- Эван Ознос. Век амбиций: богатство, истина и вера в новом Китае / Пер. с англ. М. Солнцевой. — М.: АСТ: Corpus, 2016. — 528 с.
Китай со стороны выглядит почти карикатурой: коммунисты-прагматики, «колосс на глиняных ногах», роботообразные студенты, «мастерская мира», бесстрашные коррупционеры и диссиденты, «желтая угроза»… Настоящий котел противоречий под прыгающей крышкой. Корреспондент журнала «Нью-Йоркер» делится впечатлениями о культуре, политике и экономике, но главное — о людях стремительно меняющейся КНР, где он прожил восемь лет. Эта книга в 2015 году вошла в шорт-лист Пулитцеровской премии в номинации «Документальная литература».
Глава 9
Свобода, ведущая народВесной 2008 года официальный Китай ждал Олимпиады, превращенной в подобие государственной религии. Партия распорядилась установить на Тяньаньмэнь новые гигантские часы, отсчитывавшие секунды до начала игр. Вся столица была увешана плакатами: «Один мир, одна мечта».
Однажды утром, выйдя за порог, я увидел, как двое рабочих размазывают цемент по кирпичной стене моей спальни. Во многих районах Пекина дома сносили и подновляли, создавая безукоризненный задник. С помощью рейки и отвеса рабочие процарапали прямые на свежем цементе. Я не сразу понял, что это имитация кирпичной кладки. Напротив моей двери на ограде красовалось выцветшее граффити эпохи Культурной революции. Пять угловатых иероглифов гласили: «Да здравствует Мао!» Двумя движениями мастерка Великого Кормчего похоронили под цементом.
Стремление к совершенству проявилось и в гонке за медалями. В рамках «Концепции завоевания олимпийских наград в 2001–2010 годах» спортивные чиновники обязались добыть больше «золота», чем когда-либо. Этот план включал «Проект-119»: завоевание рекордного числа золотых медалей в основных летних видах спорта (119 медалей). Правительство ничто не оставило на волю случая. Когда организаторов, искавших девочку-солистку для церемонии открытия, не устроила ни одна кандидатка, для оптимального соотношения голоса и внешности одного ребенка научили открывать рот под пение другого. Однажды официальный поставщик свинины заявил, что китайские спортсмены могут быть спокойны: они не провалят тесты на допинг. Услышав такое, остальные китайцы обеспокоились тем, что за свинину едят они сами. Олимпийскому комитету Китая пришлось объявить историю «небылицей».
Чем одержимее становились организаторы Олимпиады, тем чаще они сталкивались с вещами, не поддающимися контролю. Эстафета Олимпийского огня с 21888 участниками (больше, чем в любой из прежних эстафет), которую в Китае назвали «Гармоничное путешествие», должна была преодолеть шесть континентов и достичь вершины Эвереста. Китайская пресса называла зажженный в Олимпии факел «священным огнем» и обещала, что он не потухнет пять месяцев, пока не достигнет Пекина. Ночью или в самолетах, когда факел нести невозможно, пламя собирались поддерживать в специальных фонарях.
Десятого марта, незадолго до начала «Гармоничного путешествия», несколько сотен монахов из Лхасы устроили шествие. Они потребовали освободить тибетцев, арестованных за то, что они праздновали вручение далай-ламе Золотой медали Конгресса США. Десятки монахов были задержаны милицией, а 14 марта в Тибете начались самые масштабные с 80-х годов беспорядки. Одиннадцать гражданских лиц, ханьцев, а также один тибетец сгорели заживо, пытаясь укрыться в подожженных домах. Один милиционер и шестеро гражданских лиц, согласно официальным данным, умерли от побоев и по другим причинам. Далай-лама призвал к спокойствию, но китайские власти заявили, что беспорядки были «спланированы, спровоцированы и направляемы кликой далай-ламы». В Лхасу вошли солдаты и военная техника, сотни граждан были арестованы. Тибетцы в изгнании утверждали, что во время операции в Лхасе и других местах были убиты восемьдесят тибетцев. Китай это отрицал.
Когда факел несли по Лондону, Парижу и Сан-Франциско, протесты против подавления восстания в Тибете усилились настолько, что организаторам эстафеты приходилось тушить пламя или менять маршрут, чтобы избежать разъяренной толпы. Китайские граждане, жившие за границей, особенно студенты, приняли критику страны в штыки. В Южной Корее дошло до драк. В самом Китае у французских супермаркетов «Карфур» прошли тысячные демонстрации: Франция, по мнению манифестантов, сочувствовала тибетцам. Гендиректор крупного портала sohu.com Чарльз Чжан (кандидатская степень Массачусетского технологического института) призвал бойкотировать французские товары, чтобы «пропитанные предрассудками французские СМИ и общество ощутили боль и потери».
Государственные СМИ Китая реанимировали язык другой эпохи. Когда Нэнси Пелоси, спикер Палаты представителей, осудила действия Китая в Тибете, информационное агентство «Синьхуа» назвало ее «отвратительной». Журнал «Аутлук уикли» предупредил, что «внутренние и внешние враждебные силы пытаются… саботировать Олимпиаду в Пекине». Секретарь КПК в Тибете назвал далай-ламу «волком в монашеской одежде, чудовищем с человеческим лицом и сердцем зверя». В Сети в выражениях и вовсе не стеснялись. «Я засуну этим пердящим через рот мудакам их дерьмо обратно в глотку!» — написал один комментатор на форуме официальной газеты. «Дайте мне ружье! Никакой пощады врагам!» — отозвался другой. Многие китайцы стыдились этого разгула, но его было трудно игнорировать иностранным журналистам: они начали получать угрозы. Аноним, приславший мне факс, советовал: «Очисть имя Китая… или ты и твои близкие будете мечтать о смерти».
Я начал искать в китайском секторе интернета наиболее любопытные проявления патриотизма. Утром 15 апреля на портале sina.com появилось короткое видео «2008 год. Китай, поднимайся!» Имени автора не было. Стояли только буквы: CTGZ.
Самодельная документалка начиналась с портрета Мао с исходящими от его головы лучами. Тишину прервала оркестровая музыка, и под барабанный бой на черном экране вспыхнула мантра Мао (на китайском и английском языках): «Империализм никогда не оставит попыток уничтожить нас». Потом шла подборка современных фотографий и новостных съемок, а также обзор «насмешек, интриг и злоключений» современного Китая — среди них обвал фондовой биржи (дело рук иностранных спекулянтов, которые «манипулируют» курсом) и глобальная «валютная война» (Запад хочет «заставить китайский народ расплачиваться» за финансовые неурядицы в Америке).
Пауза. И — другой фронт. Вот в Лхасе дерутся и грабят магазины: «Так называемый мирный протест». Набор вырезок из зарубежной прессы с критикой Китая: эти СМИ «игнорируют истину» и «говорят одним искаженным голосом». Эмблемы Си-эн-эн, Би-би-си и других СМИ уступают место портрету Геббельса. И вывод: «Налицо заговор против Китая. Новая холодная война!» Кадры из Парижа: протестующие пытаются отнять Олимпийский огонь у факелоносца; полиция их оттесняет. Финал: китайский флаг сияет в солнечном свете. Лозунг гласит: «Мы не сдадимся и будем держаться вместе, как одна семья!»
Шестиминутный ролик CTGZ уловил витавший в воздухе дух национализма и за полторы недели набрал миллион просмотров и десятки тысяч одобрительных комментариев. Он стал четвертым по популярности видеороликом на сайте. (Клип с зевающими телеведущими удержал первую строчку.) Ролик просматривали в среднем два человека в секунду. Он стал манифестом самопровозглашенных защитников чести Китая — фэнь цин, «рассерженной молодежи».
Я был поражен тем, что через девятнадцать лет после Тяньаньмэнь китайская молодая элита снова восстала — не во имя либеральной демократии, а за честь Китая. Николас Негропонте, основатель Медиалаборатории в Массачусетском технологическом институте и один из первых идеологов интернета, однажды сказал, что Сеть изменит наше представление о том, что такое страны. Государство, по мнению Негропонте, испарится, «как нафталиновый шарик, переходящий из твердого состояния сразу в газообразное» и «национализм исчезнет, как исчезла оспа». В Китае все произошло наоборот. Я заинтересовался этим CTGZ. Псевдоним был связан с электронным адресом. Он принадлежал двадцативосьмилетнему аспиранту из Шанхая по имени Тан Цзе. Он пригласил меня в гости.
Кампус Университета Фудань, лучшего в Китае, окружает пару тридцатиэтажных башен из стекла и бетона, которые можно принять за главный офис какой-нибудь корпорации. Тан Цзе встретил меня у ворот. У него были светло-карие глаза, круглое детское лицо и слабая поросль на подбородке и на верхней губе. Одет он был в голубую рубашку, брюки цвета хаки и черные туфли. Когда я вышел из машины, он бросился мне навстречу и попытался заплатить таксисту.
Тан признался, что рад отвлечься от диссертации. Он специализировался на феноменологии. Тан свободно читал на английском и немецком, но редко на них говорил, поэтому иногда, извиняясь, перескакивал с языка на язык. Он изучал латынь и древнегреческий. Тан оказался скромным человеком с тихим голосом, иногда доходящим до шепота. Он был очень серьезен и смеялся очень скупо, будто экономя энергию. Тан слушал традиционную китайскую музыку, однако ему нравились и безумные комедии Стивена Чоу. Он гордился тем, что не следует моде. В отличие от Майкла (Чжана) из «Крейзи инглиш», Тан не взял себе английское имя. Псевдоним CTGZ он составил из двух труднопереводимых терминов из китайской классической поэзии: чантин (changting) и гунцзы (gongzi), которые вместе переводятся как «благородный сын в павильоне». В отличие от других студентов из элиты, Тан не вступал в компартию, опасаясь, что это скажется на его объективности как ученого.
Тан пригласил нескольких друзей присоединиться к нам за ланчем в ресторане сычуаньской кухни «Толстые братья». Он жил один в шестиэтажном доме без лифта в комнатке площадью метров семь. Ее можно было перепутать с библиотечным хранилищем, занятым взыскательным скваттером. Книги были здесь повсюду. В этом собрании более или менее полно была представлена вся история мысли: Платон, Лао-цзы, Витгенштейн, Бэкон, Хайдеггер, Коран и так далее. Когда Тан захотел расширить кровать на пару сантиметров, он положил на каркас лист толстой фанеры, а углы подпер книгами. Когда книги заполнили комнату, Тан выстроил в коридоре стену из картонных коробок.
Хозяин присел на письменный стол. Я спросил, ждал ли он, что ролик станет настолько популярным. Тан улыбнулся: «Видимо, я выразил распространенное чувство, общий взгляд».
Рядом с ним сидел Лю Чэнгуан (веселый широколицый аспирант-политолог, который недавно перевел на китайский лекцию «Мужественность» консервативного гарвардского профессора Харви Мэнсфилда). На кровати растянулся Сюн Вэньчи (степень по политологии, сейчас преподает сам). Слева от Тана помещался Цзэн Кэвэй (опрятный стильный банкир, изучавший западную философию, прежде чем заняться финансами). Всем было около тридцати лет. Они первыми в семье получили высшее образование, и все они хотели изучать западную философию. Я спросил, почему. Лю объяснил:
Китай в Новое время отставал в своем развитии, поэтому нас всегда интересовало, почему Запад стал таким сильным. Мы учились у Запада. Все мы, получившие образование, мечтаем об одном: стать сильнее, научившись у Запада.
Эти молодые люди, как и китайские туристы, с которыми я познакомился, или участники проекта Ай Вэйвэя Fairytale, относились к искушениям Запада с восхищением и тревогой. Это было странное время: китайцы протестовали против Си-эн-эн, а по ТВ шла образовательная программа по английскому языку: «Через месяц вы сможете понимать Си-эн-эн!»
Юрий Буйда. Цейлон
- Юрий Буйда. Цейлон. — М.: Эксмо, 2015. — 416 с.
Заядлый путешественник Ховский под впечатлением от острова Цейлон пытается создать его подобие на родине. Но среднерусский климат не подходит для пальм и оголенных танцовщиц. Мечта о рае на земле заканчивается печально: хозяин повешен, Цейлон сожжен. На его фундаменте возникают сначала приют для душевнобольных, потом тюрьма, а в 1944 — оборонный завод. Его возглавляет представитель старинного русского семейства — Андрей Трофимович Черепнин. Он, как и его предшественники, тоже служит мечте. Но знает: если ее не держать в ежовых рукавицах, она может разнести вдребезги всё и вся, как это случалось не раз в истории России.
Мы похоронили его на Красной Горе, на вершине, в самой старой части кладбища, там, где еще сохранилось несколько десятков надгробий и крестов из черного мрамора — под ними лежали гильдейские купцы, офицеры, погибшие в Новороссии при Екатерине II, под Балаклавой при Николае I и на Шипке при Александре III, священники, чиновники, владельцы фабрик и пароходов, лесопромышленники, скототорговцы, герой белого движения генерал Чернов-Изместьев, мечтатель Арсений Ховской и красный комиссар Ласкирев-Беспощадный, упокоившийся в фамильной гробнице Ласкиревых — потомков византийского императора Феодора II Ласкариса, которые перебрались в Россию более пятисот лет назад, при Иване III, обнищали и растворились в бескрайнем море русской крови…
Мы похоронили его на семейном участке рядом с прадедом Ильей, крепостным крестьянином, а потом прасолом, рядом с дедом Никитой, военным инженером, отцом Трофимом, известным революционером, рядом с родным дядей Тимофеем, известным контрреволюционером, сыновьями-полковниками Михаилом и Сергеем, рядом с правнуком Ильей и правнучкой Сашкой, рядом с женой Анной и обеими матерями — Елизаветой и Евгенией…
Мы похоронили его при стечении огромного множества народа — тысячи людей собрались у его дома под алым флагом, прошли за его гробом по главной улице под траурные звуки оркестра и поднялись на Красную Гору, чтобы проститься с человеком, который почти семьдесят лет был богом, царем и героем, отцом и хозяином Цейлона, а может быть, и города Осорьина, такой же его достопримечательностью, как Белая башня средневекового кремля, храм Бориса и Глеба, Мансуровское медресе, Батальон, торговые ряды времен Николая I, кинотеатр «Марс» с фигурной крышей, поросшей березками, здание бывшей гимназии Шмидта с кружевными чугунными балконами, водонапорная башня под островерхой крышей с шишаком, Конный рынок, четыре памятника Ленину, главная улица, четная сторона которой носила название Ямской, а другая — Советской, три гранитные стелы с именами сотен мужчин и женщин, погибших на Великой войне, в Афганистане и Чернобыле, памятный знак в честь тысячелетия города, наконец Ящик — военный завод, директором которого Андрей Трофимович Черепнин был почти полвека…
Мы подпевали — уж кто как умел — детскому хору, исполнявшему старинную погребальную песню, и звуки ее разносились над Красной Горой, над древним русским городом:
Не бил барабан перед смутным полком,
Когда мы вождя хоронили,
И труп не с ружейным прощальным огнем
Мы в недра земли опустили…Дом на вершине Цейлона не мог вместить всех, кто хотел бы помянуть покойного, пришлось ставить столы во дворе, в саду и даже на улице.
Куба достала из шкафа парадный генеральский мундир хозяина и повесила его на спинку кресла, в котором любил сидеть Андрей Трофимович Черепнин.
И все, кто собрался за длинным столом в гостиной, могли разглядеть награды Черепнина — звезды Героя Советского Союза и Героя Социалистического Труда, множество орденов и медалей.
На моей памяти он никогда не надевал этот мундир. Только по праздникам, уступая требованиям протокола, появлялся на людях в обычном пиджаке с двумя звездами Героя и тремя медалями лауреата Государственной премии.
Старики по очереди вставали из-за стола и произносили прочувствованные речи о заслугах покойного, обращаясь к его мундиру, сверху донизу усеянному наградами и похожему на рыцарский панцирь. Они говорили о его храбрости и твердости, о его мудрости и прозорливости, об энтузиазме и лучших временах, когда генерал Черепнин вел их от победы к победе…
Я сидел за дальним столом в гостиной и вспоминал тот вечер, когда мы спустились на берег реки, туда, где когда-то была заводская пристань, а теперь там все было завалено металлоломом.
Мы стояли под проливным дождем на берегу реки — дед в куртке с капюшоном, я в промокшей кепке — и молча смотрели на старое железо.
Всюду лежало железо, очень много старого железа, настоящие заросли железа — железа сиротского, обесчещенного, опозоренного, униженного, изувеченного, ржавого, скрученного, рваного, битого, обожженного, мертвого, слипшегося в кучи или разбросанного по всему берегу. Накренившиеся портовые краны, рельсы, тросы, шестерни, контейнеры, гайки, гвозди, шайбы, шурупы, двутавровые балки, листы, швеллер, прутья, трубы всех диаметров, гусеничные траки, электродвигатели, вагонные пары, котлы, чугунные чушки, короба, бухты колючей проволоки — обломки, куски, огрызки, обрывки — все это, перемешанное с песком, глиной и шлаком, сползало с холма в реку и упиралось в борт затонувшей баржи, вздымавшейся из воды гигантским бортом и частью днища, корявого и дырявого, все это гудело и стонало, громыхало и лязгало под дождем, который всей своей тяжестью падал на землю, на железо, на людей…
Я старался не смотреть на деда — ведь для него все это железо было не хламом, не металлоломом, а неотъемлемой частью его судьбы, его существа.
Внезапно он развернулся и двинулся вверх по склону холма, к дому, при каждом шаге погружаясь по щиколотки в шлак, не обращая внимания на дождь и не оборачиваясь.
У ворот его ждала Куба, но он даже не взглянул на нее.
Я едва поспевал за ним.
Он поднялся по лестнице — два марша, двадцать четыре ступеньки — на второй этаж, включил свет — шесть лампочек под потолком и два бра, распахнул дверцы ветхого буфета, налил из тяжелого граненого графина водки, капнул в стакан йоду, выпил залпом, с шумом выпустил жар через хищные ноздри, сел на стул с высокой спинкой, который все называли креслом или троном, положил на стол руки — левая сильная, грубая, коротокопалая, с твердыми плоскими ногтями, правая потоньше, с длинными пальцами — и опустил веки, погасив звериные желтые глаза и превратив лицо в древнюю маску, состоящую сплошь из глубоких резких морщин, как кора дерева, выраставшего посреди комнаты из дыры в полу и исчезавшего в квадратном окне, прорезанном в потолке…
Было слышно, как Куба закрыла ворота, со скрежетом и лязгом загоняя в гнезда три стальных запора — раз, два, три, аминь…
Мне было жалко старика, проигравшего все битвы и потерявшего все, но я не мог найти нестыдные слова, чтобы выразить ему сочувствие.
— Нет, — вдруг сказал он, не открывая глаз. — Так не пойдет.
И так же внезапно замолчал.
Я не понял, о чем это он, но кивнул.
— Только дерево не трогайте, — сказал дед, когда я взялся за ручку двери. — Пусть растет.
Часы в углу пробили одиннадцать, я спустился в Медвежью комнату и лег под одеяло.
Обычно в одиннадцать и старик ложился спать. Укрывался тонким суконным одеялом и замирал, скрестив руки на груди, как изваяние средневекового рыцаря на могильной плите. Вставал в пять, выпивал стакан воды с тремя каплями йода и отправлялся на прогулку. Спускался к мосту, возвращался к дому, снова спускался, опять поднимался, потом завтракал крутым яйцом, бутербродом с медом, выпивал чашку крепкого чая без сахара, садился в старенького «козла» и отправлялся на Красную Гору, по возвращении возился в саду, читал, после обеда спал час-полтора, гулял с Кубой и ее дочерью, пил чай, разыгрывал шахматные этюды — двадцать пять лет одно и то же: в пять подъем, стакан воды с йодом, прогулка, послеобеденный сон, сад, шахматы, и в одиннадцать он замирал, лежа на спине со скрещенными на груди руками, недвижный и холодный, как камень, отвергнутый земледельцами и строителями…
Так было всегда, но не в тот день.
Всю ночь он просидел за столом в гостиной, не обращая внимания ни на шум дождя, ни на бой часов, ни на холод, ни даже на муравьев, которые ползали по столу, по рукам старика, по его лицу, а в пять утра встал, принял душ, съел ложку меда, выпил стакан воды с тремя каплями йода, начистил до блеска ботинки, надел белую сорочку, вставил в манжеты серебряные запонки с черными агатами, повязал галстук, облачился в строгий костюм с жилетом, достал из сейфа семизарядный офицерский наган с костяными накладками на рукоятке, спустился в подвал, три раза выстрелил в дощатую стену, чтобы проверить, исправен ли револьвер, открыл ворота, вывел из гаража «козла» и уехал.
Рано утром меня разбудила Куба, сунула в руку телефон.
Звонил Федор Федорович Нечаев, доктор, которого все в городе звали по первым буквам имени и отчества — Фэфэ: деда доставили в больницу с сердечным приступом. Он упал на мосту, потерял сознание, и цейлонские мужики на руках отнесли его в приемное отделение.
Доктор Нечаев — высокий, толстый, в костюме с иголочки, с пышной седой шевелюрой — встретил меня на крыльце.
— Откуда у него пистолет? — спросил он.
— Револьвер, — сказал я. — Наградной.
— Он Сафьяна убил. — Доктор покачал головой. — Сафьяна!
— Дед?! Убил?!
— Четыре пули в сердце. — Доктор поднял руки и показал четыре пальца. — Наповал.
— Что с ним?
Нечаев вздохнул.
— Уже ничего.
Дед умер не приходя в сознание — остановилось сердце.
Доктор протянул мне ключ, который дед носил на шее как нательный крест.
Ключ был большой, темный, весь в оспинах.
— Это от кладбища, — сказал я. — От ворот.
Фэфэ кивнул.
Мы похоронили деда на вершине Красной Горы при стечении огромных масс народа.
После смерти деда я стал совладельцем дома на Цейлоне — единственного, наверное, дома на сотни километров вокруг, над которым развевался красный флаг, дома, насквозь, от подвала до крыши, пробитого огромным деревом, — и хозяином старого кладбища со всеми его помещиками и их рабами, с офицерами и монахами, купцами и комиссарами…
Брайан Бойд. «Бледный огонь» Владимира Набокова: Волшебство художественного открытия
- Брайан Бойд. «Бледный огонь» Владимира Набокова: Волшебство художественного открытия / Пер. с англ. С. Швабрина. — СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2015. — 576 с.
В «Издательстве Ивана Лимбаха» выходит книга известного литературоведа, профессора Оклендского университета Брайана Бойда о самом загадочном произведении Владимира Набокова — романе «Бледный огонь», полном загадок, ловушек, подтекстов и увлекательной игры с читателем. Ни одна из множества интерпретаций не может претендовать на окончательное постижение набоковского замысла. Брайан Бойд дает самую неожиданную и оригинальную трактовку текста, открывая в романе новое потайное измерение, искусно и в тоже время искусительно спрятанное от читателя великим мастером литературной игры.
Введение
«Бледный огонь» Владимира Набокова приглашает читателя совершить открытие и делает это так, как ни один другой роман, в силу чего и поражает гораздо сильнее, чем какая-либо другая книга. Обратите внимание, как перехватывает дыхание у Мэри Маккарти, автора знаменитого, часто приводимого высказывания: «„Бледный огонь“ — это черт из табакерки, драгоценность Фаберже, заводная игрушка, шахматная задача, адский механизм, западня для критиков, игра в кошки-мышки, набор „Сделай сам“. <…> Это набоковский кентавр, полупоэма, полупроза, это пучинный черномор, это творение чистой красоты, исполненное симметрии, странности, оригинальности и нравственной правды»1. Поскольку «Бледный огонь» приглашает совершить открытие, он подталкивает и к тому, чтобы разойтись во мнениях по поводу результатов этого открытия. Лучший набоковский роман оказывается образцом литературной неопределенности, он словно испытывает нас кажущейся невозможностью однозначного прочтения2.
Все это как нельзя лучше подходит нашему запутанному времени, когда «прогрессивные» мыслители предлагают в качестве универсальной истины постулат о том, что истины как таковой не существует, а есть лишь ее частные случаи. Само представление о трудном пути к истине многим постмодернистам кажется устаревшим — до тех пор, пока кому-нибудь из них не потребуется, скажем, лекарство, открытие которого стало результатом именно борьбы за истину3. Сейчас, когда со скепсисом воспринимается возможность художественного открытия как такового — и в сфере литературы, и в сфере литературоведения, — мне особенно хотелось бы настоять на том, что писатель и читатель могут еще открыть для себя новые способы письма и чтения, и что эти открытия сродни научному открытию как процессу4.
Открытие
Вся жизнь Набокова — ученого, филолога, художника, человека — отмечена страстью к открытию. Наследие его как энтомолога невелико по объему: в сороковые годы ему удалось урвать у преподавания и творчества всего несколько лет для лабораторных занятий, итоги которых были по достоинству оценены специалистами лишь полвека спустя5. И все-таки ничто не манило Набокова сильнее чар микроскопа и запутанных загадок естества, как мог бы выразиться он сам в своем первооткрывательском азарте6. Но и другие его занятия были в той же мере полны для него неотразимой притягательности открытия, будь то литературоведческое исследование, за которое он взялся в ходе подготовки перевода «Евгения Онегина» в пятидесятые годы, будь то не ослабевавший на протяжении шестидесяти лет накал литературного новаторства, будь то не прекращавшиеся всю жизнь попытки найти наше место во «вселенной, объятой сознанием»7.
Совершенствуясь как романист, Набоков изобретал всё новые способы побуждать читателей к открытию, причем на том же разнообразии уровней, с которым он сам сталкивался в жизни. И все же нигде ему не удалось это лучше, чем в «Бледном огне», вызывающем в сознании творчески мыслящего читателя цепную реакцию открытий, которые обретают всё большую взрывную силу с каждым новым чтением романа.
Говоря о своих находках (или том, что казалось ей таковым), Мэри Маккарти в конце предисловия
к «Бледному огню» провозглашает его «одним из величайших произведений искусства» двадцатого столетия. Самые взыскательные читатели Набокова соглашаются с этим, выделяя «Бледный огонь» как наивысшее достижение писателя. Все оказывается гораздо сложнее, когда им приходится не оценивать, а интерпретировать это произведение. В то время как вокруг «Лолиты» то и дело вспыхивают споры о нравственности, в которых особым рвением отличаются те, кто роман не читал, вокруг «Бледного огня» год за годом с новой силой разгорается пожар критических разногласий среди тех, кто роман не только читал, но и не один раз перечитывал.Перечитыватели романа, как правило, принимают в отношении интерпретации этого произведения одну из четырех точек зрения, три из которых сформировались почти сразу после того, как «Бледный огонь» был опубликован в 1962 году, а четвертая, — чьи сторонники призывают забыть о первой, но только для того, чтобы осознать, что вторая и третья находятся в изначально неразрешимом противоречии, — известна на протяжении по меньшей мере двух десятилетий8. Именно в силу того, что споры между сторонниками этих точек зрения не стихают, «Бледный огонь» часто воспринимается, по словам Джона Барта Фостера-младшего, как «шедевр становящегося на ноги постмодернизма. Так, Матей Калинеску утверждает, что роман поспособствовал процессу, в результате которого термин „постмодернизм“ покинул свою из-начальную, узкоамериканскую сферу употребления и приобрел то международное значение, которое закреплено за ним сейчас»9.
Не так давно споры сторонников этих точек зрения выплеснулись в Интернет10, словно извержение вулкана, и, как подобает непреклонному поборнику одной из них, я тоже изверг немного лавы. В подтверждение своей позиции я привел старые доказательства, которые однажды уже снискали себе многочисленных сторонников, присовокупил новые, поколебавшие уверенность некоторых моих противников, — и тут меня попросили выступить в печати с обоснованием моего прочтения «Бледного огня». Перечитывая роман в связи с этим, я обнаружил как в нем самом, так и в споре вокруг него несколько дразнящих воображение деталей, заставивших меня пересмотреть мою позицию и приведших к радикально новому прочтению, которого на тот момент не предвидел никто. Опровергая представление о романе как о «квинтэссенции» постмодернизма, эта новая интерпретация в корне противоречит всем остальным и в то же время объясняет их привлекательность и относительное правдоподобие.
«„Бледный огонь“ Набокова: Волшебство художественного открытия» подводит к этой интерпретации через серию открытий — сперва тех, что Набоков предлагает сделать читателю, познакомившемуся с романом впервые; затем менее очевидных — для того, кто принимается за роман во второй раз11; и наконец, самых трудных и невероятных, предназначенных тому, кто готов шагнуть в своем воображении дальше всех.
Как исследователь бабочек голубянок, Набоков столкнулся с головокружительными трудностями, стоящими на пути понимания взаимоотношений и эволюции этого чрезвычайно сложного семейства. Именно такого рода трудности он имел в виду, когда в интервью, данном через два месяца после публикации «Бледного огня», заявил: «Вы можете подбираться все ближе и ближе к, так сказать, „реальности“, но никогда вам не удастся подойти к ней достаточно близко, поскольку „реальность“ — это бесконечная череда ступенек, уровней восприятия, двойных донышек, и посему она неисчерпаема, недосягаема»12. Одно из величайших достижений
Набокова-писателя — способность увлекать читателей на путь постепенного открытия все возрастающей сложности мира его романов, способность соблазнить читателей, — как тайна окружающего мира соблазняла его самого, — возможностью восходить все выше и выше по бесконечной лестнице. Концентрируясь на психологии открытия, Набоков научился создавать произведения, которые были, с одной стороны, доступны для непосредственного, поверхностного понимания, а с другой — тут же приглашали проверить их глубину. Будучи бесконечно глубокой, такая литература никогда не обременяет читателя на самых первых порах, подобно «Поминкам по Финнегану» Джойса или даже некоторым фрагментам «Улисса», никогда не сталкивает читателя с утонченной сложностью ради нее самой, за счет персонажа или жизни вообще, как это происходит в романе Жоржа Перека «Жизнь способ употребления».
Франк Кермод назвал «Бледный огонь» «одним из самых сложных романов из когда-либо написанных»13. Это так, но еще более соответствующим опыту чтения романа представляется замечание Джона Барта: «„Бледный огонь“ — это радость». Эта радость нарастает со временем и требует усилий, которые позволяют нам шаг за шагом приблизиться к скрытым сюрпризам романа и даже к вероятности того, что подобные сюрпризы поджидают нас и в окружающем мире. Прочтение «Бледного огня», предлагаемое мной, подсказывает способ прочтения всего Набокова — способ, противоположный распространенному мнению о нем как об ироничном писателе, нанизывающем на элегантную рапиру своей прозы все, что он не любит в жизни, как о художнике, который щеголяет своей изощренностью, как об утонченном стилисте, которому на самом деле нечего сказать. Набоков ироничен, но его высочайшая ирония состоит в том, что люди оказываются неспособными оценить удивительные сокровища бытия. Да, действительно, он художник, в какой-то мере щеголяющий изощренностью своих произведений, но только с одной целью: оставить в них как можно больше тайн, подобно самой жизни, таящей в себе бесконечные сюрпризы. С необычайным тщанием он оттачивает свой стиль, но делает это для того, чтобы изведать небывалые глубины переживания и мысли. В отличие от писателей склада Томаса Манна или Роберта Музиля, его быстро утомляют всяко города «идеи», но когда-нибудь вполне может случиться так, что Набокова признают одним из самых философичных романистов.
Подзаголовок этой книги — «Волшебство художественного открытия» — подразумевает и восхищение открытиями, ожидающими нас на страницах «Бледного огня»; и те художественные открытия, что должен был сделать сам Набоков, чтобы позволить нам открыть для себя как можно больше; и путь критической мысли, вдохновлен ной романом; и, наконец, объяснение самой природы открытия, которое Карл Поппер дал в работе «Логика и рост научного знания» (1934) и которому он оставался верен до конца своих дней14.Не так давно Брайан Маджи пришел к выводу о том, что идеи Поппера «являются радикальными, революционными с исторической точки зрения и эпическими в своем потенциале»15. Маджи суммирует эти идеи так:
Вся философия и вся наука, предполагающие поиск определенности, — поиск, который господствовал над западной мыслью от Декарта до Рассела, — должны быть отброшены, поскольку мы не можем и никогда не сможем узнать (в общепринятом значении этого слова) истину, являющуюся предметом любой из наших наук. Все научное знание было и всегда будет подверженным ошибкам и требующим корректировки. Оно прирастает, вопреки устоявшемуся столетиями представлению, не посредством вечного добавления новых определенностей к сумме уже известных, но посредством отбрасывания существующих теорий в пользу лучших, то есть прежде всего таких, которые больше объясняют или порождают более точные прогнозы. Мы должны ожидать, что и этим, лучшим, теориям в один прекрасный день придут на смену еще более превосходные теории, и процессу этому не будет конца. То, что мы называем нашим знанием, может быть только теориями; наши теории суть продукты нашего ума; мы вольны изобретать какие угодно теории, но, прежде чем любая из этих теорий может быть воспринята как знание, следует доказать, что такая теория предпочтительнее той или иной теории или теориям, которым она придет на смену после того, как мы примем ее. Эта предпочтительность может быть выявлена только посредством серьезных испытаний, и, хотя испытания не могут установить истинность теории, они могут установить ее ложность — или по меньшей мере выявить ее недостатки. Таким образом, хотя у нас никогда не будет оснований для веры в истинность некой теории, мы можем получить наиубедительнейшие основания для предпочтения одной теории другой. А посему рациональным является поведение, основанное на выборе, который исходит из «знания о лучшем», но в то же самое время предполагающее продолжение поисков еще более лучшего. Так что, если мы хотим прогресса, мы должны не во что бы то ни стало отстаивать существующие теории, а приветствовать их критику, позволяя нашим теориям гибнуть за нас, а не наоборот16.
Мысль последнего времени стремится отбросить эпистемологический «фундаментализм» — допущение, согласно которому то, что представляется нам знанием, обязательно имеет под собой надежное основание или опирается на чей-либо авторитет. Предлагая «не-авторитарную теорию познания»17, Поппер показывает, что мы должны отвергнуть любые притязания на достижение истины каким-то определенным путем — будь то путь традиции, интуиции, разума, наблюдений, эксперимента или чего-то еще, — и тем не менее мы все-таки можем объяснить скачкообразный рост условного человеческого знания18. В отличие от Деррида или Рорти, Поппер отказывается от оснований для поиска истины, не отказываясь от самой возможности поиска истиным19.
Подобно Набокову, Поппер подчеркивает, что путь открытий бесконечен, но прямой дороги к открытию нет. Оказываясь в затруднении, мы находим решения, которые, в свою очередь, сравниваем с альтернативами, их логичностью, их последствиями, их объясняющей способностью. В «Бледном огне» Набоков создает целую череду затруднений, затруднений внутри затруднений и затруднений, накладывающихся друг на друга. История критического восприятия «Бледного огня» как раз и оказывается судорожными попытками разрешения тех глубоких затруднений, возникновения которых Поппер или Набоков ожидают от столкновения человека с многообразием мира или от столкновения читателя с многогранностью литературного произведения.
Оценивая достижения попперианской философии научного познания и выведенной из нее политической философии, Маджи провозглашает Поппера «выдающимся мыслителем двадцатого столетия»20. Тем не менее он указывает на то, что Поппер оставляет без внимания некоторые значительные области: «То, что наиболее важно для нас, то, что Кант (равно как и Виттгенштейн в своем „Трактате“) видел укорененным в мире непознаваемого — смысл жизни, смысл смерти, нравственные ценности, смысл искусства, — всего этого Поппер или не касался вообще, или касался совсем немного»21. Однако именно этими вопросами больше всего интересуется Набоков. Как ученый, которого не удовлетворяют устаревшие ответы, устаревшие приблизительные описания и объяснения, он знает, что современная наука открыла целые миры внутри миров — то, что Джон Шейд называет «системой клеток, сцепленных / Клеток, сцепленных внутри клеток, сцепленных / Внутри единого стебля, единой темы».
Шейд полагает, что за бесконечной сложностью всего того, что мы можем открыть, кроется «другое, другое, другое» — «а точнее сказать я не вправе»22. В своей поэме «Бледный огонь» Шейд приходит к выводу: «Не текст, а именно текстура», — он может выразить истину, которая видится ему за вещами, только через их взаимоотношения, а не напрямую. Сходным образом, посредством взаимоотношений между частями романа «Бледный огонь» Набоков предоставляет своим читателям искать то, о чем точнее он сказать не вправе; позволяет им подходить все ближе и ближе к этому «другому», кроющемуся за миром его произведения и являющемуся отражением чего-то еще более «другого», чего-то воистину удивительного, того, что прячется за жизнью и смертью по воле таинственной щедрости, источник которой каким-то образом оказывается спрятанным еще дальше и глубже.
1 McCarthy M. A Bolt from the Blue. P. V, XXI–XXII; см. также: Классик без ретуши. Литературный мир о творчестве Владимира Набокова. С. 349–360.
2 В своем исследовании аудиторий художественной прозы Питер Рабиновиц, например, рассматривает «Бледный огонь» как «роман обескураживающий и в известной мере невозможный», потому что считает его намеренно недоступным для понимания. «Как только
мы задаемся дополнительными вопросами <…> число возможных сюжетных линий [„Бледного огня“] начинает увеличиваться в геометрической прогрессии»
(Rabinowitz P.Truth in Fiction: A Reexamination of Audiences.
P. 224–225). Сбитый с толку утверждением Рабиновица,
Уэйн Бут приходит к выводу, что Набоков «был куда
более неуловим в своих произведениях, чем кто бы то
ни было до него» (Booth W. C. The Company We Keep: The
Ethics of Fiction. P. 149).3 В своих работах раз за разом подчеркивает эту мысль
философ и теоретик литературы Рэймонд Таллис (см., в частности: Tallis R. Newton’s Sleep: The Two Cultures and The Two Kingdoms; Tallis R.Enemies of Hope: A Critique of Contemporary Pessimism).4 Ср. проницательные замечания Джона М. Эллиса в
статье «Теория» Новой принстонской энциклопедии поэзии и поэтики. Эллис выделяет работу Лео Спицера «Linguistics and Literary History» (1948) как «самую трезвую попытку выработать аккуратную точку зрения на процесс литературоведческого анализа произведения. <…> Спицер предположил, что, в отличие от точных наук, процесс литературоведческой оценки произведения цикличен: от общего впечатления мы переходим к тщательному рассмотрению специфических черт текста, которое приводит нас к видоизмененным и усовершенствованным общим идеям о нем, а те, в свою очередь, позволяют нам по-новому взглянуть на некоторые его части. <…> Такой взгляд на процесс литературоведческого анализа достаточно изощрен, к тому же он убедительно показывает недостатки критики типа „реакция читателя“ („reader-response“), критики, которую именно доверие к читательской реакции и заводит в тупик. От Спицера, однако, ускользнула одна деталь: он описал типичный метод естественных наук — от гипотезы к эксперименту, — причем куда более точным языком, чем тот, которым пользовались
ложные концепции научного познания, ранее преобладавшие в литературоведческой теории» (Ellis J. M. Theory// The New Princeton Encyclopedia of Poetry and Poetics. P. 12888). Эрудированное и проницательное
обсуждение взаимосвязи литературоведения и точных
наук см. в книге Пэйсли Ливингстона «Литературоведческое познание: гуманитарные исследования и философия науки» (Livingston P. Literary Knowledge: Humanistic
Inquiry and the Philosophy of Science).5 См.: Бойд Б.Владимир Набоков: Русские годы (далее
ВНРГ); Бойд Б. Владимир Набоков: Американские годы
(далее ВНАГ); Les Papillons de Nabokov; серию «Neotropical
„Blue“ Butterflies» (1993–1997), насчитывающую уже
около тридцати работ энтомологов с трех континентов — Золта Балинта, Дуби Беньямини и Жерардо Ламаса, которая продолжает начатое Набоковым изучение южноамериканских представителей семейства Lycaenidae; Johnson K., Whitaker G. W., Bálint Z. Nabokov as Lepidopterist: An Informed Appraisal; Boyd B. Nabokov’s Lepidoptera: A Review-Article on Dieter E. Zimmer’sNabokov’s
Lepidoptera; Zim mer D. E.Guide to Nabokov’s Blues.(справочник, посвященный наследию Набокова-энтомолога, прежде всего — исследователя латиноамериканских голубянок, о которых он опубликовал ключевую работу в 1945 г.; Nabokov’s Butterflies(сборник, в который во-шли как энтомологические, так и литературные работы Набокова).6 Nabokov V. Strong Opinions(далее SO). P. 78–79, 100.
7 Nabokov V. Speak, Memory: An Autobiography Revisited (далее
SM). P. 218 (не вошедшая в «Другие берега» одиннадцатая глава автобиографии).8 См. с. 222–250 наст. изд.
9 Foster J. B., Jr. Nabokov’s Art of Memory and Europen Modernism.
P. 231. Джон Барт Фостер-младший придает слишком
большое значение этому утверждению Калинеску — на
деле Калинеску даже не упоминает «Бледный огонь» в
своей книге «Five Faces of Modernity» (см., однако, ниже
примеч. 11), тем не менее сомневаться в том, что именно этот роман Набокова почти единодушно рассматривается как ключевое явление раннего постмодернизма,
не приходится.10 См. архивы Набоковского форума NABOKV-L на listserv.
ucsb.edu за период с декабря 1997 года по февраль
1998-го.11 Матей Калинеску кратко и проницательно говорит о
«Бледном огне», исходя из того, какие открытия читатель может сделать, читая и перечитывая этот роман
(см.: Calinescu M. Rereading. P. 123–129).12 SO, p. 11. 16 августа 1963 года Набоков писал Джейкобу
Броновскому: «Научные теории <…> всегда лишь временные попытки нащупать истину со стороны более
или менее одаренных умов, которые вспыхивают, гаснут и на смену которым приходят другие» (Vladimir
Nabokov Archive, Henry W. and Albert A. Berg Collection,
New York Public Library, далее VNA).13 Kermode F. Zemblances. P. 144.
14 Основные труды Карла Поппера после «Logik der Forschung» (1934) — «Conjectures and Refutations» (1963), «Objective Knowledge» (1972), а также трехтомный труд
«Postscript to the „Logic of Scientific Discovery“» (1982—
1983). Лекция «The Rationality of Scientific Revolutions»
(1973) из его труда «The Myth of the Framework» (1994)
служит полезным введением в попперианскую эпистемологию.15 Magee B. Confessions of a Philosopher: A Personal Journey Through
Western Philosophy from Plato to Popper. V. 2. P. 369.16 Ibid.Р. 197–198.
17 Popper K. The Open Society and Its Enemies. V. 2. P. 369.
18 Ibid.P. 378.
19 Ричард Рорти допускает частичное совпадение своих
взглядов на проблему истины со взглядами Поппера:
«Подобное отношение к истине, согласно которому
как центральный фактор рассматривается общественный консенсус, а не соотнесенность истины с надмирной реальностью, ассоциируется не только с американской прагматической традицией, но и с учениями Поппера и Хабермаса» (Rorty R. Objectivity, Relativism, and
Truth. P. 23, примеч.). Джозеф Кэрролл замечает: «Эта
ассоциация в высшей степени обманчива. Рорти считает, что одни убеждения более полезны, чем другие,
но не являются вопреки этому более точными „репрезентациями реальности“. Поппер, как и Лоренц, считает, что одни убеждения более полезны, чем другие
именно в силу того, что они являются более точными
репрезентациями реальности. <…> Консенсуальная
теория истины, с которым Рорти пытается ассоциировать Поппера, на деле Поппером отвергается» (Carroll J.
Evolution and Literary Theory. P. 453).
Поппер отвергает вероятность достижения бесспорного знания, но, в отличие от Рорти, утверждающего, что «истина не есть цель познания» (Rorty R. Truth and
Progress. P. 3), он не отвергает поиска истины как такового, поиска более точного совпадения описаний (или
теорий) и фактов. Действительно, без вызова, бросаемого непокороной реальностью тому, кто познает ее,
трудно было бы понять, почему для продвижения знания вперед человечество предпринимает такие колос-сальные усилия, почему то, что Рорти описывает лишь
как «поддержание разговора», приводит к радикально
новым идеям. По утверждению Сьюзан Хаак, подобная
позиция Рорти «подрывает не только эпистемологию,
<…> но и познание в целом» (Haak S. Evidence and Inquiry:
Towards Reconstruction in Epistemology.P. 182–183). С попперианской точки зрения работу Рорти «Philosophy and
the Mirror of Nature» (1979) критикует Питер Мунц в
статье «Philosophy and the Mirror of Rorty».20 В своей политической философии (в особенности в
«Открытом обществе и его врагах») Поппер указывает
на то, что, поскольку свободная критика в «открытом
обществе» позволяет обнаружить слабые стороны
предложений по установлению нормы и опасности их
неожиданных последствий с большей вероятностью,
чем в том обществе, которое отказывается поощрять
критику, открытое общество, вопреки распространенному мнению, в перспективе оказывается более эффективным, чем даже самые милосердные диктатуры, а
демократия оказывается не столько системой народного волеизъявления, сколько механизмом, позволяющим гражданам смещать ненасильственным путем правительства, которые кажутся менее привлекательными,
чем наличествующие альтернативы.21 Magee B. Confessions of a Philosopher: A Personal Journey Through
Western Philosophy from Plato to Popper. Р. 200, 204.22 См. стихотворение Набокова «Слава».
Сухбат Афлатуни. Поклонение волхвов
- Сухбат Афлатуни. Поклонение волхвов. — М.: Рипол Классик, 2015. — 720 с.
Временной размах — от середины 19 века до наших дней. Географическая дистанция — от Петербурга до Киргизии и Японии. Среди героев — петрашевцы, члены мистической секты, представители царской фамилии. «Поклонение волхвов» — сложносочиненный и хитросплетенный роман Сухбата Афлатуни о нескольких поколениях незаурядной семьи Триярских, члены которой проделывают путь истинных русских интеллигентов — от слепой веры в революционные идеи до столкновения с реальным народом, которого они совершенно не знали. Семейная и любовная драма, историческое повествование и библейское предание о рождении Иисуса — все эти линии романа пересекаются, отражая друг друга, как в зеркале.
Вифлеем, 19 октября 1847 года
Вечером — случилось.
Братья францисканцы напали на греческого епископа и монастырского врача. Те бросились бежать; попытались укрыться в базилике Рождества, распахиваются двери — армяне-священники тихо служат вечерю. В храме — лица, много католиков, есть и православные, шевелятся в молитве бороды русских паломников.
Заварилась суматоха!
По донесению русского консула, «католики набросились не только на бегущего епископа, но и на бывших в храме армян». Во время погрома, по сообщению консула, из пещеры Рождественского собора была похищена Серебряная звезда, указывавшая место Рождества Христова. Звезда принадлежала грекам, подтверждая их право на владение этим местом. Из вертепа были также вынесены греческая лампада и греческий алтарь.
Греки и армяне хлынули с жалобой к наместнику паши в Иерусалиме, но застали у него толмача латинского монастыря, вручавшего протест от имени католиков. Поднялась тяжба; католикам содействовал французский консул, грекам, понятно, русский. Допросили всех. Русские паломники твердили, что ничего не видели, стоял шум великий, и что никакой Звезды отродясь в руках не держали…
Из двух концов Европы, из Петербурга и Парижа, за тяжбой следили внимательно, как за шахматной партией, разыгрываемой на священной, залитой кровью доске. Некоторые объясняли осложнившееся положение влиянием новой кометы, которую разглядела в осеннем небе госпожа Митчелл, женщина-астроном.
Санкт-Петербург, 23 апреля 1849 года
— Триярский Николай Петрович!
Комната упала на него, как кувшин с ледяным молоком.
Среди толпы, свезенной в то утро со всей столицы и наполнявшей собою залу, особо выделялся один молодой человек. Был он еще
полный ребенок, акварельный юноша, с бледным, от известной скупости нашего северного солнца, цветом лица. Добрые его глаза глядели полным непониманием.— Архитектор Николенька Триярский!
Комната кололась и просачивалась даже сквозь сжатые веки.
Третье Отделение.
Собственной.
Его Императорского Величества.
Канцелярии…
Пронесли поднос со стаканами.
В каждом стакане качалась все та же комната. С искаженными, разломанными на грани лицами.
Спешнев, братья Дебу. Зачем они здесь? Для какой надобности эти мужчины были выплеснуты из мирных утренних постелей, сдернуты с подушек, на которых еще лежат их опавшие во сне ресницы?
Испуганные рукопожатия. Студень петербургского утра за казенными портьерами. Он двигался вокруг знакомых лиц, узнавая, удивляясь и закусывая губу. Данилевский, Ахшарумов, Дуров, Европеус. Знакомые лица всплывали в его синих весенних глазах.
— Недоразумение, — шептали голоса горячо, но неуверенно.
Плещеев, молодой Кашкин. Не узнавая, пронесся Достоевский, литератор. Еще лица, знакомые по философическим пятницам у Петрашевского. Борода самого господина Петрашевского промелькнула.
— Вот те, бабушка, и Юрьев день!
«Действительно, — подумал Николенька, — сегодня ведь Юрьев день».
Он был молод, красив и считал себя фурьеристом.
Прозрачный юноша с тонкими, дымящимися волосами. С многообещающими ресницами. Волосы причиняли неудобства, особенно при чесании гребнем; ресницы привлекали женщин, тем самым тоже доставляя неудобства: с недавнего времени вел Николенька жизнь замкнутую. Не из робости — по убеждению. Читал «Le Nouveau Monde Industriel et Societaire» г-на Фурье; воспламенялся, отбрасывал книгу и расхаживал по комнате. Из книги, даже в закрытом виде, веяло какой-то весною, туманом будущего устройства. Размышлял, прогуливаясь по Летнему среди статуй, тающих рафинадами в сумерках; иногда бросался на скамейку и начинал чиркать
грифелем, на пальцах оставалась черная пыльца. Густели вешние сумерки, покрывались письменами листы, чтобы ночью, по перечтению, предаться огню.Санкт-Петербург, 27 апреля 1849 года
Затянули с утра колокола, рассыпая над городом ледяные букеты мелодий. Николенька в камере загибал пальцы: 27 апреля. Преполовение Пятидесятницы.
Крестный ход по стенам Петропавловской крепости. Движутся потоки, благословляя стены Николенькиной темницы. Толпы осыпаются колокольным льдом, продуваются ветром бороды, разматывается кадильный дым. Ядый мою плоть… Десятки ног движутся, кроша стеклянные ободки луж, всплескивая яичное отражение собора.
А в камере дверь отпирается — человек с тазом для умывания. Николенька лицо арестантской водою кропит. Человек выносит судно с Николенькиными произведениями и возвращается с метлой… В соборе служба, и льется утро из театральных окон на алтарь, Ивана Зарудного творение… А Николенька сидит сверчком в камере, декора самого скромного: стены и потолок; на стенах свежие царапины — выскоблило начальство письмена предыдущих постояльцев, чтобы чтением новоприбывший не развлекался… В соборе свечи и служба, и самодержцы, тут же, при архитектурных шедеврах захороненные, поднимаются духовно и кивают. А Николенька в камере не кивает — некому кивать: одни стены и крысы, и оконце высоко, свет из него — молоко створоженное. Собор шпилем солнечный луч ловит, и давай в световые игры играть, и вся колокольня зарумянилась от утреннего поцелуя Феба языческого, и портал пред фальшивою дверью, над порталом — люкарна, над ней аттик. А Николенькина горница темна, и человек водит метлой по полу, поглядывая на арестантика сердитым глазом.
Кормили в крепости хорошо, сытно кормили. Обед из двух блюд. Щи или похлебка с накрошенной мелко говядинкой. Кашка, гречневая или пшенная. Хлеба вдоволь. Сиди, арестант, накапливай жир, думай о раскаянии. Как нянька учила: хлеб в левую руку, ложку в правую — и поехали. Вот она, каменная государственная нянька, так о тебе и заботится. И ножа с вилкой, как в детстве, в руки не дает. Опасается самоубийств: бывали случаи.
Николенька же, по привычке и чтобы с ума не сойти, заводил беседы с самим собой. Шлепал, волоча холодные туфли. Выкашливал монологи: о равенстве, о религии, о свободе.
Через замочную щель помаргивает тюремщик; тоже человек, по образу и подобию, с бессмертною любознательной душою. Наблюдает.
Николенька же вдруг хриплым романсом разразится: ревела буря, дождь шумел… Во мраке молнии летали. И, хотя не полагаются в казематах романсы, заслушается тюремщик. Пусть себе барин выводит загогулины. Бесперерывно гром гремел, и ветры в дебрях бушевали… И видится Николеньке средь бушующих дебрей дача Буташевича-Петрашевского, окна выжелчены, внутри дебаты. Сам хозяин бородеет над столом, меж агитации чай нервно похлебывая. Поглядывает на спорящих, чтобы самому чашку в сторону — и в спор. «Социализм, — привстает, — социализм, по-вашему получается, изобретение нашего века, вроде паровоза или светописи… Однако, господа! Социализм вообще есть результат развития, а не прихотливая выдумка нескольких причудливых голов!» И снова — в чай, голова причудливая… Николенька пока помалкивает, крошкой на скатерти играет, впитывает. А за окнами в стекольной дрожи — ревет буря, и дождь шумит; горько пахнет весною. И труп, извергнутый волной, в броне медяной озарился. Аккорд, еще аккорд, и — тсс! — лишь струна над заливом замолкает.Санкт-Петербург, неизвестного числа, 1849 года
Календарь распался. Развалился, как картофель в арестантском супе. На допрос не вызывают, томят.
Николенька — в безвременье — разгуливает по камере, биографию свою на случай допроса репетирует.
…Николенька родился в марте 1829 года в городе Северо-Ордынске. Оба родителя напоминали больных муравьев, неспособных к труду, а только к кофею и философствованию о ценах. Батюшка происходил из гордого польского шляхетства, из которого под воздействием среднерусского климата за три поколения выдохлась вся гордость. Водянистые Папенькины глаза одушевлялись только при карточной игре, до которой он был охотник и через которую доставлял Маменьке большое неудовольствие. Сама Маменька, в девичестве Бухаринцева, имела в себе пламенное начало и игривую персоналию, опять-таки поблекшую ото мха житейских обстоятельств и частых родов. Роды с годами все больше ей досаждали, она делала Папеньке ультиматумы, но тот, погруженный в рассеянность, все не исправлялся. Трудно сказать, что подвигало Папеньку к чадородию: вечерняя ли порция Бахуса или скрып кровати, аккомпанировавший зарождению новой жизни? Туманный, добрый человек был Папенька. Засаленные карты, кисловатое винцо, деревянный ноктюрн супружеского ложа. Так произвелись на свет Божий шесть маленьких Триярских. Николенька был третьим из рожденных, вторым среди выживших.
Сохранился карандашный портретец, списанный с Николеньки шести лет. Воздушным прикосновением грифеля рисовальщик отобразил пухлые Николенькины щеки; небрежными штрихами легли волнистые локоны, которые перед позированием няня драла гребнем под звучный глас юной модели. Наконец фон за спиной Николеньки был намечен пляшущими росчерками, в модной манере г-на Кипренского. Здесь ордынский Апеллес налег на грифель во всю силу, и фон вышел вроде смерча, девятого вала или Везувия, в чем можно было бы даже углядеть намек на будущую Николенькину судьбу. Правда, в натуре за спиною Николеньки помещался не вулкан, а блеклые обои с райскими птичками, похожими на породистых ордынских мух. Что, пожалуй, удалось г-ну рисовальщику, так это Николенькины глаза, удивленно глядящие из всей этой пляски росчерков и штрихов. Хотя карандаш был не в силах передать цвет этих глаз, при взгляде на портрет не остается сомнений, что они именно синие. Ибо, как писал французский сочинитель, чьи стихи Маменька в молодости списала себе в альбомчик: «Цвет глаз есть зерцало стихий. Карие глаза — отражение плодородной земли; зеленые — покрывающих ея трав и прочих растительностей, серые — живительный дождь и тучки, его сотворяющие; но любезнее всего Гениям и Духам Натуры глаза синие, цвета небеснаго и, следовательно, Божественнаго!»
Вот такими глазами и глядел на мир Николенька, словно синева французского юга или благословенной Авзонии вдруг проступила в глазах северного отрока, зачатого под скрып полатей и жужжание ордынских мух.
Саму жизнь в Северо-Ордынске Николенька почти не помнил. Семейство отъехало в столицу, когда было ему всего девять лет. Иногда приходила мысль, что Ордынск был выдуман: напрасно он, уже взрослый, будет искать его на географической карте империи.
Напрасно будет водить пальцем по ее рельефам и впадинам. Исчез, растворился Ордынск среди зеленых низменностей, желтоватых предгорий и коричневых вершин, опушенных ледниками. Широка империя родная! И Ордынск-городок исчез на тебе, закатился, как горошина за шкап, и теперь одним только паукам известно, где он пылится, прежде чем рассыпаться в небытие. А что пауки? Что им до какого-то Ордынска? Плетут и плетут себе паутину.
А может, переименовали его к тому времени. Любит отечество наше играть именами городов, особенно маленьких, беззащитных, вроде Ордынска. Вцепится такой городишко своими ручонками в прежнее имя, кряхтит, а оно, двуглавое, — ать, и одним ногтем швырк прежнее имя в сторонку, в Лету, небытие, и: «поздравляем-с с присвоением нового наименования»; оркестрик: трам-трам-пам-пам! Барышни: фью-фью-фью-фью! Солдатики: ура-а-а-а… Городок: сидит, голенький, ободранный, при новом имени — привыкает.
Так что, может, красуется теперь Северо-Ордынск на карте под новым именем. И школьники его уже по-новому называют, и новый городничий, принимая в попечение пространствишко с осклизлыми трактирами, рынком, казенными заведениями и гордо парящими надо всем этим мухами, уже не знает его прежнего, благородного татарского названия. Может, только какая-нибудь уездная баба-яга, облепленная хитроглазым внучьем, забудется и прошамкает: «А вота у нас в Ордыншке…»
Кое-какие воспоминания о Северо-Ордынске у Николая Петровича все же сохранились. Всплывала улица с огромным забором; к забору подверстывалась исполинская фигура няни; няня шла крупным сердитым шагом, за которым Николенька не успевал; полняни составляла ее широкая, в бурлящих складках, юбка. Николенька держался одной рукой за нянину руку, а второй, как утопающий, пытался ухватиться за лохматую юбку, за один спасительный ее узорчик.
Но узорчик этот все улетал в сторону: Николенька понимал, что отстал от няни, что и второй рукой он уже оторвался от нее, и няню с ее богатырскими шагами не догнать… И в этот момент, когда из глаз уже готовы были захлестать фонтаны, в этот самый момент вдруг происходило — оно… За мутью обиды вдруг поднималась волна синего хрусталя, сквозь который горело солнце: свобода! Глаза высыхали, губы взрывались — без одного переднего зуба — улыбкой. Руки, только что тянувшиеся к душному колоколу юбки, вдруг взлетали куда-то в небо, унося Николеньку. Забор таял внизу; за
ним открывались скудные северные сады с приживалками-яблоньками и тоже таяли. Николенька бежал, размахивая руками, и улица опускалась под ним, вываливая под ноги конфекты дворов, палисадников, крыш и пустырей. «Нико-о-ленька!» — приседала няня, поднеся ладони ко рту; Николенька убегал, улетал в белое от голубиного взрыва небо. «Николенька!» Летели дома, крыши в слезах птичьего помета, площадь, рынок, где торговали сахарным петушком, халвой и другими необходимыми детству вещами… Так и парил Николенька, пока могучая нянина рука не совлекала его с небес, не отряхивала от песка и не вела, под сердитый плеск юбки, домой…В Петербург семейство перебралось в году 1836-м.
Въезжали в столицу утром 27 января, огромные домы обступили карету и нависли над ней всею архитектурой. Николенька, приболевший в дороге, почувствовал себя странно здоровым. Он рвался из повозки, кусал сырой, сдобренный копотью воздух. Потом его снова накрыло облаком болезни. Пронеслась в этом облаке, блеснув траурным лаком, карета. Карета просвечивала, и можно было углядеть двух седоков. Один говорил: «Если я встречу отца или сына, я им плюну в лицо… плюну в лицо…. плюну в лицо…» Карета сворачивала: «Не в крепость ли ты меня везешь?» — спрашивал тот, кто обещался плюнуть в лицо отцу и сыну. «Не в крепость ли?» Да, вот она, Петропавловская крепость, с бледным своим шпилем. «Не в крепость ли ты меня везешь?» — помнит огненные тела своих друзей, исчезнувшие в крысиной ее глотке, чтобы потом возникнуть на валу ее в нелепом наряде, который им, прежним франтам, так не шел… Не в крепость ли ты меня везешь?! «Нет, через крепость на Черную речку самая близкая дорога». Да, да, через крепость самая близкая дорога — и на Черную речку, и в Сибирь, и на Кавказ к горцам, где пули соловьиным свистом прорезают душную виноградную ночь. Но чу! Карета четверней навстречу, ампирное дыхание мехов: граф B. с супругой. «Вот две образцовые семьи. — И, заметив, что Данзас не вдруг понял это, уточняет: — Ведь жена живет с кучером, а муж — с форейтором». Николенька, слыша все — хотя повозка уже давно разминулась со странной каретой, — не разумеет смысла: отчего такие чудеса, что жена живет с кучером?.. «Неужто же и Маменька теперь от нас отселится и станет жить совместно с кучером? Однако это совсем неудобно». Из таких мыслей Николеньку выводит неожиданный звук выстрела. Человек, сидевший в прозрачной карете, летит на снег. «Кажется, раздроблено бедро… раздроблено
бедро… бедро…» Люди в черном бросаются к нему. Путь обратно: снег, Петропавловская крепость, Нева в щегольском саване…Так протекли первые дни петербургской жизни Николеньки, наполненные детским бредом, совпавшие с чужой, в кровяных сгустках, агонией. Дайте воды, меня тошнит… Скажите государю, что умираю и прошу прощения за себя и за Данзаса… Жду царского слова, чтобы умереть спокойно… Приносят письмо от государя: государь просит исполнить последний долг христианина и причаститься. Государь пишет: «Не знаю, увидимся ли на этом свете». Государь обещает взять «жену и детей на свои руки». О, у государя надежные, как полированный мрамор, руки. Умирающий тронут: я желаю ему долгого, долгого царствования… Отдайте мне письмо от него, я хочу умереть с ним. Письмо! Где письмо?.. Что это? Касторовое масло? Да зачем же оно плавает в воде? Сверху масло, внизу вода… Морошки, морошки… Жизнь кончена, тяжело дышать…
Николенька открыл глаза.
За окном летел снег. Рядом, при свече, сидела няня, отбрасывая длинную хлопотливую тень. «Няня!» — позвал Николенька. Няня подняла доброе, подкрашенное свечным отсветом лицо. Не зная, что делать с обрушившимся на него счастьем, Николенька заплакал.
Плакал он и теперь, на лежанке. Жизнь, начинавшаяся блеском, вдруг взметнулась и рассыпалась, как от распахнутого зимнего окна. Словно на Рождество, когда уже все готово, взрослые полушепотом движутся вокруг елки, пеленая ее в гирлянды, а детей томят в детской, и вдруг — окно! Ненадежно закрытое, рушится в зал, рассекаясь на тысячи брызг. Ветер тушит свечи, сбивает елку. Дети, испуганные звоном разбитого праздника, застывают. Потом мир взрослых перейдет в хлопотливое наступление: заткнет рогожкой раму, воскресит елку. Наладит свечи, нацепит уцелевшие игрушки. Но будет уже не так: сказка кончится, кончится сказка!
Книжное бюро путешествий
Осенью как никогда хочется уехать из промозглого города: воспоминания о летнем отпуске еще слишком сильно будоражат память, а всегда неожиданное наступление холодов заставляет просматривать горящие путевки. Чтобы не поддаваться наступающему периоду хандры, «Прочтение» предлагает обратиться к книжным новинкам о путешествиях, облеченным в идеальную для современного горожанина фрагментарную форму — сборник рассказов.
Хосроу Шахани. Обо всем и ни о чем. — М.: Садра, 2015. — 405 с.
Сборник «Обо всем и ни о чем» — едва ли не первая за долгие годы книга иранского классика в России. На волне нового интереса к интернациональной литературе Хосроу Шахани, в свое время переведенный в Советском Союзе, пленит персидскими мотивами. Под обложкой с поистине универсальным жизненным кредо скрываются сатирические рассказы о жизни молодых иранцев, попавших в каверзные ситуации из-за попыток лавировать между многовековыми традициями и привычными нам западными ценностями.
Джером Чарин. Смуглая дама из Белоруссии. — М.: Книжники. — 329 с.
Джером Чарин — американец еврейского происхождения. Сборник его рассказов повествует о буднях родного для автора Бронкса. Жизнь страны во время Второй мировой войны полна трудностей — на фронте гибнут родные люди, приходят похоронки, молодые люди возвращаются домой подавленными. Однако даже в этих условиях ничто не остановит типичный для Нью-Йорка ритм жизни. Гангстеры, игры в карты, финансовые и политические махинации — приключения Малыша Чарина описаны в лучших традициях старого американского кино.
Сцены частной и общественной жизни животных. — М.: Новое литературное обозрение, 2015. — 656 с.
Сборник французских новелл «Сцены частной и общественной жизни животных» увидел свет в 1842 году, а переведен на русский язык совсем недавно. Путешествие не только в пространстве, но и во времени — так можно охарактеризовать эту книгу. Аллегоричность басен, форма небольших новелл, близкая европейской литературе Средневековья (типа «Декамерона»), большое количество комментариев, непривычный язык и дополнения к рассказам в виде иллюстративного материала превращают книгу в предмет мечтаний франкофила и любого другого страстного почитателя европейской культуры XIX века.
В путь! Рассказы финских писателей. — СПб.: ООО ТД «Современная интеллектуальная книга», 2015. — 320 с.
Двадцать два финских писателя отправились в путь. Среди них как опытные мастера, так и начинающие авторы. Кто-то едет поездом, кто-то летит самолетом. Вид транспорта не так важен, ведь всеми ими движет одно желание — раскрыть загадочную финскую душу, такую закрытую и непонятную для русского читателя. С этой книгой можно не просто путешествовать по Финляндии, изучать регионы с названиями, которые непривычны слуху русского человека, но заглянуть внутрь будничного уклада северной страны, рассмотреть подробности жизни наших соседей и, возможно, понять их чуточку лучше.
Черногорцы. 8+11+1+9. — Dukley European Art Community, 2015. — 407 с.
На протяжении двух месяцев читатели «Прочтения» знакомились с современными писателями и поэтами Черногории — страны, даже в названии которой есть что-то загадочное и манящее. Как оказалось, черногорская литература сегодня динамична, экспрессивна и разнообразна. Стремительные рассказы, таинственные стихи, ритм которых отсылает к древней поэзии, завораживающие иллюстрации, создающие единый визуальный ряд, — все это говорит о том, что пора бы познакомиться с этим балканским краем поближе.
<з>
Крым, я люблю тебя. 42 рассказа о Крыме. — М.: Эксмо, 2015. — 544 с.
В основу сборника лег принцип, известный читателю по образцам мирового кинематографа: общим знаменателем для собрания новелл различного характера под одной обложкой становится место действия произведений, которое к тому же наделяется смыслообразующим значением. Как давние, так и специально для этого альманаха написанные рассказы принадлежат не самым известным авторам современной русской литературы — за исключением Андрея Битова, Вадима Левенталя, Романа Сенчина и Михаила Елизарова. Однако овеянный древними поверьями уголок суши на Черном море, обладающий весьма неоднозначной историей, наверняка знаком каждому.
Мечтатели. 34 известных писателя о путешествиях, которые изменили их жизнь навсегда.— М.: Эксмо, 2015. — 416 с.
Коллективный сборник, в котором даже самому заядлому читателю зарубежной литературы доведется встретить новое имя; в числе авторов — пулитцеровский лауреат 1995 года Ричард Форд, известный путешественник в одиночку Тони Уиллер, футуролог Ян Моррис и еще ни много ни мало 31 писатель. Книга о том, с чем в первую очередь в нашем сознании ассоциируются новые страны, изобилует странными обстоятельствами (бегство от наркоторговцев), детективными сюжетами (охота за ворами где-то в Южной Корее) и курьезными подробностями («Калинка» и «Катюша», спетые американцами в Ярославле).
Назван лауреат Гонкуровской премии
Лучшим романом, написанным на французском языке, был признан «Компас» Матиаса Энара.
Сегодня в парижском ресторане «Друан» объявили лауреата Гонкуровской премии. Решением жюри в составе десяти литераторов победа досталась Матиасу Энару.
В четверку финалистов также вошли Натали Азуле «Тит не любил Беренику, Хеди Каддур «Преобладающие», а также этнотерапевт Тоби Натан с романом «Эта страна, похожая на тебя».
Размер премии Гонкуров составляет 10 евро, однако престижность награды во многом способствует повышению продаж книги лауреата. В 1995 году победителем премии становился и россиянин — Андрей Макин, автор романа «Французское завещание», переведенного на 30 языков.
Дайджест литературных событий на ноябрь: часть 1
Урожайный осенний сезон остается щедрым на литературные события. В Москве никак не утихнут дискуссии о присуждении Нобелевской премии Светлане Алексиевич, пять встреч с читателями готовит Людмила Улицкая, а Захар Прилепин устраивает празднование своего юбилея.
Программа для петербуржцев по традиции более одомашнена. В первую неделю ноября можно будет побеседовать с Мариной Кацубой о лирике в творчестве Noize MC, поужинать с Александром Секацким и отдохнуть с умом на интеллектуальной вечеринке InCrowd.
14 ноября
• Юбилей Захара Прилепина
В честь собственного сорокалетия писатель Захар Прилепин организовывает творческий вечер в Центральном доме литераторов. Автор заметных романов «Обитель», «Грех» и «Патологии» не менее известен в роли публициста и общественного деятеля, что вызывает на встречах с Прилепиным серьезные дискуссии о гражданском обществе, истории и судьбе России.
Время и место встречи: Москва, Центральный дом литераторов, ул. Большая Никитская, 53. Начало в 19.00. Вход по билетам.
12–15 ноября
• Фестиваль премии «Просветитель»
Фестиваль, приуроченный к вручению ежегодной премии «Просветитель», которая присуждается за лучшую книгу в сфере научно-популярной литературы, можно назвать настоящим интеллектуальным праздником. Программа чрезвычайно разнообразна и соответствует разным областям знания: дискуссия об императорской России, показ фильма Джонатана Глейзера «Побудь в моей шкуре», разговор об общем в науке и поэзии с Бахытом Кенжеевым и Петром Образцовым, лекция по астрономии, мастер-класс по чтению газет, экскурсия с зоотехником, метеорологом и многое другое.
Время и место встречи: Москва. Адреса площадок, время начало мероприятий и условия прохода на них — на официальном сайте фестиваля.
8 и 15 ноября
• Лекции исследовательского центра «Прагмема»
Совместный проект БДТ им. Г.А. Товстоногова и исследовательского центра «Прагмема» — это цикл увлекательных лекций известных фольклористов, антропологов, социологов и литературоведов. Новый цикл носит говорящее название «Эпоха просвещения». 8 ноября архитектор Максим Атаянц расскажет о том, чем Петербург похож на древнюю Пальмиру. 15 ноября филолог, профессор СПбГУ Петр Бухаркин прочтет лекцию о «Недоросле» Дениса Фонвизина.
Время и место встречи: Санкт-Петербург, наб. Фонтанки, 65. Начало в 15.00. Вход по билетам.
13 ноября
• Лекторий «Образовача» в Петербурге
В Петербурге под знаком премии «Просветитель» пройдет открытая дискуссия о псевдонауке. Участие примут номинанты премии научный журналист Александр Соколов, автор книги «Мифы об эволюции человека», и историк науки Игорь Дмитриев, автор книги «Упрямый Галилей». Актуальная для XXI века тема псевдонауки будет обсуждаться в том числе в аспекте борьбы с ней: разговоры пойдут не только о том, как отличить настоящую науку от обмана, но и как предотвратить распространение ложных знаний.
Время и место встречи: Санкт-Петербург, пространство Welcome, Невский пр., 48. Вход свободный, регистрация обязательна.
9, 11, 13, 16, 18 ноября
• Презентации нового романа Людмилы Улицкой
«Лестница Якова», по словам Людмилы Улицкой, — ее последняя книга. Писательница расскажет об истории ее возникновения и написания, а также о том, почему документальная проза берет верх над художественной. Кроме того, на встрече в Электротеатре «Станиславский» актеры Елена Морозова и Дмитрий Чеботарев прочитают отрывки из романа.
Время и место встречи: Москва, 9 ноября, Электротеатр «Станиславский», ул. Тверская, 23. Начало в 18.00. Вход по предварительной регистрации. 11 ноября, книжный магазин «Москва», ул. Воздвиженка, 4/7, стр. 1. Начало в 19.00. Вход свободный. 13 ноября, книжный магазин «Читай-город», Малая Сухаревская пл., 12. Начало в 19.00. Вход свободный. 16 ноября, книжный магазин «Республика», Цветной бульвар, 15, стр. 1. Начало в 19.00. Вход свободный. 18 ноября, книжный магазин «Библио-Глобус», ул. Мясницкая, 6/3, стр. 1. Начало в 19.00. Вход свободный.
11 ноября
• Презентация книги Александра Соколова «Мифы об эволюции человека»
Научный журналист, главный редактор портала Антропогенез.ру написал книгу, которая разоблачает мифы об эволюции человека. Был ли Чарльз Дарвин верен своей теории до конца жизни, видели ли древние люди динозавров, кто такой йети — ответы на эти вопросы, как и автограф автора, можно получить на презентации новинки.
Время и место встречи: Санкт-Петербург, магазин «Буквоед», Невский пр., 46. Начало в 19.00. Вход свободный.
9 ноября
• Лекция «Зачем читать Айн Рэнд в России?»
Обозреватель американского Forbes, исполнительный директор Ayn Rand Institute Ярон Брук объяснит, почему книги писательницы, русской эмигрантки и любимицы американских читателей Айн Рэнд в России воспринимаются столь неоднозначно. Кто-то пишет хвалебные отзывы на роман «Атлант расправил плечи», а кто-то обвиняет ее в радикализме идей и слабом литературном таланте. Встречу, на которой станет понятно, для чего же нужны книги этого автора в России, проведет главный редактор сайта InLiberty Андрей Бабицкий.
Время и место встречи: Санкт-Петербург, ул. Казанская, 7. Начало в 19.30. Вход по предварительной регистрации.
8 ноября
• «Урок литературы» с Мариной Кацубой
В рамках проекта «Урок литературы» читатели библиотеки Гоголя знакомятся с творчеством современных писателей. Тема нового занятия — «Образность и язык символов в современном русском рэпе. На примере лирики в творчестве Ивана Алексеева (Noize МС)». О текстах известного музыканта расскажет Марина Кацуба, поэт, победитель в телепередаче «Битва Поэтов».
Время и место встречи: Санкт-Петербург, Библиотека Гоголя, Среднеохтинский пр., 8. Начало в 16.00. Вход свободный.
• Интеллектуальная вечеринка «InCrowd. Литература»
Завершить выходные с пользой можно на очередной интеллектуальной вечеринке InCrowd, посвященной литературе. Ведущий программы «Искусственный отбор» на телеканале «Дождь» Денис Катаев посоветует, как читать книги в эпоху смартфонов, литературовед Владимир Тимофеев выяснит, в какой степени Владимир Набоков является русским или американским писателем, актер московского театра «Практика» представит моноспектакль «Brodsky. Retweet». Также в программе — музыка и общение со спикерами.
Время и место встречи: Санкт-Петербург, клуб «Море», ул, Малая Морская, 20. Начало в 18:00. Вход по билетам.
7 и 8 ноября
• «Открытый университет»
Новый просветительский проект «Открытый университет» позволит петербуржцам получить знания в самых разных областях науки. Два дня ученые из Европейского университета, Санкт-Петербургского политехнического университета и Университета ИТМО буду рассуждать об истории города и урбанистике, биополитике и роботах, возможности создать вакцину от СПИДа и рака и о многом другом. Регистрация на события уже закрыта. Но организаторы обещают, что накануне мероприятия билеты еще появятся.
Время и место встречи: Санкт-Петербург, Новая сцена Александринского театра, наб. р. Фонтанки, 49А. Начало в 14.00 и 12.30. Вход по предварительной регистрации.
7 ноября
• Лекции писателей и философов о скифском коммунизме
Программа лектория, организованного проектом «Белая Индия», называется «Скифский коммунизм». Она посвящена исследованиям о том, как идеалы социализма развивались в русской общине. Этот исторически важный вопрос затронут директор Центра Льва Гумилева Павел Зарифуллин, философ, писатель и публицист Александр Секацкий, писатель и публицист Герман Садулаев.
Время и место встречи: Санкт-Петербург, Библиотека им. Маяковского, набережная Фонтанки, 46 (вход со двора), конференц-зал на втором этаже. Начало в 19.00. Вход свободный.
6 и 7 ноября
• Концерт Веры Полозковой
Петербуржцы уже познакомились с новой поэтической программой Веры Полозковой, теперь очередь москвичей. Услышать новые и уже хорошо знакомые стихи поэтессы, оценить специально написанную к ним музыку и видеоряд из 3D-изображений в столице можно будет в течение двух дней.
Время и место встречи: Москва, клуб Red, Болотная наб., 9, стр. 1. Начало в 20.00. Вход по билетам.
5 ноября
• Дискуссия о творчестве Светланы Алексиевич
Присуждение Нобелевской премии Светлане Алексиевич вызвало нешуточные споры. В кругу литературных критиков оказались те, кто не согласен с мнением жюри и убежден, что произведения писательницы — не художественная, а документальная литература. Разобраться, что же представляет из себя феномен прозы Светланы Алексиевич, помогут ученые — историки и социологи. В их числе — Александр Бикбов, Александр Дмитриев, Михаил Эдельштейн, Дмитрий Рогозин и другие.
Время и место встречи: Москва, Малый Гнездниковский пер., 9/8, стр. 3а. Начало в 19.00. Вход свободный.
• «Ужины с чудаками» с Александром Секацким
Тринадцатая встреча цикла «Ужины с чудаками», которые стартовали этой весной в арт-клубе «Книги и кофе», будет посвящена евразийству. О том, как проявляется это философское направление в геополитике и искусстве, попытаются объяснить телеведущий, экономист и искусствовед Роман Герасимов и философ, этнопсихолог Александр Секацкий.
Время и место встречи: Санкт-Петербург, арт-клуб «Книги и кофе», Гагаринская ул., 20. Начало в 20.00. Вход за donation.
3, 5, 10, 12 ноября
• Лекции Константина Мильчина о современной литературе
Краткий курс новейшей литературы — с 1991 по 2014 год — стартует в Москве под руководством Константина Мильчина, литературного критика и редактора. В ноябре он расскажет о литературе 1995–2002 годов и, в частности, о романах Георгия Владимова, Виктора Пелевина, Владимира Сорокина, Александра Проханова, а также будет сравнивать современную русскую литературу с зарубежной.
Время и место встречи: Москва, Дирекция образовательных программ, пр. Мира, 20, корп. 1. Начало в 19.30. Вход свободный, по предварительной регистрации.
2, 9 ноября
• Лекции Дмитрия Воденникова о современной поэзии
Две лекции — две части увлекательного разговора о поэтах, чьи имена известны сегодня только узкому кругу специалистов. Первая лекция Дмитрия Воденникова, поэта и филолога, будет посвящена Вениамину Блаженных, Яну Сатуновскому, Елене Шварц, Дмитрию Соколову, Станиславу Красовицкому. Вторая — Ивану Ахметьеву, Всеволоду Некрасову, Елене Ширман, Ольге Седаковой, Виктору Куллэ и другим. Посетители услышат стихи этих авторов, а также смогу приобрести книги тех, чье творчество особо понравилось.
Время и место встречи: Москва, Культурный центр ЗИЛ, ул. Выставочная, 4. Начало в 19.00. Вход по предварительной регистрации.
Филипп Майер. Сын
- Филипп Майер. Сын / Пер. Марии Александровой. — М.: Фантом Пресс, 2015. — 576 с.
Роман «Сын» о трех поколениях семьи МакКалоу молодого автора Филиппа Майера высвечивает проблему пограничного положения человека между разными цивилизациями, эпохами, ожиданиями и реальностью. Долгожданный перевод книги, которую писательница Кейт Аткинсон призвала «канонизировать как великий американский роман», представляет объемную, убедительную панораму жизни Америки в течение века и историю становления империи.
Один
ПОЛКОВНИК ИЛАЙ МАККАЛЛОУ Из фондов WPA1 1936 года Мне предсказали, что я доживу до ста лет, и, перешагнув этот рубеж, я перестал сомневаться в этом пророчестве. Я умираю вовсе не христианином, хотя скальп мой цел,
но если существуют Земли Вечной Охоты, туда-то меня и
направят. Туда или к реке Стикс. Сегодня мне кажется, что
жизнь была чересчур коротка: еще год — и я мог бы
сделать что-нибудь полезное. А вместо этого прикован к
постели и гажу под себя, как младенец.Что стоит Создателю подкинуть мне силенок, чтобы смог
я подобраться к воде, что течет через пастбища. Река Нуэсес,
восточная излучина. Я всегда питал слабость ко всякой языческой бесовщине. Мысленно я уже трижды туда добирался.
Известно же, что Александр Великий в последнюю ночь
своей земной жизни улизнул из дворца и пытался прыгнуть в
Евфрат — понимал: если тело его исчезнет без следа, люди
решат, что он, подобно богам, вознесся на небеса. Жена поймала его в последний момент. И приволокла домой, вынудив
умереть как обычный смертный. А еще спрашивают, почему
я не женился второй раз.Если б явился мой сынок, я бы не стерпел его победной
улыбки. Семя моего позора. Мне известно, чего он достиг,
и подозреваю, он давно благословил берега Иордана, раз уж
Квана Паркер, последний вождь команчей, даровал парню жалкий шанс дожить до пятидесяти. В обмен на эти
сведения я отдал Кване и его воинам молодого бычка;
великолепное животное забили копьями по старому обычаю на моем пастбище, что прежде было их охотничьими
угодьями. Вместе с Кваной пришел и почтенный вождь
арапахо, и когда мы уселись, чтобы разделить еще теплую
печень быка, омытую его собственной желчью, как велит
древний обычай, он вручил мне серебряное кольцо, собственноручно снятое им с пальца Джорджа Армстронга
Кастера2. На кольце есть надпись «7 Кав.» и глубокая
царапина от копья. Но подходящего наследника я лишен,
так что унесу это кольцо с собой в воды реки.За то время, что я живу, можно привыкнуть ко всему.
Декларация независимости, освободившая Республику Техас
от мексиканской тирании, была ратифицирована 2 марта
1836 года в жалкой лачуге на берегу Бразос. Половина из
подписавших ее страдали от малярии; другая половина —
сплошь бандиты, бежавшие в Техас от виселицы. Я был
первым младенцем мужского пола, родившимся в новой
республике.Испанцы торчали в Техасе сотни лет, но все без толку.
После прибытия Колумба они покорили всех индейцев, стоявших на их пути, и хотя я не встречал ни одного ацтека, те
наверняка напоминали тихих мальчиков из церковного хора.
И только липаны-апачи остановили конкистадоров. А потом
пришли команчи. Со времен монгольского нашествия мир не
знал подобного. Они скинули в море апачей, разогнали испанскую армию, превратили Мексику в невольничий рынок.
Я видел однажды, как команчи гнали пленников вдоль Пекос,
сотни людей гнали как скот.Почти поверженное аборигенами мексиканское правительство придумало отчаянный план усмирения и колонизации Техаса. Любой человек, абсолютно любой национальности, готовый поселиться к западу от реки Сабин,
получит четыре тысячи акров свободных земель. Примечание к контракту, которое обычно печатают мелким шрифтом, в данном случае было написано кровью. Философия
команчей по отношению к чужеземцам непогрешима, как
сам Папа: мужчин — пытать и убивать, женщин — насиловать и убивать, детей — обращать в рабов или усыновлять.
Мало кто из старушки Европы откликнулся на заманчивое
предложение. Точнее, вообще никто. В отличие от американцев. Они-то хлынули мощным потоком. У них, видать,
были лишние женщины и дети, которых можно принести в
жертву Господу, — ибо мне даровано снимать плоды с древа
жизни, как говорится.Мой отец прибыл в Матагорда в 1832-м, в ту пору,
когда смерть была обычным делом, а уж расстреляют
тебя солдаты или команчи снимут скальп — все одно:
Господь, считай, оказал тебе великую милость. К тому времени мексиканское правительство, встревоженное нашествием северных орд в свои пределы, запретило американцам иммиграцию в Техас.И все равно это было лучше, чем жизнь в Старых
Штатах, где на твою долю выпадали только жалкие крохи
вроде редких колосков с уже убранного поля, если ты,
конечно, не сын плантатора. Это пускай официальные документы доказывают, что, мол, только благодаря богатеям из
Остина и Хьюстона мексиканцы смогли уцелеть и сохранить свои земли. Их потомки затеяли настоящую войну в
книгах и газетах, лишь бы обелить имена родственничков и
объявить их Основателями Техаса. На самом деле только
простые люди, нищие, вроде моего отца, воевали за Техас.Как любой здоровый боеспособный шотландец, он сражался у Сан-Хасинто3, а после войны был и кузнецом,
и оружейником, и землемером. Высокий, с гордой осанкой
и сильными руками, словоохотливый — рядом с ним люди
чувствовали себя уверенно и спокойно и лишь позже понимали, насколько они заблуждались.Отец мой не был религиозен, оттого, наверное, я и вырос
язычником. Впрочем, он будто всегда чувствовал дыхание
бледного коня у себя за спиной. Всегда считал, что последние времена близки. Сначала мы жили в Бастропе, выращивали кукурузу, сорго, разводили свиней, расчищали пустоши
под посевы. Пока не явились новые поселенцы, из тех, что
дожидались, пока минует угроза нападений индейцев. Они
привели с собой законников, чтобы оспорить заслуги и
права тех, кто осваивал эту землю и побеждал краснокожих. Первые техасцы получили свои владения, заплатив за
них настоящую цену — цену человеческой жизни, а читать
и писать большинство из них не умело. К десяти годам я
выкопал уже четыре могилы. Вся семья мгновенно просыпалась, едва заслышав топот копыт, и когда гонец с
очередными вестями появлялся на пороге — кого-то из
соседей закололи, как свиней на колбасы, — отец заряжал
ружье и вместе с гонцом растворялся во мраке ночи. Храбрецы умирают молодыми — эта поговорка в ходу у команчей, но справедлива она и по отношению к первым американцам в Техасе.Целых десять лет мужественные техасцы справлялись в
одиночку. Однако правительству очень нужны были новые
люди, особенно люди с деньгами. Словно невидимый телеграф донес благую весть Старым Штатам: отныне эта страна безопасна. И в 1844 году у наших ворот появился первый
чужак: стрижка от парикмахера, магазинная одежда, гнедая
кобыла. Попросил зерна, потому как у его лошади копыта
воспаляются от травы. Лошадь, которая не может есть
траву, — такого я в жизни не слыхивал.Два месяца спустя у Смитвиков отсудили их участок,
а потом за гроши купили землю Хорнсби и МакЛеодов.
К тому времени в Техасе было больше законников на душу
населения, чем в любой другой части континента, и через несколько лет все первые поселенцы потеряли свои
земли и вынуждены были двигаться дальше на запад, вновь
на индейские территории. Вся эта знать, подло укравшая
чужое, уже замышляла войну, чтобы покрыть свои грязные
делишки и сохранить своих черных рабов; Юг был бы
разорен и погублен, но Техас, дитя Запада, остался бы в
целости и сохранности.Тем временем тучи нависли над моей матерью, происходившей из старого кастильского рода. У нее были тонкие
черты лица, но кожа смуглая, и эти новые пришельцы
объявили ее окторонкой — у нее якобы 1/8 негритянской
крови. Господа белые плантаторы гордились своим умением
замечать такие вещи.К 1846 году мы перебрались за границы поселений, на
отцовский надел на реке Педерналес. Это были охотничьи
угодья команчей. Здешние рощи никогда не слышали звука
топора, земли были тучны, а звери, жившие на них, плодовиты. Густые травы почти в человеческий рост, жирный
чернозем под ногами, а по склонам даже самых крутых
холмов — море цветов. Совсем не то что нынешняя каменистая пустыня.Диким скотом легко обзаводиться при помощи лассо,
и уже через год у нас было стадо в сотню голов. Свиньи и
мустанги тоже ничего нам не стоили, бери сколько хочешь.
А в придачу — олени, дикие индюки, медведи, белки, иногда
даже бизоны; в реке — рыба, утки и черепахи; сливы, дикий
виноград, хурма, дикий мед — насколько богата была эта
земля тогда, и как же она испоганена людьми ныне. Одна
была проблема — сберечь в целости свой скальп.Два
ДЖИНН АННА МАККАЛЛОУ 3 марта 2012 года Тихие голоса и шепот в полумраке. Она лежала в громадном зале, который сначала приняла по ошибке за церковь или судебную палату. Не спала, но все равно ничего не
чувствовала, — так бывает, когда нежишься в теплой ванне.
Поблескивали канделябры, в камине дымились поленья,
вокруг мебель в стиле короля Джеймса и какие-то античные бюсты. На полу ковер, подаренный, должно быть,
шахом. Интересно, найдут ли ее здесь.Это был большой белый дом в колониальном стиле:
девятнадцать спален, библиотека, гостиная и бальный зал.
И она, и все ее братья родились здесь, но сейчас это просто
место встречи семейства по выходным дням и праздникам.
Прислуга до утра не вернется. Сознание оставалось ясным,
но вот все прочее словно отключили, и в этом определенно
кто-то виноват. Ей уже восемьдесят шесть, но хотя она и
любила повторять, что ждет не дождется, когда наконец
отправится в Землю Mañana4, это было не совсем искренне.Самое важное — это человек, который делает то, что
я велела. Именно так она сказала репортеру «Тайм», и ее
портрет поместили на обложку — сорокалетняя, но все еще
яркая и страстная, она стояла у своего «кадиллака» на фоне
целого поля насосов, качающих нефть. Едва познакомившись с ней, люди мгновенно забывали, что имеют дело с
маленькой хрупкой женщиной. Гипнотический голос и глаза — стального цвета, как старый револьвер, и холодные,
как северный ветер; эффектная женщина, хотя и не красавица. Фотограф-янки сумел это передать. Он заставил ее
расстегнуть блузку, а волосы взбил так, будто она выходит
из открытого автомобиля. Не вершина ее могущества — до
этого еще пара десятков лет, — но очень важный момент
карьеры. Ее уже начали принимать всерьез. Человек, который сделал эту фотографию, умер. Никто не станет тебя
искать, подумала она.Да, именно так все и должно было случиться; даже
ребенком она почти всегда была в одиночестве. Ее семья
владела всем городом. Людей она не понимала. Мужчины,
на которых она походила во всем, не желали ее общества.
Женщины, на которых она не походила вовсе, улыбались
слишком часто, смеялись чересчур громко и напоминали
маленьких комнатных собачонок, предназначенных лишь
для населения интерьера. В этом мире не было места для
таких, как она.Прохладным весенним днем она, совсем еще девочка, лет
восьми или десяти, сидит на террасе. А вокруг — насколько
хватает глаз — зеленые холмы, и все это — насколько
хватает глаз — земля МакКаллоу. Но что-то в картинке не
так. Вот прямо на лужайке стоит ее «кадиллак», а старых
конюшен, которые ее братец еще не успел спалить, уже
почему-то нет. Я должна проснуться. Но тут заговорил
Полковник, ее прадед. Где-то рядом и ее отец. Дед, Питер
МакКаллоу, тоже был, но пропал бесследно, и никто о нем
слова доброго не сказал ни разу, и поэтому она тоже его не
любила.— Думаю, в это воскресенье тебе следует появиться в
церкви, — сказал отец.Полковник же считал, что штуки вроде церкви — для
черных и мексиканцев. Ему исполнилось сто лет, и он не
упускал случая уведомить людей об их заблуждениях. Руки
у него были крепкие, как шомпол, а лицо точно дубленая
кожа, и люди говорили, что если он вообще может упасть,
то только в собственную могилу.— Эти священники, — говорил Полковник, — если не
ухлестывают за вашими дочерьми, не сжирают всех жареных цыплят и пироги из ваших холодильников, то непременно объегоривают ваших сыновей.
Отец был раза в два крупнее Полковника, но, как не
уставал повторять Полковник, мышцами силен, а разумом
слаб. Ее братец Клинт купил у пастора лошадь с седлом, а
под попоной обнаружилась мозоль размером со сковородку.Отец все равно заставил ее идти в церковь, подняв ни
свет ни заря, чтобы успеть в Карризо к началу занятий в
воскресной школе. Глаза у нее слипались, и ужасно хотелось
есть. Когда она спросила, что после смерти случится с
Полковником, который в эту самую минуту безмятежно
попивает дома джулеп, учительница сказала, что Полковник
отправится прямиком в ад, где его будет мучить сам Сатана.
В таком случае, заявила Джинни, я отправлюсь вместе с
ним. Да, она была бесстыжей проказницей. Будь она мексиканкой, ее бы непременно высекли розгами.На обратном пути она все никак не могла понять, почему отец норовит держаться поближе к училке, у которой
нос похож на орлиный клюв, а изо рта пахнет так, будто
кто-то внутри нее уже умер. Противная в общем, как ведро
дегтя. Во время войны, говорил отец, я пообещал Господу,
если выживу, ходить в церковь каждое воскресенье. Но
когда ты уже должна была вот-вот родиться, у меня
было так много дел, что я не сдержал данного слова.
И знаешь, что случилось? Она знала — это она знала
всегда. Но отец все равно напомнил: твоя мама умерла.Джонас, старший брат, сказал, что не надо бы пугать
малышку. Но отец велел Джонасу замолчать, а Клинт ущипнул ее и прошептал: в аду тебе первым делом ткнут
вилами в задницу.Она открыла глаза. Клинта нет уже шестьдесят лет.
В полумраке комнаты ничего не изменилось. Дневники,
вспомнила она. Однажды она уже спасла их и с тех пор
хранила. Теперь эти бумаги найдут.
1 Администрация развития общественных работ, созданная в
1935 году в рамках осуществления Нового курса Рузвельта; призвана
была предоставлять работу тем, кто получал до этого пособие по
безработице. В рамках государственной программы среди прочего
выходили исследования по истории США, каталоги и публикации для
государственных, муниципальных служб, исследования по медицине и
демографии. Под руководством доктора Лютера Х. Эванса была
собрана крупнейшая коллекция мемуаров, устных и письменных воспоминаний известных людей во многих штатах. — Здесь и далее примеч. перев.2 Американский кавалерийский офицер, отчаянный храбрец, безжалостно истреблявший аборигенов. Погиб в сражении с индейцами
дакота, весь его отряд был разгромлен.3 Сражение у Сан-Хасинто, состоявшееся 21 апреля 1836 г., стало
решающей битвой Техасской революции. Техасская армия разгромила
мексиканцев, а боевой клич техасцев «Помни Аламо!» с тех пор
вошел в американскую историю.4 Завтра (исп.).
Объявлен короткий список премии «НОС»
В Красноярске оглашен короткий список премии «НОС». Наибольший интерес жюри во время дискуссии привлекли романы Гузели Яхиной, Полины Барсковой и Данилы Зайцева.
В ходе дебатов на Красноярской ярмарке книжной культуры жюри премии огласило шорт-лист. Авторами книг о «новой социальности», претендующими на победу в «НОС» этого года стали:
— Александр Ильянен «Пенсия»;
— А. Нуне «Дневник для друзей»;
— Полина Барскова «Живые картины»;
— Татьяна Богатырева «Марианская впадина»;
— Данила Зайцев «Повесть и житие Данилы Терентьевича Зайцева»;
— Мария Голованиевская «Пангея»;
— Гузель Яхина «Зулейха открывает глаза».
В обсуждении принимали участие председатель жюри режиссер Константин Богомолов, журналисты Николай Усков и Тимофей Дзядко, искусствовед Анна Гор и руководитель фонда «Устная история» Дмитрий Споров.
Дискуссия между членами жюри и экспертами премии разворачивалась по причине разного отношения к романам «сложной формы», присутствовавшим в длинном списке этого года (например, романы Александра Ильянена и Игоря Левшина). Филипп Дзядко пояснил, что для него как для читателя сюжет всегда преобладает над формой, а Николай Усков подчеркнул, что «премия должна даваться за книгу, которая читается».
Дмитрий Споров обозначил две тенденции в литературе, которые, на его взгляд, отчетливо проявились в длинном списке премии: войникновение новой эмигрантской литературы (Споров отметил романы Екатерины Марголис «Следы на воде», Макса Неволошина «Шла Шаша по соше», Данилы Зайцева и А. Нуне) и тяготение к нон-фикшену и описанию биографии — как своей, так и чужой, постоянное пересечение с историей, насыщение текста не только специфически литературными персонажами, но и историческими. Ирина Прохорова, говоря о романе Гузели Яхиной, отметила, что в нем описана трагедия общества, в котором страдают все — и угнетенные, и угнетающие. С другой стороны, эксперт Анна Наринская, затронув тему освоения прошлого в литературе, подчеркнула, что роман Яхиной — это повествование «трогательное», а роман Барсковой — «трогающее».
По итогам дебатов можно сказать, что одной из ключевых тем современной литературы остается отношения человека и истории. Слова Константина Богомолова, председателя премии, подтверждают эту мысль: мы видим «возвращение человека в большую литературу, большую историю» и слышим «искреннее звучание человеческого голоса в большой форме».
Напомним, что на сайте премии проводится читательское голосование. По результатам этого голосования один из авторов получит 200 000 рублей.
В январе 2016 года во время ток-шоу будет объявлен лауреат премии. Он получит 700 000 рублей, а все финалисты — по 40 000 рублей.
Мечтатели. 34 известных писателя о путешествиях, которые изменили их навсегда
- Мечтатели. 34 известных писателя о путешествиях, которые изменили их навсегда — М.: Эксмо, 2015. — 416 с.
«Мечтатели» — это сборник коротких историй о смешном и грустном, о страшных опасностях и захватывающих приключениях, о прыжках со скалы и посиделках в парижских кафе, созданный при поддержке издательства Lonely Planet.
Тим Кэхилл, чей рассказ представляет «Прочтение», является основателем и главным редактором журнала «Outside». Он написал 9 книг и поучаствовал в создании трех документальных фильмов для IMAX, два из которых были номинированы на Oscar. Тим живет в штате Монтана.ТИМ КЭХИЛЛ МЕСТО, КОТОРОЕ Я НИКОГДА НЕ ЗАБУДУ Пустыня была в… ммм… ладно, не помню точно где,
но точно где-то в Соединенных Штатах. Почти точно она была в каком-то штате к западу от Висконсина, где
я вырос и ходил в школу, совершенно ничего не зная о той
Америке, что располагалась за Миссисипи. Тогда были
пасхальные каникулы, и мы — я и пара моих друзей — решили поехать в Калифорнию. Конечно, это была долгая
поездка, а мы хотели вернуться до начала занятий, так что
не могли позволить себе остановку со сном в кровати, тем
более что на мотели у нас особо не было денег. Я малость
вздремнул, когда кто-то еще сел за руль, но когда в «Фольксваген-жук» набивается трое здоровенных парней, спать
почти невозможно.И все же, мне кажется, я был погружен в этакий странный полусон, когда эмоции явно преобладают над чувства-
ми. Яснее всего я запомнил то… хм, пространство. Вместо
привычных моему глазу зеленых холмов с жующими коровами я видел много… ну, песка. Да. И камня, пожалуй. Кажется, это было раннее утро, потому что солнце было достаточно низко (но это мог быть и закат), и оно освещало
вершины того, что я бы назвал горами. На дороге мы были
совершенно одни. Было не очень понятно — то ли мы глубоко в долине, то ли высоко в горах. И то, что было вокруг
нас или над нами, — вот этот пейзаж… Я такого никогда
не видел. Я замер, пораженный необузданной мощью и великолепием неведомой страны. Друзья дали мне минуту.
А может, они сказали мне: выйди на минутку… я не помню — в любом случае глаза мои жгло, как будто я собирался
заплакать. Я не знаю почему. Я об этом не думал.Горы (или долина, или что бы это ни было) сверкали
под солнцем, и, возможно, я правда почувствовал слезы
на лице. Но может, и нет. Как бы то ни было, я стоял и смотрел на эту странную землю — где бы и чем бы она ни была — и повторял в своем сердце: я никогда этого не забуду.Это место стояло у меня перед глазами еще несколько часов. Потом я уснул. А когда мы добрались до Лос-Анджелеса, оно исчезло. Я не мог воскресить его в памяти,
словно бы не видел. Место, которое я никогда не забуду,
исчезло за один день.*** Несколько лет спустя, уже в 1967-м, я жил в Сан-Франциско, в квартире, которую можно, пожалуй, описать как
хипповую ночлежку. Собирался в Мексику, так что читал
книги о культуре, географии, еде и музыке в этой стране.
Если вы можете живо представить матрас на полу и кучи
библиотечных книг вокруг, вы поймете, о чем я.Мои ночлежные друзья всячески поносили меня, витая
в облаках марихуаны: «Слышь, ты делаешь все неправильно.
Просто расслабься и угомонись уже». Но я выучил урок того «места, которое я никогда не забуду», и собирался узнать
о Мексике как можно больше. Ведь только так после путешествия я буду все помнить.Впрочем, это тоже не сработало.
Я очень хорошо помню поездку, но в основном она состояла из проблем с попутчиками, а вовсе не из особенностей Мексики. Например, теперь я знаю, что ехать в Мексику с человеком, который находится на испытательном сроке
после проблем с наркотиками, — плохая идея. Вы, может,
и поговорите с местными, но эти местные будут полицейскими, и вопросы задавать придется уже не вам.Какие-то проблемы возникали из-за моего совершеннейшего невежества. Тогда я ни разу не был в походе и почему-то очень много надежд возлагал на армейский спальник.
Нет, конечно, вы можете спать в таком мешке под дождем,
но очень скоро промокнете и замерзнете, а к утру спальник будет весить сто кило и никогда не высохнет — зато
вы сможете отдать его местным в счет оплаты двух ночей
в сарае с козлами. С козлами? Ну да, зато сухо.Конечно, эти истории очень веселили моих ночлежных друзей, но все-таки мои воспоминания казались мне
туманными и не такими уж яркими. На тот момент я думал, что хочу быть писателем. Величайшее Произведение
должно было возникнуть из небытия целиком благодаря
опыту прожитой жизни (двадцать четыре года, на минутку). Но тогда я пытался рассказать соседям про тот сарай
с козлами и понимал, что не могу даже толком ответить
на вопросы.— Чувак, там же реально воняло, наверное.
— Да нет, нормально было. Чем там вонять-то могло?
— Ну, ээээ… козлами.
— Козлами? Серьезно? Я че, похож на человека, нюхавшего козлов?Мне показалось, что истории, которые я рассказываю,
только выиграют, если их расцветить деталями. Я не мог
просто испытать что-то и думать, что этот опыт навеки
со мной останется. Мне следовало давать названия цветам, запахам и чувствам. Следовало обращаться к соб-
ственным эмоциям и уже через них воспринимать мир.
И мне нужно было это делать прямо сразу, потому что
в путешествиях не всегда есть время на рефлексию. Какого цвета тени на скале? Совершенно точно — темно-красные, я уверен, потому что — записал. Ночной, темный
красный цвет, близкий к абсолютной тьме. Глубокий.
Жуткий. Так вот и записал.*** Северная Калифорния была для меня новым местом,
поэтому в свободное время я исследовал окрестности.
Я ездил в Пойнт-Рейес, или к горе Лассен, или даже
в Биг-Сур. И в любой день путешествия я непременно находил минутку, чтобы посидеть и записать впечатления.
И сейчас, примерно сорок лет спустя, я могу открыть эти
старые записные книжки и снова вернуться в те дни.Еще одним плюсом записей стало то, что, читая их,
я вспоминаю и те вещи, о которых не писал. Я, например, могу вспомнить погоду, вспомнить, как озяб с утра,
могу прямо-таки почувствовать дождь, загнавший меня
в палатку, трепетавшую на ветру.Некоторые люди уверены, что могут вспомнить свои
ощущения с помощью фотографий. Не могу с этим поспорить, хотя передача чувств через объектив — редкий талант,
которого у меня нет. Мне приходится превращать эмоции
и интуиции в слова — чтобы потом запоминать их навсегда.
Когда я не могу записать, что хотел, и вместо этого делаю
фото, я знаю, что навсегда теряю этот момент.Урок, полученный мной в «месте, которое я не забуду», укоренился в моем «Я». Почему я плакал, когда впервые увидел пустыню? Интересно было бы вспомнить.
Надо бы найти время, чтобы осознать то, что я сейчас
называю внутренним пейзажем. Записывая впечатления,
я творю. Когда на странице соседствуют эмоции и наблюдения, читая это, я приближаюсь к пониманию того, зачем все это нужно.Потом я получил работу музыкального журналиста
в маленьком журнале в Сан-Франциско под названием
«Rolling Stone». Несколько лет спустя я помогал новому
журналу «Outside». Я много работал в «Outside», потому что мне нравилось писать для них. Сплав на плотах
по реке Овайхи, поиск доколумбовых построек в Перу — не могу поверить, что мне за это платили.Я был хорошим журналистом. Страсть к записыванию впечатлений сделала свое дело. После возвращения
из поездки все мои быстрые записки на коленке превращались в настоящие истории, которые можно было рас-
сказывать. Теперь, когда мне уже семьдесят, я все еще
пишу о путешествиях, наслаждаюсь ими и все еще в восторге от того, что могу зарабатывать этим на жизнь.
Иногда я думаю, что моя работа — это волшебство, содеянное той самой пустыней. Или — горой? В общем,
«местом, которое я никогда не забуду». Хотелось бы мне
сказать, что там было невероятно красиво, но это всего
лишь предположение. Мне кажется, что это сочетание
сильных эмоций и пустынного пейзажа, существующего
в моих воспоминаниях.Вообще, если подумать, пустыня могла быть и в Юте.