Ясунари Кавабата. Рассказы на ладони

  • Перевод с япон. А. Мещерякова, С. Смолякова
  • СПб.: Гиперион, 2006
  • Переплет, 384 с.
  • ISBN 5-89332-123-5
  • 1500 экз.

Рассказы для одиночек

Понятие «японская классика» у людей (особенно плохо ее знающих) может ассоциироваться с полным набором стереотипов — самураи, гейши, якудза, призраки, харакири, банальности с буддийской или синтоистской окраской. А на самом деле все гораздо интереснее, понятнее и ближе западному человеку. На то ведь она и классика, чтобы не замыкаться в границах одной культуры и не оставаться пленницей стереотипов вроде только что названных.

Лучшие японские писатели как раз и добиваются того, чтобы, не изменяя традициям и культурно-бытовым реалиям Страны Восходящего Солнца, быть понятыми и оцененными и в других странах. Мори Огай, Сосэки Нацумэ, Рюносуке Акутагава, Ясунари Кавабата… Замечательный сборник Кавабаты «Рассказы на ладони» — как раз очередная иллюстрация этой истины.

Самураи, гейши и даже призраки у Кавабаты, впрочем, присутствуют. Но писатель совсем не стремится эксплуатировать «японскую экзотику», не спешит превращать особенности своей страны и культуры в лишь по необходимости присутствующий фон повествования. Зачастую лишенные сюжета, его рассказы являются изысканными, поэтическими и при этом укорененными в повседневной жизни зарисовками. Использование мифических элементов, вплетение в ткань повествования снов и некоторой доли мистики (в рассказах «Бессмертие», «Змеи» или «Лилия») не становятся самоцелью и лишь искусно сплетаются с реализмом, как сказки и сны сплетаются с нашим обычным существованием, для которого они зачастую просто необходимы. Объединить же эти рассказы, создававшиеся в 20–60-е годы прошлого века, можно общей темой неразрывной связи красоты и печали.

Полагаю, даже несогласные с идеей постоянства такого союза задумаются о нем после прочтения «Рассказов на ладони». Кавабата избегает сентиментальности, никого не пытается убедить в своей правоте, но оттого его позиция, подкрепленная незаурядным талантом, становится только понятнее. Красота, ускользающая от человека, красота, оставшаяся только в воспоминаниях, недостижимая, утерянная,— словом, красота, приносящая грусть, свою вечную спутницу. Рассказы Кавабаты, например «Любовница нищих», «Белые носочки», «Белый конь», да и многие другие из этого сборника, дают возможность прочувствовать это единение. Или откройте «Серебряную монетку». Все эмоции, что так часто посещают нас, когда на глаза вдруг попадается предмет, напоминающий о безмятежном, но безвозвратно ушедшем прошлом, любимых людях, которых нет рядом, сконцентрированы писателем на нескольких страницах выдающегося рассказа, одного из лучших в литературе послевоенной Японии.

Читатель, который втянется в неспешный, но завораживающий ритм «Рассказов на ладони», найдет в них свои истории. Это тоже характерно для Кавабаты. Да, описываемые им ситуации пережиты многими, но каждый пережил их по-своему, оттого и у Кавабаты увидит что-то свое, личное. Именно эта индивидуальность восприятия создала немало проблем для кинематографистов. Экранизаций Кавабаты много, но только в некоторых удалось подобрать ключ к творчеству писателя (например, Масахиро Шиноде, режиссеру фильма с программным для Кавабаты названием «С красотой и скорбью»). Ясунари Кавабата был и остается автором для одиночек, а не для массового читателя.

Иван Денисов

Елена Жудинова. Католицизм

  • М.: Мир книги, 2006; серия «Религии мира»
  • Переплет, 192 с., ил.
  • ISBN: 5-486-00932-1
  • 24 000 экз.

Самоучитель

Что обычный человек знает о католицизме? Вероятнее всего, что-то почерпнутое из школьного курса истории, откуда в памяти в первую очередь всплывают грозные рассказы про крестовые походы или деятельность Святой Инквизиции, по приговору которой были сожжены светочи разума, вроде Джордано Бруно, или факелы свободы, вроде Жанны д’Арк,— то есть люди, сами бывшие для современников светильниками разума и символами новой эры. С другой стороны, школьный курс по литературе мог бы напомнить о более симпатичных образах служителей католической церкви — таких, как человек сложной судьбы кардинал Монтанелли из «Овода» Войнич, или о безобидных, в общем-то, кутилах-аббатах из романов Александра Дюма. В отечественной же литературе, впрочем, образ монахов-католиков оказался надолго дискредитирован попытками польских пройдох-ксендзов «охмурить» пана Козлевича, дабы направить лошадиные силы его «Антилопы-гну» на службу «Вящей славе католической церкви» в ущерб планам Великого Комбинатора из бессмертного «Золотого теленка».

Понятно, что если при определенных условиях и доброй воле любопытство к католицизму такие воспоминания подогреть еще смогут, то создать ему авторитет не смогут никогда. И дело даже не в том, что “Jesus Christ Super Star” Уэбера перестал трогать сердца современных людей, порядком очерствевшие от безбожного воздействия глобализации. И даже не в скандалах на гомосексуальной почве в американских епархиях или фанатичном стремлении Ватикана «задушить в зародыше» саму идею о легализации абортов и эвтаназии, которые если и поколебали столпы католицизма, то лишь там, где они и без того уже были «подкошены». Одним словом, столь разноречивые обрывки из школьной истории, беллетристики и теленовостей, составляющие интеллектуальный багаж «среднестатистического россиянина», и есть тот материал, из которого складывается общее представление о католицизме. А между тем современный католицизм — явление вполне «современное». Стремление Святого Престола стать более открытым миру, соответствовать не только Святому Духу, но и духу времени (что нашло свое выражение в постановлениях II Ватиканского собора [1962–1965] и Баламандской унии [1993]), не только похвально, но и назидательно: из всех христианских церквей, включая православную, пожалуй, ни одна не преуспела в деле творческой модернизации столь заметно!

Подчеркивая эти достойные уважения моменты, автор, следуя признанию булгаковского Иешуа о том, что правду говорить легко и приятно, не делает, однако, исключений для тех моментов истории католицизма, о которых на семейном торжестве деликатные хозяева никогда бы не напомнили своим гостям. Это и средневековые аутодафе, и ренессансные иезуиты, и насильственное обращение в католицизм православных, и, наконец, симпатии к нацистам. И хотя все это — дела давно минувших дней, но, как говорится в одном старом анекдоте, «осадок все равно остался!». Возможно, именно этот осадок и «засоряет» до сих пор как официальные дипломатические каналы, установленные между церквями-сестрами, так и отношение к католицизму со стороны общественного мнения.

Вряд ли книжка Е. В. Жудиновой даст ответ на самый важный вопрос, какой только сможет задать пытливый ум: так есть ли Бог на самом деле, или все-таки нет? Но, к чести для автора, в спорных местах аргументация на уровне «Библии для верующих и неверующих» эпохи воинствующего атеизма, всерьез утверждающей — и с этим, действительно, не поспоришь! — что любой пролетарий простейшей манипуляцией с выключателем может стать таким же творцом света, как и выдуманный бог, которого, кстати, космонавты, летающие по орбите, не наблюдали,— в расчет даже не принимается. Еще один «плюс» автору — это удобная компоновка текста, следующая универсальному стилю автомата Калашникова: чем проще устроен механизм, тем надежней он в работе. Посему, минуя все глубины и тонкости католических догматов, читатель в ненавязчивой и доступной форме получит тот минимум знаний, которого будет достаточно для демонстрации осведомленности в светской беседе, но для богословского диспута, разумеется, достаточно не будет. Да этого ведь, впрочем, и не требуется? Как рекомендовал Уильям Оккам, католический богослов XIV века: «Отсекай все лишнее!» — метод, хорошо работающий не только в популярной литературе!

Евгений Держивицкий

Квентин Скиннер. Свобода до либерализма

  • Liberty before Liberalism
  • Перевод с англ. А. Магуна
  • СПб.: изд-во Европейского ун-та в Санкт-Петербурге
  • Обложка, 120 с.;
  • 500 экз.

Либерализм перед рассветом

Не секрет, что в последнее время тема либерализма не вызывает энтузиазма даже у людей образованных. В глазах же общественного мнения «либерал» и вовсе стал неким собирательным образом Чубайса, Березовского и Буша-мл., одним словом — личностью сомнительной, продажной и даже внешне отталкивающей. В то же время все большей популярностью начинают пользоваться «государственники» — личности все сплошь надежные, хозяйственники и семьянины без вредных привычек. Единственное, что и тех и других сближает,— это искреннейшие уверения в заботе исключительно о счастье народа, причем не последнее место в понимании такого счастья занимает «свобода».

Надо сказать, что сама история свободы, а также накопленный человечеством богатый опыт как по обретению, так и по отказу от нее — тема далеко не новая. И древние тираноборцы, и новоевропейские рационалисты, и современные «лез ентеллектюэль» постиндустриального общества — все рассматривали свободу как единственно возможный modus vivendi всякого уважающего себя человека. Свобода повседневная, однако, очень скоро стала осмысляться не просто как набор возможностей в зависимости от, как говаривал Венечка Ерофеев, темперамента и идеала каждого, а как проявление самостоятельности в ограничивающих условиях, диктуемых обществом/государством. Посему эволюция представлений о свободе и о налагаемой ею ответственности — от евангельского «Какою мерою вы меряете, такой и вам отмерено будет» до категорического императива Канта — сильно зависела от политического контекста.

Неоримские теоретики свободы, о которых, собственно, и идет речь в книге, оказались в интересном месте — это Англия XVI—XVII веков — и в интересное время — это эпоха Генриха VIII, Шекспира, Великой Армады и, в конце концов, революции с Кромвелем во главе и Карлом I, как известно, головы лишившимся. Однако имена их — Гаррингтон (в книге — «Харрингтон»), Невилл, Холл, Нидэм, Сидней, за исключением, может быть, памятного из школьной программы 5-го класса Томаса Мора,— вряд ли знакомы «широкому кругу читателей». Отчасти это объяснятся тем, что либерализм, предложивший компромиссное толкование свободы, и получил в итоге «госзаказ» на ее обустройство в англосаксонском мире XVII—XIX столетий, а отчасти, как поймет сам читатель,— тем, что они, подобно Платону, чересчур полагались на человеческую природу, точнее, на лучшую, разумную ее часть. Другими словами, если для либералов сила или принуждение, угрожающее силой, суть единственные формы ограничений свободы, то для «неоримлян» к таковым относится даже само понимание того, что ты живешь в состоянии ограничения свободы. Согласитесь, что здесь простор для субъективных оценок собственного положения настолько широк, что определить методологически, где имеет место адекватное понимание, а где — недовольство вечного склочника и интроверта,— задача нелегкая.

Тем не менее эссе Скиннера стоит прочесть. И не только потому, что по объему оно сопоставимо с поэмой «Москва-Петушки» упомянутого Венечки Ерофеева и представляет собой — спасибо автору за гуманизм! — не академический опус, а, скорее, «облегченную» публичную лекцию. Скиннер «стряхнул пыль» с целого пласта политической мысли, предлагавшей альтернативу классическому либерализму и примкнувшему к нему вскоре утилитаризму. Альтернативу столь же свободолюбивую, но только идеальную и недостижимую, как и описание потерянного рая у Мильтона, другого неоримского автора. А кроме того — альтернативу, чуждую стремления «заставить людей стать свободными», как это предлагал сделать Жан-Жак Руссо (помните Бармалея из «Айболита-66»: «Кто у меня не станет счастливым, тому я проломлю череп»?). Неоримское толкование свободы настолько совершенно, что отсутствие «инструментальной» части в теории не портит его, а, наоборот, служит украшением. В конце концов, грезить о прекрасном и мечтать о несбыточном — это ведь тоже форма свободы, а тяга к свободе порой притягательнее самой свободы! По крайней мере, ввиду внешнего отсутствия последней хотя бы в либеральном толковании.

Евгений Держивицкий

Вольфганг Амадей Моцарт. Полное собрание писем

  • Briefe und Aufzeichnungen: Gesamtausgabe
  • Перевод с нем. И. Алексеевой, А. Бояркиной, С. Кокошкиной, В. Кислова
  • М.: Международные отношения, 2006
  • Cуперобложка, 536 с.
  • ISBN 5-7133-1275-5
  • 2000 экз.

Моцарт напесал

Это первое издание на русском языке всех сохранившихся писем Моцарта. Из немецкого академического семитомника переписки Моцарта (“Mozart. Briefe und Aufzeichnungen.— Bärenreiter Verlag Kassel, 1990”) переведены только письма самого композитора и опущены письма к нему самому.

Самое интересное в книге — переписка с отцом. Если кто не знает, скрипач и композитор Леопольд Моцарт усердно делал из сына Моцарта еще тогда, когда у того и в мыслях не было им стать. Сын описывает, оправдывается, упрекает, испрашивает благословения, философствует. Например, можно из первых рук узнать, как он состязался в клавирной игре с Муцио Клементи (чьими сонатинами до сих пор мучают маленьких детей). Моцарт, вероятно, победил бы за явным преимуществом, если бы не фирменный трюк Клементи, параллельные терции и сексты в быстром движении. Моцарт их играть не умел (сегодня такое умеют даже студенты музучилища), и это досадное воспоминание он всячески старается смягчить по принципу «зелен виноград». То есть не больно-то и хотелось этих трюков, гораздо важнее музыкальность. Тут примечательна степень уязвленности: три письма подряд Моцарт пишет отцу примерно в одних и тех же выражениях, забывая, что уже рассказывал ему об этом.

Письма отцу вообще строятся примерно как экспозиция сонатной формы. Моцарт сразу обрушивается на адресата деловой главной темой. Дальше вступает связующая часть в виде жесткого конфликтного стыка. Например, упоминания о споре с Клементи находятся именно здесь. Затем побочная партия, она же лирическое отступление. Понятия чести, вкуса, искусства по большей части толпятся в этом разделе. Впрочем, то и дело прорывается и главная тема. Ведь где музыкальный вкус, там спрос и деньги, а где честь, там и высокое покровительство (и тоже деньги). Таким образом, побочная тема размыкается в озабоченную коду с неизменным «целую вам руки 1000 раз».

Кстати о деньгах. Установлено, что в последнее десятилетие ежегодный заработок Моцарта доходил, в пересчете на нынешние цены, до двухсот тысяч долларов. И почти все они уходили на жизнь первым классом, лечение жены Констанцы на водах, да и просто на представительские расходы. «Здесь ни у одного из наемных работников… не бывает белья из столь грубого льняного полотна, какое было у меня»,— пишет Моцарт из Вены. Это он загнул, конечно, насчет прислуги. Но одеваться для частных уроков и впрямь приходилось шикарно. Батистовую рубашку с кружевами (вдесятеро дороже льняной) надел три раза — и сносил.

Подпись как каданс — самое регламентированное место и письма, и музыкальной формы. Но оно же, опять-таки наравне с музыкальным кадансом, оказывается также и территорией речевой свободы. Здесь происходят самые сочные словесные игрища. «Комплименты сочинять, сургучом зад заливать, руки целовать, задницей как из ружья стрелять, вас целовать, сзади и спереди клистировать, и все долги до мелочи возвращу, ветры звонике подпущу, а может кое-что и оброню». Или вот еще: «…целую ваши руки, ваше лицо, ваши колени и вашу — — словом, все, что вы разрешите мне поцеловать».

Это он, между прочим, тетушке пишет, Анне-Марии-Текле Моцарт. Нормальная такая тетушка, да? А рядом — составленные без сучка без задоринки, с идеальной орфографией и пунктуацией письма надстоящим на социальной лестнице — злобному архиепископу Иерониму Коллоредо или другу — аббату Йозефу Буллингеру. По ним можно запросто читать курс тогдашней немецкой деловой переписки.

Косвенных читательских радостей в моцартовских письмах гораздо больше, чем умных мыслей о музыке или описаний концертов. Такие разводы ни о чем и втягивают в чтение. Да и люди, упомянутые в них,— тоже не более чем круги по воде от драгоценного для нас камня: «Разрази небо Тысяча чертей, Хорватов тяжкий жребий… крестоносцев батальон… Европа, азия, африка и Америка, иезуиты, Августинцы, бенедиктинцы, Капуцины, минориты, францисканцы, Доминиканцы, Картезианцы, и крестоносцы, каноники регулярные и нерегулярные, и все лентяи, прощелыги, подонки, нахалы и прохвосты всех мастей».

Перевод нисколько не приглаживает оригинальный стиль. Сохранена орфография, вплоть до редких грамматических ошибок типа «напесал». Сохранена пунктуация с обилием тире. Сохранена моцартовская манера писать почти все существительные со строчной буквы, включая бога, господа и францию. Зато Честь, как и Англия, всегда привечается заглавной буквой. Монашеские ордена, как мы видели выше, тоже делятся на прописные и строчные. Но главное — сохранена лихорадочно-холерическая манера письма. Еще главнее то, что русский текст по-настоящему живой. Пусть для этого переводчикам пришлось прибегнуть к услугам таких, прямо скажем, русскоязычных персонажей, как дед Пихто, серенький волчок или любопытная Варвара,— перевод диалектизмов и присказок безусловно удался.

Правда, есть и значащие переводческие ошибки. В письме 426 итальянское “messa di voce” переведено как постановка голоса, а оно обозначает филировку голоса, то есть умение увеличивать и уменьшать силу звука на одной ноте. Там же итальянское “sottener” (la voce) переведено как «сопровождать» (голос), а на самом деле оно значит «держать долгие ноты». В письме 741 появляются загадочные «квартеты для двух скрипок, альта и контрабаса». Тут вместо контрабаса должна быть, конечно, виолончель — в те поры они оба могли называться словом “Baß”, обозначавшим басовый голос как функцию. Впрочем, на полтысячи страниц это исчезающе мало.

Борис Филановский

Сара Рейн. Темное разделение

  • A Dark Dividing
  • Перевод с англ. В. Иванова
  • М.: АСТ, Астрель-СПб., 2006
  • Переплет, 384 с.
  • ISBN 5-17-040145-0, 5-9725-0683-1
  • 3000 экз.

Заглянуть в лицо двойника

Тема двойников в классической литературе всегда придавала тексту зловещий отпечаток. В этом смысле — да и во многих других — роман Сары Рейн совершенно классичен. Ее книга не только о близнецах, но и о попытке повторения судеб, своего рода реванша: одна жизнь — за другую жизнь, одна пара близнецов — вместо другой пары близнецов.

Действие книги разворачивается сразу в «двух мирах»: в Лондоне наших дней и в английской глубинке начала XX века.

Начинается с очень простого: издатель журнала поручает своему сотруднику раскопать что-нибудь о фотохудожнице по имени Симона. У издателя нюх на сенсации, он уверен, что материал получится любопытный. Ибо Симона происходит из очень странной семьи…

Наш герой быстро знакомится с Симоной. На первый взгляд это очень милая и совсем не таинственная женщина. Но затем начинают сгущаться тучи. И эпицентром этой тьмы становится старинный дом на границе с Уэльсом — дом, который Симона сфотографировала и фото которого выставила в галерее.

Одновременно с первой сюжетной линией развивается и вторая. Некая Шарлотта Квинтон ведет дневник, сперва в 1899–1900 годах, а потом в 1915-м.

Поначалу возникает ощущение, что между историями Шарлотты и Мелиссы (матери Симоны) нет ничего общего, кроме одного чисто внешнего обстоятельства: обе женщины родили сросшихся между собой («сиамских») близнецов-девочек. Мелисса, зная от доктора, что ее близнецы развиваются в утробе не вполне нормально, живо интересовалась подобными случаями, она даже нашла упоминание о Шарлотте, однако судьба этой ее «предшественницы» осталась для Мелиссы загадкой.

Постепенно сходство между героинями становится более очевидным. У обеих — деспотические мужья, для которых близнецы что угодно (помеха или рекламное орудие), но только не любимые дети. Обе матери — волевые женщины, способные бороться за себя и за своих детей. Здесь, кстати, проявляется еще одна классическая черта текста: для английской литературы вообще характерны сильные героини при более пассивных героях-мужчинах.

И вот наконец мы подбираемся к зловещему дому Мортмэйн, тому самому, который сфотографировала Симона. Этот дом играл большую роль в судьбе другой пары близняшек, не говоря уже о прочих персонажах. В начале ХХ века там располагался приют. В изображении Сары Рейн приютские дети показаны как опасные и беспощадные зверьки, которых следует бояться и которым очень трудно помочь. Ее сострадание — это сострадание равного; здесь, наверное, следует вспомнить другой роман Рейн — «Корни зла», где также фигурирует подобный жуткий ребенок, одновременно и жертва, и злодей.

Только в самом финале все сюжетные линии увязываются воедино. Интересно, что хэппи-энда в чистом виде не происходит: то, что еще минуту назад было счастливой встречей, приносит новую боль и новые проблемы.

И все же те две пары персонажей, что были связаны между собой искренней любовью, обретают свое с трудом завоеванное счастье. Туман, недосказанность, обрывок тайны… Англия…

Елена Хаецкая

Рождение Венеры

  • The Birth of Venus
  • Перевод с англ. Т. Азаркович
  • М.: Иностранка, 2006
  • Cуперобложка, 496 с.
  • ISBN 5-94145-410-4
  • 7000 экз.

История под прицелом

У этого романа только один недостаток — смазанная, натянутая и невнятная концовка. Для автора это должно быть особенно обидным, ибо на протяжении почти пятисот страниц она упорно пыталась доказать, что создает нечто стоящее. Но что поделать, эффектные финалы выходят не у всех. А замысел «Рождения Венеры» просто требовал эффектного финала. Но не получилось, так не получилось — после драки кулаками не машут. В остальном же роман Сары Дюнан вполне хорош: в меру увлекателен, в меру скучен, в меру политкорректен. О политкорректности этого произведения хотелось бы сказать особо.

Перед нами Флоренция конца XV века. Эпоха Возрождения в самом разгаре. Художники и скульпторы создают свои шедевры. Папа Александр Борджиа творит свои черные дела, а монах Савонарола с кафедры обвиняет флорентийских жителей в дурных помыслах и чрезмерной роскоши.

В этой атмосфере проходят детство и юность Алессандры Чекки, дочери именитого купца. Характер юной Алессандры резко отличается от характеров ее сверстниц. Одни хотят поскорее выйти замуж, другие готовят себя к жизни в монастыре. Алессандра же грезит одной только живописью, а еще ее воображение занимает молодой художник, поселившийся в доме ее родителей.

Но разве благочестивой женщине подобает заниматься искусством, когда на дворе XV век? Искусство порочно, оно отвлекает от мыслей о Боге. Только мужчины могут делать, что им заблагорассудится, а дочь купца не имеет возможности даже выходить из дома без разрешения отца.

Очевидно, что писательница ставит нас перед насущной проблемой и, более того, заявляет: никто не смеет указывать женщине, что ей делать. И никто никогда не имел на это права. Но такие заявления хороши в наши дни, когда инквизиции давно уже не существует, а сексуальная революция раскрепостила умы около пятидесяти лет тому.

В конце концов Алессандру все же выдают замуж, но в первую брачную ночь выясняется, что ее муж — содомит и что он взял себе жену, чтобы никто его в этом не заподозрил. Дюнан снова ставит нас перед проблемой: в те времена, когда гомосексуалистам грозили дыба и костер, нечего было и думать о полноценной половой жизни.

Еще автор пишет о ханжестве монахов и главным объектом своей ненависти выбирает почему-то Савонаролу. После прочтения «Рождения Венеры» я не поленился открыть учебник по истории и увидел, что многие ученые, напротив, высоко ценят деятельность этого человека. Но раз Дюнан не нравится Савонарола (человек, который открыто осмелился обличить мерзавца Борджиа), значит, на него можно спустить всех собак. И писательница делает это с удовольствием.

Ну а чтобы читатель не слишком скучал, в «Рождение Венеры» вставлена второстепенная детективная сюжетная линия, которая заканчивается ничем, так как финал у романа смазан. Что ж, на нет и суда нет.

«Рождение Венеры» — это взгляд современного человека на весьма далекий от нас временной пласт. Причем взгляд пристрастный. Если у автора хватает смелости обвинить в чем-то целую эпоху со всеми ее плюсами и минусами, его за это можно только похвалить — писатель должен иметь мужество. Но все же я бы не рекомендовал учить историю по этой книжке, впрочем, она для этого и не предназначена.

Виталий Грушко

Марсель Рюби. История Бога

  • Histoire de Dieu
  • Под редакцией Марселя Рюби
  • Перевод с фр. Е. Смагиной, С. Кулланды
  • М.: Текст, 2006
  • Переплет, 272 с.
  • ISBN 5-7516-0616-7
  • 3000 экз.

Канули в Лету времена «воинствующего безбожия» и «атеистического мракобесия», и религиозные проблемы все чаще становятся объектом всеобщего обсуждения. При этом не только потому, что религия оказалась для многих «спасительным кругом» от жизненных невзгод и неурядиц. Скорее, из страха перед разного рода экстремистскими, тоталитарными религиозными организациями, безобидное, казалось бы, посещение которых в конце концов превращает жизнь отдельного человека в настоящий кошмар. Причиной тому религиозное невежество, преодоление которого — очевидная и насущная потребность современного общества. Поэтому книга «История Бога», задуманная французским профессором Марселем Рюби и подготовленная авторитетными специалистами по основным религиозным конфессиям, появилась как нельзя кстати.

В ней приводятся свидетельства о религиозных представлениях разных эпох и народов, что называется, «из первых рук»: от священнослужителей действующих религий и специалистов по религиям прошлого и настоящего. И несмотря на абсолютно нелепое название, сложность терминологии, неуклюжий стиль изложения, книга эта все-таки является неплохим пособием для всех, кто не слишком хорошо знаком с религиозной историей человечества и желает восполнить недостаток религиозно-культурной образованности.

Здесь заинтересованный читатель найдет сведения о зарождении религиозных верований и первых политеистических религиях Европы, Азии, Африки и Америки, познакомится с мировыми монотеистическими религиями иудеев, христиан и мусульман, узнает о том, как религиозные традиции отвечают на вечные вопросы о сотворении мира, смысле жизни и смерти, Страшном суде и, главное, о месте и роли религии в современном обществе.

Владимир Кучурин

Маргарита Павлова. Писатель-Инспектор. Федор Сологуб и Ф. К. Тетерников

  • М.: Новое литературное обозрение, 2007
  • Переплет, 512 с.
  • ISBN 5-86793-512-4
  • 1500 экз.

По долгу службы или велению души

Словесность (научная) и коммерция, как знаем, уживаются с трудом. Издательство «Новое литературное обозрение» все более удаляется от начальных идеалов и под влиянием иных и модных веяний до предела суживает свою «Научную библиотеку»: в прошедшем году издано всего пять книг, из которых единственная дельная и внятно написанная — книга Л. Флейшмана «От Пушкина к Пастернаку». При этом издательство имеет претензию «выглядеть европейцем»: например, как принято в зарубежных научных монографиях, цитаты графически выделяются при наборе; но пресловутое российское разгильдяйство на месте: в рецензируемой книге, обильно оснащенной интереснейшими источниками, цитаты то выделены (на западный манер), то нет. Хуже того: нигде в книге не сказано, чтo за голый мальчик стоит на первой странице обложки за спиной Сологуба (хотелось бы знать также автора и дату создания портрета писателя), равно неизвестной оказывается и загадочная картинка — некто крылатый в котелке и с плеткой — на четвертой странице обложки. На книге обозначена фамилия корректора — тем хуже: то и дело отскакивающие от текста обозначения номеров сносок, опечатки, начинающиеся прямо с аннотации,— свидетельства его неряшливой работы.

К счастью, все искупается содержанием книги. Издательство может успокоиться и в нынешнем году не выпускать больше ни одной книги в своей «Научной библиотеке» — выполненное М. Павловой исследование биографии и первых двадцати лет творчества Федора Сологуба служит свидетельством тому, что здесь еще в цене содержательные, осмысленные и по-русски написанные монографии (лишь как мелкая подачка более ценимой издательством стилистике в книге выскакивают: «креативная миссия» — с. 155; «сомнительный пиар» и «литературный имидж» — с. 338).

М. Павлова, кажется, впервые исследовала и осязаемо продемонстрировала, как из дьявольских жизненных обстоятельств, которые ведут обыкновенно лишь к уничтожению личности: систематического родительского насилия (порки), раннего детского онанизма, нелюбви товарищей по школе (и снова порки), презрения и преследования со стороны сослуживцев (и порки уже в 20–30 летнем возрасте),— как из этих вот диких обстоятельств произошел уникальный феномен писателя Федора Сологуба. Интуитивно (инстинктивно защищаясь?) еще в юношеском возрасте (о чем свидетельствует ранняя поэма «Одиночество. История мальчика-онаниста») и далее, в процессе службы учителем и инспектором городского училища, он превращал свой горестный опыт в творческий акт, постепенно умудряясь (здесь это слово самое уместное) придавать индивидуальному значение всеобщего. В книге М. Павловой тщательно исследовано, насколько уникальная степень откровенности Сологуба в творческом акте делала его в той же мере уязвимым для всевозможных сторонних интерпретаций личности писателя.

Как будто, однажды в детстве обнажившись для порки, он так и простоял в этой беззащитной позе всю свою жизнь.

Надежда Петрова

Андрей Аствацатуров. Феноменология текста

  • М.: Новое литературное обозрение, 2007
  • Переплет, 288 с.
  • ISBN 5-86793-516-7
  • 1500 экз.

Каверзные придирки

Итак: что можно сказать о книге Андрея Аствацатурова «Феноменология текста». Исследуя англоязычную литературу XX века (I часть — английская литература, II и III — американская), Аствацатуров не то выбирает таких авторов, которые так или иначе критикуют рациональное осмысление мира и предлагают в качестве альтернативы такого осмысления непосредственный контакт с мирозданием, не то утверждает, что соответствующее течение было в литературе XX века наиболее сильным (интересным именно ему?),— в предисловии автор сборника статей деликатно уходит от ответа на этот вопрос, что заставляет полагать, что все-таки выбирались те писатели, у которых можно было отыскать интересные для автора сборника общие — в поэтике ли, в занимаемых ли философских позициях — черты. И в этом нет ничего плохого.

В общей сложности в двенадцати главах сборника раскрываются (в интересующем автора ракурсе) особенности поэтики таких писателей, как: Оскар Уайльд, Т. С. Элиот, Вирджиния Вулф, Тибор Фишер, Генри Миллер, Курт Воннегут, Лорен Айзли, Эрнест Хемингуэй, Дж. Д. Сэлинджер, Джон Чивер и Джон Апдайк. При этом некоторые статьи чрезвычайно интересны, особенно о тех авторах, разобраться в творчестве которых самостоятельно не так-то просто. Так, например, Аствацатуров чрезвычайно убедительно разбирает приемы поэтики Вирджинии Вулф и Т. С. Элиота, а чего стоит та часть статьи о Сэлинджере, где обилие мелких деталей и особенности стиля писателя в целом выводятся из приверженности Сэлинджера буддизму,— что уж совсем не очевидно, надо признать!..

При этом неизбежным недостатком, по крайней мере в какой-то степени внешним, надо признать то, что статьи о тех писателях, чье творчество не столь затруднено для восприятия, значительно проигрывают уже потому, что произведения этих писателей доставляют удовольствие сами по себе и рассуждения о том, что их авторы всячески избегают насилия над реальностью и читателем, кажутся насилием по отношению к тексту, подобного комментария не требующему. Досадной кажется и вполне понятная односторонность при разборе выбранных произведений: хотя, что касается всех рассматриваемых авторов, Аствацатурову удается весьма четко передать особенности их поэтик, рассматриваются эти поэтики главным образом с точки зрения критики репрессии/насилия над реальностью/читателем/формой. А ведь относительно Воннегута, например, гораздо интереснее было бы рассмотреть структуру его романа, благо она весьма сложна и интересна (и здесь еще один момент, по поводу которого можно поспорить с автором сборника: любое нарушение структуры — часть новой структуры, и любая случайность — следствие высшей закономерности). И, раз уж речь зашла о спорных моментах книги, то вот еще один: Ролан Барт, из которого тут многое растет, пытаясь разработать методику ненасилия над текстом, предлагал как метод отыскание максимального числа прочтений текста, постоянные же разговоры о том, что насилие над текстом не должно осуществляться и что текст сам стремится не осуществлять насилие над реальностью — не самый лучший способ движения по ненасильственному пути.

Книга, впрочем, несмотря на все эти замечания, удалась. Ну а все обозначенные претензии — скорее каверзные придирки ученика после прослушанной лекции, ведь сколь неизмеримо сложнее было написать рецензируемую книгу, чем эту рецензию. Кстати сказать, вот еще неплохое применение для сборника «Феноменология текста»: студенты Аствацатурова (а он преподает) могут, ознакомившись с книгой, заготовить для своего преподавателя несколько каверзных вопросов.

Он, однако же, наверняка сведет все к шутке — расскажет, к примеру, о том, что в Америке муж, перед тем как заняться любовью с женой, на всякий случай прячет в шкафу видеокамеру; или предложит — потому что ведь «экзистенцианализм» неправильно — прорепетировать хором, как следует на самом деле произносить слово «экзистенциализм».

Дмитрий Трунченков

Надежда Мандельштам. Воспоминания


    В двух томах

    Том I. «Воспоминания»

  • М.: Вагриус, 2006
  • Переплет, 464 с.
  • ISBN 5-9697-0236-6
  • 3000 экз.

    Том II. «Вторая книга»
  • М.: Вагриус, 2006
  • Переплет, 624 с.
  • ISBN 5-9697-0236-6
  • 3000 экз.

Апология воя

Вот уже больше 15 лет ни одно серьезное издание произведений Осипа Мандельштама не обходится без частого упоминания имени его жены, силой живой памяти сохранившей, хоть и не полностью, архив поэта, большую часть которого составляют стихи «догутенберговской эпохи», когда доступ к печати был наглухо закрыт.

В тех новейших словарях и прочих изданиях, где говорится о НМ, составители, как правило, не находят ничего лучшего, как сказать о субъективности ее взгляда на эпоху, на людей. Но в том-то и дело, что, осознавая свою субъективность, она, кажется, намеренно ее усиливала: «Люди старших поколений, читая мою первую книгу, обвиняют меня, что я не жила жизнью своих сверстников и потому не упомянула челюскинцев и стахановцев, про постановки Мейерхольда, гениальные фильмы с коляской, галушками и концом Петербурга, а главное — мощную индустриализацию страны, блеск литературоведения и бессмертные романы, написанные в годы великих свершений… Кому что, но я отворачиваюсь от карнавала всех десятилетий нашего века, потому что у меня сильно развито чувство газовой камеры, лагеря, застенка и гнусной литературы, знающей, что надо видеть, а на что следует закрывать глаза». Подобных инвектив полно в обоих томах, и они-то как раз и создают ощущение пристрастности, горячности, даже ядовитости. Но чего ждать от женщины, которая не скрывает своей благодарности Богу за то, что у нее нет детей, признается в том, что ее часто преследовала мысль о самоубийстве…

Сама НМ назвала свое произведение «Воспоминания» и «Вторая книга», но вряд ли к этим книгам можно подходить как к привычным мемуарам, от которых впору ждать «атмосферы», «исчерпывающей картины», наконец, «запечатленного времени»… Конечно, все это есть (и может быть, Время — в первую очередь), но далеко не «мемуарность» составляет смысловую и эмоциональную сердцевину обеих книг. НМ говорит о своем опыте — о том, что вынесла из прожитой жизни, из пережитой эпохи. Большинство мемуаристов не делает из пережитого далекоидущих выводов — по причине сдержанности, скромности или учитывая, что многие из тех, о ком говорится, еще живы. Это не относится к дилогии НМ: она, нередко исступленно замечая, что была никудышной женой, подводит в полном смысле этого слова итог, произносит приговор — пристрастный, пугающий, не терпящий возражений… Наверное, есть такие однозначные суждения, что возражать произносящим их просто нельзя: каждое произнесенное слово — претензия на непостижимое знание, обретенное здесь, на индивидуальное, очень личное знание. Получивший это знание и оставшийся жить — это как упрек нам, живущим в полном неведении. По силе подачи этого знания, по глубине осознания отрицательности собственного опыта книги НМ сравнимы с колымской прозой В. Шаламова.

Эрнст Неизвестный заметил, что автор «Архипелага ГУЛАГа» от тома к тому обретает все более подлинно пророческие интонации, под которые искусственно не подделаешься. По аналогии можно сказать, что НМ, отмщая «веку-волкодаву», отнявшему у нее мужа-поэта, возможность нормально жить, избавляется от ложного стыда: «…надо ли выть, когда тебя избивают и топчут сапогами. Не лучше ли застыть в дьявольской гордыне и ответить палачам презрительным молчанием? И я решила, что выть надо. В этом жалком вое, который иногда неизвестно откуда доносился в глухие, почти звуконепроницаемые камеры, сконцентрированы последние остатки человеческого достоинства и веры в жизнь. Этим воем человек оставляет след на земле и сообщает людям, как он жил и умер. Воем он отстаивает свое право на жизнь, посылает весточку на волю, требует помощи и сопротивления. Если ничего другого не осталось, надо выть. Молчание — настоящее преступление против рода человеческого»; избавляется она также и от животного страха: «Когда появляется примитивный страх перед насилием, уничтожением и террором, исчезает другой таинственный страх — перед самим бытием». На разных пластах повествования появляется мотив преодолеваемой разобщенности с миром, завещанным для делания,— разобщенности с людьми, усиливаемой обезличивающим произволом государства. Возвращение себе способности и похищение для себя возможности обычного раздражения на всякие противоестественные помехи, на которые зловеще щедр был XX век,— вот что такое это произведение. Из нашего благополучного сейчас и представить невозможно масштабов тех несчастий, которые обрушивались на живших в России на протяжении 30 (или 70? или большего числа?) лет, когда любого человека могли лишить «права дышать и открывать двери и утверждать, что бытие будет». НМ не боится сказать, что ее жизнь, которой она и без того не дорожила, после 1938 года была окончательно обессмыслена, и в труде этой женщины, так стремившейся быть слабой, очень хочется увидеть попытку «найти потерянное — отобранное — время», чтобы вновь ощутить себя легкой и веселой (чем не парадигма и не пафос классического XX века!). Только в раскованном, свободном состоянии — по мысли НМ, усвоенной ею от мужа,— человек продолжает расти в природе и культуре. Только в беспечальном праздничном состоянии человек может жить для будущего.

Говоря о прошлом, НМ смотрит в будущее — с надеждой, недоумением, страхом: оно неизвестно, оно непонятно, оно умнее и изощреннее настоящего. Она не то чтобы завещает ему какую-то сумму «правил», а, скорее, на свой лад мощно отображает на письме зловещую тень того времени, «где мой народ, к несчастью, был». Будучи иногда спорным, но всегда интересным комментарием к творчеству Осипа Мандельштама, тысяча страниц, написанные НМ, предстают своеобразной фреской, монументальной и интимной, в которой НМ — художник, филолог, преподаватель — не гнушается никакими средствами, как будто заранее зная, что ее прихотливая память окажется вернее рассудочных построений и догадок, что ее зрение — острее луп будущих исследователей, а ее безжалостные слова, нарочитые самоповторы должны снять налет с оболганного и залгавшегося времени. Она словно дает свой вариант знаменитой ахматовской формулы «когда б вы знали из какого сора», но говорит не о росте стихов, а о жизни, естественный рост которой был искалечен, нарушен: этот вариант лишен какого бы то ни было жеманства, потому что мы видим, как трезвый человек, лишенный всяких иллюзий, ведет разговор со смертью (призывает ее, отводит, пугает ею?).

Яростная противница эстетических доктрин и формалистских умствований, НМ мастерски строит свои книги. О своей концепции она нигде напрямую не говорит, но дает понять, что первая книга «Воспоминания» создавалась в период омертвения, долгого и тупого (о мучительном выходе из него, точнее — о начале выхода, о слабых потугах цепляться за жизнь, говорится в конце «Второй книги»). Первый том весь сконцентрирован на поэте: биографическое и творческое, оттесняя друг друга, складываются в общую канву, создается живой облик, как будто повествователь взял на себя роль Орфея. «Вторая книга» более насыщена именами, фактами, с поэтом иногда совсем не связанными, но тем не менее воссоздающими образ страшной эпохи. Здесь-то НМ и раздает всем сестрам по серьгам, давая волю вновь переживаемой, уже раскованной, эмоции. К моменту завершения «Второй книги» произведения поэта на родине так и не переиздали, оттого так много горечи и упреков в словах НМ. Боясь будущих посягательств государства на поэтическое наследие Мандельштама, в «Завещании» вдова поэта с гневом и не желая слушать никаких возражений произносит: «…я обращаюсь к Будущему, которое еще за горами, и прошу его вступиться за погибшего лагерника и запретить государству прикасаться к его наследству, на какие бы законы оно ни ссылалось. ‹…› Я не хочу слышать о законах, которые государство создает или уничтожает, исполняет или нарушает, но всегда по точной букве закона и себе на потребу и пользу, как я убедилась, прожив жизнь в своем законнейшем государстве. Столкнувшись с этим ассирийским чудовищем — государством — в его чистейшей форме, я навсегда прониклась ужасом перед всеми его видами, и поэтому, какое бы оно ни было в том Будущем, к которому я обращаюсь, демократическое или олигархия, тоталитарное или народное, законопослушное или нарушающее законы, пусть оно поступится своими сомнительными правами и оставит это наследство в руках у частных лиц».

Издание предварено предисловием Дмитрия Быкова, где перечисляются многие достоинства обеих книг, выстраивается интересная генеалогия мемуаров и находится должное место обсуждаемых воспоминаний в им присущем ряду; наконец, автор предисловия, говоря о подвиге НМ, обозначает ее роль в истории как роль хранительницы «горстки листочков», гордой и непримиримой свидетельницы. Проблематичным представляется отказ от комментариев: не всегда исторически объективные, воспоминания НМ могут послужить для несведущего читателя источником ложных представлений об отдельных событиях и личностях. Но даже и в таком виде слово, предоставленное свидетельнице эпохи, послужит неоценимым подспорьем любой попытке взглянуть на то далекое время — будем надеяться, безвозвратно уходящее в прошлое.

Петр Казарновский