Страна Небыляндия

  • Андрей Филимонов. Головастик и святые. — М.: РИПОЛ классик, 2016. — 272 с.

Роман «Головастик и святые» стал одним из рекордсменов премии «Национальный бестселлер» этого года по количеству рецензий Большого жюри — чаще всего это значит, что перед нами произведение неординарное, возможно неоднозначное. Вполне закономерно книга вышла и в финал премии — наравне с романами таких известных авторов, как Андрей Рубанов и Анна Козлова, чьи новинки анонсировали чуть ли не словами «триумфальное возвращение». А о Филимонове почти никто не слышал до этого года. Шутка ли.

Объяснить успех этого текста можно: во-первых, роман совсем небольшой по объему. Во-вторых, на нем стоит маркировка «18+», свидетельствующая о возможном наличии сцен сексуального характера и обсценной лексики. В-третьих, это произведение смешное, причем, как можно понять из второго пункта, по-низовому, в духе бахтинского карнавала. В-четвертых, это очень тщательно созданный текст. Как рассказал автор в одном из немногих своих интервью, он переписывает каждую фразу по несколько раз, добиваясь ритмической и композиционной гармонии текста. Вот роман и вышел очень «плотным»: небольшим, но напряженным; каждая фраза — крепкая, неслучайная; а смыслов — копать и копать.

Начинается роман на Сибирском тракте в 7109 году (то есть 1601 году) с истории зауральских Ромула и Рема, основателей деревни Бездорожная братьев Некраса и Немила — да, то есть «некрасивого» и «немилого» — а какими вы ожидали увидеть сибирских демиургов, если даже их женщины из бесовского «речного народца» улетают рожать детей туда, где потеплее: в Египет, в «незимнюю страну». Так раскручивать можно каждый эпизод, обнаруживая отсылки к античности, говорящие имена, не удивляясь оксюморонам вроде того, что Бездорожная стоит на тракте. Есть у Филимонова и эпизоды, в которых текст вспоминает своих ближайших предшественников — например, пелевинского «Чапаева и пустоту».

Меня зовут Adam Maria. Можно просто Адам. Или просто Мария. Я так давно купаюсь в великом и могучем, что легко делаю русские шутки. Рецепт прост. Назовите женщину мужским именем (Лев Маргаритыч), а мужчину — женским, и все будут долго смеяться. Как тот молодой писатель в кооперативном туалете на Пушкинской площади в начале девяностых годов. Мы нюхали кокаин из одной мыльницы, он спросил, как меня зовут, я ответил: просто Мария. Писатель от хохота чуть не расквасил нос об умывальник.

Как деревня Бездорожная начала свое существование, так и продолжила. Живут в ней не люди, а ожившие герои то ли карикатур, то ли комиксов — рука тянется каждого из них нарисовать и по «облаку» приделать. Руководит деревней тот самый Головастик, имя которого стоит на обложке, живет он с женой Кочерыжкой. Первой ее в деревне пришел поприветствовать дед Герой, прихватив с собой самоедскую Камасутру, которую тут же и показал. То-то Головастик, придя домой, удивился, застав свою жену за разглядыванием срамных картинок в компании незнакомого мужика. А их соседи ссорятся из-за лысины мужа, которого прозвали Лениным, после чего жена Матрешка уходит от него к соседу Кончаловскому — он заслужил свое прозвище монтажом эротической картины. О том, что это за картина и почему ее понадобилось снимать, Филимонов, конечно, тоже хорошо придумал. А может, и не придумал: каждая зарисовка из жизни поселенцев Бездорожной одновременно фантастична и реальна, бессмысленна и по-философски основательна.

После всего, что описано в первой части романа от лица Головастика, нужно было показать, как выглядит деревня с позиции зрителя из мира внешнего. Им становится поляк Адам Мария, последние двадцать лет живущий в Москве. По просьбе священника-униата из Львова Романа Скороговорко они едут в Бездорожную, где Скороговорко должен «отыскать прах блаженных монашек, замученных НКВД».Только вот незадача: Бездорожной вроде как больше нет, ее ликвидировали из-за «секвестра бюджета». Или, выражаясь словами Головастика, «Бог дал, Бог взял».На самом деле, конечно, она до сих пор существует, поскольку приказ о переездежители деревни сумели обернуть в свою пользу.

На том собрании мой красноречивый супруг довел мужиков до белого каления. Я уж думала — капец, сейчас начнется. Как вдруг он выкладывает план. Они, опа, и на жопу! Чё это мы, спрашивают, мертвые души? Вовка в ответ: а кто? <…>Грубил прямо в лицо. А им это по кайфу. Они ведь почему бесились? Что никто не делает уважения. <…> Они в отместку решили Вовку опустить. А он пошел в контратаку. Как давай хамить — как настоящая власть. Деревня сразу уши развесила — отец родной! Я думаю, любая умная власть на том держится, хоть президента, хоть кого. Сначала наорешь, а потом разрешишь делать то, что люди и так без тебя сделают. И люди довольны, и власть при делах.

Насколько нестабильны у Бездорожной отношения с пространством, настолько же они нестабильны и со временем. Здесь как будто всегда одновременно и имперская Россия, и Гражданская война, и советский период, и Олимпиада-80, и 1990-е, и кризис 2014 года. Здесь Ленин рассуждает о Ельцине, здесь говорят про «третий Рим и второй Крым» и все мечтают стать Владимирами — и не понять, а вдруг крестителями.

Головастик смачно кроет жестокую судьбу, невидимого собеседника, далекое начальство, окружающий мир, Путина, Обаму, Римского папу и какого-то завгара. В тихом воздухе душевная песнь сибирского мужика звучит, как гимн страны Небыляндии, больше известной под именем Россия.

«Головастик и святые» каждой главой утверждает полушутливую истину, что Россия на самом деле живет при анархическом строе. Административная власть не имеет никакого отношения к реальности, а люди ловко обходят все выставленные сверху запреты. И продолжается это в случае, например, с деревней Бездорожная с XVII века, ни больше ни меньше. И пока — не рухнули, а пережили любой другой строй.

Но вот что интересно, «рай» (тот, который парадиз) во всех славянских наречиях звучит одинаково: рай. Административное тело России — от Калининграда до Владивостока — состоит из райцентров. Потому что Россия — это рай, где центр везде.

Елена Васильева

Время читать, или Неочевидные новинки Петербургского книжного салона

В четверг в Петербурге открылся XII Международный книжный салон – самое крупное мероприятие подобного рода в литературной жизни города. Он продлится четыре дня. Журнал «Прочтение» изучил, какие новинки на салон привезут издательства и составил свой список, решив обойтись без самых очевидных.

  • Это футбол! Писатели на стадионе. — Издательство «Лимбус Пресс»

Уже в середине июня Петербург ждет наплыва футбольных болельщиков — в городе пройдут матчи Кубка конфедераций, который является «репетицией» Чемпионата мира 2018 года. Так что сборник рассказов, повестей и даже двух поэм о футболе придется кстати. В списке авторов обнаруживается как давний любитель московского «Динамо» Дмитрий Данилов с нарративом о матче с «Арсеналом», так и Анна Матвеева с рассказом «Минус футбол», где главной становится судьба одного голкипера. Открывается книга рассказом Ильфа и Петрова «Честное слово болельщика» — своего рода манифестом футбольного фаната.

Книга, в которой под одной обложкой собраны тексты советских классиков и современных — вплоть до самых молодых — писателей. Не для того, чтобы уравнять одних с другими. А чтобы впервые в истории русской литературы читатель мог нетерпеливым взглядом окинуть ее: ну, а где у вас тут про футбол? Вот, дорогой читатель, вот. Про футбол — есть. (Из предисловия составителя Вадима Левенталя)

  • Даниил Дондурей, Лев Карахан, Андрей Плахов. Каннские хроники. 2006–2016: Диалоги. — Издательство «Новое литературное обозрение»

«Каннские хроники» — это сборник бесед трех критиков, ранее рассуждавших об одном из самых престижных фестивалей на страницах журнала «Искусство кино». К сожалению, один из авторов, Даниил Дондурей, скончался незадолго до выхода книги. Тем ценнее становятся эти стенограммы дискуссий специалистов о парадоксах, отчаянии и выходах за пределы нормы, ставшие основой сборника. Книга отслеживает десятилетие из жизни фестиваля, а также подводит промежуточные итоги: специально для этого издания «Каннских хроник» Дондурей, Карахан и Плахов написали по статье.

Одна из важнейших фестивальных тем этого года — противостояние рутине. Но не только рутина, жизненный застой являются балластом для современного человека. Потребительское и лояльное поведение, разные виды автоматизма, обеспечивающие качество жизни и отношений с начальством, мужьями, детьми. Переосмыслить все эти нормы, хотя бы просто осмыслить их без эмоционального выхода за их границы, без определенной доли безумия — невозможно. (Даниил Дондурей. За пределы нормы. Канны—2016)

  • Антуан Володин. Бардо иль не Бардо. — Издательство Ивана Лимбаха

Антуан Володин — французский писатель и переводчик с русского — публикует произведения под разными псевдонимами и не желает, чтобы его тексты соотносили с какими-либо литературными течениями. Потому создает в них абсурдную вселенную, населенную шаманами, революционерами и другими маргиналами. Все так и в «Бардо иль не Бардо», который критики называют одним из самых смешных романов Володина. Смешного в привычном понимании тут, правда, мало: в каждой из семи частей умирает один герой, он попадает в место под названием Бардо, где будет двигаться к своему перерождению — и даже может стать буддой.

Временами автомат разряжал обстановку, пересказывая онирические оперетки, действие которых происходит в преисподней, параллельной тому аду, что существует в материнском чреве и на поверхности. Так, в виде трагикомического дополнения он одарил слушателей приключениями, которые испытали эгалитарист Абрам Шлюм, недочеловек Фрик Шлюм и прочие разноименные поэты того же пошиба, еще более презренные и мелкие.

  • Леонардо Шаша. «Дальняя дорога» и другие истории. — Центр книги Рудомино

Сборник итальянского писателя Леонардо Шаши посвящен в первую очередь Сицилии — это неудивительно, потому что сам автор родом с этого острова и прожил там большую часть жизни. Однако тексты посвящены не мафиозным разборкам, с которыми принято ассоциировать эти территории, а жизни во время Второй мировой войны, восприятию Америки и СССР у сицилийцев, быту простых итальянцев. Сам Шаша считал Сицилию, вобравшую проблемы не только Италии, но и всей Европы, метафорой мира. Глядя на это из 2017 года, особенно убеждаешься в правоте автора.

Калоджеро читал «Войну и мир», Сталин рисовался ему Кутузовым из романа Толстого, через месяц после начала войны Сталин принял командование армией: Калоджеро представлял себе военные советы в крестьянских домах, волнение и растерянность генералов рядом с мудрым спокойствием Сталина, крестьянское угощение — черный хлеб и мед — перед этим отечески улыбающимся человеком.

  • Олег Ермаков. Песнь тунгуса. — Издательство «Время»

Роман Олега Ермакова — пятисотстраничный сложный и стилистически интересный текст, действие которого происходит в окрестностях Байкала. Один из главных героев — мальчик-эвенк Мальчакитов, тунгус, бегущий от цивилизации, города, промышленности. Его судьбой обеспокоен лесничий Олег Шустов, по случайности не вернувшийся в Смоленск. Эта пара героев дополняется и другими — животными Сибири. У них тоже есть имена, однако это не придает книге сходства со сказкой, а скорее обостряет различия между двумя типа жизни — в городе и на природе.

Ему ведь, ну не прямо ему самому, а его родственникам, роду его — все здесь принадлежало. Тунгусы здесь обитали и царили и царя не знали. Ну, где-то там в Иркутске этот, губернатор, соответствующе, казаки, полиция, железная дорога. А здесь — закон-тайга. Сам себе хозяин тунгус. У него олени, берданка, а вокруг соболя прыгают, в море нерпа, на полянках боровая дичь. Летом тунгус к вершинам кочует, зимой спускается обратно, соболя бьет, рыбачит, на своих нартах по Байкалу — ух! — лётает, соответствующе.

Елена Васильева

Песнь песней

  • Саймон Кричли. Боуи / Пер. с англ. Т. Луконина. — М.: Ад Маргинем Пресс, 2017. — 88 с.

У каждого поклонника Дэвида Боуи есть своя история о том, как он или она встретились с его музыкой. Всегда есть поворотный момент. Та самая песня. Иногда любовь возникала с первого звука, иногда после нескольких встреч. Но это была любовь, а с этим ничего нельзя поделать.

Английский философ Саймон Кричли заявляет, что начало своей жизни он отсчитывает с того момента, когда впервые послушал Suffragette City на пластинке, купленной его мамой. Дэвид Боуи стал его спутником «в горе и в радости», хотя в жизни они никогда не встречались. В любви к музыканту есть что-то от рыцарского культа Прекрасной Дамы, с той разницей, что серенады здесь исполняет объект чувства.

Признание в любви не может быть публичным; любовная речь одинока и разбита на фрагменты. Такое нелинейное, сбивчивое откровение нам и представляет Саймон Кричли. Его книга в самом деле очень личная: она рассказывает не столько о Боуи, сколько о самом Саймоне. Потому что отношения с этой музыкой сделали его тем, кто он есть — в том числе философом. Книга демонстрирует нам, что Боуи как медийный феномен с его сценическими перевоплощениями провоцирует на размышления об идентичности, а очевидный разрыв между созданным образом и личностью хорошо описывается с помощью ницшеанской «иллюзии задних миров».

Орудие философа — слово. Кричли разбирает тексты песен Боуи разных лет, особое внимание уделяя слову «ничто», и пересказывает их постапокалиптические сюжеты. Этот пристрастный анализ вряд ли можно принимать всерьез. Скорее, это рассуждения на тему «что я слышу, когда слушаю эти песни». И по-своему это честный прием, потому что речь идет о субъективном опыте переживания музыки. Но при этом Кричли прячет свою искренность и, скажем, простодушие (без него какая любовь?) за безапелляционным тоном. «Боуи поет», «Боуи имеет в виду», — строго пишет Саймон Кричли, как будто перед нами учебник литературы для восьмого класса. Как и все влюбленные, Кричли пытается рационализировать свои чувства. В конце одной из глав он говорит:

Где-то через год я поступил в университет, и все изменилось. Я научился притворяться, что люблю Боуи не так сильно, как на самом деле.

Так и на протяжении всей книги он старается убедить нас — и себя, наверное, — что он взрослый и серьезный человек. Он профессор философии, он написал несколько книг и ведет колонку в The New York Times, он оппонирует Жижеку… Как-то не вяжется все это с любовью к инопланетянину в лосинах. Проклятое «слишком человеческое» снова побеждает.

Боуи дает нам правду искусства, настроенческую правду, слышимую, ощутимую, воплощенную правду. Которую слышит все тело и которая во всем теле слышна. Звучание, тон поющего голоса и музыки задает тонус мускулатуре. Музыкальное напряжение становится напряжением мышечным, поднимается и падает с нарастающим биением волн наслаждения.

Откровения тяжело даются не только тому, кто исповедуется, но и тому, кто исповедь выслушивает. Без определенного отношения к предмету читать эту книгу вряд ли будет интересно, но если вы сами так же влюблены в Боуи, приготовьтесь к испытанию. Отчаянные попытки Кричли быть благоразумным порой выливаются в слишком уж снисходительные фразы вроде:

Очень ретроспективный и немного клаустрофобный «Hours…» (1999), который разрекламировали как своеобразный синтез всех периодов творчества Боуи с возвращением к каждому ключевому эпизоду (на деле этого там нет), стал для меня разочарованием, но Survive и Thursday’s Child и правда чудесные песни.

Однако есть в книге абзац, который сегодня звучит слишком бессердечно.

Я ходил посмотреть на него в июле 1983-го на сцене Нэшнл Боул в Милтон-Кинсе, когда с ним играли Карлос Аломар и Эрл Слик. Билеты стоили целое состояние. На концерте мне было невыносимо скучно. Помню, я досадовал, что потерял очки и не могу почитать «Бытие и время» Хайдеггера, которое я взял с собой. Вот, пожалуй, и все.

Да, пожалуй, все — книгу можно закрывать и больше никогда и ни в чем не соглашаться с английским философом Саймоном Кричли. «Бытие и время» никто не отменял, в конце концов. Но наше несогласие будет расти из сердца, а не из разума. Потому что мы уже никогда не попадем на концерт Дэвида Боуи, мы никогда не сможем просто столкнуться с ним на улице. У нас остались песни, фильмы, записи интервью. Даже эту самую книгу мы взяли в руки от горя, в надежде утолить печаль потери. И, несмотря ни на что, она со своей задачей справляется.

Можно спорить о том, что первично, тексты или музыка, однако обращение к текстам песен приводит к тому, что мы начинает слушать их заново. Мы снова испытываем то телесное волнение, о котором пишет Кричли, вызванное музыкой, и вспоминаем, что живы. А раз так, то мы можем продолжать любить — и Боуи, и книги, и друг друга.

Александра Першина

Александр Соколов. Ученые скрывают? Мифы XXI века

  • Александр Соколов. Ученые скрывают? Мифы XXI века. — М.: Альпина нон-фикшн, 2017. — 370 с.

В издательстве «Альпина нон-фикшн» вышла новая книга финалиста премии «Просветитель» 2015 года, главного редактора портала «Антропогнез.ру» Александра Соколова, призванная помочь отличить научные факты от ахинеи и вооружить читателей в спорах со сторонниками лженаучных идей. Как правильно бороться с мракобесием, уберечь себя от псевдонаучной макулатуры и самим не ступить на тропу «альтернативщиков»? На эти и другие актуальные вопросы в своей книге иронично и увлекательно отвечает автор. «Прочтение» публикует первую главу, в которой рассказывается о том, почему в эпоху, когда генетика, ядерная физика и медицина достигли небывалых высот, лженаука чувствует себя прекрасно, а ученые стонут от засилья воинствующих дилетантов.

ЧАСТЬ I

ПРИВИВКА ОТ ЛЖЕНАУКИ

ПОЧЕМУ ЛЖЕНАУКА СУЩЕСТВУЕТ?

«Если невежда верит, что какие-то зловещие кометы бороздят небо, что в недрах земного шара обитают допотопные чудовищные животные, — куда ни шло! Но астроному и геологу смешны подобные сказки» — говорит гарпунер Нед Ленд в романе Жюля Верна «Двадцать тысяч лье под водой», написанном в 1869 году.

Давайте задумаемся: почему в XXI веке, в эпоху торжества знаний и высоких технологий, лженаука не только не собирается сдавать позиции, но и чувствует себя прекрасно? В чем секрет неистребимости этого явления?

Я попытаюсь выделить несколько причин.

1. Сложность современного научного знания и доступность лженаучных идей

Банальная истина: наука сложна. Она сложна настолько, что, если вам в руки попадает научная статья, тематика которой выходит за рамки вашей профессии, с некоторой вероятностью вы разберете в тексте только предлоги. Новую предметную область не освоить за 30 минут и даже за месяц. Порой для этого нужны годы кропотливой учебы. Для тех, кто стремится сделать науку частью своей жизни, существуют специальные учебные заведения, научные библиотеки, базы данных, профильные конференции. Теми же, для кого наука — предмет интереса «в свободное от работы время», должна, по идее, заниматься научная пропаганда, которая превращает сложнейшие идеи и зубодробительные теории в яркие и доступные символы. Если студент поднимается по лестнице знаний к далеким вершинам, то научному пропагандисту, чтобы быть понятым, необходимо совершить обратный путь — спуститься с научных небес до уровня школьника. «Профанация», — так и скажет иной специалист.

Да, такого уровня хватает разве что для поддержания умного разговора на кухне. Ученые воротят нос. Но почему это необходимо, становится ясно, когда научной пропагандой перестают заниматься и в «кухонных беседах о науке» образуется вакуум. Что происходит? Люди перестают понимать, что творится в «высоких научных сферах». Между наукой и массами ширится брешь, пропасть неведомого. А непонятное пугает, в нем таится угроза комфорту и безопасности. «Успокойте нас, дайте нам простых объяснений!» — молят встревоженные граждане. И тут из подвалов раздается нестройный хор: «К нам, к нам! Вас обманывали! Нам затыкали рот, а теперь сами запутались — и мы наконец-то дарим вам альтернативную науку, которая вам понравится! Ведь мы любим вас, в отличие от этих зазнаек в очках. У нас только комфортные теории и доступные идеи, приятно щекочущие ваши нервы. Так что слушайте внимательно и покупайте наши книжки».

Вот пример психологически комфортной идеи: «Женщина глупее мужчины, поскольку у нее меньше мозг». Люди голосуют «за» по причинам, не имеющим к науке никакого отношения. Представителю сильного пола лестно и удобно. Идея подхватывается и многими дамами, для которых готово оправдание собственным слабостям. Опровергать подобное утверждение — значит идти против массовых стереотипов, а ломка стереотипов — это стресс. Следовательно, теория о том, что «женщина — человек второго сорта», будет пользоваться успехом наперекор научным фактам.

Итак, когда научная пропаганда сдает позиции, брешь между наукой и широкой публикой мгновенно заполняют легкоусвояемые суррогаты.

2. Занятия наукой предполагают специализацию, подчас очень узкую

В сети ходит набор невеселых профессиональных шуток на темы «Ты ж биолог!» (который всегда знает, как вылечить соседскую собаку и когда по лунному календарю сеять морковку), «Ты ж историк!» (обязательно помнящий наизусть всех королей и даты всех событий на планете), «Ты ж лингвист!» (владеющий всеми языками, включая давно исчезнувшие) — и так далее в том же духе. Общая почва для подобного юмора — необозримая широта науки и множество узких специализаций на ее просторах. Это в XIX веке, когда многие научные дисциплины только формировались, Чарльз Дарвин мог, оставаясь в рамках науки, писать труды по геологии коралловых рифов, систематике орхидей, строению усоногих раков, селекции голубей, психологии и палеонтологии. В XXI веке специалист по усоногим ракам — специалист по ним и ни по каким другим. Историк всю жизнь занимается поздним Средневековьем Восточной Руси, лингвист десятилетиями погружен в фонетику тохарских языков, а палеонтолог досконально знает ископаемых грызунов плиоцена, лишь поверхностно — древних обезьян, а еще меньше — людей каменного века. «Специалист знает все о немногом и ничего обо всем остальном», — говорил американский юморист Амброз Бирс.

Вероятно, узкая специализация — неизбежная плата за высокий профессионализм. Однако из этого следует, что даже маститый ученый, выходя за пределы профессии, может потерять чутье, заменить эрудицию и опыт набором воспоминаний «из телевизора» и мгновенно превратиться в рядового обывателя со стандартным багажом стереотипов, предрассудков и фобий. Иными словами, профессиональный режим выключается, и вместо него начинают работать неинтеллектуальные механизмы. Печально, когда ученый продолжает вещать в жанре «Я ж доктор наук!», как будто ученая степень автоматически делает его непогрешимым экспертом по любым вопросам. Понимание границ своей компетенции — необходимое качество для исследователя, но «мудрым смирением» природа снабдила не всех.

Никакие заслуги не гарантируют специалисту иммунитет от заблуждений вне его профессии и разрабатываемой им темы, которая может быть очень узка. Таким образом, уважаемые ученые порой становятся трансляторами лженаучных идей, а их репутация поднимается на флаг группами поддержки: «Ч. публично заявил, что Дарвина опровергли, а, между прочим, он хирург!», «К. утверждает, что человек не мог возникнуть в Африке, а ведь он известный биохимик, в Гарварде преподавал!».

Вот поэтому доступность знаний и наличие высшего образования не мешают лженауке пускать корни в человеческих мозгах. Стоило бы ввести для студентов вузов обязательный предмет «Признаки лженауки». Только кто же его будет преподавать?

3. Объем современного знания на многие порядки превосходит возможности отдельного человека

Мы заведомо не можем проверить большую часть информации, которую получаем. Что остается? Верить. Наше доверие к информации основывается на доверии к ее источнику. Без разумного доверия к «знающим людям», вероятно, невозможна цивилизация, которая держится на распределении знаний. В древности, возможно, было по-другому, хотя специалисты, надо полагать, существовали уже в каменном веке.

Этторе Биокка, белая женщина, которой было суждено прожить 20 лет в племени амазонских индейцев, рассказывала, как индейские женщины требовали, чтобы она сделала для них горшки и мачете, «потому что она белая и должна это уметь». Когда Биокка пыталась объяснять, что ее отец покупал мачете в магазине, индейцы не верили.

Сейчас нам не нужно знать, как делаются мачете, и не обязательно писать драйвер для принтера, чтобы он распечатал эту главу. Есть специалисты, которые делают это за нас, — мы доверяем их опыту. Точно так же в здоровом обществе существует доверие к людям, занимающимся наукой, — такие знатоки обладают заслуженным авторитетом, к их мнению прислушиваются. Однако как быть, если под ученого маскируется проходимец? Например, с помощью внешней атрибутики — он бородат, носит очки, солидно гнусавит, подписывается академиком. Доверие к авторитету дает осечку. А еще многие привыкли верить тому, что звучит с телеэкрана, особенно если информация зачитана проникновенным, чуть встревоженным мужским голосом. Кто будет тратить время на проверку каждого факта? Разве обладатель такого тембра может лгать? Так в головы зрителей внедряется грамотно упакованная ахинея.

Например, в телепередаче «Военная тайна», показанной на канале «Рен ТВ» 11 ноября 2013 года, закадровый голос произнес: «Количество жертв школьных перестрелок в США уже, пожалуй, не уступает потерям Америки в Ираке».
Звучит шокирующе. Что за ад творится в американских школах! Как вы думаете, какой процент зрителей, прежде чем ужасаться, задумается: соответствует ли прозвучавшее действительности?
На самом деле потери Америки в Ираке составляют 4486 человек (это официальные данные Пентагона). Сравним: с 1990 года в школьных перестрелках в США погибло 254 человека.
Кто-то соврал! Но соврал так красиво, что не поверить сложно.

4. Уровень образования в нашей стране упал

В течение нескольких лет мне приходилось сидеть в приемной комиссии одного питерского вуза. Поначалу меня шокировали абитуриенты, которые не помнили столиц европейских государств, напрочь не знали ни истории, ни литературы, были не в состоянии решить простейшую арифметическую задачу. Потом я привык.

«На чистом листе бумаги можно писать самые новые, самые красивые иероглифы» (это высказывание приписывают Мао Цзэдуну). Пустая голова — как чистый лист. Какая разница, чем ее забить?

Допустим, некто говорит вам, что первые упоминания египетских пирамид в письменных источниках относятся к началу XIX века: «До Наполеона никто про них в Европе не слыхал». Конечно, можно возразить, что про пирамиды писали еще грек Геродот и римлянин Плиний, средневековые авторы считали громадины Гизы «житницами Иосифа», в XIV веке французский барон д’Англюр видел, как местные жители снимали с пирамид облицовку3, в XVII веке египетским чудом света восхищался английский математик и астроном Джон Гривз, и даже Ньютон не обошел стороной великую пирамиду в своем «Трактате о священном локте иудеев». Но для этого нужно знать. Ну а тот, кто не слышал не только о Геродоте, но и о тех авторах, которые писали о пирамидах уже в XX–XI веках, легко поверит, что все памятники древности построены 200 лет назад.

Знакомясь с очередным лженаучным творением, я порой думаю: «Все, приплыли, хуже быть уже не может». И снова и снова реальность доказывает, что я поторопился. Недавно на глаза попался ролик: его автор громил сторонников плоской Земли, презрительно называл их идиотами, незнакомыми со школьным курсом физики, гомерически хохотал. «Ведь на самом деле совершенно очевидно, — говорил он далее немного усталым тоном учителя, обращающегося к первоклашкам, — что наша Земля — вогнутая!» Я молился, чтобы это оказалось шуткой, но автор ролика не шутил.

Нехватка знаний, неумение их добывать и отсутствие у публики навыков мышления сильно упрощают лжеученым задачу.

5. Развитие средств массовой коммуникации

С некоторых пор среди культурных людей стало модным козырять тем, что «я вообще не смотрю телевизор». Бедный ящик предстает воплощением зла, источником пошлости и глупости, рупором лживой пропаганды. Во многом справедливо! Однако при всех своих недостатках телевидение сохраняет важное свойство «традиционных СМИ» — на любой телестудии существует редакция, которая отбирает производителей контента и контролирует его качество. Да, критерии качества некоторых программ вряд ли вам понравятся. Однако человек с улицы залезть в студию, чтобы поделиться со зрителями своими гениальными идеями, если и может, то только в формате определенных телешоу и под строгим контролем. Начни он в эфире материться (без разрешения), призывать к государственному перевороту или рекламировать свой магазинчик — вылетит из студии пулей и навсегда.

Иное дело — интернет. Любой гражданин, способный нажимать на кнопки, заводит бложик, и его откровения, которые раньше не выходили за пределы кухни, безнаказанно устремляются во всемирную паутину. Знания, опыт, диплом необязательны. Даже справка из психдиспансера не требуется, чтобы обзавестись своим, не зависящим ни от кого информационным каналом, фактически — СМИ. А если есть литературный дар? При наличии таланта через какое-то время у хозяина блога могут появиться тысячи подписчиков, готовых лайкать и репостить. Внешняя цензура отсутствует, но соцсети глушат и цензуру внутреннюю. «О чем вы думаете?» — интересуется Facebook. Не рефлексируй, рассказывай, что у тебя на уме, это же всем так интересно! Соцсети — дом родной для агрессивных дилетантов: здесь они могут самовыражаться так, как больше нигде и никто не позволит. Шум производит шум, и одинокий глас ученого тонет в хоре тысячи невежд. Так лженаука — в виде публикаций в блогах, «шокирующих» фото и прикольных видео — приходит в каждый дом, в том числе в ваш.

Правде нет предела

  • Карл Проффер. Без купюр / Пер. с англ. В. Бабкова, В. Голышева. — М.: Издательство АСТ: CORPUS, 2017. — 288 с.

Под обложкой книги «Без купюр» скрываются, можно сказать, две книги — «Литературные вдовы России» и «Заметки к воспоминаниям об Иосифе Бродском». Первая из них не получила окончательной авторской редактуры и была издана вдовой Проффера после его смерти. Вторая и вовсе не была закончена и никогда не публиковалась: против этого возражал сам Бродский. Карл Проффер, основавший в 1971 году вместе с женой Эллендеей легендарное издательство «Ардис», в котором были опубликованы самые значительные произведения советского андеграунда, писал свои мемуары в 1982–84 годах, когда ему был поставлен смертельный диагноз.

Несмотря на небольшой объем, книга Проффера получилась очень разнообразной по содержанию. Так, первый текст сборника, посвященный Надежде Мандельштам, представляет собой ностальгическое описание встреч с ней и довольно подробно передает облик, манеру речи, характер героини. Второй текст — о Елене Сергеевне Булгаковой — больше напоминает эссе, в котором автор рассуждает о литераторах и их биографах вообще, о трудности написания достоверной биографии советского писателя ввиду постоянных недоговорок и умалчиваний, вызванных страхом политического преследования, а вдовы Булгакова оказываются скорее отправной точкой для этих рассуждений. В рассказе о встречах с Лилей Брик заложен детективный сюжет, связанный с поиском дочери Маяковского. Воспоминания о Тамаре Ивановой перерастают в культурологические наблюдения над сознанием советского человека.

Несколько особняком, естественно, стоят «Заметки к воспоминаниям об Иосифе Бродском». Их использовала Эллендея Проффер в работе над книгой «Бродский среди нас», поэтому отчасти они уже известны российскому читателю. «Заметки», расположенные в конце сборника, по-своему перекликаются с открывающими его воспоминаниями о Н.Я. Мандельштам. Эти тексты — самые подробные в книге и рассказывают о людях, сыгравших важную роль в жизни автора. В то же время герои этих текстов как бы противопоставлены друг другу: женщина и мужчина, одна на излете жизни, другой — в расцвете лет, она — цельная личность, посвятившая себя памяти мужа, он — гений, ищущий признания.

У книги «Без купюр» есть очень важное достоинство, отличающее ее от многих подобных. Как об этом справедливо пишет сам Карл Проффер:

Для очень многих русских правде есть предел. Страсть к агиографии — часть желания оберечь прошлое. Видеть его красивым, справедливым и трагическим. <…> Пишется все в возвышенном интеллектуальном духе. Искусство трактуется с большой буквы, секс не существует. Неприятные исторические события замазываются.

Проффер же принципиально противостоит таким биографам и мемуаристам, его текст написан ровным языком, с любовью и уважением к героям, но без мистического поклонения, которое заставляет видеть в них идолов, а не людей.

Но самое главное не это. Главное, что книга стала гимном литературным вдовам России.

Вдовы писателей хранили подлинную русскую культуру, которая была заперта, зачеркнута, запрещена и замалчиваема не только в официальной прессе, но и везде, где правит партия: в библиотеках, университетах, театрах и кинотеатрах, консерваториях, художественных институтах, в Союзе писателей, в редакционных советах и на телевидении.

Поразительно, но подвиг этих женщин, сохранивших наследие своих мужей и в конечном итоге русскую культуру, впервые по-настоящему оценил представитель иной культуры, и это был уже его собственный подвиг: сначала — человека, давшего шанс десяткам важнейших русских писателей увидеть собственные произведения в печати, а затем — человека, написавшего бесценные мемуары на пороге смерти.

Кирилл Филатов

Алексей Иванов, Юлия Зайцева. Дебри

  • Алексей Иванов, Юлия Зайцева. Дебри — М.: Издательство АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2017. — 442 с.

В «Редакции Елены Шубиной» вышла новая книга Алексея Иванова и Юлии Зайцевой «Дебри» — историческая основа романа «Тобол», рассказ о том, как со времен Ермака до эпохи Петра создавалась русская Сибирь. «Прочтение» публикует главу о сибирском шаманизме «Дух дурения».
 

«Дух дурения»
Сибирский шаманизм

Почти все аборигены Сибири были язычниками; даже в исламе татар и в ламаизме бурят звучали отголоски тенгрианства — древней веры Центральной Азии в бога Тенгри, Великое Синее Небо. Православные священники, не различая культов, скопом называли язычество сибиряков «идолобесием».

Сакральные представления жителей Сибири не дозрели до стройных систем. У разных народов были разные божества, сонмы этих богов казались бесконечными, их иерархия оставалась зыбкой, а почитание не устоялось в неизменных формах обрядов. Земным телом бога считался идол. Кочевники тундры возили идолов с собой в особых нартах, а жители тайги устраивали святилища на тайных полянах. Идолы (и боги) и не были неприкасаемыми. Если бог не исполнял просьб и не помогал, человек мог отхлестать идола плетью, порубить и сжечь. Миссионер Григорий Новицкий писал: «Ежели с идола желаемых благ не получают, то снимают с него одежду и низвергают в бесчестное место со всяким ругательством». Многообразие представлений о богах могло бы рассыпать Сибирь на кусочки, но всех сибиряков объединял шаманизм — удивительная пра-религия, в которой жрец порой был важнее небожителей. Аборигены преклонялись перед жуткой фигурой шамана.

Удивительный идол был открыт археологами в 1976 году в Нижнем Приангарье на реке Тасей. Две тысячи лет назад древние жители Сибири высекли на каменном останце личину божества. Изначально личина имела черты европеоидного человека, но потом её обтесали под черты монголоида. Видимо, это произошло, когда Южную Сибирь захватили полчища Чингисхана.
 


Усть-Тасеевский идол

Шаман — не колдун. Он знахарь, гадатель, сказитель, но он не обладает магией, он не способен управлять погодой или судьбой человека. Он просто посредник, который умеет подниматься к богам и просить их о чём-нибудь, однако над богами он тоже не властен. Он всего лишь «средство связи».

Шаманы делились на «чёрных» и «белых». «Белые» общались только с добрыми богами, а «чёрные» — со всеми. И те, и другие «камлали» — то есть вводили себя в транс посредством неких заклинаний, танцев и психопрактик. Это опасное состояние начиналось с того, что в шамана, пляшущего у костра, входил «дух дурения», а потом шаман ощущал, что его словно возносит вверх, что он «большой стал» и «в середине сФидит». Шаман уже ничего не чувствовал, не понимал, что делает, а его устами говорили боги и демоны. Вырваться из реальности шаману помогали его волшебные атрибуты, и в каждой культуре они были свои. Удары в бубен «перенастраивали» шамана на жизненный ритм иного мира и призывали духов. Берестяная маска скрывала лицо, устраняя индивидуальность. Трость превращалась в коня, на котором неслась бестелесная душа шамана, а волосяная верёвка обращалась в подвесной мост, по которому душа преодолевала бездны. Шапка с рогами делала шамана своим в страшном мире потусторонних сил и сущностей.

Чтобы расположить богов и духов, язычники ублажали их на капищах жертвами. Жертвоприношение мог совершать любой человек. Язычники верили, что у каждого живого существа и у каждой вещи есть свои души — они и уходят с капищ на небо. Боги надевали душу рубахи, ели душу мяса и радовались, добавляя новую душу барана в свои стада бараньих душ. Сытый, довольный и разбогатевший бог соглашался помочь людям там, внизу. Он встречал в своих чертогах прилетевшую душу шамана и передавал на землю совет. Или сам спускался вниз, вселялся в шамана и говорил с людьми.

Истязать себя такими путешествиями и таким общением было опасно для психики и физического здоровья. Невротики-шаманы жили недолго и трудно. Их хозяйства приходили в упадок, семьи разваливались, рассудок не выдерживал и помрачался. Шаман был не злым мошенником, угнетающим тёмных инородцев, а жертвой, которую народ приносил ради понимания жизни. Только патологические типы соглашались стать шаманами с охотой и радостью, а в целом шаманство было смертным приговором.

Чтобы стать шаманом, человек должен был иметь в себе «шаманский корень». Возможно, таковым считали генетическую предрасположенность к эпилепсии или шизофрении. Рано или поздно «избранный богами» слышал «шаманский зов». На него можно было и не отвечать, но тогда на человека сыпались несчастья. А тот, кто смирялся со своей судьбой, шёл на выучку к уже действующему шаману. Старый шаман рассказывал о богах, их нравах и пристрастиях: кто где живёт, кто над чем властвует, какие жертвы любят боги и на какие призывы откликаются. Пройдя обряд посвящения, молодой шаман занимал своё место в обществе. Если повезёт, шаман мог дотянуть до старости и отойти от дел, доживая свой век в покое и почёте.

Самым «шаманским» местом в Сибири считается остров Ольхон на Байкале. Это священная земля бурят. Скала Шаманка на берегу острова — она же Бурхан-мыс — юрта Эжина, хозяина острова. А ещё на острове живут белоголовый орёл — царь шаманов, и бессмертный медведь. Буряты верят, что на Ольхоне похоронен Чингисхан, который якобы тоже был шаманом. На Ольхоне для своих камланий собираются и современные шаманы.
 


Скала Шаманка на острове Ольхон

Самые сильные шаманы существовали у народов Севера — у ненцев, якутов, чукчей. А самая развитая традиция шаманства была, пожалуй, у бурят — у «братов», как говорили русские. Предания о главном «гнезде» шаманов на острове Ольхон на Байкале — наследие бурятской культуры. У бурят была целая «школа шаманов». Тайные правила мистических обрядов содержались в книге «Нишан-шаман», написанной на маньчжурском языке. Шаманы бурят проходили семь стадий посвящения, и на каждой стадии сила шамана возрастала. Буряты верили, что первым шаманом был Чингисхан.

Русские поселенцы не сомневались в могуществе сибирских шаманов, и даже крещёные иностранцы не сомневались. В 1675–1678 годах в Якутске старшим воеводой служил Андрей Барнашлёв — англичанин Уильям Бернсли. Он был жестоким самодуром, и якуты написали на него жалобу. Сибирский приказ направил в Якутск нового воеводу, чтобы он расследовал злодеяния Барнашлёва. А коварный англичанин отловил шаманов и заставил их камлать — просить богов, чтобы жалобщики сдохли, а ревизор был милостив. Неизвестно, какая сила подействовала на Барнашлёва, но в 1679 году он внезапно умер. Ему было 59 лет.

Шаманами интересовался и Пётр I. В 1704 году он приказал воеводе Берёзова найти трёх-четырёх кудесников, «которые б совершенно шаманить умели», и привезти в Москву. Пётр велел не «стращать» шаманов, а выдать им всё, что нужно для «шаманства», и принять на жалованье. Служилые бросились исполнять. Вскоре воеводе Хрущёву доставили двух шаманов. Воевода допросил, «какое за ними есть шаманство»; шаманы били в бубны, плясали и бесновались, но чудес не сотворили. Воевода расстроился и в досаде прогнал язычников, а в Москву сообщил, что не послал шаманов, боясь напрасных дорожных «истрат». Из столицы прикрикнули, чтобы воевода не умничал и снова искал шаманов, а не то на него наложат пеню.

Шаманизм будет процветать в Сибири до начала ХХ века. Советская власть объявит бой предрассудкам и суевериям; ретивые уездные комиссары назовут шаманов врагами народа и почти истребят — заодно с православным священством. Но «шаманские корни» окажутся вросшими в суровую землю Сибири на такую глубину, что никакая тирания не сможет их выкорчевать.

Лев Данилкин: «Ленин был литературным критиком»

Весной в издательстве «Молодая гвардия» вышла биография «Ленин. Пантократор солнечных пылинок» за авторством писателя Льва Данилкина. Обозреватель «Прочтения» Елена Васильева поговорила с ним о критике, новой книге, а также о том, как и где свершаются революции.

— Почему вы перестали писать критику?

— Потому что это занятие, которому, если ты не шарлатан, надо посвящать по 18 часов в сутки семь дней в неделю; потому что я прожил так много лет — осточертело; потому что — исхалтуриваешься; потому что надоедает, что на любую тему надо заходить исключительно через чью-то книжку; потому что та картина мира, которая проецируется в голову от чтения потока всех этих «новинок» — надоедает до тошноты, а чтобы ее обновлять, интересно читать не очередной роман Франзена или Сорокина, а нечто менее тривиальное — что, я знаю, заведомо не годится для тех, кто ждет от критика внятных, без эксцентрики, советов. Ну кому я могу посоветовать мемуары Ивана Бабушкина или новую книгу Анатолия Фоменко и Глеба Носовского — никому и никогда, это правила игры. И, главное, я чувствую, что слишком много времени в своей жизни потратил на книжки, я кучу всего другого упустил из-за этого. Писать про книги нельзя «на полставки»; то есть можно, полистал, чего-то ухватил, сфабриковал текст форматный, я тоже так умею, но это свинство — по отношению к тем, кто эти книжки долго, месяцами и годами писал. В хороших книжках — а отбираешь-то хорошие — есть история, развитие, их нельзя понять по «пробнику», там дело в нюансах. Помню, как я «Учебник рисования» мурыжил два месяца или, там, «Террор» или «Багровый лепесток и белый» — неделями. Чтобы составить рубрику в «Афише» — четыре-пять книг на две недели — я все эти две недели и читал то, что отобрал, до конца читал.

— И все-таки время от времени вы пишете про какие-то книги?

— Именно что — «время от времени» и «какие-то». Это другой тип высказывания — не регулярный конвейер, не 24-часовая гонка, а отдельные «свободные заезды». Я не выдаю себя — теперь — за литературного критика.

— Вы понимаете, что на ваших статьях выросло поколение? Люди, которые не только начали читать, основываясь на ваших рекомендациях, но и писать рецензии, подражая вам?

— Мне некоторое время назад довелось поговорить с человеком — единственным моим ровесником, к которому я отношусь, можно сказать, с благоговением. Это Алексей Попов, я вот уже 25 лет смотрю его репортажи с «Формулы-1», он гениальный, великий комментатор. И я не удержался и спросил его: осознает ли он, что на его репортажах растет уже второе и чуть ли не третье поколение людей, для которых он и есть «Формула-1», которых он научил — буквально — понимать этот сложный спорт, привил к нему любовь и уважение. В моем случае — я прекрасно осознаю — успехи в миллион раз скромнее: возможно, я тоже придумал какую-то интонацию, которая легко копируется, но вряд ли научил кого-то любить современную литературу и объяснил, за что. Это люди и без меня в состоянии как-нибудь понять. И я всегда отлично осознавал, что когда пишешь о книгах, то должен соблюдать договор: самовыражайся сколько угодно, но объясни читателю, что такой-то писатель знает нечто такое, что мы, обычные люди, никогда без него бы не узнали, и нам следует уважать его за это — и испытывать благодарность по отношению к нему.

— При этом вы говорили в других интервью, что новому поколению нужна новая книжка про Ленина. Нет ли в этом дидактики?

— Книжная критика и книга о Ленине — разные типы работы, принципиально. Одно дело, когда общество платит тебе за то, чтобы ты сделал за людей, которым некогда этим заниматься, черную работу — отобрал хорошие тексты и отодвинул куда подальше трэш, не позволил ему сделаться литературным фактом. Это не такая уж сложная и не слишком масштабная работа — скорее даже ремесло, чем работа. Книга про Ленина — другая немного история. В случае с Лениным это было, скорее, желание исправить глубочайшую нелепость, парадокс. Когда человек, который создал — и неплохо справился — мир, в котором мы все живем, в общественном сознании транслируется через формулу «немецкий шпион», «всех попов расстрелять», «очистим Россию надолго», «гриб» — это колоссальная несправедливость, которая требует объяснения. Поэтому — да, в этой попытке ревизии феномена Ленина и его биографии, — помимо желания круто рассказать интересную историю, есть еще и задача исправить несправедливость.

— Антрополог Светлана Адоньева в книге «Дух народа и другие духи» называет Ленина главным «секретиком» нашей страны, проводя аналогию с детской игрой в «секретики». Как это соотносится с тем, о чем вы говорите?

— Тут важно, что этот «секрет» абсолютно общедоступен. 55-томник собрания сочинений, мемуары, протоколы съездов и конференций, «ленинские сборники» — пожалуйста, любой человек может стать ленинским биографом, «расколоть» Ленина. И я бы не сказал, что мало кто этим занимался — такие люди, ого-го. От Германа Ушакова, который сначала чуть не убил Ленина 1 января 1918-го, а потом стал его биографом, до какого-нибудь князя Святополк-Мирского, который сначала в 1924-м писал из Парижа для ханойских газет разоблачительные некрологи про красного Чингисхана, а потом прозрел, вернулся в СССР и стал ленинистом, сочинил огромную апологетическую биографию. Все эти люди — а их сотни и сотни, тысячи — очень любопытная компания. Мне страшно нравится, что хотя и сбоку припека — но я тоже один из них.

— То, что книга вышла в 2017 году, — маркетинговый ход?

— Все, что связано с Лениным, не продается в принципе, в силу аллергии постсоветской на это имя. Какой уж тут маркетинг. Это следствие моей медлительности. Книга должна была выйти году в 2013–2014 — но мне нужно было, чтобы высказывать свои мнения о нюансах ленинской биографии, нарастить базовые представления об эпохе, и это заняло кучу времени.

— Довольны ли вы результатом?

— Нет, конечно. Я думал, что в январе закончу работу и буду жить другой жизнью. Но нет, сижу и ищу ошибки — у себя. Есть люди, которые занимаются Лениным всю жизнь, как Владлен Терентьевич Логинов, главный лениновед: ему за восемьдесят, и он изучал Ленина всю жизнь. Мое представление о Ленине сформировалось в том числе и на основе исследований Логинова, он научил меня должному отношению к этой фигуре, объяснил — за что уважать Ленина. У него только что вышла новая книга, про Ленина после Гражданской войны, последние четыре года его деятельности. Он другого типа рассказчик совсем, у него другое «я» в его «лениниане» — но вот он может быть доволен своей книгой, а мне-то с какой стати? Так что если хотите оградить себя от рисков — надо читать Логинова. В этом смысле я считаю, что должен рекламировать его книгу, а не свою.

— Вас, кстати, теперь все чаще представляют как писателя, а не как литературного критика. Как вы сами себя определяете?

— Писатель — да, подходит. Литератор. Ленин называл себя — писал в графе «профессия» — «литератор». А как я должен себя определять — аудитор?

— Вы в своих интервью часто называете Ленина «клиентом». Что это за странная модель отношений между биографом и героем?

— Это не первая книжка-биография, которую я пишу. Под словом «клиент» в моем случае не подразумеваются торговые, меркантильные отношения: это долговременные, рабочие связи, не одноразовые. В какой-то момент они перерастают, конечно, в личные, возникает некая «химия». Даже если я сорок лет каждый день, допустим, читаю «Незнайку на Луне», все равно с Носовым таких отношений не возникнет. А с Лениным — да, безусловно. Ты начинаешь помещать своего персонажа в не свойственные ему контексты, начинаешь думать, понравился ли бы ему новый «Твин Пикс» или как бы он прокомментировал, например, этих «школьников Навального» — я думаю, он бы вычислил неизбежность их появления до того, как они полезли на площадные фонари. И это чувство, которое сохранится надолго, я думаю… Как с Прохановым — эта связь установилась, и я годами им интересуюсь, хотя за последние лет десять видел его один раз.

— Читаете ли вы рецензии на «Ленина»?

— Да — очень внимательно. Что пишут про «Клудж», мне плевать, в общем, это мои личные эссе, я сам знаю, чего стоят мои тексты, какие из них — чего, и мне более или менее все равно, какой им приписан статус и что о моей манере думают какие-то третьи лица. Однако книга о Ленине — это не набор историй про меня, и тут надо соответствовать хотя бы какому-то уровню — стандарту «ЖЗЛ», например, — а я любитель, я плюхнулся не в свои сани, что крайне самонадеянно. Я «искал» своего Ленина, потратил на изучение этой истории определенное количество времени и рассказал ее так, как понял. Я знал, на что шел, — ну и готов огрести за свой, возможно, дилетантизм, за то, что не могу в три часа ночи вскочить и, глаза не протерев, объяснить разницу между ППС-левицей и ППС Пилсудского (Польские социалистические партии. — примеч. «Прочтения»), например.

— А вообще сейчас нужна критика? И кому — читателям, авторам или самим критикам?

— Мне кажется, да: это важная часть литературного процесса. В конце 1990-х — начале 2000-х в издательствах было мало людей, которые умели не просто издавать (издавать в России всегда умели), а продавать, рассказывать о книгах, выкладывать на витрину. А сейчас научились. В издательствах работают не дураки, и любую ахинею они могут упаковать таким образом, что вы поверите: без нее жить нельзя. Поэтому — да, существенно, чтобы был противовес им, иначе этот дисбаланс будет работать против общества, которое проигрывает кучу времени от этой информационной асимметрии: издательства знают, что публикуют чушь, но молчат об этом, а за руку их никто не ловит. Выбор, который современная критика делает, в значительной мере зависит от того, что приходит в рассылке с маркером «Вышла главная книга тысячелетия». Про нее все и пишут. Это неправильно, критики должны сами задавать ритм этому оркестру — а не делать вид, будто задают. К сожалению, на самом деле от критиков мало что зависит: и писатель тебя не слушает, и читатель себе на уме, выбирает, услышав что-то по сарафанному радио или еще как-то. Но смысл все же есть, это неблагодарная, но не гиблая работа, и общество сейчас, возможно, более сильно, чем когда-либо, нуждается в фигуре посредника между читателями и бесконечным количеством книжного трэша, который валится и валится на головы. Кто-то должен проводить границы и говорить, что вот это — гнилье, а вот этот текст если упустите, потеряете полжизни.

— Нужно ли книги ругать?

— Хороший вопрос. Вот Алексей Попов, комментируя «Формулу-1», принципиально никогда никого не ругает — и вечно все удивляются: как же так, ну они ж не умеют ездить, вчера-права-купил, чего ж он про это молчит. Я вот тоже спросил его: надо ругать? И он ответил мне: все эти люди — как бы ужасно кто из них ни проехал в этой гонке, каким бы убогим это ни казалось, как бы мы ни смеялись, что он еле-еле с рулем управляется, — если в принципе оказались в «Формуле-1», значит, они величайшие мастера, гонщики экстра-класса, до которых обычных людям — как до луны, и к ним нужно относиться прежде всего с почтением и уважением.

Литература — не вся вообще, а уже отобранная тобой — это тоже как «Формула-1»: если уж вы пишете про тех или иных писателей, выбрав их из миллиона, то ваша роль в качестве критика — объяснить, почему они крутые, а не попинать их и сказать, что они двух слов связать не могут. Не могут — ну так зачем ты его отобрал? Мне не кажется честным самовыражаться за счет писателя. Да, я могу рецензией на полторы тысячи знаков угробить результат многолетней работы чьей-то — а ради чего? Литературный критик в нынешних обстоятельствах — прежде всего отборщик, и раз ты что-то отобрал — транслируй уважение, а не скепсис, цинизм и собственную крутизну, непонятно на чем основанную.

— Зачастую, если рецензия на книгу положительная, критика обвиняют в том, что он выступает на стороне издательства и пишет аннотационные, комплиментарные тексты. Что вы думаете на этот счет?

— Обвиняют — не обвиняют, кто обвиняет? Вам правда есть дело, что там непонятно кто про вас думает? Пиши-читай, зарабатывай репутацию — наверно, тогда не будут обвинять. Репутация зарабатывается годами. Гораздо подлее и отвратительнее — выбирать по пресс-релизам. «Главный роман XX века» — это Франзен. Да с какой стати. Напишите лучше про Сергея Самсонова, который для России в миллион раз важнее, чем Франзен. Быть рабом издательства — это как раз выбирать по пресс-релизам. Но Самсонова — это ж надо две недели его роман читать, жить им, поручиться за него своей репутацией и вкусом. Про Франзена проще, уж конечно.

— Нет ли какого-то диссонанса между читательскими предпочтениями, когда человек выбирает что покороче, и действиями авторов, которые неизменно предлагают толстые романы?

— Я прекрасно знаю, что объем среднего европейского романа — 380 страниц. Это форма, которая всем удобна — и читателю, и издателю. Но есть вещи, которые почему-то не укладываются, есть книги на 800 страниц, которые требуют от читателя невозможного — на месяц выпасть из жизни. Я и сам с этим тоже столкнулся — уже как автор. Я знаю, что мой «Ленин» читается плохо, тяжело. Там есть глава про II съезд РСДРП, я полсотни страниц о нем рассказываю. Я понимаю: очень сложно все это осилить; но мне кажется, что лучше человек бросит читать, чем я, автор, упущу это. Книжка о Ленине должна быть длинной, и если вам не понятно про его поведение на II съезде, то вы вообще ничего не поймете в этой фигуре и придете к тому, что Ленин — гриб, и прочей мути. Поэтому вот вам пятьдесят страниц — мучайтесь. Все можно сократить, много ума не надо, но важно загнать читателя в этот самый «лонгрид». Не просто обвести его меловой чертой, а построить вокруг него крепостную стену, из-за которой он точно не выберется в течение месяца.

— Совершаются ли революции в курилках? Другими словами, чтобы стать успешным, будь ты редактор или критик, нужно ли знать слухи, ходить на тусовки, участвовать в неформальных встречах?

— Я не знаю, насколько показательна моя история. Я ни разу не отказывался от предложений войти в жюри литпремий, поскольку это нормальная, важная, имеющая смысл, честная деятельность, но я никогда не ходил на литературные вечера, презентации, ужины и все такое. В конце 1990-х — начале 2000-х мне казалось, что все это чудовищно коррумпированный механизм, что толстожурнальные доны Корлеоне управляли процессом и все было распределено по знакомству, по ведомствам и известно заранее. Бунт Топорова, который создал «Национальный бестселлер», был направлен именно против этого. Он хотел сделать прозрачную премию не для китов и динозавров, которые несменяемы, как позднебрежневское политбюро, а для молодых людей, часто неизвестных или малоизвестных, для литературного пролетариата. Это сработало: именно такие авторы становились литературным событием. Если бы я ходил на все эти мероприятия и «знакомился», то, наверно, сделал бы другую карьеру. Но я за это время написал семь книг — благодаря тому, что пропустил семьдесят обедов. Я не жалею.

Сегодняшняя система уже коррумпирована по-другому, не через толстожурнальные институции, а через издательства. Сейчас издательства — главное зло. Не потому, что там злые люди сидят, а потому, что система заставляет их продавать дурные книжки, на которые «обычные люди» тратят жизнь.

— Может быть, критике нужен новый жанр, нужна революция?

— Ленин, кстати, был литературным критиком, и выдающимся. Он не был великим мастером художественного слова, как Троцкий и Плеханов, но он владел особенным типом критического высказывания, умел смотреть на тексты «с классовой точки зрения», демонстрировать, чьи интересы — каких общественных групп — сознательно или бессознательно выражает автор. Писатель, который отличается от обычных людей, который чует то, что обычные люди не видят в принципе, — он знает что-то такое об обществе, что может оказаться ценным для того, кто собирается общество изменить. Тот, кто научится — у Плеханова, у Ленина, у Троцкого, у Владимира Шулятикова, у Юрия Стеклова — читать современную литературу вот так, с точки зрения революционера, судить не только «стиль», не только — ах-насколько-же-это-похоже-на-Набокова, — тот и сможет изменить систему. Но, боюсь, сейчас никто так не умеет.

Фото на обложке интервью: MOLLY

Елена Васильева

Лауреатом Платоновской премии стал Алексей Иванов

Лауреатом Платоновской премии 2017 года «за открытие сокровенных тайн отечественной истории» стал писатель Алексей Иванов, автор романов «Географ глобус пропил», «Сердце Пармы», «Золото бунта», «Ненастье», «Тобол: много званых» и других.

Платоновская премия была учреждена в 2011 году правительством Воронежской области и присуждается ежегодно российским или зарубежным деятелям литературы и искусства за значительный вклад в культурное достояние Российской Федерации, за создание выдающихся произведений в литературе, театральном, музыкальном, изобразительном искусстве, за новаторское развитие гуманистических культурных традиций.

Каждый год вручается одна премия. Ее размер составляет 1 000 000 рублей. Лауреата определяет Совет, сформированный из деятелей культуры и искусства, представителей общественных организаций и государственных органов управления. Среди членов Совета — губернатор Воронежской области Алексей Гордеев, театральный режиссер Михаил Бычков, литературовед Наталья Корниенко, редактор Елена Шубина, писатель Алексей Варламов и другие.

Лауреатами премии в разные годы становились Лев Додин, Андрей Битов и Александр Сокуров.

Премия будет вручена Алексею Иванову на VII Платоновском фестивале искусств, который пройдет в Воронеже 2–14 июня 2017 года.

Тимур Валитов. Пять коротких историй о смерти, рассказанных от первого лица

Тимур Валитов родился в Нижнем Новгороде в 1991 г. Закончил юридический факультет, писал статьи и эссе на юридическую тему. Публиковался в журналах «Кольцо А», «Перископ» и «Homo Legens», а также в литературных интернет-сообществах и на виртуальных издательских платформах. Финалист первого сезона литературной премии «Лицей».

Миниатюры публикуются в авторской редакции.

 

Полдень

Хорошо помню, как пришел к маме в кухню и тихо сказал:

– Ванька умер.

До того умирали морские свинки, умирал старый пес в деревне, но все это не трогало, будто не имело ничего общего с каждодневным бегом, что понемногу приближает нас к смерти. И вдруг Ванька: захожу в комнату, а он сидит в своей смешной курточке, сшитой из разноцветных лоскутков, – шерстяные волосы взъерошены, шапочка съехала набок, тусклые пуговицы глаз смотрят в потолок.

Мама сразу все поняла: нашла деревянный футляр от швейной машинки, положила на дно старую отцовскую варежку, а на варежку – Ваньку, такого безмятежного, улыбчивого. Хоронили всей семьей под липой – там же, где с месяц назад зарыли без всяких почестей морскую свинку. Поначалу молчали, каждый думал о своем. Потом папа попрощался – печально, в двух словах, а мама вздохнула, и тогда я понял, что все в этой жизни случается вовремя, и лишь эта неожиданная смерть, это бегство за грань света запоздало. Ведь я уже давно читаю по букварю и складываю, и давно пора было вырасти из этой смешной лоскутной курточки, сложить в футляр от швейной машинки старые игрушки, чтобы открыть окно в жаркий полдень и следовать по наклонной своих чувств до конца.

Тогда я тронул маму за руку и шепнул:

– Пойдем.

 

Письмо Хуану

Вот и все, Хуан, я видела могилу. Белый камень, буквы – тонкие, словно линии на ладони. Ты бы радовался, узнав, что ляжешь в корни каштану, – только что теперь значит твоя радость?

Пробую на вкус, каково оно – ни о чем не думать, не искать слов. Вот ползет по небу облако, закрывает солнце. А захочешь – солнце полезет на облака. Захочешь – и моя тень, отломившись от сизой тени каштана, станет прозрачной, обернется сигаретным дымом: никаких запретов – так ведь? Наша молодость, Хуан: эта твердыня так хрупка. Стоит ли думать о верности, когда жизнь сгущается, затвердевает, превращаясь в прошлое?

Я усвоила, Хуан: никаких запретов. Настоящее повторяет будущее – сердцу больно задолго до удара. Что ж, Хуан, я видела могилу: буквы складываются в незнакомое имя – бог его знает, кто лежит под белым камнем. Но я попрощалась – нет ничего легче, чем представить твое имя золотом по мрамору, – и за тысячу километров отсюда ты сделал последний вдох.

Вот и все, Хуан.

 

Туман

Туман пришел с вечером.

Утром вышла на крыльцо – белесая дымка уже съела углы и косяки, слизала с крыш черепицу. Сад стоял в каплях – несколько яблонь пригнуло к земле, сломило старую липу: странно, и ветра-то не было. Позвонила мужу.

– Ты же знаешь, – ответил он, – вернусь только в пятницу. Здесь, в городе, никаких туманов.

Малыш спал. Я села у кроватки с вязанием – выходило плохо: нитки были влажными, склеивались. Туман давил на стекла, пахло вымокшими листьями.

Проснулся малыш. Подогревала кашу, заметила движение в окне: туман клубился, комкался в человеческий силуэт – широкий, мягкий. Нависла над кроваткой – и тут странный звук за окном, похожий на фырканье. Выронила бутылочку, малыш заплакал – кто-то заскребся под входной дверью, в кухне ударило по крыше. Что-то белое расплескалось по стеклу, а потом мелькнула птица – или пятно зрачка: я закричала. Туман загудел, забарабанил в дверь – я повалилась на пол у кроватки, подмятая шагами по крыльцу и плачем малыша. Затрещали горшки на веранде.

Опомнилась, бросилась к телефону – в трубке смутный шорох. Не слышу гудка, кнопки не слушаются – и вдруг едва различимый голос на том конце, безотчетно знакомый:

– Мама?

В ту же секунду стихло – и грохот в тумане, и детский плач.

Подошла к кроватке, еле живая, зная, что увижу посиневшее тельце – смятое, сморщенное.

 

Маша

Возможно ли?.. разве ты?.. не может быть…

Вижу рыжие волосы, разбежавшиеся по плечам, пятно ее лица в толпе; вспоминаю, как блуждали дорогами слов, уходили все глубже, вспоминаю смех и ворох выкуренных сигарет. Потом такси и комната, о которой знали только мы; кричу – Маша! – продираюсь сквозь скопление тел. Среди затылков, одетых в шляпы, и воротников плащей – белизна простыней и бесконечное желание друг друга, недолгие паузы и неровное дыхание. Нет запретных тем (или же все темы запретные), снова – Маша! – и ускоряю шаг: я здесь, Маша, со своей жизнью, лишенной какой-либо радости до того дня, когда ты обласкаешь меня лучом своего света. Касаюсь плеча, чувствую шелк волос…

…вижу лицо – незнакомое, чужое.

Попросил рюмку коньяка в забегаловке на углу – и наконец признался себе, что на часах семь пятнадцать, и я устал после рабочего дня. Дома готов ужин, жена и дети ждут к столу, а потом мультфильм в полдесятого, спокойной ночи! на краешке кровати – и полуночная битва, которую едва стерпят наши тела. Как мне жить, Маша, каждый день ступая по этому лезвию отрицания, благодаря судьбу за похожее лицо, щемящую нечаянность? Скажи, сколько вспоминать тебя, вламываясь грудью в нездешний воздух, разделяющий мир, каков он в семь пятнадцать, от мира, где этот вечер никогда не наступит?..

 

Голубь

Градусник твердил тридцать девять, термометр за окном – минус три. Порошки, горчичники, горькая микстура – и тут заметил, как он жмется к стеклу, влажные глаза, желтые пятна по клюву, перья взъерошены. Нахохлился, завалился на бок, а карниз узкий – не свалился бы. Смотрит на меня – неотрывно, пронзительно: да, дружище, и мне нехорошо – четвертый день уже. Впустить тебя, что ли? – согрелся бы, почувствовал себя не таким одиноким: ровно настолько, чтобы утвердиться внутри обступивших стен, приобрести плотность и стать необходимым. В ответ – тот же взгляд, неподвижный, тоскующий, и тут понимаю – он тоже знает, знает так же ясно, как и я, хоть и не может сказать. Полюбуюсь в последний раз – вот он, сизый, за стеклом, так близко – и секунду спустя цепляюсь за карниз, смотрю на свое лицо в окне, а оно дрожит и уплывает вглубь комнаты. И уже лечу, а подо мною ржавчина осени: мир, уходящий на покой.

Иллюстрация на обложке: Matilda Ellis

Весь мир – караван-сарай

  • Франсис Пикабиа. Караван-сарай / Пер. с франц., вступ. ст., коммент. С. Дубина. — М.: Гилея, 2016. — 196 с.

Если для Шекспира весь мир был театром, то для Франсиса Пикабиа, французского авангардиста начала двадцатого века, весь мир — это караван-сарай (дворец на торговом пути, служивший домом отдыха). Роберт Деснос так писал о Пикабиа: «Он не занимается „живописью“ и не пишет „стихи“: он живет», а переводчик книги Сергей Дубин говорил, что французскому писателю идеально подходят слова, сказанные о Марселе Дюшане: «Самым замечательным его произведением было то, как он проводил свое время».

Роман «Караван-сарай» был написан в 1924 году, однако увидел свет (хоть и с некоторыми невосстановимыми лакунами) лишь в 1971-м, спустя много лет после смерти автора. Произведение представляет собой смесь нескольких пластов. С одной стороны, это что-то вроде светской хроники: на страницах романа постоянно обсуждается (как правило, в ироническом ключе) жизнь творческой богемы того времени. Иногда Пикабиа выводит людей под их собственными именами, иногда — нет, а время от времени, как настоящий любитель мистификаций, одновременно упоминает и настоящее, и вымышленное имя персонажа, будто бы речь идет о совсем разных деятелях искусства. Не затеряться во всем этом, впрочем, помогают комментарии Сергея Дубина.

С другой стороны, «Караван-сарай» — это роман в романе, но написан он был за год до выхода «Фальшивомонетчиков» Андре Жида, переоткрывших этот прием для литературы двадцатого века. На протяжении всей книги повествователя буквально преследует начинающий писатель Клод Ларенсе, зачитывающий отрывки из своего бездарного произведения, вкрапляя тем самым в «Караван-сарай» параллельный сюжет. Этот текст в тексте откровенно пародиен: он высмеивает устаревшие художественные принципы, от которых сам Пикабиа был очень далек.

Наконец, на страницах романа можно встретить высказывания главного героя, близкие к манифестарным. Пикабиа рассказывает о своих взглядах на творчестве и жизнь в целом (эти два понятия для автора, в общем-то, неразделимы).

Авария на дороге меня занимает куда больше оплеухи клоуна другому коверному! Розина уже была положительно возмущена:

— Но это просто безнравственно, вы точно из ума выжили.

— Да нет, поймите, авария замечательна тем, что она, как правило, неумышленна — ее невозможно предугадать. Цирк же или театр напоминают полотна Делакруа, Леонардо да Винчи или Магдалину Лемера.

— И что, по-вашему, есть такие произведения или картины, которые напоминают аварию?

— Быть может — мои, древнеегипетские, негритянские; в Мексике попадаются очень недурственные вещи; и просто замечательную роспись мне довелось видеть на старых вигвамах краснокожих! Но краснокожая живопись в исполнении ученика Школы изящных искусств — это чистый цирк! А вот негритянские статуи по красоте своей не уступают изяществу умирающих от рака женщин, которых я видел в музее Сальпетриер.

Упоминаемый здесь музей Сальпетриер — это музей патологической анатомии, и подобное предпочтение естественного, животного и в то же время случайного, патологического, что в жизни, что в искусстве, — наиболее показательный пример мировоззрения Пикабиа.

Сергей Васильев