Подслушано: реплики 11 писателей, гостивших на ярмарке Non/Fiction

Каждый день на ярмарке Non/Fiction проходили встречи с писателями. Некоторые из литераторов невозмутимо прогуливались между книжными рядами, общаясь с коллегами по цеху. Эдуард Лимонов, например, передвигался в плотной «чашке» из охраны. Слова литераторов жадно ловили журналисты. Самые заметные высказывания зафиксировала корреспондент журнала «Прочтение» Евгения Клейменова.

Людмила Улицкая: «Наталья Горбаневская властно и твердо предостерегла меня от того, чтобы писать стихи, зато про первый мой рассказ сказала: „Людка, это твое!“»

Фредерик Пеетерс: «Я вообще не думаю о читателе и пишу для себя. Это мне приносит удовольствие. Если человек пишет и держит в голове читателя — это маркетинг».

Анна Брекар: «Романтики придумали, что писателю кто-то что-то нашептывает, так вот и я тоже считаю, что кто-то водит моей рукой. Чтение мне необходимо, это комната, в которой я запираюсь на ключ. В художественной литературе разлита жизнь, и даже перечитывая книги, я каждый раз будто захожу в новые залы».

Захар Прилепин: «В связи с тем, что юность моя прошла под звуки рок-н-ролла, биг-бита, под „Время колокольчиков“, это, конечно, является частью моей физики и биохимии. Писательство — одинокое занятие: сидишь и тюкаешь по клавиатуре. А группа — это какое-то другое воспроизведение человеческой энергии: звуки гитары, радость сотворчества, сочинение песен. Это может никому на свете не нравиться, но вдруг неожиданно нравится тебе. В первую очередь, это удовольствие. Когда мы сделали ряд песен, я предложил нескольким нашим рок-звездам ничтоже сумняшеся сделать „совместки“ с нами. Они послушали песни и согласились. Когда мне было 14–16 лет, их портреты висели у меня на стене, а теперь я делаю то, что, кажется, было совершенно невозможно. Как если бы я предложил Есенину написать вместе стихотворение. И он бы сказал: „Да, давай! У тебя хороший куплет. Я тоже сейчас напишу свой“. Меня это внутренне по-хорошему смешит. Я думаю про себя: „Вот ты сукин сын, вот до чего тебя жизнь довела“».

Максим Осипов: «Врач-писатель часто встречается. Это дает необходимое для творчества сцепление с жизнью. А вот писателя во враче должно быть поменьше».

Дина Рубина: «Если держать руку на том, что происходит в России, постоянно сидеть в „Фейсбуке“, смотреть новости, ты перестанешь быть писателем и создавать свои миры. Все, чем интересен писатель, есть в его книгах. Он в долгу перед своей творческой судьбой. Самая главная книга для меня та, в которой я только что поставила точку. Мой герой некогда не будет злодеем. Это человек, которому нужно преодолевать препятствия. Я бы также никогда не выбрала героем романа вялого, неторопливого человека».

Татьяна Москвина: «Роман „Жизнь советской девушки“ о культуре, на которой я выросла. Следующая книга будет совершенно другая, например о 1980-х, о Курехине. Я веселая и одновременно угрюмая девушка из Петербурга и все время хочу пробовать что-то новое, что-нибудь отчебучить. Например, летом мы с петербургскими писателями — мальчишками и девчонками за пятьдесят — путешествовали вокруг Онеги. Сейчас нужно всем талантливым людям собираться в войска, чтобы сражаться с пошлостью. Пока у нас есть прилепины и крусановы, мы так просто не сдадимся».

Татьяна Толстая: «Книга „Невидимая дева“ создавалась как варьете, не монотонной, очень разной. Мне интересно из памяти и владения языком свинчивать разные вещи. Правда, больше всего всем нравятся разговоры про еду. Если я пишу в „Фейсбуке“, как что-то купила или сварила, то у меня тысячи лайков, а если что-то литературное, гул стихает».

Денис Драгунский: «Раньше литература была на слуху, потому что критик печатался тиражами большими, чем автор».

Светлана Алексиевич: «Некоторые писатели свою малограмотность компенсируют агрессией».

Евгения Клейменова

Опубликован лонг-лист премии «НОС»

В числе номинантов — Владимир Сорокин, Татьяна Толстая и Светлана Алексиевич.

На звание лауреата премии «НОС», фирменную статуэтку и денежное вознаграждение в размере 700 000 рублей претендует двадцать один автор. Впрочем, решение о присуждении премии принимает не только жюри, в которое вошли поэт и редактор Дмитрий Кузьмин, театральный режиссер Константин Богомолов, главный редактор Colta.ru Мария Степанова, литературовед Ирина Саморукова, директор «Театра.doc» Елена Гремина, — с 1-го октября на официальной странице премии будет запущено читательское голосование. Приз зрительских симпатий, который составляет 200 000 рублей, призван устранить всякую несправедливость в отношении финалистов. Стоит отметить, в списке этого года немало авторов, за кого стоит искренне болеть.

1. Валерий Айзенберг — «Квартирант»;

2. Светлана Алексиевич — «Время сэконд хэнд»;

3. Юрий Арабов — «Столкновение с бабочкой»;

4. Юрий Буйда — «Яд и мед»;

5. Линор Горалик — «Это называется так»;

6. Максим Гуреев — «Покоритель орнамента»;

7. Алексей Макушинский — «Пароход в Аргентину»;

8. Анна Матвеева — «Девять девяностых»;

9. Маргарита Меклина — «Вместе со всеми»;

10. Юрий Милославский — «Приглашенная»;

11. Александр Мильштейн — «Параллельная акция»;

12. Елена Минкина-Тайчер — «Эффект Ребиндера»;

13. Алексей Никитин — «Victory Park»;

14. Максим Осипов — «Волною морскою»;

15. Владимир Рафеенко — «Демон Декарта»;

16. Владимир Сорокин — «Теллурия»;

17. Татьяна Толстая — «Легкие миры»;

18. Татьяна Фрейденссон — «Дети Третьего рейха»;

19. Алексей Цветков-младший — «Король утопленников»;

20. Владимир Шаров — «Возвращение в Египет»;

21. Олег Юрьев — «Диптих „Неизвестное письмо…“».

Короткий список номинантов будет назван на Красноярской ярмарке книжной культуры (КрЯКК) 31 октября в рамках открытых дебатов жюри, экспертов и литературной общественности.

Имя победителя будет оглашено 30 января 2015 года в Москве.

Максим Осипов. Волною морскою

  • Максим Осипов. Волною морскою. — М.: АСТ: CORPUS, 2014. — 288 с.

    Польский друг

    История начинается не с анекдота: анекдот разрушает, уничтожает ее. «Как Ока? — Ко-ко-ко». Конец, смех. Истории надо расширяться, двигаться.

    Вот девочка прилетает в большой западноевропейский город. В одной руке — сумка, в другой — скрипичный футляр. Молодой пограничник спрашивает о цели приезда. Долго рассказывать: надо кое-кому поиграть, один инструмент попробовать… Девочка плохо знает язык, отвечает коротко:

    — Тут у меня друг.

    Пограничник разглядывает ее паспорт: надо же, почти сверстники, он думал — ей лет пятнадцать. А почему виза польская? Он пустит ее — Евросоюз, Шенгенское соглашение, — но она должна объяснить.

    Польскую визу получить легче любой другой. После небольшой паузы девочка говорит:

    — В Польше у меня тоже друг.

    Пограничник широко улыбается. Ничего, главное, что пустил.

    Это уже начало истории.

    Девочка учится музыке лет с шести, как все — со старшего дошкольного возраста, теперь она на четвертом курсе консерватории. Ее профессору сильно за восемьдесят, всю свою жизнь она посвятила тому, чтобы скрипка звучала чисто и выразительно. В целом свете не сыщешь педагога славней.

    — Слушай себя, — говорит профессор. Это в сущности все, что она говорит. — Что с тобой делать, а?.. Подумаешь, она любит музыку. Вот и слушай ее на пластинках. Ну, что ты стоишь? Играй уже.

    Выдерживают не все, но в общем выдерживают. Один и тот же прием приходится повторять годами, пока она вдруг не скажет: была б ты не такой бестолковой… Значит, вышло и будет теперь выходить всегда.

    На сегодня закончили. Девочка укладывает скрипку в футляр.

    — Скажи, — неожиданно спрашивает профессор, — а на каком инструменте ты в детстве хотела играть?

    Странный вопрос. На скрипке конечно же.

    Профессор как будто удивлена:

    — И как это началось?

    Так, объясняет девочка, на старой квартире скрипка была, восьмушка, даже без струн, и вот она повертелась с ней перед зеркалом…

    Профессор произносит в задумчивости:

    — Значит, твоя мечта сбылась?..

    Что это было — вопрос или утверждение? И кого она вообразила себе в тот момент — не эту ли свою ученицу лет через шестьдесят? Или что-нибудь вспомнила?

    Мы рассматриваем фотографии тысяча девятьсот тридцать четвертого года. На них будущему профессору десять лет. Те же правильные черты, отстраненность, спокойствие. Программка: детский концерт — Лева, Яша, она. Если бы снимки были лучшего качества, то слева на шее у каждого из детей мы бы заметили пятнышко, по нему можно опознать скрипача.

    Следом еще фотографии, из эвакуации, и снова Лева, Яша, с взрослыми уже программами, еще — Катя и Додик, так и написано. «Значит, твоя мечта сбылась…» — тоже, конечно, история, но развернуть ее не получится, не нарушив чего-то главного, чего словами не передашь.

    «Одной любви музы´ка уступает», так сказано. Уступает ли?

    Вернемся к польскому другу: вскоре он опять помог девочке.

    Из Европы она привезла себе редкой красоты бусы, и на вопрос одной из приятельниц (именно так, нет у нее настоящих подруг) ответила, сама не зная зачем:

    — Польский друг подарил.

    Приятельница тоже скрипачка, многословная, бурная — пожалуй что чересчур. Иногда, впрочем, ей удаются яркие образы:

    — Открываешь окно, а там… военный! — Так она передает свои ощущения от какой-то радостной модуляции.

    Замуж тут собралась, удивила профессора:

    — Замуж? Она же еще не сыграла Сибелиуса!

    Пришлось приятельнице к другому преподавателю перевестись.

    — Рада за тебя, подруга, — отзывается она по поводу бус. — Думала, так и будешь одна-одинешенька, как полярный кролик.

    Так польский друг стал приобретать кое-какое существование. А вскоре выручил, как говорится, по-взрослому.

    Найти скрипку — такую, чтобы она разговаривала твоим голосом, — всегда случай. У этой, внезапно встреченной, про которую вдруг поняла, что с ней уже не расстанется, звучание яркое и вместе с тем благородное. Не писклявое даже на самом верху. Итальянская, по крайней мере наполовину, среди скрипок тоже встречаются полукровки: низ от одной, верх от другой.

    Нестарая — так, сто с чем-то лет. Добрый человек подарил, сильно немолодой. Много всего любопытного остается за скобками, но ни девочка и уж ни мы тем более никогда не узнаем подробностей. Человек добрый и обеспеченный и с больной совестью, а у кого из добрых людей она не больна? Подарил с условием, что она никому не станет рассказывать.

    Приятельнице тоже понравилась скрипка.

    — Сколько? Для смеха скажи.

    Девочка пожимает плечами: какой уж тут смех?

    — Опять польский друг подарил? Да-а, страшно с такой по улице.

    — А с ребенком не страшно по улице? — Приятельница уже родила.

    — Никогда не любила поляков, — признается она. — Зря, получается?

    Получается, зря.

    — Гордые они, с гонором.

    Девочка друга в обиду не даст.

    — Это не гонор, — отвечает она, — это честь.

    — Он приезжает хоть?

    — Ничего, если я не буду тебе отвечать?

    Приятельница все про себя рассказывает — и про мужа, теперь уже бывшего, и про того или тех, с кем встречается. Какие там тайны? — подумаешь, ерунда!

    — Как зовут его, можно узнать? — Обиделась: — И целуйся с ним, и пожалуйста.

    Так о польском друге становится известно в консерватории. Щедрый, со вкусом, есть чему позавидовать. «В тихом омуте черти водятся», говорят про девочку люди опытные. Но они ошибаются: в этом омуте нет никаких чертей.

    Окончание консерватории — дело хлопотное. Хочется для экзамена по ансамблю выучить что-нибудь необычное. Девочка слушает музыку для разных составов, вот — трио с валторной, может — его? Спрашивает у валторниста с курса, считается, лучшего:

    — Знаешь такую музыку?

    — Нет.

    — А хочешь сыграть?

    Валторнист прислушивается к себе.

    — Нет.

    На госэкзамене пришлось обойтись без валторн.

    Теперь, когда консерватория позади, нам вместе с девочкой надо переместиться в будущее. Не только слушать, смотреть, записывать, но и угадывать, воображать. Можно ли, например, было предвидеть будущее детей с той фотографии тридцать четвертого? Вероятно, да. Потому что, во-первых, случайностей нет, а во-вторых, судьба — одна из составляющих личности, ее часть.

    Конечно, многие внешние обстоятельства угадать нельзя. Пусть случайностей нет, но неопределеность, и очень большая, имеется. Например: сохранится ли наша сегодняшняя страна? Ее предшественница при всей своей мощи оказалась недолговечнее обыкновенной скрипки, для которой семьдесят лет — считай, ничего, несерьезный возраст, семидесятилетние инструменты выглядят совершенно новыми, ни одной трещины, мастера даже их пририсовывают иногда. Теперь нам кажется, что стране нынешней, наследнице той, в которой выросли Лева с Яшей и Катя с Додиком, не уготована длинная жизнь, трещинам на теле ее нет числа, и она распадется, рассыплется, хотя, возможно, получится и не так. Не надо выдумывать, пусть история сама развивает себя.

    Или вот: новая техника. Зачем уделять внимание вещам, которые обновляются столь стремительно? Лева с Яшей прожили жизнь, ничего не узнав о компьютерах и, говоря откровенно, вряд ли хотели бы знать. До совершенства всем этим штукам еще далеко, имеет ли смысл разбираться в том, как они устроены? Опять-таки: на чем станут люди перемещаться лет через тридцать, к окончанию нашей истории? С помощью каких устройств будут переговариваться, на чем слушать музыку? Не хочется фантазировать, да и не все ли равно?

    Кое в чем мы, однако, уверены. Смычки будут по-прежнему обматывать серебряной канителью или китовым усом, в колодки — вставлять перламутр, а на детских скрипках, восьмушках и четвертушках, не перестанут появляться тонкие дорожки соли, от слез: дети играют и плачут, не останавливаясь, не прекращая играть.

    На серьезные вещи — на политику, экономику — музыка влиять не начнет, а если и поучаствует в них, то по касательной, косвенно. Выяснилось ведь недавно, что, когда дети находились в эвакуации, производитель роялей «Стейнвей» договорился с американским командованием, и оно разбомбило «Бехштейн», конкурента, разнесло его в пыль, до последней клавиши. Наивно себе представлять мировую историю как соперничество фортепианных фабрик, тем более что ни «Ямаха», ни «Красный октябрь» ни в чем таком не замешаны.

    Зато приблизительно в те же дни рябое низкорослое существо отпустит шуточку в адрес германского друга, бывшего: у него, скажет он, — Геббельс, а у меня — Гилельс. Чувства, которые вызывает эта острота, убеждают нас в ее подлинности, в том, что именно он ее произнес.
    Впрочем, за этой политикой мы уклонились от главной темы — отношений девочки с польским другом. Рывками и с повторами история идет вперед.

    Поездки, поездки — на фестивали, на конкурсы: не жизнь, а сплошной рев турбин, стук колес, вряд ли за следующие десять-пятнадцать лет возникнут новые виды транспорта. После тридцати двух уже не играют на конкурсах, но появляются первые ученики. Разумеется, будет всякое, человеческое, как в любом деле, но не они решают — не интриги, скандалы и закулисные договоренности. В чем разница между скрипачом, который, стоя перед оркестром, исполняет концерт Сибелиуса, и теми, кто ему сидя аккомпанирует? — они тоже умеют этот концерт играть. Уровень притязаний, личности? Говорят: судьба — но это ведь все равно как ничего не сказать.

    По возрасту вовсе не девочка, она сохранит, закрепит что-то детское в своем облике. Артисту необходима поза — слово нелестное для профессии, зато точное. Хирургу, учителю, даже военному — им тоже требуются, как угодно: молодцеватость, индивидуальное отношение, — а уж артисту без позы не обойтись. И большая удача, если твоя фигура, тонкая, чуть угловатая, и детское выражение лица соответствуют тому, что ты делаешь, если в тебе самой от игры возникают и радость, и свежесть, и удивление.

    Итак, она музыкант — прекрасно наученный, с маленькой тайной, о наличии польского друга, кажется, знают все. И даже если у нее появятся дети и муж — должны появиться, куда же без них? — хотя при такой сосредоточенности на игре, на штрихах, интонации, можно и правда остаться одной — так вот, даже им она не раскроет тайну. Улыбнется, не станет рассказывать, да никто и не спросит ее ни о чем.

    Дача, дом на Оке. Примерно месяц в году это большая река. По утрам она ходит смотреть на разлив: на желтоватую воду, на торчащие из воды прутики. Удивительно, с каким постоянством ежегодно воспроизводится эта жалкая красота.

    — Как Ока? — спрашивает приятельница, только проснулась. Позаниматься приехала, у нее осложнения: конкурс надо сыграть в оркестр, чтоб не выперли. — Может, для смеха вспомнить Сибелиуса?

    Очень вышла из формы с окончания консерватории. Кладет инструмент:

    — А давай выпишем Рому с Виталиком, как ты думаешь? Шашлычков поедим, поговорим за жизнь.

    Можешь с Ромой меня положить, а можешь с Виталиком. Тебе кто больше нравится?

    Очень заманчиво, но, увы. Должен явиться один человек…

    — Польский друг? Я смотрю, это серьезно у вас.

    Да уж, серьезнее некуда.

    — Надо, выходит, и мне отчаливать. Не хочется твоему счастью мешать.

    — Доброе у тебя сердце, — скажет она приятельнице на прощание.

    — А ума нет совсем, — засмеется та.

    Приятельница уедет, а она в тот день будет смотреть на весеннее небо и на деревья. Поиграет не много, но хорошо: навыки, приобретенные в ранней молодости, не теряются.

    Еще, конечно, умение слушать себя.

    Предложения, аналогичные этому, с шашлычками, с Ромой-Виталиком, часто к ней поступают в поездках — там легко образуются связи, которые трудно потом развязать. Но не в одних лишь делах практических выручает ее польский друг. И не то что она забудет, что он — только выдумка для приятельниц, пограничников, или, скажем, заинтересуется польской культурой как-то особенно, или станет учить язык: поляки, которых ей придется встречать, и правда окажутся с гонором. Да и виза польская давным-давно кончится. Евросоюз, Шенгенское соглашение — кто знает, что с этим Евросоюзом произойдет?

    Человек разумный не верит фантазиям, но то, о чем говорят десятилетиями, тем более шепотом, приобретает важнейшее свойство — быть. Так легенды — семейные и общенациональные — начинают если не исцелять, то, во всяком случае, утешать. Лет с сорока (ее лет) польский друг станет ей иногда сниться, а верней — грезиться. Ни имени, ни голоса, ни лица, так — что-то неопределимо-приятное. Утром, незадолго до пробуждения. Если польский друг появляется накануне важных концертов, значит, все пройдет хорошо.

    С годами количество этих самых концертов несколько снизится, зато станет больше учеников. Педагогический дар у нее не такой мощный, как у профессора, да и детей она предпочитает хвалить.

    И хотя в похвалах ее есть оттенки, и очень существенные, слез в ее классе проливается меньше, чем во времена Кати и Додика. Все равно какой-то уровень влажности неизбежен, даже необходим.

    К окончанию нашей истории музыкальный мир вряд ли сильно расширится. С миром взрослым, миром производительных сил и производственных отношений, музыка будет вести все то же параллельное существование. Немолодая уже женщина, она опять прилетает в западноевропейский город — тот, с которого все началось. Фестиваль камерной музыки, очень привлекательный вид музицирования и для участников, и для слушателей: уютный зал, всегда полный, программа отличная — счастье, когда зовут в такие места.

    Сохранятся ли через тридцать лет бумажные ноты? — и без них много всего надо везти с собой: скрипку, смычки, канифоль, струны, одежду концертную. Польский друг не объявлялся давно, но размышлять о нем некогда, на сцену приходится выходить каждый день. Все играется с одной репетиции, максимум с двух, без ущерба для качества — настолько высок уровень исполнителей. Утром порепетировать, днем отдохнуть, вечером посмотреть на партнеров, одного или нескольких, кивнуть: с Богом, вытереть руки платком перед самым выходом — и сыграть.

    Дело идет к развязке, последний день. Трио с валторной, то самое, наконец-то она сыграет его, да еще заключительным номером. И валторнист изумительный, так говорят — она его раньше не слышала.

    Что-то он, однако, опаздывает на репетицию. Они с пианистом, рыжим стареющим мальчиком, давно ей знакомым, посматривают свои партии, ждут. Наконец дверь отворяет некто с альтом: их разве не предупредили? — все сдвинулось. — А валторнист? — Съел вчера что-то несвежее, но к концерту поправится. Валторнисты любят поесть, им это требуется для вдохновения, для дыхания.

    Альтист улыбается. Его вызвали только с утра, но он эту музыку знает, всегда мечтал поиграть в их компании, надеется никого не разочаровать. Впрочем, он и нужен только для репетиции. Высокий, немножко седой — ладно, не время разглядывать, уже задержались на час.

    Начинают играть. Очень скоро оказывается, что эту музыку она себе представляла именно так. С конца первой части в ней поднимается радость, особенная, из каких-то неизвестных отделов души, ничего похожего прежде не было. Надо следить за музыкой, не за радостью, слушать себя и других, но радость присутствует и растет.

    Музыка имеет дело с едва различимыми длительностями. Ритм, даже не ритм — метр, биение пульса, самое трудное — добиться того, чтобы был одинаковый пульс. Остальное — громче-тише, штрихи — поправить было бы проще, но и тут ничего поправлять не требуется: хорошо у них получается, прямо-таки пугающе хорошо.

    В звуке альта много страсти, тепла, желания поговорить о важном, о главном, узнать про нее, о себе рассказать. Скрипка ему отвечает:
    — Смотри на деревья и небо и меньше думай о важном, — приблизительно так.

    Доиграли, выдохнули. Пианист подает голос:

    — Там, где трели, я не очень мешал?

    Нет, он вообще не мешал.

    — Между прочим, у меня в этом месте соло. Можно, наверное, повторить?

    Они переглядываются — альт и она: можно, но мы не станем этого делать, лучше уже не получится.

    Немец польского происхождения. Всю свою жизнь он провел в этом городе. И ее видел, девочкой на прослушивании в школе музыки, он тогда тоже на скрипке играл. Подойти не решился. Дела у него обстояли неважно, пока не перешел на альт. Теперь в здешнем оркестре работает. Здесь приличный оркестр. А играла она замечательно, чисто и выразительно, он всю программу ее может назвать.

Лауреатом Премии Белкина 2014 года стала Татьяна Толстая

Повесть «Легкие миры», впервые опубликованная в журнале «Сноб», была высоко оценена жюри премии. Об этом сегодня сообщили на телеканале «Культура».

В число пятерых финалистов, помимо Татьяны Толстой, также вошли писатели Илья Бояшов («Кокон»), Юрий Буйда («Яд и мед»), Денис Драгунский («Архитектор и монах») и Максим Осипов («Кейп-Код»).

Определяли победителя члены жюри этого года: режиссер Вадим Абдрашитов, директор Гослитмузея Дмитрий Бак, историк и писатель Сергей Беляков, поэт и телеведущий Игорь Волгин под председательством писателя Александра Кабакова. Церемония вручения Премии Белкина состоялась в московском Музее Пушкина на Пречистенке.

Максим Осипов. Человек эпохи Возрождения

  • Издательство «Corpus», 2012 г.
  • «Человек эпохи Возрождения» — третья книга Максима Осипова в издательстве Corpus, в нее вошли самые значимые его сочинения, написанные за последние пять лет в разных жанрах. Расположены они в центробежном порядке: из Москвы, Сан-Франциско, Рима действие переносится в русскую провинцию. Герои Осипова ищут смысл, содержание жизни в работе, в любви, во встречах с большими и маленькими городами, с близкими и далекими им людьми. Эти поиски не всегда успешны и даже не всегда честны, но иногда дают неожиданные результаты.

    Появившиеся внезапно, словно ниоткуда, повести, рассказы и очерки Осипова вызвали большой резонанс в литературной и общественной жизни. Они переведены на французский, польский, английский, их автор стал лауреатом нескольких литературных премий.

  • Купить книгу на Озоне

Сероглазый, подтянутый, доброжелательный, он
просит меня рассказать о себе.

Что рассказывать? Не пью, не курю. Имею права
категории «B».

От личного помощника, говорит, ожидается сообразительность.

— Позвольте задать вам задачку.

Хозяин барин. Хотя, что я — маленький, задачки
решать?

— Кирпич весит два килограмма плюс полкирпича.
Сколько весит кирпич? Условие понятно?
Чего понимать-то?

— Четыре кг.

До меня ни один не ответил. Так ведь я по второй
специальности строитель.

— А по первой?

А по первой пенсионер. В нашей службе рано
выходят на пенсию.

Виктор, вроде как младший хозяин, я покамест
не разобрался:

— Пенсия маленькая?

Побольше, чем у некоторых, а не хватает. Старший
ставит все на свои места:

— Анатолий Михайлович, вы не должны объяснять,
для чего вам деньги.

Я, вообще-то, Анатолий Максимович, но спасибо
и на том. В итоге он один меня тут — по имениотчеству,
а Виктор и обслуга вся, те Кирпичом зовут.
Ладно, потерпим. Главное, взяли.

Высоко тут, тихо. Контора располагается на шестнадцатом.
Весь этаж — наш. А на семнадцатом сам живет.
Выше него никого нет. Кабинет, спальня, столовая,
зала и этот — жим, джим.

— Лучше шефа сейчас никто деньги не понимает.

— Слышал от Виктора. — Мне, — говорит, —
до него далеко пока.

Виктор — небольшого росточка, четкий такой,
мускулистый. Я сам был в молодости как он. Заходит
практически ежедневно, но не сидит. На земле
работает, так говорят, — удобряет почву. Проблемы
решает. Какие — не знаю. Мои проблемы — чтоб
кофе было в кофейной машине, лампочки чтоб горели,
записать, кто когда зашел-вышел. Хозяин порядок
ценит — ничего снаружи, никаких бумажек,
никакой грязи, запахов. Порядок, и в людях — порядочность.

— Наша контора, — говорит Виктор, — одна
большая семья. Кто этого не понимает, будет уволен.
Так-то, брат Кирпич.

Два раза мне повторять не надо.

Я — сколько здесь? — с августа месяца. Большая
зала, переговорные по сторонам, кухонька, лестница
на семнадцатый. Тихо тут, как в гробу. Мировой финансовый
кризис.

Сижу в основном, жду. Чего-чего, а ждать мы
умеем. Смотреть, слушать, ждать.

У богатых, как говорится, свои причуды: шеф вон —
на пианино играет. Все правильно, в Америке
и в семьдесят учатся, только мы не привыкли. Завезли
пианино большое, пришлось стены переставлять.
Надо так надо. Я ж говорю, у богатых свои причуды.

Ходят к нам — Евгений Львович, хороший человек,
и Рафаэль, армянин один, музыку преподает.
Виктор называет их «интели». Интеллигенция, значит.
Только если Евгений Львович, чувствуется, действительно
человек культурный, то Рафаэль, извините,
нет. Вот он выходит из туалета, ручками розовыми
помахивает и — к Евгению Львовичу. На меня —
ноль внимания, будто нет меня.

— В клозете не были? Сильное впечатление. — 
Разве станет культурный человек о таких вещах?
Тем более с первым встречным. — А вы, позвольте
спросить, с патроном чем занимаетесь?

— Я историк… Историей. — Евгений Львович
оглядывается, будто провинился чем. Вид у него —не сказать чтоб здоровый, очки прихвачены пластырем.
И каждый раз так — задумается и говорит: «Все
это очень печально».

А хозяина стали они звать патроном. Патрон да
патрон.

— Давно, Евгений Львович, с ним познакомились?
Чего пристал к человеку? Ты сам с Евгением
Львовичем познакомился только что. Урок кончился
— и давай, топай.

— В конце октября. На Лубянке, у камня. Знаете
Соловецкий камень?

— Ага, — говорит Рафаэль. — А что он там делал?
Ох, какие мы любопытные, всюду-то мы норовим
нос свой просунуть! Не нравится мне Рафаэль. Хотя
я нормально, в общем-то, ко всем отношусь. Кто у нас
не служил только.

— Шел мимо, толпа, подошел… — отвечает Евгений
Львович.

Потом патрон домой его повез, в Бутово. О, думаю,
Бутово. Мы соседи, значит.

— Никогда прежде не ездил с таким комфортом.
И чего ты, думаю, расстраиваешься? Все когда-
нибудь в первый раз.

— Беседовали, представьте себе, — говорит, —
о патриотизме.

У Рафаэля сразу скучное лицо.

— Но разговор получился славный, я кое-что себе
уяснил. Знаете, когда имеешь дело только с людьми из
своей среды, многое как бы само собой разумеется…
человек эпохи возрождения

Да чего ты перед ним извиняешься? — думаю.
Евгений Львович про женщину рассказывает
про одну:

— Представьте себе, муж расстрелян. Обе дочери
умерли. В тюрьме рожает мертвого ребенка. И такой
несгибаемый, непрошибаемый патриотизм. Что это,
по-вашему?

Рафаэль плечом дергает:

— Страх. Не знаю. Коллективное помешательство.

— Вот и наш с вами, как вы его назвали? — патрон
— высказался в том же духе. А по мне — нет,
не страх. Книгу Иова помните?

Рафаэль кивает. Как они помнят! Все у них, главное,
какое-то свое.

— Перед Иовом ставится вопрос: «да» или «нет»?
Говорит он миру, творению «да» или, как жена советует…

— «Похули Бога и умри».

— Вот-вот. Именно. А ведь Советский Союз
для тех, кто тогда в нем жил, и представлял собой —
весь мир. Так что…

— Это натяжка, Евгений Львович. Многие помнили
еще Европу.

— Кто-то помнил. Как помнят детство. Но оно
прошло. И осталось — вот то, что осталось. Советский
Союз и был — настоящее, всё. Теперь у нас
есть — заграница. А тогда: либо — «да», либо —
«нет», «похули и умри».

Рафаэль голову склонил набок:

— Что-то есть в этом. Можно эссе написать.

Евгений Львович уже не таким виноватым выглядит.

— Какой у вас, Рафаэль, практический ум!

— Был бы практический… — Рафаэль глазами обводит
контору. — Десять лет на коробках. И какой же
историей вы занимаетесь? Советской? ВКП(б)?
Патрон ее в институте должен был проходить. Ему
ведь — сколько? Лет сорок?

— Нет, — улыбается Львович. Смотри-ка ты,
улыбнулся! — Нам пришлось начать сильно издалека.
Мы занимаемся, скажем так, священной историей.
В начале сотворил Бог небо и землю.

Чего он так голос-то снизил?

— Да-а… — Рафаэль поводит головой влево-вправо,
а в глазах — смешочек стоит. — А ведь это
замечательно, разве нет? Дает, так сказать, шанс. Ведь
ученик-то наш! С вами историей, от Ромула до наших
дней, со мной — музыкой! И тут же — спорт,
наверняка какой-нибудь нетривиальный, финансы…
В которых мы с вами, я во всяком случае, ни уха
ни рыла, но зато весьма, прямо скажем, нуждаемся! — 
Не поймешь Рафаэля, серьезно он или издевается? — 
Где финансы, там математика. Что-то он мне сегодня
про хроматическую гамму втолковывал, про корень
какой-то там степени… Широта, размах! Просто —
человек эпохи Возрождения!
Львович бормочет: да, мол, в некотором роде…

— Знаете, — говорит вдруг, — что он после той,
первой встречи нашей сказал? На прощание. «Наш
разговор произвел на меня благоприятное впечатление».
Вот так.

Опять Рафаэль принимается хохотать, а потом
вдруг дико так смотрит:

— Позвольте, Евгений Львович, он что же, Ветхого
Завета совсем не читал?

— Ни Ветхого, ни, скажу вам…

— Подождите, послушайте, ведь они все теперь
поголовно в церковь ходят! Их же там, я не знаю, исповедуют,
причащают!

Львович как-то сдулся весь. Лишнего наболтал.
Понимаю. Так ведь это ж не он, а Рафаэль этот все.

— Не знаю, не знаю… Да, причащают… — Очки
снял, трет. — Как детей маленьких. — И тихо совсем
сказал, но я расслышал: — Не знаю, как вы, Рафаэль,
но я работой здесь дорожу. Во всех отношениях. — 
Вздохнул потом: — Все это очень печально.

А тут и звонок. Рафаэль вскакивает:

— Ваш выход. Был рад познакомиться. Вы
тоже — понедельник-четверг? Продолжим как-нибудь
у меня? Если только, — подмигивает, наглый
черт, — разговор произвел на вас благоприятное
впечатление. Мы близко тут, на Кутузовском. Жена,
правда, ремонт затеяла…

Во как, оказывается. На Кутузовском. Красиво
жить не запретишь. Ясно, зачем тебе частные уроки.
Или врешь — нет квартиры у тебя на Кутузовском?

Рафаэль, тот раньше приходит, а Львович — после
обеда. У нас нету обеда, но так говорится. Где-то, короче,
в три.

А про Кутузовский — не соврал Рафаэль. Я пробил
по базе. Семь человек прописано: его сестра, жены
сестра, дети… Вот у Евгения Львовича — ни жены,
ни детей. Он и мать. Мать двадцать четвертого года,
он пятьдесят седьмого.

Сегодня Рафаэля очередь представляться, похоже.

— А меня он, вообразите себе, сам нашел. — 
И краснеет от удовольствия. Наполовину седой
уже, а краснеет, как мальчик. — Изумительная история,
всем рассказываю. Патрон любит окрестности
обсматривать в бинокль. В свободное от построения
капитализма время. И вот он видит, а, проходя
мимо, и слышит, что дня изо день, из года в год какие-
то люди, молодые и уже не очень, с утра до ночи
занимаются на инструментах. Девочки и мальчики
таскают футляры больше их самих. Потом наш
патрон узнает, сколько зарабатывает профессор
консерватории, каковы вознаграждения за филармонические
концерты, сколько своих средств расходуют
музыканты, чтобы сделать запись. И обнаруживает,
что у всей этой нашей деятельности почти
отсутствует финансовая составляющая, понимаете?
Как у человека с живым умом, но привыкшего
оперировать экономическими категориями, у него
просыпается интерес. И вот он приглашает меня…
Дело в том, что весной вышла в свет, — опять он
краснеет, — «Новая музыкальная энциклопедия»,
созданная, э-э… вашим покорным слугой…

Короче, патрон пришел в магазин, где книжки,
узнать, кто в музыке разбирается. Ему и дали этого,
Рафаэля.

— Найти меня было несложно. Я читаю студентам
историю музыки… — совсем красный стал, —
и заглядываю иногда — узнать, как энциклопедия
продается.

— Удивительно. — говорит Евгений Львович. — 
Вы тоже — с Ромула до наших дней?

— «Ходит зайка серенький…» — пока что так.
«Андрей-воробей, не гоняй голубей». Слушаем много.
Сегодня вот — венских классиков…

Историк кивает:

— Моцарт, Гайдн, Бетховен. МГБ. Общество
венских классиков. Мы так в молодости эту организацию
называли.

Евгений Львович, когда и смеется, то ртом одним.
Глаза остаются грустные. Зато Рафаэль хохочет,
трясет кудрями. Цирк. Потом на меня вдруг смотрит.
Чего он так смотрит, ненормальный он, что ли? Давай,
рожай уже что-нибудь. Головой, наконец, повел:

— Знаете, а мы ведь участвуем в грандиозном эксперименте.
Не знаю, как вы, а я уже даже не из-за…
Интересно, что у нас выйдет. Представляете, патрон
наш басовый ключ отменить предлагает. А вы говорите

— Бетховен… Я про альтовый даже упоминать
боюсь! И все-таки на таких, как он, — пальцем вверх
тычет, — вся надежда. Мы-то с вами, Евгений Львович,
уходящая натура, согласны? Он про кирпич вас
не спрашивал? Нет? Спросит еще. Ладно, бежать
пора.

Я к Рафаэлю уже привыкать стал. Зря он только,
что деньги, там, не нужны… Как деньги могут быть
не нужны?

Ушел он. Говорю Евгению Львовичу:

— Кирпич весит четыре килограмма.

— Вы о чем это? — спрашивает.

Скоро, думаю, узнаете, о чем, Евгений Львович.

— Кофе, — спрашиваю, — желаете?

Смотрит на меня так жалобно.

— Да, — говорит, — спасибо, не откажусь.

Вот и хорошо. Хоть спрошу.

— Мне книжку тут, — говорю, — соседка дала.
Дневники Николая Второго.

Он как будто сейчас заплачет.

— Не советую, — говорит, — читать. Расстройство
одно. Ездил на велосипеде, убил двух ворон,
убил кошку, обедня, молебен, ордена роздал офицерам,
завтракал, погулял. Обедал, мам , потом опять
двух ворон убил…

— Вороны, — говорю, — помоечные птицы. Нечего
их жалеть.

— Все равно, — говорит, — дворянину, да просто
нормальному человеку не пристало ворон стрелять.
Особенно в такой исторический момент.

Ладно. Там, наверху только, Евгений Львович,
про ворон не надо. Смотрит на меня долго. Да чего
с ним? Не может быть, чтоб нормальный человек
расстраивался из-за ворон. Видно, Рафаэль его наш
достал.

— Не переживайте вы, — говорю. — Он же нерусский.
Он же… — слово еще есть — эмигрант.

Евгений Львович к окну подошел, чашку на подоконник
поставил, в принципе — нехорошо, пятно
останется. Ничего, вытру потом.

— При чем тут, — говорит, — эмигрант —
не эмигрант. Мы все, если хотите знать, эмигранты.
И я, и вы, и даже патрон ваш. Все, кому тридцать
и больше. Иная страна, иные люди. Да и язык. Вот
этот ваш, помоложе, как его? Виктор. Вот он —
здешний, свой. Крестный ход, вернее, облет Золотого
кольца на вертолетах. С губернаторами,
хоругвями и всем, что полагается. Я снимки, — говорит,
— в газете видел. А мы все… Уезжать надо
из этого города куда-нибудь далеко, в глубинку.
Там все-таки в меньшей степени наша чужесть заметна.

Ничего я не понял. Чувствую, что-то не то сказал.
Хотя я ж ничего плохого не имел в виду. Чего он
так? А это бывает, что и не определишь. Может, допустим,
мать его помирает. У меня когда мать померла,
я вообще никакой был.

Так и живем. Я и к Рафаэлю привык, и с Евгением
Львовичем иной раз переговорить получается. Уроков,
наверное, десять патрон у них взял. А в последний
раз, верней, в предпоследний, у нас не очень хороший
разговор, к сожалению, вышел.

Началось, вроде, как всегда.

Спускается Рафаэль от патрона, потягивается,
будто кот. Прижился. Улыбается Евгению Львовичу:

— Ох, и хороший же здесь рояль! Да только, между
нами говоря, не в коня корм. Ничего-то у нас на нем
не выходит. Ни по черненьким, ни по беленьким.
А ты бы учил, думаю, лучше.

— Непродуктивные, — говорит, — какие-то у нас
занятия. Не знаю, как с вами, Женя, — они без отчеств
теперь, — а со мною так. Бросил бы, чувствую,
это дело, если б не… сами понимаете…

— Не горячитесь, — отвечает Евгений Львович.

— Сложное это дело, на рояле играть. Я вот тоже
не научился, а ведь мама у меня — педагог училища.
Очень, кстати, благодарила вас за энциклопедию.
И было мне вовсе не сорок лет, когда она пыталась
меня учить.

— Возраст, конечно, да, тоже… — говорит Рафаэль.

— Да только тут дело не в возрасте. Вот мы сегодня
слушали… — и фамилию длинную какую-то называет.

— Хотите знать, что он о ней сказал? «Такое
не может нравиться!»

— Сумбур вместо музыки, — кивает Евгений
Львович. — Я, честно сказать, ее творчество тоже
пока для себя не открыл.

— Сумбур, сумбур… — повторяет Рафаэль.

Чем это он так доволен?

Они еще поговорили немного про всякую музыку,
и тут Рафаэль заявляет:

— Знаете, к какому выводу я прихожу? Патрон —
человек как бы сверхполноценный, да? — но высший
доступный ему вид эстетического наслаждения —
увы, порядок.

Да, мы поддерживаем порядок. Чего здесь плохого?
А этот никак все не успокоится:

— Все ровное, чистое, полированное, немыслимой
белизны сортир. Женщины мои о таком,
должно быть, мечтают. — На часы глядит. — 
человек эпохи возрождения

Опять я опаздываю. Между прочим, говоря о порядке,
— мне кажется, это свинство — заставлять
вас ждать.

— Я не спешу, Рафаэль.

Борзеет армяшка, думаю. Иди давай. Тебя ж вовремя
приняли. Всё, будем учить. Что-то я, правда,
размяк.

— Молодой человек, — говорю.

— Я вам не молодой человек! Я профессор Московской
консерватории!

Смотри, какие мы бываем сердитые! Глаза вытаращил.
Первый раз внимание на меня обратил.
Я для него — вроде мебели. Ничего, профессор, обламывали
не таких. Корректно говорю:

— Евгения Львовича пригласят, как только закончится
видеоконференция. — И добавил для вескости:

— С председателем Мостурбанка.

Я не то сказал? Смотрю, даже Евгений Львович
отвернулся в сторону. А этот зашелся прямо от хохота:

— Мастурбанка! — и ручонками себя по коленям.

— Женя, слышали? Мастурбанка!
Львович, мне:

— Нет, — говорит, — быть не может. Это юмор
такой.

Да хрен его знает! Пошли вы оба! Но, вообще,
действительно, что-то странное. Полчетвертого.
Кофе им приготовил. Рафаэль тоже стал кофе
пить. Вроде как — помирились. Черт их поймет. Ты
ж опаздывал! Сел на подоконник, ногами болтает,
профессор.

— Глядите, — говорит вдруг, — что это? Секунду
назад вон с той крыши ворона свалилась. И еще одна.
Видите? И еще — глядите — взлетела и — раз! — 
вниз.

Евгений Львович не в окно, на меня смотрит.

— Смотрите, смотрите! — Рафаэль, как маленький.

— Хромает, вон — прыгает, как ненормальная
к краю — и тоже — бац! Что такое? Вроде, не холодно.
Может, инфекция? Есть же, кажется, инфекция
птичья. Птичий грипп, а? — Окно открыть хочет.
Неумелые ручки. Оставь ты в покое окно.

Звонок сверху. На сегодня занятия отменяются.
Потерянное время, Евгений Львович, будет вам полностью
компенсировано. Нет, он не возьмет трубку
сам.

Черт-те что. Кажется, даже армяшка, который
кроме себя никого не видит, стал до чего-то догадываться:

— Но, — говорит, — он ведь все-таки — фигура
яркая?

— Да, — отзывается Евгений Львович. — Человек
эпохи Возрождения. — Помолчал и потом — любимое:

— Все это очень печально.