущих от него
энергетических частиц. Даже если перебираешь
фотографии, чтобы вспомнить, все равно тут же
забываешь; не можешь насмотреться на это лицо
своим невидящим взором, зато можешь подолгу с ним говорить, мысленно обращаться к нему,
даже его не видя.
Желание сродни тому, что можно назвать
«оленьим» чувством. Трудно определимое, оно
перекликается с такими словами, как «зов»
и «гон». Олень, почуяв издалека пахучий след,
неслышный зов своей (возможной) подруги,
мчится неостановимо через леса, чтобы ее настичь и быть с нею. Мчится долго — так неотвратимо притягивает его этот зов, коснувшийся
его ноздрей. Может упасть на колени, обессиленный, но все-таки встанет, и домчится, и возьмет,
и сомнет ее, милую, желанную, подавшую этот
зов, никому, может быть, и неслышный, кроме
него. Даже если она, испуганная треском сучьев
и приближением неизвестного, робко пытается
бежать от него — он ее настигнет, и она почувствует, что он неслучаен, что он — отклик на ее
призыв, он тот, кто выследил ее по оставленному
следу. Зов и гон — путь желания, накопленного
долгим ожиданием и прислушиванием, припаданием к земле.
Даже самое простое физическое желание
в любви перестает быть хотением, поскольку
оно направлено не на «что», а на «кого» — на
того, кто сам способен желать, на встречное
желание. Хотеть можно чего-то потребимого
и сразу насыщающего: еды, воды, всяких материальных благ и удобств, в том числе и физической
ласки. С утолением этого хотения, или похоти,
оно исчезает и возникает снова в соответствии
с природным ритмом. О желании язык говорит
в связи с более отвлеченными материями: желание любви, познания, совершенства, славы,
счастья, блага, власти, всемогуществаѕ Желание
не исчезает, потому что, во-первых, его нельзя
полностью утолить, его предмет бесконечен; во-вторых, оно и не хочет себя полностью утолять,
оно жаждет себя самого, своего продолжения
и возрастания. Оно счастливо не разрядкой,
а своей неутолимостью. Желая другого, я желаю
сам быть желанным, я желаю утолять его желание. Желание разжигается в той точке, где оно
отвечает на другое желание, где оно чувствует
это горячее, неудержимое вопрошание другой
плоти, ее переливание через край — и само
переливается ей навстречу. Нет ничего горячее
этой встречи двух рвущихся навстречу друг другу
теплот. И нет ничего убийственнее для желания,
чем иметь дело с «продажной любовью», а точнее — с «безлюбой продажей», когда вместо
ответного желания ощущается лишь наличность
плоти, предложенной в обмен на другую наличность.
Но желание — это не только телесное влечение, но и душевная невозможность обойтись
без другого. Душа испытывает почти телесное
жжение, срочную, неутолимую потребность прикипеть к душе другого — и чтобы это длилось
и длилось, чтобы можно было входить в душу
бесконечно.
Как и тело, душа все время хочет увеличивать
меру своей близости с другой душой, и если позавчера еще можно было говорить о политике
и литературе, а вчера о мистике и метафизике, то
сегодня хочется говорить только о нас, о любви,
о самом сокровенном — что есть ты и я в отношении друг к другу. Всякая иная предметность,
возникающая между нами, начинает томить и раздражать, как преграда для внутренней близости.
Лишь потом, когда произойдет прорыв и души
начнут дотягиваться друг до друга хотя бы кончиками пальцев, предметность может вернуться
и разлиться широко, на всех и на все, потому что
желание уже не мое и не твое, а наше.
Душа другого человека — вот главный предмет желания. Чтобы эта душа была мне открыта,
ждала и изливалась мне навстречу — чувствами,
признаниями, вопросами, загадками, отгадками.
День и ночь заполнены этим внутренним разговором, этой жаждой непрерывного общения: как
будто в другом открылась какая-то бездна, в которую тебя влечет, и все, что есть в тебе, может
поместиться в этой бездне: она все поймет и охватит, у нее нет границ. Все, что есть ты, все твои
мысли, переживания, слова, образы, превращается в сплошной неостановимый поток, несущийся
навстречу другому. И странное, порой страшное
чувство охватывает тебя — что ты себе уже не
принадлежишь, что есть только это исхождение
из себя в надежде на то, что другой тебя примет
и даст место в своей душе. А иначе тебе некуда
идти, твой дом уже пуст, полуразрушен, брошен
впопыхах, как при бегстве, и если другой не даст
тебе прибежища, ты станешь странником, тенью,
тебя просто не будет. Сила душевного желания
такова, что можно все приобрести, но и все потерять, если нет отзыва: это ставка на бесконечность.
Поэтому желание неотделимо от страдания, которое порой выступает как синоним целой любви:
«он страдает по ней», то есть ему больно, мучительно без нее. Душа влечется к душе, хочет подолгу быть наедине с ней, срастаться в одно целое,
андрогина — зверя с двумя спинами и одновременно многоочитого ангела, который смотрит на
мир глазами двоих в растущих гранях и призмах,
которые образуются взаимным преломлением их
взглядов.
Такие ангелы изображаются в книге Иезекииля: они имели вид колес, и «ободья ихѕ полны
были глаз» (Иез. 1:18). Вот так и душе, душке,
дужке хочется стать одним колесом с душой другого и катиться неведомо куда, по всей земле,
а раскатившись, уноситься и в небо, исчезать там,
где никто не может их настичь и постичь.
Вдохновение
Желание — это неутолимая потребность в другом, зависимость от его лица, кожи, рук, запаха,
голоса. Желание — это болезнь другого, переполненность, беременность этим другим. Согласно
Платону в «Пире», любовь — это «стремление
родить и произвести на свет в прекрасном», поскольку только так смертное может приобщаться
к бессмертию: оплодотворяя и беременея, рождая
себя из другого и другого из себя.
Если в желании мы испытываем радостную
и мучительную зависимость от другого человека,
то вдохновение — это взаимная свобода от себя
прежних, свобода стать такими, какими мы еще
никогда не были. «Вот, все новоеѕ» — это звучит
в начале каждой любви, как будто заключается
новый завет, открывается кратчайший путь к вечности. При этом каждая мелочь приподнимается
в своем значении и становится метафорой, переносно указывая на любимого, на еще одну возможность сближения с ним. Любимое имя тоже
становится метафорой, прилагаясь ко множеству
вещей и чудесно объясняя их. Даже прозаический
человек вроде Онегина в состоянии любви начинает чувствовать себя поэтом, потому что рождается новая интенсивность, приподнятость, ритмичность всего существования.
Это состояние «встреченности с Беатриче» Данте назвал «новой жизнью» и навсегда соединил
любовь с вдохновением и творчеством. Не обязательно поэтическим, но всегда личностным. В точке встречи начинается новая сборка двух личностей. Теперь они заново, двойным, сплетающимся
взглядом могут взглянуть на свою прошлую жизнь,
на каждый ее эпизод, который наполнится судьбоносным смыслом, как подготовка этой непредставимой тогда, а теперь уже неотменимой встречи.
Какое смешение важного и смешного! Смешного,
потому что мы так были далеко друг от друга, вне
истины, тыкались в какие-то мелочи, случайности,
словно слепые котята; принимали окольные пути
за главные и долго мучились, теряли себя, прежде
чем повернуть обратно. Хорошо вместе посмеяться над этим суетным прошлым, в котором мне
приходилось обходиться без тебя.
Для многих, если не для большинства, любовь
оказывается единственным опытом вдохновения.
Даже если он «червь земли», а не «сын небес», —
этого полета у влюбленного никто не отнимет.
И никакому «работнику вдохновения», художнику и поэту, не угнаться за ним в этом полете,
оставаясь лишь жрецом своего искусства. Творчеству нужно нечто большее, чем слова и краски,
ему нужна вся личность. Но именно поэтому оно
не может происходить в одиночестве: личность
есть только там, где есть отношение личностей.
Можно быть одиноким творцом в литературе и не
нуждаться ни в ком, кроме читателей (тоже сотворцов, но вторичных), да и в них не нуждаться!
Но нельзя быть одиноким в творчестве личности,
оно возможно лишь как сотворчество. Потому что
нет такой бумаги, холста или мрамора, где я могу
полно запечатлеть себя как личность, — только
в душе другого человека. Нет таких красок или
понятий, в которых я могу выразить себя, кроме
ответных переживаний и мыслей другого человека. Любовь может возникнуть только между творческими личностями — не потому, что они порознь занимаются какими-то видами творчества,
а потому, что они становятся сотворцами в самой
любви.
Вдохновение — это взаимное преображение
любящих. У Стендаля любовь описана как «кристаллизация». Подобно тому, как голая ветка, опущенная в насыщенный соляной раствор, быстро
обрастает ослепительными кристаллами, так и подчас заурядное существо в представлении любящего наделяется всевозможными достоинствамиѕ
Но дело не только в субъективном представлении.
Сам человек — заурядный или незаурядный —
заново творится в этом любовном растворе и становится другим. В нем открывается нечто такое,
чего он сам не знал о себе. Если уж взять за основу
стендалевскую метафору любви-кристаллизации,
то лучше провести параллель не с солью, а с жемчугом. Жемчуг образуется в результате случайного
попадания внутрь раковины постороннего предмета. Это может быть крошечная песчинка или
червячок-паразит, который, проникнув в тело
моллюска, вызывает раздражение. Жемчужница
обволакивает постороннее тело перламутровым
веществом. И вот это перламутровое вещество —
любовь — превращает крошечную песчинку, от
которой душа не может избавиться, в настоящую
жемчужину. Любовь — это попытка вытолкнуть
из себя чуждую частицу, а затем — мучительное
обживание ее и выращивание песчинки до жемчуга, причем не только в представлении раковины,
но и в бытии самой этой песчинки.
Если в любви есть желание, но нет вдохновения,
нет взаимной трансмутации личностей, то она лишена своих магических свойств и ее лучше назвать
страстью. Страсть, в отличие от любви, — это
магнетизм без магии, это прикованность одного
человека к другому без той внутренней свободы,
которая дается вдохновением. Страсти нужно
только то, что есть, ее гнетет действительность бытия, единственность того, что она нашла и без чего
не может; она хочет повтора, чтобы «еще и еще,
только это». Страсть обрекает на страдание, потому что ей нечем дышать, она не готова дать свободу любимому существу, боится этой свободы, как
неотвратимой измены. Любовь дышит воздухом
возможностей, она нуждается в постоянном обновлении себя и другого. И она не боится свободы, в ее основании — вера, что любимое навсегда останется с тобой, потому что иначе не было
бы и самой любви. Раз встретившись, можно уже
ничего не бояться: мое в тебе не может принадлежать никому другому, иначе оно не было бы
настоящим моим. И радостно бросать этот бумеранг в любую сторону света, зная, что отовсюду
он к тебе вернется, заново подтвердив взаимную
обреченность. Любовь любит отпускать любимое
на волю, чтобы снова и снова встречаться с ним
в неизвестности, на заранее не обговоренных путях. Страсть душит и тяготит, как иго; о любви
можно сказать евангельскими словами, что «иго
ее — благо, и бремя ее легко».
Нежность
Из всех четырех свойств любви это труднее всего описать. Само слово «нежность» расплылось от
тысяч воздыханий и заклинаний, где оно означает
все и ничего. Нежность может возникнуть до желания и вдохновения, но по-настоящему она становится ощутима душой, уже набравшей любовной силы и готовой не только брать, но и давать.
Нежность — это имя самоотдачи: все приобретенное желанием и вдохновением она теперь отдает
любимому, стелется перед ним, охраняя каждый
его шаг. Нежность — это имя мягкости, которая
вдруг нисходит на душу, уже испытавшую и твердость желания, и полет вдохновения. Все, что судорожно билось в желающей душе, а потом расправляло крылья в душе творящей, теперь вдруг
собирается в один комочек, подступающий к горлу при одной мысли о любимом. Хочется стать его
домом, кровом, раковиной, охранять его от всего
острого, шероховатого. В том числе охранять от
меня самого, от моих покушений и приставаний,
от диктатов и капризов страсти, от приступов несвоевременного желания, от смены настроений,
от бытовых забот. Любимое вдруг предстает во
всей своей беззащитности, как сплошная уязвимость, как содранный кожный покров.
И в самом деле, любовь — это высшая степень
обнаженности. И даже любовное желание, которое торопливо сдергивает покровы, и любовное
вдохновение, которое подхватывает их, расшивая
золотом и жемчугом, — они не отвечают на важнейшую заботу любви: сохранить раскрывшееся
тебе существо. Во всех порывах страсти и вдохновения, которые тебя сливают с ним и уносят
в иное, важно не забыть о нем самом, вернуться
к его хрупкой данности, которую любовь делает
еще более уязвимой. Нежность — это имя бережности, которая закрывает любимое от всех щелей
и сквозняков продувного пространства: закутывает горло, подтыкает одеяло, обнимает, лелеет,
баюкаетѕ Это легкость прикосновений, ступание
на цыпочках, молчаливое ожидание пробуждения,
горячий чай на ночь в постель и кофе по утрам.
Нежность — это «ласковые ласки», не такие,
что вымогают еще и еще, но такие, которые восстанавливают целость и неприкосновенность любимого существа, успокаивают его в нем самом.
В нежности это любимое существо наконец становится «существом для себя», «целью в себе», а я
становлюсь средством.
Нежность почти ангелична и вместе с тем очень
телесна. Это райская чувственность, которая не
знает бурь желания, не ищет вторжения внутрь,
пронзительных стонов, змеистых перевиваний
(«виясь в моих объятиях змией»). В раю нет деления на внутреннее и внешнее. Для нежности
нет ничего желаннее, чем кожа, нет ничего сладострастнее, чем прикосновение, нет ничего горячее, чем теплота щеки, к которой прижимаешься
щекой. Нежность бродит пальцами или губами по
шее или по плечу и воспринимает любимое существо прежде всего как родное, вылепленное из
твоего же ребра. После всех бурь, долго носимые
желанием и вдохновением, любящие могут наконец остаться в раю, куда вынесла их история любви, и тихо прильнуть друг к другу. Они заслужили право на почти неподвижность, почти покой,
которые прерываются легким шепотом, легким
прикосновением только для того, чтобы глубже
ощутить это блаженство сопребывания в одном
времени и пространстве, где каждый защищает
другого собой.
Жалость
Жалость легко спутать с нежностью, но это чувство более смелое и идущее дальше. Нежность боится резких движений, она хочет остаться с любимым в раю. Жалость не может не вспугнуть этой
тишины и покоя, потому что хочет дать больше,
чем способна дать нежность. Жалость — это новая тревога, уже не та, что сопутствовала желанию, не тревога неутоленности и неутолимости,
а страх недодать, недоделиться.
Испытывать жалость — это порывисто обыскивать себя в поисках того, что может срочно
понадобиться любимому, чем можно ему помочь.
Предмет жалости — это слабости любимого, его
нехватки, боли, страдания, незнания, неумения.
Опасно принимать жалость за любовь, но еще
опаснее — исключать из любви чувство жалости.
Любовь без жалости может быть страстной, вдохновенной, нежной, романтичной, но ей недостает ощущения той слабости любимого, в которую
можно вложить эту силу.
Иногда можно услышать, что слабых любят
больше, чем сильных, красивых, совершенных, что
к слабым крепче привязываются, потому что главная потребность любви — давать, наделять любимого всем, что есть у любящего. Слабый больше
нуждается, поэтому и любовная отдача сильнее.
Но вряд ли эта теория верна. Иначе сильные
оказались бы самыми слабыми и несчастными
людьми — их никто бы не любил. Но мы знаем,
что сильных тоже любят, и это придает им еще
большую силу и вызывает еще большую любовь.
Суть не в том, что любовь вызывается слабостью,
а в том, что любовь находит слабость даже в самом сильном, и, полюбив его, начинает жалеть.
«Несказанная жалость спрятана в сердце любви» (У. Йейтс).
Полюбив сильного, красивого, умного, удачливого человека, мы начинаем чувствовать в нем ту
уязвимость, которая даже ему самому может быть
неизвестна, или он скрывает ее от себя. И тогда начинается труд любовной жалости, которая
не отменяет ни желания, ни вдохновения, ни
нежности, но по-особому сплетается с ними, добавляет чуточку слезной соли и терпкости даже
в сладость самого захватывающего слияния и поцелуя. Дело не в том, что у красавца могут быть
какие-то тайные недуги, умница боится выступать
перед большой аудиторией, а силача мучают детские страхи — то ли насекомые, то ли темнота.
Нет совершенных, нет вполне защищенных, и любовь не только находит эти слабости, но и сама
ищет их, нуждается в них, чтобы быть вполне любовью, чтобы жалеть, чтобы преизбыточествовать
в давании и самоотдаче.Если нет этой соленой капельки в объятиях
и поцелуях, этого сдерживаемого плача хотя бы
о смертности любимого, о неизбежной разлуке
с ним, значит, у любви неразвитый вкус, она еще
недостаточна солона, не пропиталась той кровью
и потом, которыми не могут не делиться прильнувшие друг к другу смертные существа. Если любящий не жалеет любимого — и самого себя —
хотя бы лишь за то, что они оба обречены умереть
и посмертные судьбы их неизвестны, встречи непредсказуемы, — значит, любовь еще не поднялась над временем желания, торопливым ритмом
его возрастания/угасания.Главная слабость любимого, на которую непременно набредает любовь на самых дальних своих
путях, — это его смертность. И чем теснее сплетаются двое, тем острее переживается разрывчатость этого сплетения. И чем больше нежности,
чем больше рая в этом теплом пространстве, остановившем время, тем тревожнее звучит бой часов над нашими головами. Из четырех любовных
чувств жалость больше всего обращена к смертности и слабости любящих, именно потому, что
сполна переживает сильное и вечное в самой любви. Именно жалостью любовь вступает в состязание со смертью, пытается вырвать у нее жало.