Олег Гладов. Любовь стратегического назначения (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Олега Гладова «Любовь стратегического назначения»

— Вдох!.. Не дышите!..

У медсестры Светы из рентгенкабинета — самая большая задница из тех, что я видел.

— Дышите!.. Следующий!..

Я надеваю футболку и, пока Света, опершись на стол,
заполняет мою карточку, еще раз смотрю на ее тыл…
М-да…

Обширные ягодицы Светы не дают покоя Шамилю,
который занимает одну из коек в моей палате, а до этого ее хотел трахнуть электрик Шевченко из четыреста
двадцатой. Информацию о том, кто кого хочет, можно
получить в мужском туалете, где, окутанные табачным
дымом, встречаются пациенты травматологического отделения. Среди которых и я.

— Садись в это кресло… Клади голову на эту штуку… Так… Не шевелись!
Специальным рентгенаппаратом, который позволяет
сделать подробный снимок черепа, управляет Юра. Он
фотографирует содержимое моей головы каждые четыре недели. Так надо. Поэтому я усаживаюсь в кресло
и жду, пока настраивается сложная техника.

Когда молоток бьет по гвоздю, загоняя его в доску,
происходят необратимые физические процессы, в резуль
тате которых шляпка гвоздя деформируется, теряя свою
первоначальную форму. Это физика. И для определения
степени деформации существует какая то простая фор
мула. Я нашел растрепанный учебник физики в туалете.
Но формулу не запомнил.

— Неудобно тебе, дружище, будет летать самолетами, — говорит Юра, нажимая необходимые кнопки.

— Почему это? — спрашиваю после секундной паузы.

— А как ты через детектор металла в аэропорту будешь проходить, подумал? Они же задолбаются тебя
обыскивать.

Когда молоток ударил по моей голове, простая фор
мула из учебника физики продолжала действовать. За
тылочная кость треснула — деформация произошла по
всем правилам. Профессор Васильев, который делал мне
операцию, вставил мне в голову пластину из специального
титанового сплава. Постоянный легкий холодок в затыл
ке — напоминание об этом.

— Тебя разденут. Даже, наверное, поищут в заднице
Какой-нибудь металлический предмет: вдруг ты по ошибке засунул в задний проход стальной «паркер»? А детектор все равно будет тренькать. Откуда им знать, что у тебя
кусок железа в голове?

Я молчу. Юра продолжает манипуляции с медицинской машиной.

* * *

Говорят, меня нашли километрах в пятидесяти от города. В машине, которую за четыре дня до этого угнали
в Тюмени. Непонятно, как эта раздолбанная в хлам тарантайка проехала полторы тысячи километров, но…
Говорят, машину обнаружили ненцы. Два коренных
жителя этих безграничных гектаров белых сейчас пастбищ. Они ехали куда-то по своим сугубо ненецким делам на добротных нартах: погоняли оленей, покуривали
крепкие сигареты.
Говорят, место это, где они нашли белый жигуленок,
пустынное, особенно в середине ноября. И не собирались Хотяко и Сергей тут проезжать. В последний момент решили заскочить к родственникам… Летом тут,
бывает, копошатся рабочие с техникой — строят дорогу
в сторону Ханты-Мансийского округа. Но сейчас, когда
ртуть в термометре опустилась за отметку минус тридцать пять градусов по Цельсию, никого тут не было.
И не должно было быть.

Хотяко и Сергей говорили о своем и, увлекшись беседой, проехали мимо. Но потом один из них вдруг остановил оленей, развернул нарты.

— Машина, — сказал Хотяко.

— Как заметил? — удивился его спутник.

— Сразу заметил. С тобой говорил — все время думал…

— «Жигули»…

— Да…

Они, проваливаясь по щиколотку, подошли к полузанесенной белой «копейке» и, помедлив немного, смели снег с лобового стекла.

Примерно с минуту ненцы молча смотрели в салон.
Потом выбили стекло в левой задней двери и смогли проникнуть. В хрустящую, уже слегка прихваченную морозом пластмассово-кожзаменительную внутренность жигуленка.

— Живой, — сказал Сергей, — кажется… * * *

Автомобиль был пуст. Вернее, никого, кроме меня и
молотка, завалившегося между сиденьями, они не обнаружили. Кто-то взял этот инструмент, хорошенько стукнул меня по голове и оставил в работающем на холостых
оборотах жигуленке.

Говорят, бак был пустой: машина тарахтела на холостых, пока не закончился бензин…
Может, я был непослушным пассажиром? Может,
рассказывал несмешные анекдоты?.. Такие версии выдвигает Юра, когда мы с ним по вечерам пьем чай с молоком
в его кабинете.

Я не могу ответить на эти вопросы. Потому что не
помню подробностей своего появления в этом авто. Я вообще ничего не помню. Юра говорит, что так обычно бывает в романах у писателей, которые не могут придумать
интересную судьбу своему герою. Эти писатели в самом
начале отшибают персонажу память, а потом по ходу
придумывают что-нибудь закрученное: например, герой
оказывается шпионом и в последний момент вспоминает
о своих сверхспособностях и спасает мир.

Юра уже пытался проверить, умею ли я метать нож.
Или понимаю ли я смысл той дроби, которую он производит карандашом об стол, называя это азбукой Морзе.

Ни нож, ни Морзе никак себя не проявили в тупой
пустоте, называемой «моей памятью»…

Известно следующее: говорю я на обычном русском
языке, без какого-либо заметного акцента, присущего
определенному региону страны или ближнего зарубежья. (Юра считает, что так, как говорю я, могут общаться в любом уголке России. Поэтому выяснить, откуда
я, очень трудно.) У меня нет каких-либо заметных шрамов (кроме затылка), отпечатки не значатся в картотеке
правоохранительных органов. Юра объяснил мне, что
существует некая информационная сеть (?), где можно
узнать все что угодно. Однажды он принес маленькую
жужжащую штуковину и подровнял мои волосы (на затылке они росли весьма неохотно), одноразовым станком сбрил растительность на лице, посадил на фоне белой стены и сфотографировал (?).

— А теперь повернись в профиль! — командовал
Юра.

— Это как? — спрашиваю я.

— Ухом ко мне.

— Каким?

— Любым! — И моргал на меня вспышкой.

Затем Юра разместил мое фото в Сети (?) и примерно месяц азартно ждал, что кто-нибудь сообщит обо
мне НЕЧТО.

— Вдруг ты криминальный авторитет и тебя разыскивает Интерпол, а? Тогда за твою голову наверняка
вознаграждение полагается. Я тебя сдам — и срублю капусты, понял?
Я ничего не понимал, но вежливо слушал и кивал;
мне нравилось сидеть в этом уютном кабинете и пить чай
с молоком, а не валяться в палате с храпящими и плохо
пахнущими пациентами.

— Нет… — размышлял Юра. — Для криминального
авторитета ты молод слишком… А может, ты террорист? А?

Так ползли неделя за неделей. Ничего не происходило. Никто не знал, что за парень в белой футболке
изображен на фото.

Тогда Юра, как он объяснил мне, для смеха раскидал (?) мое лицо по нескольким сайтам (?) самой разной
направленности: «Познакомлюсь», «Проверь, насколько
ты сексуален», «Банк спермы».

— Прикинь! Приглянешься ты какой-нибудь американской миллионерше. Я ей твою сперму толкну за кучу «гринов» и свалю с этого долбаного Севера… Так что
смотри! Если вздумаешь дрочить, сперму в стакан! Неси сюда — я ее хранить в морозилке буду! Понял? Я заведу журнал. Буду вести отчетность. Строгую! Мы потом буржуинке оптом впихнем! Пару канистр!!! — Юра,
смеясь, хлопал меня по плечу.
Я тоже вежливо улыбался, мало что понимая. Почти
ничего не понимая… * * *

Жизнь здесь течет своим чередом. «Здесь» — в огромном больничном комплексе. Втором по величине в
стране и первом на этих бескрайних белых просторах.

Как мне объяснили, место, где я нахожусь, — это Приполярье. Край земли. Тут несколько населенных пунктов, расположенных на приличном расстоянии друг от
друга. Один из самых крупных городов обзавелся современным медпунктом немыслимых размеров: терапевтический комплекс, роддом, инфекция, неврология,
операционные. В одной из них мне латали голову.
В другом помещении — палате № 417 — теперь живу.
Двенадцать этажей, сотни палат, коридоры, лифты. Люди в белых пижамах и белых халатах… Это мой мир.
Моя вселенная. Ибо, кроме этого, я ничего не видел.

Иногда я смотрю в окно. Вижу: белое до рези в глазах. Все белое. Только ночью появляется черное — небо.

Юра говорит, что скоро начнутся белые ночи. Потом
растает снег, и все изменится.

После того как я пришел в себя в реанимации, весь
утыканный капельницами и датчиками, прошло несколько месяцев. Сначала я не мог ходить и плохо говорил.
Потом меня перевели в отдельный бокс. Затем в 417-ю
палату. Через какое-то время мне разрешили вставать
с постели и смотреть телевизор в холле.

И все это время, все эти дни, недели, месяцы — за
окном БЕЛОЕ…

Иногда в коридоре, в хирургическом отделении, я
встречаю мужчину, который подмигивает мне и спрашивает:

— Как дела, Дровосек?

Это профессор Васильев. Он всегда спешит. Я спросил Юру: «Почему Дровосек?»
Он сказал, что есть такая сказка: человек, занимавшийся тем, что рубил деревья в лесу, постепенно превратился в железного. Ему заменяли металлическими
те части тела, которые почему-то отваливались.

— Сифилитик, наверное, был, — говорит Юра, задумчиво стуча по клавиатуре, — в последней стадии. Время
глухое было, древнее. Пенициллина на всех не хватало…

Юра — инженер. Он «редкий специалист» (?), и это —
«круто» (?).

— Я единственный, кто повелся приехать в такую
даль, чтобы просвечивать мозги ненцам и вахтовикам,
мать их так!

По совместительству Юра «ведущий программист»
(?) комплекса. У него для этого есть свой отдельный кабинет, в котором он проводит всю вторую, свободную от
рентгена, половину дня, а иногда и часть ночи. Я с ним.
Ему хочется, чтобы в момент, когда я вспомню, КТО Я,
он был рядом. А мне просто не спится. Юра входит в чат
(?) и с кем-то общается в Сети. Я пью остывший чай и
смотрю на экран, где сменяются символы. В Сети у каждого есть второе имя. Юра там — URAN.

Фигль-Мигль. Щастье (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Фигля-Мигля «Щастье»

В аптеке я купил новую зубную щётку и кокаин. Это
было утром — холодным, дождливым. («Утро туманное, утро седое››, — пело аптечное радио незнакомым
древним голосом. Голос падал, как капли сырости, откуда-то сверху на прилавок и маленькую отрешённую
женщину в сером халате, на котором неожиданно ярко
блеснул значок Лиги Снайперов.) А в шестом часу,
пройдя блокпост, я шёл по Литейному мосту, и погода
казалась прекрасной. Город мерцал в рассеянном свете апреля, вода блестела, небо становилось все прозрачнее, воздух — чище. Чистоту и покой можно было есть
большой красивой ложкой, серебряной-пресеребряной.
Всё, что вырастало впереди, слева и справа — дома тихой набережной, перламутровая стрелка Васильевского острова, — словно улыбалось со сдержанной радостью, растворяя в одной сияющей чаше жемчуг воздуха, архитектуры, воды.

На уходящих в воду гранитных ступенях кто-то
оставил, намереваясь вскоре вернуться, складное деревянное кресло. На кресле лежала книга. Вещи терпеливо ждали своего владельца. Я повернул направо.
На парапете, лицом к воде, свесив ноги, сидел маленький мальчик в вязаной шапке с козырьком и аккуратном бушлатике. Его придерживала дама в просторном сером пальто. Её светлые длинные волосы
были распущены.

— Мама, а кто там, за рекой?

— Никого, котёнок. Волки и медведи.

Я остановился послушать.

— Разве волки и медведи не в зоопарке?

— Там такие, которые бегают сами по себе.

Ребёнок задумался.

— А кто их кормит?

— Они сами.

Мальчик недоверчиво засмеялся.

— Как же они это делают? В зоопарке им дедушка
привозит еду в тележке. Как они сами будут возить и
класть в миски?

Мама тоже задумалась.

— Они едят друг друга

— Сырыми? — спросил мальчик в ужасе.

— Не думай об этом.

— Там не волки и медведи, а такие же люди, как
ты, — сказал я.

Мальчик ойкнул. Дама обернулась. У неё было уверенное, приветливое, милое лицо. Почти у всех богатых такие лица. Совсем молодая женщина посмотрела на меня укоризненно, потом — с тревогой. Она дёрнула головой, выискивая городового. Чтобы успокоить её, я снял тёмные очки. Увидев мои глаза, она смущённо закусила губу, опустила голову. Потом нерешительно сняла сына с парапета. Очень похожий на
неё мальчик смотрел на меня без испуга, со спокойным любопытством приручённого зверька. Такой взгляд был у белок в Летнем саду. Взрослые кормили их фисташками, а дети — выковырянными из шоколадок орехами, и никто никогда не обижал на памяти пяти человеческих поколений.

— Пойдем, Котик, нам пора к обеду.

Он послушно дал ей руку. Его ясные глаза и ясные
пуговицы отразили мою улыбку. Когда они уходили,
держась за руки, их фигурки растворил неожиданный и быстрый, как молния, солнечный луч.

Первый клиент жил на Фонтанке, напротив Замка,
занимая третий этаж небольшого весёленького домика. И бизнес у него был весёлый: экстремальный туризм. Его люди водили богатых шалопаев на наш берег. Это было нелегально, грозило крупными штрафами, если любителей адреналина ловил береговой
патруль, и сложными переломами, если их ловила
Национальная Гвардия. Их могли поймать менты, дружинники, члены профсоюзов, китайцы, анархисты,
мало ли кто — любая банда или ассоциацая — и потребовать выкуп. В конце концов их мог, поймав, покалечить или убить — насколько убийство вообще было
возможно — кто-то из радостных, или авиаторов, или
Лиги Снйшеров. Кого когда-либо отпугивали подобные вещи? Никого. Чем бессмысленнее и опаснее было
путешествие, тем дороже оно стоило, и мой клиент
процветал даже с учетом всех штрафов и взяток. Зато
его донимали привидения. По крайней мере, он был
уверен, что донимают. Время от времени я пытался
его разубедить, от этого он нервничал ещё сильнее и
вызывал меня ещё чаше. А порою он оказывался прав,
и привидения появлялись: давние жертвы среди экстремалов и персонала фирмы. В такие дни он цеплялся
за меня до синяков и так потел, что его запах прилипал к белью, мебели, стенам комнаты, моей одежде.

Он принял меня в спальне. Не понимаю, почему
они все вбили себе в головы, что мне удобнее, а им
приличнее разыгрывать этюд «доктор и тело в постели». Может быть, когда собственные тела, голые и
придавленные одеялами, казались им такими беспомощными, моё могущество в их глазах многократно
возрастало.

— Дорогой, — простонало тело, — скорее, скорее.

Я киваю, сажусь на край многоспальной кровати,
беру его руку и ободряюще хмурюсь. Правильнее
было бы ободряюще улыбнуться, но этот клиент не
любил, когда я улыбался, он требовал серьёзного отношения, не совместимого, на его взгляд, с улыбкой.
Он был уже пожилой человек — мягкий, пугливый,
лишённый чувства юмора и плохо вязавшийся со своим энергичным и зловещим бизнесом. Точнее всего
будет определить его словами «старый пидор››. Я смотрю ему в глаза.

Зрачок медленно расплывается по радужной оболочке, гася чёрным сперва её ртутно-серый блеск,
потом белки глаз, лицо, комнату, весь мир. Погружаясь в темноту, я перестаю чувствовать своё тело — от
головы к ногам — и утрачиваю слух. Я вижу разрозненные предметы. Осенние листья, комок из пуха и
перьев, перчатка, кожаный рыжий блокнот, термометр, упаковка аспирина впаяны в чёрное, как музейные экспонаты в бархат. Кое-где попадаются не вещи,
а слова («смерть››, «кофе», «жирно››) и ряды цифр:
короткие, как номера телефонов, длинные, как банковские расчёты. И вот я попадаю в парк, почти точную копию Михайловского сада. Он пуст: здесь чисто, гуляет ветер, ветер несёт по песку листья и пряди
состриженной с газонов травы. Я иду, нагибаюсь, переворачиваю палые листья, заглядываю под кусты,
иду туда, где краем глаза уловил мелькнувшую тень.
Я обхожу всё, и никого не вижу. Напоследок я останавливаюсь у озерца на самом краю парка — за ним уже ничего нет, всё мугнеет, расплывается серой кашей тумана. В озерце поверх воды плавает полузастывший вязкий жир. Здесь тяжело дышать. Я сажусь
на скамейку, жду. Под ближайшим кустом лежит в
траве яркая детская игрушка: попугай, раскрашенный
в семь весёлых цветов. Попугай очень старый (царапины, щербины, краска облупилась, одна лапа отломана, неглубокая вмятина не наполнена глазом), но
вид у него живой и сварливый. «Тронь, тронь, попробуй», — говорит он на понятном нам обоим языке. Мне
не встречались привидения в виде старых деревянных игрушек, но я знаю, что игрушки не беззащитны. Мне хочется посмотреть, из чего были сделаны глаза. (Второго глаза, который, возможно, цел и способен удовлетворить моё любопытство, я не вижу; придется встать, дотронуться, перевернуть или взять в
руки.) Жирные волны загустевшего воздуха разбиваются о мой первый шаг.

— Вам нужен не я, а врач, — сказал я наконец.-
Что-то с печенью, а?

— А-а-а, — передразнил он недовольно. — А я так
надеялся, что это они.

И он, и многие другие никогда не говорили «привидения», «призраки» или что-то в этом роде, лишь голосом позволяя себе подчеркнуть страх и отвращение, распиравшие изнутри какое-нибудь неприметное местоимение. Ещё ему очень хотелось спросить, что же я видел.

Он не решался. Осторожно, как ставят гранёный стакан на стеклянную полочку, он положил руку себе на
лоб. Мизинцем другой руки он смущённо, с безмолвной
просьбой, немой надеждой, поскрёб мое колено.

— Парапсихология здесь бессильна, — сказал я.-
Вызовите доктора, а он пропишет вам покой, диету,
смену занятий, поездку в Павловск.

Он застонал и завертелся среди подушек.
— А на кого я оставлю бизнес?

— Да продайте его, — необдуманно пошутил я.

Он так и прыгнул. Он заметался по комнате, теряя
и подхватывая тяжелый тусклый халат, мигом переворошил груду флаконов на туалетном столике и,
наконец, едва не влетев в зеркало, остановился перед
ним, растерянно вглядываясь в жирного растерянного зеркального человека.

— Продать! Наследственный бизнес!

Это тоже было у них общее. Если твои дедушки до
седьмого колена владели булочной или казино, или
зубоврачебным креслом, или помойной ямой, ты тоже
был обязан продавать хлеб, обирать игроков, изучать
дыры в чужих зубах, контролировать вывоз мусора —
как бы тебя от этого ни тошнило. Закон преемственности был неписаным, неоспоримым и безжалостным.

— И кому вы предполагаете его оставить?

— Надо жениться, надо жениться, — уныло пролепетал он, садясь в кресло спиной к зеркалу.
— Погуляю еще пару лет и женюсь.

Пара лет у него давно перевалила за пару десятилетий. У него не было ни братьев, ни сестер, ни каких-либо родственников. Он не мог надеяться, что всё
как-нибудь разрулится. Он не мог свалить вопрос на
компаньона, которого тоже не было. Он не мог больше оттягивать, хотя именно этим и занимался. Его
совесть постоянно была обременена попытками то не
думать о будущем, то думать. Наследственный бизнес делал его богатым и несчастным.
В довершение всего он был пацифистом.

Эрик-Эмманюэль Шмитт. Концерт «Памяти ангела» (фрагмент)

Отрывок из новеллы «Возвращение»

О книге Эрика-Эмманюэля Шмитта «Концерт „Памяти ангела“»

— Грег…

— Я работаю.

— Грег…

— Оставь меня в покое, мне еще двадцать три
цилиндра драить!

Склоненная над второй турбиной мощная спина Грега с выступающими под трикотажной майкой буграми мышц отказывалась поворачиваться.

Матрос Декстер не отставал:

— Грег, тебя капитан ждет.
Грег развернулся так резко, что Декстер аж
вздрогнул. Торс механика, от голых плеч до впадин возле крестца, сверкал от пота, и это делало
его похожим на языческого идола: в рыжих огнях котельной окруженное облаком испарений
блестящее тело казалось лакированным. Благодаря техническим талантам этого здоровяка изо
дня в день, час за часом грузовое судно «Грэндвил» бесперебойно двигалось вперед, бороздя
океаны и перевозя товары из порта в порт.

— Что, ругать будет? — сдвинув широченные,
с палец толщиной, черные брови, спросил механик.

— Нет. Он тебя ждет.

Грег опустил голову уже виновато. И с уверенностью повторил:

— Ругать будет.

Декстеру стало так жалко друга, что по спине
даже побежали мурашки. Он, гонец, знал, зачем
Грега вызывает капитан, но не имел ни малейшей охоты сообщать ему об этом.

— Не сходи с ума, Грег. За что ругать? Ты
пашешь за четверых.

Но Грег его уже не слушал. Он подчинил
ся приказу капитана и теперь вытирал тряпкой
руки, почерневшие от въевшейся смазки; он готов получить выговор, потому что гораздо важнее собственной гордости была для него дисциплина на борту: если начальник за что-то ругает,
значит, он прав.

Грегу нечего было раздумывать, сейчас он все
узнает от капитана. Грег вообще предпочитал не
задумываться. Он был не по этой части, а главное, он считал, что платят ему не за это. Грег
даже полагал, что размышлять — это предательство по отношению к чиновнику, с которым он
подписал контракт, пустая трата времени и энергии. В сорок лет он работал так же, как вначале,
когда ему было четырнадцать. Проснувшись на
рассвете, до поздней ночи сновал по судну, драил, ремонтировал, отлаживал детали моторов.
Казалось, он одержим стремлением делать хорошо, неутолимой самоотверженностью, которую
ничто не может поколебать. Узкая койка с тощим матрасом служила ему лишь для того, чтобы передохнуть, прежде чем снова приняться за
работу.

Он натянул клетчатую рубаху, надел непромокаемый плащ и двинулся за Декстером по палубе.

Море сегодня было недобрым: не то чтобы разбушевавшимся или неспокойным, а именно в дурном расположении духа. Изредка, точно исподтишка, швырялось пеной. Как это часто бывает в
Тихом океане, все вокруг казалось одноцветным;
серое небо передало миру свой свинцовый оттенок: волнам, облакам, дощатым палубам, трубам,
брезенту, людям. Даже рожа Декстера, обычно отливающая медью, напоминала набросок углем на
картонке.

Борясь с завывающим ветром, мужчины добрались до рубки. Стоило двери захлопнуться у него
за спиной, Грег заробел: вдали от ревущих машин
или океана, вырванный из привычной атмосферы
едких запахов мазута и водорослей, он утратил
ощущение, что находится на корабле, а не в гостиной на суше. Несколько человек, среди них
старпом и радист, вытянувшись в струнку, стояли
возле начальства.

— Капитан… — Готовый капитулировать, Грег
опустил глаза.

В ответ капитан Монро произнес нечто нечленораздельное, прокашлялся, и наступила тишина.

Грег молчал в ожидании приговора.

Покорность Грега не помогла Монро заговорить. Он вопрошающе взглянул на своих подчиненных. Тем явно не хотелось оказаться на его
месте. Поняв, что если будет слишком медлить,
то потеряет уважение экипажа, капитан Монро
совершенно бесстрастным тоном, никак не вяжущимся с той информацией, которую ему предстояло сообщить, спотыкаясь на каждом слове,
сухо произнес:

— Нами получена телеграмма для вас, Грег.
Проблема, касающаяся вашей семьи.

Грег с удивлением поднял голову.

— В общем, плохие новости, — продолжал капитан, — очень плохие. Ваша дочь умерла.
Грег вытаращил глаза. В это мгновение на его
лице отразилось лишь изумление. И никакого другого чувства.

Капитан продолжал:

— Так вот… С нами связался ваш семейный
врач, доктор Сембадур из Ванкувера. Больше нам
ничего не известно. Примите наши соболезнования, Грег. Мы искренне вам сочувствуем.
Грег даже не переменился в лице: на нем застыло изумление, чистое изумление, и никакого
переживания.

Все вокруг молчали.

Грег поочередно посмотрел на каждого, точно
ища ответа на вопрос, который задавал себе; так
и не получив его, он в конце концов пробормотал:

— Моя дочь? Какая дочь?

— Простите, что? — Капитан вздрогнул.

— Которая из дочерей? У меня их четыре.
Монро покраснел. Решив, что плохо передал
смысл сообщения, капитан дрожащими руками
вынул телеграмму из кармана и вновь перечитал ее.

— Гм… Нет. Больше ничего. Только это: вынуждены сообщить вам, что ваша дочь скончалась.

— Которая? — настаивал Грег, не понимая
смысла сообщения и поэтому раздражаясь еще
больше. — Кейт? Грейс? Джоан? Бетти?
Словно надеясь на чудо, капитан вновь и
вновь перечитывал послание, как будто ждал,
вдруг между строк появится имя. Незамысловатый, краткий текст ограничивался лишь констатацией факта.

Понимая беспочвенность своих надежд, Монро протянул листок Грегу, который тоже прочел
сообщение.

Механик вздохнул, потеребил бумажку в руке, а затем вернул капитану:

— Спасибо.

Капитан чуть было не пробормотал «не за что»,
но, сообразив, что это глупо, выругался сквозь
зубы, замолк и уставился в горизонт по левому
борту.

— Это все? — спросил Грег, подняв голову.
Глаза его были ясны, словно ничего не случилось.
Матросы просто опешили от его вопроса. Может, они ослышались? Капитан, которому предстояло ответить, не знал, как реагировать. Грег
настаивал:

— Я могу вернуться к работе?
Подобное бездушие вызвало в душе капитана
протест, он ощутил потребность придать этой абсурдной сцене немного человечности:

— Грег, мы будем в Ванкувере только через
три дня. Если хотите, мы свяжемся с доктором
отсюда, чтобы он вас проинформировал.

— Это возможно?

— Да. У нас нет его координат, поскольку он
назвал адрес компании, но, хорошенько поискав,
мы найдем его и…

— Да, так было бы лучше.

— Я лично этим займусь.

— Действительно, — продолжал Грег, точно
автомат, — все же мне было бы лучше знать, которая из моих дочерей…

Тут он умолк. В то мгновение, когда он произнес это слово, до него дошел смысл случившегося: его ребенок ушел из жизни. Он замер с открытым ртом, лицо побагровело, ноги подкосились. Чтобы не упасть, ему пришлось ухватиться
рукой за стол с разложенными на нем картами.

Оттого что он наконец стал страдать, окружающие испытали чуть ли не облегчение. Капитан подошел и похлопал механика по плечу:

— Беру это на себя, Грег. Проясним ситуацию.

Грег внимательно вслушивался в скрипящий
звук, с которым по мокрому плащу скользнула
ладонь начальника. Капитан убрал руку. Оба были смущены и не решались взглянуть друг другу
в глаза. Механик — из боязни показать свое горе, капитан — из боязни встретиться с несчастьем лицом к лицу.

— Если хотите, возьмите выходной.

Грег насупился. Его страшила перспектива безделья. Чем ему заняться вместо работы? Испуг
вернул ему дар речи.

— Нет, лучше не брать.

Все находящиеся в рубке представили себе
муки, которые предстоит пережить Грегу в ближайшие часы. Запертый на корабле, молчаливый,
одинокий, раздавленный тоской, тяжесть которой
сравнима с грузом их судна, он будет терзаться страшным вопросом: которая из его дочерей
умерла?

Грег ворвался в машинное отделение, как бросаются в душ, чтобы отмыться. Никогда еще цилиндры не были начищены, надраены, натерты,
смазаны, закреплены с такой энергией и тщательностью, как в этот день.

И все же, несмотря на тяжелую физическую
работу, Грега неотступно мучила одна укоренившаяся в его мозгу мысль. Грейс… В его воображении возникло лицо второй дочери. Неужели
Грейс умерла? Пятнадцатилетняя Грейс, так жадно любившая жизнь; ее сияющее улыбкой лицо.
Грейс, веселая, забавная, отважная и нерешительная. Кажется, она была самая болезненная? Не
веселость ли дарила ей ту нервическую силу, которая создавала видимость здоровья, не делая его
ни более крепким, ни более устойчивым? А может, заразившись от своих товарищей, она принесла из школы или лицея какую-то болезнь?
Слишком добрая по натуре, Грейс была открыта
для всего: игры, дружбы, вирусов, бактерий, микробов. Грег представил себе, что больше не будет
иметь счастья видеть, как она ходит, двигается, склоняет головку, поднимает руки, смеется во
весь голос.

Это она. Нечего и сомневаться.

С чего вдруг такая мысль? Может, интуиция?
Или он получил телепатическую информацию?
На мгновение Грег прекратил с остервенением
тереть металлическую поверхность. Нет, честное
слово, он и сам не знал; он боялся. Он прежде
всего подумал о ней, потому что Грейс… была его
любимицей.

Он присел, ошеломленный своим открытием.
Раньше ему никогда не случалось выстраивать
эту иерархию. Так, значит, у него была любимица… Неужели другие замечали это? Или она сама? Нет. Его предпочтение гнездилось в глубине
души, смутное, подвижное, непостижимое даже
для него самого до сегодняшнего дня.

Грейс… Воспоминание о девочке с взлохмаченными волосами и тонкой шейкой растрогало
его. Ее так легко было любить. Сияющая, не такая серьезная, как старшая сестра, гораздо живее остальных, она не знала скуки и во всем находила что-нибудь занимательное. Сообразив, что
нужно прекратить думать о том, что она исчезла
из его жизни, иначе он будет страдать, Грег с
жаром набросился на работу.

— Только бы не Грейс!

Он так затянул винты, что у него выпал ключ.

— Лучше бы Джоан.

Точно, утрата Джоан опечалила бы его меньше. Джоан, резкая, немного скрытная, угловатая,
с блестящими черными волосами, скрывающими
виски, и густыми, точно копна сена. Крысиная
мордочка. С этой дочкой у Грега совсем не было
душевного родства. Да и то сказать, она была
третья, так что не имела никаких привлекательных для родителей качеств: ни новизны первенца, ни обретенного со вторым ребенком спокойствия. Так уж получается, что третьему ребенку
уделяется минимум внимания, им занимаются
старшие сестры. У Грега и возможности увидеть
ее, когда она только родилась, не было, потому
что это произошло, когда он только начал работать в новой судоходной компании, совершавшей рейсы в Эмираты. Да к тому же он ненавидел ее расцветку: цвет кожи, глаз, губ; глядя на
нее, он не находил в ее лице сходства ни со своей
женой, ни с дочерьми; она казалась ему чужой.
Да нет, он не сомневался, что она от него, потому
что помнил ночь, когда зачал Джоан, — по возвращении из Омана. Да и соседи часто говорили, что девочка похожа на отца. Шевелюра как
у него, это уж точно. Возможно, в том-то все
дело: его смущало, что это девочка, но с чертами
мальчишки.

Эрих фон Дэникен. Сумерки богов (фрагмент)

Введение к книге

О книге Эриха фон Дэникена «Сумерки богов»

С чего же все началось?

Давайте переведем стрелки часов примерно на 65 лет назад и окажемся в начальной школе города Шаффхаузен в Швейцарии. А вот и я! Мне десять, и я слушаю, как учитель богословия рассказывает о битве, произошедшей на небесах. Вот как было дело: однажды архангел Люцифер и его небесное воинство предстали пред троном Господа и заявили: «Мы больше не будем тебе служить!» Тогда всемогущий Бог приказал архангелу Михаилу навсегда изгнать Люцифера и всю его «банду палачей» с Небес. С тех пор, объяснил учитель, Люцифер стал считаться дьяволом и все его приспешники горят в геенне огненной.

В тот вечер я, пожалуй, впервые в своей жизни погрузился в по-настоящему серьезные размышления. Нам всегда твердили, что Небеса — это место абсолютного блаженства, пристанище для душ праведников, покинувших бренный мир. Место, где они вечно пребывают в священном единстве с Богом. И как же могла ссора, подобная этой, свершиться в раю, где все наслаждаются божественным счастьем и пребывают в абсолютной гармонии с Господом? Вам не кажется, что разногласия в таком идеальном месте совершенно невозможны? Почему же тогда Люцифер и его ангелы вдруг ополчились на всемогущего и всеблагого Бога?

Я подошел к матери и спросил ее об этом, но она не сумела удовлетворить мое любопытство. Стараясь найти хоть какой-то ответ, она сказала, что в Царстве Божием все возможно. Похоже, так оно и есть: все возможно. Даже невозможное.

В шестнадцать лет меня отправили в иезуитский пансион. Изучая латинский и греческий, я узнал, что имя Люцифер состоит из двух слов: lux (свет) и ferre (носить). Итак, Люцифер на самом деле значит «несущий свет». Получается, не кто иной, как дьявол несет свет? Новообретенные познания в латинском только еще больше запутали меня.

Десять лет спустя я погрузился в глубокое изучение Ветхого Завета. Вот что я прочел в Книге пророка Исаии, написанной примерно в 740 году до н. э.:

Как упал ты с неба, денница, сын зари! разбился о землю, попиравший народы. А говорил в сердце своем: «взойду на небо, выше звезд Божиих вознесу престол мой и сяду на горе в сонме богов… (Исаия 14:12–13).

Наверное, смысл слов пророка Исаии каким-то образом изменился за тысячелетия? Так каково же их оригинальное значение? Продолжив читать, вы найдете еще одно упоминание о войне в раю:

И произошла на небе война: Михаил и Ангелы его воевали против дракона, и дракон и ангелы его воевали против них, но не устояли, и не нашлось уже для них места на небе (Откровение 12:7–8).

Война на небе? В космосе? Может быть, наши невежественные предки просто пытались описать борьбу между добром и злом, которая происходит внутри каждого из нас? Или принимали за войну на небесах такое атмосферное явление, как гроза? Темные тучи против солнца? Или дело в том ужасе и смятении, что испытывали они при виде солнечного затмения, когда казалось, некое чудовище пожирает солнце? Все эти натуралистические объяснения, однако же, не вполне приемлемы. Я осознал это позже, сравнив Священное Писание с текстами других древних цивилизаций.

Греческая мифология, к примеру, тоже начинается с повествования о небесной битве. Дети Урана отвергли небесный порядок и своего создателя. Это привело к ужасному кровопролитию, и Зевс, отец богов, стал лишь одним из победителей.

Совсем на другом краю Земли — очень далеко от Греции! — расположилась Новая Зеландия. Легенды коренных жителей, маори, тоже начинаются с описания небесной войны. И снова дети богов восстают против своих отцов. Предводитель восставших носил имя Ронго ма-Тане, и после победы он со своими воителями поселился на Земле.

Можете себе представить, в какое смятение пришла моя чувствительная юная душа, когда я получил задание перевести восемнадцатый стих девятнадцатой главы книги «Исход» Ветхого Завета: «Гора же Синай вся дымилась от того, что Господь сошел на нее в огне; и восходил от нее дым, как дым из печи, и вся гора сильно колебалась».

Позвольте мне пояснить: я всегда верил в Бога и до сих пор регулярно молюсь. Но мой дорогой Господь является Абсолютом. Он — вне времени, иными словами, ему не нужно проводить эксперименты и ждать, что из этого выйдет. Он знает все заранее. Он всемогущ и вездесущ. Чтобы попасть из пункта А в пункт Б, ему не нужны никакие средства передвижения. С какой стати ему потребовалась какая-то пылающая повозка, чтобы спуститься на гору, повергнув все вокруг в огонь и дым — да так, что гора затряслась? Та самая гора, которую Моисею велено было огородить из соображений безопасности. О чем вообще здесь идет речь?

Позже я прочел о том, что видел библейский пророк Иезекииль. Он описал некое средство передвижения с крыльями, колесами, металлическими ногами, которое производило ужасный шум и вздымало тучи песка. Колесница — престол Божий? Мой дорогой Господь не разъезжает на подобном транспорте! Если говорить откровенно, мне кажется просто оскорбительным приписывать ему — вездесущему — необходимость пользоваться каким бы то ни было транспортным средством вообще!

Внезапно у меня возникли мучительные сомнения по поводу собственной религии. Я, молодой человек, захотел узнать, имелись ли у других древних народов такие же странные истории, как и в Библии. С этого все и началось. Я увлекся и погрузился в исследования. Так началась восхитительная жизнь, полная взлетов и падений. Мне удалось объехать половину земного шара, побывать в крупнейших библиотеках мира. Встретиться со многими высокоинтеллектуальными людьми. Посетить бессчетное количество археологических раскопок. И, что едва ли не самое важное, начать писать. Свою первую книгу «Колесницы богов» я написал в довольно нежном возрасте тридцати трех лет, работая в то время на полную ставку управляющим одной многозвездочной гостиницы.

«Сумерки богов» — моя двадцать пятая по счету научно-популярная книга! Добавьте к этому шесть романов и участие в создании семи антологий, и вы получите изрядную коллекцию. Не так давно я ради забавы подсчитал общее количество опубликованных страниц моих произведений: 8342!

Восемь тысяч триста сорок две страницы! Вы можете в это поверить? Неужели этот парень до сих пор находит о чем писать? Наверняка он начал повторяться!

Честно говоря, мое дело мне не наскучило потому, что появляются все новые и новые сведения! Область, которой я интересуюсь, никогда не перестанет быть актуальной и захватывающей. Все большее число писателей и ученых пленяет эта тема. Что неудивительно. В конце концов, предположение о том, что тысячи лет назад на нашей планете побывали инопланетяне, затрагивает целый ряд научных дисциплин. Каких именно? Науку о доисторическом периоде, археологию, филологию (особенно лингвистику), этнологию, теорию эволюции, генетику, философию, астрономию, астрофизику, экзобиологию, космонавтику и, конечно же, теологию.

Повторения? Действительно, полностью их невозможно избежать. К примеру, я уже посвятил двенадцать страниц книги «Путешествие на Кирибати» загадочным развалинам Пума-Пунку в высокогорьях Боливии и теперь снова возвращаюсь к этой теме. Почему, спросите вы?

Отвечу: в прошлом я имел отношение к Пума-Пунку в большей степени как журналист. Я писал об этом сооружении и демонстрировал изображения, не вдаваясь в суть. Но сейчас я бы хотел пролить свет на то, из-за чего первые посетители, оказавшись перед огромными каменными блоками Пума-Пунку четыреста лет назад, затаили дыхание и потеряли дар речи. Я расскажу вам, что, по мнению археологов, существовало на этом месте сотни лет назад и разрушалось веками, притом целенаправленно… Также я докажу, что Пума-Пунку строили вовсе не люди каменного века.

В декабре 2012 года боги вернутся из долгого путешествия и снова появятся на Земле. В это нас заставляют верить календарь майя, их письменные и устные источники.

На этот раз я исследовал вопрос глубже, чем когда бы то ни было.

Так называемые боги — иными словами, инопланетяне — в скором времени снова посетят нас. Грядет «божественный удар» невероятных масштабов.

Но разве любой более или менее здравомыслящий человек не знает, что межгалактические полеты просто неосуществимы и, скорее всего, таковыми и останутся по причине гигантских расстояний между небесными телами? И что инопланетяне не могут быть похожи на нас?

Что ж, мой дорогой читатель, я разрушу эти предубеждения. Последовательно. Деталь за деталью. Надеюсь, что вам понравится эта книга!

Ваш Эрих фон Дэникен,

сентябрь, 2009

Никколо Амманити. Я не боюсь (фрагмент)

Первая глава романа

О книге Никколо Амманити «Я не боюсь»

Я уже почти обогнал Сальваторе, как вдруг
услышал крик моей сестры. Я обернулся
и успел заметить, как ее поглотила пшеница,
покрывавшая холм.

Не стоило мне тащить ее с собой, мама
еще выдаст мне за это по полной программе.

Я остановился. Пот лил ручьем. Я перевел
дыхание и позвал:

— Мария! Мария!!

— Микеле!.. — прохныкала она в ответ.

— Ты что, ушиблась?

— Да… Подойди ко мне!

— Где тебе больно?

— В ноге.

Она притворяется, устала просто. «Иди
вперед!» — сказал я себе. А если с ней
вправду что-то случилось?

Где остальные?

Я видел в пшенице следы их продвижения.
Они медленно, параллельно друг
другу, словно пальцы руки, тянулись к вершине
холма, оставляя за собой дорожки
сломанных стеблей.

Пшеница в этом году уродилась высоченной.
В конце весны лило как из ведра, и к
середине июня стебли были крупными,
как никогда. Готовые к уборке, они стояли,
густо налитые зерном.

Вокруг была одна пшеница. По холмам
и низинам она переливалась золочеными
океанскими волнами. До самого горизонта
только пшеница, небо, цикады, солнце и
жара.

Я не знал, сколько было на градуснике
— в девять лет не очень-то разбираются
в шкале термометра, но я понимал, что
жара ненормальная.

Это проклятое лето 1978 года вошло в историю
как самое жаркое в столетии. Жар
раскалял камни, иссушал землю, губил растения,
убивал животных и поджигал дома.
Собираешь помидоры с грядки — а они
сморщенные, берешь кабачки — а они маленькие
и твердые как камень. Солнце не
давало дышать, лишало сил, желания двигаться, жить. И ночь мало чем отличалась
от дня.

Взрослые жители нашего местечка —
Акуа-Траверсе — никогда не покидали
домов раньше шести вечера. Укрывались
внутри за опущенными жалюзи. Только
дети отваживались выходить на раскаленную
безлюдную улицу.

Моя сестра Мария была младше меня
на пять лет и бегала за мной повсюду, как
дворняжка, выгнанная из конуры.

«Я хочу с тобой!» — постоянно повторяла
она. И мама была на ее стороне: «Ты ей
старший брат или кто?» И мне приходилось
везде таскать ее с собой.

Никто не остановился ей помочь.

Оно и понятно — мы же соревновались.

— Вперед, на вершину. Идти только прямо.
След в след запрещается. Останавливаться
нельзя. Кто приходит последним, тому
штраф, — объявил Череп. Но сделал мне
уступку: — Ладно, твоя сестра не считается.
Маленькая слишком.
— Я не слишком маленькая! — запротестовала
Мария. — Я тоже хочу участвовать!

А потом упала.

Жаль. Я ведь шел третьим.

Первым, как всегда, шел Антонио Натале
по прозвищу Череп. Почему его так прозвали,
я уже и не помню. Может, потому,
что он однажды наклеил на руку изображение
черепа, одну из тех картинок, что
продавались в табачных лавках и наклеивались,
если их смочить водой. Череп был
самый старший в нашей компании. Ему
было двенадцать. И он верховодил. Ему
нравилось командовать, и он злился, если
ему не подчинялись. Командир из него —
так себе, но он был крупный, сильный и наглый.
Вот и сейчас он пер по склону, словно
бульдозер.

Вторым шел Сальваторе.

Сальваторе Скардаччоне было девять,
как и мне. Мы ходили в один класс, и он был
моим самым лучшим другом. Сальваторе
был выше меня ростом. Он был замкнутым
мальчишкой. Иногда участвовал в наших
играх, но чаще занимался своими
делами. Он был побойчее Черепа и легко
мог бы скинуть его из вожаков, но ему это
было ни к чему. Его отец, адвокат Эмилио
Скардаччоне, считался важной шишкой
в Риме. И имел кучу денег в Швейцарии.
По слухам.

Потом шел я, Микеле. Микеле Амитрано.
Третьим. Я довольно уверенно поднимался,
но из-за сестры остановился.

Пока я колебался, идти ли мне дальше
или возвращаться, я стал уже четвертым.
Недалеко от меня прошмыгнул этот обмылок,
Ремо Марцано. И если я не продолжу
подниматься, меня обгонит даже Барбара
Мyра.

Это уже позор. Дать обогнать себя девчонке.
Этой толстухе.

Барбара Мура перла в гору на четвереньках,
как дикая свинья. Вся в поту и в земле.

— Ты чего, ты почему не идешь к сестренке?
Не слышишь, зовет? Она ушиблась,
бедняжка! — прохрипела она довольным голосом.
В кои-то веки штраф, похоже, ляжет
не на нее.

— Иду, иду… А потом все равно тебя обгоню.

— Я не мог дать ей победить меня таким
образом.

Я повернулся и начал спускаться, размахивая
руками. Кожаные сандалии скользили
по колосьям, и пару раз я падал на задницу.

Я не видел сестру.

— Мария! Мария! Ты где?

— Микеле…

Вот она. Маленькая и несчастная.
Сидела среди поломанных колосьев, одной
рукой терла лодыжку, а другой придерживала
очки. Волосики прилипли к влажному
лбу, глаза блестели. Увидев меня, она сжала
губы и надулась как индюк.

— Микеле…

— Мария, из-за тебя я проиграю! Я же
просил тебя не ходить, черт тебя побери! — 
Я сел рядом. — Что с тобой?

— Я оступилась, и у меня заболела нога…

— Она глубоко вздохнула, зажмурилась
и заканючила. — Еще очки! Очки сломались!

Я едва удержался, чтобы не дать ей затрещину.
С тех пор как начались каникулы,
она ломала очки уже третий раз. И всякий
раз на кого вешала всех кошек мама?

«Ты должен смотреть за своей сестрой,
ты ведь старший брат».

«Мама, но я…»

«Никаких „мама“. Ты что, до сих пор
не понял, что деньги не растут на грядках?
Еще раз сломаете очки, я тебя так взгрею,
что…»

Очки сломались ровно посередине, в
том месте, где их уже однажды склеивали.
Теперь их можно было выбросить.

А сестра продолжала канючить:

— Мама… Она будет ругаться… Что нам
делать?

— Что тут сделаешь? Замотаем скотчем.
Давай вставай.

— Они будут некрасивыми со скотчем.
Страшными. Мне не нравится.

Я сунул очки в карман. Без них Мария не
видела ничего, она сильно косила, и врач
сказал, что нужно обязательно сделать операцию,
пока она не повзрослела.

— Ладно, все будет в порядке. Вставай.
Она прекратила ныть и зашмыгала носом:

— У меня нога болит.

— В каком месте? — Я продолжал думать
о других ребятах. Они уже, наверно, давно
все взобрались на холм. Я оказался последним.

Оставалось надеяться, что Череп
не выдумает слишком суровый штраф.
Однажды, когда я проиграл соревнование,
он заставил меня бегать по крапиве. — Так
где у тебя болит?

— Здесь. — Она ткнула пальцем в лодыжку.

— Вывихнула, наверное. Ну ничего. Сейчас
пройдет.

Я расшнуровал ей башмак, осторожно
извлек ногу. Как это сделал бы врач.

— Так лучше?

— Немножко. Пойдем домой. Я очень
пить хочу. И мама…

Она была права. Мы ушли слишком далеко
от дома. И очень давно. Уже прошло
время обедать, и мама, должно быть, поджидает
нас, сидя у окна.

Ничего хорошего от возвращения домой
я не ждал.
Но кто бы мог представить себе это несколькими
часами раньше!

Этим утром мы взяли велосипеды.

Обычно мы совершали недалекие прогулки,
вокруг домов, до границ полей или
до высохшего русла реки и возвращались
назад, соревнуясь — кто быстрее.

Я ездил на высоченном старом драндулете
с латаным-перелатаным седлом. Мне
приходилось сгибаться чуть ли не пополам,
чтобы провернуть педали.

Все называли его Бульдозером. Сальваторе
утверждал, что это велосипед альпийских
стрелков. Но меня он устраивал —
ведь он достался мне от отца.

Если мы не гоняли на великах, то играли
на улице в футбол, в «укради флаг», в «одиндва-
три-замри» или просто бездельничали
под навесом сеновала.

Мы могли делать все, что нам нравилось.
Машины здесь не ездили, поэтому опасаться
было нечего. А взрослые прятались
по домам будто жабы, пережидая жару.

Время тянулось медленно. К концу лета
мы с нетерпением ждали дня, когда начнется
школа.

Этим утром мы принялись обсуждать
свиней Меликетти.

Мы частенько разговаривали об этих свиньях.
Ходили слухи, что старый Меликетти
выдрессировал их жрать кур, а иногда даже
кроликов и кошек, которых он подбирал
на дороге.

Череп длинно сплюнул.

— Я вам еще про это не рассказывал.
Потому что не имел права. Но сейчас
скажу: эти свиньи сожрали таксу младшей
Меликетти.

Все хором закричали:

— Не может быть! Это неправда!

— Правда. Клянусь вам сердцем Мадонны.
Живьем. Абсолютно живую.

— Это невозможно!

— Что же это за свиньи такие, что жрут
породистых собак?

— Запросто. — Череп закивал головой. — 
Меликетти бросил таксу в загон. Она попыталась сбежать, это хитрая собака, но свиньи
у Меликетти еще хитрее. И не дали ей
спастись. Разорвали в две секунды. — Потом
добавил: — Они хуже диких кабанов.

— А зачем он ее туда бросил? — спросила
Барбара.

Череп подумал немного:

— Она ссала в доме. И если тебя бросить
к ним, такую толстуху, они и тебя обглодают
до косточек.

Мария встала.

— Он что, сумасшедший, этот Меликетти?
Череп опять сплюнул.

— Еще больше, чем его свиньи.

Мы замолчали, размышляя о том, как
с таким дурным отцом живет его дочка.
Никто из нас не знал ее имени, но известна
она была тем, что носила какую-то железную
штуку на одной ноге.

— Съездим посмотрим? — вырвалось у
меня.

— Экспедиция! — обрадовалась Барбара.

— Далековата она, ферма Меликетти, —
буркнул Сальваторе. — Долго ехать.

— Брось ты. Близко, поехали… — Череп
вскарабкался на велосипед. Он не упускал
случая взять верх над Сальваторе.

— А давайте возьмем курицу из курятника
Ремо? — пришла мне в голову еще одна
идея. — Когда мы туда приедем, можем бросить
ее свиньям в загон и посмотреть, как
они ее сожрут.

— Здорово! — одобрил Череп.

— Папа меня убьет, если мы возьмем его
курицу, — заныл Ремо.

Но уже ничего нельзя было поделать,
очень уж понравилась всем идея.
Мы вошли в курятник, выбрали самую
худую и общипанную курицу и сунули ее
в мешок. И поехали, всей шестеркой плюс
курица, чтобы посмотреть на знаменитых
свиней Меликетти. Мы крутили педали
среди пшеничных полей, и крутили, и крутили,
и взошло солнце, и раскалило все вокруг.

Сальваторе оказался прав, до фермы Меликетти
ехать было очень далеко. Когда
мы добрались до нее, мозги у нас кипели
от жары и мы умирали от жажды.

Меликетти в солнечных очках восседал
в ветхом кресле-качалке под дырявым зонтом.

Ферма дышала на ладан, крыша дома
была латана жестью и залита гудроном,
двор завален рухлядью: тракторные колеса,
проржавевшая микролитражка, ободранные
стулья, стол без одной ножки.

К деревянному столбу, увитому плющом,
прибиты коровьи черепа, выбеленные солнцем.
И еще один череп, маленький и без
рогов. Кто знает, какому животному он
принадлежал.

Залаяла огромная собака на цепи, кожа
да кости.

В дальнем углу двора возвышались лачуга
из листового железа и загон для свиней
у самого входа в небольшую расщелину.

Расщелина напоминала длинный каньон,
промытый в камне водой. Острые
белые обломки скал, словно зубья, торчали
из рыжей земли. На его склонах росли искривленные
оливы, земляничные деревья
и мышиный терн. Обычно в таких расщелинах
много пещер, которые пастухи используют
как загоны для овец.

Меликетти походил на мумию. Морщинистая
кожа висела на нем, как на вешалке,
абсолютно безволосая, кроме небольшого
белого пучка, росшего посреди груди. Шею
поддерживал ортопедический воротник,
застегнутый зелеными эластичными липучками.
Из одежды на нем были только
видавшие виды черные штаны и коричневые
стоптанные пластиковые сандалии.

Он видел, как мы подъезжаем на наших
велосипедах, но даже не повернул головы.

Должно быть, мы показались ему миражом.
На этой дороге уже давно никто не появлялся,
разве только иногда проезжал грузовик
с сеном.

Страшно воняло мочой. И было полно
слепней. Миллионы. Меликетти они не беспокоили.
Они сидели у него на голове, ползали
по нему вокруг глаз, как по корове.
Только когда они заползали ему в рот, он их
выдувал.

Череп выступил вперед:

— Здравствуйте. Мы очень хотим пить.
Здесь есть где-нибудь вода?

Я держался настороженно: от такого, как
Меликетти, можно ждать все, что угодно.
Застрелит, скормит тебя свиньям или
угостит отравленной водой. Папа мне рассказывал
об одном типе из Америки, у которого
было озеро, где он разводил крокодилов,
и если ты останавливался спросить
у него что-нибудь, он приглашал тебя в дом,
бил по голове и бросал на съедение крокодилам.
И когда приехала полиция, он предпочел
броситься в это самое озеро, чтобы
не отправляться в тюрьму. Меликетти
вполне мог быть из таких.

Старик поднял очки:

— Что вы делаете здесь, ребятишки?
Не слишком ли далеко от дома забрались?

Купить книгу на Озоне

С. Дж. Пэррис. Ересь (фрагмент)

Пролог к роману

О книге С. Дж. Пэррис «Ересь»

Монастырь Сан-Доменико Маджоре,
Неаполь, 1576

Наружная дверь с грохотом распахнулась,
эхо раскатилось по коридору, и доски пола
задрожали под уверенными шагами нескольких
пар ног. Я примостился на краю деревянной
скамьи в маленькой каморке, чтобы быть подальше
от выгребной ямы. Что они пришли, я понял
лишь тогда, когда огонек тонкой свечки задрожал
на сквозняке, вызванном вторжением, и на каменной
стене пустились в пляс тени. «Allora»(Ну вот (ит.)), — пробормотал
я, поднимая глаза от книги. Явились за мной наконец.

Шаги замерли у двери нужника, загрохотали удары кулаков, и аббат завопил:

— Брат Джордано! Повелеваю вам выйти сию же минуту
и представить нам то, что вы держите в руках.
Я отчетливо услышал, как хихикнул один из спутников
настоятеля и наш аббат, брат Доменико Вита,
сердито цыкнул на весельчака. Я и сам не сдержал
улыбки. Любые телесные отправления вызывали
омерзение у брата Доменико, — и до чего же ему противно
было вытаскивать одного из своих подопечных
из столь мерзкого убежища!

— Одну минуточку, отец мой, — откликнулся я,
распоясывая рясу, будто я и впрямь пользовался отхожим
местом по назначению. Книга все еще была
у меня в руках. Спрятать ее в складках одежды? Бесполезно:
обыщут, как только выйду.

— Немедленно, брат, — даже сквозь дверь в голосе
брата Доменико отчетливо слышалась угроза. — Вы
сегодня провели в уборной два часа, достаточно,
я полагаю.

— Что-то не то съел, отец мой, — вздохнул я и с величайшим
сожалением бросил книгу в яму. Где-то
внизу чавкнуло, и вонючая жижа засосала ее. А какое
было славное издание!

Я отодвинул засов и распахнул дверь. Вот он,
мой настоятель, — толстые щеки аж трясутся от еле
сдерживаемой ярости. Впечатляющее зрелище, особенно
в свете факелов, которые держит его свита —
четверо монахов. И все четверо смотрят на меня
с ужасом и тайным восторгом.

— Ни с места, брат Джордано, — предупредил
меня аббат, ткнув пальцем мне в лицо. — Довольно
играть в прятки.

Он вошел в уборную, и вонь ударила ему в нос, однако
аббат лишь поморщился и повыше приподнял
факел, чтобы осветить все углы. Ничего не найдя,
он обернулся к своим подручным:

— Обыщите его.

Мои собратья смущенно переглянулись. Вперед
с неприятной ухмылкой на тонких губах выступил
Агостино де Монталкино, тосканская подлюка —
никогда он меня не любил, а уж после того, как я вышел
победителем в споре с ним об арианской ереси,
неприязнь перешла в открытую вражду. Всем направо
и налево он нашептывал, будто я отрицаю
Божественную сущность Христа. Нет сомнения,
это он донес на меня аббату.

— Прости, брат Джордано, — выговорил он, кривя
губы, и принялся водить руками сначала по моим
бокам, потом по бедрам.

— Смотри, не переусердствуй, — буркнул я.

— Всего лишь выполняю приказ старшего, — просюсюскал
Монталкино. Ощупав меня всего, он
выпрямился и обернулся к аббату Доменико, явно
разочарованный: — Под рясой ничего не спрятано,
отец.

Аббат Доменико подступил ко мне вплотную
и с минуту в молчании созерцал меня. Его лицо настолько
приблизилось к моему, что я мог сосчитать
волоски у него в ноздрях и чувствовал сильный запах
лука из его пасти.

— Грех прародителя нашего — жажда запретного
знания. — Он четко выговаривал каждое слово,
то и дело облизывая губы. — Он хотел уподобиться
Богу. Таков и твой грех, брат Джордано Бруно. Ты
один из наиболее одаренных молодых людей, каких
я встречал за годы служения в Сан-Доменико Маджоре,
но любопытство и гордость ума препятствуют
тебе обратить этот дар Господа во славу Церкви. Настало
время предать тебя отцу инквизитору.

— О нет, отец мой… Я же ничего дурного… — взмолился
я.

Аббат уже повернулся, чтобы уйти, и свой вопль
я обращал к его спине, однако тут за моей спиной
радостно взвыл Монталкино:

— Брат Доменико! Тут что-то есть!

Он направил свет факела в зловонную дыру,
и на лице моего недруга расплылась гнусная улыбка.
Брат Вита побледнел, но послушно склонился
над выгребной ямой, высматривая, что там нашел
тосканец. Разглядев, он обернулся ко мне и приказал:

— Отправляйся в свою келью, брат Джордано,
и оставайся там до моего приказа. Мы немедленно
вызовем отца инквизитора. Брат Монталкино, достаньте
оттуда книгу. Сейчас мы узнаем, какой некромантии
и ереси наш брат предается с усердием,
какого никогда не выказывал в изучении Святого
Писания.

Монталкино в замешательстве переводил взгляд
с аббата на меня, ослушника. Я-то просидел в отхожем
месте два часа и вроде как притерпелся, принюхался,
но ему засунуть руку в яму под деревянным
настилом… уф! Так что я лишь еще шире улыбнулся
брату Монталкино.

— Я, господин мой? — заныл монах.

— Ты, брат, и поскорее. — Аббат поплотнее закутался
в рясу от пронизывающего ночного ветра.

— Зря вы так мучаетесь, — вмешался я. — Это всего
лишь Эразм Роттердамский, а не черная магия.

— Сочинения Эразма включены инквизицией
в список запрещенных книг, о чем тебе прекрасно
известно, брат Джордано, — угрюмо проворчал
аббат, уставившись на меня своими тупыми глазками.

— Однако мы должны удостовериться. Полно
нас дурачить, настала пора проверить чистоту
твоей веры. Брат Батиста! — окликнул он одного
из факелоносцев; монах подался вперед, весь внимание.
— Пошли за отцом инквизитором.

Пасть на колени и молить о пощаде? Унизиться
и утратить самоуважение? Бесполезно: аббат Доменико
ревностно исполняет все правила. Если уж
он счел нужным отдать меня в руки отца инквизитора
в назидание и устрашение братии, то не отступится,
пока не доведет дело до конца. А я, к ужасу
своему, хорошо представлял, каков будет этот
конец. Не унижаясь более, я опустил капюшон
на лицо и последовал за аббатом и его подручными,
бросив лишь злорадный взгляд на подлеца Монталкино:
тот засучивал рукава, готовясь лезть в дерьмо
за моим Эразмом.

— Повезло тебе, брат, — подмигнул я на прощание.

— Мое пахнет куда слаще, чем у прочих.

Доносчик поднял голову, дернул брезгливо губой.

— Посмотрим, как ты будешь острить, когда тебе
в зад воткнут раскаленную кочергу.

Да, христианское милосердие для него, похоже,
пустой звук.

Наружные переходы продувал ледяной неаполитанский
ветер, но все равно это было куда приятнее,
чем смрад отхожего места. Со всех сторон громоздились
каменные строения монастыря, крытая
галерея, по которой мы шли, скрывалась в их тени.
Слева нависал огромный фасад базилики. Я чувствовал,
как с каждым шагом ноги мои тяжелеют,
и заставил себя поднять голову, чтобы разглядеть
над куполом базилики звезды.

Следуя Аристотелю, Церковь учила, будто
звезды располагаются на восьмой сфере, все на равном расстоянии от Земли, и движутся вокруг нее
по своим орбитам, точно так же, как Солнце и семь
планет. Лишь немногие люди, и среди них поляк
Коперник, дерзнули представить Вселенную иначе:
в центре ее — Солнце, вокруг которого вращается
Земля по своей орбите. Дальше этого никто помыслить
не смел — никто, кроме меня, Джордано Бруно
из Нолы, — и тайная моя мысль, куда более смелая,
чем все прежние, была покуда известна мне одному:
нет у Вселенной центра, ибо она бесконечна. Каждая
звезда, что мерцает сейчас надо мной в бархатной
тьме, сама есть солнце, окруженное собственными
планетами, и на каждой из этих дальних
планет в эту самую минуту создания, подобные
мне, так же созерцают небеса, дивясь и гадая, существует
ли нечто за пределами их познаний.

Однажды, быть может, я сумею написать об этом
книгу, которая станет главным трудом моей жизни
и которая потрясет устои так же, как Коперникова
De Revolutionibus Orbium Coelestium (Об обращении небесных сфер (лат.).), и даже сильнее,
ибо эта моя книга изобличит заблуждения
не одной только Римской церкви, но всего христианства.
Но прежде мне нужно еще многое осмыслить,
прочесть еще множество книг, одолеть труды
по астрологии и древней магии, а они все запрещены
уставом доминиканцев и в библиотеке Сан-Доменико
Маджоре мне их никогда не выдадут. Но,
думал я, если я предстану перед святой инквизицией
прямо сейчас, меня каленым железом и дыбой
вынудят изложить мою гипотезу, непродуманную, недозрелую, после чего просто-напросто сожгут
как еретика. Мне исполнилось всего двадцать восемь
лет, и я не хотел умирать. Единственное спасение
— бежать.

Вечерняя служба только что закончилась, и монахи
Сан-Доменико Маджоре готовились отойти
ко сну. Ворвавшись в келью, где мы жили с братом
Паоло из Римини, я заметался по тесному помещению,
торопливо запихивая в кожаный мешок свои
немногочисленные пожитки.

В тот момент, когда я распахнул дверь, Паоло
в задумчивости лежал на своем соломенном матрасе;
при виде меня он приподнялся, опираясь
на локоть, и с тревогой посмотрел на мной. В пятнадцать
лет мы одновременно стали послушниками
в этом монастыре, и сейчас из всей братии только
его я и считал подлинно своим братом.

— Они послали за отцом инквизитором, — пояснил
я, остановившись на миг и переводя дыхание. — 
Времени терять нельзя.

— Ты снова пропустил вечерю, Бруно. Я же тебя
предупреждал, — качая головой, завел Паоло, —
если каждый вечер засиживаться в отхожем месте,
рано или поздно люди обратят на это внимание.
Брат Томассо всем направо и налево рассказывает,
как плохо у тебя с кишками, но я тебе говорил:
не ровен час, Монталкино проведает, чем ты там
занимаешься на самом деле, и донесет аббату.

— Всего лишь Эразм, во имя Иисуса! — фыркнул
я. — Паоло, мне надобно сегодня же бежать,
пока не учинили допрос. Где мой зимний плащ?
Лицо Паоло омрачилось.

— Бруно, ты же знаешь: доминиканец не смеет
покидать свой монастырь под страхом изгнания
из ордена. Если ты сбежишь, это будет все равно
что признание, и инквизиция выдаст ордер на твой
арест. Тебя осудят как еретика.

— А если я останусь, меня все равно осудят, — возразил
я, — так уж лучше in absentia (Заочно (лат.).).

— Куда ты пойдешь? Чем будешь жить? — Друг мой
искренне скорбел обо мне.

Я прервал свои сборы, присел возле него и положил
руку ему на плечо.

— Идти буду по ночам, проголодаюсь — спою,
или спляшу, или поклянчу хлеба. А как окажусь подальше
от Неаполя, наберу учеников и уж на жизнь
себе заработаю. В прошлом году я получил степень
доктора богословия, а университетов в Италии предостаточно.
Я старался говорить весело и бодро, хотя сердце
колотилось, а в кишках все бурлило. И это было самое
ужасное: сейчас бы в уборную, да нельзя.

— В Италии ты всегда будешь в опасности, если
инквизиция провозгласит тебя еретиком, — печально
молвил Паоло. — Они не успокоятся, пока
не отправят тебя на костер.

— Ну, так я постараюсь до этого убраться
из страны. Поеду во Францию.

Я снова занялся поисками плаща. В памяти моей
вспыхнул некий образ — так же отчетливо, как
в тот день, когда я это увидел: грешник на костре.
В смертной муке он запрокинул голову, уклоняясь
от языков пламени. Этот безнадежно-отчаянный
жест я вспоминал все последующие годы: человек
пытается укрыть от огня глаза и губы, но голова
его привязана к шесту. С тех пор я избегал этого поучительного
зрелища и никогда не ходил смотреть
на казни.

Но в ту пору мне было двенадцать лет; мой отец,
честный воин и столь же честный христианин, взял
меня с собой в Рим, дабы в поучение и наставление
показать мне публичную казнь. У нас было удобное
место для наблюдения, на Кампо-деи-Фьори, в тылу
напиравшей толпы; оттуда было все хорошо видно,
и я еще удивился, помню, сколько народу явилось
заработать на казни, словно на травле медведей
или на сельской ярмарке: тут и какие-то брошюры
продавали, и просили подаяния босоногие монахи,
мужчины и женщины бродили среди зевак с подносами
на шее, предлагая хлеб, печенье, жареную
рыбу. Все это было для меня неожиданно. Но куда
сильнее поразила меня жестокость этой толпы. Народ
осыпал приговоренного не только насмешками,
но и камнями; его проклинали, в него плевали, а он
в молчании, низко склонив голову, шел на костер.

Отчего он молчит, гадал я? Из смирения или же
из презрения к нам? Но отец объяснил, что язык
еретика пронзен железным шипом, дабы не мог он
в последнюю минуту соблазнить никого из собравшихся
своими еретическими речами.

Его привязали к столбу, навалили вокруг хворост,
так что несчастного почти и видно не стало.
К дровам поднесли факел; дерево, как видно,
было чем-то пропитано: вспыхнуло сразу и, искря
и треща, яростно запылало. Отец одобрительно
кивнул: иной раз, пояснил он, судьи из милосердия
приказывают положить сырые дрова, и тогда приговоренный
задыхается от дыма прежде, чем его
еретическая шкура хорошенько прожарится. Однако
самых заядлых еретиков — ведьм, лютеран,
бенанданти — сжигают на хворосте сухом, точно
склоны горы Чикала среди лета, чтобы нестерпимый
жар истерзал негодяя и тот с последним вздохом
воззвал в искреннем раскаянии к Господу.

Когда языки пламени взметнулись к лицу несчастного,
я хотел отвернуться и не смотреть;
но за моей спиной, прочно расставив ноги, стоял
отец и не отводил взгляда, как будто следить
за этими невыразимыми муками было его долгом
пред Господом, — не мог же я выказать себя менее
храбрым или менее набожным, чем отец.

Я слышал заглушенные вскрики, вырывавшиеся
из распяленного рта мученика, когда лопались его
глаза, я слышал, как с шипением и треском лопается
и оползает его кожа, видел кровавое месиво под ней,
я ощущал запах паленой плоти, так ужасно схожий
с запахом жареной свинины: на праздники у нас в
Ноле всегда в специальной яме жарили целого поросенка.
А толпа радостно вопила, глядя, как еретик в
мучениях испускает дух, — точь-в-точь как вопили и
веселились ноланцы в праздничные дни.

По пути домой я спросил отца, за что этот человек
принял столь тяжкую смерть. Был ли он человекоубийцей? — спрашивал я. Нет, отвечал мне отец,
это был еретик. Когда же я стал расспрашивать,
кто такой еретик и в чем его вина, отец сказал, что
этот человек насмеялся над властью папы, ибо отрицал
чистилище. Так я узнал, что в Италии слово
и мысль могут быть приравнены к убийству и что
философу, мыслителю потребно столько же отваги,
дабы высказать свое мнение, сколько солдату, идущему
в бой.

Где-то недалеко громко хлопнула дверь.

— Они идут! — отчаянно шепнул я Паоло. — Куда
к черту запропастился мой плащ?

— Держи! — Он накинул на меня свой плащ, завязал
мне тесемки под горлом. — И вот, возьми. — Он
вложил мне в руку маленький кинжал с костяной
рукоятью и в кожаных ножнах; интересно, откуда
он у него. — Подарок отца, — негромко сказал Паоло.

— Тебе он нужнее. А теперь — поспеши.

Сначала мне предстояло протиснуться в узкое
окошко нашей кельи и сперва одной ногой, затем
другой ступить на карниз. Мы жили на втором
этаже, а шестью футами ниже находилась покатая
крыша уборной. Я мог спрыгнуть на нее, надо было
лишь точно рассчитать прыжок. После этого оставалось
только сползти вниз по столбу и пробежать
через сад. Главное, чтобы никто не заметил. Тогда
я переберусь через стену монастыря и растворюсь
на улицах Неаполя под покровом ночи.

Спрятав кинжал под рясу, я закинул мешок
за плечи, перебросил одну ногу через подоконник
и замер на миг. Над городом висела бледная,
какая-то пухлая луна. Везде тишина. Я висел между
двух своих жизней: тринадцать лет я провел в монастыре,
но еще мгновение — я переброшу через подоконник
другую ногу, спрыгну вниз — и навсегда
исчезнет монах Джордано Бруно. Паоло был прав:
за побег из монастыря меня отлучат, даже если я сумею
очиститься от других обвинений. Брат Паоло
скорбно взглянул на меня и коснулся моей руки, я,
склонившись, поцеловал его пальцы. И тут в коридоре
загремели шаги множества ног.

— Dio sia con te (Бог с тобой (ит.)), — шепнул на прощание Паоло.
Я протащил свое тело сквозь узкое окошко, повис
на кончиках пальцев, почувствовал, как рвется
зацепившаяся за что-то ряса. Вверив себя Богу
и случаю, я спрыгнул, неловко свалился на крышу
под окном и услышал, как надо мной захлопнулось
маленькое окошко. Главное, Паоло успел его закрыть
прежде, чем те вошли.

Лунный свет для беглеца и спасение, и проклятие.
Я жался в тень, пересекая сад позади монастырских
зданий; дикий виноград, увивший наружную
стену, помог мне перебраться через ограду
монастыря. Я спрыгнул со стены, скатился по откосу
к дороге и тут же поспешил укрыться в тени
на обочине, умоляя ночь не выдавать меня: всадник
на черном коне галопом скакал по узкой улочке к монастырю,
плащ грозно развевался у него за спиной.
Лишь когда всадник свернул к главным воротам
и уже поднимался в гору, я отважился поднять голову.
Сердце стучало где-то под горлом — и по узким
полям его шляпы я узнал этого человека: местный
отец инквизитор спешил допросить меня.

В ту ночь я шел, пока не изнемог, и тогда только
уснул в канаве на окраине города, кое-как закутавшись
в плащ Паоло. На второй день я заработал
себе приют и полбуханки хлеба, поработав в конюшне
придорожной гостиницы. Но едва я лег
спать, какой-то бродяга набросился на меня, расквасил
нос, сломал ребро и отобрал мой хлеб. Спасибо,
хоть не зарезал: в скором времени мне предстояло
узнать, как часто в гостиницах и тавернах
на дороге в Рим пускают в ход ножи.

На третий день я одолел более половины пути
до Рима. К этому времени я стал бдительнее. Свобода
пьянила меня, но все же я тосковал по привычной
монастырской рутине — ведь она так долго
составляла мою жизнь. Теперь же мной руководила
лишь моя собственная воля. Я направлялся в Рим —
прямиком в львиное логово — и готов был сыграть
с судьбой в кости: либо начну жизнь заново свободным
человеком, либо инквизиторы выследят меня
и отправят на костер. Я уж постараюсь, думал я,
чтоб не выследили: умереть за веру я готов, но неплохо
бы сперва разобраться, в чем она, моя вера.

Купить книгу на Озоне

О ФРС и Центральном банке не России

Глава из книги Николая Старикова «Национализация рубля — путь к свободе России»

О книге Николая Старикова «Национализация рубля — путь к свободе России»

…Теперь самое время поговорить о рубле. Взглянуть на него. Почитать, что на нем написано. Обычный человек в обычной жизни никогда этого не делает. Нам ведь, что греха таить, интересен лишь номинал купюры, а вовсе не надписи на ней. Достаем, читаем. «Билет Банка России». Это значит, что наш рубль сделан в России? Географически — да. А юридически — нет. Как так? А вспомните Федеральную резервную систему, что выпускает зеленые доллары с портретами американских президентов. Независимый Центральный банк. Не зависимый от государства. Неужели в России сегодня построена такая же система?

Чтобы разобраться, почитаем закон о Центральном банке России (Банке России). Начнем с самого простого вопроса — кто выпускает наши рубли? Тут разобраться несложно — эмитирует нашу национальную валюту монопольно Центральный банк России — он же Банк России. Статья 4 закона так прямо и говорит: «Монопольно осуществляет эмиссию наличных денег и организует их обращение». Разумно? Да — эмиссионный центр должен быть один. Вот только кому он подчиняется? Чтобы выяснить это, читаем дальше. Пожалуй, самой интересной статьей закона о нашем ЦБ является статья 2. В нее вложено столько смысла, что читать ее нужно как минимум дважды. Сначала целиком, а потом по частям.

«Статья 2. Уставный капитал и иное имущество Банка России являются федеральной собственностью. В соответствии с целями и в порядке, которые установлены настоящим Федеральным законом, Банк России осуществляет полномочия по владению, пользованию и распоряжению имуществом Банка России, включая золотовалютные резервы Банка России. Изъятие и обременение обязательствами указанного имущества без согласия Банка России не допускаются, если иное не предусмотрено федеральным законом. Государство не отвечает по обязательствам Банка России, а Банк России — по обязательствам государства, если они не приняли на себя такие обязательства или если иное не предусмотрено федеральными законами. Банк России осуществляет свои расходы за счет собственных доходов».

Так что принадлежит государству? Имущество Банка России. То есть — недвижимость. Ну, мебель там, стулья. Обои на стенах. Ручки в подставках, мышки на ковриках. Тарелки в микроволновках. Всё? Нет, не всё. Еще — «уставной капитал» Центрального банка в размере 3 млрд рублей. Много ли это? Сами ответьте на этот вопрос. Сначала посмотрите на размер золотовалютных запасов ЦБ. Эти цифры публикуют каждый день. Сегодня запасы составляют порядка 465 млрд долларов. Вот и скажите, 3 млрд РУБЛЕЙ при 465 млрд ДОЛЛАРОВ — это много или мало? Это очень мало. Главное — это не уставный капитал, а активы ЦБ, его ЗВР, то есть золотовалютные резервы. Это, так сказать, «главный приз». Очень странно, что ЗВР проходят в законе как «иное имущество». Но дальше начинается самое интересное.

Золотовалютные резервы Банка России самой России не принадлежат.

А иначе как понять следующее: «Изъятие и обременение обязательствами указанного имущества без согласия Банка России не допускаются». Если собственник имущества — государство, то ему для действий с этим имуществом не нужно согласие того, кто ОТ ИМЕНИ ГОСУДАРСТВА этим имуществом пользуется. Если государству принадлежит участок земли, то для того, чтобы на нем что-то строить или продавать эту землю, согласия нынешнего пользователя не требуется. В случае с ЦБ получается странная картина — граждане России, избиратели, народ, выбрав в стране власть, посредством этой власти дали ЦБ России полномочия в финансовой сфере. Доверили ему золотовалютные запасы страны. И теперь без согласия Центрального банка не могут эти ценности использовать. Это как если бы, будучи владельцем, вы бы сдали свою квартиру кому-нибудь на время, а потом без его согласия не могли ею распоряжаться.

«Государство не отвечает по обязательствам Банка России, а Банк России — по обязательствам государства».

Если государство является владельцам имущества Центрального банка, его ЗВР, то как же может быть, чтобы оно не могло отвечать этим имуществом по своим обязательствам? Если деньги и золото государственные, то государство может оставить их в залог, то есть отвечать этими активами по своим обязательствам. А так выходит, что деньги у страны вроде бы есть, но тратить их нельзя. Нельзя оставить в залог. Ничего нельзя сделать — без согласия ЦБ России. Мы снова видим правовой нонсенс — пользователь может запретить собственнику распоряжаться своим имуществом. Или собственник ЗВР вовсе не государство?

«Банк России осуществляет полномочия по владению, пользованию и распоряжению имуществом Банка России, включая золотовалютные резервы Банка России».
Обратите внимание: полномочия по владению. Это как понимать? Когда в государственном учреждении, в пожарной части или в налоговой инспекции пожарного или налогового инспектора направляют выполнять служебные обязанности, его снабжают соответствующими инструментами. Пожарному дают шланг, каску и машину, а налоговику — компьютер, калькулятор и бумагу. Но при этом полномочия этих государственных служащих исчерпываются, говоря языком закона о ЦБ, «пользованием и распоряжением имуществом». Никакого владения быть не может. Пожарный не является собственником пожарной машины и пожарного шланга, а налоговый инспектор не становится собственником компьютера и калькулятора. Равно как военный не становится собственником танка или самолета, на котором ему доверили защищать страну, а полицейский не станет собственником пистолета и бронежилета, без которых сложно ловить преступников.

Владение — нет такого слова в лексиконе государевых слуг. Есть служение, есть долг, есть присяга. А владение — это совсем из другого словаря. И закралось оно в статью закона о ЦБ вовсе не случайно…
Есть в вашей семье кошелек, в нем лежит много денег. Вы их заработали честным многолетним трудом. Но тратить их вам нельзя. Ни при каких обстоятельствах, без разрешения совершенно независимого от вас дяденьки, живущего, кстати, в вашей же квартире. То есть формально — он работает у вас. Как бы. Потому что в реальности он от вас совершенно независим. Он сам назначает себе зарплату, сам себе ее выплачивает. А вот вы-то от него зависите, и даже очень. Ведь только он может дать вам разрешение потратить ВАМИ заработанные деньги. А без его разрешения вы этого сделать не можете. И чтобы избежать искушения, ваша зарплата и все сбережения теперь идут не вам, а дядьке. Он бережет золотовалютные резервы вашей семьи. Несправедливо? Неудобно? Странно? Что вы! Справедливо! Удобно! Современно! И, главное, иначе нельзя — если доверить деньги вам, вы же можете их истратить. Ведь именно так объясняют нам правильность и мудрость этой странной ситуации. Но в семье вы бы с дядькой разобрались быстро — взяли бы, да и выгнали его. Так? А дядька-то хитрый! И чуть собираетесь вы турнуть его, сердечного, как он начинает верещать на весь подъезд. А у входа в вашу квартиру «на всякий случай» стоят три других дяденьки. Написано на них: «Правозащитные организации», «Независимая пресса», «Цивилизованные страны». И слушаются они не вас, а вашего непрошеного финансового помощника. Зорко стоят на страже порядка и справедливости. То есть следят, чтобы вы своего дядьку не обижали. И вежливо так у него разрешения спрашивали на все свои финансовые траты. Почему? Потому что вы подписали закон о Центральном банке своей квартиры и теперь обязаны его соблюдать. Иначе во всех стенгазетах района и многотиражке вашего предприятия появится ваш портрет с нехорошей надписью. В школе вашим детям прочитают лекцию о «правовом нигилизме» их родителя. И еще повесят большой портрет из серии «Их разыскивает милиция» прямо на двери вашего дома.

Так что нужно соблюдать закон, выполнять взятые на себя обязательства. Ведь весь цивилизованный мир так живет. Самому тратить свои деньги — это дремучий лес, это вчерашний день. Оглянитесь вокруг — в соседней квартире такая же картина. Там тоже свой независимый дядька живет, и так по всей лестнице. Все живут тяжело. Но у всех жителей есть к чему стремиться. На самом последнем этаже живет начальник всех дядек. Он свои деньги тратит как хочет. Более того, он имеет возможность командовать всеми дядьками дома. Ездит он на мерседесе, а вся парадная — на старых автомобилях. Но причину его благосостояния не рассказывают — говорят, что престижный автомобиль у него от правильной выборной системы. От того, что все семейные вопросы строго решаются голосованием…

Достала вас такая ситуация, решили вы наплевать на троицу у дверей, что орет благим матом о нарушении прав, и дальше тащите своего дядьку на выход. Решили не слушать сладкие песни, что свои деньги самому тратить несовременно и неэффективно. Не убедили вас и слова о том, что независимый от вас дядька — залог вашего процветания и благополучия. Словом, решили вы выкинуть паразита из квартиры раз и навсегда. И что видите? У лифта еще троица. Здоровые накачанные лбы, лица угрюмые. «Армия США», «Армия Великобритании», «НАТО» — написано на рукавах. Не передумали гнать дяденьку взашей? Тогда готовьтесь к драке…

Закон о ЦБ полон противоречий. Формально являясь федеральной собственностью, Центральный банк, тем не менее, не несет каких-либо обязательств по отношению к государству. Более того — реши мы, то есть государство, выкинуть паразита из квартиры, то есть использовать золотовалютные резервы ЦБ на строительство новых заводов и дорог, ждет нас печальная участь. Троица у лифта нас не побьет, пока у нас есть русская армия и ядерный «зонтик».

Но очень скоро в квартиру придет четвертый молодчик. «Независимый международный суд» — написано у него на спине. Вы уже поняли, что шансов на правосудие ровно ноль. Центральный банк России, если государство российское захочет использовать то, что ему, российскому государству, якобы принадлежит… пожалуется в международный суд!

«Статья 6. Банк России вправе обращаться с исками в суды в порядке, определенном законодательством Российской Федерации. Банк России вправе обращаться за защитой своих интересов в международные суды, суды иностранных государств и третейские суды».

Банк России и наше государство сами решить свой спор не могут. Будет решать Стокгольмский арбитраж. Или независимый суд штата Нью-Йорк. Это все равно, как если бы при Сталине Центральный комитет партии и Народные комиссары финансов решали бы свои споры не в Кремле или на заседании правительства, а в суде Третьего рейха. Он же одинаково независим, что от ЦК ВКП(б), что от правительства СССР. Так ведь? Так. Вот пусть и решает, кто прав, а кто неправ в СССР, суд нацистской Германии. Честно и непредвзято. И, разумеется, без всякой задней мысли, руководствуясь только интересами России и буквой закона. Но самое смешное то, что обратись ЦБ в какой-нибудь «гаагский суд», то он этот процесс неизбежно выиграет. А Россия, то есть все мы, неизбежно проиграет. Почему? Потому что ЦБ вписан в целую систему подобных центральных банков, которые, в свою очередь, включены в целостную паутину под названием Международный валютный фонд (МВФ). И главное: ЗВР Центрального банка России лежат не в России. За исключением небольшого процента золота, хранящегося в России, все остальные «резервы» нашего ЦБ представляют собой вовсе не пачки перетянутых резинками банкнот разных государств, а компьютерные «нолики». Лежащие, между прочим, в компьютерах других государств. Ведь золотовалютные резервы нашего ЦБ вкладываются в государственные облигации других стран. В основном в облигации правительства США: «Больше 30% золотовалютных запасов потратила Россия на покупку ценных бумаг казначейства США… по данным американского Минфина, наша страна за минувший год увеличила инвестиции в американские гособлигации в 3,5 раза — с 32,6 млрд до 116,4 млрд долларов. И теперь Россия занимает седьмое место в рейтинге стран-кредиторов Соединенных Штатов».

Вы можете себе представить Госбанк СССР, вложивший 30% своих резервов в гособлигации США? Не в золото, а в облигации?

Но будем справедливы — средства ЗВР вкладываются Центральным банком не только в американские «ценные» бумаги. Получателем средств является и Международный валютный фонд: «Россия в ближайшее время разместит 10 млрд долларов из золотовалютных резервов в облигации Международного валютного фонда (МВФ). Об этом вице-премьер правительства РФ Алексей Кудрин сообщил на встрече с президентом РФ Дмитрием Медведевым. По словам министра финансов, размещать эти средства будет Центральный банк».

О том, что МВФ полностью контролируется англосаксами и о других «уродливых» детищах Бреттон-Вудса мы поговорим несколько позже. Сейчас просто отметим, что покупка всевозможных облигаций Центральным банком России происходит в то время, когда кредитные ресурсы очень нужны родной российской экономике. Но давать их внутрь России нельзя. Почему, спросите вы? Нельзя по закону.

«Статья 22. Банк России не вправе предоставлять кредиты Правительству Российской Федерации для финансирования дефицита федерального бюджета, покупать государственные ценные бумаги при их первичном размещении, за исключением тех случаев, когда это предусматривается федеральным законом о федеральном бюджете».

Центральные банки так называемых «развитых стран» кредитуют бюджет именно путем покупки гособлигаций. А наш ЦБ российские облигации покупать не может. А вот американские государственные облигации и ценные бумаги некоторых других стран — может. Это важный момент: Центральный банк России имеет право покупать облигации только ЧУЖИХ стран, а значит, по закону обязан кредитовать экономики других стран. Причем вполне конкретных.

Эмиссию рубля, согласно закону, осуществляет только Банк России. И он же, согласно тому же закону, не может давать кредиты государству. Как же осуществляется эмиссия, как рубли вводятся в обращение? Очень просто — путем покупки иностранной валюты на бирже.

Работает эта система так:

  • Россия продала на мировом рынке некий товар;
  • в страну поступило 100 долларов;
  • Центральный банк покупает эти доллары на бирже;
  • доллары попадают в золотовалютные запасы ЦБ РФ;
  • в экономику попадает 3000 рублей.

Иными словами, иностранная валюта попадает в страну только через биржу. А там ее продают, и соответствующее количество рублей «впрыскивается» в российскую экономику. Соблюдается некий негласный для населения паритет. Паритет между количеством долларов в ЗВР и количеством рублей в экономике. Вот цена на нефть пошла вверх. За тот же товар Россия получает уже не 100, а 110 долларов. Паритет нарушен, и ЦБ его исправляет. Он снижает курс доллара, покупает их дешевле и впрыскивает в экономику страны меньшее количество рублей за один пришедший в страну доллар. При снижении цены на нефть происходит обратный процесс: ЦБ увеличивает курс доллара. Теперь за один пришедший доллар эмитируется меньшее количество нашей валюты. Внимательно следит за общим объемом рублевой массы именно Центральный банк. Ведь согласно закону о ЦБ именно руководящий орган Центрального банка — Совет директоров — принимает решение «об общем объеме выпуска наличных денег». Иными словами, существует зависимость и жесткая привязка денежной массы внутри России и долларовой массы, которую Россия получает извне. А это значит, что мы уязвимы. Мы не до конца самостоятельны. Почему же ЦБ сохраняет паритет между количеством долларов в ЗВР и общим объемом эмиссии рублей? Потому что Центральный банк осуществляет управление эмиссией рубля в режиме «currency board».

Это нужно потому, что любая страна — член МВФ обязана обеспечить одномоментный обмен всего объема своей национальной валюты на доллары и фунты из собственных золотовалютных резервов. В любой момент времени это правило должно соблюдаться. Без этого не берут в МВФ. Без этого не возьмут в «цивилизованное человечество».

А в итоге денег в экономике России не столько, сколько необходимо для ее нормального функционирования, а столько, сколько долларов лежит в кубышке Центрального банка. Сколько долларов выручили за проданные нефть и газ, столько можно напечатать собственных российских рублей. То есть вся экономика России искусственно поставлена в прямую зависимость от экспорта природных ресурсов. Вот почему при падении цен на нефть рушится всё и вся. Дело вовсе не в недоборе налогов от продажи самой нефти. Дело в том, что в экономике исчезают рубли. А уже потом падает торговля, строительство, урезаются зарплаты, и встает весь производственный процесс.

Важно понимать, что золотовалютные резервы страны не являются «резервом» государства. Эти деньги нельзя тратить. Они должны лежать в «кубышке» ЦБ просто для того, чтобы ЦБ мог печатать рубли. Золотовалютные резервы не приносят государству и народу никакой пользы. Их функция совершенно другая — это гарантии, которые нельзя тратить, чтобы можно было эмитировать рубли. Почему нельзя тратить ЗВР, тоже понятно — завтра продадим доллары для покрытия внешнего долга страны, а напечатанные под них рубли останутся. Баланс нарушен. Это не по правилам. Так нельзя.

Наглядный пример: Путин выплатил внешний долг России. За это ему огромное спасибо — обрезал одну финансовую веревочку, за которую дергали мировые кукловоды. Пока только одну — другая осталась. Причем сделал все «по правилам». Внешний долг был выплачен из Стабилизационного фонда, который на самом деле является собственностью государства. Денег золотовалютные резервы ЦБ на выплату внешнего долга не тратили. Почему? Нельзя! Почему нельзя? Потому что в 1944 году в городе Бреттон-Вуд были подписаны международные соглашения, определившие дальнейшее развитие человечества. О бреттон-вудских договоренностях и обо всем, что произошло в финансовом зазеркалье с той поры, мы поговорим в другой главе…

Купить книгу на Озоне

Жан-Кристоф Гранже. Лес мертвецов (фрагмент)

Отрывок из романа

1

Вот оно. То, что нужно.

Туфельки «Прада», которые она видела в «Вог»
за прошлый месяц. Незаметный штрих, завершающий
ансамбль. С маленьким черным платьем,
купленным за бесценок на улице Драгон, выйдет
потрясающе. Просто отпад. С улыбкой Жанна Крулевска
потянулась в кресле. Наконец-то она придумала,
что наденет сегодня вечером. И не просто
придумала, а представила себе.

Она вновь проверила мобильный. Ни одного
нового сообщения. Сердце екнуло от беспокойства.
Еще сильнее и болезненнее, чем в прошлый раз.
Почему он не звонит? Уже пятый час. Поздновато,
чтобы подтвердить приглашение на ужин.

Отбросив сомнения, она позвонила в бутик
«Прада» на проспекте Монтеня. Есть у них такие
туфли? Тридцать девятый размер? Она заберет
их сегодня до семи. Недолгое облегчение тут же
сменилось тревогой. У нее на счету и без того перерасход
в 800 евро… А с этой покупкой получится
больше 1300.

Впрочем, уже 29 мая. Зарплату перечислят
через два дня. 4000 евро. И ни центом больше, включая
премиальные. Месяц снова начнется с доходом,
урезанным на целую треть. Хотя ей не привыкать.
Она давным-давно приноровилась выкручиваться.

Жанна закрыла глаза. Представила себя на лакированных
каблуках. Сегодня она будет совсем другой.
Неузнаваемой. Ослепительной. Неотразимой. Все
остальное — проще простого. Сближение. Примирение.
Новое начало…

Но почему он не звонит? Накануне он сам сделал
первый шаг. В сотый раз за день она открыла почту
и прочитала мейл. Его мейл:

Сам не знаю, чего я наговорил. У меня и в мыслях
такого не было. Завтра поужинаешь со мной? Я позвоню
и заеду за тобой в суд. Я буду твоим королем,
а ты — моей королевой…

Последние слова — намек на «Героев», песню
Дэвида Боуи. Коллекционная запись, где рок-звезда
несколько куплетов исполняет по-французски.
Она прекрасно помнила, как они откопали
виниловую пластинку у торговца музыкальными
раритетами в квартале Ле-Алль. Радость в его
глазах. Его смех… В ту минуту ей больше ничего
не было нужно. Только всегда вызывать — или
хотя бы поддерживать — этот огонь в его глазах.
Подобно весталкам Древнего Рима, постоянно хранившим
священный огонь в храме.

Зазвонил телефон. Но не мобильный. Городской.
Проклятье.

— Алло?

— Это Вьоле…

Жанна мгновенно переключилась на рабочий лад:

— Дело движется?

— Какое там…

— Он признался?

— Нет.

— Так он ее насиловал или нет, черт его побери?

— Говорит, знать ее не знает.

— Она ведь дочь его любовницы?

— А он сказал, что и с матерью не знаком.

— Разве трудно доказать обратное?

— С таким все трудно.

— Сколько еще у нас времени?

— Шесть часов. Считай, что нисколько. За восемнадцать
часов мы ничего из него не вытянули.

— Вот дерьмо.

— Оно самое. Ладно. Пойду попробую поддать
жару. Хотя боюсь, дело не выгорит…
Повесив трубку, она поразилась, насколько все
это ей безразлично. Между тяжестью обвинения —
изнасилование несовершеннолетней — и смехотворными
ставками ее жизни — состоится ужин
или нет — лежит пропасть. А она не в силах думать
ни о чем, кроме этого свидания.

Одно из первых практических заданий в Национальной
школе судебных работников заключалось
в просмотре видеокадра: правонарушение, заснятое
камерой слежения. Затем каждого будущего
судью просили рассказать, что именно он видел. Все
рассказывали по-своему. Менялись марка и цвет
автомобиля. Число нападавших у всех было разное.
Как и последовательность событий. И это упражнение
задавало тон. Объективности не существует.
Правосудие — дело рук человеческих. Несовершенное,
зыбкое, субъективное.

Машинально она взглянула на дисплей мобильного.
Ничего. Жанна почувствовала, как к глазам
подступили слезы. Она ждала его звонка с самого
утра. Воображала, мечтала, прокручивала в голове
все те же мысли, все те же надежды, чтобы через
мгновение погрузиться в бездну отчаяния. Сколько
раз она была готова позвонить ему сама. Но об этом
нечего и думать. Надо держаться…

Полшестого. Вдруг ею овладела паника. Все
кончено. Это ничего не значащее приглашение
на ужин — всего лишь последние содрогания трупа.
Он уже не вернется. Пора с этим смириться. Выкинь
его из головы. Начни все с чистого листа. Займись
собой. Расхожие фразы, выражающие безысходную
тоску таких же горемык, как она. Тех, кого
вечно бросают. Тех, кому суждено вечно страдать.
Она повертела в пальцах ручку и встала.

Кабинет находился на четвертом этаже Нантерского
суда. Десять квадратных метров, забитых
провонявшими пылью и чернилами для принтера
папками, где работала она сама и секретарша суда
Клер. Ее она отпустила в четыре, чтобы смыться
пораньше.

Она встала у окна и посмотрела на пригорки
Нантерского парка. Мягкие линии склонов, четкие
очертания лужаек. Справа жилые комплексы всех
цветов радуги, а за ними — «башни-облака» Эмиля
Айо, говорившего: «Сборные конструкции — экономическая
необходимость, но она не должна вызывать
у людей ощущение, что они сами — сборные
конструкции». Жанне нравились эти слова, но она
не была уверена, что результат оправдал ожидания
архитектора. День за днем на нее в этом кабинете
обрушивалась реальность, порожденная неблагополучием
бедных кварталов: грабежи, изнасилования,
разбойные нападения, наркоторговля… Совсем
не то, что было задумано.

Подавив приступ тошноты, она вернулась за
письменный стол, прикидывая, сколько еще протянет
без лексомила. На глаза попалась стопка
бланков. Апелляционный суд Версаля. Нантерский
исправительный суд. Кабинет мадам Жанны
Крулевска. Следственного судьи при Нантерском
исправительном суде. Тут же вспомнилось, как
обычно о ней отзывались коллеги. «Самая молодая
в своем выпуске». «Восходящая звезда юриспруденции». «Пойдет по стопам Евы Жоли и Лоранс
Вишневски». Так говорили о ее карьере.

Зато в личной жизни — полный крах. Тридцать
пять лет. Ни семьи, ни детей. Две-три приятельницы,
все незамужние. Трехкомнатная съемная
квартирка в Шестом округе. Никаких сбережений.
Никакого имущества. Никаких перспектив. Жизнь
утекла сквозь пальцы. И вот уже в ресторане к ней
обращаются «мадам», а не «мадемуазель». Черт.

Два года назад она сорвалась. Жизнь, незадолго
до того отдававшая горечью, утратила всякий вкус.
Депрессия. Больница. «Жить» в то время означало
для нее «страдать». Два эти слова стали синонимами.
Но как ни странно, от пребывания в этом заведении
у нее сохранились приятные воспоминания. Во всяком случае, теплые. Три недели сна, когда ее пичкали
лекарствами и кормили с ложечки. Постепенное
возвращение к реальности. Антидепрессанты,
психоанализ… С тех пор у нее осталась невидимая
трещина в душе, которую в повседневной жизни
она старательно заглушала визитами к психологу,
таблетками, выходами в свет. Но черная дыра
никуда не исчезла, она всегда была рядом, почти
заманивала ее, постоянно притягивала…

Она нащупала в сумке лексомил. Положила
под язык целую таблетку. Прежде ей хватало четвертушки,
но, привыкнув, она стала глушить себя
полной дозой. Она устроилась в кресле поглубже.
Подождала. И скоро ее отпустило. Дыхание стало
свободнее. Мысли успокоились…

В дверь постучали. Жанна подскочила в кресле.
Оказывается, она задремала.

На пороге стоял Стефан Рейнхар в своем неизменном
пиджаке в елочку. Взъерошенный. Помятый.
Небритый. Один из семи следственных судей
Нантерского суда. Их называли «великолепной
семеркой». Но Рейнхар уж точно самый из них сексуальный.
Скорее Стив Маккуин, чем Юл Бриннер.

— Ты у нас отвечаешь за финансовый надзор?

— Вроде бы я.

Три недели назад на нее возложили эту обязанность,
хотя она не слишком разбиралась в таких
делах. С тем же успехом ей могли достаться организованная
преступность или терроризм.

— Так ты или не ты?

— Ну я.

Рейнхар помахал зеленой папкой:

— В прокуратуре что-то напутали. Прислали
мне это ОЗ.

ОЗ — обвинительное заключение, составленное
прокурором или тем, кто его замещает, после
проведения предварительного следствия. Обычное
официальное письмо, подшитое к первым документам
по делу: полицейским протоколам, отчету
налоговых служб, анонимным письмам… Все, что
способно вызвать подозрения.

— Я снял для тебя копию. Можешь почитать
прямо сейчас. Оригинал пришлю вечером. Материалы
тебе передадут завтра. Или, хочешь, обождем,
тогда достанется следующему дежурному судье.
Что скажешь?

— А что там?

— Анонимный донос. По первому впечатлению,
попахивает отличным политическим скандальчиком.

— С какого фланга попахивает?

Он поднес к виску правую ладонь, пародируя
военное приветствие:

— Напра-а-а-во, мой генерал!

В один миг в ней проснулся профессиональный
интерес, наполнив ее уверенностью и рвением. Ее
работа. Ее власть. Полномочия судьи, которыми
наделил ее президент.

Она протянула руку:

— Давай сюда. 

2

С Тома она познакомилась на вернисаже. Она даже
помнила точную дату. 12 мая 2006 года. И место.
Просторная квартира на Левом берегу, где была устроена фотовыставка. Ее наряд. Индийская
туника, серые переливчатые джинсы, сапожки в
байкерском стиле. На фотографии Жанна не смотрела,
она сосредоточилась на своей цели: самом
фотографе.

Чтобы окончательно подавить внутреннее
сопротивление, она бокал за бокалом глушила
шампанское. Когда она намечала жертву, то любила
перебрать, чтобы самой превратиться в добычу.
«Он нежно убивал меня своей песней». «Нежное
убийство» в исполнении группы «Фуджис» перекрывало
гул толпы. Самая подходящая музыка для
мысленного стриптиза, которому она предавалась,
отбрасывая один за другим свои страхи, сомнения,
стыдливость… Она размахивала ими над головой,
словно бюстгальтером или стрингами, стремясь
достичь истинной свободы, свободы желания. Всякий
проходил через это.

В ушах Жанны звучали предостережения
подруг: «Тома? Бабник. Трахает все, что шевелится.
Козел». Она улыбнулась. Слишком поздно.
Шампанское притупило инстинкт самосохранения.
Он подошел к ней. Разыграл перед ней свою роль
обольстителя. Даже не слишком убедительно.
Но в его шутках сквозило желание, а в ее улыбках
— призыв.

С первой же встречи все пошло не так. Она
слишком быстро позволила себя поцеловать. В тот
же вечер в машине. А как говаривала ей мать, когда
еще не впала в маразм: «Для женщины первый
поцелуй — начало любви. Для мужчины — начало
расставания». Жанна упрекала себя за то, что
уступила так легко. Вместо того чтобы потихоньку
разжигать пламя…

Пытаясь исправить свою ошибку, она несколько
недель отказывала ему в близости, создавая между
ними ненужное напряжение. Так они утвердились
в своих ролях: он призывает, она отказывает.
Возможно, уже тогда она пыталась защищаться…
Знала, что вместе с телом отдаст ему и сердце. Как
всегда. И тогда наступит настоящая зависимость.

Надо отдать Тома должное, он был хорошим
фотографом. Но во всем остальном — пустышка.
Ни красавчик, ни урод. И приятным его не назовешь.
Прижимистый. Эгоистичный. Конечно, трусоватый.
Как и большинство мужчин. На самом
деле их объединяло только одно: два еженедельных
визита к психологу. И те глубокие раны, которые
они старались залечить. Когда Жанна размышляла
об этом, ей удавалось объяснить свое внезапное
увлечение только внешними причинами. Нужное
место. Нужное время. И ничего больше. Все это
она знала, но не переставала находить в нем всевозможные
достоинства, занимаясь бесконечным
самовнушением. В этом суть женской любви: только
здесь яйцо высиживает курицу…

Она ошибалась не в первый раз, куда там…
Вечно влюблялась не в тех, в кого надо. Даже
в чокнутых. Вроде того адвоката, который выключал
бойлер, когда она у него ночевала. Он заметил,
что после очень горячего душа Жанна мгновенно
засыпает, оставив его ни с чем. Или программиста,
просившего ее устраивать стриптиз перед вебкамерой.
Она порвала с ним, сообразив, что ею
любуется не он один. Или того странного издателя,
который надевал белые фетровые перчатки, когда
садился в метро, и воровал у букинистов подержанные
книги. А были и другие. Много других…

И за что ей достались все эти придурки? Столько
ошибок ради одной-единственной истины: Жанна
была влюблена в любовь.

В детстве Жанна без конца слушала одну
песенку: «Не бросай ее,/Она такая хрупкая./
Знаешь, быть свободной/Не так-то просто…».
В то время она еще не понимала заключенной в этих
словах иронии, но предчувствовала, что песенка
таинственным образом повлияет на ее судьбу.
И оказалась права. Сегодня Жанна Крулевска,
независимая парижанка, была свободной женщиной.
Это и правда не так-то просто…

Процесс следовал за процессом, обыск сменялся
допросом, а она все спрашивала себя, верный ли
путь выбрала. Та ли это жизнь, о которой она мечтала?
Порой она думала, что все это — чудовищный
обман. Ее убедили ни в чем не уступать мужчине.
Вкалывать как проклятая. Забыть о чувствах.
Неужели ей нужно именно это?

А уж как ее бесило, что и эту ловушку подстроили
мужчины! По их вине женщины разочаровались
в любви и забыли свою величайшую мечту,
свою liebestraum (Любовная греза (нем.).), само свое предназначение продолжательниц
человеческого рода. И ради чего?
Чтобы подбирать за мужчинами крохи на профессиональном
поприще, а по вечерам рыдать над
телесериалами, запивая антидепрессанты бокалом
белого вина? Привет эволюции.

Поначалу из них с Тома получилась идеальная
современная пара. Две квартиры. Два счета в банке.
Две налоговые декларации. Они проводили вместе
два-три вечера в неделю да время от времени
устраивали романтический уик-энд. В Довиле или
где-нибудь еще.

Но стоило Жанне заикнуться о запретном —
«обязательствах», «совместной жизни» и даже
обмолвиться о «ребенке», как дело было приостановлено
производством. Она наткнулась на глухую
стену из недомолвок, отговорок и отсрочек… Беда
не приходит одна, и ее охватили подозрения. Чем
занимается Тома в те вечера, когда они не вместе?

Во время пожара иногда происходит то, что
специалисты называют обратной тягой. В закрытом
помещении пламя поглощает весь кислород и начинает
высасывать воздух снаружи: из-под дверей,
сквозь щели в наличниках, трещины в стенах,
создавая вакуум и втягивая перегородки, оконные
рамы, стекла, пока все не разлетится вдребезги.
И тогда внезапный приток кислорода извне мгновенно
подпитывает огонь, он разгорается и вспыхивает
ярким пламенем. Это и есть обратная тяга.

Так случилось с Жанной. Наглухо закрыв сердце
перед малейшим проблеском надежды, она
выжгла весь кислород у себя внутри. Все двери
и засовы, наложенные на ее ожидания, в конце
концов были снесены напрочь, высвободив беспощадную
ярость, нетерпение, требовательность.
Жанна превратилась в фурию. Она прижала Тома
к стенке и предъявила ему ультиматум. Результат
не заставил себя ждать. Тома просто сбежал. Затем
вернулся. И опять исчез… Ссоры, увертки, побеги
повторялись снова и снова, пока их отношения не
превратились в затасканную тряпку.

И чего она добилась? Ничего. Ничего она не
выиграла. Ни обещаний, ни уверенности. Наоборот,
теперь она одинока, как никогда. И готова принять
все. Даже делить его с другой женщиной. Все
лучше, чем одиночество. Все лучше, чем потерять
его. И потерять себя — настолько его присутствие
стало частью ее самой, поглотило и источило ее…

Вот уже несколько недель она выполняла свою
работу как после тяжелой болезни: любое движение,
любая мысль требовали сверхчеловеческих
усилий. Она занималась делами по инерции.
Притворялась, будто живет, работает, дышит, а
сама была одержима одним неотвязным чувством.
Своей испепеленной любовью. Своей раковой
опухолью.

И все тем же вопросом: есть ли у него другая?

Жанна Крулевска вернулась домой ближе к
полуночи. Не зажигая свет, сбросила плащ. Вытянулась
на диване в гостиной, лицом к огням уличных
фонарей, рассеивавших потемки.

И мастурбировала, пока не забылась сном. 

3

— Фамилия. Имя. Возраст. Профессия.

— Перрейя. Жан-Ив. Пятьдесят три года. Управляю
профсоюзом владельцев недвижимости
«COFEC».

— По адресу?

— Дом четырнадцать по улице Катр-Септамбр,
во Втором округе.

— Проживаете?

— Сто семнадцать, бульвар Сюше, Шестнадцатый
округ.

Жанна подождала, пока секретарь суда Клер
все запишет. Десять часов утра, а уже жарко. Она
редко проводила опрос свидетелей до обеда. Как
правило, в первые рабочие часы она изучала дела
и по телефону назначала судебные действия —
опросы, допросы, очные ставки — на вторую половину
дня. Но на этот раз ей хотелось захватить
свидетеля врасплох. Она велела доставить ему
повестку накануне вечером. Он был вызван в
качестве обычного свидетеля. Классическая уловка.
Свидетель не имеет права ни на адвоката, ни на
доступ к делу, а значит, он в два раза уязвимее
подозреваемого.

— Месье Перрейя, надо ли напоминать вам
факты?

Мужчина не ответил. Жанна продолжала нейтральным
тоном:

— Вы вызваны сюда по делу о доме шесть на
проспекте Жоржа Клемансо в Нантере. В связи с
жалобой месье и мадам Ассалих, граждан Чада,
ныне проживающих в жилом комплексе Сите-деФлер,
двенадцать, улица Сади-Карно в Гриньи.
В рамках коллективного иска, к которому присоединились
«Врачи мира» и АСПОС — Ассоциация
семей, пострадавших от отравления свинцом.
Перрейя заерзал на стуле, не сводя глаз со
своих ботинок.

— Факты таковы. Двадцать седьмого октября
две тысячи шестого года шестилетняя Гома Ассалих,
проживавшая со своей семьей по адресу
проспект Жоржа Клемансо, шесть, поступила
в больницу Робера Дебре. Жалобы на сильные
боли в животе. К тому же у нее был понос. В крови
обнаружено повышенное содержание свинца. Гома
страдает сатурнизмом. Ей предписан недельный
курс хелации.

Жанна замолчала. «Свидетель» задержал
дыхание, все так же уставившись себе на ноги.

— Двенадцатого мая две тысячи первого года
десятилетний Бубакар Нур, также проживающий
в доме шесть по проспекту Жоржа Клемансо,
доставлен в детскую больницу Неккера с тем же
диагнозом. Он проходит двухнедельный курс хелации.
Дети отравились краской со стен трущоб, где
они жили. Семьи Ассалих и Нур обращались в ваш
профсоюз с требованием провести санацию квартир.
Но ответа не последовало.

Она подняла глаза. Перрейя обливался потом.

— Двадцатого ноября того же года в больницу
был доставлен еще один ребенок, семилетний
Мохаммед Тамар, проживавший по адресу проспект
Жоржа Клемансо, дом шесть. Очередное
отравление свинцом. Мальчик бился в конвульсиях.
Через два дня он умер в больнице Неккера. При
вскрытии у него в печени, почках и мозге обнаружены
следы свинца.

Перрейя ослабил галстук и вытер ладони о
колени.

— На этот раз жильцы при поддержке АСПОС
предъявили гражданский иск. Неоднократно они
требовали, чтобы вы провели работы по санации
дома. Вы ни разу не снизошли до ответа,
верно?

Мужчина откашлялся и пробормотал:

— Эти семьи еще раньше обратились с просьбой
предоставить им другое жилье. Расходы должны
были взять на себя городские власти Нантера. Мы
дожидались их переезда, чтобы начать ремонт.

— Будто вы не знаете, как долго удовлетворяются
подобные запросы! Дожидались, пока они все
перемрут?

— Но у нас-то не было средств, чтобы их переселить.
Жанна задержала на нем взгляд. Высокий,
широкоплечий, в дорогом черном костюме, вьющиеся
волосы с проседью окружают голову ореолом.
Несмотря на внушительную внешность, Жан-Ив
Перрейя разыгрывал из себя неприметного скромника.
Регбист, который пытается превратиться
в невидимку.

Она открыла очередную папку:

— Через два года, в две тысячи третьем, было
составлено экспертное заключение. Результат
оказался удручающим. Стены квартир выкрашены
краской на свинцовых белилах, запрещенных уже
в сорок восьмом году. За это время еще четверо
детишек попали в больницу.

— Мы собирались сделать ремонт! Город должен
был нам помочь!

— В экспертном заключении также отмечены
нездоровые условия проживания. Нарушены все
нормы безопасности. Однокомнатные квартиры,
площадью не больше двадцати метров, без кухни
и удобств. А квартплата превышает шестьсотсемьсот
евро. Сколько метров в вашей квартире
на бульваре Сюше, месье Перрейя?

— Я отказываюсь отвечать.

Жанна тут же пожалела об этом личном выпаде.
Всегда придерживаться фактов.

— Всего через пару месяцев, — продолжала
она спокойнее, — в июне две тысячи третьего года,
от отравления свинцом снова погибает ребенок
из дома номер шесть по проспекту Жоржа Клемансо.
Вы и на этот раз не явились, чтобы оценить
предстоящий ремонт.

— Мы приезжали.

Она развела руками:

— И где же отчеты? Сметы? Ваша канцелярия
нам ничего не предоставила.

Перрейя облизнул губы, снова вытер ладони
о брюки. Большие мозолистые ладони. Этот тип
был строителем, подумала Жанна. И лишь потом
занялся недвижимостью. А значит, разбирается
в таких делах.

— Мы недооценили опасность ситуации, — тем
не менее солгал он.

— Несмотря на результат экспертизы? Медицинские
заключения?

Перрейя расстегнул воротник рубашки.
Жанна перевернула страницу и продолжила:

— За загубленные и непоправимо испорченные
жизни Версальский апелляционный суд постановлением
от двадцать третьего марта две тысячи
восьмого года обязал вас выплатить компенсацию
пострадавшим. Семьи в конце концов получили возмещение
понесенного ущерба и новое жилье. В то же
время эксперты постановили, что дом слишком ветхий
и не подлежит ремонту. К тому же выяснилось,
что в действительности вы рассчитывали его снести,
а на этом месте построить офисное здание. Ирония
заключается в том, что в итоге вы получите от города
финансовую поддержку, чтобы снести и возвести
заново дом шесть по проспекту Жоржа Клемансо.
В результате вы добились чего хотели.

— Прекратите говорить «вы». Я всего лишь
управляю профсоюзом.

Жанна пропустила этот выпад мимо ушей.
В кабинете было жарко как в печке. Воротник
блузки у нее промок от пота. Солнечные лучи
стрелами пронзали широкое окно, растекаясь
по комнате, словно масло по сковородке. Она едва
не попросила Клер опустить шторы, но это пекло —
необходимая часть ее игры.

— Этим бы все и кончилось, но несколько семей
при поддержке двух ассоциаций — «Врачей мира»
и АСПОС — предъявили коллективный иск. Вам
и домовладельцам. За неумышленное убийство.

— Мы никого не убивали!

— Убивали. Дом и краска стали орудием убийст
ва.

— Мы этого не хотели!

— Неумышленное убийство. Формулировка
говорит сама за себя.

Перрейя помотал головой и бросил:

— Чего вы добиваетесь? Зачем я здесь?

— Я хочу узнать, кто на самом деле в этом виноват.
Кто скрывается за анонимными обществами,
владеющими зданием. Кто отдавал вам приказы?
Вы лишь пешка, Перрейя. И вам придется отдуваться
за других!

— Я никого не знаю.

— Перрейя, вам грозит по меньшей мере десять
лет тюрьмы. Без права досрочного освобождения.
И отбывать срок вы начнете сегодня же, если я так
решу. В камере предварительного заключения.
Мужчина поднял глаза: две вспышки в седых
зарослях бровей. Он вот-вот заговорит, Жанна
это чувствовала. Она выдвинула ящик и достала
крафтовый конверт формата А4. Вынула из него
черно-белый снимок такого же размера.

— Тарак Алюк, восемь лет, скончался через
шесть часов после госпитализации. Задохнулся в
конвульсиях. Вскрытие показало, что содержание
свинца в его органах в двадцать раз превышало
порог токсичности. Как по-вашему, какое впечатление
эти фотографии произведут в суде?
Перрейя отвел взгляд.

— Сейчас вам поможет только одно: разделить
ответственность с другими. Сказать нам, кто стоит
за акционерными обществами, которые отдают вам
приказы.

Он сидел, низко склонив голову, и молчал. Шея
у него блестела от пота. Жанна видела, как дрожат
его плечи. Она и сама дрожала в мокрой от пота
блузке. Началась настоящая битва.

— Перрейя, вы будете гнить в тюрьме по меньшей
мере пять лет. Вам известно, как там обходятся
с убийцами детишек?

— Но я не…

— Какая разница! Поползут слухи, и вас будут
считать педофилом. Так кто стоит за акционерными
обществами?

Он почесал затылок.

— Я их не знаю.

— Когда запахло жареным, вы наверняка сообщили
об этом тем, кто принимает решения.

— Я послал мейлы.

— Кому?

— В офис. Гражданского товарищества недвижимости.
«FIMA».

— Значит, вам ответили. Ответы не были подписаны?

— Нет. Это административный совет. Они не
хотели ничего предпринимать, и точка.

— И вы их не предостерегли? Не попытались
связаться напрямую?

Перрейя втянул голову в плечи и ничего не
ответил.

Жанна вынула протокол:

— Знаете, что это такое?

— Нет.

— Показания вашего секретаря Сильвии Денуа.
Перрейя отшатнулся. Жанна продолжала:

— Она помнит, что семнадцатого июля две
тысячи третьего года вы ездили в дом шесть по проспекту
Жоржа Клемансо с владельцем здания.

— Она ошибается.

— Перрейя, вы пользуетесь услугами такси
компании «G7». И имеете абонемент, именуемый
«Клоб афер». Все ваши поездки остаются в памяти
компьютера. Мне продолжать?

Он промолчал.

— Семнадцатого июля две тысячи третьего
года вы заказали такси — светло-серый «мерседес» с номерными знаками 345 DSM 75. За два дня
до этого вы получили первое экспертное заключение.
И решили убедиться сами, насколько все
серьезно. Оценить состояние здоровья жильцов.
Предстоящий ремонт.
Перрейя то и дело затравленно поглядывал
на Жанну.

— По сведениям компании «G7», сначала вы
заезжали на проспект Марсо в дом сорок пять.

— Я уже не помню.

— Дом сорок пять по проспекту Марсо — адрес
гражданского товарищества недвижимости
«FIMA». Можно предположить, что вы заезжали
к владельцу общества. Шофер ждал вас двадцать
минут. Очевидно, все это время вы убеждали владельца
в серьезности ситуации, чтобы он согласился
поехать с вами. Так за кем вы заезжали в тот
день? Кого вы покрываете, месье Перрейя?

— Я не вправе называть имена. Профессиональная
тайна.

Жанна стукнула по столу:

— Чепуха! Вы не врач и не адвокат. Кто владелец
«FIMA»? За кем вы заезжали, черт побери?
Перрейя замкнулся в молчании. Несмотря
на дорогой костюм, он выглядел помятым.

— Дюнан, — прошептал он наконец. — Его зовут
Мишель Дюнан. Он — владелец контрольного
пакета акций по крайней мере двух из трех фирм,
которым принадлежит дом. На самом деле он и есть
его настоящий владелец.

Жанна сделала знак секретарше Клер. Пора
записывать: начинается дача показаний.

— В тот день он ездил вместе с вами?

— Еще бы, когда заварилась такая каша!
Она представляла себе, как это было. Июль
2003 года. Вовсю палило солнце. Словно сегодня. Оба
бизнесмена потели в своих костюмчиках от «Хьюго
Босс», опасаясь, что проклятые негры помешают их
покою, успеху, темным делишкам…

— Дюнан так и не принял никакого решения?
Не мог же он сидеть сложа руки.

— А он и не сидел.

— В каком смысле?

Свидетель все еще колебался. Жанна настаивала:

— У меня нет ни одного документа, подтверждающего,
что в то время были приняты хоть какие-то
меры.

Кэтрин Стокетт. Прислуга

Глава из романа

О книге Кэтрин Стокетт «Прислуга»

Мэй Мобли родилась ранним воскресным утром в августе 1960. Церковное дитя, как говорится. Я белых детишек нянчу, вот что, а еще готовлю и прибираюсь в доме. За свою жизнь уже семнадцать деток вынянчила. Я умею укладывать их спать, успокаивать и сажать на горшок поутру, пока мамочка еще нежится в постели.

И отродясь я не видала ребенка, который орал бы, как Мэй Мобли Лифолт. Когда я первый раз переступила порог, она аж заходилась вся, красная — видать, животик болит — и бутылочку отшвыривала, как гнилую репу. Мисс Лифолт, та в ужасе глядела на собственное дитя: «Что я не так делаю? Почему никак не могу прекратить это?»

Это? Первый намек был: что-то здесь не так. И я взяла этого розового вопящего младенца на руки. Покачала на коленях, чтобы газики отошли, и пары минут не прошло, как Малышка затихла и заулыбалась мне. Но мисс Лифолт, она за весь день так и не взяла на руки своего ребеночка. Я много видала женщин, что впадали в тоску после родов. Вот и подумала, что это тот самый случай.

Теперь насчет мисс Лифолт: она не только хмурая вечно, она еще и худющая, что твой скелет. Ножки у нее такие тощие, будто отросли только на прошлой неделе. Двадцать три года, а долговязая, как четырнадцатилетний пацан. Даже каштановые волосы — и те тонюсенькие, да редкие. Она их пробует начесывать, но это ж просто смех. А лицо у нее точь-в-точь, как у красного чертика, что на жестянке с коричными конфетками — острый подбородок и все. У нее все тело, вообще-то, состоит из острых выступов и углов, неудивительно, что не может утешить ребеночка. Детки любят толстых. Чтобы зарыться мордашкой вам в подмышку и заснуть. Уж я-то знаю.

К тому времени, как ей годик исполнился, Мэй Мобли от меня ни на шаг не отходила. Пробьет, бывало, пять часов, а она вцепится в мои башмаки, волочится по полу и кричит, будто я ухожу навеки. А Мисс Лифолт прищурится злобно, вроде я делаю что дурное, и отдирает рыдающую крошку от моих ног. Я так думаю, вы сильно рискуете, когда допускаете чужого человека воспитывать свое дитя.

Сейчас Мэй Мобли два годика уже. У нее большущие карие глаза и кудряшки цвета меда. Дело чуть портит лысинка на затылке. А когда она сердится, между бровок у нее морщинка, как у мамы. Они вообще похожи, вот только Мэй Мобли пухленькая. Королевой красоты она не будет. Думаю, мисс Лифолт это беспокоит, но для меня Мэй Мобли особенный ребенок.

Я потеряла своего дорогого мальчика, Трилора, незадолго до того, как начала работать у мисс Лифолт. Ему было двадцать четыре. Чудесный возраст, вся жизнь впереди.

У него была своя квартирка на Фолей-стрит. Встречался с хорошей девушкой, Франсес, я ждала, что они поженятся, но он неторопливый был в таких вещах. Не потому, что искал чего получше, а просто очень был рассудительный. Он очки носил и все время читал. Даже начал писать книжку, про то, каково это быть цветным и работать в Миссисипи. Боже правый, как я им гордилась! Но как-то он работал допоздна на фабрике Сканлон-Тейлор, грузил мешки, щепки все время протыкали перчатки. Он был слишком маленький для этого дела, слишком хрупкий, но ему очень нужна была работа. Устал. Шел дождь. Он поскользнулся на мостках и упал прямо на дорогу. Водитель тягача его не заметил и раздавил ему легкие, прежде чем мальчик успел двинуться. Когда я все узнала, он был уже мертв.

В тот день мой мир почернел. Воздух стал черным, и солнце — черным. Я лежала на кровати и смотрела на черный потолок. Минни приходила каждый день проверить, дышу ли я еще, кормила меня, чтоб не померла. Три месяца прошло, прежде чем я глянула в окно, посмотреть, там ли еще весь остальной мир. Как же я удивилась, что мир не рухнул оттого, что мой мальчик погиб. Через пять месяцев после похорон я заставила себя встать с кровати. Надела белую униформу, повесила на шею маленький золотой крестик и отправилась с визитом к мисс Лифолт, потому что та только-только родила малышку-дочь. Но вскоре я заметила, что кое-что во мне изменилось. Горькое зерно поселилось внутри. И я больше не принимаю жизнь так покорно.

— Приведи дом в порядок, а потом приготовь салат из цыпленка, — приказывает мисс Лифолт.

Сегодня у нее бридж. Каждую четвертую среду месяца. Я уже все приготовила — утром сделала салат из цыпленка, а скатерти выгладила еще вчера. Мисс Лифолт это видела. Но ей двадцать три, и ей нравится слышать свой голос, когда она указывает мне, что делать.

Она уже в голубом платье, что я гладила утром, у которого шестьдесят пять складок на талии, таких тонких, что мне пришлось нацепить очки, чтобы их разгладить. Я мало что в жизни ненавижу, кроме себя, но про это платье ничего доброго сказать не могу.

— И проследи, чтобы Мэй Мобли к нам не входила, строго-настрого. Я на нее очень сердита — разорвала мою лучшую бумагу на пять тысяч кусочков, а мне нужно написать пятнадцать благодарственных писем для Молодежной Лиги…

Я приготовила всякую всячину для ее подружек. Достала красивые бокалы, разложила столовое серебро. Мисс Лифолт не ставит маленький карточный столик, как другие дамы. У нас сидят за обеденным столом. Стелется скатерть, чтобы скрыть большую царапину в форме буквы «л», на комоде ваза с красными цветами прикрывает обшарпанность полировки. Мисс Лифолт, она любит, чтобы все было изящно, когда устраивает прием. Может, старается изобразить, какой у нее солидный дом. Они ведь не слишком богаты, я знаю. Богатые-то так из кожи вон не лезут.

Я работала в молодых семьях, но, так думаю, это самый маленький домишко из тех, где я нянчила деток. Вот к примеру. Их с мистером Лифолтом спальня приличного размера, но комната Малышки совсем крохотная. Столовая — она же и гостиная. Ванных комнат только две, что облегчает жизнь, потому что в тех домах, где я работала прежде, бывало по пять и шесть. Целый день уходил только на то, чтоб отмыть туалеты. Мисс Лифолт платит девяносто пять центов в час, мне уж много лет так мало не платили. Но после смерти Трилора я согласна была на все. Домовладелец не мог больше ждать. Да и хотя домик маленький, мисс Лифолт старается сделать его уютным. Она неплохо управляется со швейной машинкой. Если не может купить что-то новое, просто берет синюю, к примеру, материю и шьет.

В дверь звонят, я иду открывать.

— Привет, Эйбилин, — говорит мисс Скитер (Skeeter (амер.) — комарик, москит), она из тех, что разговаривают с прислугой. — Как поживаете?

— Здрасьте, мисс Скитер. Все хорошо. Боже, ну и жара на улице.

Мисс Скитер очень высокая и худая. Волосы у нее светлые и короткие, она круглый год делает завивку. Ей года двадцать три или около того, как мисс Лифолт и остальным. Она кладет сумочку на стул, делает такое движение, будто почесывается под одеждой. На ней белая кружевная блузка, застегнутая, как у монашки, туфли на плоской подошве, думаю, чтоб не казаться выше. Синяя юбка с вырезом на талии. Мисс Скитер всегда выглядит так, словно кто-то ей подсказывает, что носить.

Слышу, как подъехали мисс Хилли и ее мама, мисс Уолтер, они сигналят у тротуара. Мисс Хилли живет в десяти футах, но всегда приезжает на машине. Открываю ей дверь, она проходит мимо, а я думаю, что пора бы разбудить Мэй Мобли.

Вхожу в детскую, а Мэй Мобли улыбается и тянет ко мне пухленькие ручонки.

— Уже проснулась, Малышка? А что же меня не позвала?

Она смеется и выплясывает веселую джигу, дожидаясь, пока я достану ее из кроватки. Обнимаю ее изо всех сил. Думаю, когда я ухожу домой, ей не так уж много достается объятий. Частенько прихожу на работу, а она ревет в своей кроватке, а мисс Лифолт стрекочет на своей машинке, недовольно закатывая глаза, как будто это бездомная кошка за окном орет. Мисс Лифолт, она всегда хорошо одета. Всегда накрашена, у нее есть гараж, двухкамерный холодильник, который даже делает лед. Если встретите ее в бакалейной лавке, ни за что не подумаете, что она может вот так уйти и оставить ребеночка плакать в колыбельке. Но прислуга всегда все знает.

Сегодня хороший день. Девчушка смеется.

Я говорю:

— Эйбилин.

А она мне:

— Эйбии.

Я:

— Любит.

И она повторяет:

— Любит.

Я ей:

— Мэй Мобли.

Она мне лепечет:

— Эйбиии.

А потом хохочет и хохочет. Так ее забавляет, что она разговаривает, скажу вам, да и пора бы уж, возраст подошел. Трилор тоже до двух лет не разговаривал. Но зато к тому времени, как пошел в третий класс, он говорил лучше, чем президент Соединенных Штатов, приходил домой и выдавал всякие слова, навроде объединение и парламентский. Когда он перешел в среднюю школу, мы играли в такую игру: я давала ему простое слово, а он придумывал замысловатое название. Я, к примеру, говорила «домашняя кошка», а он — «животное из семейства кошачьих домашнего размера», я говорила «миксер», а он — «вращающаяся ротонда». Как-то раз я сказала «Криско» (Консервированный жир-разрыхлитель для выпечки, на основе хлопкового масла.). Он почесал голову. Поверить не мог, что я выиграла таким простым словом, как «Криско». Это стало у нас секретной шуткой, означало что-то, что вы никак не можете ни описать, ни приспособить к делу, как бы ни старались. Папашу его мы начали называть «Криско», потому что невозможно представить себе мужика, сбежавшего из семьи. Вдобавок он самый подлый неплательщик на свете.

Я перенесла Мэй Мобли в кухню, усадила в высокий стульчик, думая о двух поручениях, которые надо закончить сегодня, пока мисс Лифолт не разгневалась: отобрать негодные салфетки и привести в порядок серебро в буфете. Боже правый, похоже, придется заняться этим, пока дамы в гостиной.

Несу в столовую блюдо с фаршированными яйцами под майонезом. Мисс Лифолт сидит во главе стола, слева от нее мисс Хилли Холбрук и матушка мисс Хилли, мисс Уолтер, с которой мисс Хилли обращается вовсе без уважения. А справа от мисс Лифолт — мисс Скитер.

Обношу гостей, начиная с мисс Уолтер, как самой старшей. В доме тепло, но она набросила на плечи толстый коричневый свитер. Старушка берет яйцо с блюда и едва не роняет его, потому что руки дрожат. Я перехожу к мисс Хилли, та улыбается и берет сразу два. У мисс Хилли круглое лицо и темно-каштановые волосы, собранные в «улей». Кожа у нее оливкового цвета, в веснушках и родинках. Носит она чаще всего шотландку. И задница у нее тяжеловата. Сегодня, по случаю жары, она в красном свободном платье без рукавов. Она из тех женщин, что одеваются, как маленькие девочки, с подходящими шляпками и прочим. Не больно-то она мне нравится.

Перехожу к мисс Скитер, но она, наморщив носик, отказывается: «Нет, спасибо». Потому что не ест яйца. Я все время твержу мисс Лифолт, что у нее тут бридж-клуб, а она все равно заставляет меня готовить эти яйца. Боится разочаровать мисс Хилли.

Наконец, добираюсь до мисс Лифолт. Она хозяйка, поэтому получает свою закуску последней. И тут же мисс Хилли говорит: «Если вы не возражаете…» — и подхватывает еще парочку яичек, что меня вовсе не удивляет.

— Угадайте, кого я встретила в салоне красоты? — обращается к дамам мисс Хилли.

— И кого же? — интересуется мисс Лифолт.

— Селию Фут. И знаете, что она спросила? Не может ли она помочь с Праздником в этом году.

— Отлично, — замечает мисс Скитер. — Нам это пригодится.

— Не все так плохо, обойдемся без нее. Я ей так и сказала: «Селия, чтобы участвовать, вы должны быть членом Лиги или активно сочувствующей». Что она себе думает? Что Лига Джексона открыта для всех?

— А разве мы в этом году не привлекаем не членов? Праздник ведь предстоит грандиозный? — удивляется мисс Скитер.

— Ну, да, — говорит мисс Хилли. — Но ей я об этом сообщать не собиралась.

— Поверить не могу, что Джонни женился на такой вульгарной девице, — говорит мисс Лифолт, а мисс Хилли кивает. И начинает сдавать карты.

А я раскладываю салат и сэндвичи с ветчиной и невольно слушаю их болтовню. Эти дамы обсуждают только три темы: дети, тряпки и подружки. Заслышав слово «Кеннеди», я понимаю, что речь идет не о политике. Они обсуждают, что было надето на мисс Джеки, когда ее показывали по телевизору.

Когда я подхожу к мисс Уолтер, та берет только половинку сэндвича.

— Мама, — резко кричит на нее мисс Хилли. — Возьми еще. Ты тощая, как телеграфный столб. — Мисс Хилли смотрит на остальных. — Я ей все время твержу, если эта Минни не умеет готовить, надо уволить ее, и дело с концом.

Я тут же навострила уши. Она говорит о прислуге. А Минни моя лучшая подруга.

— Минни прекрасно готовит, — возражает мисс Уолтер. — Просто я не так голодна, как бывала прежде.

Минни, поди, лучшая стряпуха в округе Хиндс, а может, и во всем штате Миссисипи. Осенью будет Праздник Молодежной Лиги, и они попросили ее испечь десять тортов с карамелью для аукциона. Она, пожалуй, самая известная из прислуги в нашем штате. Проблема в том, что Минни не может держать рот на замке. Уж слишком она любит дерзить. То нагрубит белому менеджеру в бакалее, то с мужем поскандалит, и вечно дерзит белым дамам, у которых служит. У мисс Уолтер она задержалась так долго только потому, что та глуха, как тетерев.

— Я считаю, что ты недоедаешь, мама, — не унимается мисс Хилли. — Эта Минни плохо тебя кормит, чтобы прикарманить последние ценности, что остались.

Она отодвигает стул:

— Пойду припудрю носик. Вот увидите, мама умрет от голода.

Когда мисс Хилли уходит, мисс Уолтер бормочет себе под нос:

— Держу пари, ты только обрадуешься.

Все делают вид, будто ничего не слышали. Надо бы позвонить сегодня вечерком Минни, рассказать, что тут заявляла мисс Хилли.

В кухне Малышка сидит в своем стульчике, вся мордашка перемазана черничным соком. Я вхожу, и она тут же начинает улыбаться. Она не шумит, не беспокоится, когда остается одна, но я ужас как не люблю оставлять ее надолго. Знаю, что она глаз не сводит с двери, пока я не вернусь.

Глажу ее по пушистой головке и снова выхожу — подать холодный чай. Мисс Хилли уже сидит на своем месте, вся скривилась — опять чем-то недовольна.

— О, Хилли, тебе лучше было бы воспользоваться гостевой ванной комнатой, — говорит мисс Лифолт, перебирая карты. — В задней части дома Эйбилин убирает только после обеда.

Хилли вздергивает подбородок. А потом издает свое многозначительное «А-ха-мм». Она так вроде откашливается, привлекает к себе внимание, а остальные невольно подчиняются.

— Но гостевой ванной пользуется прислуга, — замечает мисс Хилли.

Сначала все молчат. Потом мисс Уолтер кивает, будто все стало понятно:

— Она расстроена, что негритоска пользуется той же ванной комнатой, что и мы.

Боже, только не это дерьмо снова. Они все уставились на меня, глядят, как я перебираю серебро на комоде, и я понимаю, что пора уходить. Но прежде чем я положила на место последнюю ложку, мисс Лифолт распоряжается:

— Принеси еще чаю, Эйбилин.

Подчиняюсь, хотя чашки у них полны до краев.

Я с минуту слоняюсь по кухне, хотя делать мне там уже нечего. Надо бы вернуться в столовую, закончить с серебром. И салфетки нужно разобрать обязательно сегодня, но они в комоде, что стоит в холле, как раз напротив стола, где они сидят. Я не намерена торчать тут допоздна только потому, что мисс Лифолт играет в карты.

Жду еще несколько минут, протирая столы. Даю Малышке еще кусочек ветчины, и она с радостью все съедает. В конце концов, выскальзываю в холл, мысленно молясь, чтоб меня никто не заметил.

Они сидят, все четверо — в одной руке сигарета, в другой — карты.

— Элизабет, если бы у тебя был выбор, — слышу голос мисс Хилли. — Неужели ты не предпочла бы, чтобы они делали свои дела вне дома?

Я тихонечко выдвигаю ящик комода, волнуясь больше, чтоб мисс Лифолт меня не заметила, чем прислушиваясь к тому, что они говорят. Эти разговоры для меня не новость. Повсюду в городе есть туалеты для цветных, и во многих домах тоже. Но тут я вижу, что мисс Скитер меня заметила, и замираю — ох, не было бы у меня неприятностей.

— Черви, — объявляет мисс Уолтер.

— Не знаю, — мисс Лифолт хмурится, разглядывая свои карты. — Рэйли только начинает дело, а до уплаты налогов еще шесть месяцев… обстоятельства у нас сейчас сложные.

Мисс Хилли говорит медленно, аккуратно, словно торт глазурью покрывает:

— Ты должна сказать Рэйли, что каждый пенни, который он потратит на эту ванную, он с лихвой возместит при продаже дома, — и кивает, словно сама с собой соглашается. — Ну что это за дома они строят, без уборной для прислуги? Это же просто опасно. Всем известно, что у них совсем другие заболевания, не такие, как у нас. Удваиваю.

Достаю стопку салфеток. Не знаю, почему, но отчего-то очень хочу услышать, что мисс Лифолт на это скажет. Она же мой босс. Каждый, поди, хотел бы знать, что его босс о нем думает.

— Было бы неплохо, — говорит мисс Лифолт, затягиваясь сигареткой. — Если бы она не пользовалась туалетом в доме. Три пики.

— Вот поэтому я и выдвинула Инициативу Обеспечения Домашней Прислуги Отдельными Санузлами, — объявила мисс Хилли. — Как средство профилактики заболеваний.

Удивительно, но горло у меня сжалось. Стыдно, я ведь давным-давно научилась подавлять чувства.

Мисс Скитер явно озадачена:

— Инициативу… что это такое?

— Закон, согласно которому в каждом белом доме должна быть отдельная уборная для цветной прислуги. Я даже уведомила об этом главного хирурга Миссисипи в надежде, что он одобрит идею. Я — пас.

Мисс Скитер, она мрачно посмотрела на мисс Хилли. Положила карты рубашкой вверх и небрежно так говорит:

— Может, мы просто построим отдельную ванную для тебя, Хилли.

Господи, вот тут-то все по-настоящему затихли.

Мисс Хилли говорит:

— Не думаю, что тебе следует шутить по поводу расовой проблемы. По крайней мере, если хочешь остаться на посту редактора Лиги, Скитер Фелан.

Мисс Скитер усмехнулась, но видно было, что ей совсем не смешно.

— Ты что… намерена вышвырнуть меня вон? За несогласие с тобой?

Мисс Хилли приподняла бровь:

— Я сделаю то, что должна, для защиты нашего города. Твой ход, мама.

Я ушла в кухню и не показывалась оттуда, пока не услышала, что за мисс Хилли закрылась дверь.

Убедившись, что мисс Хилли ушла, я посадила Мэй Мобли в манеж, вынесла мусорное ведро на улицу, потому что мусоровоз должен сегодня приехать. Мисс Хилли и ее сумасшедшая мамаша едва не наехали на меня своей машиной, а потом радостно прокричали, что, мол, извиняются. Я вернулась в дом, радуясь, что ноги не переломали.

Когда я вошла в кухню, мисс Скитер уже была там. Прислонилась к столу, лицо серьезное, даже серьезнее, чем обычно.

— Привет, мисс Скитер. Угостить вас чем-нибудь?

Она глянула, как мисс Лифолт разговаривает с мисс Хилли через окошко машины.

— Нет, я просто… жду.

Я вытираю поднос, украдкой бросаю взгляд на нее, она все еще с тревогой смотрит в окно. Она не похожа на других белых дам, высокая такая. И скулы у нее очень высокие. Голубые глаза всегда опущены, и потому вид у нее застенчивый. В кухне тихо, только радио на столике работает, церковная станция. Шла бы она отсюда, что ли.

— Это проповедь отца Грина передают? — спрашивает.

— Да, мэм.

Мисс Скитер чуть улыбается:

— Как это напоминает мне мою нянюшку.

— О, я знакома с Константайн, — говорю я.

Мисс Скитер отворачивается от окна, смотрит на меня:

— Она меня вырастила, знаете?

Я киваю, жалея, что вообще открыла рот. Уж слишком много знаю об этом деле.

— Я пыталась раздобыть адрес ее семьи в Чикаго, — продолжает она. — Но никто не мог ничего сообщить.

— Я тоже ничего не знаю, мэм.

Мисс Скитер опять переводит взгляд за окно, на «бьюик» мисс Хилли, едва заметно качает головой:

— Эйбилин, говорят, что… То есть, Хилли говорит…

Я беру кофейную чашечку, принимаюсь протирать ее.

— А вы никогда не хотели… изменить это все?

И я не сдержалась. Посмотрела на нее. Потому как в жизни не слыхала более глупого вопроса. Она так сморщилась, прямо с отвращением, вроде как насыпала в кофе соли вместо сахару.

Я опять занялась посудой, так что она не видела, как я закатила глаза:

— О нет, мэм, все замечательно.

— Но эти разговоры, насчет уборной… — и замолкает на этом самом слове, потому как в кухню входит мисс Лифолт.

— Привет, Скитер, — она довольно странно глядит на нас обеих. — Простите, я… вам помешала?

Мы, наверное, обе подумали, не слышала ли она чего.

— Я должна бежать, — говорит тут мисс Скитер. — До завтра, Элизабет

Открывает черный ход, оглядывается:

— Спасибо за обед, Эйбилин, — и уходит.

Я иду в столовую и принимаюсь убирать со стола. Как я и думала, мисс Лифолт появляется следом, со своей печальной улыбочкой. Голову склонила так, будто о чем спросить хочет. Она не любит, чтоб я с ее подружками разговоры разговаривала, когда ее поблизости нет, никогда она этого не любила. Вечно хотела знать, кто что говорит. Я прошла в кухню, чуть ее не задев. Посадила Малышку в высокий стульчик и начала духовку чистить.

Мисс Лифолт опять за мной, углядела банку «Криско», повертела и поставила. Малышка тянет ручонки к маме, но та открывает буфет и делает вид, будто не замечает. Потом захлопывает дверцу, открывает другую. В конце концов, останавливается. Я себе стою на четвереньках. Голову засунула в духовку, будто хочу газом отравиться.

— Вы с мисс Скитер, кажется, говорили о чем-то очень серьезном.

— Нет, мэм, она просто… спрашивала, не нужна ли мне какая поношенная одежда, — отвечаю я, словно из колодца. Руки все в жирной саже. И пахнет тут, как в подмышке. Вскорости и пот побежал по носу, и каждый раз, как стираю его, оставляю на лице грязное пятно. Должно быть, здесь, в духовке, самое гадкое место на свете. Когда внутри, непонятно, то ли ты ее чистишь, то ли тебя сейчас поджарят. Сегодня вечером мне чудится, что я застряну в духовке, а в это время включится газ. Но не вынимаю головы из этой жуткой дыры, потому что готова оказаться где угодно, лишь бы не отвечать на вопросы мисс Лифолт про беседу с мисс Скитер. Про то, что она спрашивала, не хочу ли я изменить жизнь.

Мисс Лифолт подождала-подождала, а потом фыркнула да и вышла. Видать, присматривает, где пристроить новую ванную для меня, для цветных.

Купить книгу на Озоне

На трезвую голову

К 25-летию «Митьков» в издательстве «Амфора» вышла книга «Конец митьков», в которой Владимир Шинкарев, один из участников группы, потается расставить все точки над «i» в истории творческого объединения и нынешнем положении дел. «Прочтение» публикует главу, с которой начинается рассказ об упадке движения.

Я не уходил еще и потому, что спивался не по дням, а по часам, находился в некоем сумрачном мире, где есть проблемы посерьезнее, чем переживания из-за морального облика Дмитрия Шагина.

Однажды зимой 1992 года, очнувшись ночью после трехнедельного запоя, я стал шарить по квартире: пусто, ни капли. В центре города уже появились ночные ларьки и магазины, торговавшие спиртом «Рояль», ядовитыми ликерами, — но мне не добраться до них с окраины. Два часа ночи. Я еле ползал от похмельного страха и озноба — но делать нечего, есть такое слово «надо». Надо добираться до пьяного угла. Как дойду сквозь ужас и мороз, будет ли там кто-нибудь в третьем часу ночи? — о чем беспокоиться, чего еще бояться, если я уже в аду.

На пустой площади я купил у человека с фиолетовым лицом бутылку водки (выгреб, как экскаватор, все деньги из кармана, будучи уже не способен на столь тонкие, дифференцированные движения, как отсчитать нужную сумму), но не решился пить на улице — меня так крупно колотило, что мог все разлить, выбить себе зубы. Мог, выпив слишком много, не дойти до дома.

Я пришел домой, не снимая пальто, сковырнул пробку, осторожно, держа бутылку двумя руками, налил. Выпил и минуту сидел с закрытыми глазами, вспоминая жестокий рассказ Вилье де Лиль-Адана «Пытка надеждой». Есть штука пострашнее: пытка уверенностью.

В бутылке была не водка, а вода.

Вновь и вновь обдумывая впоследствии переживания той ночи, последней ночи запоя, я не мог не прийти к выводу, что человек с фиолетовым лицом был ангелом.

Хоть это и не был мой последний запой, но страшнее уже не было, а вскоре, в 1993 году, доктор Зубков добился того, что митьки бросили пить — не все и не сразу, но политбюро сразу и навсегда. Точнее: до сего дня. <Так психиатрический митек Женя Зубков спас группу художников «Митьки», точнее, художников группы «Митьки». Доктор Зубков, обладая тяжелым характером, мне, да и многим, столько хорошего сделал — как никто. По количеству творимого добра он соизмерим разве что с Колей Решетняком. Интересно, что оба они живут в Нью-Йорке и друг к другу относятся скептически.>

Распалась связь времен!

Как теперь жить-то будем? Зачем теперь жить-то будем?

Состояние алкоголика, только что бросившего пить, смело уподоблю состоянию страны, начисто разгромленной и разрушенной в войне. («Можно сравнительно быстро разрушить здоровье, превратить в ад семейную жизнь, достичь выдающихся творческих неудач — но все это победы на отдельных участках фронта. Полного разгрома самого себя можно добиться только с помощью алкоголя», — так начиналась моя книга про алкоголизм.) Все нужно начинать заново, учиться всему, строить с людьми новые взаимоотношения — в момент, когда ты беззащитен и раним, лишен алкоголя, железного занавеса, спасающего от свирепости враждебного мира. Это трудно, многие предпочитают погибнуть.

Я не такой гад, чтобы покуситься еще и на алкоголизм Дмитрия Шагина, уж этого он мне не простит. Не берусь судить, его дело. У меня в статье «Еще о составе группы художников „Митьки“ — материалы к алкогольной биографии» все честно, кроме одной фразы про Митю: «Запои прекращал только на грани летального исхода». Это поэтическое преувеличение с его слов. Да, он пил много, страдал от отравления. По утрам звонил, советовался — какие витамины принимать. Если и утром подносили — пил снова. Но не было у Мити такого алкоголизма, как у меня или Фила — запойного, который и характерен для северных народов вплоть до поляков и жителей США.

В запое от алкоголя не вырваться (как от камней Гингемы в повести об Урфине Джюсе и деревянных солдатах), с каждой минутой без алкоголя его притяжение возрастает и становится непобедимым. Запойный алкоголик по утрам страдает не от отравления, а оттого, что не выпил. То есть и от отравления тоже, но это такая мелочь: будто человека сжигают на костре, а тут его еще и комары кусают. Как окончить запой? — не знаю, что и посоветовать. Лично мне помог ангел…

То ли дело средиземноморский тип алкоголизма: алкоголик не дубасит две недели без продыху, а всю жизнь по много раз в день опрокидывает рюмочку, исправно функционирует, ходит на работу, никаких зверских соматических последствий. Однако сильно завидовать средиземноморскому алкоголику не стоит: этот тип алкоголизма разрушителен для клеток коры головного мозга. Не заметишь, как совсем дураком станешь. (Я, между прочим, являюсь консультантом в области лечения от химической зависимости, у меня два диплома есть, американский и польский. Так что меня надо останавливать, когда я на эту тему начинаю разглагольствовать.)

Описано около 20 основных типов алкоголизма; может, среди них и есть тип, характерный для Дмитрия Шагина: «Если бы не горбачевская кампания, я бы не спился». Митя хочет сказать, что он успешно занимался собирательством продукта, который в глазах окружающих его людей имел громадную ценность. Антиалкогольная кампания увеличила эту ценность, соответственно Мите пришлось пить много. Так же он в «Березке» и книги «жадно накладывал» — а сейчас книги не дефицит, так они ему не больно-то и нужны (кроме «Самопознания» Бердяева).

Трезвость митьков встряхнула и перевернула. Времени освободилось небывалое количество. Появилось новое объединяющее поле деятельности: организация группы Анонимных Алкоголиков, всякие антиалкогольные мероприятия. Движение «Митьков» получило импульс к продолжению. Молодой, восторженный и трудолюбивый Юра Молодковец организовал «Митьки-газету», Толстый (Владимир Котляров) затеял выпустить «Митьки-Мулету». Пришел с подачи Тихомирова энергичный и ушлый директор Лобанов.

В серии статей и интервью я пояснил критикам, что митьки — вовсе не отражение «неповторимого бытия художественной интеллигенции 70—80-х», их ценность не закатилась с уходом того быта и менталитета. Рановато нас хороните! Митьки — это отражение любого текущего бытия нашего народа. Вот глядите: в 80-е приходилось пить, желательно запоем, чтобы быть верным отражением среднестатистического среза; в 90-е пора опамятоваться и делом заняться, что и демонстрируют митьки! Можно было еще заявить, что в 80-е для среднестатистического среза был характерен блаженный идеализм, доменная структура общества, задушевные разговоры на кухнях; а в 90-е что характерно? То-то и оно. Что и демонстрируют митьки… (Обозначив митьков «среднестатистическим срезом общества» в торопливых интервью того времени, я вынужден и сейчас повторять это малограмотное выражение — оно вошло в митьковский лексикон. Нет чтобы сказать: социокультурный срез общества. И точнее, и солиднее.)

В 90-е годы, на трезвую голову, митьки заметно превзошли рыб. (Имею в виду слова святого Иоанна Златоуста: «Мы превзошли рыб, пожирая друг друга».)

Все, что написано в «Митьки: часть тринадцатая» (1993 год) — чистая правда, текст был одобрен Митей и Флоренским без возражений, за исключением одного эпитета: «жадность Шагина» Митя категорически потребовал убрать из статьи.

(Пользуюсь случаем отметить, что «Митьки: часть тринадцатая» написана мною по просьбе Толстого для его альманаха «Митьки-Мулета». Как и предсказано в статье, альманах не вышел. Я к тому это поясняю, что некоторые даже исследователи считают эту статью, написанную под псевдонимом, не моей. Например, студент ЛГУ А. Желтов выполнил работу по социологии на тему «Митьки в современном обществе», где пишет, что не хочу, мол, скатываться к пересказу книги Шинкарева, потому что:

Более подробный и нестандартный анализ философии и генезиса митьковской субкультуры можно найти в статье Е. Баринова «Митьки: часть тринадцатая». Автор статьи подвергает митьков жесткой, порой несправедливой критике, однако, поскольку его взгляд на движение в корне отличается от взгляда, принятого среди самих митьков, данная работа представляет большой интерес для пытающегося быть объективным исследователя.

Флоренские тогда написали сильную, хотя и с постмодернистской издевкой, вещь: «Движение в сторону ЙЫЕ», где использовали персонажа, якобы написавшего «Митьки: часть тринадцатая» — Евгения Баринова. Можно было бы развить эту игру, организовать настоящий культ Баринова — но время таких игр ушло в 80-е.)

Это был странный период, когда самая нелицеприятная критика допускалась — не от покаянного смирения, а ровно наоборот — от спокойного цинизма: мы такие, да, а ты-то лучше, что ли?

Фил напечатал свой грустный «Парижский дневник», где иначе, как гадами, подонками или подлецами, Митю с Флоренским и не называет; в особо пугающих эпизодах — «братками» в ядовитых кавычках.

Флоренский с Олей в «Движении в сторону ЙЫЕ» вывели Дмитрия Шагина в образе шамана. Митя без труда понял, кто прототип.

— Читал, что Флоренский про меня написал? — спросил он, показывая мне характерный отрывок:

Какая подлая, циничная скотина! С виду прост, доверчив, уступчив, ко всему внимателен и ласков, внутри же каждое слово и движение человека непременно обращает в какую-нибудь дурную сторону, делает предметом насмешек и издевательств.

— Ну и что? Где тут сказано, что про тебя? Может, собирательный образ.

— Чего ж тут собирательного? Про меня… — смеялся Митя с непонятным удовлетворением.

Митя вот чем мог быть удовлетворен: хорош ли шаман, плох ли, а все-таки главный. Значит, Флоренский чувствует, кто главный!

Митя придумал, как осаживать рановато задембелевавших низовых митьков, да и членам политбюро дал понять, что в политбюро все равны, конечно, но есть и первый среди равных.

Если Тихомиров вносил какое либо предложение, Митя, не вникая, отзывался: «Вот когда появится группа „Витьки“, там и будешь командовать». Филу советовал сделать все по-своему в группе «Фильки», Флоренскому — в группе «Сашки» (правда Флоренскому боялся сказать в лицо, а может, и в лицо говорил, но я не слышал). Наконец, и я дождался: «Будет группа „Вовки“, там и распоряжайся». (Конечно, Митя. Напиши книгу «Вовки», добейся, чтобы о «Вовках» что-нибудь слышал любой встречный, и я тоже пообещаю ставить тебе каждый день по бутылке.)

Нет, равенство политбюро считалось незыблемым, вот только «члены политбюро заняты только тем, что объединяются по двое против третьего» («Митьки: часть тринадцатая»).

Сапего и сейчас считает, что трезвость оказалась губительной для «Митьков»: надуются друг на друга с трезвой настороженностью в ожидании подвоха — не договориться никак, не обнулить претензий. Раньше, бывало, поссорятся, потом напьются вместе как следует и приоттают, какой-никакой катарсис.

Однажды ко мне в мастерскую пришел чуть бледный и строгий член политбюро группы «Митьки» Александр Флоренский (хорошо бы еще — в парадной митьковской форме — но чего не было, того не было) и обратился ко мне с заявлением: если мы не выгоним Дмитрия Шагина из «Митьков», по крайней мере из политбюро, группе конец.

Я отнесся к заявлению глупо: стал смеяться и шутить. (Митя как раз в то время с наслаждением смаковал почти в каждом разговоре украинскую, от жены, поговорку: «Смийся, смийся, на кутнях посмеешься!» «На кутнях», пояснял он, это если видны все зубы до корней, гримаса ужаса. То есть твой смех обернется тем, что ты будешь, широко раскрыв рот, кричать от боли и страха.) Отказался всерьез обсуждать эту тему. Представим, что мальчишки играют в казаков-разбойников. Они могут устраивать игровые каверзы, жульничать, обижать друг друга, даже вести себя по-настоящему подло, но когда из гущи игры выкатывается чья-то отрубленная голова — это другой уровень.

Выгнать Митю? Да стоят ли «Митьки», чтобы их такой ценой сохранять? «Ведь мы играем не из денег, а только б вечность проводить».

Отобрать у него центральный пункт идентичности, которому он всего себя отдал?

Я был когда-то странной игрушкой безымянной
К которой в магазине никто не подойдет…
Теперь я Чебурашка, мне каждая дворняжка
При встрече сразу лапу подает.
Э. Успенский

Митя до митьков не был безымянной игрушкой, он был хорошим художником, а вот теперь, изгнанный из «Митьков», рискует превратиться в брошенную игрушку. Всякий ли это переживет? Он сросся с брендом «митьки»; а еще он был заложен в фундамент бренда «митьки» и отменить это нельзя. Это все равно что вырезать из кинофильма «Чапаев» все сцены с участием Бориса Бабочкина, исполнителя роли Чапаева. Поздно: или уж надо было брать другого исполнителя, или придется класть фильм на полку.

Да и почему с Митей — конец «Митькам»? Митя бывает склонен к попсе, к приблатненности, но это вовсе не определяет развитие группы. В «Митьки-газете» его участие минимальное, в «Митьки-Мулете» — еще меньше. К мультфильму Флоренский Митю и близко не подпустил (мультфильм «Митькимайер» делало много людей, но главным художником был Флоренский).

Основное у «Митьков» — живопись, тут интриги не помогут, показывай товар лицом, а художник Митя неплохой. На ретроспективной выставке 1993–1994 годов в Русском музее он представил такую новую картину («Автобусная остановка»), что даже Флоренский признал: «Мите следовало бы засесть в мастерской и заняться живописью».

Да, тяжело жить с манипулятором, мастером интриг и подковерной борьбы, но если мы всерьез, по-взрослому выгоним его из группы, мы окажемся куда худшими интриганами, это уж вообще «Бога нет и все позволено». Спокойно сказать в лицо товарищу: иди отсюда, мы с тобой больше не играем, или, того хуже, постепенно выдавить его из группы… Да ладно, Шура, ты отлично видишь, что это физически невозможно. Пошутили и хватит.

Флоренский, вероятно, был согласен — впрочем, я к этому времени разучился его понимать и отношения наши сделались холодные.

Шура не митек совсем, а барин, эту черту он в себе ценит, творчески развивает и рекламирует:

Сейчас мне надо купить лампу под потолок. И я хорошей не вижу. Я обошел несколько магазинов в Петербурге, штук шесть в Кельне и Бонне и два в Париже. И не нашел подходящего предмета. <…> Меня это очень раздражает. <…> (Я с ним полностью согласен: на вкус нашего поколения сейчас гвоздь красиво забить не умеют, не то что простую и хорошую лампу сделать. — В. Ш.) Есть мой портрет, сделанный Колей Полисским, где я изображен сидящим в беседке посреди своего имения в полосатом халате и в туфлях с загнутыми носками. Этот образ жизни мне представляется идеальным. Но, тяжело вздохнув, иногда приходится делать какие-то произведения искусства, картины, книги. Но хотелось бы не этого. Если бы возможности позволяли, то я сам бы ничего не стал делать. <…> Идеал мой — иметь полосатый шелковый с кистями халат и управляющего, который время от времени приходит и докладывает о состоянии дел. И я всех сужу. Потому что я — барин в своем имении, и я твердо знаю, кто лентяй и пьяница. («Смена», 27.06.1997 г.)

Молодец, все честно. Он и молодой совсем, в 80-х годах, был милым, забавным барином. Имел членский билет Союза художников, с которым его даже в вытрезвитель не брали. Покажет милиционеру, его задержавшему, тот руку на козырек: извините, Александр Олегович. Мог не работать с таким билетом.

Однажды по какой-то надобности ему пришлось встать рано. Поднялся в темноте, выглянул в окно, и с ужасом увидел: несмотря на столь ранний час, по улице идет толпа народа, толчется у киоска «Союзпечати», раскупая газеты. Флоренский подумал: война! Ему и в голову не могло придти, что столько людей ходит по утрам на работу. <Тихомиров сказал, что я ошибаюсь: это случилось с другим их однокурсником, В. Маркиным. Тем не менее, митьки много лет на основании этой истории делали выводы о Флоренском, так что пусть остается как проявление митьковского общественного мнения.>

Когда всех нас, членов политбюро, выбросило в зазеркальный мир трезвости, нужно было искать новую, взамен алкоголя, стратегию защиты. Выдающийся психолог Карен Хорни постулировала, что «с тревогой, которую порождает отсутствие ощущения безопасности, любви и признания, личность справляется тем, что отказывается от своих истинных чувств и изобретает для себя искусственные стратегии защиты». Это называется неврозом. Любимая «искусственная стратегия защиты» русского человека — пить. Когда пить уже нельзя, справиться с тревогой помогают группы Анонимных Алкоголиков (и вера православная), но митьки, хоть и организовали группу АА, сами-то на ее собрания не очень ходили. Поэтому из книг Карен Хорни, рассказывающих о стратегиях защиты невротической личности, можно страницами брать описания бросивших пить митьков. (Мне особенно нравится «Невротическая личность нашего времени». Гениальная книга. В те годы я написал на ее обложке: «Библиотека молодого митька. Том 1».)

Он умнее, упорнее и реалистичнее других и поэтому может достичь большего. Он все делает превосходно, за что ни возьмется, он абсолютно правильно судит о чем угодно. <…> В своем поведении он откровенно высокомерен с людьми, хотя иногда это прикрыто тонким слоем цивилизованной вежливости. Но, тонко или грубо, понимая или не понимая этого, он унижает окружающих и эксплуатирует их. <…> Он, например, считает себя вправе, ничем не стесняясь, высказывать нелестные и критические замечания, но в равной степени считает своим правом никогда не подвергаться никакой критике. (К. Хорни)

К такой самооценке и поведению стал склоняться трезвый Флоренский. Барин в своем имении, твердо знающий, кто лентяй и пьяница. Действительно продуктивный и работоспособный — и это еще нехотя, по-барски, а вот если рукава засучит, то достигнет вообще всего.

Самооценка Дмитрия Шагина стала такова, что и достигать ничего не надо. Митя непродуктивен, неработоспособен, да мог бы и не «понимать все лучше всех» — он и так лучший. Такова вторая из трех наиболее распространенных стратегий защиты:

Нарциссическая личность находится в своем идеальном образе и, видимо, восхищается им. <…> Эта не подвергаемая сомнению уверенность в своем величии и неповторимости — ключ к его пониманию. Его жизнерадостность истекает именно отсюда. Из этого же источника исходит и его завораживающее обаяние. <…> Он на самом деле бывает очарователен, особенно когда на его орбите возникает кто-то новый. Не имеет значения, насколько этот человек важен для него, он обязан произвести на него впечатление. <…> Он умеет быть довольно терпимым, не ждет от других совершенства; он даже выдерживает шутки на свой счет, до тех пор, пока они лишь ярче высвечивают его милые особенности, но он не позволит всерьез исследовать себя. <…> Его способность не видеть своих недостатков или обращать их в добродетели кажется неограниченной. Трезвый наблюдатель часто назовет его нечестным или, по меньшей мере, ненадежным. Он, кажется, и не беспокоится о нарушенных обещаниях, неверности, невыплаченных долгах, обманах. Однако это не обдуманная эксплуатация. Он, скорее, считает, будто его потребности и его задачи так важны, что ему полагаются всяческие привилегии. Он не сомневается в своих правах и ждет, что другие будут его «любить» и любить «без расчета», не важно, насколько он при этом реально нарушает их права. (К. Хорни)

Следует дополнить этот портрет Дмитрия Шагина важным уточнением Эриха Фромма:

Такие люди (тяготеющие к потребительской, эксплуататорской ориентации — В. Ш.) будут склонны не создавать идеи, а красть их. Это может проявляться прямо, в форме плагиата, или более скрыто, в форме парафраза идей, высказанных другими людьми, и настаивании, что эти идеи являются их собственными. <…> Они используют и эксплуатируют все и всякого, из чего или из кого они могут что-то выжать. Их девиз — «краденое всегда слаще». Поскольку они стремятся использовать людей, они «любят» только тех, кто прямо или косвенно может быть объектом эксплуатации, и им «наскучивают» те, из кого они выжали все.

Третья стратегия защиты невротической личности: оставьте меня в покое, не мучайте. «Уход в отставку», стратегия, с которой я неустанно борюсь в себе и которая полностью поглотила Васю Голубева, четвертого из митьков, бросивших пить.

«Ушедший в отставку» человек считает, сознательно или бессознательно, что лучше ничего не желать и не ждать. Это иногда сопровождается сознательным пессимистическим взглядом на жизнь, ощущением, что все это суета, и нет ничего такого уж нужного, ради чего стоило бы что-то делать. Чаще многие вещи кажутся желанными, но смутно и лениво, не достигая уровня конкретного, живого желания. Такое отсутствие желаний может касаться и профессиональной и личной жизни — не надо ни другого дела, ни назначения, ни брака, ни дома, ни машины, никакой другой вещи. Выполнение таких желаний может восприниматься в первую очередь как бремя и угрожает его единственному желанию — чтобы его не беспокоили. (К. Хорни)

Вот как себя ведут невротические личности с разными стратегиями защиты.

Новый, 1996 год, застал пятерых митьков на Сардинии: местная молодежь, поклонники нашей живописи, пригласила нас к себе отмечать Новый год.

Тихомиров, совершенно здоровый человек, охотно согласился. Флоренский тоже — чего ему стесняться? Я согласился после короткой борьбы с собой — конечно, лучше дома спокойно макароны есть, но я принуждаю себя и не думать об «отставке».

Васю Голубева рассмешило предположение, что он добровольно проведет ночь с итальянской молодежью. С первого же дня на Сардинии Вася каждую полночь аккуратно зачеркивал крестиком очередной день в календаре и с тоской считал — сколько же еще терпеть, когда его, наконец, отпустят домой?

Интересно, что Митя отказался идти еще более категорически. Митя неутомим в общении, но только с людьми, знающими, что перед ними — главный митек, тот самый персонаж, как живой. С так называемыми «трендоидами» — потребителями тренда «митьки».

Митя охотно общается и с иностранцами, которым предварительно объяснили, что Дмитрий Шагин — звезда, но относительно итальянцев Митя понимал: его товарищи такие гады, что не объяснят, что к чему. Что же, идти к передовой молодежи на правах простого русского художника? Ну, придет в тельняшке, попытается всех троекратно перецеловать, скажет «дык», будет много и неряшливо есть, с треском хохотать, разбрызгивая крошки пищи, — то, от чего млели бы трендоиды митьков, здесь восторга не вызовет, здесь ничего не знают про «движение митьков», волшебную палочку, которая превращает это неприятное поведение в стильное, красивое и хорошо оплачиваемое.

Зачем идти метать бисер перед свиньями, зачем подвергать сомнению «уверенность в своем величии и неповторимости», когда Митя знает, что обаятелен именно в контексте митьков?

— Я не гордый, — задумчиво говорит он. — Передембель и не может быть гордым. Меня и так все знают.
— А если кто не знает?
— Я с такими не разговариваю. («Митьки: часть тринадцатая»)

Это тревожная ситуация. Центр тяжести должен быть внутри человека, нельзя рассчитывать, что тебя будет что-то подпирать, что-то, к чему ты сможешь безбоязненно, навсегда прислониться: к жене, работе, богатству, положению. Уберут подпорку и грохнешься.

Митя оперся на книгу «Митьки» всей тяжестью. И живопись-то стала «агитационная». Можно было бы догадаться, что он не успокоится, пока митьки не перейдут в его единоличное распоряжение, инстинкт самосохранения у Мити развит хорошо.

Вот эта ситуация и подвигла Флоренского обратиться ко мне с заявлением: если все так и пойдет, то «Митькам» конец. Подвигла, скажем так, на попытку предупредить меня о бесславном конце «Митьков», когда Митя завладеет ими и искромсает на свой вкус.

А дело уже реально к тому шло, Митя смелее заговорил о своем взгляде на природу митьков.