Мы всё могли

  • Ольга Гренец. Хлоп-страна / Пер. с англ. – М.: Время, 2017. – 320 с.

как горизонт погаснет там, вдали,
ничком, с ноздрями, полными земли
мы все домой вернемся, пустомели.
мы ничего предвидеть не умели.
мы всё могли.

Вера Полозкова

 

Чтение сборника рассказов Ольги Гренец, американской писательницы русского происхождения, пришлось на время моего пребывания в Мюнхене, где я коверкала убогим произношением немецкие слова, вызывающе подчеркивая свою русскость. Я нисколько не сомневалась, что меня ждет печальная эмигрантская проза, пронизанная неослабевающей тоской по родине, а Хлоп-страной писательница именует Советский Союз, «схлопнувшийся» в декабре 1991 года. Ни одна из моих догадок впоследствии не подтвердилась.

Гренец хоть и родилась в Петербурге, но уже довольно долго живет в Сан-Франциско. Рассказы эти были написаны на английском языке (за исключением одного, известного многим по одноименному короткометражному фильму «Куда течет море» с Оксаной Акиньшиной в главной роли) и лишь потом переведены на русский. Несмотря на принадлежность автора двум культурам и присутствие практически в каждом сюжете русскоговорящих персонажей, это все-таки крепко сбитая американская литература. Американская настолько, что конфликты многих эпизодов кажутся соотечественникам мелковатыми, несущественными: оскверненная скрипка или несовершенное признание в любви – стоит ли из-за этого бумагу марать?

Воспитанные на произведениях Людмилы Петрушевской и Людмилы Улицкой, Юрия Мамлеева и Эдуарда Лимонова, привыкшие к поножовщине, мордобою, нищете, детям-сиротам и матерям-одиночкам, читатели расслабляются, теряя бдительность. Впрочем, напрасно. Есть в книге и такие сцены:

– Замерзла? – спросил Владик, обхватывая мои ладони.

И тут, в опасной близости от источника чужого тепла в моем теле случилось короткое замыкание, и оно заколотилось, словно отбойный молоток. Владик притянул меня к себе и обнял, а я уткнулась ему  в шею, от которой шел жар, обхватила голову и поцеловала. В тот же момент гниль чужого дыхания, проступившая сквозь запах мяса и алкоголя, настигла и затопила меня – я попыталась оттолкнуть его, но поздно, поздно!

Чаще всего содержание любой коллекции рассказов исчезает из памяти быстрее, чем вы успеваете взяться за следующую книгу. Границы между сюжетами стираются, герои, их имена и места действия – тоже. Максимум – отложится на подкорке название сборника и история, из которой оно явилось. Умение пользоваться жанром короткого рассказа так, чтобы удерживать внимание аудитории какое-то время после прочтения, – большая заслуга, за которую, видимо, и вручают Нобелевки. Ольге Гренец это удается в полной мере.

Персонажи объемны и естественно встраиваются в реальность: будь то стареющий бизнесмен Степан – отец двоих сыновей, не готовых взять управление его компанией в свои руки, русский шпион Ричард Даффи, поступивший на курс поэтического творчества для начинающих, журналистка Энджи, работающая день и ночь за смешные деньги, или актриса Елена, которая хочет, чтобы ее принимали такой, какая она есть («…Волосы растут там не случайно, – заявила я. – Нельзя выбирать из меня куски, которые ты хочешь, и выкидывать остальные»).

Однако еще более отчетливо слышится в каждом рассказе авторский голос: то Гренец предстает перед нами обманутой эмигранткой, готовой поверить в свою принадлежность к русскоязычной диаспоре, то девушкой, в одиночестве поднимающейся на Ай-Петри в поисках ответов, то дочерью, помогающей выполнить домашнее задание маме, которой никак не дается английский язык.

Пожалуй, самым пронзительным в сборнике можно назвать рассказ «Мы были гениями», а вдохновляющим – эссе «Счастьеведение (Обоснование темы диссертации)». В нем автор ставит вопрос о влиянии различных внешних факторов на жизнь абсолютно счастливого человека, примером которого выступает ее папа.

По всем трем главным философским критериям он – безусловно счастливый человек. Я пытаюсь представить его на следующий день после того, как окончательно объявлю ему, что не собираюсь выходить замуж и рожать детей <…>. Что же тогда будет делать отец?

Разумеется, на следующий день он встанет так же рано, как и всегда, польет в саду розмарин, шалфей и лаванду, а также бугенвиллею, абрикосовые и вишневые деревья. После чего наденет ветровку и сходит в кафе за бейглом. Приветливо поболтает с соседом о погоде, потом поедет на работу. Ничего особенно в его жизни не изменится, и впечатления от ее течения будут такими же приятными, как и раньше.

Ольга Гренец часто выступает перед американской аудиторией со своими рассказами, читает их вслух, подписывает книги, получает отзывы. В России ее сборники живут самостоятельно, презентуются публике переводчиками и издателями, но все-таки остаются единственным способом диалога автора с русскоязычными читателями. Диалога, который интересно вести.

«Тогда, в девяносто четвертом, мы были гениями», – пишет Гренец. С тех пор, надо сказать, мало что изменилось. А потому не спрашивайте, куда течет море: море всегда течет в океан.

Анастасия Бутина

Послевкусие любви

  • Харуки Мураками. Мужчины без женщин / Перевод Андрея Замилова. – М.: Эксмо, 2016. – 288 с.

Все герои сборника, естественно, мужчины. Мужчины одинокие. Такие бывают в двух случаях: когда у них еще не было женщины или когда женщина их покинула. То есть женщины у них либо в прошлом, либо в будущем. А в настоящем – эти рассказы о том, что чувствуют эти герои, чем живут. Как при встрече мужчины и женщины на поверхность выходит разговор о незначительных вещах, а сами отношения завязываются между слов, так и в рассказах Мураками почти отсутствует внешняя фабула, даже сюжет порой кажется одноступенчатым и незаконченным. Все развитие происходит внутри героя, который проходит свой путь на эмоциональном уровне, оставаясь невозмутимым снаружи, как и положено мужчине.

Начинается сборник с рассказа о мужчине в ожидании женщины, своей первой женщины («Влюбленный Замза»). Он словно только что родился, причем уже взрослым, без опеки родителей и помощи кого бы то ни было. Теперь он сам должен до всего доходить, в прямом и переносном смысле: заново учиться переставлять ноги, есть, мыться, одеваться, узнавать мир вокруг, где ему предстоит впервые повстречать женщину. Она приходит с некой тайной – с набором непонятных инструментов, которые раскладывает на тряпке, собираясь починить замок, что открывает дверь из полного неведения в частичную вовлеченность. У Замзы пока и намека нет, чтобы переступить порог безопасного «внутреннего дома» и отправиться в путешествие по улицам с танками. На такое способны только женщины – это их пускают «под танки», потому что мужчины прекрасно знают: танки женщин не обидят.

В отношениях между мужчиной и женщиной всегда присутствует доля актерства. И «пока представление не перевалит смысловой апогей, его течение остановить невозможно». В случае героя Кафуку («Drive My Car») этот апогей наступил со смертью жены. Это был тот рубеж между потерей и обретением. Кафуку терял жену постепенно: началось с потери ребенка – важной ее части, потом четыре измены, с которыми по частям уходило ее тело, и, наконец, болезнь и смерть отняли плоть окончательно. Кафуку стремился возвратить то, что ему принадлежало, задумав мстить последнему любовнику жены. Ведь, по сути, месть – это и есть возвращение тех частиц, которые потерял. Это как вдыхать капельки пота с ладони любовника после прощального рукопожатия.

А спустя двадцать четыре года с начала потерь (столько лет могло быть умершему ребенку) Кафуку нанимает двадцатичетырехлетнюю девушку в шоферы, пускает ее в свою машину, словно в постель, и она заводит колесо воспоминаний. Машина – то место, из которого удобно наблюдать жизнь, чужую и свою собственную. Месть так и не состоялась, потому что самая главная частица близкого человека остается в нас – вот где надо искать. И это не «просто тело», а нечто «поважнее». Хотя при жизни жены Кафуку не видел этого, только «слепое пятно» было у него перед глазами.

Китару – изначально мужчина без женщины («Yesterday»), хотя у него и есть подружка. Таким он сделал себя сам. И непонятно, зачем, как непонятна его приверженность кансайкому диалекту, который он выучил, но из-за которого окружающие (в том числе и читатель) его с трудом понимают. У героя-рассказчика противоположное отношение к женщинам: как бы он ни хотел, у него не получается сойтись. Но он и Китару похожи – оба бредут «окольными путями», потому в итоге оба остаются одиноки. Страсть для них как «ледяная луна, которая тает к утру», а ночью на нее можно только смотреть через иллюминатор. Дружба этих двоих длилась считанные месяцы, но рассказчик запомнил многое. Так воздействует разве что музыка. Китару и его девушка оставили след в его сердце в виде «годовых колец», по которым исчисляется возраст мужчины. Все трое героев одиноки, они катастрофически не попадают в одно время с близкими им людьми. Китару перевел на свой лад слова песни «Yesterday»: «Вчера – это позавчера завтрашнего дня». Для него, как и для его девушки и друга, настоящего не существует, это было только вчера будущего или завтра прошлого.

Мужчины хотят женщин независимо от того, хотят они этого или нет. И влюбленность меняет не только привычный ход жизни, но и физиологию человека («Независимый орган»). Мужчина может добиться положения в обществе, благосостояния, сделать карьеру и прочее, но не сможет вызвать в себе это чувство. Между тем именно оно позволяет по-настоящему открыться, оборачивает человека к самому себе, дает понять, что он значит вне связи с обществом. «…Если лишить меня нынешней удобной среды обитания и… оставить в чем мать родила посреди этого мира – кем я стану?» В любви, как в концлагере, никакие жизненные навыки не пригодятся и никакие прошлые заслуги в счет не идут.

Токай полюбил и был обманут и брошен. Он отказался от пищи – его переполняла любовь, которая не могла выйти наружу. Токай не смог справиться с этим независимым от него чувством. Оно было в нем, но оно не принадлежало ему, как независимый орган. У Токая ничего не оказалось за душой, чтобы пережить этот «концлагерь». «Душа отлетела без какой-либо надежды вернуться. И только органы тела, не сдаваясь, работали сами по себе». Так женщины страдают анорексией, добиваясь любви голодом. Они тоже пользуются отказом от пищи в угоду чувствам. Только какие это чувства?

Женщины лгут, у них для этого существует особый орган, также независимый от их желаний. И зачастую трудно объяснить, почему она лгала. Ложь и любовь для них идентичны. Она не могла не лгать, как он не мог не любить. И злость Токая – это предчувствие, преддверие этой лжи. Известная фраза «за любовью следует смерть» объяснима как раз в этой плоскости: между этими двумя полярными состояниями находится ложь, которая и стремит человека к нулю. Даже ракетку, которую держал в руке Токай, она сделала почти невесомой, ею уже не отобьешь чужую подачу.

Что привлекает мужчин в женщинах? Об этом следующий рассказ («Шахразада»). Соитие, проникновение, пожирание. Мужчины питаются ими, их сказками, теми, что сотканы из лжи и тайны. Хабара даже не задумывается, правда ли то, что рассказывает ему в постели женщина без имени. Действительно ли она может представить себя миногой, караулящей рыбу на дне моря, чтобы присосаться к ней и выесть изнутри? Она приносила еду, занималась с ним сексом, но вовсе не этим держала мужчину. Проникновение в дом возлюбленного и воровство, о котором рассказывает Шахразада, – тоже пища. И Хабара проникал каждый раз в ее секреты, которым не было конца. Это можно было прекратить, лишь потеряв эту женщину.

Хабара «поймал себя на мысли, что одевается она соблазнительнее, чем раздевается». Когда тело постепенно скрывалось за одеждой, рождалась тайна. Близость с женщиной в том и состоит, что при ней «реальность утрачивает всякую силу». И пока Хабара не умел сам утрачивать реальность, он питался чужим умением и очень боялся потерять эту женщину. Сколько он ни представлял себя миногой, «добыча» так и не подплывала. И, возможно, когда он научится проникать внутрь, проникать уже будет некуда – в этом смысл потери женщины.

У женщин и мужчин «пуговицы застегнуты на разные стороны» – об этом подумал герой еще одного рассказа Кино («Кино»). Но, когда все расстегнуто, эти отличия стираются. Лишь на голом теле могут остаться отличительные особенности – рубцы от ожогов. Женщина с рубцами испытывала боль, какой не испытывал Кино. После разрыва с женой он не страдал, просто уединился, закрывшись от мира и обложившись уютными вещами: баром с выпивкой, кошкой, пластинками, приятным посетителем с книгой, который отгонит все неприятности. Но оказалось, что мало «не делать что-то неверно», надо еще «сделать что-то верное». А самое верное и естественное в этой ситуации – испытать боль утраты, пережить ее. Рано или поздно боль объявится, она будет проникать постепенно: в виде незримой драки и зримых рубцов на теле девушки, с появлением змей – проводников этой боли, исчезновением приятных постояльцев души. И лишь когда Кино оставил свой уютный уголок, лишив себя защиты, он смог почувствовать беспокойное биение своего сердца, похожее на устрашающий стук в дверь, словно тоска запоздало постучалась к нему.

Во всех рассказах присутствует смешение возвышенных чувств с будничными действиями: починка замка, вождение машины, принятие пищи, разрезание ластика. Как музыка проникает в органы слуха, так чувства наполняют собой обычные предметы и находят выражение в них. Они – метафоры (это слово несколько раз повторяет автор). И чувства без этих вещей невозможны, непонятны, неестественны. Как мужчины без женщин. Потому в заглавном рассказе сборника автор настаивает на множественном числе («Мужчины без женщин»). Если нет объекта, к которому можно приложить чувства, они исчезают.

Что прежде всего теряют мужчины без женщин? Любовь. Она появляется как таковая в этом последнем рассказе, словно подводит итог и одушевляется в некую Эм. Мужчины, раз познав ее лет в четырнадцать, после гоняются за ней всю жизнь. А любовь увозят моряки, поскольку она не принадлежит никому конкретно, так же, как не является конкретной женщиной, которая спит в твоей «комнате на соседней кровати». Если она покидает одного мужчину, то рано или поздно появляется у другого. И все мужчины – сообщающиеся сосуды любви (вспомним рукопожатие мужа и любовника или передачу своей девушки другу из предыдущих рассказов).

И вот в какой-то момент жизни, посреди ночи вдруг кто-то сообщает, что она умерла. Покончила с собой, то есть исчезла по своей воле. «Пока я пытался покрепче прижать ее к себе, плотная мрачная тень матроса сеяла острые кнопки метафор». У любви много других атрибутов-метафор: от располовиненного ластика до «аммонитов и латимерий» и «музыки лифтов». Каждый мужчина находит свою метафору, но вот единорог – самая подходящая метафора для мужчины без женщины. У него даже рог – символ женской измены, в единственном числе и никогда не может быть сброшен. Мужчины без женщин узнают друг друга по этому атрибуту, у них своего рода братство. Братство без матросов, поскольку матросы – только переносчики любви. Но даже они не знают, куда она исчезает. А любовь живет среди райского простора. Его так любит любовь. Она приходит из этого простора и после своей смерти обязательно оказывается в раю.

Оксана Бутузова

Александр Бренер. Жития убиенных художников

В этой книге, состоящей из множества небольших историй-глав, писатель и художник Александр Бренер рассказывает о своих знакомствах, встречах, привязанностях, впечатлениях и поступках в художественном мире. В ней один за другим проходят тени, образы, фигуры, жесты многих настоящих и ненастоящих художников, с которыми автора сводила судьба в течение его жизни в Алма-Ате, Ленинграде, Иерусалиме и Тель-Авиве, затем в Москве, потом в США и Западной Европе.  

 

У КУШНЕРА И ПОСЛЕ

В бытность мою ленинградским прохожим я писал стихи.
Единственным поэтом, которому я хотел показать эти опыты и получить совет, был Александр Семенович Кушнер.
Я нашел в справочнике его телефон, позвонил.
Он выслушал меня и велел отобрать и послать ему по почте десяток стихотворений.
Я выбрал и послал. По телефону мы договорились о встрече — у Кушнера на квартире.
Ненастным дождливым утром я пришел к поэту в гости.
Он жил возле Таврического сада в желтоватом сумеречном доме.
Я позвонил.
После некоторой задержки дверь открылась. Небольшой плотный человек с круглым лицом, в очках на широком носу, стоял передо мной в домашних туфлях. Мне показалось, что на нем лежит загар, хотя была ранняя питерская весна, мокрая.
Он был сама сдержанность, собранность.
Кажется, он даже не улыбнулся.
Он был похож на портреты Вяземского — одного из своих любимых поэтов. Я изучил потом стихи Вяземского — по наводке Кушнера. Спасибо, Александр Семенович, вам за это! И за все остальное!
Он провел меня в свой рабочий кабинет.
Это был аскетический пенал, келья. Припоминаю кушетку, письменный стол в образцовом порядке, над столом — цветную репродукцию работы Кандинского.
Я по его приглашению сел. Он достал мои машинописные листки, полистал.
В комнате было тихо, а за окнами — дождь, деревья.
На столе стоял в рамке фотопортрет очень красивой женщины.
Кушнер говорил спокойно, неторопливо. Он объяснил, что по моим стихам трудно сказать, буду ли я поэтом.
У меня упало сердце — он был прав.
Я это и сам смутно знал, но он подтвердил мое ощущение. Вернее — утвердил.
Стихи свидетельствовали с восхитительной, математической точностью: мой дух еще не прорезался.
Да, не прорезался Дух, Саша! Не прорезался!
И я не знаю, до сих пор не знаю, прорезался ли он — прорежется ли — вообще когда-либо!
Думаю, даже если и прорезался, то тут же и сгинул.
Как говорил Арто: может, я до сих пор не родился.
Ну а если Арто, сам Антонен Арто сомневался в своем настоящем, подлинном рождении, то я-то могу не сомневаться: нет, не родился, никогда.
Ходасевич говорит с абсолютной ясностью:

Мне каждый звук терзает слух,
И каждый луч глазам несносен.
Прорезываться начал дух,
Как зуб из-под припухших десен.

Да, Владислав Фелицианович, мой дух тоже начал прорезываться, начал!
Только он так никогда у меня и не прорезался!
А твой?
У Ходасевича дальше:

Прорежется — и сбросит прочь
Изношенную оболочку.
Тысячеокий — канет в ночь,
Не в эту серенькую ночку.

То есть дух прорезался — и сбежал!
Ушел от меня, никчемного…
Канул в ночь!
Как это точно.

А я останусь тут лежать —
Банкир, заколотый апашем, —
Руками рану зажимать,
Кричать и биться в мире вашем.

Вот это я тоже хорошо знаю: лежать… рану зажимать…
И биться, биться — в мире не моем, а вашем… Ха-ха-ха!
Как форель, которая так и не разбила лед…

Ходасевич, милый…
Кушнер…
ОСИП ЭМИЛЬЕВИЧ МАНДЕЛЬШТАМ.

Про себя-то я точно знаю, что никогда не родился.
А вот Мандельштам — да.
Если б я родился, то был бы сейчас не здесь. А на Луне, как любил говорить Шаламов.
И Кушнера, наверное, там бы не вспоминал.
«Я пришла к поэту в гости…»
Мне ведь не до конца нравятся кушнеровские стихи.
И я думаю, что, возможно, он тоже не до конца родился…
Только вылез так немножко из влагалища, посмотрел на свет…
Но это ведь еще не рождение!
А кто? Кто — родился?
Блок?
Цветаева?
Вагинов?
Пушкин?

Лучше всего сказал сам Кушнер:

Иисус к рыбакам Галилеи,
А не к римлянам, скажем, пришел
Во дворцы их, сады и аллеи:
Нищим духом видней ореол,
Да еще при полуденном свете,
И провинция ближе столиц
К небесам: только лодки да сети,
Да мельканье порывистых птиц.
А с другой стороны, неужели
Ни Овидий Его, ни Катулл
Не заметили б, не разглядели,
Если б Он к ним навстречу шагнул?
Не заметили б, не разглядели,
Не пошли, спотыкаясь, за Ним, —
Слишком громко им, может быть, пели
Музы, слава мешала, как дым.

Вот это — стихи… Настоящие…
С рифмами…
Хорошо, прекрасно сделанные…
Обдуманные, нужные, нежные…

Вот бы и мне быть — НИЩИМ ДУХОМ!

 

ПОЭЗИЯ ГНЕВА ПОД ВОЛНИСТОЙ ОБЛОЖКОЙ

Израиль был страной без времен года.
Здесь не существовало расцветающих деревьев и весенней мокрой травы, преображающей жизнь.
Израиль знал лишь разрушительную работу то жгучего, то холодного солнца.
В Израиле я всегда обливался горячим потом или нащупывал странную холодную испарину на лбу.
В Тель-Авиве не нужна была сауна — Тель-Авив сам был сауной, но после нее я не чувствовал себя чище.
Иерусалим был каменным мешком со многими — холодно-горячими — складками.
Я бродил по его улицам как паломник, попавший в неправильный город. Я исследовал иерусалимские тупики с тайной надеждой провалиться, как Алиса, в иное пространство.
Однажды в Иерусалиме я угодил на полчаса в темную пещеру, сулившую чудеса.
Это был русский книжный магазин Изи Малера.
Небольшая комната — и для книжного магазина темновато. Кто-то опустил металлические жалюзи на окне, оставив только узкую световую щель.
Пахло пылью и чем-то съестным. Изя Малер, хозяин магазина, притаился, как паук, в углу, на раскладном стуле, с термосом в руке, и глазел на меня без всякого радушия.
Я стал обследовать книжные полки. Здесь были Солженицын, Зиновьев, Войнович, Владимов, Мамлеев, Довлатов, Лимонов, Синявский, Алешковский, Соколов…
Были ардисовские сборники Бродского, книги Бахыта Кенжеева, Сосноры…
Западные издания Вячеслава Иванова, Гумилева, Ходасевича, Белого, Клюева, Кузьмина — настоящая сокровищница!
Здесь стояли альбомы Немухина, Рабина, Целкова, Шемякина… Комплекты журналов «Континент», «Синтаксис», «22»…
Целую полку занимало собрание сочинений Константина Леонтьева… Ремизов, Алданов, Поплавский…
На полке современной поэзии — сборники Анри Волохонского, Геннадия Айги, Алексея Хвостенко, Льва Лосева, Михаила Генделева, Владимира Тарасова…
Много чего там было.
Я смотрел на все эти книги — и мне делалось страшно.
Я пытался представить меру своей собственной беспомощности перед лицом этих бессмертных авторов, этих литературных подвижников. Я, оказывается, был просто бездельником, проходимцем…
Глядя на эти книжные богатства, эти корешки и переплеты, я испытал ужасное, мерзкое давление той косной силы, которая управляла государствами, сословиями, классами, отдельными людьми. Фальшивое имя этой силы — культура. Мрак. Тление. Гробы. Склепы.
Я ощутил себя задавленным, похороненным в культуре — внутри гроба, под пластами земли, с камнем наверху, — на одном погосте со всеми этими талантами и гениями. Неприятное чувство…
Моя непринадлежность культуре сдавила мне виски.
Каким-то седьмым чувством я догадался, что никогда не буду стоять вот так на полке, зажатый другими достопочтенными авторами, даже в самом темном книжном магазинчике, даже в Бангладеш или Уфе.
Не буду, ура!
Это судьба Саши Соколова и Алексея Цветкова — старшего и младшего, но не моя.
Как сладко, как гулко бьется в пустой груди окаянное сердце… И как хорошо сказал маркиз де Сад: не хочу, чтобы память обо мне жила на этом свете, не хочу иметь надгробный камень, не хочу, чтобы мои книги читали эти люди, эти дураки…
И тогда на одной полке я заметил книжку.
Она стояла среди других, но как-то криво, косо. У нее была изогнутая, деформированная спинка. Я ее вытащил: неловкая картонная обложка — покоробленная, волнообразная. Я ощутил на пальцах пыль.
Но мне было приятно держать в руках этого уродца.
Названия не помню, имени автора — тоже. Я открыл книжку и обнаружил, что внутри она такая же неумелая, как снаружи. Грубый, чрезмерно черный набор, дешевая желтая бумага. Книжка была издана на деньги автора в Хайфе.
Я стал читать. Меня ошеломило косноязычие автора. Это был гуторящий, полурусский язык, какой-то южный говор.
Автор был украинским евреем, эмигрировавшим в Израиль в 70-е годы.
Он не писал, а хрипел. Голосил, сипел, рвал и метал, потом умолкал и бубнил. Это была речь, переходящая в глоссолалию. Не слова — а жесты отчаяния. Песнь тонущей, исчезающей в водовороте жизни. И он кричал ей на прощанье: «Ужо тебе!»
Я стащил эту книжку из магазина Изи Малера.
Спрятал за пояс — и вынес. Украл — не том Ходасевича или Поплавского, а ее. Я почувствовал, что это — послание мне, бутылка из водоворота, специально для Александра Бренера. И по содержанию, и на ощупь. Книжка в руке ласкалась и терлась, как приблудная кошка.
Я сел на скамейку под пальмой и стал читать.
Напечатавший эту книжку знал, что его жизнь вся — ошибка. С начала и до конца. Но он не хотел в этом признаться. Поэтому он проклинал: семью, детский сад, школу, техникум, армию, завод, КПСС, СССР, Харьков, Киев, Винницу, а потом — эмиграцию, Тель-Авив, Хайфу, Средиземное море, Запад, козни империалистов, сионизм, Израиль, евреев… Он ворочал кулаками в карманах — и обвинял. Он не исповедовался. Он — кричал с края земли.
Как заболевший Нижинский, прыгал и дергался язык книги. Этот язык был самый настоящий — прямо изо рта, воспаленный, обложенный. Как сказала Кароль Рама: язык — моя любимая часть тела, потому что он не стареет. Язык этой книжки не хотел стареть — не хотел мудреть, умирать.
Книжка была глупой.
Но было там и кое-что другое: пролетарское, плебейское, народное неподчинение. Неприятие никакой навязанной судьбы. Упорство, непреклонность сопротивления.
— Конец, что ли? — спрашивал он себя, дергая локтем.
— Зачем конец? — отвечал он себе, прицеливаясь по неприятелю.
И щелкал невразумительный выстрел — очередной враг падал лицом в землю.
Этот автор стрелял и стрелял по бесчисленным вражеским легионам — палил из своего самострела.
«Вот как скоро все кончилось», — говорил он себе.
И перед ним пробегала его жизнь — трудная, полунищая, судорожная, подслеповатая жизнь, в которой было полным-полно ошибок и мало озарений, и которая кончалась теперь в разогретой, как сковородка, квартирной дыре на холмах Хайфы. Жизнь?
Были в ней горячие оладьи с малиновым вареньем, которые он так любил в детстве, и учительница Марья Порфирьевна с висящими щеками и значком ударницы труда, приколотым к черному платью, и была черная **** его первой любви Ольги или Екатерины — напугавшая его до жути *****… И много, много чего еще было, с чем сводила и куда кидала его судьба — но он ничего из этого не признал, ничему не подчинился, хотя и беспрестанно терпел унижение.
Масштабы сместились, и пизда уже не пугала, а радовала, но платье учительницы со значком до сих пор вселяло ужас, потому что напоминало гроб отца с черной материей, а также торжественный бархатный занавес в кремлевском Дворце Съездов, и еще шторки в самолете, доставившем его в Бен-Гурион. Он ненавидел занавесы и шторы! Он хотел заглянуть за все эти завесы, но там неизменно оказывалась пустота, пустота…
Жизнь?
Вся жизнь его была попыткой отдернуть занавес — и увидеть настоящую, счастливую жизнь. Вся жизнь его была попыткой к бегству, измерялась этими попытками. Побегов у него было много — и все неудачные. Побеги не были продуманными, хитроумными, как у графа Монте-Кристо или князя Кропоткина. Нет, скорее мальчишеские, дурацкие бегства — с уроков, из пионерского лагеря, из фабричных застенков, из бездарной страны… Бегства эти привели его не туда, куда он надеялся…
А куда?
Да кому какое дело?!
Не нужно преуменьшать значение попыток к бегству.
Они, а вовсе не их успех, и есть самое главное: кратковременные, смехотворные, ребяческие побеги из замерзших, ледяных краев равнодушия, одиночества, забытья, рутины, стадного существования, иллюзий. Побеги из холодной Лапуты — в весну, в надежду, на остров Пасхи… Неволя ведь становится особенно невыносимой весной. Хочется любви, света, объятий. И ты бежишь, в душе бежишь, а потом и телесно…
Власть надежды, главной Иллюзии, за которую расплачиваются тяжкими ночами холодного пота, горячего пота, бессилием, слабоумием, беккетовским маразмом, новым сроком в тюрьме, новым холодом, а иногда и смертью — власть надежды толкает тебя к безостановочным попыткам к бегству…
И вот его жизнь — жизнь беглого, темного человека — съежилась до лоскута пыльной шагреневой кожи. Эту-то кожу я и держал теперь в руках, сидя на иерусалимской скамейке, и читал вытатуированные на этой коже слова и фразы. Жизнь!
Честно говоря, фразы эти меня восхищали. Не хуже Селина! Даже лучше! Эти фразы нравились мне не меньше «Домика в Коломне», не меньше «Шума и ярости», не меньше Беккета, не меньше «Игрока» Достоевского, не меньше платоновского «Котлована»…
Не сходя со скамейки, я решил, что хочу быть таким же — плебейским, ошибочным — автором. То есть не автором вовсе.
Помню еще вот что.
Этот рассказ о темной, глухой жизни иногда прерывался какими-то сказками, притчами. Странные это были вставки. Они разрывали ткань повествования как некие вздохи-вдохи, как глотки воздуха, которые были необходимы автору, чтобы отвлечься от собственной жизни.
Вот, например, он поведал, как появились в мире ящерицы. Сначала, согласно его космогонии, ящериц на земле не было, а были только белки, которые вечно спаривались. Они спаривались и спаривались, так что великому богу-медведю это надоело, и он решил ударить по неприличным белкам лапой. И тогда, в самый последний момент, одна из белок, чтобы не погибнуть от тяжкой медвежьей длани, выпрыгнула из своей шкурки! Выпрыгнула — и улизнула, превратившись в шуструю ящерицу. А вторая белка тоже убежала — и с этих пор у нее такой пушистый хвост. Ведь это — меховая шкурка первой белки.
Эта история имела счастливый конец: с удачным бег- ством сразу двух тварей — белки и белки-ящерицы. Можно понять и так, что из любовного союза двух белок родилась новая легконогая тварь — ящерка.
Другая сказка была грустнее.
Жил цветок, который вечно тянулся к солнцу. Но увы — это была односторонняя любовь. Солнце отвергало домогательства цветка. И тогда цветок постепенно зачах, завял — и превратился в паука. Теперь вместо лепестков у него — лапы, и он не радостный, а злобный. И сидит он уже не в зеленой траве, а в бледной паутине, которая является последним негативным напоминанием о солнце.
Жизнь!
Я прочел эту книжку с начала до конца, сидя под горячим солнцем на зеленой скамейке, в древнем городе Иерусалиме. Рядом, кстати, стояла и блестела на солнце большая бронзовая скульптура Жоана Миро. Книжка показалась мне в сто раз интереснее скульптуры.
Живая, настоящая книжка. А скульптура — хлам. Хотя ведь сначала, в молодости, Миро был великолепным художником. Но жизнь, дни, труды, усталость, карьера, слава, успех, пресыщенность и черт знает что еще превратили его в халтурщика.
Безымянному автору шагреневой, волнообразной книжки такая судьба не грозила.

Жанровые сложности, или 6 высказываний Елены Чижовой

Роман «Время женщин», который сделал Елену Чижову лауреатом «Русского Букера», переведен на 16 языков, его теперь могут читать слепые – по Брайлю, а в нескольких театрах страны с успехом идут спектакли, поставленные по этой книге. Какая же судьба ждет ее новый роман «Китаист», пока сложно предугадать. На этот раз писательница создала альтернативную историю, в которой фашисты одержали победу в Великой Отечественной войне и дошли до Урала. Главные герои – два молодых человека, выросшие по разные стороны Хребта: один – в СССР, другой – в оккупированной немцами России.

О новом романе, сложностях политической обстановки и о литературной критике Елена Чижова говорила 3 февраля на встрече в Санкт-Петербургском Доме Книги.

 

О работе над «Китаистом»
Когда три с лишним года сидишь над книгой, потом еще несколько месяцев работаешь с редакторами, в конце концов уже плохо понимаешь, как ответить на вопрос: о чем этот роман. Точнее, не знаешь, с чего начать. На обложке написано, что здесь содержится нецензурная лексика, книга завернута в целлофан. Но не нужно думать, что здесь будет мат-перемат. Дело в том, что действие происходит в такой стране, где люди разговаривают на смеси русского просторечия и немецкого языка. Я не писала нецензурщину специально, так говорят мои персонажи. Просто, если они совсем отбивались от рук, приходилось писать как есть – из песни слов не выкинешь.

Во время работы над книгой я изучила большое количество мемуаров, литературы о войне и о блокаде, читала блокадные дневники. Было очень важно передать военное время таким, каким оно было. Кроме того, изучала китайскую тематику. Мой герой – специалист по Китаю, бывал там много раз, учился у китайца, мне нужно было самой загореться этой темой, чтобы вложить это в него.

О жанровом определении новой книги
Сложно определить жанр «Китаиста», есть два мнения по этому поводу. Роман можно назвать альтернативной историей. В этом жанре написана, например, книга Стивена Фрая «Как творить историю». Там молодые ученые на машине времени отправляются в конец XIX века, чтобы подбросить таблетки для бесплодия родителям Гитлера. А потом возвращаются и наблюдают, стало лучше или нет. И таких историй про «эффект бабочки» миллион. Чтобы сконструировать подобную, я бы не стала сидеть над книгой несколько лет. Другой вариант определения жанра – антиутопия, как это написано на задней обложке книги. В этом смысле роман можно сравнить с«1984» Джорджа Оруэлла, с ним у нас совпадает даже время действия.

О политических взглядах
Писатель в любом случае пишет о себе самом, о своем окружении и времени, в котором он живет. Политические взгляды тоже являются составляющей его личности, поэтому и мои не могли не отразиться здесь. Эта книга, оказавшаяся гротеском, дала мне возможность высказаться о том, о чем обычно не получается. Я полгода будто еду на поезде с этим молодым человеком, вижу его лицо в отражении окна, потом начинаю видеть отчетливее, понимаю, что он говорит, начинаю видеть все остальное, детали – и уже не могу не писать об этом. Вот так это происходит, а не потому, что я придумала о чем-то написать.

О возможной экранизации
Роман очень кинематографичен, да и снимать его будет легко. Можно, например, сэкономить на декорациях. Оккупированную Россию в книге можно снимать где угодно, там практически все как у нас сейчас. А чтобы показать романный СССР – нужно просто выйти за Лиговку и зайти во дворы. Там такие обшарпанные дома и коммуналки, ничего даже специально делать не надо. Можно и вовсе в одном доме снимать: сначала действие будет происходить в СССР, а потом дом покрасить – и можно Россию снимать. Сюжет такой, что можно настоящий блокбастер сделать. Только Бондарчуку бы снимать не дала – не умеет он блокбастеры снимать. У него все герои будто только что от гримера отошли. А надо, чтобы как в «Викинге»: чтобы все падало и летело, чтобы мужики настоящие, а не с пудрой на лице. Вот на этого режиссера бы согласилась (Андрей Кравчук – прим. «Прочтения»).

О литературной критике
Современная критика делится на две группы: газетная и толстожурнальная. В толстых литературных журналах можно найти глубокие аналитические рецензии. Однажды довелось почитать рецензию Ирины Роднянской в «Новом мире» – это был настоящий большой (на несколько страниц) разбор моего романа «Лавра». Еще запомнила отличную статью Григория Померанца в «Звезде». Тех, кто публикуется в периодике, практически не читаю. Пролистав книгу за вечер, вряд ли можно написать что-то толковое, вот и получается то же самое, что в аннотации написано. Хотя, к сожалению, и журнальные все чаще склоняются к пересказу, рассказывают: who died, who married. Или дают краткую аннотацию, а потом сразу про себя, такого замечательного, – это уже мало похоже на критику.

О том, как быть молодым писателям
Я не знаю ни одного хорошего прозаика за последние двадцать лет, который бы бился-бился и так никуда и не пробился. Существует много вариантов опубликоваться: толстые журналы, большое количество издательств. Там сидят образованные, толковые люди, они подробно изучают весь самотек. Надо просто запастись терпением, писать и рассылать. Если вы действительно хорошо пишете – это обязательно будет замечено.

Дарья Облинова

Лена Линд. Голливудский поцелуй

Лена Линд (настоящее имя — Алена Курило) — нарративный дизайнер и сценарист компании «Вайзор Геймз» (г. Минск, Белоруссия). Работала с проектами «Зомби Ферма», «Клондайк», «Верность».
Начала писать стихи и рассказы в восемь лет под влиянием журнала «Веселые картинки».
Любимые авторы: Стивен Фрай, Эрленд Лу, Мария Парр (псевдоним взят из ее книги «Вафельное сердце»), Альберт Лиханов, Дмитрий Горчев.

Любимая тема Лены Линд – люди без возраста, кидалты, которые застряли в детстве и пытаются стать взрослыми и брать ответственность за свои поступки.
Рассказ «Голливудский поцелуй» приводится в авторской редакции.

 

ГОЛЛИВУДСКИЙ ПОЦЕЛУЙ

Зимнее солнце зависло на небе, словно упавший кусочек салями на скатерти, и дало возможность редким парочкам еще пять минут полюбоваться закатом.

По правде говоря, на закат настоящие влюбленные не обращают ровно никакого внимания — они неловко топчутся на месте, касаются друг друга мокрыми носами и пытаются нащупать друг у друга признаки любви через куртки и комбинезоны.

Закату придают хоть какое-то значение только те, кто еще не получил ключи от новых владений. Они нарезают круги мимо лысых деревьев, вздыхают, случайно касаются друг друга замерзшими конечностями и загадочно смотрят вдаль, на разноцветные клочки облаков.

Иногда вздохи так и остаются вздохами — статистически установлено, что если число закатных свиданий превысило пять — пиши пропало, и твоя любовь укатит с каким-нибудь проходимцем на золотистом вольво.

Грете вовсе не хотелось прыгать в первый попавшийся вольво — единственную машину этой марки в коммуне водил беззубый Тило, и золотистой в ней была только ржавчина. Но пятое свидание подходило к концу, Стефан не поддавался штурму, и тут хочешь не хочешь — не только в вольво, но и на Тило запрыгнешь.

Из-за чрезвычайного положения в белокурой головке созрел план, достойный полководца: через квартал они случайно свернут не направо, к дому Греты, а налево, на улицу Ханса Йенсена. Улица Ханса Йенсена находится под уклоном в 15 градусов, ото льда ее почистят только завтра утром, а значит, Стефан со стопроцентной вероятностью растянется во весь рост и, может быть, даже сломает ногу. Тут-то Грета, как добрая самаритянка, склонится над павшим, коснется его отмороженной щеки шелковистым локоном… И дело в шляпе — миссия «Голливудский поцелуй» завершена.

План был прост и математически выверен, и Грета не нашла в нем ничего антигуманного.

Под принужденную беседу о выходках общей знакомой Яннике, бедолагу, как ничего не подозревающего ягненка, повели на место заклания.

На самом деле, Стефан был готов слиться с Гретой в голливудском поцелуе еще на первом свидании, но они так много болтали, что во рту у него пересохло. А целоваться засохшими губами было противно. На последующих свиданиях ситуация повторилась, но купить воды поблизости было негде, а есть снег перед Гретой Стефан не решался.

На улице Ханса Йенсена и правда было очень скользко — ноги Греты в новеньких сапожках то и дело разъезжались.

Совсем скоро темы для разговоров иссякли, а Стефан еще ни разу не потерял равновесия.

И снова Грете пришлось брать дело в свои руки, ведь в голове беззубый Тило уже протягивал к ней волосатые руки.

Когда Стефан отвлекся прочесть вывеску кондитерской, Грета поставила потенциальному отцу своих детей подножку.

Парень покачнулся, но не упал.

Грета не бросила надежды на светлое совместное будущее и три одинаковых свадебных сервиза — на уклоне она легко пнула Стефана в спину. Он поскользнулся и проехал на одной ноге добрых пару метров. Ничего!

От злости Грета укусила себя за язык, сжала кулачки… и, совершенно потеряв контроль над ситуацией, укатилась в самое начало улицы Ханса Йенсена.

Стефан среагировал мгновенно, и, как преданный самец королевского пингвина, плюхнулся на живот и покатился за Гретой.

Обычному человеку подобные брачные игры могли бы показаться странными, а опытные натуралисты бы лишь усмехнулись в пышные усы — чего мы там не видели. Но и те, и другие проводили вечер за пятничными мясными шариками, и им не было никакого дела до двух половозрелых особей, валяющихся на улице Ханса Йенсена.

Ударившись головой об уличный фонарь, Грета чертыхнулась, но все же попыталась встать. Ей это почти удалось, но подошвы новых сапожек так замерзли, что сами превратились в ледышки, и Грета снова упала лицом в снег.

К тому времени Стефан прикатился, и увидел, что Грета спрятала голову в сугроб, как арктический страус, а ее ноги отплясывают страстный танец на льду.

Тут-то оно и пришло — Стефан услышал зов предков и им овладели первобытные инстинкты, которые просыпаются, как оказалось, только после пятого свидания.

Стефан схватил Грету за бедра, поставил перед собой, и уже ни засохшие губы, ни рот, набитый снегом и ругательствами не могли помешать голливудскому поцелую на улице Ханса Йенсена.

Иллюстрация автора.

Собаки видят мир цветным: 9 историй, рассказанных от лица животных

Большинство людей, занимающихся писательством, рано или поздно испытывают творческий кризис, и собственные мысли становятся тяжким бременем. В тех случаях, когда жизнь кажется чересчур непонятной, люди пытаются посмотреть на вещи глазами животных. Пришло время обратиться к историям, рассказанным от их лица. Перед вами книги, которые позволят на секунду забыть о том, что вы – человек.

 

  • Кэтрин Эпплгейт. Айван, единственный и неповторимый. – М.: Карьера Пресс, 2016. – 320 с.

Сюжет книги строится вокруг гориллы Айвана, чей прототип жил в действительности и прославился на весь мир своими рисунками в «пальчиковой технике». Проведя двадцать семь лет за стеклянными стенами торгового центра, Айван привык к людям, наблюдающим за ним. Но чаще всего он думает о живописи, о том, как передать на бумаге вкус манго или шуршание листьев. Однажды в цирке появляется новый участник – слоненок Руби. Неожиданно для себя Айван начинает по-другому смотреть на жизнь в торговом центре. То и дело в его памяти начинают всплывать воспоминания из его прошлого в джунглях. Не желая, чтобы Руби повторила его судьбу, Айван решает во что бы то ни стало добиться для нее лучшей жизни.

Книга предназначена для детей школьного возраста, но будет интересна и взрослым, которые порой как никто другой нуждаются в том, чтобы им напомнили о таких простых вещах, как сострадание и добро.

Люди, похоже, не всегда догадываются, что же изображено на моих рисунках. Они щурятся, вертят головами, что-то бормочут. Я рисую банан, великолепный спелый банан, а они говорят: «Это желтый самолет!» или «Это же бескрылая утка!»

  • Ричард Адамс. Обитатели холмов. – СПб.: Азбука-Аттикус, 2016. – 544 с.

Роман «Обитатели холмов» признан одной из лучших книг, написанных в XX веке: его ставят в один ряд по значимости с такой незыблемой классикой, как «Маленький принц» Антуана Сент Экзюпери, «Чайка по имени Джонатан Ливингстон» Ричарда Баха, «Вино из одуванчиков» Рэя Брэдбери.

Ричард Адамс рассказывает историю искателей приключений, ставших таковыми поневоле (читай: «кроликов»), которым пришлось покинуть свой гибнущий город и отправиться в длинное путешествие. И ни один из них не знает, где оно должно окончиться. 

У героев романа есть своя мифология, язык, обычаи и жизненный уклад. Они рассказывают друг другу истории и роют подземные убежища. Однако книгу нельзя назвать доброй сказкой, где небо всегда безоблачно. В ней есть место и жестокости, и неопределенности, и опасности. В общем, жизнь в полном ее разнообразии.

Животные не ведут себя так, как люди. Они дерутся, когда надо драться, и убивают, когда надо убить. Но они никогда не обернут всю свою природную находчивость и сметливость лишь на то, чтобы изобрести новый способ искалечить жизнь другого живого существа. Они никогда не теряют чувства собственного достоинства и животности.

  • Пол Гэллико. Томасина. – М.: Розовый жираф, 2016. – 184 с.

«Томасина» – самая знаменитая в России повесть Пола Гэллико. Это история о девочке, любившей свою кошку, о ее папе-ветеринаре, потерявшем и вновь нашедшем любовь, о Безумной Лори, любившей все живое, – словом, о любви, в которой только и есть смысл жизни. Повесть экранизировал Уолт Дисней, а в 1991 году режиссер Леонид Нечаевснял на студии им. Максима Горького фильм «Безумная Лори». В 2016 году издательство «Розовый жираф» выпустило новое издание повести в классическом переводе Натальи Трауберг, дополненное красочными иллюстрациями Нины Кузьминой.

Дело в том, что девочки и кошки похожи. В девочках тоже есть тайна, словно они что-то знают, да не скажут, и они склонны к созерцанию, и, наконец, они иногда смотрят на взрослых как мы – пристально и непонятно.

  • Саша Черный. Дневник фокса Микки. – СПб.: Махаон, 2016. – 144 с.

В 2016 году «Махаон» переиздал известную повесть знаменитого русского поэта Серебряного века Саши Черного. В «Дневнике фокса Микки» повествование идет от лица забавного пса Микки, обладающего великолепным чувством юмора. Наблюдательный пес в ироничной манере рассказывает о своей полной событий собачьей жизни, о своей хозяйке Зине, обо всем, что его окружает.

Отдал бы полную чашку с овсянкой (ужасная гадость!), если бы мне кто-нибудь объяснил, зачем осень, зачем зима?

  • Даниэль Пеннак. Собака Пес. – М.: Самокат, 2015. – 176 с.

«Собака Пес» – трогательная и правдоподобная история бездомного щенка, который в поисках собачьего счастья проходит путь от мусорной свалки под Ниццей до парижской квартиры и после долгих скитаний осуществляет главную цель всякой собачьей жизни – воспитывает себе настоящего хозяина. Однако путь его был усыпан не вкусными мясными косточками, а всевозможными опасностями. «Собака Пес» – одно из наиболее значимых произведений современной франкоязычной литературы для детей; повесть рекомендована для чтения в школе Министерствами образования Франции, Швейцарии, Бельгии и Канады.

Да, он был бродячей собакой, ну и что? Он этого никогда не стыдился. Так уж оно и есть. Но до чего все-таки пронзительный у Перечницы голос! И сколько же можно тараторить! Если б достоинство не требовало стоять на всех четырех лапах, Пес зажал бы передними уши. Но ему всегда претило подражать людям.

  • Гарт Стайн. Гонки на мокром асфальте. – М.: Эксмо, 2014. – 352 с.

Один из самых известных романов Гарта Стайна написан от лица собаки, помеси лабрадора и эрдельтерьера, по имени Энцо, названного так в честь известного конструктора и автогонщика. Энцо – умный пес, который любит, когда его хозяин, опытный автомеханик, автогонщик, включает ему телевизор – спортивный канал или Discovery. Он все понимает, сопереживает домочадцам, выражая свои чувства как может, мечтая о том, что в следующей жизни он родится человеком. Это желание у него появилось после просмотра одной научно-популярной программы, где говорилось, что в Монголии собаки особо почитаются, так как жители этой страны верят: после смерти собака может переродиться в человека. Удивительно трогательная история, которая позволяет понять наших домашних питомцев чуточку лучше.

Вот моя мечта жить каждый день так, словно крадешь его у смерти. Ощущать радость жизни. Не чувствовать тягот, бремени страха и мук, всего того, с чем мы постоянно сталкиваемся. Говорить: «Я жив, и потому все прекрасно. Я есть, я с вами». Вот к чему хотелось бы устремиться. Именно так я и проживу свою следующую жизнь.

  • Пол Остер. Тимбукту. – М.: Эксмо-Пресс, 2014. – 224 с.

Однажды нью-йоркский поэт Вилли Гуревич, поменяв фамилию на Сочельник, решил отправиться творить добро в компании верного пса по кличке Мистер Зельц, которому и отведена роль рассказчика. Трогательная история их странствий изложена прославленным автором «Нью-Йоркской трилогии» и «Книги иллюзий» с классической простотой, мягкой проникновенностью и сдержанной печалью. Подобно другим книгам этого американского писателя, сценариста и режиссера, «Тимбукту» относится к произведениям о непреходящих ценностях: высоких целях, искренних, но недостижимых идеалах.

Достаточно написать слово «DOG» и поднести к зеркалу листок, чтобы понять, в чем тут дело. «DOG», прочитанное задом наперед, это «GOD». Собака это Бог, вот в чем дело. Имя Всемогущего Творца всего сущего содержится в зашифрованном виде в имени четвероногой твари. Разве такое может быть случайностью?

  • Файн Энн. Дневник кота-убийцы. – М.: Самокат, 2013. – 64 с.

Кошки – не те, кем кажутся. Веселая книга в необычном полиграфическом исполнении, написанная от имени кота Таффи, – прекрасный подарок котоманам всех возрастов. В главном герое книги каждый может узнать своего собственного пушистого любимчика. Энн Файн, многократный лауреат звания «Лучший детский писатель года» в Британии, прекрасно передала кошачью речь, а Дина Крупская перевела это на русский. «Дневник кота-убийцы» назван в числе 10 лучших книг для подростков 2010 года по итогам читательского голосования в Московской городской детской библиотеке им. А.П. Чехова.

Я ответил ему своим фирменным взглядом «меня-этим-не-проймешь». 

  • Питер Мейл. Собачья жизнь. – СПб.: Амфора, 2013. – 192 с.

Автор этих заметок, пес Бой – чистой воды параноик, страдающий манией величия в сочетании с острой манией преследования, что проявляется только в тактически выгодные моменты его жизни. Как писатель он представляет собой нечто среднее между Прустом и осликом Иа-Иа, склонен к клевете и абсолютно поглощен самим собой. Цитаты из великих мудрецов перемежаются в его дневнике с чисто собачьими темами, а ссылки на Вольтера и Макиавелли соседствуют с практическими советами о том, как под обеденным столом уберечь свой хвост и лапы от неуклюжих человеческих конечностей. Эта полная юмора книга не оставит равнодушным никого из тех, кто хоть однажды задумывался, что же творится в голове у любимого питомца.

Человеку свойственно ошибаться. Собаке свойственно прощать.

Александра Сырбо

Если бы не этот гром

«Гроза» в постановке Андрея Могучего в БДТ им. Г.А. Товстоногова
Художник: Вера Мартынов
Композитор: Александр Маноцков
В спектакле заняты:  Виктория Артюхова, Александр Кузнецов, Марина Игнатова, Анатолий Петров, Василий Реутов, Мария Лаврова, Ируте Венгалите, Дмитрий Воробьев/Сергей Лосев, Алексей Винников/Дмитрий Мурашев, Нина Александрова/Варвара Павлова и другие
Премьера: 16 июня 2016

 

Прошлый сезон БДТ им. Г.А. Товстоногова завершил громко: в середине июня на Основной сцене состоялась премьера музыкально-драматического спектакля «Гроза», режиссером которого стал Андрей Могучий. Одна из самых любимых репертуарным театром пьес Александра Островского в трактовке художественного руководителя БДТ заблистала всеми оттенками лакового черного.

Еще до начала действия постановщик дает зрителям ключ к пониманию эстетики, в которой решен спектакль, – благодаря занавесу, расписанному художником Светланой Короленко. Изображенная на нем композиция называется «Житие Катерины», о чем каждый, кто знаком с пьесой, может догадаться и не подглядывая в программку. Драма, развернувшаяся в вымышленном волжском городе Калинове, рассказана на полотне от начала и до конца – в виде причудливых, фантазийных сценок, вроде тех, которыми украшают поверхность знаменитых палехских шкатулок.

Герои Островского и впрямь словно бы перенесены режиссером на черный фон палехского ларчика. Картинка, задуманная Могучим, фронтальна: бо́льшая часть спектакля проходит на авансцене, персонажи смотрят (а порой и обращаются) в зал и редко – друг на друга. Смена сцен происходит при помощи расписанных занавесов, то вытесняющих действие на передний план, то открывающих зрителям зияющую черноту улиц и дворов Калинова. Жители городка по планшету почти не ходят – их, до поры до времени неподвижных, выкатывают из-за кулис на небольших площадках лакового черного цвета. Каждый из них – словно на своей собственной стороне шкатулки, каждый – обособлен и обвит золотистой рамкой. Фронтальная ориентированность мизансцен, условные костюмы авторства Светланы Грибановой (мрачные, минималистичные, без явной отсылки к эпохе), отточенность пластики, мимики и интонационной партитуры отдельных персонажей (например, демонической Феклуши в исполнении Марии Лавровой) так и наводят на мысль провести стилистические параллелели со «Сказками Пушкина», поставленными Робертом Уилсоном в московском Театре Наций. 

Однако если у американского режиссера-сценографа во главе угла стоит визуальное решение, то для Могучего в «Грозе» не менее важна музыкальная составляющая спектакля (композитор – Александр Маноцков). Его герои очень по-разному подают текст Островского. Так, в устах Кудряша (Василий Реутов) и других калиновских мужиков он превращается в разухабистый речитатив, сопровождающийся притоптываниями и непрерывным, глухим грохотом барабана – гроза уже рокочет в отдалении, напряжение нарастает. Совсем иным героем на этом фольклорном фоне предстает Борис Григорьевич, племянник купца Дикого, человек приезжий и, согласно ремарке, «порядочно образованный» – в общем, по всем параметрам нездешний, – чье появление, как гром среди ясного неба, нарушает уклад жизни замужней Катерины. В Борисе постановщик увидел персонажа оперы, по воле обстоятельств оказавшегося в чуждой ему народной среде. В исполнении Александра Кузнецова, солиста труппы Михайловского театра, монологи и реплики героя в сторону превращаются в оперные партии.

Сложнее прочих – музыкально-речевая характеристика Катерины (Виктория Артюхова). Поначалу ее отличает лишь волжский говорок, но после тайного свидания с Борисом партитура меняется. Чувствительная, восприимчивая, она вдруг подхватывает оперную эстетику, в которой существует ее возлюбленный. Какое-то время Катерина и Борис оказываются «созвучны» друг другу – не только с сюжетной, но и с музыкальной точки зрения. Однако миг счастья, выгаданный у судьбы столь высокой для Катерины ценой, краток. И в финале, после признания постылому мужу Тихону в измене и прощания с Борисом, уезжающим по поручению дяди, героиня Артюховой обретает свой собственный голос. Последний монолог она поет уже иначе. Печальные слова, которыми молодая женщина подготавливает себя к самоубийству, становятся щемящей, лирической народной песней. Это не панихида по собственной жизни и молодости. Скорее так, негромко, с ласковой улыбкой и интонацией, игриво взлетающей вверх на конце фразы, убаюкивают засыпающего ребенка. 

Город Калинов, каким увидел его Андрей Могучий в соавторстве с художником Верой Мартынов, – темное царство без проблеска солнечного света. Всполохи молний – единственное, что озаряет глубину сцены, на мгновение выхватывая из темноты притаившиеся в ней фантасмагорические кошмары. Приватная жизнь калиновцев скрыта от чужих глаз – во мраке, за заборами, за засовами. Но под инфернальные звуки «Калинки-малинки» сквозь внешнюю сдержанность и благочинность нет-нет да и проступит завораживающая бездна. Вспышки электричества в небе, понимаемые героями как гнев Божий, делают невидимое – видимым, тайный ужас – явным. Правда, лишь на мгновение. Люди здесь давно привыкли к мысли: главное – приличный фасад, а что за ним, никого не касается.

И только Катерина, единственное яркое пятно в палитре спектакля, вобравшей в себя, кажется, все оттенки черного, – не способна принять повсеместно распространенную ханжескую мораль. В трактовке Могучего она, одетая в красное платье, – не «луч света», а воплощение бескомпромиссного, не умеющего и не желающего маскироваться чувства, которому нет места в безвоздушном калиновском мире. И потому выход для нее один: самой перестать существовать. Катерина Артюховой не бросается в волны в порыве отчаяния – она спокойно уходит по помосту в речную пучину. Ее страшила перспектива быть убитой молнией и унести с собой на тот свет неотмоленные грехи. Но теперь, отпустив Бориса и примирив во время финальной песни собственные внутренние противоречия, она готова к встрече со смертью.

«Гроза» Андрея Могучего – спектакль мрачный, тревожный, но его финал не назовешь пессимистичным. Узнав о самоубийстве героини, жители городка собираются вместе, слушая, как несчастный Тихон оплакивает жену. Вдруг из-за кулисы, с нескрываемой гордостью держа в руке край занавеса, появляется Катерина. И уверенно пересекает пространство, скрывая за расписным полотном замерших в последней мизансцене персонажей. Она сошла с крышки шкатулки в другое измерение. А они остались.

 В статье использована фотография Стаса Левшина

Наталия Соколова

Песня банальности, она же ‒ опыта

  • Мария и Давид Бурлюки. По следам Ван Гога. – М.: Grundrisse, 2016. – 252 с.

Широкому читателю Давид Бурлюк известен прежде всего как поэт и художник, один из основателей русского футуризма, покровитель и друг Владимира Маяковского. В автобиографическом очерке «Я сам» Маяковский вспоминал про него: «Уже утром Бурлюк, знакомя меня с кем-то, басил: “Не знаете? Мой гениальный друг. Знаменитый поэт Маяковский”. Толкаю. Но Бурлюк непреклонен. Еще и рычал на меня, отойдя: “Теперь пишите. А то вы меня ставите в глупейшее положение”». Как всякий талантливый менеджер, Бурлюк всегда оставался немного в тени. В 1922 году он переехал в Америку, где издавал журнал, участвовал в выставках и писал в «Русский голос». Маяковский встречался с ним, когда приезжал в Нью-Йорк в 1924 году.

Умение устанавливать связи, пожалуй, было одним из главных качеств Бурлюка. Сам он через головы поэтов и правительств хотел вписать себя в историю, и не куда-нибудь, а рядом с Ван Гогом. Сам жанр путевых записок достаточно известен, у Бурлюка же сюжет особый: он движется по следам великого художника. Вместе с женой Марусей он отправляется в путешествие, на юг, по местам Ван Гога. Взяв с собой альбом его репродукций, Бурлюк посещает места художника в Арле и рядом, делая в каждом из них по несколько зарисовок.

Почему выбор пал именно на Ван Гога? Сам Бурлюк отвечает в тексте: «Друзья спросят: почему не Сезанн? Почему не Ренуар или Боннар? На этот вопрос легко ответить. Мы всегда должны помнить даты нашего рождения и рождения наших родителей». В таких родственных категориях мыслит он свои отношения с предшественником. Путешествие, описанное в книге, началось в 1949 году. Спустя 60 лет после гениального голландца Бурлюк фиксирует нынешнее состояние ван-гоговских сюжетов. Книга пестрит черно-белыми изображениями. Вот «Мост в Тринкветайле» (1888). А вот он же, написанный рукой Бурлюка (1949). В углу картины Бурлюк ставит две подписи: свою собственную и имя Ван Гога. Во французской провинции супругам даже удалось познакомиться с людьми, лично знавшими Ван Гога.

Брату покойного, отцу Елены, Фредерику Serret теперь 80 лет, он помнит Ван Гога; по его словам, его мать несколько раз давала художнику чашку супа, когда Van Gogh писал поблизости их дома на улице Mireille.

Путешествие Бурлюков, до ужаса туристическое, благообразное (поэту уже за шестьдесят) – это набор занятных мелочей, тысяча фактов обо всем на свете, лишенных, однако, всякой творческой идеи. Супруги скрупулезно записывают цены гостиничных номеров и свое меню на завтрак. Обычные американские пенсионеры в отпуске. Несмотря на искусственный глаз (один глаз у него, как известно, был ненастоящим), у Бурлюка словно недостает какого-то волшебного стеклышка, которое преображает реальность. Холодный чай, шум автомобилей, обои в цветочек – за всеми этими обрывочными образами так трудно разглядеть Ван Гога, каким ценил его Бурлюк.

Впрочем, пора футуристических чудачеств прошла ‒ поэт на покое. И всех радостей у него – перерисовка чужих картин; он как дети, которые переводят картинки через стекло. Есть в этом что-то глубоко символическое (так футуристы первых лет заимствовали у итальянцев их манифесты), печальное. «…ибо если ремесленник знает, что он делает, то художник этого не знает и не может знать», ‒ говорил знаменитый аниматор Александр Алексеев, ушедший из книжной иллюстрации в мультипликацию. Бурлюк в полном соответствии с этой формулой становится ремесленником, и маршрут его известен наперед. Он даже проложен на картах, которые, кстати, прилагаются к книге – раскладные черно-белые листы, оформление которых достойно всяческих похвал. Канны, Арль, Тараскон… Если вы, подобно Бурлюку, решите повторить этот путь, то вперед – все уже готово.

Листья платанов шумят под ногой на набережных, где внизу у воды – шеренги терпеливых рыболовов. Hotel Regina комната без ванны – 540 фр., обед – 750 франков, завтрак – 240 фр.

Путешествие Бурлюка ‒ опыт скорее не художника, а исследователя. Однако даже у ученого всегда остается место для эксперимента, для шага в сторону. У Бурлюка все предсказано наперед, эксцессов не предвидится. Он словно дотошный турист, отмечающий галочкой посещенные города. Только вся ценность этих мест ему уже известна ‒ никаких открытий не случается. И вся футуристическая юность Бурлюка предстает продуманной стратегий, «буйством с мандатом на буйство», как сказал бы Пастернак. Тут, однако, уже нет и буйства.

В северо-восточном углу укреплений, окружающих город, стоит 35-метровой высоты башня Constance. Безногий инвалид I мировой войны доводит нас до двери, на которой на белой бумажке лаконичная надпись: «30 франков».

Для Бурлюка как будто именно цена билета является самым поразительным фактом. Читателю же вангоговское путешествие к корням могло бы послужить напоминанием о самых банальных истинах. О том, как проницаемо историческое пространство, в котором великий художник века XIX встречается с ветераном великой бойни века XX. Помните, когда умер старший друг Пушкина Вяземский, Ленину было восемь лет ‒ так стремительно спрессовались события на сломе двух столетий.

Интересующиеся жизнью VanGogh’a не могут не посетить приют для душевнобольных в Saint-Remy, где художник прожил с мая 1889 года до мая 1890-го и написал там 141 холст. Если работы, сделанные в Arles, полны ясного блеска, яркости красок и влюбленности в «малые детали» жизни, то холсты периода Saint-Remy, написанные в моменты душевного просветления, по краскам свои темнее и часто в них царят черты мистицизма.

Вспоминается банальное изречение артистов Фабрики эксцентрического актера (сокращенно ФЭКС), которые взяли своим девизом слова Марка Твена: «Лучше быть молодым щенком,чем старой райской птицей». И правда, лучше. ФЭКС творили в Петрограде, когда там зарождалась бацилла футуризма. Тоже писали свои манифесты аршинными буквами и пугали приличную публику. Один из фэксов, режиссер Григорий Козинцев впоследствии записывал: «Режиссер “Шинели” укладывает меня на обе лопатки. В этом нет ничего странного: ему 22 года, а мне скоро 60». Режиссер «Шинели» – это сам Козинцев, только молодой. Подобно ему, и Бурлюк проигрывает не кому-нибудь, а себе – молодому. Только сам он об этом и не догадывается.

Асса Новикова

Дон Делилло. Ноль К

  • Дон Делилло. Ноль К / Пер. с англ. Л. Трониной. — М.: Издательство АСТ : CORPUS, 2017. — 320 с.

В новом романе Дона Делилло затрагиваются темы, всегда интересовавшие автора: искушения, которые готовят новые технологии, власть денег, страх хаоса. Росс Локхард вложил крупную сумму денег в секретное предприятие, где разрабатывается способ сохранения тел до будущих времен, когда новые технологии позволят вернуть их к жизни. И он, и его тяжело больная жена собираются испытать этот метод на себе. Сын Локхарда Джефри выбирает жизнь, предпочитает радоваться и страдать, испытывать все, что уготовано ему на пути.

 

Во времена Константиновки

Когда-то Эмма обучалась танцу, несколько лет назад, и была в ней некая текучесть, в ее лице и теле, шагах, походке и даже в аккуратных формулировках. Иногда мне представлялось, что в самые обычные минуты она действует в соответствии с тщательно разработанным планом. Таковы праздные измышления мужчины, в чьих днях и ночах нет никакой интриги, и потому-то он начинает думать, что мир его некоторым образом окручивает.

Но она удерживала меня от тотального разочарования. Она была моей возлюбленной. Одной этой мысли, одного слова хватало, чтоб меня успокоить: возлюбленная — красивый мелодический ряд, над которым машет крылом буква “б”. Каким нелепым мечтаниям я предавался, исследуя это слово, а оно воплощалось в виде женской фигуры, и я чувствовал себя юношей, предвкушающим тот день, когда он сможет сказать: у меня есть возлюбленная.

Мы пришли к ней, в скромную квартирку в довоенном доме, на востоке. Она показала мне комнату Стака — раньше я видел ее только мельком. Пара лыжных палок в углу, койка, накрытая солдатским одеялом, огромная карта Советского Союза на стене. Карта меня сразу же привлекла, я изучал экспансивное пространство в поисках топонимов уже известных и множества других, никогда мне не встречавшихся. Здесь у Стака стена памяти, сказала Эмма, это великая дуга исторического конфликта, замкнувшаяся между Румынией и Аляской. Каждый раз, приезжая, в один прекрасный момент он становится у карты и долго на нее смотрит, сверяя личные, острые воспоминания человека, от которого отвернулись, с коллективной памятью о преступлениях прошлого, о голоде, который подстроил Сталин и от которого умерли миллионы украинцев.

Эмма сказала, Стак обсуждает с отцом и последние события. Ей немного говорит. Путин, Путин, Путин. Только от него и слышно.

Встав у карты, я принимаюсь читать вслух названия мест. Не знаю зачем. Архангельск, и Семипалатинск, и Свердловск. Это история, поэзия или я, как ребенок, бормочу какую-то невнятицу, осваивая незнакомую земную поверхность? Вот сейчас ко мне присоединится Эмма, мы станем читать вместе, делать ударение на каждом слоге, ее тело прижмется к моему, Киренск и Свободный, а потом мы окажемся в ее спальне, снимем обувь, ляжем на кровать лицом к лицу, повторяя вслух названия городов, рек, республик, и каждый из нас, произнося одно название, будет снимать один предмет одежды: мой пиджак — в Горках, ее джинсы — на Камчатке, и постепенно мы доберемся до Харькова, Саратова, Омска, Томска, и тут я чувствую себя идиотом, но не останавливаюсь сразу, читаю про себя, и слова уходят вглубь, и текут потоки бессмыслицы, и в именах слышатся стоны, и загадка огромного пространства суши окутывает саваном нашу ночь и нашу нежность.

Но мы не в спальне, а в комнате Стака, и я прекращаю читать и фантазировать, но отвернуться от карты пока не готов. Так много можно здесь увидеть, и почувствовать, и упустить из виду, так много недоступно знанию, здесь и Челябинск — да вот он, сраженный метеоритом, и сама Конвергенция затерялась где-то на карте бывшего СССР, окруженного Китаем, Ираном, Афганистаном и прочими. Возможно ли, что я был там, в сердце выжженного пространства этого дремучего мифа, и весь он передо мной, целиком; десятки лет шло тектоническое движение, а тут все сглажено, остались только географические названия.

Однако на карте территория Стака, не моя, и мать его, оказывается, уже не стоит рядом, а вышла из комнаты, вернулась в настоящее время и место город будто приплюснут, все сосредоточено на уровне улиц — строительные леса, ремонтные работ, сирены. Я гляжу на лица прохожих, мгновенно — и объяснения здесь ни к чему — исследую человека, скрывающегося за конкретным лицом, не забываю и голову поднять, чтобы рассмотреть геометрический массив высотного объекта — очертания, ракурсы, наружность. Светофоры тоже изучаю — превратился в школьника. Люблю рвануть через улицу на последних зеленых секундах — четвертой, третьей. Мгновения, когда загорается красный для пешеходов и зеленый для машин, всегда разделяет сверхсекунда, чуть больше. Значит, у меня есть резерв безопасности, и я с радостью его использую, пересекая широкую авеню решительным шагом, а иногда цивилизованной трусцой. Таким образом, я действую в соответствии с системой, зная, что ненужный риск — интегральный элемент законов, по которым развивается урбанистическая патология.

 

Эмма пригласила меня заглянуть к ней в школу в родительский день — день посещений. Здесь учились дети с целым спектром отклонений — от расстройства речи до эмоциональных проблем. Им трудно было ежедневно учиться, осваивать основные виды сознательной деятельности, понимать, расставлять слова в надлежащем порядке, приобретать опыт, становиться активными, образованными, соображать.

Я стою у стены в комнате, полной мальчиков и девочек, они сидят за длинным столом с раскрасками, играми, куклами. Вокруг слоняются родители, болтают, улыбаются, а улыбаться есть чему. Дети оживлены, увлечены, пишут рассказы, рисуют зверушек — те, кто к этому способен, я же смотрю и слушаю, пробую уловить сущность жизней, совершающихся здесь, в беззаботной неразберихе маленьких спутанных голосов и больших колеблющихся тел.

Подошла Эмма, встала рядом со мной, сделала знак девочке, которая скрючилась над пазлом, она боится сделать один-единственный шаг, отсюда туда, изо дня в день, и ее нужно всячески поощрять словами, а то и подталкивать, чтобы приободрить. Но день на день не приходится, заметила Эмма, и ее слова навсегда останутся со мной. Все эти дефекты, конечно, имеют аккуратные аббревиатурные наименования, однако Эмма сказала, что не использует их. Вон там, у края стола, сидит мальчик, он неспособен производить определенные моторные движения, и поэтому никто не понимает слов, которые он произносит. Все ненормально. Фонемы, слоги, мышечный тонус, работа языка, губ, челюсти, неба. Она назвала аббревиатуру — ДАР, но не стала объяснять термин. Он казался ей проявлением этой самой патологии.

Скоро Эмма опять пошла к детям, и стало ясно, что здесь она имеет авторитет и уверена в себе, хотя и действует предельно мягко — когда говорит, перешептывается с кем-нибудь, передвигает фигуры на игральной доске или просто наблюдает за ребенком, беседует с родителем. В комнате, куда ни глянь, все веселы и активны, а я словно примерз к стене. Пытаюсь вообразить детей, одного, другого — того, кто не различает форму и не понимает закономерность узора, или неспособен удерживать внимание, или слушать и следовать за основной мыслью. Посмотри на мальчика с азбукой в картинках и попробуй представить его в конце дня — как он едет в школьном автобусе, беседует с другими ребятами или смотрит в окно, и что он там видит, и насколько это отличается от того, что видит водитель или другие дети, и как потом его встречают на углу некой улицы мама, папа, старший брат, сестра, или нянечка, или домработница. Нет, такие вещи не помогают проникнуть в саму жизнь.

Да и должны ли? И могут ли?

Были и другие дети, в других комнатах — пока болтался по коридору, я видел, как мамы, папы, учителя разводят их по классам. Взрослые. Сможет ли кто-то из этих ребят осмелиться вступить в зрелую жизнь, иметь перспективы, установки взрослого человека, покупать шляпы, переходить улицы? Я посмотрел на девочку, которой чудилось, что каждый шаг несет некую предопределенную угрозу. Живую девочку, не метафору. Светло-каштановые волосы, сейчас освещенные солнцем, природный румянец, сосредоточенный взгляд, маленькие ручки — ей лет шесть, думаю, зовут, думаю, Энни или Кейти, и я решаю уйти до того, как она закончит играть в свою игру, до того, Часть вторая во времена константиновки как завершится родительский день — дети свободны, можно заняться другими делами.

Сыграть в игру, составить список, нарисовать щенка, рассказать сказку, сделать шаг.

День на день не приходится.

Обретение имен

  • Меня зовут Люси Бартон. Элизабет Страут / Пер. с англ. Е.З. Фрадкиной. ‒ М.: Эксмо, 2016. ‒ 192 с.

Элизабет Страут, ставшая известной в России после романа «Оливия Киттеридж», в 2016 году публикует новую книгу ‒ «Меня зовут Люси Бартон». Она отличается от других произведений малым объемом и необычным стилем повествования: это не совсем автоматическое письмо, о котором писал Ролан Барт, но нечто близкое.

«Меня зовут Люси Бартон» ‒ история женщины, попавшей в больницу с неясным психосоматическим заболеванием и пытающейся понять и принять собственное прошлое. На первых страницах Люси ‒ обычная молодая женщина, жена и мать, по-прежнему стремящаяся обрести родительскую любовь.

Роман начинается с попытки героини наладить отношения с собственной матерью, которая, несмотря на свое физическое присутствие в палате, очень далека от дочери. Важно отметить, что Страут концентрируется не на холодной и отстраненной женщине, а на живой Люси, осознающей внутренние причины своей болезни. Впрочем, этот процесс пока только начат, и трансформация намечена едва заметными штрихами.

Мы увидим героиню в разные периоды жизни, и в каждый момент ее голос будет звучать иначе. Некоторым образом автор воссоздает здесь механизм зарождения собственного писательского голоса, набирающего силу и глубину. Люси, отказываясь от штампов и привычного взгляда на мир, учится называть происходящее с ней все более точными и емкими словами. И именно через акты проговаривания, а затем и письма героиня обретает себя. Страут намеренно не ставит героиню в ситуацию одиночества. С одной стороны, это показывает влияние социальных норм и правил на человека, с другой же ‒ преодолимость условностей и ограничений.

Люси Бартон учится выражать боль и недоумение, расставлять приоритеты, выбирать собственный жизненный путь, не испытывая угрызений совести, находя маленькие радости в повседневности. Из девушки, выросшей в удушливой атмосфере маленького городка и стремящейся сбежать прежде всего от себя, героиня превращается в умную состоявшуюся женщину. Трансформация Люси Бартон и ее право называть себя, выходить на первый план вырастают не из любви и нежности, которых героиня не получила в детстве. Это требовательная безжалостность художника, отсекающего все лишнее, чтобы творить:

Джереми сказал, что я должна быть безжалостной, чтобы стать писателем. И я думаю о том, как не навещала брата и сестру, и родителей, потому что всегда работала над какой-нибудь книгой и всегда не хватало времени. (Но я и не хотела туда ехать.) Времени всегда не хватало. А позже я поняла, что если не расторгну этот брак, то не напишу другую книгу – не напишу так, как мне хочется.

На самом деле безжалостность, как мне кажется, начинается с того, что хватаешь себя за шиворот и говоришь: это я, и я не поеду туда, куда не хочется – в Эмгаш, Иллинойс. И я не стану продолжать этот брак, раз мне этого не хочется. Я схвачу себя за шиворот и заставлю идти вперед по жизни – слепая, как летучая мышь, – но только вперед! Думаю, это и есть безжалостность.

 

Татьяна Наумова