О чем молчит океан

  • Энтони Дорр. Собиратель ракушек / Пер. с англ. Елены Поповой. — СПб.: Азбука-Аттикус, 2015. — 314 с.

    Сборник рассказов «Собиратель ракушек» Энтони Дорр опубликовал в 2001 году, задолго до того, как роман «Весь невидимый нам свет» принес ему Пулитцеровскую премию. В момент выхода книга не получила широкой огласки, хотя уже тогда Дорр увлекался витиеватостью высказываний.

    «Собиратель ракушек» — издание для тех, кто ценит емкую, полную глубокого анализа и живых метафор прозу, кто не устал говорить на вечную тему отношений природы и человека. Что может дать нам искренняя любовь к миру и возможно ли жить полноценной жизнью, не испытывая этого чувства? — вот вопросы, над которыми задумываются герои сборника. Ответы они обретают в совершенно разных и никак не связанных друг с другом вещах: в водной стихии, вере, неволе, любви, магии. Например, увидев океан, один из персонажей чувствует, как в нем просыпается всеобъемлющее желание творить что-то доброе, но пока не ясное ему самому.

    Ключевой для всех рассказов является тема молчаливой веры в то, что жизнь — это ценный дар, который нужно беречь и не растрачивать зря. Коллекционер морских раковин принимает эту веру, когда по воле случая натыкается на острое, несущее смерть жало ракушки. Персонажи «Мкондо» обретают ее в бесконечном беге. Героиня из рассказа «Редкая удача» — в ловле рыбы в пучине океана. Смотритель из одноименного текста меняется благодаря глухонемой девочке, которую он, несмотря на собственное отчаяние, спасает от страшного шага — самоубийства. Главный герой рассказа «Жена охотника» впервые понимает ценность жизни, когда испытывает на себе магический дар своей супруги.

    Все герои следуют жестким, бескомпромиссным принципам, об острые углы которых ломается всякая хрупкая новая мысль. Отступиться от стереотипов им настолько трудно, что любимые люди и друзья вынуждены их покинуть. Именно с этого рокового момента жизнь персонажей Дорра круто меняется — они начинают видеть окружающий мир цветным, словно с него стерли толстый слой пыли:

    С морским течением он стремился вперед, щедро растворялся и вплывал в этот мир, как самая первая живая клетка — в безбрежное синее море… Он заранее приготовил слова, которые хотел сказать: о том, что наконец-то поверил.

    Обретенная вера позволяет героям убедиться в значимости человеческих взаимоотношений, а самое главное — в невероятной красоте, мудрости и гармонии природы. Леса, поля, горные вершины, облака теперь обладают для них даром предвидения: они могут предсказать настроение человека и даже ход его судьбы. Особенно живой у Дорра оказывается водная стихия — молчаливая, возвышенная, иногда угрюмо предостерегающая, но всегда свободная и непредсказуемая. Юная Доротея, героиня рассказа «Редкая удача», впервые в своей жизни видит море. Оно предстает неизведанным живым существом, требующим внимания:

    Она вглядывается в морскую даль. И пытается представить, сколько живности кишит у нее под ногами. Думает, что ей еще учиться и учиться.

    Напротив, мать девушки от этого пейзажа ощущает лишь пустоту, серость, холод и промозглость, испытывая чувство крайнего отвращения к переменам в жизни:

    Мать сидит с суровым видом перед снующими «дворниками» и не смыкает век, губы изогнуты дождевыми червяками, хрупкая фигура напряжена, будто стянута десятками стальных полос.

    Разрушить гармонию в мире природы и в душе человека очень легко. Достаточно отобрать свободу. Оказавшись в неволе, прогнивает и гибнет все живое. Энтони Дорр предстает последователем романтиков, протестовавших против культа разума и цивилизации. С помощью своих образов он отрицает индустриальный, урбанистический мир и призывает читателя обратиться к миру природному, умеющему говорить — стоит только прислушаться.

Анастасия Поспелова

Энтони Дорр. Собиратель ракушек

  • Энтони Дорр. Собиратель ракушек. — СПб.: Азбука, 2015.

    Обладатель Пулитцеровской премии за 2014 год, автор романа «Весь невидимый нам свет» Энтони Дорр внимательно вглядывается в то, как меняются люди, как разрушаются отношения, как скорбь приходит в их дома, как время медленно, но верно зарубцовывает раны на сердце. В рассказах Дорра ученый, изучающий моллюсков и коллекционирующий их раковины, сам живет на побережье, как улитка в своей ракушке, но цивилизация вторгается даже в его тихое существование. Беженец из Ливана находит спасение от терзающих его кошмаров и воспоминаний о военных ужасах в тишине и спокойствии сада, который он возделывает в Огайо. Фантазия писателя переносит нас с берегов Африки в сосновые леса Монтаны, в сырость болот и замшелые пустоши Лапландии.

    РЕДКАЯ УДАЧА

    Доротея Сан-Хуан, четырнадцати лет, носит старый коричневый свитер. Дочь уборщика. На ногах дешевенькие кроссовки, ходит понуро, косметикой не пользуется. На большой перемене
    разве что поклюет салат. Кнопками прикрепляет
    к стенам своей комнаты географические карты.
    Когда волнуется, задерживает дыхание. Жизнь
    дочери уборщика научила: не высовывайся, смотри в пол, будь никем. Кто это там? Да никто.

    Папа Доротеи любит повторять: удача — большая редкость. То же самое говорит он и сейчас,
    присев после заката на краешек дочкиной кровати у них в Янгстауне, штат Огайо. А потом добавляет: перед нами в кои-то веки замаячила настоящая удача. А сам сжимает и разжимает пальцы. Ловит воздух. Доротея настораживается от
    этого «перед нами».

    Кораблестроение, продолжает он. Редкая удача. Мы переезжаем. К морю. В штат Мэн. Город
    называется Харпсуэлл. Как учебный год закончится, так и двинемся.

    Кораблестроение? — переспрашивает Доротея.

    Мама прямо рвется, продолжает он. По ней
    видно. Да и кто бы возражал?

    Доротея смотрит, как затворяется дверь, и думает, что мама никогда и никуда не рвется. И что отец никогда в жизни не покупал, не брал напрокат и не упоминал никакие, даже игрушечные,
    кораблики.

    Она хватает атлас мира. Изучает безликий синий массив — Атлантику. Обводит взглядом изрезанные береговые линии. Харпсуэлл: крошечный зеленый клинышек, вдающийся в синеву.

    Она пытается вообразить океан и видит нежно-голубую воду, где кишат — жабры к жабрам — рыбы. Воображает, будто она сама нынче — Доротея из штата Мэн: босоногая девочка с кокосовым ожерельем на шее. Новое жилье, новый город,
    новая жизнь. Nueva Dorotea. Новая Дороти. Задерживая дыхание, она считает до двадцати.

    Доротея ни с кем не делится этими планами,
    да никто ее и не спрашивает. Переезжают они в
    последний день учебного года. Ближе к вечеру.
    Словно тайком. Пикап с дощатым кузовом расплескивает лужи на асфальте: Огайо, Пенсильвания, Нью-Йорк, Массачусетс — и дальше в Нью-
    Гэмпшир. Отец, сжимая побелевшими пальцами
    руль, смотрит на дорогу пустым взглядом. Мать
    сидит с суровым видом перед снующими «дворниками» и не смыкает век, губы изогнуты дождевыми червяками, хрупкая фигура напряжена,
    будто стянута десятками стальных полос. Костлявые кулачки, можно подумать, дробят морскую

    гальку. Взялась резать на коленях сладкий перец. Передает на заднее сиденье сухие тортильи,
    втиснутые в пластик.

    На рассвете, миновав долгие мили сосен,
    склонившихся над шоссе, они видят Портленд.
    Сквозь толщу облаков цвета лососины улыбается солнце.

    Доротея трепещет от одной мысли о приближении океана. Ерзает на сиденье. Вся загнанная
    в клетку четырнадцатилетняя энергия растет, как
    горка выигранных камешков. В конце концов
    шоссе делает отворот — и впереди вспыхивает залив Каско. Солнце прокладывает по воде
    искристую дорожку прямо к Доротее. В полной
    уверенности, что сейчас увидит дельфинов, та
    прижимается носом к оконному стеклу. Вглядывается в сверкание воды: не мелькнет ли где
    плавник или хвост.

    Она бросает взгляд на материнский затылок —
    хочет понять, замечает ли мама то же, что и она,
    испытывает ли те же чувства, волнуется ли при
    виде мерцающих океанских просторов. Ее мама,
    которая четверо суток пряталась под кучей лука
    в грузовом составе, идущем в Огайо. Которая познакомилась с будущим мужем в построенном
    на болотах городке, примечательном разве что
    трещинами на тротуарах, паровозными гудками
    да зимней слякотью, и создала дом, чтобы никогда его не покидать. Которая, наверное, вся кипит при виде бескрайних вод. Но никаких признаков этого Доротея не обнаруживает.

    Харпсуэлл. Доротея замирает у входа в арендованный родителями дом. На пороге рая. За тихим шелестом сосен и зарослей ежевики туманной завесой тянется океан.
    Отец стоит в центре тесной кухоньки, где полки украшены нитками ракушек, а на подоконниках пылятся старые бутылки; поправляет очки,
    сжимает и разжимает пальцы. Как будто он ожидал найти здесь справочники кораблестроителя,
    надраенную латунь, иллюминаторы. Как будто
    ни сном ни духом не ведал, что увидит кухню,
    да еще украшенную ракушками. Мать, как вертикально поставленный болтик, замерла в гостиной. Разглядывает выгруженные из кузова коробки, чемоданы и сумки. Волосы ее собраны
    в большой узел.

    Вытянув руки, Доротея привстает на цыпочки. Снимает коричневый свитер. Где-то за соснами неумолчно кричат чайки; скользит тень
    скопы.

    Мама говорит: Ponte el sueter, Dorotea. No estás en puesta al sol1.

    Как будто здесь солнце греет иначе. По песчаной тропе Доротея идет сквозь жухлую траву
    к морю. Тропа упирается в выщербленную, ржавого цвета каменную плиту, что в незапамятные
    времена вылезла из-под земли. Она тянется в обе
    стороны и уходит в дымку. Океан, склонившиеся
    от ветра сосны да утренний туман — больше ничего тут нет. У кромки воды Доротея наблюдает,

    как на гладкий каменный склон шлепаются невысокие волны, толкая перед собой тут же отступающую ленточку пены. Туда — сюда. Туда —
    сюда.

    Обернувшись, она видит сквозь сосны все тот
    же белый домишко. Большеголовые одуванчики, песчаный дворик, облупившаяся краска. Домишко горбится и мокнет на своем фундаменте. Отец что-то говорит с порога, указывая то на
    мать, то на пикап, то на съемное жилище. Доротея видит, как он раскрывает и сжимает ладони.
    Спорит. Она видит, как мать забирается в пикап,
    на пассажирское место, резко захлопывает дверцу и смотрит вперед. Отец уходит в дом.

    Доротея поворачивает обратно, загораживает
    глаза от солнца и видит, что туман рассеивается. Слева легко скользит зеленый поток — устье
    реки. Справа вдоль воды выстроились деревья.
    Ярдах примерно в пятистах на берегу возвышается скалистый утес.

    Туда она и сворачивает; подошвы гнутся на
    крутом склоне. Ей то и дело приходится заходить
    в море; у коленок тут же возникают водовороты,
    от холодной соли щиплет бедра. Кроссовки скользят по илу. Откуда-то спускается клок тумана,
    и утес исчезает из виду. Каменная плита делается совсем крутой; чтобы миновать этот участок,
    приходится идти вброд. Вода достает выше пояса, будоражит живот. В конце концов каменная
    плита плавно поднимается вверх, ноги больше
    не скользят, и Доротея карабкается обратно, руки в грязи, кожу саднит от соли, ноги сами несут
    ее, насквозь промокшую, на каменный уступ. Скала вдалеке все еще полускрыта туманом.

    Заслоняя глаза от солнца, она еще раз вглядывается в океан. Водятся ли тут дельфины? Акулы? А где же яхты? Ни следа. Нигде. Выходит,
    океан — это гранит, камыши и вода? Ил? Кто бы
    мог подумать, что здесь только пустота, мерцающий свет и мутный горизонт?

    Откуда-то из дымки набегают волны. На миг
    ей даже становится страшно: а вдруг на всей планете не осталось, кроме нее самой, ни одной живой души? Надо поворачивать к дому.

    И тут она замечает рыбака. Вот он, слева.
    В воде стоит. Откуда только взялся? Ниоткуда.
    Из моря, что ли?

    Она приглядывается. Какая удача: хотя бы
    есть на чем глаз остановить. Мир откатился назад
    и оставил одно это видение. Беззвучное, мимолетное колдовство. Удочка — будто продолжение руки, идеальная дополнительная конечность,
    плечо развернуто, шоколадный торс обнажен,
    ступни по щиколотку скрыты морем. Вот, значит, каков он, штат Мэн, думает она, вот таким
    он может оказаться. Как этот рыбак. Этот мираж.

    Он выгибается и делает широкий заброс через
    голову, описывая леской большие круги вначале
    далеко сзади, потом далеко впереди. Когда леска
    вытягивается параллельно поверхности моря, он
    дергает на себя вершинку удилища, и тут леска
    выстреливает в противоположном направлении,
    над камнями, почти до самых деревьев, как будто вознамерившись обмотаться вокруг низкой

    ветви, но рыбак, не давая ей такой возможности,
    вновь посылает ее вперед, в море. И тут же придает ей обратное направление. С каждым разом
    выброшенная леска улетает все дальше, отчаянно тянется к деревьям. В конце концов, улетев
    назад до прибрежных зарослей, она распрямляется в линию над барашками морских волн. Тогда он, зажав комель под мышкой, обеими руками подтягивает леску. Забрасывает вновь, леска
    описывает завораживающие дуги, похожие на
    волны прибоя, и в конце концов выстреливает
    в море, где опускается за небольшим пятнышком зыби. И он опять подтягивает ее к себе.

    Доротея стоит на камне, ступнями ощущая
    спрессованные слои окаменелостей. Задерживает дыхание. Считает до двадцати. А потом спрыгивает с каменного уступа в воду и скользит
    кроссовками по ракушечнику и склизким водорослям. С поднятой головой она проходит сотню
    ярдов. Направляясь к рыбаку.

    Оказывается, это парнишка лет, наверное,
    шестнадцати. Кожа — как велюр. На шее ожерелье из мелких белых ракушек. Смотрит сквозь
    кирпичного цвета пряди. Глаза — зеленые омуты.

    Зачем, спрашивает, в такую погоду свитер?

    Что?

    Жарко сегодня в свитере.

    Он снова забрасывает удочку. Доротея следит
    за леской, наблюдает, как он укладывает на шпулю аккуратные петли, плавающие у его лодыжек. Смотрит, как леска улетает назад — вперед,

    назад — вперед и в конце концов ныряет в море.
    Полная вода ушла, говорит он. Скоро вернется.

    Доротея кивает, не зная, как истолковать эти
    сведения.

    И спрашивает: что это у тебя за удочка? Никогда таких не видела.

    Удочка? Удочка — это для ловли на приманку. А у меня — удилище. Удилище для нахлыста.

    Ты не ловишь на приманку?

    На приманку, повторяет он. Нет… Никогда.
    Слишком уж просто.

    Что просто?

    Рыбак выбирает леску, снова забрасывает. Да
    вот именно это. Забросил — поймал. Естественно, окушок или луфарь клюнет на шмат кальмара. А скумбрия — на мотыля. И что это будет?
    Игра без правил. А хочется красоты.

    Доротея задумывается. Надо же: рыбная ловля — и красота. Но если посмотреть, как он забрасывает! Так, что с сосен срываются клочки
    тумана.

    Кто не брезгует на живца ловить, забросит колюшку, поводит туда-сюда. Вытянет окушка. Да
    только это не рыбалка. А сплошное безобразие.

    Ага. Доротея силится понять, насколько это
    презренное занятие — ловля на живца.

    Он сматывает леску, защелкивает стопор. Показывает Доротее мушку. Белые волоски, аккуратно привязанные ниткой к стальному крючку.

    Вместе с крошечной раскрашенной деревянной
    головкой. У которой два круглых глаза.

    Это что, блесна?

    Стример. Искусственная муха, бактейл. Вот
    эти крашеные белые волоски — из бычьего
    хвоста.

    Доротея осторожно держит в ладони мушку.
    Нитяные перетяжки сделаны идеально. Ты сам
    это раскрасил? Каждый глазок?

    Конечно. И перетянул сам. Он лезет в карман
    и достает бумажный пакетик. Высыпает содержимое ей на ладонь. Доротея разглядывает остальные стримеры: желтые, синие, коричневые. Воображает, как они смотрятся в воде, какими видятся рыбам. Длинные, тонкие. Как мальки. На
    один укус. Идеальные. Чудо. Мягкая красота,
    нанизанная на острую сталь.

    Он в очередной раз забрасывает, шлепая
    вдоль берега.

    Доротея идет следом. Вода достает ей до щиколоток и поднимается выше.

    Погоди. А мушки-то? — напоминает она.
    Стримеры.

    Забирай, говорит он, себе. Я еще сделаю.

    Она отказывается. А сама не сводит глаз
    с этих мушек.

    Он забрасывает леску. Не сомневайся, говорит. Дарю.

    Качая головой, она все же опускает подарок
    в карман. Волны лижут ей коленки. Она вглядывается в воду, высматривая приметы морской жизни. Не мелькнет ли где плавник? Не
    выпрыгнет ли на поверхность какое-нибудь удивительное создание? Но в отступающем тумане
    на волнах лишь поблескивают золотые монетки
    солнца. Подняв глаза, Доротея убеждается, что
    парнишка-рыбак почти скрылся за мысом. Она
    шлепает следом. Смотрит, как он забрасывает.
    Волны охают и падают замертво.

    Эй, окликает она, тут, наверное, рыбы полно,
    да? А иначе зачем в этом месте удить?

    Парнишка улыбается. Будь уверена. Океан
    как-никак.

    Мне почему-то казалось, что здесь больше
    живности будет. В океане. Особенно рыбы. В наших краях ничего такого нету, вот я и подумала,
    что здесь, наверное, кое-что будет, а теперь вижу, что океан хоть и огромный, но пустой.

    Парень поворачивается к ней. Смеется. Отпускает леску, наклоняется и погружает руку в воду. Запускает пальцы в ил и достает пригоршню какого-то месива.
    Вот, говорит, присмотрись.

    Сначала в этом темном сгустке Доротея не различает ровным счетом ничего. Ну, падают комочки грязи. Осколки ракушек. Стекают водяные
    капли. Но потом глаза начинают различать еле
    заметное движение, мельтешение прозрачных
    точек. Они скачут, как блохи. Парнишка потряхивает ладонью. Из грязи появляется крошечный моллюск: ножка зажата между створками
    раковины, как прикушенный язычок. А вот и
    улитка — повисла вверх тормашками, указывая
    на землю своим крошечным рожком-домиком.

    И еще мелкий бесцветный рачок. И какой-то
    вертлявый червячишко.

    Доротея трогает эту грязь пальцем. Парень
    с хохотом ополаскивает руку в море. Забрасывает леску.

    Не иначе, говорит, как ты здесь впервые.

    Да, верно. Она вглядывается в морскую даль.
    И пытается представить, сколько живности кишит у нее под ногами. Думает, что ей еще учиться и учиться. Смотрит на парня. Спрашивает,
    как его зовут.

    После наступления темноты Доротея стоит,
    озираясь, в своей тесной каморке. Прикрепляет к стене карту. Садится на спальный мешок и
    обводит глазами контуры штата Мэн. Сушу с ее
    границами, столицами и названиями. А глаза сами собой возвращаются к синей бесконечности,
    что уходит за рамку карты.

    За оконным стеклом бьется мотылек. В листве шуршат и пищат насекомые. Доротея убеждает себя, будто слышит море. Достает из кармана
    стримеры, чтобы полюбоваться.

    В дверном проеме появляется отец, он тихонько стучится, окликает дочку и садится рядом
    с ней на пол. Похоже, мучается без сна. Сутулится.

    Приветик, папа.

    О чем задумалась?

    Здесь все какое-то чужое, пап. Нужно время.
    Чтобы привыкнуть.

    Она со мной не разговаривает.

    Да она, считай, ни с кем не разговаривает.
    Тебе ли не знать.

    Отец сникает. Указывает подбородком на
    стримеры в дочкиной руке. Это что у тебя?

    Мушки. Для рыбалки. Стримеры.

    Ну-ну. А сам даже не пытается скрыть, что
    мыслями блуждает где-то далеко.

    Я хочу порыбачить, пап. Можно прямо завтра?

    Отец сжимает и разжимает пальцы. Глаза
    открыты, но слепы. Конечно, Доротея. Ступай.
    Порыбачь. Claro que si2.

    За ним затворяется дверь. Доротея задерживает дыхание. Считает до двадцати. Слышит за
    стенкой протяжные папины вздохи. Словно каждый такой вздох — робкая подготовка к следующему.

    Натянув коричневый свитер, она распахивает раму и вылезает в окно. Медлит в сыром дворике. Втягивает воздух. Над соснами кружится
    колесо галактики.


    1 Надень свитер, Доротея. В тени ведь стоишь (исп.).

    2 Очевидно, что если

Бернхард Шлинк. Женщина на лестнице

  • Бернхард Шлинк. Женщина на лестнице. — СПб.: Азбука, Азбука-Аттикус, 2015.

    Издательство «Азбука» выпускает новую книгу Бернхарда Шлинка, автора всемирного бестселлера «Чтец». Немецкий писатель, одновременно являющийся известным юристом, подготовил очередную захватывающую историю, напоминающую настоящий детектив. Действие романа «Женщина на лестнице» происходит вокруг картины, исчезнувшей на сорок лет и неожиданно появившейся вновь. С загадочным полотном и героиней, изображенной на нем, связана драма несовпадений: Шлинк исследует природу нелюбви и невозможности любви, когда людям мешают быть вместе не обстоятельства, а собственные характеры.

    19

    Мне действительно не было страшно. Я сознавал, что собираюсь совершить проступок, из-за
    которого в случае провала с моей адвокатской
    карьерой будет покончено. Мне это было безразлично. Мы начнем с Иреной другую, счастливую
    жизнь. Можно уехать в Америку, я буду подрабатывать официантом в ночном ресторане, а днем
    учиться в университете, опять добьюсь успеха,
    хоть юристом, хоть врачом или инженером. Если
    Америка не примет скомпрометированного юриста, почему бы не двинуть в Мексику? Я без труда выучил в школе английский и французский,
    не возникнет особых проблем и с испанским.

    Но перед сном меня охватил такой озноб, что
    зубы застучали. Меня продолжало знобить, хотя
    я накрылся всеми одеялами и пледами, которые
    сумел найти. В конце концов я заснул. Под утро
    проснулся весь мокрый от пота в отсыревшей постели.

    Чувствовал я себя хорошо. Ощущал легкость
    и одновременно неимоверную силу, которой ничто не сможет противостоять. Это было удивительное, неповторимое ощущение. Не помню,
    чтобы я когда-либо испытывал его — раньше
    или позднее.

    Начался воскресный день. Я позавтракал на
    балконе, светило солнце, в ветвях каштана щебетали птицы, от церкви донесся колокольный
    звон. Мне подумалось о венчании: венчалась ли
    Ирена в церкви и захочет ли она венчаться со
    мной, как она вообще относится к Церкви? В мечтах мне представились картинки нашей совместной жизни во Франкфурте, сначала на балконе
    этого дома, потом на балконе большой квартиры
    в Пальмовом саду, затем в парке под старыми
    деревьями на другом берегу реки. Я видел себя
    на борту океанского лайнера, везущего нас через
    Атлантику. Я попрощался с прошлым, с юридической фирмой, с Франкфуртом и всеми, кто там
    жил. Прощание было безболезненным. К своей
    прошлой жизни я испытывал спокойное равнодушие.

    Я выехал из дому рано, но едва не опоздал.
    В деревне был праздник, рыночную площадь
    и главную улицу перекрыли, машины с трудом
    пробирались по боковым улочкам. Припарковавшись у кладбища, я отыскал тропинку через
    виноградники, по которой, как мне показалось,
    можно сократить путь, однако из этого ничего
    не получилось; я вышел на лесную дорогу, ведущую к кварталу, где находился дом Гундлаха.
    Когда меня обогнала машина, в голове мелькнула мысль, что Швинд тоже может поехать этой
    дорогой и заметить меня, поэтому я свернул на
    боковую дорожку, скрытую деревьями и кустарником.

    Я постарался одеться неброско: джинсы, бежевая рубашка, коричневая кожаная куртка,
    солнечные очки. Но, выйдя из леса на воскресные пустынные улицы, где иногда видел на террасе семейство, сидящее под тентом, я почувствовал, будто все глаза уставлены на меня — глаза
    тех, кто сидит на террасах, и тех, кто стоит за окнами. Кроме меня, на улице не было ни одного
    пешехода.

    Отказавшись от кратчайшего пути, на котором
    меня мог увидеть Швинд, я поблуждал по параллельным и боковым улочкам квартала и добрался
    до дома Гундлаха в пять часов с минутами. Парковочное место перед гаражом пустовало. Укрывшись за мусорным контейнером и кустами сирени, я принялся ждать. Я внимательно осмотрел
    дорожку к дому, сам дом, гараж с одной открытой и другой закрытой дверной створкой, в гараже стоял «мерседес», а на дорожке к дому нежилась на солнышке кошка. По другую сторону от
    дома на склоне холма зеленела лужайка, там росли невысокие сосны; я прикинул, что смогу зигзагами от сосны к сосне добежать до микроавтобуса. Нужно будет как можно скорее спрятаться
    за ним, чтобы меня не заметил случайный прохожий или кто-нибудь из соседнего дома или,
    заметив, не понял, что за тень мелькнула возле
    машины.

    «Фольксваген» Швинда я услышал издалека: постреливал неисправный глушитель. Микроавтобус ехал быстро. Чихая и дребезжа, он стремительно повернул с дороги к дому, спугнул кошку и резко затормозил у входа. Из машины никто
    не вышел; помедлив, она сдала назад, развернулась и встала перед входом так, чтобы выехать обратно напрямую. Потом дверцы открылись, Ирена и Швинд вышли: она молча, он ворча, — я расслышал «Какого черта?» и «Вечно твои нелепые
    идеи!». Потом отворилась дверь дома, Гундлах
    поздоровался с гостями, пригласил их войти.

    Пора, сказал я себе. Люди за окнами, чье внимание привлек к себе шумный «фольксваген»
    Швинда, очевидно, вернулись к своим прежним
    занятиям. Перебежав через дорожку, я спрятался
    за первой сосной, потом бросился дальше, споткнулся, упал, дополз до следующей сосны, встал
    и, хромая на саднящую ногу, пробежал мимо последней сосны к микроавтобусу. Открыв дверцу,
    я залег у переднего сиденья так, чтобы меня не
    было видно снаружи, но чтобы сам я мог видеть,
    что там творится; потом вставил ключ в зажигание. Оставалось ждать.

    Болела нога, затекла спина. Но я продолжал
    чувствовать утреннюю легкость и силу, а потому
    ни на минуту не усомнился в том, что я делаю.
    Через некоторое время я услышал открывшуюся
    дверь дома и ворчание Швинда — то ли помогавший ему камердинер был медлителен, невнимателен, бестолков, то ли Швинду не понравилось,
    что пришлось обходить машину, дверь которой
    он с трудом отодвинул. С таким же ворчанием он
    уложил картину в багажное отделение и задвинул дверцу; дождавшись, когда щелкнет замок,
    я повернул ключ зажигания.

    Двигатель завелся сразу; пока Швинд сообразил, в чем дело, закричал и заколотил по машине, я уже рванул с места; он кинулся за мной,
    однако я сумел набрать скорость, он успел дотянуться до пассажирской дверцы и дернуть ее,
    но не смог ни запрыгнуть, ни заглянуть внутрь.
    В зеркале заднего вида я видел, как он бежит следом, отстает, делаясь все меньше и меньше, пока
    наконец не остановился.

    20

    Я доехал до поворота за домом, через минуту-
    другую вышел из микроавтобуса, обошел его кругом, задвинул дверцу салона, захлопнул дверцу рядом с водителем, которую успел распахнуть
    Швинд и которую я не сумел на ходу прикрыть.
    Картину мне осматривать не хотелось, сам не
    знаю почему.

    Потом я стал ждать. Я глядел на стену, через
    которую собиралась перелезть Ирена; это была
    побеленная каменная стена высотой два метра
    с бордюром из красного кирпича. Взглянул на
    живую тисовую изгородь соседнего участка, высокую и плотную, примыкавшую, словно зеленая
    стена, к белой стене гундлаховского сада. Потом
    посмотрел на забор участка внутри поворота —
    он тоже был высокий, к тому же наглухо зарос
    плющом и выглядел столь же неприветливо, как
    белая каменная стена. Я глядел на голубое небо,
    слышал доносившийся из садов птичий щебет,
    далекий собачий лай. Неожиданно я почувствовал себя зажатым между стеной и забором. Меня опять зазнобило, как ночью, и я испугался не
    знаю чего. Того, что Ирена не придет?

    Но Ирена вдруг появилась. Сидя на стене, ясноглазая, сияющая, улыбающаяся, она подобрала волосы, откинула их назад, а потом спрыгнула со стены. Я обнял ее и подумал, что теперь все
    будет хорошо. Я был счастлив. Запыхавшись, она
    прислонилась ко мне, чтобы отдышаться, потом
    быстро поцеловала меня и сказала:

    — Надо уезжать отсюда.

    Она захотела сесть за руль. В деревне шел
    праздник, из-за которого мы бы застряли, а преследователи смогли бы нас догнать, поэтому Ирена сказала, что безопасней свернуть перед деревней на дорогу, ведущую в горы, сделать большой
    крюк и въехать в город с востока. А мне, дескать,
    лучше выйти из микроавтобуса перед деревней
    и вернуться в город на своей машине, чтобы ее
    не нашли в деревне.

    — Как там узнают мою машину?

    — Лучше не рисковать.

    — Рисковать? Разве я не мог, приехав на
    праздник, выпить вина и уехать в город на такси, оставив собственную машину?

    — Пожалуйста, сделай, как я прошу. Мне так
    будет спокойнее.

    — Когда мы увидимся? И что с твоими вещами? Может, нужно их забрать, пока Швинд не
    вернулся? А картину надо выгрузить и машину
    куда-то поставить, пока полиция…

    — Тсс… — Она закрыла мне рот ладонью. —
    Я обо всем позабочусь. Без вещей, которые остались у Швинда, я обойдусь.

    — Когда ты придешь ко мне?

    — Позже, когда все улажу.

    Она высадила меня у деревни, поцеловав на
    прощанье, я забрал машину и поехал домой. Сделать крюк, спрятать картину в каком-то месте,
    которое она, видимо, подготовила заранее и хотела сохранить от меня в тайне, поставить где-то
    микроавтобус, взять такси — на все это понадобится часа два, и только потом она придет ко мне.

    Но еще до того, как истекли два часа, я впал в
    смятение; я ходил по комнате из угла в угол, то
    и дело выглядывал из окна, сделал себе чай, забыл вынуть из чайника заварку, через некоторое время снова сделал чай и опять забыл в нем
    заварку. Как она справится с картиной? Сумеет
    ли донести ее? Или у нее есть помощник? Кто?
    Или все-таки сумеет донести сама? Почему она
    не доверяет мне?

    Через два часа я придумал объяснение, почему она до сих пор не пришла, через три часа
    придумал новое объяснение, а через четыре часа
    еще одно. Всю ночь я выдумывал разные причины, пытаясь утихомирить свои опасения, что
    с ней что-то случилось. Этими опасениями я пытался заглушить страх, что она не придет, потому что не хочет прийти. Тревога за нее — так
    тревожатся друг за друга влюбленные, так друг
    беспокоится за друга, мать за ребенка.

    Тревога сближала меня с Иреной, поэтому,
    когда под утро я обзванивал больницы и полицейские участки, мне казалось естественным представляться ее мужем.

    Когда начало светать, я понял, что Ирена не
    появится.

    21

    В понедельник позвонил Гундлах:

    — Вы, очевидно, уже слышали о Швинде.
    Порядка ради я хочу подтвердить эти сообщения. Моя жена исчезла, картина тоже. Мои люди выясняют, вел ли Швинд со мной двойную
    игру. Так или иначе, в ваших услугах я больше
    не нуждаюсь.

    — Я никогда не состоял у вас на службе.

    Он рассмеялся:

    — Как вам будет угодно. — Гундлах положил трубку.

    Спустя несколько дней я получил от него уведомление, что никаких свидетельств двойной
    игры Швинда не обнаружено. Я оценил порядочность Гундлаха, посчитавшего необходимым известить меня об этом. Швинд вообще больше не
    объявлялся.

    Мне удалось разузнать, что после того дня,
    утро которого мы провели вместе, Ирена больше
    не появлялась в Музее прикладного искусства,
    где она работала, хотя срок ее стажировки еще
    не истек. Я выяснил также, что, помимо съемной
    квартиры, где она жила со Швиндом, у нее имелась еще и собственная квартира, ее убежище,
    о котором ничего не знали ни друзья, ни подруги. Соседка не сумела вспомнить, когда она в последний раз видела Ирену, — когда-то давно.

    Я был уязвлен, опечален, разозлен. Я тосковал по Ирене и, открывая почтовый ящик, порой
    надеялся найти письмо от нее или хотя бы почтовую открытку. Тщетно.

    Однажды, спустя два года, мне показалось, что
    я увидел ее. В районе Вестланд, неподалеку от
    нашего офиса, студенты захватили пустующий
    дом, а полиция выгнала их оттуда. За этим последовала многотысячная демонстрация, которая прошла мимо нашего офиса, и я, стоя у окна,
    глядел на толпу. Меня удивляло веселое оживление демонстрантов — ведь они вышли на улицы, возмущенные несправедливостью. Они весело вскидывали сжатый кулак, задиристо выкрикивали свои лозунги или передвигались бегом,
    взявшись под руки. У них были хорошие лица,
    отцы несли малышей на плечах, матери вели детей за руку; много молодежи, школьники и студенты, несколько рабочих в комбинезонах, солдат, солидный мужчина в костюме и при галстуке.

    Неожиданно я увидел Ирену — или она померещилась мне; я бросился по лестнице вниз, на
    улицу, побежал вдоль колонны; несколько раз я
    находил похожее лицо, думал, что именно из-за
    него обознался, глядя на демонстрантов из окна,
    но все-таки продолжал искать до тех пор, пока
    отделившаяся от колонны группа молодых людей не взломала двери пустующего дома; тогда
    прибыла полиция и начались стычки с демонстрантами.

    Со временем раны зарубцовываются. Но мне
    никогда не хотелось вспоминать историю с Иреной Гундлах. Особенно после того, как я понял,
    насколько я был смешон. Неужели не понятно,
    что не может добром кончиться дело, начавшееся с обмана, что мне не место за рулем угнанной
    машины, что женщины, перелезающие через стену, сбегающие от своих мужей и любовников, не
    для меня и что я позволил себя использовать?
    Любой здравомыслящий человек сразу бы все
    понял.

    Всю смехотворность, постыдность собственного поведения я переживал с особой остротой
    при воспоминании, как ждал Ирену у садовой
    стены, терзаясь сомнениями, придет она или не
    придет, захочет или не захочет меня, при воспоминании о дурацких темных очках, моем ознобе
    и страхе, при воспоминании, как я обнял ее, как
    был счастлив, думая, что она тоже счастлива. Эти
    воспоминания были мне физически неприятны.

    Я снова и снова утешал себя мыслью, что, не
    случись этого сумасбродства, мой будущий брак
    не сложился бы так удачно. Нет худа без добра,
    любила говорить моя жена.

    Прошлого не изменишь. Я давно смирился
    с этим. Трудно только смириться с тем, что снова и снова не понимаешь прошлого. Возможно,
    и впрямь не бывает худа без добра. А возможно,
    всякое худо только и бывает что худым.

Джонатан Кэрролл. Замужем за облаком

  • Джонатан Кэрролл. Замужем за облаком. — СПб.: Азбука, Азбука-Аттикус, 2015. — 544 с.

    В издательстве «Азбука» впервые на русском языке выходит полное собрание рассказов и повестей современного классика Джонатана Кэрролла, которого признавали своим учителем Нил Гейман («Американские боги») и Одри Ниффенеггер («Жена путешественника во времени»). Подобно художнику-сюрреалисту он превращает обыденное в чудесное, обращается к теме тайных снов и исследует сокровенные глубины человеческого сердца. Под пером Кэрролла собаки обретают голос, а у людей вырастают крылья.

    ЛУЧШИЙ ЧЕЛОВЕК ДРУГА

    1

    Это было во всех газетах. Две даже опубликовали одинаковые заголовки: «ЛУЧШИЙ ЧЕЛОВЕК ДРУГА!» Но я увидел все это лишь гораздо позже, когда вернулся домой после пребывания в больнице и шок начал проходить.

    Впоследствии обнаружились вдруг десятки очевидцев. Но я не припомню, чтобы в тот день видел кого-нибудь поблизости — только Друг и я и очень длинный товарный состав.

    Друг — это семилетний джек-рассел-терьер. С виду он похож на дворнягу: ножки-обрубки, непонятный бело-бурый окрас, самая заурядная собачья морда, украшенная умными, милыми глазками. Но, сказать по правде, джек-расселы — редкая порода, и я выложил за него немалую сумму. Хотя до недавних пор у меня никогда не водилось больших денег, чтобы швырять ими, одним из моих принципов всегда было покупать лучшее, когда могу себе это позволить.

    Когда пришла пора купить собаку, я начал поиски настоящего пса. Не какой-нибудь вычурной породы, которого пришлось бы вечно подстригать и расчесывать. Не хотелось мне и этих шикарных экземпляров откуда-нибудь из Эстонии или еще какой экзотической тьмутаракани, похожего скорее на аллигатора, чем на собаку. Я ходил по приютам для бездомных животных, заглядывал в собачьи будки и наконец нашел Друга — по объявлению в собачьем журнале. Единственное, что мне в нем не понравилось с первого взгляда, — это его имя: Друг. Слишком пóшло и совсем не подходит собаке, которая выглядит так, будто охотно попыхивала бы трубкой. Даже щенком он имел приземистую посадку и выглядел довольно плотным. Это был Билл или Нед. Ему также пошло бы имя Джек, если бы оно уже не имелось в названии его породы. Но женщина, продавшая его мне, сказала, что ему дали такое имя по особой причине: когда он лаял (что случалось нечасто), получался звук, похожий на слово «друг». Я отнесся к этому скептически, но она оказалась права: пока его братья и сестры тявкали и визжали, этот парень солидно стоял среди них и говорил: «Друг! Друг! Друг!» — в такт движениям своего хвоста. Было странно это слышать, но от этого он понравился мне еще больше. В результате чего и остался Другом.

    Я всегда поражался, как хорошо собаки ладят с людьми. Собака так уютно входит в вашу жизнь, выбирает себе кресло, на котором спит, угадывает ваше настроение и без всяких проблем вписывается в его зигзаги. С самого начала собака легко засыпает в чужой стране.

    Прежде чем продолжить, должен сказать, что Друг никогда не поражал меня какой-то своей особенностью или редкими качествами, он был просто очень хорошим псом — всегда радовался, когда я приходил с работы, и любил класть голову мне на колени, когда я смотрел телевизор. Но он не был каким-нибудь Джимом-Чудо-Псом — Друг не умел считать, или водить автомобиль, или творить еще какие-либо чудеса, о которых иногда читаешь в статьях про собак, обладающих «особыми» способностями. Еще Друг любил омлеты и выходил со мной на пробежку, если не шел дождь и я не убегал слишком далеко. Во всех отношениях я приобрел именно то, что хотел: пса, застолбившего местечко в моем сердце своей верностью и радостью, которую он доставлял. Он никогда не просил ничего взамен — разве что пару ласковых шлепков да уголок кровати, чтобы спать там, когда холодало.

    Это случилось в ясный солнечный день. Я надел тренировочный костюм и кроссовки и проделал несколько разминочных упражнений. Друг наблюдал за мной из кресла, но, когда я собрался выйти на улицу, соскочил на пол и направился со мной к двери. Я открыл ее, и он выглянул, проверяя погоду.

    — Хочешь со мной?

    Если он не хотел, то проделывал свою обычную процедуру — падал на пол и не двигался до моего возвращения. Но на этот раз он завилял хвостом и вышел вместе со мной. Я был рад его компании.

    Мы побежали вниз к парку. Друг любил бегать со мной, футах в двух поодаль. Когда он был щенком, я пару раз спотыкался об него, так как он имел обыкновение путаться под ногами, ничуть не сомневаясь, что я всегда внимательно слежу за ним. Но я из тех бегунов, кто на бегу видит все, кроме того, что прямо под ногами. В результате у нас случилось несколько грандиозных столкновений, вызвавших бешеное тявканье, после чего он стал осторожнее относиться к моим навигационным способностям.

    Мы пересекли Гарольд-роуд и пробежали через Обер-парк по направлению к железной дороге. Добравшись дотуда, мы пробежали мили полторы вдоль полотна до станции, а потом не спеша повернули обратно к дому.

    Друг так хорошо знал дорогу, что мог себе позволить делать по пути остановки — чтобы отдохнуть, а заодно обследовать новые интересные отметины и запахи, появившиеся с нашей последней прогулки в этих местах.

    То и дело проходил поезд, но его было слышно издалека, и вполне хватало времени отойти в сторону, освобождая ему дорогу. Я любил, когда мимо проходил поезд, любил слышать, как он громыхает позади и обгоняет тебя, пока ты ускоряешь темп, чтобы посмотреть, как долго сможешь тягаться с машиной. Некоторые машинисты узнавали нас и приветствовали при обгоне пронзительным гудком. Мне это нравилось, и Другу, наверное, тоже, потому что он всегда останавливался и пару раз лаял — просто чтобы они знали, кто здесь главный.

    В то утро мы были на полпути к станции, когда я услышал приближающийся поезд. Как всегда, я оглянулся, ища Друга. Он весело бежал в нескольких футах от меня, свесив розовый язык.

    Когда грохот поезда приблизился, я увидел, что в паре сотен футов впереди нас автомобиль переезжает полотно. Ну и болван этот водитель — ведь поезд так близко! Что за спешка? Когда я подумал об этом, поезд был уже совсем близко слева. Я взглянул направо еще раз проверить, где Друг, но его не было. Я крутил головой и так, и эдак, но не увидел его нигде поблизости. В полной панике я заметался и обнаружил его между рельсов — пес обнюхивал какого-то мертвого зверька, и все его внимание было сосредоточено на этом.

    — Друг! Сюда!

    Он завилял хвостом, но не поднял головы. Я бросился к нему, окликая снова и снова.

    — Друг! Брось это, Друг!

    Тон моего голоса наконец достучался до его сознания, и, когда поезд был уже всего в пятнадцати-двадцати футах и уже включил тормоза, пес оглянулся.

    Я бежал изо всех сил, из-под кроссовок летели камни.

    — Друг, прочь!

    Он не знал этих слов, но по тону решил, что сейчас будет страшная трепка. И сделал самое худшее из всего возможного — втянул голову в свои маленькие плечики и стал ждать, когда я доберусь до него.

    Поезд был уже рядом. За мгновение до прыжка я понял, что выбор у меня один, но я его сделал еще до того, как двинулся. Бросившись к моему Другу, я изогнулся и попытался схватить его и одновременно откатиться с пути поезда. И мне это почти удалось. Почти удалось — если не считать моей ноги, которая, когда я прыгнул, вытянулась сзади, и ее начисто отрезало огромными колесами.

    1

    В больнице я познакомился с Язенкой. Язенкой Чирич. Никто не мог как следует выговорить «я-ЗЕН-ка», и потому люди долго звали ее Джаз.

    Ей было семь лет, и бóльшую часть своей жизни она провела подключенной то к одному, то к другому зловещему аппарату, помогавшему ей в долгой безнадежной борьбе с ее непослушным телом. Ее кожа была цвета белой свечки в темной комнате, губы фиолетовые, цвета какой-то иностранной валюты. Болезнь сделала девочку серьезной, в то время как юность поддерживала в ней жизнерадостность и надежду.

    Поскольку она провела столько времени в постели в больничных палатах, в окружении незнакомых лиц, белых стен и немногочисленных картинок на них, у нее было лишь два любимых занятия: чтение и телевизор. Когда она смотрела телевизор, ее лицо напрягалось, а потом приобретало выражение торжественности и полной сосредоточенности — как у члена семьи, впервые оглашающего чье-то завещание. Но когда она читала, какая бы книга ни попалась, ее лицо не выражало ничего, никаких чувств.

    Я познакомился с ней, потому что она прочитала в газете про меня и Друга. Через неделю после случившегося в мою палату пришла одна из медсестер и спросила, не соглашусь ли я встретиться с Джаз Чирич. Когда она рассказывала мне про девочку и ее состояние, мне представился больной ангел с чертами Ширли Темпл или, по крайней мере, Дарла из «Маленьких мошенников».

    Но вместо этого у Язенки Чирич оказалось характерное, интересное личико с резкими, тесно посаженными чертами. Ее густые черные волосы вились, как шерстяная набивка в старинной мебели, и были почти того же цвета.

    Представив нас друг другу, медсестра ушла по своим делам, а Джаз села на стул у моей койки и осмотрела меня. Меня все еще беспокоили страшные боли, но я заранее решил вести себя не слишком жалостно. И этот визит был моим первым шагом в данном направлении.

    — Какая ваша любимая книга?

    — Не знаю. Наверное, «Великий Гэтсби». А твоя?

    Она пожала плечами и цокнула языком, словно ответ был самоочевидным:

    — «Дамы в горящих ночных рубашках».

    — Это такая книга? И кто ее написал?

    — Эган Мур.

    Я улыбнулся. Эган Мур — это мое имя.

    — О чем же эта книга?

    Она очень внимательно посмотрела на меня и стала разматывать одну из тех бесконечных и бессвязных историй, какие могут любить только дети.

    — Тогда чудовища спрыгнули с деревьев и утащили их в страшный замок, где злой король Скальдор…

    Что мне в этом нравилось — это как она демонстрировала все происходящее. У Скальдора было страшное косоглазие, и Джаз в совершенстве его изображала. Когда кто-то подкрадывался, она сгибала пальцы, как ведьмины когти, и они дьяволятами, будто на цыпочках двигались через разделяющее нас пространство.

    — …И они вернулись домой как раз к своей любимой телепередаче.

    Она откинулась на стуле, утомленная, но явно довольная своим представлением.

    — Похоже, это действительно жуткая книга. Жаль, что не я ее написал.

    — Да, жуткая. А теперь можно спросить вас?

    — Конечно.

    — Кто сейчас заботится о Друге?

    — Моя соседка.

    — Вы видели его после того случая?

    — Нет.

    — Вы сердитесь на него, что из-за него остались без ноги?

    Я на минутку задумался, решая, как с ней говорить: как с ребенком или как со взрослой. Быстрый взгляд на ее лицо сказал мне, что она требует взрослого отношения, у нее нет времени на пустые разговоры.

    — Нет, я не сержусь на него. Наверное, я злюсь на кого-то, но не знаю на кого. Не знаю, виноват ли тут кто-нибудь. Но на Друга я точно не сержусь.

    После этого она приходила ко мне каждый день. Обычно утром, когда мы оба были отдохнувшими и бодрыми после сна. По утрам я чувствовал себя хорошо, но во второй половине дня, как правило, нет. По какой-то причине громадность случившегося со мной и то, как это повлияет на всю мою дальнейшую жизнь, входили ко мне в дверь вместе с обеденным подносом и оставались еще надолго после приемных часов. Я думал о всякой ерунде вроде птиц, что целый день стоят на одной ноге, или о проблеме, возникающей у одноногого в случае необходимости пнуть кого-то в задницу. О том, что такие слова, как «пинать», больше не будут входить в лексикон моего тела. Я знал, что теперь делают замечательные протезы — Наука На Марше! — но это утешало мало. Мне хотелось получить обратно мою ногу, а не предмет, который в лучшем случае сделает меня «как новеньким», по неизменному выражению моего врача, когда мы говорили об этом.

    Мы с Джаз подружились. Она сделала мои больничные дни счастливее, а мой взгляд на мир шире. В своей жизни я знал лишь двух смертельно больных людей — мою мать и Язенку. Обе смотрели на мир одинаково требовательными, но благодарными глазами. Когда остается не так много времени, кажется, что способность глаз видеть увеличивается десятикратно. И порой они видят детали, на которые раньше не обращали внимания, но которые вдруг оказываются важной частью всей картины, без них она останется незавершенной. Замечания приходившей в мою палату Джаз насчет наших общих знакомых или о том, как свет через окно падает неодинаковыми пучками, были одновременно зрелыми и неотразимыми. Умирая, она рано научилась смотреть на окружающий мир, каким бы маленьким ее мир ни был, взглядом поэта, философа-циника, художника.

    В первый день, когда мне позволили выйти из палаты, моя соседка Кэтлин удивила меня тем, что привела в больницу Друга, чтобы он поздоровался со мной. Обычно собак не пускают в такие заведения, но, учитывая обстоятельства, для него сделали исключение.

    Я был рад увидеть старого плута, и прошло на удивление много времени, прежде чем я вспомнил, что из-за него-то и угодил сюда. Он все пытался влезть мне на колени, и мне бы это понравилось, если бы его карабканье не причиняло боли. А так я бросал ему мяч, наверное, тысячу раз, пока болтал с Кэтлин. Через полчаса я спросил у медсестры, нельзя ли спуститься и Джаз, чтобы познакомиться с моим Другом.

    Нам это устроили, и мисс Чирич, по уши укутанная в одеяло, была представлена его пройдошеству мистеру Другу. Они торжественно обменялись рукопожатием (его единственный трюк — он любил, когда ему говорили: «Дай лапу!»), и потом, пока мы четверо сидели, наслаждаясь предвечерним солнышком, он позволил ей гладить себя по голове.

    Доктор вдохновил меня предпринять небольшую прогулку на костылях, и через полчаса, пока Джаз придерживала Друга, я испытал свои новые алюминиевые костыли, а Кэтлин шла рядом, готовая помочь.

    Это было не самое удачное время для испытаний. В более счастливые дни я провел немало приятных часов, предаваясь фантазиям, каково бы это было — жить с Кэтлин. Наверное, я тоже ей нравился, несмотря на то что соседями мы стали не так давно. До несчастного случая мы все больше и больше времени проводили вместе, и меня это очень устраивало. Я пытался придумать, как бы добраться до ее сердца. Но теперь, когда посмел оторвать глаза от предательской земли перед собой, увидел на ее лице всю эту ненужную озабоченность и сочувствие. И сильнее, чем когда-либо до или после, ощутил свою утрату.

    День был испорчен, но я изо всех сил старался скрыть это от Кэтлин. Я сказал, что устал и замерз, и не лучше ли ей вернуться
    к Джаз и Другу? Издали оба казались тихими и серьезными; они напоминали те старые фотографии с американского Запада.

    — Что это вы там поделывали вдвоем, ребята?

    Кэтлин быстро взглянула на меня, не сделала ли она чего-то такого, что заставило меня не слишком деликатно ее прогнать. Я отвел глаза.

    Двадцать минут спустя я вернулся на койку, чувствуя себя мерзким, немощным, проигравшим. Рядом зазвонил телефон. Это была Джаз.

    — Эган, Друг собирается тебе помочь. Он сказал мне об этом, пока вы гуляли с Кэтлин. И разрешил сказать тебе.

    — Правда? И что же он собирается сделать? — Я улыбнулся, подумав, что сейчас она заведет по телефону еще одну из своих дурацких историй. Но мне нравилось слышать ее голос, нравилось, когда она была со мной в палате.

    — Он собирается такое сделать! Сказал, что долго думал, как бы сделать тебе самый лучший подарок, и наконец придумал. Я не могу всего раскрыть, потому что он хочет, чтобы это было сюрпризом.

    — А на что похож голос Друга, Джаз?

    — Напоминает Пола Маккартни.

    Каждые пару дней Кэтлин с Другом приходили меня навестить. По большей части мы проводили время втроем, но иногда Джаз чувствовала себя достаточно хорошо, чтобы тоже спуститься к нам. В таких случаях мы некоторое время сидели вместе, а потом я ковылял на костылях, прогуливаясь с помощью Кэтлин по парку.

    Джаз больше ничего не говорила о своих разговорах с Другом, но когда я рассказал Кэтлин про Пола Маккартни, та не могла удержаться от хохота.

    Она оказалась поистине милой женщиной и делала все, чтобы жизнь моя и Джаз казалась счастливее. Конечно, от ее доброты и внимания я окончательно влюбился в нее, что только все усложняло и делало хуже. Жизнь начала проявлять свое крайне циничное чувство юмора.

    — Я хочу тебе что-то сказать.

    — Что?

    — Я тебя люблю.

    Глаза от страха становятся шире.

    — Нет, нет!

    — Да, Эган, да, — говорит она мне. МНЕ. — Когда ты вернешься домой, мы сможем жить вместе?

    Я смотрю на лужайку. Там в отдалении гуляют Джаз и Друг. Джаз поднимает руку и медленно помахивает ею взад и вперед: ее знак, что все в порядке.

    В ночь накануне выписки из больницы я зашел в палату к Джаз с прощальным визитом. На нее снова навалилось какое-то внутреннее недомогание, и она выглядела страшно уставшей и бледной. Я сел рядом с койкой и взял холодную руку девочки. Как я ни пытался отговорить ее, Джаз настояла на своем и рассказала мне длинный отрывок из книги про Слутака, Огненного Вепря. Как и ее семья, Слутак был родом из Югославии; а сюжет разворачивался высоко-высоко в горах, где овцы ходят на двух ногах и где скрываются тайные агенты из разных стран в перерывах между своими секретными заданиями. Джаз была помешана на тайных агентах.

    Я слышал много историй про Слутака, но эта последняя превзошла их все. Здесь были и нацистские танки, и Плитвицкие озера, и дядя Вук из Белграда, и кожаное окно.

    Закончив, Джаз была еще бледнее, чем до того. Такая бледная, что я испугался за нее.

    — Тебе плохо, Джаз?

    — Нет. А ты будешь навещать меня каждую неделю, Эган, как обещал?

    — Обязательно. Мы будем приходить все втроем, если хочешь.

    — Хорошо — но сначала, может быть, только ты и Друг. Кэтлин может остаться дома, если устала.

    Я улыбнулся и кивнул. Девочка ревновала к новой женщине в моей жизни. Она знала, что мы с Кэтлин решили попытаться жить вместе. Возможно, у меня хватит духу отбросить жалость к себе и побороться за то, чтобы все пошло так, как надо. Эта борьба определенно меня пугала, но с такой же силой тянуло испытать шансы и возможности.

    — Можно позвонить тебе, когда ты будешь мне нужна, Джаз? — Я сказал это, потому что ей нравилось слышать, что она
    нужна, даже если она и не вставала с постели, слабенькая, как мышка.

    — Да, можешь мне позвонить, но мне тоже придется тебе звонить: передавать, что мне сообщает Друг.

    — Да, но как ты узнаешь, что он говорит? Он же будет у меня.

    Она насупилась и закатила глаза. Ну какой я тупой!

    — Сколько раз говорить тебе, Эган? Я получаю послания.

    — Ах да, верно. И какое было последнее?

    — Друг сказал, что собирается все устроить у вас с Кэтлин.

    — Так сказал Друг? Мне казалось, это я сказал.

    — Да, ты, но он договорил остальное. Сказал, что тебе нужна помощь. — Джаз проговорила это с таким убеждением!

    Что в дальнейшем удивило меня больше всего — это как быстро и легко привыкаешь к совершенно другой жизни. Кэтлин не была ангелом, но отдавала мне всю свою доброту и оставляла нужную мне свободу, отчего я почувствовал себя любимым и вольным — надо сказать, замечательное сочетание. Взамен я постарался давать ей то, что, по ее словам, ей больше всего во мне нравилось: юмор, уважение и взгляд на жизнь — как она считала, иронично-доброжелательный.

    В действительности я стал вести две совершенно новых жизни: одну — как партнер, а другую — как инвалид. Это было очень эмоциональное, ошеломляющее время, и не уверен, хотел ли бы я когда-нибудь повторить его, хотя многое в нем было таким возвышенным, каким едва ли будет когда-нибудь еще.

    По утрам Кэтлин уходила на работу, оставляя меня и Друга заниматься нашими делами. Это обычно означало неторопливую прогулку до магазина на углу, чтобы купить газету, а потом часик-два мы грелись во дворике на солнышке. Остаток дня проходил в праздности, размышлениях и попытках приспособиться к миру, повернувшемуся ко мне во многих отношениях несколько непривычными сторонами.

    Я также часто разговаривал с Язенкой и раз в неделю ходил ее навещать, всегда беря прогуляться и Друга. Если погода была плохая и Джаз не могла выйти, я припарковывал Друга у медсестры Инглиш в регистратуре и забирал его на обратном пути.

    Как-то раз я вошел в палату к Джаз и увидел огромную, как мамонт, новую машину, с важным и деловым видом щелкавшую рядом с узкой кроватью девочки. К ней тянулись серебристые и розоватые провода и трубки.

    Но больше всего у меня сжалось сердце от ее новой пижамы: с двухдюймовыми роботами и странными существами из «Звездных войн», всевозможных цветов и в разных ракурсах. Джаз давно говорила о ней, еще до того, как я выписался из больницы. Я знал, что родители обещали подарить ей такую пижаму на день рождения, если она будет хорошо себя вести. Я догадался, что она получила подарок раньше срока из-за этой новой машины: дня рождения она могла и не дождаться.

    — Эй, Джаз, у тебя новая пижама!

    Она сидела очень прямо и улыбалась, чертовски счастливая, с розовой трубкой в носу и серебристой — в предплечье.

    Машина урчала фильтрами и гудела, ее зеленые и черные циферблаты регистрировали уровни и чертили диаграммы, говорившие все, но не объяснявшие ничего.

    — Знаешь, кто мне подарил ее, Эган? Друг! Он прислал мне ее из магазина. Пижама пришла в коробке моего любимого цвета — красного. Он получил ее и послал мне в красной коробке. Правда, красивая? Посмотри, здесь «эр-два-дэ-два». Вот здесь. — Она указала на пятнышко над пуговицей на животе.

    Мы говорили немного о пижаме, о щедрости Друга, о статуэтке очередного персонажа «Звездных войн», которую я принес для ее коллекции. Джаз не касалась в разговоре Кэтлин, и я тоже. Хотя и одобряя Кэтлин в грубоватой, как у сестры, манере, девочка не имела времени на «нее», поскольку теперь его у нас оставалось меньше, чем раньше. Кроме того, теперь у нас с Джаз был еще один отдельный, принадлежавший только нам мир, созданный из больничных сплетен, баек о Друге и сказок Язенки Чирич, самую последнюю из которых, «Ручную гору», мне пришлось еще раз выслушать от начала до конца.

    — И тогда Друг подарил Джаз пижаму, и они плюхнулись на кровать и всю ночь смотрели телевизор.

    — Друг правда подарил тебе ее, Джаз? Какой молодец!

    — Да, молодец! А знаешь что, Эган? Он сказал мне, что сделает так, чтобы ты победил в конкурсе.

    — Каком конкурсе?

    — Ну, знаешь, из журналов? О котором ты рассказывал мне в последний раз? «Полет за миллион долларов».

    — Я выиграю миллион баксов? Это было бы неплохо.

    Зажмурившись, она покачала головой и сдвинула в сторону
    розовую трубку.

    — Нет, не миллион. Ты выиграешь сто тысяч. Четвертый приз.

    Несколько минут спустя (когда мы решили, как потратить мой выигрыш) пришли мистер и миссис Чирич. Испуг на их лицах при виде новой машины сказал мне, что пора уходить.

    В холле миссис Чирич остановила меня и отвела в сторону. Взглянув на мои костыли, она мягко дотронулась до моей руки.

    — Врачи говорят, эта новая машина творит чудеса. Но мой муж Здравко не верит им.

    Проведя столько времени с Джаз, я чувствовал себя свободно в присутствии миссис Чирич и от всей души восхищался тем, как ей хватает сил день за днем противостоять своему горю.

    — Ну, не знаю, дело в машине или просто в новой пижаме, но, похоже, сегодня Язенка и правда неплохо выглядит, миссис Чирич. На ее щечках определенно больше цвета.

    Посмотрев мне в глаза, женщина заплакала.

    — Я купила ей пижаму на день рождения, вы знаете? А теперь мне не хочется думать про день рождения, Эган. Мне захотелось сделать ей подарок сейчас. — Она попыталась улыбнуться. Потом, не смущаясь, вытерла рукой нос. — Матери очень глупы, да? Я увидела внизу Друга. И сказала ему: «Дай лапу!» И он тут же протянул ее. Вы знаете, Язенка очень его любит. Говорит, что иногда он звонит ей.

    Она повернулась и ушла обратно в палату. По дороге домой я представлял, как они с мужем стоят у этой оборудованной койки и безнадежными глазами смотрят на дочь, пытаясь понять, чем в жизни заслужили такое наказание.

    Прошло несколько недель. Я снова пошел на работу. Новая машина помогла Джаз. Кэтлин закончила перевозить свои вещи в мою квартиру.

    Позвонили с одного из телеканалов и спросили, не соглашусь ли я прийти на передачу о том, как я спас Друга. Я обдумал это и решил отказаться: в газетах и так хватало шумихи, и что-то в глубине души говорило мне, что не следует наживать капитал на этой истории. В знак одобрения Кэтлин крепко обняла меня. Я попробовал посоветоваться с Другом, когда вечером тот лежал у меня на колене, но он даже не приподнял голову.

    Жизнь по-настоящему не вернулась в прежнее русло, но несколько сбавила газ и пошла на средних оборотах. События больше не проносились мимо размазанными кляксами, и это было хорошо.

Франк Тилье. Головокружение

  • Франк Тилье. Головокружение / Пер. с фр. О. Егоровой. — М.: Азбука, Азбука-Аттикус, 2015. — 320 с.

    В новом триллере «Головокружение» Франку Тилье удается создать леденящую и одновременно удушающую атмосферу захлопнувшейся ловушки. Герой романа альпинист Жонатан Тувье, покоривший главные вершины планеты, однажды ночью обнаруживает, что прикован к скале в странной пещере, выход из которой завален. Вокруг холод, лед, тьма, рядом его пес и два незнакомца: один, как и Тувье, прикован цепью к скале, другой может передвигаться, но на нем железная маска с кодовым замком, которая взорвется, если он в поисках спасения переступит красную линию. Невольные узники теряются в догадках: как и из-за чего они оказались здесь, кто манипулирует ими?

    5

    Несомненно, мечта о блинчике — это всего лишь мечта, а не блинчик. А вот мечта о путешествии — это всегда путешествие.

    Высказывание Марека Хальтера, которое Жонатан Тувье любил повторять, сидя в палатке в экспедиции

    Мишель и мы с Поком подошли к палатке. Я был вынужден держать пса и все время его успокаивать, потому что он все норовил броситься на парня, который гремел цепью. Пок воспринимал это как угрозу. В обычной обстановке Пок довольно миролюбив. Фарид — Фарид Умад, так звали парня, — пытался разбить цепь о каменную стену. Я думаю, это нелучший способ справиться с ситуацией. Неистовство, рефлексия, гнев… А результат один: мы все оказались здесь, в подземелье, в плену, с нацепленными на спину жуткими надписями.

    У меня за спиной послышался звук расстегиваемой молнии. Мишель, согнувшись, полез в палатку. Из нас троих он был самым высоким и массивным.

    — Можете посветить? Ни черта не видно.

    — Секундочку…

    Я выпустил Пока и подошел к Фариду. Внешне он чем-то походил на меня. Вжавшись лицом в скалу, он казался скалолазом на маршруте свободного лазания: заостренные скулы, подбородок опирается о карниз, запавшие глаза глядят пристально, не мигая. Фарид Умад… Я готов был отдать руку на отсечение, что ему не больше двадцати. Интересно, смешение каких кровей дало такие прекрасные голубые глаза? Ведь у арабов это большая редкость.

    — Пойдем в палатку. Попробуем хотя бы разобраться, что происходит.

    — Что происходит? А я вам скажу, что происходит. Нас похоронили заживо. Вы ведь это мне только что прочли?

    Я потрогал письмо у себя в кармане:

    — Насчет цепи я уже все перепробовал. Бесполезно. Ладно, пошли.

    — А ваш пес? Чего он на меня рычит? Не любит арабов?

    — Он тебе ничего не сделает.

    — Хорошо бы… Только не это… — Фарид подошел, вызывающе коснувшись Пока.

    Пес заворчал, но не пошевелился. Фарид нырнул в палатку. Этот паренек, хоть и невелик ростом — не выше 165 сантиметров — и явно в весе пера, но энергии ему не занимать. Я испугался, как бы он не наэлектризовал нашу компанию.

    Я приказал Поку лежать и тоже вошел в палатку. Она была просторная, метра четыре в длину и два в ширину. Как и наши цепи, ее колышки были вбиты в скалу.

    Фарид замахал руками у меня перед носом:

    — А перчатки? Где мои перчатки?

    — Сожалею, но здесь только две пары.

    — Только две? Но нас ведь трое?

    Мишель ничего не сказал, только натянул на руки рукавицы и забрал себе спальник, сунув его под мышку. Фарид схватил металлический ящик с кодовым замком и встряхнул:

    — А что там?

    — Посмотри сам.

    Я, естественно, говорил ему «ты», ведь он годился мне в сыновья. Я тоже потряс ящик. Он явно тяжелее, чем если бы был пустым, и какой-то предмет внутри его ударялся обо что-то мягкое. Что же до замка… Пожалуй, через некоторое время я размолочу его камнем… В худшем случае нам останется подобрать комбинацию цифр. Их шесть… Значит, миллион вариантов… Невозможно.

    — Понятия не имею, что там.

    Он выхватил ящик у меня из рук, вышел из палатки и принялся швырять его о скалу. Два раза, три… На сейфе даже царапины не появилось.

    Фарид вернулся в палатку и властно щелкнул пальцами:

    — Письмо… Прочтите-ка мне это чертово письмо.

    Я протянул ему письмо, стараясь угадать в его взгляде хоть искру, которая подсказала бы мне, что я знаю этого неведомого мне паренька. Прошло несколько секунд, и он прижимает письмо к моей груди:

    — Что вы такое сделали, чтобы я здесь оказался?

    Я осторожно положил шприц возле стенки палатки.

    — Сдается мне, ты меня невзлюбил. Почему?

    — Почему? У вас фонарь, перчатки, у вас цепь длиннее, чем у меня, и у вас собака. Вот почему!

    Подошел Мишель. Он так и не расстался со спальником, и у меня возникло подозрение, что он вообще собрался надеть его на себя и в нем ходить.

    — Это верно. Зачем здесь собака? У меня тоже дома собака. Почему только у вас такая привилегия?

    — Вы называете это привилегией?

    — В такой дыре — конечно да.

    — Прежде чем разобраться с этим, нам надо понять, что с нами произошло. И поразмыслить над тем, что написано на наших спинах.

    Фарид не сводил с меня глаз. Уже по тому, как он стискивал зубы, я догадался, что парень он вспыльчивый, и такой характер выковался, скорее всего, на улице. Этих ребят из пригородов, с вечно свирепым лицом, я видел на телеэкране. У меня создалось впечатление, что парень на все горазд. Гетто, всяческие рисковые кульбиты, сожженные автомобили… Он подышал на руки, все так же пристально глядя на меня:

    — А в чем ваше-то преступление?

    — Преступление? Я не совершал никакого преступления. Может, ты? Это ведь у тебя на спине самая ужасная надпись.

    Фарид пожал плечами и присвистнул:

    — Не катит…

    Он отвернулся и уселся в углу палатки.

    Мишель решился предложить свой комментарий:

    — «Кто будет убийцей, кто будет лжецом, кто будет вором…» Почему не написать прямо: «Кто убийца?» Все эти деяния еще предстоит совершить, так, что ли?

    — Или предстоит разоблачить… А это, так сказать, определяет будущее амплуа. Так что на всякий случай: есть ли среди нас убийца?

    Я оценивающе уставился на обоих. Фарид обернулся. Он завладел вторым спальником, глянул на пластинки и подпер подбородок кулаками.

    — А что это за музыка? Пение птиц… И вот это…

    «Wonderful World». На фиг это здесь нужно?

    Он пошарил вокруг себя, заметил фотоаппарат и по- вертел его в руках.

    — Над нами что, издеваются, что ли?

    — Думаю, там остался всего один кадр.

    — Ага, фотку щелкнуть, ладно… А мне вот нужна сигаретка, и побыстрее. Вообще-то, я предпочитаю «Голуаз», но согласен на что угодно. Даже на самокрутку. Есть у вас закурить? Что, ни у кого?

    Я устроился в центре палатки и положил белую каску у ног, так чтобы свет распространялся равномерно. Ацетиленовый баллон я с себя снял. Холодная сырость леденила лицо, из носа капало, и я вытер его рукавом куртки.

    — Предлагаю представиться друг другу. Возможно… у нас есть что-то общее.

    — Блестящая идея, — заметил Фарид, — потреплемся, вместо того чтобы попытаться отсюда выбраться. У меня нет ничего общего с тобой и еще меньше — с тем, другим.

    Он тоже перешел на «ты» и все время отчаянно тер руки. А он мерзляк, без сомнения. А пещеры мерзляков ох как не любят.

    — Приступим, я начну. Меня зовут Жонатан Тувье, мне пятьдесят лет. Жена Франсуаза, девятнадцатилетняя дочь Клэр. В молодости занимался альпинизмом, работал в журнале об экстремальных видах спорта

    «Внешний мир». Теперь живу в Аннеси, работаю в конторе, которая называется «Досуг с Пьером Женье».

    Ее организовал один из моих друзей. Разные походы, каноэ, рафтинг — в общем, приманка для туристов.

    — Так ты из тех, кто спит в спальниках? То есть тебя это не напрягает? Ты в своей стихии, парень, а мне непривычно.

    Я не обратил внимания на реплику Фарида и кивнул в сторону Мишеля:

    — Теперь вы.

    Человек с закованным лицом нервно теребил рукавицы.

    — Меня зовут Мишель Маркиз, мне сорок семь лет… исполнится… двадцать седьмого февраля, через два дня. Дома намечалось небольшое торжество, и вот… — Он вздохнул. — У меня жена Эмили… детей нет. Три года я жил в Бретани, в Планкоэте, в деревне, занимался свиньями. — Он стащил рукавицу и показал руку без двух пальцев.

    — Я хотел сказать, убоем скота. Ну да, механизмы иногда барахлят… Теперь живу в собственном доме возле Альбервиля и снова занимаюсь свиноводством. Что еще? Ненавижу снег, сырость и туманы.

    — А почему Альбервиль, если вы ненавидите снег?

    — Да все из-за Эмили. Ее специальность — спортивная обувь. Дизайн, всякие там чертовски сложные штуки. Ее перевели туда по службе, у нас не было выбора.

    — Да, Альбервиль — не лучший выбор, там даже купаться негде.

    — Ну, это кому как.

    Я повернулся к Фариду. Он сразу выпалил:

    — Фарид Умад, ты это уже знаешь. Двадцать лет. Живу при богадельне на севере Франции. Детей нет, жены тоже. И никаких неприятностей.

    — Ты учишься? Или работаешь?

    — Да так, перебиваюсь случайной работой, то тут, то там…

    — А еще? Что-то ты не особенно словоохотлив.

    — Все, что мне хочется, так это выбраться отсюда, и поскорей.

    — Вот в этом, я думаю, мы все заодно.

    Я сдвинул рукав пуховика, чтобы посмотреть на часы. Забыл…

    — У меня украли часы. А у вас?

    Мишель согласно кивнул. Фарид не пошевелился. Он засунул руки под куртку и свернулся, как маленькая гусеница.

    — А я часов не ношу. Не люблю.

    У нас и время украли. Вся эта тщательность, это внимание к деталям ставили меня в тупик и явно говорили о том, что наша ситуация просто так не разрешится, несколькими часами дело не обойдется. Я все больше опасался худшего. «Вы все умрете». Мне надо выиграть время. Я подошел к Мишелю и начал внимательно изучать маску, особенно замок:

    — Ничего не сделать. Надо бы дать вам в челюсть и посмотреть, сдвинется ли маска хоть на несколько сантиметров.

    — Нет уж, как-нибудь обойдусь.

    — Ладно… Предлагаю обследовать пропасть. Мы с Фаридом ограничены в передвижении, зато вы, так сказать, более свободны. Позади палатки есть галерея. Дойдите-ка до нее и скажите, не ведет ли она наверх.

    — Я бы с радостью, да у меня на голове штуковина, которая может взорваться, если я правильно понял.

    — Вы правильно поняли. Но судя по тому, что написано в письме, вы имеете право отойти от нас на пятьдесят метров.

    Он пожал плечами:

    — Не знаю. А если письмо врет? И она взорвется через пять или десять метров?

    Фарид, будучи парнем нервным, развлекался тем, что выдувал облачка пара.

    — А может, она и вовсе не взорвется? Если все это блеф? И у тебя на башке нет никакой бомбы? Ты можешь свободно передвигаться, и это неспроста! Иначе тебя бы тоже приковали цепью, соображаешь? А потому пойди-ка в галерею и посмотри, можно ли через нее выбраться.

    Мишель кивнул:

    — Ладно, попробую.

    Я поднял баллон с ацетиленом:

    — Отлично. Вперед.

    — Погодите, я вот что подумал, — сказал Фарид. — Если эта штука может взорваться, отдалившись от нас, значит где-то на нас должен быть взрыватель, так? Надо проверить. Давайте обшарим свою одежду.

    Мы обследовали все: карманы, подкладку…

    — Хорошо бы совсем раздеться, похититель мог прилепить его скотчем прямо к нашей коже.

    Я сжал зубы и сухо бросил:

    — Это потом, позже.

    — Почему позже? Почему не сейчас?

    — Потому что не хочу раздеваться догола перед типами, которых не знаю.

    — Ты не хочешь или тебе есть что скрывать?

Эмир Кустурица. Сто бед

  • Эмир Кустурица. Сто бед / Пер. с фр. М. Брусовани. — СПб. : Азбука, Азбука-Аттикус, 2015. — 256 с.

    Кажется, знаменитый серб воскрешает в прозе магическую атмосферу лучших своих фильмов. Ткань жизни с ее устоями и традициями, семейными ритуалами под напором политических обстоятельств рвется, сквозь прорехи мелькают то змеи, пьющие молоко, то взрывающиеся на минном поле овцы, то летящие влюбленные («лететь — значит падать?»). В абсурдных, комических, бурлескных, а порой трагичных ситуациях, в которые попадают герои новелл, отразились взрывная фантазия автора, размышления о судьбе его родины, о том, как юность сталкивается с жестоким миром взрослых и наступает миг, когда детство остается далеко позади.

    Сам Кустурица объясняет, что действие всех шести рассказов, вошедших в сборник, происходит в последние десятилетия двадцатого века и что написал он их в противоположность и даже назло современной жизни.

    ПУПОК — ВРАТА ДУШИ

    «Ослиные годы» Бранко Чопича мне прислали из Белграда по почте. На упаковке стоял штамп главпочтамта Сараева и значился адрес: Алексе Калему, ул. Ябучице Авдо, д. 22. Это была первая посылка, которая пришла на мое имя. В пакет была вложена визитная карточка, на обратной стороне которой Ана Калем, директриса Института международных рабочих связей, написала: «Моему дорогому Алексе на его десятилетие. С днем рождения! Тетя Ана».

    Этот подарок не доставил мне удовольствия. Я ушел в школу, преисполненный утренних опасений. Когда колокол возвестил начало большой перемены, я первым завладел взрослой уборной — она так называлась потому, что там курили. Сигареты с фильтром «LD» считались школьными, потому что продавались поштучно. Одной хватало на десятерых третьеклассников.

    — Не так! — укоризненно сказал Цоро мальчику по фамилии Црни. — Смотри, вдыхать дым надо так глубоко, чтобы он дошел до самого кончика твоего мизинца на ноге!

    С первого взгляда могло показаться, он объясняет, как курить, хотя на самом деле он пользовался этим, чтобы затягиваться чаще, чем подходила его очередь.

    — У меня проблемы, — внезапно признался я. — Что мне делать?

    — Это зависит… от того, в чем проблема.

    — Меня хотят заставить читать книги… А я бы уж лучше в колонию загремел!

    — Есть одно средство.

    Я чуть не поперхнулся табачным дымом. Перемена, конечно, большая, но не сказать, чтобы на курение нам была отпущена целая вечность.

    — Какое?

    — Мой братан до конца года должен был прочесть «Красное и черное» Бальзака.

    — Стендаля. Бальзак написал «Отца Горио».

    — Если не заткнешься, сейчас схлопочешь.

    — Но я почти уверен…

    — Тебе так важно, что ли, знать, кто написал? Значит, братану в школе сказали: не прочтешь, мол, книжку, останешься в седьмом классе на второй год. Мать привязала его к стулу и пригрозила: «Глаз с тебя не спущу, пока не дочитаешь до конца! Даже если ты сдохнешь, пока будешь читать, а я ослепну, на тебя глядя, но ты его прочтешь, этого чертова мужика!»

    — Какого мужика?

    — Ну, этого… да Бальзака же! Тут Миралем принялся ныть: «Мам, ну за что?» Но она его отругала: «И ты еще спрашиваешь?! Твой бедный отец был носильщиком. Но ты не повторишь его судьбу! А иначе во что верить…» Так что она привязала его. Как следует!

    — Да ладно… И чем?

    — Шнуром от утюга! А меня послала в библиотеку за книгой. Я уже собирался бежать, но Миралем знаком подозвал меня и сунул мне в руку записку: «Сходи к мяснику Расиму. Попроси сто пятьдесят ломтиков тонко нарезанного вяленого мяса». Я пошел в библиотеку, а потом к мяснику. Расим нарезал все прозрачными лепестками, чтобы проложить между книжными страницами и подкрепляться. Вечером мать уселась на диван против Миралема с полным кофейником кофе и больше не спускала с моего братца глаз. А он пялился на вяленое мясо, будто читает, и, когда ему хотелось съесть кусочек, придвигал к себе книгу, якобы чтобы перевернуть страницу Бальзака, и вытягивал оттуда прозрачный ломтик. Сто пятьдесят ломтиков — это как раз книга в триста страниц! А мать-то думала, что он все прочел!

    Из-за «Ослиных годов» вся наша семья впала в крайнее возбуждение. Вместо того чтобы заниматься важными делами, отец с матерью принялись составлять список шедевров мировой литературы, которые я не читал.

    — Мам, а что, если не читать, можно умереть?

    Это был первый серьезный вопрос, который я задал матери. Она загадочно улыбнулась и усадила меня на стул. Я испугался, что она одобряет метод матери Цоро и решила взять на вооружение технику связывания.

    Если так, то мне не удастся повторить трюк Миралема… Я ненавижу вяленое мясо! Мой желудок бунтует, стоит мне только представить себе сало или жир. Однако у моей матери была своя стратегия.

    — Ты только взгляни, какие они умные, — говорила она, поглаживая нарядные корешки. — Достаточно прочесть одну, и непременно узнаешь новое слово. Слыхал о таком правиле?

    Проблема обогащения словарного запаса меня вообще не колыхала. Мать показала мне «Виннету» Карла Мая, «Отряд Перо Крвжица» и «Поезд в снегу» Мато Ловрака1. Вся эта суета вокруг чтения меня бесила. Я прямо кипел. Моя тетя была знакома с Бранко Чопичем, что мне особенно не нравилось.

    — Лучше бы она была знакома с Асимом Ферхатовичем!2 Тогда я мог бы бесплатно ходить на матчи футбольного клуба «Сараево»!

    — Твоя тетя революционерка, Алекса! Тебе не следует говорить такие вещи! Ты не должен проявлять такую ограниченность!

    — Что?! Это Хасе ты считаешь ограниченным?

    Во мне все бурлило. Я готов был взорваться, если бы при мне кто-то осмелился оскорбить футболиста, который в одиночку разгромил загребский «Динамо» на их поле! Три — один!

    — Я не имею ничего против твоего Ферхатовича, сынок, но у тебя оба дедушки — ответственные работники, и ты не можешь не любить книгу!

    — Ну и что? Я не обязан из-за этого перестать играть в футбол! Дожить до такого ужаса вам не грозит!

    Я все больше распалялся, как огонь на ветру, и тут моя мать вдруг взялась за утюг.

    — О нет! — завопил я. — Ведь ты же не собираешься связать меня шнуром?!

    — С чего ты взял, что я тебя свяжу? — разволновалась мать. — Что с тобой, совсем спятил?

    Психологическое давление не возымело никакого эффекта, меня по-прежнему не тянуло читать что-нибудь, кроме футбольных сводок в «Вечерних новостях». В знак протеста я заинтересовался еще и теми, которые касались второго, третьего и даже четвертого дивизиона. На тумбочке возле моей кровати высилась стопка книг, которые предстояло прочесть в первую очередь. Теперь отец убедился: сделать из меня интеллигентного человека не удастся…

    — Если он упрется, ничего не поделаешь… Пускай играет, у него вся жизнь впереди. Может, в один прекрасный день опомнится!

    Эти слова проникли в мой сон. Едва мать подоткнула вокруг меня шерстяное одеяло, как я провалился в мучительное видение: передо мной возникла гигантская раковина размером с бассейн турецких бань в районе башни Барчаршия. В раковине плавала мочалка. Издали я увидел приближающегося незнакомца; надо было вынуть мочалку, заткнувшую сливное отверстие. Из крана текла вода; она переливалась через край и затопляла мне голову. Я очнулся в полном сознании, но не мог пошевелить ни рукой ни ногой. Проснувшись посреди ночи и плавая в собственном поту, как сказал бы наш сосед Звиждич, я заорал.

    — Что случилось, малыш? — спросила мать. — Почему твое сердечко так испуганно бьется?
    Как объяснить ей, что меня сильно потрясли слова отца?

    — Пожалуйста, скажи Брацо, чтобы оставил меня в покое! — всхлипывал я в объятиях матери, прижавшей меня к груди, чтобы успокоить.

    — Ну что ты, Алекса, он желает тебе только добра!

    И тут я отчетливо понял фразу «Дорога в ад вымощена благими намерениями»! Господи, сделай так, чтобы у Брацо их оказалось не много!

    — Смотри, видишь? — Мать указывала пальцем на мой пупок.

    — Да. Ну и что?

    — Это врата твоей души.

    — Пупок… врата души! Ты смеешься?

    — Нет, я серьезно. А книги — пища для души.

    — Тогда душа мне не нужна.

    — Человек без души не может.

    — А душа… что-то ест?

    — Нет. Но чтобы она не утратила силы, необходимо читать…

    Она пощекотала меня, и я улыбнулся. Но это вовсе не означало, что я попался на ее россказни о душе.

    — Я еще не человек.

    — Что ты говоришь?

    — Человек — это взрослый.

    Я вовсе не собирался ссориться с матерью, потому что был уверен в своей правоте. Но меня бесило, что она кормит меня байками.

    Желая не то чтобы приохотить меня к чтению, но просто заставить прочесть хотя бы одну книгу, мать вдруг вспомнила, что я член Союза югославских скаутов. И как-то вечером принесла в мою комнату книгу Стевана Булайича «Ребята с Вербной реки«3.

    — На, прочти! И ты об этом не пожалеешь, сынок!

    — Азра, умоляю! Лучше накажи! Хочешь, заставь меня встать коленками на рис, только давай перестанем мучить друг друга!

    — За что же тебя наказывать? Ты не сделал ничего плохого!

    — Потому что ваше чтение — настоящее мучение! У меня уже на третьей странице глаза слипаются, и мне это ничего не дает! Лучше рис под коленками, чем ваши книги!

    Раз уж история со скаутами потерпела неудачу, мать решила обратиться к более популярной литературе. Зная, что ковбоям я предпочитаю индейцев, она на свою тринадцатую зарплату купила для меня полное собрание книг Карла Мая. Однако милый индеец имел не больше успеха, чем предыдущие герои. Как и раньше, мои глаза начинали косить на третьей странице, на четвертой останавливались, а на пятой каменело мое сознание.

    Исчерпав свое терпение, отец вынужден был стоически смириться с мыслью, что среди Калемов интеллигентных людей больше не будет.

    — Сынок, если так и дальше пойдет, кончится тем, что ты, как герой русской литературы Обломов, прочтешь свою первую книгу, когда выйдешь в отставку! — сделал вывод отец за чашкой кофе, под звуки радио Сараева, передававшего бодрые утренние песни.


    1 Мато Ловрак (1899–1974) — крупнейший сербский и хорватский детский писатель.

    2 Асим Ферхатович (1933–1987) — один из самых популярных сараевских футболистов.

    3 «Ребята с Вербной реки» — повесть о жизни югославских ребят, воспитанников дома сирот войны, об их мужестве и дружбе, которая помогает им выследить и поймать опасного преступника. (В оригинале «Скауты с озера выдр», но такой книги на русском языке нет.)

Мария Семенова. Братья. Книга 1. Тайный воин

  • Мария Семенова. Братья. Книга 1. Тайный воин. — СПб. : Азбука, Азбука-Аттикус, 2015. — 608 с.

    «Тайный воин» — первая книга нового цикла «Братья» писательницы Марии Семеновой, написанного ей не в соавторстве. В основу романа легла идея о мире, пережившем природную катастрофу и погрузившемся в вечную зиму, где жизнерадостную, праздничную веру сменила угрюмая, жестокая религия, могущество которой ревностно охраняется тайными воинами.

    НАЧИН

    Ветка рябины

    — Наша девчушка гоит1 ли? — спросил мужчина. — Всё из
    памяти вон, Айге, как ты её назвала?

    Женщина улыбнулась:

    — Больше ругаю Баламошкой, потому что она умница и
    опрятница. А так — Жилкой.

    Мужчина рассеянно кивнул:

    — Жилкой… ну да. Привезёшь однажды, покажешь.

    Если бы не разговор, ускользавший от посторонних ушей,
    они выглядели бы самыми обычными странствующими торгованами, каких много в любом перепутном кружале. Двое крепких молодых парней, скромно помалкивавших в уголке, сошли
    бы за сыновей.

    — Привезу, — пообещала Айге. — Вот наспеет, и привезу.
    Ты, Ветер, едешь ли за новыми ложками по весне?

    Он снова кивнул, поглядывая на дверь:

    — В Левобережье… за Шегардай.

    — А я слышала, гнездари бестолковы, — поддела Айге.

    Ветер усмехнулся, с уверенной гордостью кивнул на одного из детин:

    — Вот гнездарь!

    В большой избе было тепло, дымно и сыровато. В густой
    дух съестного вплетались запахи ношеных рубах, сохнущей кожи, влажного меха. По всем стенам сушилась одежда. Снаружи мело, оттепель раскачивала лес, ломала деревья, забивала хвойник густыми липкими хлопьями. Хорошо, что работники загодя насушили целую сажень дров. Все знают, что печь
    бережливее греет скутанная, но гостям по сердцу, когда в отворённом горниле лопаются поленья и дым течёт живым коромыслом, ныряя в узенький волок. А гости были такие, что угодить им очень хотелось. В кружале третий день гулял с дружиной могучий Ялмак по прозвищу Лишень-Раз. С большого
    стола уже убрали горшки и блюда с едой, воины тешили себя
    игрой в кости.

    — Учитель… — подал голос парень, сидевший рядом с наставником.

    Вихры у него были пепельные, а глаза казались то серыми,
    то голубыми.

    Ветер не торопясь повернул голову:

    — Что, малыш? Спрашивай.

    — Учитель, как думаешь, где они всё это взяли?

    За стеной, в просторных сенях, бойко шёл торг. Отроки
    продавали добычу. Да и старшие витязи у стола, где выбивали
    дробь костяные кубики, ставили в кон не только монету. Зарево жирников скользнуло по тёмно-синему плащу, расшитому
    канителью. Сильные руки разворачивали и встряхивали его,
    стараясь показать красоту узорочья — да притаить в складках
    тёмное пятно с небольшой дыркой посередине.

    Айге положила ногу на ногу и заметила:

    — Вряд ли у переселенцев. Те нищеброды.

    Ветер пожал плечами. В серых глазах отражались огни, русую бороду слева пронизали морозные нити.

    — Источница Айге мудра, — сказал он ученикам. — Однако в поездах, плетущихся вдоль моря, полно варнаков и ворья. Мало ли как они плату Ялмаку собирали.

    За столом взревели громкие голоса. К кому-то пришла хорошая игра. Брошенные кубики явили два копья, топор и щит
    против единственных гуслей. Довольный игрок, воин с как
    будто вмятой и негоже выправленной левой скулой, подгрёб
    к себе добычу. Кости удержали при нём плащ, добавив резную
    деревянную чашу с горстью серебра и тычковый кинжал в дорогих ножнах.

    Ветер задумчиво проводил взглядом оружие:

    — А могли и с соищущей дружиной схватиться…

    Беседа тянулась вяло, просто чтобы одолеть безвременье
    ожидания.

    — Отважусь ли спросить, как нынче мотушь? — осторожно полюбопытствовала Айге.

    Ученики переглянулись. Ветер вздохнул, голос прозвучал
    глухо и тяжело:

    — Живёт, но не знает меня.

    — А о единокровных что-нибудь слышно?

    Ветер оторвался от наблюдения за игрой, пристально посмотрел на Айге:

    — Двоих, не желавших звать меня братом, уже преставила Владычица…

    — Но младший-то жив?

    Глаза Ветра блеснули насмешкой.

    — Говорят, Пустоболт объявился Высшему Кругу и вступил в след отца.

    — Пустоболт, — с улыбкой повторила Айге.

    — Если не врёт людская молва, — продолжал Ветер, — старый Трайгтрен ввёл его в свиту. Может, ради проворного меча,
    а может, надеется, что Болт ещё поумнеет.

    Над большим столом то и дело взлетал безудержный смех,
    слышалась ругань, от которой в ином месте давно рассыпалась
    бы печь. Здешняя, слыхавшая и не такое, лишь потрескивала
    огнём. Канительный плащ так и не сменил обладателя, увенчавшись витой гривной и оплетённой бутылкой. Щедрый победитель тут же распечатал скляницу, пустил вкруговую. Как
    подобало, первым досталось отхлебнуть вожаку. Под хохот
    дружины Лишень-Раз сделал вид, будто намерился одним
    глот ком ополовинить бутыль. Он выглядел вполне способным
    на это, но, конечно, жадничать не стал. Отведал честно, крякнул, передал дальше. Два воина за спиной воеводы стерегли
    стоячее копьё, одетое кожей. Из шнурованного чехла казалась
    лишь чёлка белых волос и над ней — широкое железко.

    — Учитель, Мятой Роже везёт шестой раз подряд, — негромко проговорил второй парень. — Как такое может быть?

    Ты сам говорил, кости — роковая игра, не знающая ловкости
    и науки…

    Волосы у него были белёсого андархского золота, он скалывал их на затылке, подражая наставнику.

    Ветер зевнул, потёр ладонью глаза:

    — Удача своевольна, Лихарь. Ты уже видел, что делает с человеком безудержная надежда её приманить.

    — А вот и он, — сказала Айге.

    Через высокий порог, убирая за пояс войлочный столбунок
    и чуть не с каждым шагом бледнея, в повалушу проник неприметной внешности середович. Пегая борода, пегие волосы, латаный обиванец… Как есть слуга в небольшом, хотя и крепком
    хозяйстве. Ступал он бочком, рука всё ныряла за пазуху, словно там хранилось сокровище несметной цены.

    Зоркие игроки тотчас разглядели влезшего в избу.

    — Прячь калитки, ребята! Серьга отыгрываться пришёл!

    Ученик, сидевший подле наставника, чуть не рассмеялся
    заодно с кметями:

    — А глядит, как тухлое съел и задка со вчерашнего не покидал…

    — Не удивлюсь, если вправду не покидал, — сказал Ветер.

    Томление бездействия сбежало с него, взгляд стал хищным.

    Глядя на источника, подобрались и парни.

    Мужичонка по-прежнему боком приблизился к столу, словно до последнего борясь с погибельной тягой, но тут его взяли
    под руки, стали трепать по спине и тесней сдвинулись на скамье, освобождая местечко.

    — Удачными, — обращаясь к ученикам, пробормотал Ветер, — вас я сделать не властен. А вот удатными… умеющими
    привести на службу Владычице и удачу мирянина, и его неудачу…

    Игра за столом оживилась участием новичка. В прошлые
    дни Серьга оказал себя игроком не особенно денежным, но забавным. Стоило поглядеть, как он развязывал мошну и вытаскивал монету, которую, кажется, удерживала внутри вся тяга
    земная. Долго грел в ладони, словно что-то загадывая… потом
    выложил на стол. Когда иссякли шуточки по поводу небогатого кона, в скоблёные доски снова стукнули кости. Пять кубиков подскакивали и катились. Игроки в очередь вершили
    по три броска; главней всего были гусли, вторыми по старшинству считались мечи. Когда сочлись, Серьга из бледного стал
    совсем восковым. Его монета, видавший виды медяк с изображением чайки, заскользила через стол к везучему ялмаковичу.

    Лишень-Раз вдруг поднял руку — трезвый, несмотря на всё
    выпитое. Низкий голос легко покрыл шум кружала.

    — Не зарься, брат! Займи ему, с выигрыша отдаст. А проиграется, всё корысть невелика.

    Взятое в игре так же свято, как боевая добыча, но слово
    вождя святей. Мятая Рожа рассмеялся, бросил денежку обратно. Серьга благодарно поймал её, поняв случившееся как знак:
    вот теперь-то счастье должно наконец его осенить!

    Стукнуло, брякнуло… Раз, другой, третий… Словно чьё-то
    злое дыхание поворачивало кости для Серьги кверху самыми
    малопочтенными знаками: луками да шеломами. Медная чайка снова упорхнула на тот край. Серьга низко опустил голо-
    ву. Если он ждал повторного вмешательства воеводы, то зря.
    Ялмак не зря носил своё прозвище. А вот ялмаковичу забава
    полюбилась. Монетка, пущенная волчком, вдругорядь прикатилась обратно. Серьга жадно схватил её…

    — Бороду сивую нажил, а ума ни на грош, — прошипел
    Ветер.

    …и проиграл уже бесповоротно. Дважды прощают, по третьему карают! Витязь нахмурился и опустил денежку в кошель.

    Ближний ученик Ветра что-то прикинул в уме:

    — Учитель… Ему правда, что ли, двух луков до выигрыша
    не хватило? Обидно…

    Ветер молча кивнул. Он смотрел на игроков.

    Серьгу у стола сочувственно хлопали по плечу:

    — Ступай уж, будет с тебя. И обиванец свой в кон вовсе не
    думай, застынешь путём!

    Серьга, однако, уходить не спешил. Он медленно покачал
    головой, воздел палец, двигаясь, словно вправду замёрзший до
    полусмерти. Рука дёрнулась туда-обратно… нырнула всё же за
    пазуху… вытащила маленький узелок… Серьга развернул тряпицу на столе, будто не веря, что вправду делает это.

    — Как же Ты милостива, Справедливая, — шепнула Айге.

    На ветошке мерцала серебряной чернью ветка рябины.
    Листки — зелёная финифть, какой уже не делали после Беды,
    ягоды — жаркие самограннички солнечно-алого камня. Запонка в большую сряду красной госпожи, боярыни, а то и царевны!
    Воины за столом чуть не на плечи лезли друг дружке, рассматривая диковину. Сам Ялмак отставил кружку, пригляделся,
    протянул руку. Серьга сглотнул, покорно опустил веточку ему
    на ладонь. Посреди столешницы уже росла горка вещей. Недаровое богатство, кому-то достанется!

    Воевода не захотел выяснять, какими правдами попало сокровище к потёртому мужичонке. Лишь посоветовал, возвращая булавку:

    — Продай. Сглупишь, если задаром упустишь.

    Серьга съёжился под тяжёлым взглядом, но ответил как
    о решённом:

    — Прости, господин… Коли судьба, упущу, а продавать не
    вели…

    Ялмак равнодушно передёрнул плечами, снова взялся за
    кружку.

    И покатились, и застучали кости… На Серьгу страшно стало
    смотреть. Живые угли за ворот сыпь — ухом не поведёт! И было отчего. Диво дивное! Им с Мятой Рожей всё время шли
    равные по достоинству знаки. Кмети, уже отставшие от игры,
    подбадривали поединщиков. Остался последний бросок.

    Вот кубиками завладел ялмакович. Коснулся оберега на
    шее, дунул в кулак, шепнул тайное слово… Метнул. Кмети выдохнули, кто заорал, кто замолотил по столу. Мятой Роже выпало четверо гуслей и меч. Чтобы перебить подобный бросок,
    требовалось истое чудо.

    Серьга, без кровинки в лице, осоловелые глаза, принял кости и, тряхнув кое-как, просто высыпал на стол из вялых ладоней.

    И небываемое явилось. Четыре кубика быстро замерли…
    гуслями кверху. Пятый ещё катился, оказывая то шлем, то щит,
    то копьё. Вот стал медленнее переваливаться с боку на бок…

    …лёг уже было гуслями… Серьга ахнул, начал раскрывать
    рот…

    …и кубик всё-таки качнулся обратно и упокоился, обратив
    кверху топор.

    Серьга проиграл.

    Крыша избы подскочила от крика и еле встала на место,
    дымное коромысло взялось вихрями. Мятой Роже со всех сторон предлагали конаться ещё, но ему на сегодня испытаний
    было довольно. Он сразился грудью на выигранное богатство,
    подгрёб его к себе и застыл. Потом встрепенулся, поднял голову, благодарно уставился на стропила, по-детски заулыбался —
    и принялся раздавать добычу товарищам, отдаривая судьбу.
    Серьга тупо смотрел, как рябиновая веточка, в участи которой
    он более не имел слова, блеснула камешками перед волчьей
    безрукавкой вождя.

    — Спасибо за вразумление, воевода, твоя мудрость, тебе
    и честь!

    Ялмак отхлебнул пива. Усмехнулся:

    — На что мне девичья прикраса? Оставь у себя, зазнобушке в мякитишки уложишь.

    Воины захохотали, наперебой стали гадать, какой пышности должны оказаться те мякитишки…

    Ветер кивнул ближнему ученику:

    — Твой черёд. Поглядим, хорошо ли я тебя наторил.

    Парень расплылся в предвкушении:

    — Учитель, воля твоя!

    Обманчиво-неспешно поднялся, выскользнул за порог. Разминулся в дверях с кряжистым мужиком, казавшимся ещё шире в плечах из-за шубы с воротом из собачьих хвостов. Лихарь
    понурил белобрысую голову, пряча полный ревности взгляд.
    Айге отломила кусочек лепёшки, обмакнула в подливу.

    — И надо было мне тащиться в этакую даль, — шутливо
    вздохнула она. — Кому нужны скромные умения любодейки,
    когда у тебя встают на крыло подобные удальцы!

    Ветер улыбнулся в ответ:

    — Не принижай себя, девичья наставница. Кости могли
    лечь инако…

    Веселье в кружале шло своим чередом. Витязи цепляли за
    подолы служанок, хвалили пиво, без скупости подливали
    Серьге: не журись, мол, день дню розь, выпадет и тебе счастье.
    Он кивал, только взгляд был неживой.

    Черева у дружинных вмещали очень немало. Обильная
    выпивка всё равно отзывала наружу то одного, то другого. Мятая Рожа было задремал у стола, но давняя привычка не попустила осрамиться. Воин протёр глаза, вынул из-под щеки ставший драгоценным кошель и на вполне твёрдых ногах пошёл
    за дверь отцедить. Миновал в сенях отроков, занятых торгом,
    кивнул знакомым коробейникам из Шегардая и Сегды…

    Наружная дверь отворилась с мучительным визгом, в лицо
    сразу ринулись даже не хлопья — сущее крушьё, точно с лопаты. Мятая Рожа не пошёл далеко от крыльца. Повернулся к
    летящей пáди спиной, распустил гашник, блаженно вздохнул…
    Он даже не отметил прикосновения к волосам чего-то чуть
    более твёрдого, чем упавший с ветви комок. Ну проросла в том
    комке остренькая ледышка, и что?..

    Ялмакович открыл глаза, кажется, всего через мгновение.
    Стоя на коленях в снегу, тотчас бросил руку за пазуху, проверить, цел ли кошель. Кошель был на месте. Только… только не
    ощущались сквозь мягкую замшу самогранные ягодки под зубчатыми листками, которые ему уже понравилось холить…

    Другой витязь, в свой черёд изгнанный пивом из тепла
    повалуши, едва не наступил на Мятую Рожу. До неузнаваемости облепленный снегом, тот шарил в сугробе, пытался что-то
    найти. Боевые побратимы долго рылись вместе, споря, достоило ли во избежание насмешек умолчать о пропаже — либо,
    наоборот, позвать остальных и раскопать всё до земли.

    Серьга волокся заметённой, малохожей тропой, плохо понимая куда. В глазах покачивался невеликий, но тяжёленький ларчик. Доброго старинного дела, из цельной, красивейшей, точно изнутри озарённой сувели… ларчик, ключ от которого посейчас висел у него, Серьги, кругом шеи, гнул в три
    погиба… Из метельных струй смотрели детские лица. Братец
    Эрелис и сестрица Эльбиз часто открывали ларец, выкладывали узорочье. Цепочки финифтевых незабудок — на кружевной платок матери. Серебряный венец, перстни с резными печатями — на кольчугу отца.

    Он знал, как всё будет. Ужас и непонимание в голосах:

    «Дядюшка Серьга… веточку не найти…»

    И он пойдёт на поклёп, а что делать, ведь Космохвост за
    утрату их пальцем не тронет, ему же — голову с плеч.

    «А вы, дитятки, верно ли помните, как всё назад складывали?»

    И — две горестно сникшие, без вины повинные голо вёнки…

    И — раскалённой спицей насквозь — взгляд жуткого
    рынды…

    И — нельзя больше жить, настолько нельзя, что глаза уже
    высмотрели над тропой сук покрепче, а руки вперёд ясной
    мысли взялись распутывать поясок. Длинный, с браным обережным узором, вытканный на бёрде старательными пальчиками, все бы по одному перецеловать: «Носи на доброе здоровье, дядька Серьга…»

    — Постой, друже! Умаялся я тебя настигать.

    Злосчастный слуга не сразу и понял, что голос прозвучал
    въяве и что обращаются вправду к нему. Вздрогнул, обернулся, только когда ворот сжали крепкие пальцы.

    Незнакомец годился ему в сыновья. Серые смешливые
    глаза, в бровях застряли снежные клочья, на ногах потрёпанные снегоступы… Серьга успел решить, что нарвался на лиходея, успел жгуче испугаться, а потом обрадоваться смерти, только подивившись: да много ли у него, спустившего хозяйское достояние, надеются отобрать? — но против всякого
    ожидания человек вложил ему в ладонь маленькое и твёрдое
    и замкнул руку, приговорив:

    — Утрись, не о чем плакать.

    Серьга стоял столбом, пытаясь поверить робкому голосу
    осязания. И таки не поверил. Мало ли что причудится сквозь
    овчинную рукавицу. Послушно утёрся. Бережно расправил
    ладонь… Света, гаснувшего за неизмеримыми сугробами туч,
    оказалось довольно. Серьга упал на колени, роняя с головы
    столбунок:

    — Милостивец… отец родной…

    Всё качалось и плыло. Возвращаться с исподнего света
    оказалось едва ли не тяжелее последнего безвозвратного шага.

    — Встань, друг мой, — сказал Ветер. Нагнулся, без большой надсады поставил Серьгу на ноги. — Мне будет довольно,
    если ты вернёшь булавку на место и никогда больше не подойдёшь к игрокам, искушающим Правосудную. Служи верно
    Эре лису и Эльбиз, а я рядом буду… — Он выпустил Серьгу и
    улыбнулся так, словно вечный век его знал. Собрался уже уходить, но вспомнил, подмигнул: — Да, смотри только, Космохвосту молчи… Он добрый малый, Космохвост, одного жаль,
    недалёкий. Да что с рынды взять! Никому не верит, не может
    в толк взять, кто истинные друзья.

    Серьга опустил взгляд всего на мгновение — убедиться,
    что рябиновая гроздь вправду переливается в ладони. Когда
    он снова поднял глаза, рядом никого не было. Лишь деревья
    размахивали обломанными ветвями, стеная и жалуясь, точно
    скопище душ, заблудившихся в междумирье.


    1 Автор, отнюдь не занимавшийся придумыванием новых слов или удивительных толкований, всего лишь пытался писать эту книгу по-русски. Честно предупреждаю: в тексте встретится ещё немало замечательных старинных слов, возможно выводящих из зоны привычного читательского комфорта. Полагаю, незаинтересованный читатель сумеет их с лёгкостью «перешагнуть». Заинтересованного — приглашаю в самостоятельное путешествие по сокровищнице русского языка. Поверьте, это может стать захватывающим приключением. А найдёте вы гораздо больше, чем предполагали…

Грэм Джойс. Как бы волшебная сказка

  • Грэм Джойс. Как бы волшебная сказка / Пер. с англ. В Минушина. — СПб.: Азбука, Азбука-Аттикус, 2015. — 352 с.

    Мастер британского магического реализма Грэм Джойс написал роман о проницаемой границе между реальностью и параллельным миром, временем и безвременьем. Девочка-подросток Тара Мартин ушла гулять в весенний лес и пропала без вести. За это время ее родители стареют, брат женится, а друзья забывают о случившемся событии. Через двадцать лет Тара возвращается, не постарев ни на один день и рассказывая такие истории, которые иначе как сказками не назовешь.

    1

    «Но духи мы совсем другого рода». Оберон, царь теней.

    Уильям Шекспир

    Есть в самом сердце Англии место, где все не так, как всюду. То есть там древние горы вырываются из земных глубин на поверхность с мощью океанских волн или исполинских морских чудищ, всплывающих за глотком воздуха. Одни говорят, земля там еще должна успокоиться, что она продолжает вздыматься и исторгать облака испарений и из этих облаков льются истории. Другие уверены, что старые вулканы давно мертвы и все их истории рассказаны.

    Конечно, все зависит от того, кто рассказывает. Это всегда так. Я знаю одну историю и, хотя многое в ней пришлось домысливать, поведаю ее вам.

    В тот год на Рождество Делл Мартин торчал у двойного пластикового окна своего опрятного домишки и, разглядывая свинцовые облака, пришел к заключению, что вот-вот может пойти снег, а ежели такое произойдет, то кому-то придется выплатить ему денежки. В самом начале года Делл положил перед букмекером две хрустящие купюры по двадцать фунтов, как делал каждый год в последние десять лет. Шансы каждый год слегка менялись, и на этот раз он определил возможность выигрыша как семь к одному.

    Чтобы Рождество официально считалось белым — и тогда букмекеру придется заплатить, — надо было, чтобы между полуночью 24 декабря и полуночью 25-го в четырех определенных местах выпала хотя бы снежинка. Этими четырьмя местами были Лондон, Глазго, Кардифф и Манчестер. Не требовалось, чтобы снег летел густо или хрустел под ногами, даже необязательно, чтобы он лег на землю, и не имело значения, если он шел вперемешку с дождем. Достаточно было одной-единственной снежинки, упавшей и растаявшей, засвидетельствованной и запротоколированной.

    Живя где-то между теми четырьмя громадными городами, Делл ни разу за те десять лет не выигрывал; не видел он и ни единой летящей снежинки на Рождество в его родном городке.

    — Ты собираешься заняться гусем? — крикнула Мэри из кухни.

    В этом году у них был гусь. После многих лет с индейкой на рождественский обед они пошли на замену, потому что перемена так же хороша, как отдых, и иногда отдых нужен даже от Рождества. Впрочем, стол был накрыт на двоих, как в прежние годы. Все как положено: хрустящая льняная скатерть, лучшие приборы. Два тяжелых хрустальных бокала, которые весь год хранились в коробке, задвинутой вглубь кухонного буфета.

    Разделка птицы всегда была обязанностью Делла, и он разделывал ее мастерски. Это было целое искусство. Он отлично разделывал, когда дети были маленькие, и отлично разделывал сейчас, когда едоков было только он да Мэри. Довольно потирая руки, он вошел в кухню, жаркую и полную пара от кипящих кастрюль. Жареный гусь лежал на большом сервировочном блюде, накрытый серебристой фольгой. Делл вынул нож из подставки для ножей и наклонил его к свету из окна.

    — Малость потемнело на улице, — сказал он. — Может, снег пойдет.

    Мэри отбрасывала на сито сварившиеся овощи.

    — Может, снег пойдет? Ты же не поставил деньги на это? Или все же поставил?

    — Да нет! — Он смахнул фольгу с гуся и развернул блюдо поудобней. — Только думал поставить.

    Мэри постучала ситом о край раковины.

    — Похоже, что пойдет впервые за десять лет. Тарелки греются в духовке. Достать их?

    На каждую из тарелок легло по мясистой гусиной ноге и по два аккуратных ломтя хлеба. Еще был жареный картофель и четыре вида овощей, исходящие паром на отдельных блюдах. Попыхивал соусник, где в клюквенном соусе томились колбаски, обернутые ветчиной.

    — В этом году мне захотелось ай-тальянского, — сказал Делл, наливая Мэри, а потом себе рубиново-красное вино.
    «И» в слове «итальянское» у него звучало как «ай» в «примечай». — Ай-тальянское. Надеюсь, к гусю подойдет.

    — Уверена, прекрасно подойдет.

    — Думаю, нужно какое-то разнообразие. Не все ж пить одно французское. Хотя я б легко мог взять южноафриканское. Там продавалось южноафриканское. В супермаркете.

    — Ну что, отпробуем? — сказала Мэри, протягивая бокал, чтобы чокнуться. — Будем здоровы!

    — Будем!

    Этот момент провозглашения тоста, этот нежный звон хрусталя Делл ненавидел больше всего.

    Боялся и терпеть не мог. Потому что, даже если нечего было провозглашать и даже если с широкой улыбкой подавалась великолепнейшая еда и звоном бокалов управляла неподдельная любовь обеих сторон, всегда в момент этого ритуала что-то такое появлялось в глазах жены. Крохотная мгновенная искорка, острая как бритва, и он знал — лучше как можно быстрей завести разговор не важно о чем.

    — Ну, как тебе ай-тальянское?

    — Прекрасное. Великолепное. Отличный выбор.

    — А то там была еще бутылка из Аргентины. Специальное предложение. И я едва не соблазнился.

    — Аргентинское? Что ж, можем попробовать его в следующий раз.

    — Но это тебе нравится?

    — Замечательное. Чудесное. Теперь посмотрим, каков получился гусь.

    Вино было единственной частью привычного рождественского стола, которая с течением лет поменялась. Когда дети были маленькие, он и Мэри довольствовались стаканом пива, может, большим бокалом лагера. Но теперь на Рождество вместо пива ставили вино. Сервировочные блюда добавились тоже недавно. Прежде все наваливалось на тарелки и относилось на стол — гора всего вперемешку в море соуса. Клюквенный соус был когда-то в диковинку. Когда дети были маленькие.

    — Ну, как тебе гусь?

    — Просто загляденье. И приготовлен отлично.

    Щеки Мэри порозовели от удовольствия. После всех лет совместной жизни Делл еще был способен на это. Просто сказать верные слова.

    — Знаешь что, Мэри? Все эти годы мы могли бы встречать Рождество гусем. Эй, глянь-ка в окно!

    Мэри обернулась. Снаружи плавало несколько крохотных снежинок. Был первый день Рождества, и шел снег. Вот оно, наконец-то.

    — Так ты все-таки сделал ставку, да?

    Только Делл собрался ответить, как оба услышали легкий стук в наружную дверь. Обычно люди пользовались электрическим звонком, но сегодня кто-то стучал.

    У Делла нож был в горчичнице.

    — Кого это принесло в Рождество?

    — Не представляю. Поздновато для гостей!

    — Пойду посмотрю.

    Делл встал, положил салфетку на стул. Затем направился в прихожую. Сквозь заиндевевшее стекло внутренней двери виднелся темный силуэт. Деллу пришлось снять короткую цепочку и отпереть внутреннюю дверь, прежде чем открыть внешнюю.

    На крыльце стояла молодая женщина, лет, может, двадцати с небольшим, в темных очках, и смотрела на него. Сквозь темные стекла очков он различил широко расставленные немигающие глаза. На голове у нее была шерстяная шапочка в перуанском стиле, с ушами и кисточками. Кисточки напоминали ему колокольчики.

    — Привет, милочка! — бодро проговорил Делл без враждебности. Все-таки Рождество.

    Женщина, не отвечая на приветствие, пристально смотрела на него с робкой, почти испуганной, улыбкой на губах.

    — С Рождеством, голубушка, чем могу помочь?

    Женщина переступила с ноги на ногу, все так же не сводя
    с него взгляда. Одета она была странно, похоже на хиппи. Она моргнула за темными стеклами очков, и ему почудилось в ней что-то знакомое. Затем ему пришло в голову, что, может быть, она собирает средства на благотворительные цели, и полез в карман.

    Наконец она заговорила. Сказала:

    — Здравствуй, пап!

    Мэри, подошедшая в этот момент, выглянула из-за его спины.

    — Кто это тут? — спросила она.

    Женщина перевела взгляд с Делла на Мэри. Мэри пристально вглядывалась в нее и увидела что-то знакомое в ее глазах за очками. Затем Мэри издала сдавленный стон и потеряла сознание. Делл оступился и успел только смягчить ее падение. Бесчувственное тело Мэри с тихим вздохом глухо рухнуло на кафельный пол у порога.

    На другой стороне Чарнвудского леса, в ветхом домишке у дороги на Куорн, Питер Мартин загружал посудомойку. Рождественский обед закончился два часа назад, и на голове Питера еще красовалась вырезанная из рождественской хлопушки ядовито-красная корона, о которой он совсем забыл. Его жена Женевьева лежала с босыми ногами на диване, измученная обязанностью управлять семейной рождественской
    кутерьмой в доме с рассеянным мужем, четырьмя маленькими детьми, двумя собаками, кобылой в загоне, кроликом и морской свинкой плюс неведомым количеством настырных мышей и крыс, все время изобретавших новые пути вторжения на кухню. Во многих отношениях это был дом, постоянно находившийся в состоянии осады.

    Питер был кротким рыжеволосым увальнем. Поднявшись утром в начале седьмого, он, в одних носках, двигался по дому, слегка покачиваясь, как моряк на берегу, но, несмотря на широченную грудь, была в нем некая стержневая устойчивость, как в мачте старого корабля, вытесанной из цельного ствола. Он очень жалел, что им пришлось садиться за рождественский обед без его матери и отца. Они, конечно, позвали Делла и Мэри, но произошел нелепый спор о времени, когда подавать обед. Женевьева хотела сесть за стол ровно в час, чтобы позднее днем всем одеться потеплее и поехать в Брэдгейт-парк или на Бикон-Хилл проветриться. Мэри и Делл предпочитали сесть за стол позже, чтобы никуда не торопиться, и, разумеется, не раньше трех; они уже достаточно нагулялись под пронизывающим ветром. На самом деле на улице было не так уж промозгло. В результате — тупик, и испорченное настроение, и рождественский обед порознь, каковым решением не была довольна ни одна из сторон.

    Так или иначе, у Питера и Женевьевы была пятнадцатилетняя дочь, сын тринадцати лет и еще две девочки, семи и пяти лет. Всякий раз, когда они приходили к Мэри и Деллу, дети оккупировали дом, как свирепая армия. Всегда было куда проще и спокойней оставаться одним, как и вышло у них в этом году.

    Меж тем Питер на Рождество подарил своему тринадцатилетнему Джеку духовое ружье, и сейчас Джек во дворе подстерегал мышь или крысу. Он устроился на старом драном диване, который его отец еще не оттащил на свалку. Как седой траппер с фронтира у своей хижины, он сидел, уперев приклад в бедро, а ствол направив в небо.

    Питер высунул голову из выходящей во двор кухонной двери.

    — Не верти этой чертовой штукой туда-сюда. Если зацепишь кого, знай: я тебе башку оторву, — предупредил Питер.

    — Не бойся, пап, моих чертовых сестренок я не подстрелю.

    — И не выражайся, ладно?

    — Ладно.

    — И не верти туда-сюда.

    Питер снова скрылся в доме и продолжил собирать грязную посуду. Он прошел в столовую, где царил полный кавардак, и замер в растерянности, не зная, что делать с останками индейки, когда зазвонил телефон. Это был Делл.

    — Как дела, пап? Я как раз собирался сам тебе звонить. Когда ребятня выстроится в очередь, чтобы поздравить с Рождеством, и все такое.

    — Неважно, Пит. Лучше приезжай к нам.

    — Что? Мы же как раз собирались выйти погулять.

    — Все равно приезжай. Твоя сестра здесь.

    — Что?

    У Питера голова закружилась. Комната плыла перед глазами.

    — Что ты несешь?

    — Только что объявилась.

    — Быть не может.

    — Приезжай, Пит. Твоей матери плохо.

    — Пап, что, черт возьми, происходит?

    — Пожалуйста, сынок, приезжай.

    Такого голоса он у отца никогда не слышал. Делл явно готов был расплакаться.

    — Можешь ты мне просто сказать, что случилось?

    — Ничего сказать не могу, потому что сам ничего не понимаю. Твоя мать упала в обморок. Сильно ударилась.

    — Хорошо. Еду.

    Питер положил трубку на тихо щелкнувший рычаг и рухнул на жесткий стул, стоявший у телефона. Он смотрел на
    еще не убранный после рождественского обеда стол. На валявшиеся среди грязной посуды драные хлопушки, пластмассовые игрушки и бумажные короны. Неожиданно он вспомнил, что все еще ходит с бумажной короной на голове. Снял ее и продолжал сидеть, держа ее между колен.

    Наконец он встал и двинулся через гостиную, слегка покачиваясь на ходу. В гостиной на ковре, возле кривобокой елки, расположились три его дочери и под негромко работающий телевизор играли с куклами и кубиками лего. В камине уютно горел уголь, и две собаки-ищейки лежали на спине перед огнем, подняв лапы и скалясь в ухмылке собачьего удовольствия. Женевьева дремала на диване.

    Пит вернулся на кухню и налил воды в электрический чайник. Он стоял, глядя, как чайник закипает, и тот вскипел куда быстрей, чем улеглась в голове услышанная новость. Он налил чашку Женевьеве, себе и задумчиво смотрел, как темнеет вода от чайного пакетика. Пулька из духового ружья, ударившая в стену снаружи, заставила его наконец очнуться.

    Взяв чашки, он прошел в гостиную и опустился на колени перед диваном, затем наклонился к Женевьеве и разбудил ее поцелуем. Она, моргая, посмотрела на него. Щеки у нее раскраснелись.

    — Ты мой дорогой! — сонно проговорила она, принимая чашку. — Кажется, я слышала, телефон звонил.

    — Ты правильно слышала.

    — Кто звонил?

    — Отец.

    — Они с нами все еще разговаривают?

    — Да. Мне нужно съездить к ним.

    — Поедешь? Что-то не так?

    — Пфф, — выдохнул Питер. — Тара вернулась.

    Женевьева секунду смотрела на Питера, словно не знала,
    кто такая Тара. Она никогда не видела Тару, но много слышала о ней. Потом насмешливо покачала головой, нахмурила брови.

    — Да, — сказал Питер. — Правда вернулась.

    — Кто такая Тара? — спросила Эмбер, их семилетняя дочь.

    — Это невозможно, — сказала Женевьева. — Ты не находишь?

    — Кто такая Тара? — спросила Зои, их старшая дочь.

    — Мне надо ехать.

    — Может, мы все поедем?

    — Незачем ехать всем.

    — Кто такая Тара, черт возьми? — снова спросила Эмбер.

    — Сестра твоего отца.

    — У папы есть сестра? Никогда не знала.

    — Мы никогда о ней не говорим, — объяснил Питер.

    — А почему мы о ней не говорим? — спросила Джози, их младшенькая. — Я говорю о своих сестричках. Все время.

    — Мне пора, — вздохнул Питер. — Бензина в баке достаточно?

    — Папа оставляет нас одних в Рождество? — недовольно спросила Эмбер.

    Женевьева встала с дивана и сморщилась от боли, наступив босой ногой на пластмассовый кубик лего.

    — Он ненадолго, — ответила она дочери, вышла за Питером в прихожую и ждала, пока он не обуется и не наденет куртку.

    — Ненадолго?

    — Да.

    — Обнять меня не хочешь?

    — Хочу. Нет, — сказал Питер. — Не сейчас.

    В стену снаружи снова ударила пулька из духового ружья.

Жауме Кабре. Я исповедуюсь

  • Жауме Кабре. Я исповедуюсь. — СПб: Азбука, Иностранка, 2015. — 736 с.

    В издательстве «Иностранка» выходит бестселлер каталонского писателя Жауме Кабре. Адриа Ардевол, главный герой романа «Я исповедуюсь», в 60 лет узнает, что страдает болезнью Альцгеймера. Прежде чем мужчина окончательно утратит память, он стремится поделиться своими воспоминаниями, записывая автобиографию в виде прощального письма, адресованного единственной возлюбленной.

    Адриа вырос в семье, где душевной близости не было места. Отец Ардевола был одержим страстью к старинным вещам и любил их больше, чем родного сына. С годами Адриа обнаружил, что так же, как и отец, одержим страстью обладания предметами с историей. Самым ценным экспонатом семейной коллекции была скрипка Сториони XVIII века, и ее провенанс полон ужасающих тайн. Герой романа был убежден, что именно нарушение запрета прикасаться к старинному инструменту стало причиной внезапной смерти его отца.

    9

    В то воскресенье, запомнившееся мне потому, что отец был в хорошем настроении, родители принимали у себя профессора Прунеса — согласно мнению отца, лучшего в мире палеографа среди
    ныне живущих, с супругой (лучшей в мире супругой лучшего в мире палеографа среди ныне живущих). Отец подмигнул мне, но я
    ничего не понял, хотя и знал, что он намекает на некий важный
    подтекст. Я не мог расшифровать этот намек как раз потому, что
    контекстом не владел. Кажется, я тебе уже говорил, что был занудой. Они беседовали за кофе: о том, что такой прозрачный фарфор
    делает кофе особенно вкусным, о манускриптах… Временами в беседе наступали неловкие паузы. В какой-то момент отец решил покончить с этим. Громким голосом, чтобы я услышал из своей комнаты, он отдал приказ:

    — Сын, иди сюда! Слышишь меня?

    Еще бы Адриа не слышал! Но он боялся, что разразится катастрофа.

    — Сыыын!

    — Да? — словно издалека откликаюсь я.

    — Иди сюда!

    Выхода нет, нужно идти. У отца блестят глаза от коньяка, чета
    Прунес смотрит на меня с симпатией. Мама разливает кофе и делает вид, что ее тут вовсе нет.

    — Да? Добрый день!

    Гости откликнулись «добрый день» и перевели заинтригованные взгляды на сеньора Ардевола. Отец наставил на меня палец
    и скомандовал:

    — Посчитай по-немецки.

    — Отец…

    — Делай, что я тебе говорю! — Глаза отца горели от коньяка.

    Мама разливала кофе, пристально глядя в чашки тонкого фарфора, которые делают кофе еще вкуснее.

    — Eins, zwei, drei.

    — Не бормочи, говори внятно, — остановил меня отец. — Начни
    заново!

    — Eins, zwei, drei, vier, fünf, sechs, sieben, acht, neun, zehn. — Я запнулся.

    — Дальше? — рявкает отец.

    — Elf, zwölf, dreizehn, vierzehn.

    — И так далее и так далее и так далее. — Отец говорит, как падре д’Анжело. Потом сухо приказывает: — Теперь по-английски.

    — Уже достаточно, Феликс, — подает наконец голос мама.

    — Он говорит по-английски. — И маме резко: — Не так ли?

    Я подождал пару секунд, но мама промолчала.

    — One, two, three, four, five, six, seven, eight, nine, ten.

    — Очень хорошо, мальчик! — сказал с энтузиазмом лучший
    в мире палеограф из ныне живущих. А его супруга молча аплодировала, пока отец не оборвал их: подождите, подождите — и повернулся ко мне:

    — Теперь на латыни.

    — Но… — восхищенно запротестовал лучший в мире палеограф
    из ныне живущих.

    Я посмотрел на отца, потом на маму, которая чувствовала себя
    так же неловко, как и я, но не отрывалась от кофе. Я начал:

    — Unus una unum, duo duae duo, tres tria, quattuor, quinque, sex,
    septem, octo, novem, decem. — И умоляюще: — Папа…

    — Закрой рот! — сухо оборвал отец. И посмотрел на профессора Прунеса, который бормотал: черт возьми, просто восхитительно!

    — Какая прелесть! — сказала супруга доктора Прунеса.

    — Феликс… — открыла рот мама.

    — Помолчи! — бросил отец. И, обращаясь к гостям: — Это еще
    не все!

    Он тычет в мою сторону пальцем:

    — Теперь на греческом.

    — Heis mia hen, duo, treis tria, tettares tessares, pente, hex, hepta,
    octo, ennea, deka.

    — Восхитительно! — Теперь чета Прунес аплодирует, словно
    сидят в театре.

    — Хау!

    — Не сейчас, Черный Орел.

    Отец указал на меня, сделал жест сверху вниз, словно ловил
    морского окуня, и с гордостью произнес:

    — Двенадцать лет. — И мне, не глядя в мою сторону: — Теперь
    можешь идти.

    Я закрылся в комнате, уязвленный тем, что мама даже пальцем
    не пошевелила, чтобы спасти меня из дурацкого положения. Я с головой погрузился в Карла Мая, дабы забыть о своих горестях. Ранний вечер воскресенья медленно перетек в поздний, а затем и в ночь.
    Ни Черный Орел, ни достойный Карсон не осмелились отвлечь меня от моего горя.

    В один прекрасный день я узнал настоящее лицо Сесилии. Я долго старался рассмотреть его. Зазвонил колокольчик на двери в магазине. Адриа, сказав маме, что идет на тренировку школьной команды по гандболу, а сеньору Беренгеру — что делает уроки, сидел
    в углу и тайком рассматривал пергаментные страницы латинского
    манускрипта тринадцатого века. Он практически ничего не понимал, однако манускрипт вызывал в нем сильные эмоции. Колокольчик. Адриа решил, что это неожиданно вернулся отец из Германии
    и сейчас устроит ему выволочку. Тем более что он всем наврал.
    Я посмотрел в сторону двери: сеньор Беренгер, надевая пальто, что-то торопливо говорит Сесилии — это пришла она. После чего, держа шляпу в руке, выскакивает вон с недовольным лицом, даже не
    попрощавшись. Сесилия осталась стоять у двери, напряженно о
    чем-то думая. Я не знал, поздороваться с ней или подождать, пока
    она сама меня не заметит. Лучше, наверное, поздороваться… или
    промолчать? Но тогда она удивится, когда увидит меня… а что делать с манускриптом… лучше сказать… нет, спрятать и потом… или
    подождать, пока увидит… Пора мысленно переходить на французский.

    Я решил не обнаруживать себя. Сесилия тяжело вздохнула и
    прошла в кабинет, на ходу снимая пальто. Не знаю почему, но в тот
    день атмосфера была давящей. Сесилия не выходила в магазин.
    Вдруг я услышал, что кто-то плачет. Сесилия плачет в кабинете.
    Мне захотелось сквозь землю провалиться, потому что совершенно невозможно, чтобы она поняла, что я слышал, как она плачет.
    Взрослые люди плачут время от времени. А если пойти утешить
    ее? Мне было ужасно жаль Сесилию, потому что она всегда так хорошо держалась, и даже мама, которая с презрением смотрела на
    всех женщин около отца, отзывалась о ней хорошо. Кроме того, когда взрослый плачет, а ты ребенок — это производит большое впечатление. Поэтому Адриа хотелось исчезнуть. Женщина начала ожесточенно крутить диск телефонного аппарата. Я представлял ее —
    расстроенную, рассерженную, не понимая, что на самом деле в
    опасности был я: Сесилия в любой момент могла закрыть магазин
    и уйти, а я бы остался, запертый в четырех стенах.

    — Ты — трус! Нет, дай мне сказать! Ты — трус! Пять лет ты поешь мне песню — ах, Сесилия, в следующем месяце я все ей объясню, я тебе обещаю. Трус! Пять лет кормишь меня пустыми обещаниями. Пять лет! Я уже не девочка, слышишь!
    С последним я был полностью согласен. Про остальное не понял ничего. И, как назло, Черный Орел остался дома и мирно дремал на ночном столике.
    — Нет, нет и нет! Сейчас говорю я! Мы никогда не будем жить
    вместе, потому что ты меня не любишь. Нет, помолчи! Сейчас я говорю. Я сказала тебе — помолчи! Можешь засунуть себе в задницу
    все свои красивые слова. Все кончено. Слышишь? Что?

    Адриа за своим столом с книгами гадал: что кончено? Он вообще не мог понять, отчего взрослые вечно так озабочены этим «ты
    меня не любишь», если любовь — это жуткая гадость с поцелуями
    и всем таким.

    — Нет. Не надо мне ничего говорить. Что? Потому что я повешу трубку, когда мне приспичит. Нет, дорогой, когда мне на то будет охота.

    Первый раз я услышал такие слова — «приспичит», «охота».
    Было забавно слышать такое из уст самого хорошо воспитанного
    человека из моего окружения.

    Сесилия бросила трубку на рычаг с такой силой, словно хотела
    разбить телефон. И принялась наклеивать этикетки на новые предметы, а потом делать записи в приходно-расходной книге: сосредоточенная и спокойная, словно тут не бушевала буря несколько минут назад. Мне не составило труда выскользнуть наружу через боковую дверь, а потом снова войти, уже с улицы, и сказать «привет!».
    И убедиться, что на лице Сесилии, всегда тщательно ухоженном,
    не осталось ни следа от слез.

    — Как дела, красавчик? — улыбнулась она.

    А я замер, потому что передо мной вдруг оказался другой
    человек.

    — Что ты попросил у волхвов? — поинтересовалась она.

    Я пожал плечами, потому что дома у нас никогда не праздновали День волхвов1, ведь подарки детям дарят родители, и нечего
    потворствовать глупым предрассудкам. Как только я узнал про волхвов, я узнал и то, что ожидание даров в моем случае сводится к ожиданию, какое решение примет отец: что
    на этот раз должно стать
    моим подарком (или подарками). Выбор подарка никак не зависел
    ни от моих успехов в учебе, ни от моего поведения (они должны быть
    образцовыми, это не обсуждалось). Но мне дарили что-нибудь подчеркнуто «детское», ярко контрастировавшее с общей серьезной
    атмосферой нашего дома.

    — Я попросил… — Я вспомнил, как отец говорил, что подарит
    мне машину с сиреной, но горе мне, если я буду играть с ней в доме
    и шуметь.

    — Ну-ка, поцелуй меня! — сказала Сесилия, притягивая меня
    к себе и приобнимая.

    Через неделю отец вернулся из Бремена с микенской вазой, которая потом много лет стояла в магазине, и, как я понял, с целой
    кучей бумажных находок. Там было несколько настоящих жемчужин — первые издания, авторские рукописи — и манускрипт четырнадцатого века, который, по словам отца, станет украшением
    его коллекции. И дома, и в магазине ему сообщили, что за время
    его отсутствия было несколько странных телефонных звонков. Звонившие просили сеньора Ардевола. А ему будто было наплевать на
    то, что должно было произойти через несколько дней, он сказал
    мне: смотри, смотри, какая прелесть — и показал какие-то тетрадки. Это были наброски, сделанные Прустом незадолго до смерти.
    Мелкая вязь скорописи, заметки на полях, отдельные предложения,
    стрелки, бумажки, скрепленные скрепками… Ну-ка, прочти вот это.

    — Я не понимаю.

    — Да боже мой, ну же! Это финал. Последние страницы, последняя фраза. И не говори мне, что не знаешь, как заканчивается
    «В поисках утраченного времени».

    Я ничего не ответил. Отец, поняв, что переборщил, решил скрыть
    неловкость хорошо знакомым мне приемом:

    — Только не говори, что ты все еще не понимаешь французский
    текст!

    — Oui, bien sûr2, но мне не разобрать почерк!
    Отец, видимо, не нашел что сказать. Он молча захлопнул тетрадку и спрятал ее в сейф, бормоча себе под нос: нужно наконец
    принять решение — слишком много ценных вещей теперь в этом
    доме. А мне послышалось, что слишком много мертвых людей в
    этом доме.

    10

    — Папа… Видишь ли, сын… Папа…

    — Что? Что с ним случилось?

    — Он теперь на небесах.

    — Нет никаких небес!

    — Папа умер.

    Меня больше поразила мертвенная бледность маминого лица,
    чем ее слова. Казалось, это она умерла. Она была бледна, как скрипка юного Лоренцо Сториони до того, как ее покрыли лаком. И —
    глаза. Полные тоски. Я никогда не слышал, чтобы мама говорила
    таким голосом. Избегая глядеть на меня, она не отрывала взгляда
    от пятна на стене возле кровати и шептала: я не поцеловала его,
    когда он уходил из дому. Может быть, этот поцелуй спас бы его.
    А потом еле слышно добавила: если он того заслуживал. Но это
    мне, наверное, только показалось.

    Все это было невозможно понять, поэтому я закрылся в неубранной комнате со своей машиной «скорой помощи» — подарком
    волхвов. Сел на кровать и тихо заплакал. У нас всегда дома было
    тихо, потому что если отец не изучал манускрипты, то он либо читал, либо… умирал.

    Я не выяснял подробности у мамы. И не видел мертвого отца.
    Мне сказали, что произошел несчастный случай: его сбил грузовик
    на улице Аррабассада, которая находится далеко от Атенеу3, и что,
    в общем, тебе никак нельзя его увидеть. Меня захлестнула паника:
    нужно срочно найти Берната, прежде чем мир рухнет и меня посадят в тюрьму.

    — Малыш, зачем он взял твою скрипку?

    — А? Что?

    — Зачем папа взял твою скрипку? — повторила Лола Маленькая.

    Сейчас все откроется и я умру от страха. Но пока мне еще хватило сил собраться духом и соврать:

    — Он просто забрал ее. Не знаю зачем, он не сказал. — И прибавил в отчаянии: — Он в последнее время был очень странным,
    папа.

    Когда я вру, что случается частенько, я уверен, что всем это
    очень заметно. Кровь бросается мне в лицо, у меня чувство, что я
    становлюсь красным как рак, я судорожно ищу незамеченные несообразности, которые могут обрушить здание возведенной мною
    лжи, думаю, что меня сейчас разоблачат, — и каждый раз удивительным образом мне все сходит с рук. То есть мама просто ничего
    не замечает, а вот Лола Маленькая, я уверен, все замечает, но притворяется, что нет. Загадочная вещь — ложь. Сейчас, став взрослым
    человеком, я все еще краснею, если вру, и слышу голос сеньоры Анжелеты, которая однажды, когда я уверял, что не брал шоколадку,
    просто взяла меня за руку, раскрыла мне пальцы и продемонстрировала маме и Лоле Маленькой позорные шоколадные пятна на ладони. Потом согнула мои пальцы, закрыв ладонь, словно книгу, и
    сказала: все тайное становится явным, помни об этом, Адриа. Я помню, сеньора Анжелета. До сих пор, хотя мне уже стукнуло шестьдесят. Мои воспоминания высечены в мраморе, сеньора Анжелета,
    и мрамором станут. Но сейчас дело не в украденной плитке шоколада. Я делаю грустное лицо, что совсем не трудно, потому что чувствую себя страшно виноватым и очень боюсь. Я начинаю плакать,
    потому что отец умер и…

    Лола Маленькая вышла из комнаты, и мне слышно, как она
    с кем-то разговаривает. С кем-то незнакомым, от кого крепко пахнет табаком. Он говорит не по-каталански, а по-испански. Он не
    разделся в прихожей, шляпу держит в руках. Он вошел в мою комнату и спросил, как меня зовут.

    — Адриа.

    — Почему папа забрал у тебя скрипку? — Эта настойчивость
    утомляет.

    — Не знаю, клянусь!

    Человек показывает обломки моей скрипки для занятий:

    — Узнаешь?

    — Пф… Это моя скрипка. Была моя скрипка.

    — Он попросил ее у тебя?

    — Да, — вру я.

    — И ничего не объяснил?

    — Да.

    — Он играл на скрипке?

    — Кто?

    — Твой отец.

    — Нет, что вы!

    Я прячу ехидную улыбку: отец, играющий на скрипке! Человек
    в пальто, со шляпой в руке, воняющий табаком, смотрит на маму
    и Лолу Маленькую. Те молча слушают наш разговор. Тычет шляпой в сторону «скорой помощи», которую я держу в руках: очень
    красивая машинка. И выходит из комнаты. Я остался наедине со
    своей ложью и ничего не понимал. Изнутри «скорой» на меня с жалостью смотрит Черный Орел: он презирает тех, кто лжет.

    Похороны были мрачными, множество серьезных мужчин со
    шляпами в руках и женщин, чьи лица прикрывали черные вуалетки.
    Приехали двоюродные братья из Тоны и какие-то очень дальние
    родственники из Боск-д’Ампоста. Первый раз в жизни я оказался
    в центре внимания, одетый в черное, причесанный на косой пробор, с зализанными волосами; Лола Маленькая намазала мне на голову двойную дозу фиксатора и сказала, что я просто красавчик. И
    поцеловала в лоб, чего никогда не делала мама. Говорили, что отец
    лежит в закрытом гробу, но проверить это я не мог. Лола Маленькая сказала, что тело очень изувечено и лучше его не видеть. Бедный отец, целые дни проводить за изучением книги и всяких редкостей, а потом раз — и ты уже умер, а тело твое изувечено. Что за идиотская штука — жизнь! А что, если эти раны, про которые говорит Лола Маленькая, — от кинжала кайкен из магазина? Хотя нет:
    сказали же, что его сбила машина.

    Какое-то время мы жили с опущенными шторами, а вокруг меня все шептались. Лола не оставляла меня одного, а мама проводила часы, сидя в кресле, в котором обычно пила кофе, перед пустым
    креслом отца. Но она не пила кофе, потому что было не время. Все
    это так сложно. Я не знал — может, сесть в пустое кресло? Но мама
    меня не видела, а когда я ее окликал, брала меня за руку и при этом
    молча смотрела на рисунок обоев. А я думал — ну и ладно, и не садился в отцовское кресло, полагая, что это все от тоски. Мне тоже
    было грустно, но я, наоборот, смотрел по сторонам. Это были очень
    печальные дни, я перестал существовать для мамы. Потом пришлось к этому привыкнуть. Кажется, с того дня мама вообще меня
    больше не замечала. Должно быть, она чувствовала, что во всем виноват я, и потому не желала больше знать обо мне. Иногда она смотрела на меня, но лишь для того, чтобы дать мне какие-нибудь указания. Забота обо мне целиком перешла в руки Лолы Маленькой.
    До какого-то момента.

    Однажды мама без предупреждения принесла домой новую
    скрипку — изящную, красивую и с отличным звучанием. И отдала
    молча и не глядя на меня. Словно находясь в какой-то прострации.
    Словно думала о прошлом или о будущем, но только не о том, что
    делала сейчас. Я изо всех сил старался понять ее. И возобновил занятия скрипкой, которые уже много дней как забросил.

    Как-то, занимаясь у себя в комнате, я настраивал скрипку и натянул струну так сильно, что она лопнула. Потом лопнули еще две.
    Я вышел в гостиную и сказал: мама, мне нужно сходить в «Бетховен». У меня кончились запасные струны. Она посмотрела на меня.
    Да, она посмотрела в мою сторону, хотя ничего не сказала. Я повторил: мне нужно купить новые струны, и тогда из-за портьеры вышла Лола Маленькая и сказала: пойдем вместе, покажешь, какие
    тебе нужны: мне кажется, они все одинаковые.

    Мы спустились в метро. Лола Маленькая рассказала, что родилась в Барселонете4
    и что ее подруги часто звали погулять в город.
    Они собирались и уже через десять минут были в нижней части
    Рамблы5. И шатались по бульвару вверх-вниз как дурочки, хихикая
    в ладошку, чтобы мальчики не видели. По словам Лолы Маленькой, это было даже интереснее, чем ходить в кино. А еще она сказала, что в жизни не подумала бы, что в таком тесном и темном магазинчике могут продаваться струны для скрипки. Я попросил одну
    «соль», две «ми» и одну — фирмы «Пирастро» 6. Лола Маленькая
    заметила: а это, оказывается, просто, можно было написать мне на
    бумажке и я бы сама купила. Нет-нет, возразил я, мама всегда брала меня с собой на всякий случай. Лола Маленькая расплатилась,
    мы вышли из «Бетховена». Она наклонилась, чтобы поцеловать
    меня в щеку, и посмотрела на Рамблу с сожалением, но рот ладонью не прикрыла и не захихикала как дурочка. В тот момент мне пришло в голову, что я, кажется, остаюсь и без мамы тоже.

    Спустя пару недель после похорон в дом снова пришли какие-
    то господа, говорившие по-испански, и мама снова побледнела как
    мел, и вновь они с Лолой Маленькой стали перешептываться, а я почувствовал себя посторонним. И тогда я набрался смелости и спросил: мама, что случилось? Впервые за много дней она посмотрела
    на меня по-настоящему. И сказала: это очень серьезно, сын, очень
    серьезно. Лучше не… Но тут подошла Лола Маленькая и повела
    меня в школу. Я заметил, что один мальчик странно на меня смотрит, не так, как обычно. А Риера подошел ко мне на перемене во
    дворе и спросил: а ее тоже похоронили? А я: кого? Он: ну, ее тоже
    похоронили, да? Я: похоронили кого? Риера только самодовольно
    усмехнулся: страшно небось видеть одну только голову? И настойчиво повторил: ее тоже похоронили, да? Я ничего не понял и на всякий случай отошел в залитый солнцем угол, где шел обмен вкладышами. С тех пор я стал избегать Риеры.

    Мне всегда стоило труда быть как все. Потому что я таким не
    был. Моя проблема — серьезная и, по мнению Пужола, неразрешимая — состояла в том, что мне нравилось учиться. Мне нравилось
    учить историю, латынь, французский, ходить в консерваторию; нравилось, когда Трульолс заставляла меня отрабатывать технику игры, и я разучивал гаммы, воображая, будто выступаю перед переполненным партером. Тогда эти упражнения выходили у меня чуть
    лучше. Ведь весь секрет — в звуке. Руки после многочасовых упражнений двигаются сами. И временами импровизируют. Мне очень
    нравилось брать энциклопедию издательства «Эспаза» 7
    и путешествовать по ее страницам. И потому в школе, когда сеньор Бадиа задавал какой-нибудь вопрос, Пужол показывал на меня и говорил,
    что на все вопросы уполномочен отвечать я. А мне становится стыдно отвечать, я чувствую себя дрессированной обезьяной. А они —
    словно мой отец. Эстебан же — настоящий ублюдок, который сидит
    за мной, — обзывает меня девчонкой каждый раз, когда я даю правильный ответ. Однажды я сказал сеньору Бадиа, что нет, я не помню квадратный корень из ста сорока четырех, и выбежал из класса, потому что меня затошнило. Пока меня выворачивало в туалете,
    туда зашел Эстебан и сказал: гляди-ка, ты у нас настоящая девчонка! Но когда отец умер, он начал смотреть на меня как-то иначе,
    словно я вырос в его глазах. Несмотря на то что учиться мне нравилось, думаю, я завидовал ребятам, которые плевали на учебу и периодически получали плохие оценки. В консерватории все было
    иначе. Там ты остаешься со скрипкой в руках и стараешься извлечь
    из нее чистый звук. Нет, нет, это похоже на простуженную утку, послушай вот это. Трульолс берет мою скрипку и извлекает звук такой
    красоты, что даже притом что она довольно старая и ужасно худая,
    я готов в нее влюбиться. Этот звук кажется бархатным, от него веет тонким ароматом какого-то цветка — я помню его до сих пор.

    — Я никогда не научусь извлекать такие звуки! Хотя у меня
    и получается вибрато.

    — Умение приходит со временем.

    — Да, но я никогда…

    — Никогда не говори никогда, Ардевол.

    Хотя этот музыкальный и интеллектуальный совет был и коряво сформулирован, но именно он вдохновил меня больше всех других, полученных за мою долгую жизнь и в Барселоне, и в Германии.
    К концу месяца качество звука у меня ощутимо улучшилось. Этот
    звук еще не имел аромата, но уже приобрел бархатистость. Хотя сейчас, когда я думаю о тех днях, то вспоминаю, что не вернулся сразу
    ни в школу, ни в консерваторию. Какое-то время я провел в Тоне,
    у двоюродных братьев. А вернувшись, попытался понять, как все
    произошло.


    1 Праздник поклонения волхвов широко отмечается в Испании 6 января. По
    библейской легенде, три царя-волхва — Мельхиор, Гаспар и Бальтасар — явились
    поклониться младенцу Иисусу и принесли дары — золото, ладан и мирру. В испанской и каталонской традиции именно волхвы, а не Санта-Клаус или Дед Мороз отвечают за зимние детские подарки. Непослушных детей пугают тем, что им вместо
    подарка достанется уголь.

    2 Да, конечно (фр.)

    3 Атенеу — старейший и крупнейший культурный центр Барселоны.

    4 Барселонета
    — старый портовый район Барселоны, который был уже за чертой города.

    5 Рамбла
    — главный барселонский бульвар, ведущий от площади Каталонии
    к морю. Традиционно — место прогулки горожан.

    6 «Пирастро»
    — одна из старейших фирм, производящая струны, канифоль
    и средства для чистки деревянных струнных щипковых и смычковых инструментов. Основана в 1798 г. в Германии.

    7 «Эспаза»
    — издательство, основанное в 1860 г. в Барселоне, специализирующееся на издании энциклопедий, словарей, учебников, справочников.

Элис Манро. Давно хотела тебе сказать

  • Элис Манро. Давно хотела тебе сказать. — СПб.: Азбука; Азбука-Аттикус, 2015. — 288 с.

    Элис Манро давно называют лучшим в мире автором коротких рассказов, но к российскому читателю ее книги приходят только теперь, после того как писательница получила Нобелевскую премию по литературе. В тринадцати рассказах сборника Манро «Давно хотела тебе сказать» события дня сегодняшнего часто связаны с прошлым, о котором никто, кроме рассказчика, не знает. Свет и тьма, признания и умолчания тесно соседствуют в этих обманчиво-простых историях, способных каждый раз поворачиваться новой гранью.

    Лодка-находка

    Там, где кончались Белл-стрит, Маккей-стрит и Майо-стрит, находился Разлив. Там протекала река Ваванаш, которая каждую весну выходила из берегов. Выпадали весны — примерно одна из каждых пяти, — когда вода заливала дороги со стороны города и растекалась по полям; получалось мелкое, покрытое рябью озеро. В свете, отражавшемся от воды, все вокруг казалось ярким и холодным, как оно бывает в городах на берегах озер, и пробуждало

    или возрождало смутные надежды на некое бедствие. Жители приходили на все это посмотреть — чаще всего под конец дня или в ранние сумерки — и посудачить, все ли еще вода поднимается и дойдет ли на сей раз до границы города. Как правило, жители младше пятнадцати и старше шестидесяти пяти сходились на том, что дойдет.

    Ева и Кэрол выехали из города на велосипедах. Свернули в конце Майо-стрит с дороги — домов там уже не было — и двинулись напрямик через поля, вдоль проволочной изгороди, зимой завалившейся на землю под тяжестью снега. Немного покрутили педали, потом увязли в густой траве, бросили велосипеды и подошли к берегу.

    — Давай найдем бревно и покатаемся, — предложила Ева.

    — С ума сошла? Ноги отморозим.

    — «С ума сошла? Ноги отморозим!» — передразнил один из мальчишек, тоже стоявших у кромки воды. Проговорил он это гнусавым, писклявым голосом, как обычно мальчишки говорят девчоночьими голосами, хотя сами девчонки говорят совсем не так. Эти мальчишки —

    всего их было трое — учились с Евой и Кэрол в одном классе, так что девочки знали их имена (а имена их были Фрэнк, Бад и Клейтон), однако Ева и Кэрол, которые приметили и признали мальчишек еще с дороги, первыми с ними не заговорили, на них не смотрели, да и вообще делали вид, что рядом никого нет. Мальчишки, похоже, пытались соорудить плот из досок, выловленных из воды.

    Ева и Кэрол сбросили туфли и носки, вошли в воду. Ноги заломило от холода, по венам будто бы побежали синие электрические искры, но девчонки забирались все глубже, подбирая юбки, сзади — в обтяжку, а спереди — кулём, чтобы удобнее было держать.

    — Эк переваливаются, куры толстозадые.

    — Дуры толстозадые.

    Ева и Кэрол, понятное дело, притворились, что ничего не слышат. Они выловили бревно, забрались на него, поймали пару дощечек, чтобы грести. В Разливе вечно плавала всякая всячина — ветки, штакетины, бревна, дорожные указатели, ненужные доски; а иногда — водогреи, раковины, кастрюли и сковородки, случалось даже — автомобильные сиденья или мягкие кресла; можно было подумать, что Разлив доплескивается до самой свалки.

    Девчонки погребли прочь от берега, на холодный озерный простор. Вода была совершенно прозрачной, видно было, как у дна колышется бурая трава. А пусть понарошку это будет море, решила Ева. Она подумала про затонувшие страны и города. Атлантида. А пусть мы понарошку будем викинги, мы плывем на ладье — в Атлантике их ладьи казались такими же тонкими и хлипкими, как это бревно на Разливе, а под килем у них была прозрачная вода на много миль, а дальше город со шпилями, нетронутый, будто драгоценный камень, который уже не достанешь с морского дна.

    — Это ладья викингов, — сказала Ева. — А я — резная фигура на носу.

    Она выпятила грудь и вытянула шею, пытаясь изобразить дугу, а потом скорчила рожу и высунула язык. После этого обернулась и впервые обратила внимание на мальчишек.

    — Привет, придурки! — заорала она. — А вам слабó сюда заплыть, тут глубина три метра!

    — Врешь, — отозвались они без малейшего признака интереса; она и правда врала.

    Девчонки проплыли мимо купы деревьев, разминулись с мотком колючей проволоки и оказались в заливчике, возникшем на месте естественного понижения почвы. Ближе к концу весны на месте заливчика образуется пруд, кишащий лягушками, а к середине лета воды в нем совсем не останется, только низкая поросль кустов и тростника, зеленеющих в знак того, что почва у корней еще влажная. Вдоль крутого берега пруда росли деревья повыше — ивы, над водой торчали верхушки. Бревно ткнулось в ивы. Ева и Кэрол увидели, что впереди что-то застряло.

    Это была лодка, точнее, часть лодки. Старая весельная лодка — один борт отломан почти целиком, доска, раньше служившая скамейкой, болтается без опоры. Лодка запуталась среди ветвей и лежала, задрав кверху нос, вроде как на боку — вот только бока у нее не было.

    В головы им, без всяких обсуждений, одновременно пришла одна и та же мысль.

    — Парни! Эй, парни!

    — Мы вам лодку нашли!

    — Бросайте свой дурацкий плот, идите сюда, посмотрите на лодку!

    Сильнее всего удивило их то, что мальчишки действительно пришли — по полосе суши, чуть не бегом, чуть не кувырком вниз по склону, настолько им было интересно.

    — Где, где?

    — Да где же, не вижу я никакой лодки!

    А потом Еву и Кэрол очень удивило то, что, когда мальчишки увидели, что за лодку они имели в виду, что

    это просто гнилая развалюха, застрявшая в ивовых ветках, у них и мысли не мелькнуло, что их попросту надули и разыграли. Обижаться они даже не подумали, находка так их обрадовала, будто это и правда была новенькая целая лодка. Мальчишки уже были босиком, они ведь бродили по воде, вылавливая доски, поэтому, не сбавляя ходу, с берега заплюхали к лодке, окружили ее и стали разглядывать, не обращая никакого, даже самого презрительного, внимания на Еву и Кэрол, которые так и болтались на своем бревне. Тем пришлось их окликнуть.

    — И как вы ее вытаскивать собираетесь?

    — Да она все равно не поплывет.

    — Ты что, думаешь, она поплывет?

    — Потонет. Буль-буль-буль, и вы на дне.

    Мальчишки не ответили, они были слишком заняты: ходили вокруг лодки, тянули ее, прикидывали, как бы ее высвободить, не слишком повредив. Фрэнк, самый грамотный, речистый и безрукий из них, затеял называть лодку «он», как будто это корабль, — выпендреж, на который Ева и Кэрол ответили презрительными гримасами.

    — В двух местах застрял. Аккуратнее, днище ему не прошибите. Экий тяжеленный, а так ведь не подумаешь.

    Забрался в лодку и высвободил ее Клейтон, а Бад, рослый жирный парень, взвалил ее на спину и спустил на воду — теперь ее можно было полу на плаву, полуволоком доставить к берегу. На это ушло некоторое время. Ева и Кэрол бросили бревно и вброд вернулись на берег. Забрали свои туфли, носки и велосипеды. Возвращаться назад прежней дорогой было совсем не обязательно, однако они вернулись. Стояли на гребне холма, опираясь на велосипеды. Домой не уходили, но и не садились, и не таращились в открытую. Стояли, вроде как повернувшись лицом друг к дружке, однако то и дело поглядывали вниз, на воду и на мальчишек, пыхтевших вокруг лодки, — так, будто остановились на минутку из чистого любопытства, да

    вот и застряли тут дольше, чем думали, чтобы узнать, чем кончится эта безнадежная затея.

    Часов в девять, когда уже почти стемнело — стемнело для тех, кто сидел дома, а снаружи еще не совсем, — все они вошли в город и своего рода процессией прошествовали по Майо-стрит. Фрэнк, Бад и Клейтон несли перевернутую лодку, а Ева и Кэрол шли сзади, катя велосипеды. Головы мальчишек почти скрылись во тьме лодочного нутра, где пахло разбухшим деревом и холодной болотной водой. Девчонки же смотрели вперед и видели в зеркальцах на руле уличные огни — ожерелье огней, взбиравшееся по Майо-стрит, доходившее до самой водонапорной башни. Они свернули на Бернс-стрит, к дому Клейтона — ближайшему из всех их домов. Еве и Кэрол он был не по дороге, и все же они не отставали. Мальчишки, видимо, слишком были заняты переноской, чтобы их шугануть. Кое-какая ребятня помладше еще копошилась на улице — играли в «классы» на тротуаре, хотя видно было уже совсем плохо. В это время года свободный от снега тротуар был еще в новинку и в радость. Ребятня сторонилась и с невольным уважением провожала глазами проплывавшую мимо лодку; потом они выкрикивали вслед вопросы — хотели знать, откуда лодка взялась и что с ней теперь собираются делать. Им никто не отвечал. Ева и Кэрол, как и мальчишки, даже и не думали открывать рот и вообще удостаивать их взглядом.

    Все впятером они вошли к Клейтону во двор. Мальчишки переместили вес, явно собираясь сгружать лодку.

    — Лучше оттащите ее на задний двор, где никто не увидит, — посоветовала Кэрол.

    То были первые слова, произнесенные с тех пор, как они вступили в город.

    Мальчишки ничего не ответили, однако двинулись дальше по утоптанной дорожке между домом Клейтона и покосившимся дощатым забором. Сбросили лодку на заднем дворе.

    — Между прочим, лодка покраденная, — сказала Ева, главным образом чтобы произвести впечатление. — Она же чья-то. А вы ее покрали.

    — Тогда это вы ее покрали, — возразил Бад, тяжело дыша.

    — Вы ее первые увидели.

    — А вы ее взяли.

    — Тогда это мы все. Если кому за это что будет, тогда уж всем.

    — Ты про это кому-нибудь скажешь? — спросила Кэрол, когда они с Евой ехали домой по улицам, где между фонарями было темно, а от зимы остались выбоины.

    — Тебе решать. Ты не скажешь, так и я не скажу.

    — Если ты не скажешь, я тоже.

    Они ехали медленно, с чувством, что поступились чем-то, но вполне довольные.

    В дощатом заборе, окружавшем двор за домом Клейтона, тут и там торчали столбы, которые поддерживали, вернее, пытались поддерживать забор в вертикальном положении; вот на этих столбах Ева и Кэрол и просидели несколько вечеров — чинно, хотя и без особого удобства. А иногда они просто стояли, прислонившись к забору, пока мальчишки латали лодку. В первый-второй вечер соседские ребятишки, привлеченные стуком молотков, пытались просочиться во двор и выяснить, что там происходит, но Ева и Кэрол преграждали им путь.

    — Тебя сюда кто-нибудь звал?

    — Сюда во двор только нам можно.

    Вечера делались все длиннее, воздух прогревался. На тротуарах начали прыгать через скакалку. В дальнем конце улицы шеренгой стояли клены, в их коре были сделаны надрезы. Сок в ведерках собраться не успевал — ребятишки его сразу выпивали. Хозяева деревьев, старик и старуха, которые надеялись наварить кленового сиропа, выбегали из дома с криками «кыш», как будто отпугивали ворон. Каждую весну дело кончалось тем, что старик

    выходил на крыльцо и стрелял в воздух из ружья — только тогда воровство прекращалось.

    Тем, кто ремонтировал лодку, было не до сока, хотя в прошлом году все они его дружно тибрили.

    Доски, необходимые для починки, собирали тут и там, по всем задворкам. В это время года повсюду что-то валялось — ветки и палки, размокшие перчатки, ложки, выплеснутые вместе с водой, крышки от кастрюль, которые зимой выставили на снег остывать, всевозможный мусор, который осел к земле и долежал до весны. Инструменты добывали из подвала Клейтона, — видимо, они сохранились с тех пор, когда еще жив был его отец, — и хотя совета спросить было не у кого, мальчишки худо-бедно сообразили, как строят или перестраивают лодки. Фрэнк притащил чертежи из книг и журнала «Популярная механика». Клейтон посмотрел на чертежи, послушал инструкции, которые вслух зачитывал Фрэнк, а потом стал действовать по собственному разумению. Бад ловко управлялся с пилой. Ева и Кэрол следили за процессом с забора, отпускали разные замечания и придумывали, как назвать лодку. Названия они предлагали такие: «Водяная лилия», «Морской конек», «Королева Разлива» и «Кэро-Ева», в собственную честь, потому что ведь это они нашли лодку. Мальчишки не говорили, какое из этих названий кажется им подходящим, — может, и никакое.

    Днище нужно было просмолить. Клейтон вылил смолу в котелок, разогрел на кухонной плите, притащил на задний двор и начал медленно, со свойственной ему дотошностью промазывать перевернутую лодку, сидя на ней верхом. Двое других мальчишек распиливали доску, чтобы сделать скамейку. Клейтон смолил, а смола остывала и наконец загустела так, что не вытянешь кисть. Клейтон повернулся к Еве, поднял котелок и сказал:

    — Пошла бы да разогрела на плите.

    Ева взяла котелок, поднялась на заднее крыльцо. В кухне после улицы показалось совсем темно, но света, похоже,

    все-таки хватало, потому что мать Клейтона стояла над гладильной доской и ворочала утюгом. Так она зарабатывала на жизнь — стирала и гладила белье.

    — Простите, можно я поставлю котелок со смолой на плиту? — спросила Ева, которую приучили вежливо говорить со старшими, даже если это прачка; кроме того, ей почему-то очень хотелось произвести на маму Клейтона хорошее впечатление.

    — Тогда сперва нужно бы огонь подвеселить, — сказала мама Клейтона; судя по голосу, она сомневалась, справится ли Ева с таким делом. Но Евины глаза уже привыкли к полутьме, она ухватом отодвинула крышку, взяла кочергу и разворошила угли. Старательно помешивала смолу, пока та расходилась. Она была горда поручением. Гордость осталась и после. Засыпая, она представила себе Клейтона: он сидит на лодке верхом, промазывая ее смолой — сосредоточенно, бережно, отрешенно. Она вспомнила, как он заговорил с ней из этой своей отрешенности, таким обыкновенным, миролюбивым, домашним голосом.

    Двадцать четвертого мая день был праздничный и занятий в школе не было, и вот лодку вынесли из города, на сей раз — дальним путем, не по дороге, а через поля и изгороди, которые уже успели починить, к реке, — та уже бежала в своих обычных берегах. Ева и Кэрол тоже несли в свой черед, наравне с мальчишками. Лодку спустили на воду с истоптанного коровами бережка между ивами, на которых как раз распускались листья. Первыми в нее сели мальчишки. Они разразились победными воплями, когда лодка поплыла — изумительным образом поплыла вниз по течению. Лодка была выкрашена снаружи в черный цвет, изнутри — в зеленый, а скамейки — в желтый, и еще вдоль борта снаружи шла желтая полоса. Никакого названия на ней так и не написали. Мальчишкам и в голову не пришло, что лодку нужно как-то назвать, она и так отличалась от всех остальных лодок в мире.

    Ева и Кэрол бежали по берегу, таща с собой мешки, набитые булкой с вареньем и арахисовым маслом, маринованными огурцами, бананами, шоколадным печеньем, чипсами, крекерами, склеенными кукурузным сиропом, и пятью бутылками шипучки, которые предстояло остудить в речной воде. Бутылки били их по ногам. Девчонки вопили.

    — Подлюки будут, если не дадут покататься, — сказала Кэрол, и они заорали хором:

    — Это мы ее нашли! Мы нашли!

    Мальчишки не ответили, однако через некоторое время причалили к берегу, и Ева с Кэрол, пыхтя, спотыкаясь, помчались туда.

    — Как, протекает?

    — Покуда не протекает.

    — Черпалку забыли взять! — посетовала Кэрол, но тем не менее залезла в лодку вместе с Евой, а Фрэнк отпихнул их от берега с криком:

    — Все мы погибнем в пучине!

    А хорошо в лодке было то, что она не прыгала по волнам, как бревно, а лежала в воде как в чашечке, и плыть в ней было совсем иначе, чем верхом на бревне, ты будто бы сам сидел в воде. Скоро они начали кататься все вперемешку — двое мальчишек и девчонка, двое девчонок и мальчишка, девчонка с мальчишкой, и постепенно так запутались, что уже было и не сообразить, чья теперь очередь, да никому это было и не интересно. Они двинулись вниз по реке — те, кто не сидел в лодке, бежали по берегу. Прошли под двумя мостами, железным и бетонным. В одном месте увидели большого неподвижного карпа, он вроде бы улыбнулся им из воды, где лежала тень от моста. Они не знали, далеко ли забрались, но река изменилась — стала мельче, а берега ниже. На дальнем конце поля они увидели какую-то постройку вроде домика, явно пустовавшего. Вытащили лодку на берег, привязали и зашагали через поле.

    — Старая станция, — сказал Фрэнк. — Станция Педдер.

    Остальные тоже слышали это название, но один Фрэнк знал наверняка, потому что отец его работал в городке железнодорожным агентом. Фрэнк сказал, что тут раньше была остановка на боковой ветке, которую потом разобрали, и что тут была лесопилка, только давно.

    В здании станции оказалось темно и прохладно. Все стекла выбиты. Осколки и куски покрупнее лежали на полу. Они побродили по комнатам, отыскивая стекляшки побольше — на них можно было наступать, и они бились, и это было как разбивать лед на лужах. Некоторые перегородки еще сохранились — можно было определить, где раньше находилось окошечко кассы. Лежала опрокинутая скамья. Сюда явно захаживали люди, похоже, захаживали довольно часто, хотя место и было совсем глухое. На полу валялись бутылки из-под пива и шипучки, сигаретные пачки, жвачка, фантики, бумажная обертка от буханки хлеба. Стены покрывали полустертые и свежие надписи, выведенные мелом, карандашом или вырезанные ножом.

    Я ЛЮБЛЮ РОННИ КОУЛСА

    ПОТРАХАТЬСЯ БЫ

    ЗДЕСЬ БЫЛ КИЛРОЙ

    РОННИ КОУЛС КОЗЕЛ

    ТЕБЕ ТУТ ЧЕГО НАДО?

    ЖДУ ПОЕЗДА

    ДОННА МЭРИ-ЛУ БАРБАРА ДЖОАННА

    Как же было здорово в этом просторном, темном, пустом помещении, где с громким хрустом билось стекло, а звуки голосов отскакивали от стропил крыши. Они принялись прикладывать к губам старые пивные бутылки. Сразу захотелось есть и пить, они расчистили себе место в центре помещения, сели и принялись уничтожать провизию. Шипучку выпили как была, тепловатую. Съели все до последней крошки, слизали остатки варенья и арахисового масла с оберточной бумаги.

    Потом стали играть в «Скажи или покажи«1.

    — Давай пиши на стене «Я сраный козел» и подписывайся.

    — А ну скажи, как выглядело самое гнусное твое вранье за всю жизнь.

    — Ты когда-нибудь писался по ночам?

    — Тебе когда-нибудь снилось, что ты идешь по улице совсем без ничего?

    — Давай иди на улицу и писай на железнодорожный знак.

    Это задание выпало Фрэнку. Видеть они его не видели, даже со спины, только слышали шуршание струйки. Сами они сидели, ошеломленные, и не могли придумать, кого еще и на что подбить.

    — А теперь, — сказал Фрэнк от двери, — следующее задание будет для всех.

    — Какое?

    — Раздеться догола.

    Ева и Кэрол вскрикнули.

    — А кто откажется, тот будет ходить — вернее, ползать — прямо по этому полу на четвереньках.

    Все затихли, а потом Ева спросила покорно:

    — Что первое снимать?

    — Башмаки с носками.

    — Тогда пошли наружу, здесь ведь стекло повсюду.

    В дверях, в неожиданно ярком солнечном свете, они скинули носки и обувь. Поле перед ними светилось будто вода. Они побежали туда, где раньше проходила железнодорожная ветка.


    1 Игра, суть которой заключается в том, что игроки обязаны отвечать на любые заданные им вопросы, а в случае отказа — выполнять любые действия, предложенные водящим.