Бернхард Шлинк. Женщина на лестнице

  • Бернхард Шлинк. Женщина на лестнице. — СПб.: Азбука, Азбука-Аттикус, 2015.

    Издательство «Азбука» выпускает новую книгу Бернхарда Шлинка, автора всемирного бестселлера «Чтец». Немецкий писатель, одновременно являющийся известным юристом, подготовил очередную захватывающую историю, напоминающую настоящий детектив. Действие романа «Женщина на лестнице» происходит вокруг картины, исчезнувшей на сорок лет и неожиданно появившейся вновь. С загадочным полотном и героиней, изображенной на нем, связана драма несовпадений: Шлинк исследует природу нелюбви и невозможности любви, когда людям мешают быть вместе не обстоятельства, а собственные характеры.

    19

    Мне действительно не было страшно. Я сознавал, что собираюсь совершить проступок, из-за
    которого в случае провала с моей адвокатской
    карьерой будет покончено. Мне это было безразлично. Мы начнем с Иреной другую, счастливую
    жизнь. Можно уехать в Америку, я буду подрабатывать официантом в ночном ресторане, а днем
    учиться в университете, опять добьюсь успеха,
    хоть юристом, хоть врачом или инженером. Если
    Америка не примет скомпрометированного юриста, почему бы не двинуть в Мексику? Я без труда выучил в школе английский и французский,
    не возникнет особых проблем и с испанским.

    Но перед сном меня охватил такой озноб, что
    зубы застучали. Меня продолжало знобить, хотя
    я накрылся всеми одеялами и пледами, которые
    сумел найти. В конце концов я заснул. Под утро
    проснулся весь мокрый от пота в отсыревшей постели.

    Чувствовал я себя хорошо. Ощущал легкость
    и одновременно неимоверную силу, которой ничто не сможет противостоять. Это было удивительное, неповторимое ощущение. Не помню,
    чтобы я когда-либо испытывал его — раньше
    или позднее.

    Начался воскресный день. Я позавтракал на
    балконе, светило солнце, в ветвях каштана щебетали птицы, от церкви донесся колокольный
    звон. Мне подумалось о венчании: венчалась ли
    Ирена в церкви и захочет ли она венчаться со
    мной, как она вообще относится к Церкви? В мечтах мне представились картинки нашей совместной жизни во Франкфурте, сначала на балконе
    этого дома, потом на балконе большой квартиры
    в Пальмовом саду, затем в парке под старыми
    деревьями на другом берегу реки. Я видел себя
    на борту океанского лайнера, везущего нас через
    Атлантику. Я попрощался с прошлым, с юридической фирмой, с Франкфуртом и всеми, кто там
    жил. Прощание было безболезненным. К своей
    прошлой жизни я испытывал спокойное равнодушие.

    Я выехал из дому рано, но едва не опоздал.
    В деревне был праздник, рыночную площадь
    и главную улицу перекрыли, машины с трудом
    пробирались по боковым улочкам. Припарковавшись у кладбища, я отыскал тропинку через
    виноградники, по которой, как мне показалось,
    можно сократить путь, однако из этого ничего
    не получилось; я вышел на лесную дорогу, ведущую к кварталу, где находился дом Гундлаха.
    Когда меня обогнала машина, в голове мелькнула мысль, что Швинд тоже может поехать этой
    дорогой и заметить меня, поэтому я свернул на
    боковую дорожку, скрытую деревьями и кустарником.

    Я постарался одеться неброско: джинсы, бежевая рубашка, коричневая кожаная куртка,
    солнечные очки. Но, выйдя из леса на воскресные пустынные улицы, где иногда видел на террасе семейство, сидящее под тентом, я почувствовал, будто все глаза уставлены на меня — глаза
    тех, кто сидит на террасах, и тех, кто стоит за окнами. Кроме меня, на улице не было ни одного
    пешехода.

    Отказавшись от кратчайшего пути, на котором
    меня мог увидеть Швинд, я поблуждал по параллельным и боковым улочкам квартала и добрался
    до дома Гундлаха в пять часов с минутами. Парковочное место перед гаражом пустовало. Укрывшись за мусорным контейнером и кустами сирени, я принялся ждать. Я внимательно осмотрел
    дорожку к дому, сам дом, гараж с одной открытой и другой закрытой дверной створкой, в гараже стоял «мерседес», а на дорожке к дому нежилась на солнышке кошка. По другую сторону от
    дома на склоне холма зеленела лужайка, там росли невысокие сосны; я прикинул, что смогу зигзагами от сосны к сосне добежать до микроавтобуса. Нужно будет как можно скорее спрятаться
    за ним, чтобы меня не заметил случайный прохожий или кто-нибудь из соседнего дома или,
    заметив, не понял, что за тень мелькнула возле
    машины.

    «Фольксваген» Швинда я услышал издалека: постреливал неисправный глушитель. Микроавтобус ехал быстро. Чихая и дребезжа, он стремительно повернул с дороги к дому, спугнул кошку и резко затормозил у входа. Из машины никто
    не вышел; помедлив, она сдала назад, развернулась и встала перед входом так, чтобы выехать обратно напрямую. Потом дверцы открылись, Ирена и Швинд вышли: она молча, он ворча, — я расслышал «Какого черта?» и «Вечно твои нелепые
    идеи!». Потом отворилась дверь дома, Гундлах
    поздоровался с гостями, пригласил их войти.

    Пора, сказал я себе. Люди за окнами, чье внимание привлек к себе шумный «фольксваген»
    Швинда, очевидно, вернулись к своим прежним
    занятиям. Перебежав через дорожку, я спрятался
    за первой сосной, потом бросился дальше, споткнулся, упал, дополз до следующей сосны, встал
    и, хромая на саднящую ногу, пробежал мимо последней сосны к микроавтобусу. Открыв дверцу,
    я залег у переднего сиденья так, чтобы меня не
    было видно снаружи, но чтобы сам я мог видеть,
    что там творится; потом вставил ключ в зажигание. Оставалось ждать.

    Болела нога, затекла спина. Но я продолжал
    чувствовать утреннюю легкость и силу, а потому
    ни на минуту не усомнился в том, что я делаю.
    Через некоторое время я услышал открывшуюся
    дверь дома и ворчание Швинда — то ли помогавший ему камердинер был медлителен, невнимателен, бестолков, то ли Швинду не понравилось,
    что пришлось обходить машину, дверь которой
    он с трудом отодвинул. С таким же ворчанием он
    уложил картину в багажное отделение и задвинул дверцу; дождавшись, когда щелкнет замок,
    я повернул ключ зажигания.

    Двигатель завелся сразу; пока Швинд сообразил, в чем дело, закричал и заколотил по машине, я уже рванул с места; он кинулся за мной,
    однако я сумел набрать скорость, он успел дотянуться до пассажирской дверцы и дернуть ее,
    но не смог ни запрыгнуть, ни заглянуть внутрь.
    В зеркале заднего вида я видел, как он бежит следом, отстает, делаясь все меньше и меньше, пока
    наконец не остановился.

    20

    Я доехал до поворота за домом, через минуту-
    другую вышел из микроавтобуса, обошел его кругом, задвинул дверцу салона, захлопнул дверцу рядом с водителем, которую успел распахнуть
    Швинд и которую я не сумел на ходу прикрыть.
    Картину мне осматривать не хотелось, сам не
    знаю почему.

    Потом я стал ждать. Я глядел на стену, через
    которую собиралась перелезть Ирена; это была
    побеленная каменная стена высотой два метра
    с бордюром из красного кирпича. Взглянул на
    живую тисовую изгородь соседнего участка, высокую и плотную, примыкавшую, словно зеленая
    стена, к белой стене гундлаховского сада. Потом
    посмотрел на забор участка внутри поворота —
    он тоже был высокий, к тому же наглухо зарос
    плющом и выглядел столь же неприветливо, как
    белая каменная стена. Я глядел на голубое небо,
    слышал доносившийся из садов птичий щебет,
    далекий собачий лай. Неожиданно я почувствовал себя зажатым между стеной и забором. Меня опять зазнобило, как ночью, и я испугался не
    знаю чего. Того, что Ирена не придет?

    Но Ирена вдруг появилась. Сидя на стене, ясноглазая, сияющая, улыбающаяся, она подобрала волосы, откинула их назад, а потом спрыгнула со стены. Я обнял ее и подумал, что теперь все
    будет хорошо. Я был счастлив. Запыхавшись, она
    прислонилась ко мне, чтобы отдышаться, потом
    быстро поцеловала меня и сказала:

    — Надо уезжать отсюда.

    Она захотела сесть за руль. В деревне шел
    праздник, из-за которого мы бы застряли, а преследователи смогли бы нас догнать, поэтому Ирена сказала, что безопасней свернуть перед деревней на дорогу, ведущую в горы, сделать большой
    крюк и въехать в город с востока. А мне, дескать,
    лучше выйти из микроавтобуса перед деревней
    и вернуться в город на своей машине, чтобы ее
    не нашли в деревне.

    — Как там узнают мою машину?

    — Лучше не рисковать.

    — Рисковать? Разве я не мог, приехав на
    праздник, выпить вина и уехать в город на такси, оставив собственную машину?

    — Пожалуйста, сделай, как я прошу. Мне так
    будет спокойнее.

    — Когда мы увидимся? И что с твоими вещами? Может, нужно их забрать, пока Швинд не
    вернулся? А картину надо выгрузить и машину
    куда-то поставить, пока полиция…

    — Тсс… — Она закрыла мне рот ладонью. —
    Я обо всем позабочусь. Без вещей, которые остались у Швинда, я обойдусь.

    — Когда ты придешь ко мне?

    — Позже, когда все улажу.

    Она высадила меня у деревни, поцеловав на
    прощанье, я забрал машину и поехал домой. Сделать крюк, спрятать картину в каком-то месте,
    которое она, видимо, подготовила заранее и хотела сохранить от меня в тайне, поставить где-то
    микроавтобус, взять такси — на все это понадобится часа два, и только потом она придет ко мне.

    Но еще до того, как истекли два часа, я впал в
    смятение; я ходил по комнате из угла в угол, то
    и дело выглядывал из окна, сделал себе чай, забыл вынуть из чайника заварку, через некоторое время снова сделал чай и опять забыл в нем
    заварку. Как она справится с картиной? Сумеет
    ли донести ее? Или у нее есть помощник? Кто?
    Или все-таки сумеет донести сама? Почему она
    не доверяет мне?

    Через два часа я придумал объяснение, почему она до сих пор не пришла, через три часа
    придумал новое объяснение, а через четыре часа
    еще одно. Всю ночь я выдумывал разные причины, пытаясь утихомирить свои опасения, что
    с ней что-то случилось. Этими опасениями я пытался заглушить страх, что она не придет, потому что не хочет прийти. Тревога за нее — так
    тревожатся друг за друга влюбленные, так друг
    беспокоится за друга, мать за ребенка.

    Тревога сближала меня с Иреной, поэтому,
    когда под утро я обзванивал больницы и полицейские участки, мне казалось естественным представляться ее мужем.

    Когда начало светать, я понял, что Ирена не
    появится.

    21

    В понедельник позвонил Гундлах:

    — Вы, очевидно, уже слышали о Швинде.
    Порядка ради я хочу подтвердить эти сообщения. Моя жена исчезла, картина тоже. Мои люди выясняют, вел ли Швинд со мной двойную
    игру. Так или иначе, в ваших услугах я больше
    не нуждаюсь.

    — Я никогда не состоял у вас на службе.

    Он рассмеялся:

    — Как вам будет угодно. — Гундлах положил трубку.

    Спустя несколько дней я получил от него уведомление, что никаких свидетельств двойной
    игры Швинда не обнаружено. Я оценил порядочность Гундлаха, посчитавшего необходимым известить меня об этом. Швинд вообще больше не
    объявлялся.

    Мне удалось разузнать, что после того дня,
    утро которого мы провели вместе, Ирена больше
    не появлялась в Музее прикладного искусства,
    где она работала, хотя срок ее стажировки еще
    не истек. Я выяснил также, что, помимо съемной
    квартиры, где она жила со Швиндом, у нее имелась еще и собственная квартира, ее убежище,
    о котором ничего не знали ни друзья, ни подруги. Соседка не сумела вспомнить, когда она в последний раз видела Ирену, — когда-то давно.

    Я был уязвлен, опечален, разозлен. Я тосковал по Ирене и, открывая почтовый ящик, порой
    надеялся найти письмо от нее или хотя бы почтовую открытку. Тщетно.

    Однажды, спустя два года, мне показалось, что
    я увидел ее. В районе Вестланд, неподалеку от
    нашего офиса, студенты захватили пустующий
    дом, а полиция выгнала их оттуда. За этим последовала многотысячная демонстрация, которая прошла мимо нашего офиса, и я, стоя у окна,
    глядел на толпу. Меня удивляло веселое оживление демонстрантов — ведь они вышли на улицы, возмущенные несправедливостью. Они весело вскидывали сжатый кулак, задиристо выкрикивали свои лозунги или передвигались бегом,
    взявшись под руки. У них были хорошие лица,
    отцы несли малышей на плечах, матери вели детей за руку; много молодежи, школьники и студенты, несколько рабочих в комбинезонах, солдат, солидный мужчина в костюме и при галстуке.

    Неожиданно я увидел Ирену — или она померещилась мне; я бросился по лестнице вниз, на
    улицу, побежал вдоль колонны; несколько раз я
    находил похожее лицо, думал, что именно из-за
    него обознался, глядя на демонстрантов из окна,
    но все-таки продолжал искать до тех пор, пока
    отделившаяся от колонны группа молодых людей не взломала двери пустующего дома; тогда
    прибыла полиция и начались стычки с демонстрантами.

    Со временем раны зарубцовываются. Но мне
    никогда не хотелось вспоминать историю с Иреной Гундлах. Особенно после того, как я понял,
    насколько я был смешон. Неужели не понятно,
    что не может добром кончиться дело, начавшееся с обмана, что мне не место за рулем угнанной
    машины, что женщины, перелезающие через стену, сбегающие от своих мужей и любовников, не
    для меня и что я позволил себя использовать?
    Любой здравомыслящий человек сразу бы все
    понял.

    Всю смехотворность, постыдность собственного поведения я переживал с особой остротой
    при воспоминании, как ждал Ирену у садовой
    стены, терзаясь сомнениями, придет она или не
    придет, захочет или не захочет меня, при воспоминании о дурацких темных очках, моем ознобе
    и страхе, при воспоминании, как я обнял ее, как
    был счастлив, думая, что она тоже счастлива. Эти
    воспоминания были мне физически неприятны.

    Я снова и снова утешал себя мыслью, что, не
    случись этого сумасбродства, мой будущий брак
    не сложился бы так удачно. Нет худа без добра,
    любила говорить моя жена.

    Прошлого не изменишь. Я давно смирился
    с этим. Трудно только смириться с тем, что снова и снова не понимаешь прошлого. Возможно,
    и впрямь не бывает худа без добра. А возможно,
    всякое худо только и бывает что худым.

Бернхард Шлинк. Другой мужчина

Отрывок из новеллы «Девочка с ящеркой»

1

Картина изображала девочку с ящеркой. Они и смотрели друг на друга, и не смотрели, девочка глядела на ящерку мечтательно, а у той глаза были невидящими, блестящими. Поскольку девочка витала в мечтах где-то далеко, она вела себя так тихо, что и ящерка замерла на обломке скалы, к которому полулежа прислонилась девочка. Ящерка застыла с поднятой головкой и высунутым длинным язычком.

Мать мальчика называла изображенную на картине девочку «евреечкой». Когда родители ссорились и отец вставал из-за стола, чтобы скрыться в кабинете, где висела картина, мать кричала ему вслед: «Иди-иди к своей евреечке!», а иногда она спрашивала: «Разве этой картине с евреечкой тут место? Ведь мальчику приходится спать под ней». Картина висела над кушеткой, на которой мальчик спал после обеда, пока отец читал газеты.

Он не раз слышал, как отец внушал матери, что девочка на картине вовсе не еврейка. Дескать, алая бархатная шапочка, плотно надетая на пышные каштановые локоны, которые, выбиваясь наружу, делали шапочку едва заметной, — это отнюдь не религиозный, даже не фольклорный предмет гардероба, а всего лишь модный аксессуар. «Девочки носили тогда такие вещи. Кроме того, ермолку надевают у евреев мужчины, а не женщины».

На девочке была темно-красная юбка, поверх яркой желтой блузы было что-то вроде оранжевого корсажа, ленты которого завязывались на спине. Впрочем, в основном фигуру и одежду заслонял обломок скалы, на который девочка положила свои по-детски пухлые руки, уткнувшись в них подбородком. Ей было лет восемь. Лицо выглядело вполне детским. Однако ее взгляд, пухлые губы, кудри на лбу и ниспадающие на плечи и спину волосы казались уже не детскими, а женственными. Тень от локонов на щеке и на виске скрывала некую тайну; пышный рукав, в котором исчезало голое предплечье, манил искушением. В море, которое за обломком скалы и узкой береговой полоской простиралось до самого горизонта, перекатывались тяжелые волны, лучи солнца, пробивавшиеся сквозь тучи, поблескивали на воде, светились на лице девочки, на ее руках. Природа дышала страстью.

Или, может, все было пронизано иронией? Страсть, искушение, тайна и женщина, пробуждающаяся в ребенке? Может, ирония и была повинна в том, что картина не только притягивала к себе мальчика, но и приводила его в замешательство? Он часто испытывал чувство замешательства. Это происходило, когда родители ссорились, когда мать задавала ехидные вопросы, а отец, читая газету и дымя сигарой, демонстрировал невозмутимость и превосходство, в то время как атмосфера в кабинете казалась настолько наэлектризованной, что мальчик не решался пошевелиться, даже почти не дышал. Его приводили в замешательство едкие реплики матери насчет евреечки. Да мальчик и не знал, что означает это слово.

2

Неожиданно мать прекратила разговоры о евреечке, а отец перестал пускать мальчика к себе в кабинет на послеобеденный сон. Какое-то время приходилось спать в собственной комнате, там же, где и ночью. Потом послеобеденный сон вообще отменился. Мальчик был рад этому. Ему исполнилось девять лет, его одноклассники и ровесники давно не спали после обеда.

Он скучал по девочке с ящеркой. Время от времени он прокрадывался в кабинет, чтобы взглянуть на картину и хоть недолго молчаливо поговорить с девочкой. За тот год он быстро вырос, сначала его глаза были на уровне тяжелой золотой рамы, потом на уровне обломка скалы на картине и наконец оказались на уровне глаз девочки.

Он был сильным мальчиком, крупным, широким в кости. Когда он вытянулся, то его неуклюжесть выглядела не столько трогательной, сколько, пожалуй, угрожающей. Ребята опасались его, даже те, кому он во время игры, соревнований или потасовок старался помочь. Он оставался аутсайдером. И сам сознавал это. Правда, он не понимал, что остается аутсайдером из-за своей внешности, телосложения и силы. Он думал, что дело во внутреннем мире, с которым и в котором он жил. Он не разделял его ни с одним из приятелей. Впрочем, никого туда и не приглашал. Если бы он был ребенком нежного склада, то, возможно, сошелся бы с другими нежными детьми, друзьями и товарищами по совместным играм. Но как раз таких детей он отпугивал особенно сильно.

Его внутренний мир был населен не только персонажами, с которыми он знакомился по книгам, по фильмам или картинкам, но и персонажами из внешнего, реального мира, приобретавшими, однако, иной вид. Он чувствовал, как за тем, что являет внешний мир, скрывается еще нечто, что не проявляется вовне. Так, учительница по музыке что-то утаивала, приветливость домашнего доктора была искусственной, а соседский мальчик, с которым он иногда играл, был неискренен — он чувствовал все это задолго до того, как узнал о склонности соседского мальчишки к воровству, о болезни учительницы и о пристрастии врача к мальчикам. То сокровенное, что не являло себя, он чувствовал не сильнее и не раньше других. Он не пытался и проникнуть в это сокровенное. Он предпочитал фантазировать, поскольку фантазии всегда оказывались ярче, волнительнее, чем действительность.

Дистанция между его внутренним миром и внешним соответствовала дистанции, которая по ощущениям мальчика наличествовала между его семьей и другими людьми. При этом отец его, будучи судьей в городском суде, стоял, как говорится, обеими ногами на земле. Мальчик видел, что отца радуют солидность его должности и знаки уважения, отец с удовольствием ходил в ресторан — постоянное место встречи авторитетных в городе людей, ему нравилось иметь определенное влияние на городскую политику, он согласился на избрание себя пресвитером в церковной общине. Родители участвовали в общественной жизни города. Они ходили на летний бал и на карнавальные торжества, устраивали обеды и принимали приглашения на обед. День рождения мальчика отмечался, как положено: на пятый день рождения пригласили пятерых гостей, на шестой — шестерых и так далее. И вообще все происходило так, как это считалось принятым в пятидесятые годы, с должной церемонностью и дистанцированностью. Но эта церемонность и дистанцированность вовсе не походили на то, что ощущал мальчик в качестве дистанции между своей семьей и другими людьми. Скорее, дело было в том, что родители, казалось, также что-то утаивали. Они всегда оставались начеку. Когда кто-либо рассказывал анекдот, они смеялись не сразу, а выжидали, как отреагируют остальные. На концерте или в театре начинали аплодировать лишь тогда, когда раздавались общие аплодисменты. В разговоре с гостями они воздерживались от высказывания собственного мнения, ждали, пока не будет произнесено близкое суждение, и лишь потом присоединялись к нему. Иногда отцу все-таки приходилось занимать определенную позицию и говорить об этом. Тогда он выглядел весьма напряженным.

А может, отец просто проявлял тактичность и не хотел никому ничего навязывать? Мальчик задался этим вопросом, когда стал постарше и мог более осознанно воспринимать осмотрительность своих родителей. Он спрашивал себя и о том, почему родители с такой настойчивостью заботятся об отдельности своей спальни. Доступ в спальню родителей был ему запрещен, даже когда он был совсем маленьким, ему не разрешалось заходить туда. Правда, родители никогда не запирали дверь спальни. Впрочем, хватало недвусмысленности запрета и незыблемости родительского авторитета — по крайней мере, до тех пор, пока однажды мальчик, которому к этому времени исполнилось тринадцать лет, не воспользовался отсутствием родителей и не заглянул в дверь, чтобы увидеть две отдельно стоящие кровати, две ночные тумбочки, два стула, деревянный шкаф и металлический шкафчик. Может, родители хотели скрыть, что не спали в одной постели? Или стремились воспитать в нем уважение к приватной сфере? Во всяком случае, они и сами никогда не заходили в его комнату без стука и приглашения войти.

О книге Бернхарда Шлинка «Другой мужчина»