Ю Несбё. Сын

  • Ю Несбё. Сын / Пер. с норв. Екатерины Лавринайтис.— СПб.: Азбука, Азбука-Аттикус, 2014.— 480 с.

    В издательстве «Азбука» в конце сентября выходит перевод новой книги норвежского писателя Ю Несбё. Автор криминальных бестселлеров о сыщике Харри Холе на этот раз выбрал главным героем наркомана-заключенного, который в обмен на героин взял на себя убийства и другие преступления, которых он не совершал. Через много лет в тюремном заключении он узнает неизвестные сведения о своем покойном отце и теперь невзирая ни на что должен выйти на свободу.

    ГЛАВА 7

    — Я знал твоего отца, — сказал Йоханнес Халден.

    На улице шел дождь. Весь день было тепло и солнечно, но высоко в небе собрались тучи и пролились на город легким летним дождем. Он помнил, как это было. Как маленькие капли мгновенно становились теплыми, касаясь нагретой солнцем кожи. Как они поднимали с асфальта запах пыли. Помнил запах цветов, травы и листвы, который сводил его с ума, вызывал тошноту и возбуждение. Молодость, эх, молодость.

    — Я был его стукачом, — сказал Йоханнес.

    Сонни сидел в темноте у дальней стены, лицо его невозможно было рассмотреть. В распоряжении Йоханнеса имелось не так много времени: скоро двери камер запрут на ночь.

    Он вздохнул, потому что сейчас ему предстояло самое трудное — сказать то, что он и боялся и хотел сказать, произнести предложение, слова из которого так долго сидели у него в груди, что он опасался, как бы не приросли к ней навечно.

    — Это неправда, Сонни. Он не застрелился.

    Вот. Вот оно и произнесено. Тишина.

    — Ты не спишь, Сонни?

    Он увидел два белых мигающих глаза.

    — Я знаю, что пришлось пережить тебе и твоей матери. Найти тело отца. Прочитать записку, в которой он написал, что он — крот в полиции, помогавший торговцам героином и рабами. Что он информировал их о рейдах, уликах, подозреваемых…

    Йоханнес увидел, как тело Сонни начало раскачиваться в полумраке.

    — Но все было наоборот, Сонни. Твой отец напал на след крота. Я подслушал, как Нестор по телефону говорил своему боссу, что им надо избавиться от полицейского по фамилии Лофтхус, прежде чем он им испортит все дело. Я рассказал твоему отцу, что он в опасности, что полиция должна что-то предпринять. Но твой отец ответил, что не может втягивать других, что ему придется работать над этим делом в одиночку, ведь некоторые полицейские находятся на содержании у Нестора. Он заставил меня поклясться, что я буду молчать и никогда не скажу об этом ни одной живой душе. И до сих пор я держал это обещание.

    Понял ли он? Может, и нет, но важнее не то, что парень услышал его, не последствия его слов, а то, что он выговорился. Рассказал. Важным было само действие: он оставил свою тайну там, где ей было место.

    — В те выходные твой отец был один, вы с мамой поехали за город на соревнования по борьбе. Он знал, что они придут, и окопался в вашем желтом доме в Тосене.

    Йоханнесу показалось, он что-то заметил в темноте. Изменение пульса и дыхания.

    — Однако Нестору и его людям все-таки удалось проникнуть внутрь. Они не хотели шумихи вокруг убийства полицейского, поэтому заставили твоего отца написать ту записку о самоубийстве. — Йоханнес сглотнул. — Взамен они пообещали не трогать тебя и твою мать. Потом они застрелили его в упор из его собственного пистолета.

    Йоханнес закрыл глаза. Стояла полная тишина, но ему казалось, что прямо ему в ухо кто-то кричит, а грудь и горло сдавило. В последний раз он испытывал такое много-много лет назад. Господи, когда же он плакал? Когда у него родилась дочь? Но сейчас он не мог остановиться, ему надо было завершить начатое.

    — Ты, наверное, гадаешь, как же Нестор попал в дом.

    Йоханнес задержал дыхание. Ему почудилось, что и парень перестал втягивать в себя воздух: он слышал только биение крови в ушах.

    — Кто-то видел, как я разговаривал с твоим отцом, а Нестор считал, что полиции слишком повезло с поимкой сразу двух его машин за последнее время. Я отпирался, уверял, что просто немного знаком с твоим отцом и что он пытался выудить у меня сведения. Нестор сказал, что, если твой отец считает меня потенциальным стукачом, я смогу подойти к двери его дома и заставить его открыть мне. Он сказал, что так я докажу свою преданность…

    Другой человек снова начал дышать. Быстро. Тяжело.

    — Твой отец открыл. Своему стукачу ведь доверяешь, правда?

    Он ощутил движение, но ничего не слышал и не видел до тех пор, пока не получил удар. И, лежа на полу, он чувствовал металлический привкус крови от скользнувшего в глотку зуба, слышал истошный вопль парня, звук открывающейся двери, крик надзирателя, звук ударов, звон наручников. Он думал о том, насколько быстрым, точным и сильным был удар этого торчка. И еще он думал о прощении. О прощении, которого он не получил. И о времени. О бегущих секундах. О приближающейся ночи.

    ГЛАВА 8

    Больше всего в «порше-кайене» Арильду Франку нравился звук. Или, вернее, отсутствие звука. Двигатель V8 емкостью
    4,8 литра издавал такой же звук, как швейная машинка матери во времена его детства, когда они жили в Станге, недалеко от города Хамар. И тот звук тоже был звуком тишины. Звуком молчания и сосредоточенности.

    Дверь со стороны пассажирского сиденья открылась, и в салон ввалился Эйнар Харнес. Франк не знал, где молодые ослоские адвокаты покупают свои костюмы, но явно не в тех магазинах, куда ходил он сам. Кроме того, он никогда не понимал, зачем нужны светлые костюмы. Костюм должен быть темным, и стоить он должен меньше пяти тысяч крон. Разницу в стоимости костюма Харнеса и его собственного лучше было бы положить на сберегательный счет, подумав о будущих поколениях, которым придется обеспечивать свои семьи и дальше строить страну. Или о ранней и приятной пенсии. Или о «порше-кайене».

    — Слышал, его перевели в изолятор, — произнес Харнес, когда автомобиль начал движение от края тротуара перед входом в адвокатскую контору «Харнес и Фаллбаккен».

    — Он избил другого заключенного, — ответил Франк.

    Харнес поднял ухоженную бровь:

    — Ганди подрался?

    — Невозможно знать наверняка, что сделает наркоман. Но он четыре дня не принимал наркотиков, поэтому, думаю, будет очень сговорчивым.

    — Да, я слышал, дело касалось его семьи.

    — Что именно вы слышали? — Франк просигналил медленной «королле».

    — Только то, что известно всем. Есть что-то еще?

    — Нет.

    Арильд Франк втиснулся перед кабриолетом «мерседес». Вчера он заходил в изолятор. В камере только что убрали рвоту. Парень сидел в углу, скрючившись под шерстяным одеялом.

    Франк никогда не был знаком с Абом Лофтхусом, но знал, что сын пошел по стопам отца. Как и отец, он занимался борьбой и стал настолько многообещающим спортсменом, что газета «Афтенпостен» прочила ему карьеру в национальной сборной. А теперь он сидит в вонючей камере, дрожит как осиновый листок и всхлипывает, как девчонка. В отходняке все мы одинаковые.

    Они остановились у будки охраны, Эйнар Харнес предъявил удостоверение, и шлагбаум открылся. «Поршекайен» припарковался на своем обычном месте. Франк и Харнес прошли через главный вход, где Харнеса зарегистрировали. Обычно Франк проводил Харнеса через дверь раздевалки, чтобы избежать регистрации. Он не хотел давать повод для пересудов о том, почему адвокат с репутацией Харнеса так часто посещает Гостюрьму.

    Допросы заключенных обычно проводились в Полицейском управлении, но на этот раз Франк попросил разрешения сделать это в тюрьме, поскольку заключенный находился в изоляторе.

    Одну из свободных камер убрали и приготовили для допроса. У стола сидели полицейский и полицейская в штатском. Франк уже видел их раньше, но не помнил фамилий. Человек, находившийся по другую сторону стола, был настолько бледным, что почти сливался с белоснежной стеной камеры. Голова его свесилась на грудь, а руки вцепились в краешек стола, как будто комната кренилась.

    — Ну что, Сонни, — оживленно сказал Харнес, опуская руку на плечо парня. — Ты готов?

    Сотрудница полиции кашлянула:

    — Кажется, он уже закончил.

    Харнес едва заметно улыбнулся ей и поднял бровь:

    — Что вы имеете в виду? Вы ведь не начали допрос без присутствия адвоката?

    — Он сказал, что ему необязательно дожидаться вас, —
    сказал полицейский.

    Франк посмотрел на заключенного и почувствовал неладное.

    — Значит, он уже сознался? — вздохнул Харнес, открыл портфель и вынул несколько скрепленных листов бумаги. — Если хотите взять письменные показания, то…

    — Все наоборот, — сказала сотрудница полиции. — Он только что сообщил, что не имеет никакого отношения к убийству.

    В камере стало так тихо, что Франк услышал пение птиц на улице.

    — Что он сказал? — Бровь Харнеса поднялась почти до кромки волос.

    Франк не знал, что его злило больше: выщипанные брови адвоката или замедленная реакция на надвигавшуюся катастрофу.

    — А еще что-нибудь он сказал? — спросил Франк.

    Полицейская посмотрела на помощника начальника тюрьмы, потом на адвоката.

    — Все в порядке, — произнес Харнес. — Я хотел, чтобы он присутствовал при допросе, на случай если вам потребуются сведения об отпуске.

    — Да, я лично выписал ему отпуск, — сказал Франк. — В то время ничто не предвещало, что он закончится так трагически.

    — Но мы не знаем, насколько трагически он закончился, — возразила сотрудница полиции. — Признания у нас нет.

    — Однако улики… — выпалил Арильд Франк и так же резко остановился.

    — Что вам известно об уликах? — спросил полицейский.

    — Я просто предположил, что они у вас есть, — ответил Франк.

    — Поскольку он является подозреваемым по этому делу. Разве не так, господин…

    — Старший инспектор Хенрик Вестад, — ответил полицейский.

    — В первый раз Лофтхуса допрашивал тоже я. Он изменил показания. Он считает, что у него даже имеется алиби на момент убийства. Свидетель.

    — У него есть свидетель, — подтвердил Харнес и посмотрел на своего молчаливого клиента. — Надзиратель, который сопровождал его в отпуске. И этот свидетель утверждает, что Лофтхус исчез в…

    — Другой свидетель, — перебил его Вестад.

    — И кто же? — фыркнул Франк.

    — Он говорит, что это человек по имени Лейф.

    — Лейф, а как дальше?

    Все посмотрели на длинноволосого парня, который не слушал их и не смотрел на них.

    — Этого он не знает, — сказал Вестад. — Он говорит, что они всего лишь поболтали несколько секунд на придорожной стоянке у дороги. Лофтхус утверждает, что свидетель был за рулем синей «вольво» с наклейкой «I love Drammen»1. Ему показалось, что свидетель болен, вероятно, что-то с сердцем.

    Франк рассмеялся лающим смехом.

    — Я думаю, — произнес Эйнар Харнес с деланым спокойствием и убрал бумаги обратно в папку, — что на этом мы остановимся. Я должен проконсультироваться со своим клиентом.

    Франк часто смеялся, когда был зол. И сейчас ярость кипела в его голове, как вода в чайнике, и ему приходилось прикладывать большие усилия, чтобы вновь не расхохотаться. Он уставился на так называемого клиента. Парень, наверное, сошел с ума. Сначала ударил старика Халдена, теперь это. Видимо, героин все-таки прогрыз дыру в его мозгу. Но он не развалит это дело: слишком многое стояло на кону. Франк сделал глубокий вдох и услышал воображаемый щелчок, какой раздается при отключении чайника. Надо держать голову в холоде, здесь просто потребуется немного времени. Отходняку надо дать немного времени.

    1 Я люблю Драммен (англ.).

Юрий Буйда. Синяя кровь

  • Юрий Буйда. Синяя кровь. — Эксмо, 2014. — 288 c.

    Героиня романа «Синяя кровь», за который Юрий Буйда получил в 2011 году премию журнала «Знамя», Ида Змойро — художественный двойник реальной актрисы советского кино сороковых годов прошлого века Валентины Караваевой. Очень быстро ставшая звездой, Караваева столь же быстро исчезла с экранов. Сталинская премия, стремительный взлет карьеры, приглашения в постановки ведущих европейских театров, брак с английским атташе Джорджем Чапменом — и тут же чудовищная автокатастрофа, навсегда обезобразившая лицо красавицы.

    1

    Часы в Африке пробили три, когда старуха сползла с кровати, сунула ноги в домашние туфли без задников с надписью на стельках: «Rose of Harem», надела черное чугунное пальто до пят — у порядочных женщин нет ног — и високосную шляпу, распахнула окно и выпустила из спичечного коробка Иисуса Христа Назореянина, Царя Иудейского, Господа нашего, Спасителя и Stomoxys Calcitrans.

    Осенью Ида ловила снулую муху, иногда это была Musca Domestica, но чаще Stomoxys Calcitrans, засовывала ее в спичечный коробок и относила на почту. Там коробок заворачивали в плотную коричневую бумагу и запечатывали сургучом. Старуха старательно выводила на бумаге свой адрес, после чего начальник почты Незевайлошадь прятал крошечную бандероль в сейф, где она лежала до весны рядом со связкой чеснока, початой бутылкой водки, сушеным лещом и черной ваксой в круглой жестянке. В апреле горбатенькая Баба Жа приносила Иде пахучую бандероль, за что та угощала почтальонку рюмочкой ломовой самогонки и соленой баранкой. А в ночь на пасхальное воскресенье вытряхивала муху на ладонь и терпеливо ждала, когда та придет в себя. Насекомое делало круг по ладони, проваливаясь в глубокие и кривые борозды старухиной судьбы, взбиралось на холм Юпитера у основания желтого от табака указательного пальца, замирало на несколько мгновений, а потом вдруг, вспыхнув крылышками, бросалось в отворенное окно и тотчас скрывалось из виду.
    «Христос воскрес, — шептала Ида вслед мухе. — Воистину воскрес».

    Так было каждый год, но не в эту ночь. На этот раз муха лишь чуть-чуть проползла и замерла, так и не расправив крылышки. Наверное, ее не устраивала погода за окном: лил дождь, было ветрено, холодно. Ида вернула муху в спичечный коробок, спрятала его в карман, закрыла окно и вышла из дома.

    От ее дома до площади было всего около трехсот метров. Обычно эта дорога занимала у Иды минут десять, а то и меньше. Но на этот раз все было иначе. Фонари вдоль ухабистой улицы не горели, дождь поливал щербатый асфальт, обочины раскисли, подъем казался особенно крутым, домашние туфли сваливались с ног, а сильный ветер рвал и подбрасывал мокрые полы тяжелого расстегнутого пальто, мешая удерживать равновесие. На полпути она упала на колено, потеряла туфлю, ветром сорвало шляпку, и на площадь Ида явилась босой и простоволосой, в распахнутом пальто.

    Площадь была пустынна. В центре ее высилась уродливая черная горловина древнего колодца, окруженная полуразрушенными каменными водопойными бадьями, а вокруг стояли церковь Воскресения Господня, аптека с заспиртованными карликами в витрине, ресторан «Собака Павлова», милиция, почта, торговые ряды — Каменные корпуса, Трансформатор — памятник Пушкину с фонарем в вытянутой руке, Немецкий дом — больница, построенная в 1948 году немецкими военнопленными, и где-то там, за больницей, в колышущейся влажной мгле, угадывалась крыша крематория с медным ангелом на высокой дымовой трубе.

    Ида перевела дух и, прихрамывая сильнее обычного, двинулась к милиции. Поднялась на крыльцо, постучала — дверь тотчас распахнулась. На пороге стоял начальник милиции майор Пан Паратов. Тяжело дыша, старуха шагнула к Паратову, протянула руку, открыла рот, словно собираясь что-то сказать, и вдруг упала — Паратов едва успел ее подхватить.

    Пьяница Люминий отвез тело в больницу на тачке. На этой тачке он доставлял старухам мешки с сахаром, уголь, навоз и тем зарабатывал себе на бутылку или хотя бы на стакан ломовой. В базарные дни эта тачка была нарасхват у торговцев, привозивших в Чудов из деревень свиные туши и мешки с картошкой. Люминий называл тачку «снарядом» и никогда ее не мыл, поэтому хозяина, отсыпавшегося после попойки где-нибудь в кустах, всегда можно было отыскать по запаху его «снаряда». И вот «снаряд» опять пригодился. Люминий толкал перед собой тачку, с которой свисали старухины босые ноги, а сзади бежала горбатенькая Баба Жа с туфлей Иды в руках.

    Во дворе Немецкого дома Иду уже ждал доктор Жерех, необъятный обжора с корягой в зубах, которую он называл своей трубкой. Иду внесли в приемный покой. Шрам, начинавшийся на лбу, был едва заметен на левой брови, струился по щеке и рассекал губу. Когда-то его приходилось прятать под слоем грима, ну а теперь ее морщины были глубже этого старого шрама. На шее у нее вместо креста висел почерневший от времени ключ, а в кармане пальто обнаружили спичечный коробок с мухой. Доктор кивнул, тело накрыли простыней и увезли.

    2

    То, что произошло с Идой Змойро, никого в городке не удивило. Все понимали, что дело тут в голубках, только в голубках.

    Голубкой называли девочку, которая шла в похоронной процессии с птицей в руках. Путь от церкви до крематория занимал всего десять минут, и, чтобы растянуть прощание, люди давным-давно придумали особый ритуал. Похоронная процессия — впереди карлик Карл в счастливых ботинках, с древней иконой в руках, за ним старик Четверяго в своих чудовищных сапогах, который вел под уздцы черного коня, тащившего повозку с гробом, а позади провожающие в черном, тянувшие «Вечную память», — трижды обходила площадь, посыпанную сахаром (когда площадь обходила свадебная процессия, под ноги людям сыпали соль). В гуще черной толпы шла девочка, одетая в белое платьице, с белым платком на голове и белой голубкой в руках. Затем процессия направлялась к крематорию, над входом в который красовалась выполненная готическими буквами надпись: «Feuer macht frei». Когда же гроб погружался в огонь и над крематорием начинал тягуче петь в свой рожок медный ангел, люди расступались, освобождая место для девочки с белой птицей. Дождавшись тишины, она привставала на цыпочки и высоко поднимала руки, выпуская голубку на волю. В этот миг все взгляды были прикованы к девочке в белом, такой юной, такой милой, такой красивой, а она плавным движением опускала руки и склоняла головку, и белый платок скрывал ее рдеющее личико, а голубка тем временем, сделав круг-другой в тесном помещении, где душно пахло машинным маслом и угарным газом, вылетала в окно и возносилась в небо, опережая черный дым, поднимавшийся над трубой…

    Всем чудовским матерям хотелось, чтобы их девочки хоть раз в жизни блеснули в этой роли — в белом платьице, с белой голубкой в руках, у всех на виду. Ида Змойро вела в клубе танцевальный кружок, где разучивала с девочками и роль голубки. Учила их держать спину прямо, правильно двигаться, вживаться в образ. Матери охотно отдавали дочерей в школу — все-таки старуха Змойро когда-то была актрисой, настоящей актрисой, лауреатом Сталинской премии, играла в кино и театре, девочкам было чему у нее поучиться.

    И вот эти девочки стали исчезать.

    Первой из голубок пропала Лиза Добычина. Ее хватились к вечеру, поднялся переполох, родители бегали по родственникам, женщины кричали и плакали, кто-то сказал, что Лизу видели на берегу, и тогда Виктор Добычин, отец девочки, созвал мужчин, и они до утра прочесывали берега, а потом принялись шуровать баграми с лодок, но так никого и не подняли со дна.

    А рано утром пьяница Люминий обнаружил Лизины туфельки на крышке колодца, горловина которого торчала в центре городской площади. На этом месте люди оставляли потерянные кем-нибудь вещи — зонты, галоши, перчатки, поэтому Люминий и не удивился, увидев там эти туфельки. Белые туфли-лодочки на низком каблучке. На всякий случай Люминий заглянул в дежурку и сказал о находке лейтенанту Черви. Когда туфли увидела Нина Добычина, она охнула и упала в обморок. Начальник милиции Пан Паратов запер туфельки в своем сейфе.

    Через два дня пропала Аня Шакирова. Наутро после ее исчезновения на крышке колодца оказались туфли девочки. Потом там же нашли туфли Лолы Кузнецовой, цыганочки.

    Люди с ужасом обходили колодец стороной. В магазинах, в школе, в бане, в ресторане «Собака Павлова» только и разговоров было что о пропавших девочках и о маньяках. Люди перестали выпускать девочек на улицу. Безалаберная пьяница Чича, нарожавшая кучу детей от разных мужчин, разрешала малышам играть во дворе только на привязи: каждый ребенок держал на поводке другого, они путались в веревках, падали, орали, но мать была непреклонна. Мужчины достали из кладовок ружья. Пан Паратов попросил жителей без особой нужды не выходить ночью из домов.

    Городской сумасшедший Шут Ньютон, таскавшийся по Чудову со стулом в руках, старик в коротких жалких брючишках, с утра до вечера вопил: «Карфагеняне! Оно уже здесь! Оно вернулось, карфагеняне!» Он всегда выкрикивал эти слова, но теперь никто над ним не потешался, потому что оно и впрямь вернулось, оно было уже здесь.

    Первые туфельки, вторые, третьи…

    Чудов был буквально заполонен сыщиками из Москвы, которые опрашивали родителей пропавших девочек, их родственников, соседей, продавцов в ночных магазинах и даже високосных людей вроде пьяницы Люминия. Никто, однако, не мог сообщить ничего полезного. Милиция обшарила город и окрестности — безрезультатно. На всех столбах висели ксерокопии фотографий, с которых улыбались маленькие голубки.

    Как говорили в городке, доконало Иду исчезновение двенадцатилетней Жени Абелевой. Именно тогда старуха и призналась начальнику милиции майору Паратову в том, что в ту ночь, когда пропала первая девочка, она услыхала стук в дверь.

    Часы в Африке пробили три, старуха встала, спустилась вниз и открыла дверь, но на крыльце никого не было. Тогда она подумала, что стук ей послышался. Мало ли, бывает. Но через два дня, когда пропала Аня Шакирова, в дверь снова постучали. И на этот раз никакой ошибки не было, Ида отчетливо слышала стук: раз-два-три, пауза, раз-два-три, пауза и снова — раз-два-три. Не стук, а грохот. Она вышла на крыльцо, но снова никого не обнаружила. В чем была — в пальто, шляпке и домашних туфлях — она поднялась к площади и увидела на крышке колодца туфельки Ани Шакировой. Но старуха не могла понять, почему отправилась на площадь, и тогда не уловила никакой связи между стуком в дверь и исчезновением голубки.

Осиновый колъ на могилу зеленаго змiя

  • Осиновый колъ на могилу зеленаго змiя / Репр. изд. 1915 г. – СПб.: Издательский центр «Гуманитарная Академия», 2014.

    В 1915 году писатели и художники, работавшие в журнале «Новый Сатирикон», выпустили сборник «Осиновый колъ на могилу зеленаго змiя». В него вошли рассказы и стихи, посвященные алкогольной тематике. В числе авторов сборника – Надежда Тэффи и Аркадий Аверченко, а также некоторые несправедливо забытые сейчас литераторы. Сейчас сборник переиздан в виде репринта с сохранением всех визуальных особенностей. Это идеальное подарочное издание не только для любителей хорошей литературы, но и для тех, чья профессиональная деятельность связана с алкогольным бизнесом.

    Тэффи

    МЫСЛИ И ВОСПОМИНАНИЯ

    Теперь это вымирающий вид.

    Наши потомки будут вспоминать о них, как об ацтеках, ихтиозаврах или мамонтах.

    Они вымирают.

    Недавно удалось мне видеть один редкий экземпляр, так ярко напомнивший еще недавнее прошлое.

    Экземпляр шел по улице, покачиваясь и молча кренделял ногами.

    За ним следовала озлобленная кучка завистников.

    – И где это ты насосался-то? – ревниво спрашивали они.

    – И чем это ты нализался-то?

    И никакого дела не было им до личности этого кренделявшего человека. Их интересовало только одно: где и чем. Где это благословенное место, где можно раздобыть такую штуку, от которой ноги кренделять начинают. И что это за штука такая?

    – Неужто, водки достал? – стоном вырвалось у кого-то.

    И все были мрачны и жутко было видеть их сдвинутые брови и оскаленные зубы.

    Не то было прежде.

    Прежде пьяный шел по улице гордо, ни только не скрывая своего состояния, но даже как бы подчеркивая его.

    – Ишь ты!

    – А ловко ты братец, того!

    А швейцары держали пари с подворотными шпиками – дойдет пьяный или свалится.

    Раз как-то видела я потрясающую картину, которая, вероятно, никогда не изгладится из моей памяти.

    Я видела, как человек, нарушая существеннейший закон физики, шел, находясь не в вертикальном положении по отношению к земле, а представлял как бы касательную к земному шару. Он был наклонен под углом градусов в двадцать. Держаться в таком положении можно вообще не больше одной секунды и секунда эта находится как раз в центре тех трех секунд, которые затрачивает каждый человек для того, чтобы шлепнуться на землю. Продержаться в таком положении две секунды уже немыслимо.

    Но тот, которого я видела, мог. Мог потому, что был пьян. И вот в таком наклоне, мелко перебирая ногами, двигался он вдоль улицы. На лице его бледном, с выпученными глазами застыло выражение какого-то неземного нечеловеческого ужаса.

    Из всех ворот и дверей высыпали люди: дворники, швейцары, лавочники. Извозчики остановили лошадей.

    – А-а…

    Даже вздохнуть не смогли.
    Дух перехватило. Замерли.

    И когда, наконец, закон физики одержал верх, пьяный свалился, вся улица вздохнула сразу облегченно и удовлетворенно.

    Закон должен быть незыблем и нерушим.

    Незабываемая и неповторимая картина. Будет, что вспомнить под старость.

    Самыми пьяными людьми считались почему-то сапожники.

    – Пьян, как сапожник.

    Сапожники не отрицали этого, но стараясь оправдаться в глазах человечества, сваливали все на самую невинную скромную и беззащитную часть обуви – на стельку.

    – Пьян, как стелька.

    Эти сапожники пустили в оборот такое сравнение:

    – Стелька виновата. От ней все качества. Под ея влиянием и от ея дурного примера и сапожники портятся. Ежели стелька себе разрешает, так сапожнику и бог велел.

    Кто выдумал определять степень опьянения вязаньем лык – не знаю. Верно, какие-нибудь специалисты лыковязы. Я видела многих трезвых, которые никогда в жизни не вязали лыка. И за что только поговорка клеймила их – неизвестно.

    Много напраслин терпит человек.

    Глубокой мистической тайной дышит поговорка:

    – Пьян да умен – два угодья в нем.

    Заметьте – два угодья. Одно значит угодье от того, что пьян , а другое оттого, что умен.

    Вычеркнем «умен». Остается одно угодье – пьян.

    Иной дурак и подумает:

    – Умным быть – где уж там.

    А напиться и легко и приятно.

    И приобретал «угодье».

    Пьяница.

    Какое это удивительное слово.

    Определяет сразу и род занятий, и внешний облик человека.

    Гадкое слово.

    Скажите «картежник», «развратник», «взяточник».

    Увидите ли вы лицо их? Определите ли по одному названию?

    Никогда.

    А пьяницу вы видите.

    У него серый лоб, прищуренные глаза, щеки с красными жилками и толстый определенно красный налитой нос.

    Пьяница вдумчив и к какой бы категории ни принадлежал, какое бы место на общественной лестнице ни занимал, чем бы ни напился – шампанским, коньяком, пивом или сивухой, он всегда философ, всегда хочет проникнуть в суть вещей.

    – Н-нет, ты мне скажи п-почему!

    Это основной мотив самотерзания пьяной души.

    – «П-почему»?

    И сапожник, и профессор консерватории – одинаково мучаются.

    – «П-почему»?

    Женщины большею частью боятся пьяных, сторонятся от них и стараются не вступать с ними в разговоры.

    Мужчины наоборот.

    Мужчины относятся к пьяным с какою-то особенной искренностью. Поддерживают их, умиляются над пьяной ерундой и беседуют с ними, как с нормальными людьми.

    – А п-почему днем не бывает месяца? П-почему? Ты должен п-пожалста ответить.

    – Ну, какой вы право, Сергей Иваныч – улыбается трезвый. Ну, вы же сами понимаете…

    – Нет, ты мне скажи п-почему? И почему листья зеленые?

    – Ну, окраска такая.

    – Нет, ты мне скажи, п-почему окраска? Эдак и дурак скажет – окраска! А ты скажи, п-почему?

    И трезвый умиляется.

    К пьянству, – несмотря на многовековое его существование, как-то не выработалось определенного отношения.

    Не то это болезнь, не то забава.

    – Знаете Петр-то Петрович до зеленого змия допился.

    – До зеленого змея? Ха-ха-ха!

    – Да, говорят белая горячка.

    – Белая горячка? Ха-ха-ха!

    – Петр Петрович запоем пьет.

    – Ах, несчастный человек.

    Так и неизвестно, на какое отношение можете вы рассчитывать, рассказывая о Петре Петровиче. Вызовет он сожаление или смех.

    Слышали мы и такие рассказы.

    – С Савельевым-то, что случилось! До того напился, что из пятого этажа в окошко выпрыгнул. Ха-ха-ха!

    – Ну, и что же!

    – Ну, и разбился, ха-ха-ха, на смерть.

    Или такой.

    – А знаете несчастный Андрей Егорыч! Вчера выпил у Ерофеевых и сегодня весь день у него голова болит.

    – Вот бедняга! Это ужасно!

    Странное отношение. Всегда неожиданное, неопределенное, невыработанное и необоснованное.

    Еще одно удивительное явление, всегда привлекавшее мое внимание и так и оставшееся для меня необъяснимым.

    Это – извозчик, на котором едут пьяные.

    Почему этот извозчик никогда не едет прямо, а всегда винтом с одной стороны улицы на другую, причем лошадь, то бежит неистовым галопом, то плетется шагом?

    Ведь, извозчик-то не пьянь и лошадь не пьяна. Седоки тоже не подгоняют и не останавливают – они галдят, обнявшись, свою пьяную песню.

    В чем же тут дело?

    Так многое еще не осознанное и необъясненное канет в вечность и вероятно только через несколько веков выплывет в памяти человечества в виде чудовищных, фантастических, а, может быть, и прекрасных легенд.

Томас Пинчон. V.

  • Томас Пинчон. V. — М.: Эксмо, 2014. — 672 с.

    Интрига романа «V.», написанного Томасом Пинчоном в 1963 году, строится вокруг поисков загадочной женщины, имя которой начинается на букву заявленную в названии. Из Америки конца 1950-х годов ее следы ведут в предшествующие десятилетия и в различные страны, а ее обнаружение может повлиять на ход истории. Как и другим книгам американского писателя, «V.» присуща постмодернистская атмосфера таинственности, которая сочетается с юмором и философской глубиной.

    ГЛАВА ПЕРВАЯ,

    в которой Бенни Профан, шлемиль

    и одушевленный йо-йо,

    окончательно отбивается от рук V.

    I

    В Сочельник 1955-го Бенни Профану, в черных «ливайсах», замшевой куртке, подкрадухах и здоровенной ковбойской шляпе, случилось миновать Норфолк, Вирджиния. Подверженный сентиментальным порывам, он решил заглянуть в «Могилу моряка», таверну своего прежнего корыта на Восточной Главной. Проник в нее он через «Аркаду», с чьего Восточно-Главного конца сидел старый уличный певец с гитарой и пустой банкой из-под «Стерно» для подношений. А на улице старший писарь пытался отлить в бензобак «пакарда-патриция» 54-го года, и пять или шесть младших матросов стояли кругом, ему потворствуя. Старик пел превосходным крепким баритоном:

    Что ни вечер, на Восточной Главной — Рождество.

    Здесь моряки подружек обретут,

    Огни — рубин и изумруд —

    Дружбу и любовь влекут,

    Из моря корабли они зовут.

    Мешок у Санты грезами набит,

    И пиво бьет шампанским озорством.

    Тут любят кельнерши любить

    И не дают тебе забыть,

    Что на Восточной Главной — Рождество.

    — Эгей, старшой, — завопил один бес. Профан свернул за угол. Как за нею водится, без особого предупреждения Восточная Главная напрыгнула на него.

    Уволившись с Флота, Профан клал дороги, а когда работы не было — просто перемещался, вверх и вниз по восточному побережью, как йо-йо; и длилось это, может, года полтора. Проведя столько на стольких именованных мостовых, что и считать неохота, Профан стал относиться к улицам с легкой опаской, особенно — к таким. Все они вообще-то сплавились в единственную отвлеченную Улицу, о которой с полнолунием ему будут сниться ужасы. Восточная Главная, гетто для Пьяных Матросов, с которыми никто не знает, Что Делать, налетала на нервы со всею внезапностью обычного ночного сна, который обращается в кошмар. Собака в волка, свет в межесветок, пустота в затаившееся присутствие, вот тебе сопляк-морпех блюет посреди улицы, кельнерша с гребным винтом, наколотым на каждой ягодице, один потенциальный бесноватый, что присматривается, как бы получше сигануть в оконное стекло (когда кричать «Джеронимо»? до или после того, как стекло разобьется?), пьяный боцманмат плачет, забившись в переулок, потому что когда БП-ы в последний раз его таким поймали — укатали в смирительную рубашку. Под ногой, то и дело, начинался вибреж тротуара от берегового патрульного во многих фонарях оттуда, что ночной своей дубинкой выстукивал «Атас»; над головой, зеленя и уродуя все лица, сияли ртутные лампы, удаляясь асимметричной V к востоку, где темно и баров больше нет.

    Прибыв в «Могилу моряка», Профан застал разгар небольшой потасовки между матросами и гидробойцами. Миг постоял в дверях, наблюдая; затем, осознав, что он уже и так одной ногой в «Могиле», нырнул вбок, чтоб не мешать драке, и прикинулся более-менее шлангом у латунных поручней.

    — И чего не жить человеку в мире со своими собратьями, — поинтересовался голос за левым ухом Профана. То была кельнерша Беатрис, возлюбленная всего 22-го Дивизиона ЭМ, не говоря о прежнем судне Профана, военном корабле США эскадренном миноносце «Эшафот». — Бенни, — возопила она. Они понежничали, снова встретившись после такой долгой разлуки. Профан принялся рисовать в опилках сердечки, стрелки сквозь них, морских чаек, несущих в клювах транспарант, гласивший «Дорогая Беатрис».

    Экипаж «Эшафота» отсутствовал — жестянка эта отчалила в Средь позавчера вечером под целый шторм нытья команды, долетавший аж до облачных Путей (как утверждала байка) голосами с корабля-призрака; даже в «Малом Ручье» слышали. Соответственно, сегодня вечером кельнерш имелось в наличии несколько больше обычного, обслуживали столики по всей Восточной Главной. Ибо говорится же (и говорится недаром), что стоит лишь судну вроде «Эшафота» отдать концы, как некие военно-морские жены в момент переоблачаются из штатского в официанточьи мундиры, разминают пивоносные руки и репетируют милые улыбки потаскуний; не успеет оркестр ОБ ВМС доиграть «Старое доброе время», а эсминцы еще продувают трубы, осыпая черными хлопьями будущих рогоносцев, что мужественно вытянулись по стойке смирно, отбывая с сожаленьем и скупыми ухмылками.

    Беатрис принесла пиво. От какого-то столика в глубине донесся пронзительный вяк, она дернулась, пиво плеснулось через обод стакана.

    — Боже, — сказала она, — опять Фортель. — Фортель нынче служил мотористом на минном тральщике «Порывистый» и скандалом на всю длину Восточной Главной. Росту в нем было пять футов без гака в палубных сапогах, и он вечно пер на рожон против самых здоровенных на судне, зная, что всерьез они его никогда не воспримут. Десять месяцев назад (перед тем, как его перевели с «Эшафота») Флот решил удалить Фортелю все зубы. В ярости Фортель кулаками пробил себе дорогу сквозь старшину-санинструктора и двух офицеров-стоматологов, и только после этого решили, что он свои зубы хочет сохранить на полном серьезе.

    — Но подумай сам, — кричали офицеры, стараясь не расхохотаться и отмахиваясь от его крохотных кулачков: — Обработка корневого канала, абсцессы десен…

    — Нет, — верещал Фортель. Наконец пришлось двинуть ему в бицепс уколом пентотала. Проснувшись, Фортель узрел апокалипсис, орал продолжительные непристойности. Два месяца он жутким призраком бродил по «Эшафоту», без предупреждения подпрыгивал и раскачивался на подволоке, будто орангутанг, пытался пнуть комсостав в зубы.

    Стоял, бывало, на кормовом подзоре и ездил по ушам тем, кто б ни готов был его слушать, разглагольствуя ватным ртом с больными деснами. Когда же во рту все зажило, ему вручили комплект блестящих уставных мостов, верхнего и нижнего.

    — Боже мой! — заревел он и попытался прыгнуть за борт. Но его скрутил гаргантюанских габаритов негр по имени Дауд.

    — Ты чего это, малявка, — сказал Дауд, подымая Фортеля за голову и пристально разглядывая эти судороги робы и ропота, чьи ноги бились в ярде над палубой.

    mdash; Ты зачем это хочешь пойти и такое учинить?

    — Мужик, да я сдохнуть хочу, больше ничего, — вскричал Фортель.

    — Ты разве не знаешь, — произнес Дауд, — что ценнее жизни у тебя имущества нет?

    — Хо, хо, — ответил Фортель сквозь слезы. — Почему это?

    — Потому, — сказал Дауд, — что без нее ты труп.

    — А, — сказал Фортель. Неделю потом об этом думал. Успокоился, снова стал ходить в увольнения на берег. Перевод на «Порывистый» сбылся. Вскоре, после

    Отбоя, машина начинала слышать странный скрежет от койки Фортеля. Так оно шло недель пару-тройку, пока однажды ночью, часа в два, кто-то не зажег в кубрике свет — Фортель сидел по-турецки на койке и точил зубы небольшим полудрачевым напильником. В следующий вечер выдачи денежного довольствия Фортель сидел за столом в «Могиле моряка» с прочей машиной, тише обычного. Около одиннадцати мимо качко пронесло Беатрис с подносом пива. Злорадно Фортель высунул голову, широко распахнул челюсти и впился свежезаточенными протезами в правую ягодицу кельнерши. Беатрис завопила, стаканы полетели, параболически сверкая и орошая «Могилу моряка» водянистым пивом.

    Это стало у Фортеля любимым развлечением. По дивизиону, по эскадре, а то и по всему Атлантическому миноносному соединению поползли слухи. Не служащие на «Порывистом» или «Эшафоте» приходили посмотреть. От этого начиналось множество драк вроде происходящей нынче.

    — Кого он цапнул, — спросил Профан. — Я не видел.

    — Беатрис, — ответила Беатрис. Беатрис была еще одной кельнершей. Миссис Буффо, хозяйка «Могилы моряка», которую тоже звали Беатрис, выдвинула теорию: как маленькие дети всех женщин зовут мамой, так и моряки, по-своему равно беспомощные, должны всех кельнерш звать Беатрис. В целях дальнейшего осуществления этой материнской политики она установила у себя заказные пивные краны, выполненные из пенорезины, в виде гигантских грудей. С восьми до девяти в вечер жалованья тут происходило нечто, миссис Буффо называемое Часом Отсоса. Она его официально начинала, являясь из подсобки в кимоно, расшитом драконами, которое ей подарил воздыхатель с Седьмого флота, подносила к губам боцманскую дудку и давала сигнал «Команде Ужинать». По нему все кидались к пивным кранам и, если везло добраться, из них удавалось соснуть. Кранов таких было семь, и обычно на такую потеху собиралось в среднем по 250 моряков.

    Вот из-за угла бара высунулась голова Фортеля. Он щелкнул Профану зубами.

    — А вот, — сказал Фортель, — мой друг Росни Гланд, на борту недавно. — Он показал на длинного печального мятежника с огромным клювом — дылда подвалил вместе с Фортелем, волоча по опилкам гитару.

    — Здрасьте, — сказал Росни Гланд. — Мне хотелось бы спеть вам песенку.

    — В честь того, что ты стал РПК , — сказал Фортель. — Росни ее всем поет.

    — Это в прошлом году было, — сказал Профан.

    Однако Росни Гланд уперся ногой в латунный поручень, гитарой в колено и затрямкал. После восьми тактов эдакого он запел в темпе вальса:

    Разнесчастный Понурый Крысеныш,

    По тебе все рыдают тайком.

    В кубриках и на мостике грустно,

    Слезы льет даже жалкий старпом.

    Ты списался и сделал ошибку,

    Жопу драть тебе целились шибко,

    Рапортов на тебя — знай держись.

    Ну а мне б — только флотскую лямку,

    Крысой посуху — это не жизнь.

    — Симпатично, — вымолвил Профан в стакан с пивом.

    — Дальше — больше, — сказал Росни Гланд.

    — О, — сказал Профан.

    Сзади Профана вдруг окутали миазмы зла; на плечо ему мешком картошки обрушилась рука, а в поле периферического зрения вполз пивной стакан, окруженный крупной варежкой, неумело сработанной из шерсти недужного бабуина.

    — Бенни. Как делишки, чахнут, хьё, хьё.

    Такой смех мог исходить только от Профанова некогда-сослуживца Свина Будина. Профан обернулся. И впрямь. «Хьё, хьё» примерно отображает смех, образуемый подведением кончика языка к основаньям верхних центральных резцов и выдавливанием из глотки гортанных звуков. Звучал он, как Свин и надеялся, до ужаса непристойно.

    — Старина Свин. Ты разве не пропускаешь передислокацию?

    — Я в самоволке. Боцманмат Папик Год вынудил дать тягу. — Избегать БП лучше всего по трезвянке и со своими. Потому и «Могила моряка».

    — Как Папик.

    Свин рассказал ему, как Папик Год и кельнерша, на которой он женился, разбежались. Она отвалила и устроилась работать в «Могилу моряка».

    Ох уж эта юная жена, Паола. Сказала, что ей шестнадцать, но поди пойми — родилась перед самой войной, и здание со всеми ее документами уничтожили, как большинство прочих зданий на острове Мальта.

    Профан присутствовал при их знакомстве: бар «Метро», Прямая улица. Кишка. Валлетта, Мальта.

    — Чикаго, — это Папик Год своим голосом гангстера. — Слыхала о Чикаго, — меж тем зловеще суя руку себе под фуфайку, обычный финт Папика по всей Средь-литорали. Вытаскивал обычно платок, а вовсе не волыну и не шпалер, сморкался в него и хохотал над той девчонкой, кому выпало сидеть напротив за его столиком. От американских киношек вырабатывались стереотипы — у всех, кроме Паолы Майистрал, которая и после его рассматривала так же, не раздув ноздрей, брови на мертвой точке.

Йэн Макьюэн. Сластена

  • Йэн Макьюэн. Сластена. — М.: Эксмо, 2014.

    Проза британского писателя Йэна Макьюэна пронизана чувственным эротизмом. Его рассказы и вовсе заставляют почувствовать себя вуайеристом. Роман «Сластена» не станет исключением. Во время холодной войны на Сирену Фрум, начитанную и образованную девушку, обращают внимание английские спецслужбы. Им нужен человек, способный втереться в доверие к молодому писателю Томасу Хейли. Сирена идеально подходит для этой роли. Кто же знал, что она очень влюбчива и ее интерес к Хейли очень скоро перестанет быть только профессиональным.

    Кристоферу Хитченсу

    1949–2011

    Если бы только я встретил на этом пути хоть одного безусловно злого человека.

    Тимоти Гартон Эш «Досье»

    1

    Зовут меня Сирина Фрум (почти cирена). Примерно сорок лет назад я выполняла секретное задание британской контрразведки. Миссия провалилась. Через полтора года после поступления на службу меня раскололи, и я покрыла себя позором, попутно разрушив жизнь любовника, хотя в этом была и его вина.

    Не стану долго рассказывать о годах детства и юности. Я — дочь англиканского епископа; мы с сестрой выросли в епископском доме близ большого собора, в очаровательном городке на востоке Англии. В доме царили радушие, чистота, порядок и книги. Отношения между моими родителями были вполне приязненными, они любили меня, а я их. Я старше моей сестры Люси на полтора года, и хотя мы отчаянно ссорились в детстве, это не испортило наши отношения и, повзрослев, мы сблизились. Отцовская вера в Бога была тихой и разумной, не слишком нависала над нашей жизнью и позволила отцу беспрепятственно продвинуться в церковной иерархии, причем одним из преимуществ его сана стал наш уютный дом времен королевы Анны. Окнами дом выходил в огороженный сад со старыми травяными бордюрами, которые всегда ценились знатоками растений. Короче говоря, жизнь устойчивая, достойная зависти, почти идиллическая. Мы выросли в затененном саду, со всеми удовольствиями и ограничениями, что такая жизнь налагает.

    Шестидесятые годы разнообразили, но не нарушали порядок нашего существования. Я пропускала школу, только если болела. Уже вполне взрослой девушкой я познала проникшие через садовую изгородь услады — обжималась (как это тогда называли) с парнями, а также провела опыты с табаком, алкоголем, чуточку — с гашишем, познакомилась с рок-н-роллом, яркими красками и атмосферой всеобщего доброжелательства. В семнадцать мы все были мятежниками — робкими и восторженными, но не забывали об уроках — заучивали и изрыгали неправильные глаголы, уравнения, мотивы литературных персонажей. Нам нравилось думать, будто мы — дрянные девчонки, но, вообще-то говоря, мы были вполне приличными. Мятежный дух шестьдесят девятого пришелся нам по душе. Он был неотделим от ощущения, что вскоре все мы покинем отчий дом, чтобы разъехаться по колледжам. Итак, в первые восемнадцать лет жизни со мной не случилось ничего странного или страшного, и поэтому я их пропускаю.

    Будь моя воля, я бы выбрала ленивый факультет английского языка и литературы в каком-нибудь провинциальном университете, далеко на севере или на западе Англии. Мне нравились романы. Читала я быстро — могла проглотить две-три книги за неделю — так что три года за чтением романов вполне соответствовало бы моему характеру. Но для того времени я была «чудом природы» — девушкой с математическими способностями. Математика не слишком меня увлекала, почти не доставляла мне удовольствия, но мне нравилось быть первой, причем без особого труда. Я знала ответы на задачки, даже не понимая, как я до них дошла. Тогда как мои одноклассники тужились и бились в расчетах, я достигала решения посредством нескольких плавных шагов, отчасти интуитивных. Мне было бы сложно указать на источник своего знания. Разумеется, экзамен по математике требовал от меня гораздо меньше усилий, чем экзамен по английской литературе. К тому же в выпускном классе я была капитаном школьной сборной по шахматам. Нужен определенный полет воображения, чтобы понять, с каким изумлением взирали в те годы на девицу, приехавшую в соседнюю школу и сбившую там с жердочки нахохлившегося шахматного чемпиона. Однако математика и шахматы, равно как и хоккей, плиссированные юбки и пение псалмов, относились, в моем восприятии, сугубо к школьным занятиям. Я предполагала, что, раз уж я собралась в университет, мне следует отставить все детские забавы. Однако в своих предположениях я не приняла в расчет собственную мать.

    Она была воплощением (или пародией) жены викария, затем епископа: потрясающая память на имена и лица прихожан, на их сетования и жалобы, манера неспешно, с достоинством прогуливаться по улице в развевающемся на ветру шарфике от «Эрмес», доброта и непреклонность в общении с прислугой и садовником. Безупречность и очарование по любым меркам, в любых обстоятельствах. Как ей удавалось разговаривать на равных с женщинами из городских кварталов — заядлыми курильщицами с напряженными лицами, — которые приезжали в действовавший при церкви клуб «Мать и дитя». Как убедительно она читала рождественскую сказку детям Барнардо1, собравшимся на ковре у ее ног в нашей гостиной. С каким тактом и достоинством она встречала архиепископа Кентерберийского, приглашенного к нам в дом на чай с печеньем после освящения в соборе реставрированной крестильной чаши, как ухаживала за ним. Люси и меня отослали на время визита наверх. А еще — вот оно, подвижничество — совершенная преданность и служение делу моего отца. Она поощряла его, служила ему, облегчала его труд на каждом повороте жизненного пути. Забота ее обнимала все — штопаные носки и выглаженный стихарь в платяном шкафу, безукоризненно убранный кабинет и глубочайшее субботнее молчание, повисавшее в доме, когда отец писал проповедь. Взамен она требовала — это моя догадка, конечно, — только того, чтобы он любил ее или, по крайней мере, никогда не оставлял.

    Однако я долго не могла различить в характере матери камушка феминизма, скрывавшегося под ее вполне традиционной наружностью. Уверена, что мать ни разу не произнесла само это слово, но это не имеет значения. Ее категоричность меня пугала. Она говорила, что моя обязанность как женщины состоит в том, чтобы отправиться в Кембридж и поступить на факультет математики. Как женщины? В то время в нашей среде никто не говорил такими словами. Ни одна женщина не поступала так, «как следует женщине». Она говорила, что не позволит мне растратить свой талант. Мне предстояло проявить себя, стать необыкновенной. Сделать карьеру в инженерном деле или экономике. Весь мир у твоих ног — такие вот банальности. По отношению к моей сестре было несправедливо, что я была и умной, и красивой, тогда как она не блистала ни внешностью, ни талантами. Несправедливость только усугубится, если я обману надежды матери и не стану ставить перед собой высокие цели. Логика высказываний от меня ускользала, но я предпочла промолчать. Мать сказала, что никогда не простит ни мне, ни себе, если я ограничусь английской словесностью и стану домохозяйкой, лишь на йоту более образованной, чем она сама. Мне грозила опасность растратить свою жизнь. Ее слова были равнозначны признанию. Тогда, в первый и последний раз в жизни, она выразила при мне, прямо или косвенно, разочарование своей участью.

    Потом она подключила к делу отца — «епископа», как называли его мы с сестрой. Вернувшись однажды днем из школы, я узнала от матери, что он ждет меня в кабинете.

    В зеленом блейзере, вышитом геральдическим гербом и девизом Nisi Dominus Vanum («Если Господь не созиждет дома»), я уныло развалилась в клубном кожаном кресле, между тем как отец, возвышаясь над столом, перебирал бумаги, мурлыкал что-то себе под нос, вероятно, приводя в порядок мысли. Мне казалось, что он собирается пересказать мне притчу о талантах, но вместо этого отец перешел прямо к делу. Он навел справки. Кембриджский университет стремился показать, что «открывает двери в современный эгалитарный мир». Учитывая бремя тройного несчастья — превосходная школа, девушка, преимущественно «мужской предмет», — поступление было мне почти гарантировано. Если, однако же, я намеревалась поступать в Кембридж на английскую литературу (такого намерения у меня не было; епископ никогда не вдавался в подробности), мне придется гораздо труднее. Уже через неделю моя мать переговорила с директором школы. Подключились учителя-предметники, чьи аргументы повторяли или дополняли доводы родителей, и мне, конечно же, пришлось уступить.

    Так мне пришлось отказаться от литературных штудий в университете Дарема или Аберистуита, где я наверняка была бы счастлива, ради Ньюнем-колледжа в Кембридже, где уже во время первого семинара, состоявшегося в Тринити-колледже, мне показали, какая я посредственность в математике. В осеннем триместре я впала в депрессию и разве что не бросила учебу. Неуклюжие парни, лишенные очарования и других человеческих качеств, таких как сострадание и порождающая грамматика2, талантливые кузены кретинов, которых я громила на шахматной доске, нахально смеялись мне в глаза, пока я сражалась с понятиями, представлявшимися им совершенно очевидными.

    — Ах, безмятежная мисс Фрум, — саркастично восклицал один профессор каждый вторник, когда поутру я входила в его класс. — Безмятежнейшая. О, синеглазая! Приди и просвети нас.

    Моим преподавателям и однокашникам было совершенно ясно, что не успеваю я именно потому, что я — красивая девчонка в мини-юбке, с вьющимися светло-русыми волосами ниже лопаток. На самом же деле я не справлялась из-за того, что, подобно большинству людей, была не слишком сильна в математике, по крайней мере на требовавшемся уровне. Я попыталась перевестись на английскую или французскую филологию или даже на антропологию, но там меня никто не ждал. В те годы правила соблюдались неукоснительно. В итоге этой долгой печальной истории я выстояла и умудрилась получить диплом бакалавра с отличием третьей степени.

    Теперь, после того как я скомкала в пару абзацев годы моего детства и ранней юности, мне надлежит проделать то же с порой студенчества. Я никогда не каталась в плоскодонном ялике по реке Кем (с граммофоном или без), не ходила в «Футлайтс» — театры приводят меня в замешательство, — и меня не задерживала полиция во время беспорядков в Гарден-хаус.


    1 Подразумеваются «Барнардовские приюты» — приюты для беспризорных и бездомных детей, названные в честь их основателя Томаса Барнардо.

    2 В рамках подхода порождающей грамматики формируется система правил, при помощи которых можно определить, какая система слов оформляет грамматически неправильное предложение.

Русский язык и новые технологии

  • Русский язык и новые технологии / Коллективная монография; сост. Г.Ч. Гусейнов; под ред. М.В. Ахметовой, В.И. Беликова. — М.: Новое литературное обозрение, 2014. — 256 с.

    Коллективная монография «Русский язык и новые технологии» посвящена мало исследованной проблеме взаимовлияния современного русского, а также некоторых других языков, и информационных технологий. Авторы показывают, как отражаются на языковых сообществах новые формы социальной коммуникации и как сам интернет становится ресурсом для изучения языка. О том, как песня Кипелова получила в сети новую жизнь («Йа криветко, словно птицо в нибисах…»), рассказывает в своей статье о происхождении мемов российский лингвист Максим Кронгауз.

    М. А. Кронгауз

    МЕМ В РУССКОЯЗЫЧНОМ ИНТЕРНЕТЕ:

    ОПЫТ ДЕКОНСТРУКЦИИ

    Термин мем появился в русском языке недавно, и написание его не вполне устойчиво.

    В английский язык термин meme ввел в 1976 г. английский биолог и популяризатор науки Ричард Докинз в книге «Th e Selfi sh Gene» [Dawkins 1976]. Ее русский перевод был опубликован в 1993 г. под названием «Эгоистичный ген» [Докинз 1993]. Интересно, что в русском переводе этот термин фигурировал как мим, что соответствует правилам практической транскрипции слов английского языка. Но в таком виде термин не прижился, а закрепился как мем. Этот выбор кажется несколько странным. По-видимому, это означает, что мем вошел в русский язык еще раз, и скорее всего — через сетевой жаргон. Позднее жаргонизм мем был отождествлен с термином мим из русского перевода Докинза, но популярность жаргонизма была намного выше, и его коррекции не произошло. Напротив, было изменено написание термина, изначально более правильное.

    В книге Р. Докинз разъясняет читателю процесс создания термина. Вот слова Докинза из одиннадцатой главы, которая так и называется — «Мимы — новые репликаторы»:

    Нам необходимо имя для нового репликатора, существительное, которое отражало бы идею о единице передачи культурного наследия или о единице имитации. От подходящего греческого корня получается слово «мимем», но мне хочется, чтобы слово было односложным, как и «ген». Я надеюсь, что мои получившие классическое образование друзья простят мне, если я сокращу «мимем» до слова мим [Докинз 1993: 176].

    Итак, Р. Докинз ввел аналог гена для культуры и назвал его мемом (в дальнейшем я буду писать по-русски так — с «е»). Так же как и ген, мем является единицей хранения и передачи информации, но только в сфере культуры. И мем, и ген — репликаторы (англ. replicators), объекты, которые копируют и воспроизводят сами себя, или, говоря простым языком, умеют размножаться. Р. Докинз утверждал, что для мемов при воспроизведении важна плодовитость и относительная точность (в отличие от абсолютной точности для генов). Среди примеров мемов он называл мелодии, идеи, модные словечки и выражения, способы варки похлебки или сооружения арок, но также — представления о Боге и теорию Дарвина. Последние примеры, впрочем, представляют целые комплексы мемов, или мемокомплексы. Мемы распространяются в пространстве от человека к человеку (горизонтально) и во времени от поколения к поколению (вертикально)1. Теория мема получила развитие, в частности, в книге С. Блакмор [Blackmore 2000]. Следует отметить также существование с 1997 по 2005 г. электронного журнала «Journal of Memetics», полностью посвященного этой проблематике.

    Понятие интернет-мема хотя и восходит к мему Докинза, но все же значительно отличается от него. Под интернет-мемом имеется в виду любая, но короткая информация (слово или фраза, изображение, мелодия и т. п.), мгновенно и неожиданно ставшая модной и воспроизводящаяся в Интернете, как правило, в новых контекстах или ситуациях. Таким образом, для интернет-мема основное значение имеет популярность, что можно сравнить с плодовитостью по Докинзу, а также коммуникативная экспансия. В этом смысле ни теория Дарвина, ни рецепт супа интернет-мемами не являются, хотя эта информация тоже передается и хранится в Интернете.

    Интернет-мем стремится не к точному воспроизведению, а скорее к искажению или по крайней мере к новым контекстам в широком смысле этого слова. Появление в них часто неожиданно, а порой бессмысленно и абсурдно. Можно сказать, что жизнь интернет-мема, по крайней мере в начале его пути, не рутинна, а, напротив, неизменно креативна. Надо признать, что интернет-мем популярнее своего научного источника (авторства Докинза) и часто смешивается с ним хотя бы потому, что ради простоты и экономии в этом слове отбрасывается первая часть (интернет-), и внешнее совпадение становится полным. Я буду поступать так же — писать просто мем, но в дальнейшем речь пойдет исключительно об интернет-мемах.

    Один из самых популярных мемов Рунета связан с изображением. Это измененный рисунок Джона Лури, известный как «Превед Медвед». Он появился на сайте Dirty.ru в феврале 2006 г., а затем начал воспроизводиться на других сайтах и интернет-платформах. Однако речь шла не столько о копировании, сколько об искажении изначальной информации. Аналогичный медведь появлялся на других рисунках, часто не имеющих ничего общего с оригиналом. Он мог произносить уже не Превед!2, а что-то совсем другое. Либо, наоборот, слово превед произносил совсем не медвед, а кто-то другой. Но первоначально слова превед и медвед, появляясь в текстах или на изображениях разного рода, отсылали к рисунку Лури. Затем же и источник перестал играть какую бы то ни было роль, и многие о нем либо вовсе не знали, либо уже не помнили, что совершенно не мешало употреблять эти слова.

    Особенно легко и независимо распространялся по Рунету превед, который в конце концов стал самостоятельным интернет-приветствием, оторвавшись от медведа и от картинки. После этого свершившегося факта уже имеет смысл говорить не о меме, а о жизни модного слова.

    Еще один популярный мем Рунета характеризуется самой высокой стартовой скоростью распространения. Это йа криветко. Свое начало он ведет от записи номер 104726 на сайте Bash.org.ru, сделанной 9 февраля 2007 г.:

    [DreamMaker:] Да..конечно лекция по физике у нашего препода довольно увлекательное и серьезное мероприятие…..Но когда перед тобой на парте красуется надпись : «ЙА КРИВЕТКО!»…… 3

    Сайт Bash.org.ru (ныне Bash.im), так называемый цитатник Рунета, публикует забавные цитаты, встретившиеся в Интернете и в жизни, а также короткие истории. Он очень популярен в Рунете и дважды (в 2008 и 2010 гг.) получал премию РОТОР, одну из главных профессиональных премий Рунета (существует с 1999 г.), как юмористический сайт, но это все равно не объясняет популярность мема. Между первым упоминанием йа криветко на данном сайте и в блогосфере прошло менее получаса; в тот же день в «Живом журнале» (ЖЖ) было создано сообщество ya_krivetko. В Интернете появились фотографии университетских парт с этой надписью; впрочем, и сама надпись, и, естественно, фотографии были сделаны позже. Всплеск популярности мема приходится на 2007–2008 гг., а со второй половины 2009 г. начинается спад. И все равно его известность поразительна. В ЖЖ этому мему посвящено еще одно сообщество — ru_krevedko. Оно появилось в мае 2007 г. Есть и другие сайты, посвященные мему. Своего рода гимном мема йа криветко стала переделка песни группы «Кипелов» (слова Валерия Кипелова и Маргариты Пушкиной), точнее — ее припева:

    Я свободен, словно птица в небесах,

    Я свободен, я забыл, что значит страх.

    Я свободен с диким ветром наравне,

    Я свободен наяву, а не во сне!

    Переделанный текст звучит следующим образом:

    Йа криветко, словно птицо4 в нибисах

    Йа криветко, йа забыл што значед страх

    Йа криветко, с дикем ветрам наравне

    Йа криветко! Наиву, а нивасне!

    Интересно, что в Интернете встречаются различные варианты написания мема: оригинальный йа криветко, другие — йа креветко, йа криведко, и самый популярный — йа креведко. Особую популярность последнего объяснить непросто. Вполне возможно, что она вытекает из графического сходства и своего рода внутренней рифмы со словами другого мема: превед, медвед, кревед-ко. Мем йа криветко породил множество подражаний: йа катлетко, йа табуретко, йа нимфетко, йа медветко, йа касманафтко, что, в свою очередь, привело к распространению и популярности устойчивого суффикса плюс окончания слов — -ко. Наряду с суффиксом -ег (мальчег, участнег и т. п.) этот суффикс стал яркой приметой интернет-жаргона (см. илл. 1).

    Илл. 1

    Необходимо еще сказать о значении выражения йа криветко. Вообще, смысловая функция у мемов может быть ослаблена и размыта. Мем Превед Медвед появился как символ некоего неприятного сюрприза, застающего нас в самое неподходящее время, но затем это значение размылось, и в приветствии превед его уже нельзя обнаружить. Первоначальный смысл выражения йа криветко состоял, по-видимому, в самоуничижении, признании себя ничтожной криветкой и, возможно, в выпадении из действительности. Иначе говоря, на эту фразу проецировалось состояние студента, слушающего лекцию по физике, но ничего не понимающего и находящегося вне этой реальности. В том случае, если смысл более или менее устойчив, он определяет и типы контекстов и ситуаций, в которых мем используется. Впрочем, на пике популярности мем ведет себя иначе, он используется в неподходящих ситуациях, с разнообразными картинками и т. д. Здесь действительно приходится говорить об экспансии мема в новые контексты и ситуации и об особой креативной зоне, в которой мем находится в начале своего пути, на подъеме популярности. Например, замена слов я свободен в песне Кипелова на йа криветко никак не оправдана смыслом. Свобода и самоуничижение ничего общего не имеют. Просто стихотворный размер позволяет такую замену, и она осуществляется. На поверхностном уровне это сделано «ради шутки», но очевидно, что мем завоевывает таким образом новые коммуникативные пространства. Иначе говоря, теория Докинза об эгоистичном гене вполне применима и к мему. Он размножается, используя людей, их когнитивные способности.

    Все это относится к мемам, распространяющимся спонтанно и самопроизвольно. Но существуют группы людей, которые целенаправленно занимаются придумыванием и популяризацией мемов5. В Рунете такими лабораториями, разрабатывающими и запускающими мемы, считаются сайт Dirty.ru, отколовшийся от него «Лепрозорий» (в обиходе — Лепра, Leprosorium.ru), а также «Упячка» (Upyachka.ru). Редкие случаи удачи имеют место, но, как правило, всенародной популярности такие мемы не достигают, а довольствуются известностью в узком кругу, в отдельном сообществе. Даже Превед Медвед, который впервые появился на «Лепрозории», тогда еще расположенном на сайте Dirty.ru, едва ли можно считать спланированной акцией. Скорее это случайность, своим успехом обязанная целому ряду обстоятельств.

    Надо сказать, что случайные мемы исследовать гораздо интереснее, чем подготовленные, и именно они дают возможность оценить, что именно делает фразу, рисунок или мелодию мемом. Исследование же подготовленных мемов напоминает анализ приемов в романе постмодерниста, который совершенно сознательно внедрял их в текст.

    Выше приведены два самых популярных мема Рунета, которые в этом отношении представляют собой загадку. Не существует объяснений, почему именно они мгновенно стали популярными. Очевидно, впрочем, что удачным можно признать место их появления, то есть популярные сайты.


    1 У термина мем есть и конкуренты, например термин медиавирус (англ. media virus), введенный специалистом в области медиа Дугласом Рашкоффом [Rushkoff 1994]. Рашкофф называет медиавирусами такие медиасобытия, которые вызывают настоящие социальные перемены. Медиавирус отличается от интернет-мема и масштабностью (социальные перемены!), и каналом распространения (медиа!).

    2 На оригинальном рисунке в выноске, маркирующей реплику медведя, заключено слово Surprise! (англ. ‘сюрприз’). — Прим. ред.

    3 Орфография оригинала здесь и далее сохраняется.

    4 Другой популярный вариант первой строки: Йа криветко, словно пцице в нибисах.

    5 Малоупотребителен, но все же существует специальный жаргонизм для таких мемов — форсед-мем, восходящий к английскому forced meme, что буквально означает ‘вынужденный мем’ или ‘мем под давлением’.

Антон Соя. Ёжка идет в школу, или Приключения трёхсотлетней девочки

  • Антон Соя. Ёжка идет в школу, или Приключения трёхсотлетней девочки: первоклассная сказочная повесть. — СПб.; М.: Речь, 2014. — 136 с.

    Глава 1

    Скоро в школу

    Не успела Ёжка забежать в избушку, как с порога услышала строгий голос бабушки:

    — Всё носишься с детворой, как заведённая, а ведь чай не девочка! Тебе уж двести семьдесят семь лет миновало. Хватит баклуши бить да в компьютерные игры играть! Через неделю — первое сентября, вот и пойдёшь учиться в хорошую школу. Не школа, а сказка! Я с директором уже договорилась, — твёрдо сказала Ёжке старая Баба-яга.

    Она сидела спиной к внучке в своём любимом кресле-качалке из гнутого ясеня и смотрела без звука в телевизоре своё любимое шоу «Избушка-2». Сутулую спину Яги укрывала цветастая шаль, на голове красовался фиолетовый парик, а на огромном носу сидели очки-велосипед с оранжевыми стёклами. Вот такая яркая бабушка досталась Ёжке.

    Сама Ёжка выглядела как обычная семилетняя рыжая девочка с торчащими в разные стороны косичками, вздёрнутым веснушчатым носиком и озорными зелёными глазами. Только Баба-яга знала, что за шаловливая егоза и вредина прячется под этой невинной внешностью. «Беспокойная душа с моторчиком в одном месте и вечнозелёной головой, полной сюрпризов», — это самая мягкая характеристика из выданных за неполных триста лет Бабой-ягой любимой внучке. И к тому же абсолютно справедливая.

    — Ну подумаешь, разбила пару баклуш, так что — сразу в школу? — обиженно протянула Ёжка. Голос у неё был хоть и детский, но мощный, как иерихонская труба. — Не хочу! Зачем мне школа, я и так умная.

    — Умная, да неграмотная! Видела я, как ты в тырнете с друзьями общаешься. Страх на городах! Наш дом курьей ножкой и то лучше пишет. А я ведь с Пушкиным тебя знакомила! С Гоголем…

    — С Моголем! — передразнила бабушку вредная Ёжка. — Нечисть в школу не принимают. Мы это уже сто раз проходили.

    — Школы такой раньше не было! А теперь есть. Спецшкола-интернат «Сказка» номер двенадцать для вымышленных ВИП-персонажей. — Бабушка гордо подняла длинный крючковатый палец к низенькому потолку избушки.

    — Ладно, ладно, бабушка! Ещё неделя лета впереди. Пойду-пойду я в твою школу, не волнуйся. Только обязательно с Баюшей. Я своего кота не брошу!

    Баюн — серый в полосочку толстый пушистый кот, услышав своё имя, мягко спикировал с печки, изразцы которой расписывал ещё сам Виктор Васнецов. Он подошёл к своей маленькой хозяйке — потереться о её ногу с вечно разбитой коленкой. Что поделать, уж больно любила Ёжка погонять с местными ребятами в футбол. Живут-то они с Ягой рядом с футбольным полем, очень удобно. Не то что триста лет тому назад.

    Тогда здесь стоял вековой дремучий лес, полный дикого зверья и всякой такой же дикой нечисти. Дом Яги на могучих курьих ножках веками надёжно прятался в лесной чащобе от людских глаз. Но люди, которым всегда всего мало, постепенно вырубили, выкорчевали сказочный лес, проложили дороги, понаставили столбов с электрическими проводами, а недавно ещё добавили к ним вышки мобильной связи.

    Зверей в лесу почти не осталось, а из нечисти только Баба-яга с внучкой задержались, все остальные в города подались: там и спрятаться легче, и жизнь сытнее.

    А Яга с Ёжкой не стали экологически чистый лес на пыльный город разменивать, тем более что им достойное занятие нашлось — городских детишек развлекать. Поляна их теперь в ближайшей области от столицы оказалась и вошла в территорию большого парка развлечений. Важные комиссии из города в избушку на курьих ножках приезжали. Сказали Яге с Ёжкой, что теперь их изба — памятник русской сказочной культуры. Ещё попросили, чтобы они внутри ничего не меняли, евроремонта не делали и, главное, никого не ели, только развлекали и добрые представления всякие разыгрывали.

    Так бабка с внучкой и жили последние десять лет — сами не тужили и другим тужить не давали. Ёжка мальчика Жихарку по выходным на представлениях играла: на лопату садилась, но в печку не лезла, — дети радовались. Яге большую пенсию как самой древней старушке в стране платили. А Ёжке не платили — слишком молодо выглядела. Говорили, что таких древних девочек не бывает. Но Ёжка не очень-то расстраивалась. В общем и целом все были довольны.

    Баба-яга с Ёжкой на пенсию новый домик рядом с избушкой выстроили. Со всеми благами цивилизации, как полагается: телевизором, туалетом, ванной и Интернетом. А в избушке на курьих ножках по-прежнему работали нечистой силой. И вот, пожалуйста, теперь Яга какую-то школу придумала.

    — А кто же за меня будет Жихарку играть? — спросила Ёжка.

    — Найду в тырнете какого-нибудь талантливого мальчика, — вздохнула Яга. — А что делать — образование важнее.

    Глава 2

    Первое сентября

    Огромный деревянный терем между Пушкиным и Павловском строили для туристов, но они не ценили новый шедевр деревянного зодчества и частенько плохо себя вели. Поэтому местные власти отдали его со всей прилегающей территорией под сказочную школу, и сегодня терем был готов принять первых учеников.

    В этот день Баба-яга в нарядном чёрном платье с узором из черепушечек, перечёркнутых куриными косточками, фиолетовом парике и тёмных очках на мясистом носу выглядела как рок-звезда на пенсии. С утра она заплела Ёжке тугие рыжие косички, вымыла её в семи водах со скипидаром, достала из скрипучего сундука, обитого кованым железом, серое скромное платьице с кружевным воротничком и смахнула на дощатый пол слезу, выкатившуюся из-под колеса очков.

    — Это ещё чьё? — поинтересовалась Ёжка.

    — Лучше и не спрашивай, внученька. Такая хорошая девочка была!

    — Бабушка! Как не стыдно!

    — Стыдно? Так я ж дремучая была, как лес вокруг. Ты ведь знаешь, Ёжка, я уже почти триста лет вегетарианка — с тех пор, как с тобой, внученька, живу. Баюша, а ну-ка подь сюда! — поспешила сменить скользкую тему Яга.

    Кот, страшно недовольный тем, что его тревожат с утра пораньше, надулся, как пушистый воздушный шарик. Но всё же подошёл, сердито мурча под нос:

    — С утра мура, мура, мура, опять мура какая-то…

    Яга и Ёжка, услышав его песенку, тут же принялись зевать и поскорее замахали руками, прогоняя источаемую котом дремоту.

    — Тихо-тихо! Не ругайся, котик! Для тебя задание сурьёзное есть у меня. Пойдёшь с Ёжкой в школу. Будешь на уроках спать, а после школы внученьку мою охранять. Она же ещё такая маленькая. — Яга опять смахнула непрошеную слезу. — А у тебя, коток, зоркий глазок, коготки железные, зубки острорезные, шёрстка электрическая.

    Баба-яга потрепала кота за ухом, и он перестал мурчать и сердиться, но ещё больше надулся от осознания важности своей миссии. Любил Баюн, когда его хвалили. А ещё больше любил важные задания.

    — Да ладно тебе, бабушка! Баюша отродясь никого когтём не трогал. Зачем ему, если он как запоёт-замурлычет — всяк заснёт: что мышь, что путник, что воин, что разбойник.

    — Изъясняешься ты, Ёженька, уж больно витиевато и коряво, как министры по телевизору. Ну, ничего, школа тебе поможет. Будет у нас в роду первый учёный. Эх, жалко, мамка твоя не дожила…

    Маму свою Ёжка никогда в сознательном возрасте не видела. Только знала семейную легенду о том, что она была распрекрасная, но не очень добрая красавица и подкинула Ёжку бабушке младенцем на воспитание, а сама подалась из леса в Европу, где несколько веков подряд была известна под разными именами. О матери Ёжки слагали песни, писали романы, за неё бились на дуэлях… Но это совсем другая сказка.

    Баба-яга, Ёжка и кот Баюн при полном параде вышли во двор. Бабушка с внучкой нарвали гладиолусов с клумбы у крыльца. День выдался чудесный. Погода лётная, как по заказу. В высоком ясном синем небе — ни облачка. Рыжее солнышко улыбалось Ёжке насмешливо, но по-доброму тепло, словно спрашивая: «Куда собралась, сестричка?» Яга отперла бетонный гараж и выкатила во двор реактивную трёхступенчатую ступу
 «Яга-ар-100″ типа «кадиллак», со съёмным верхом. Или просто «Я-мобиль», как называла её Ёжка. Это раньше ступа у Яги на угле да при метле была, а теперь стала похожа на летающую тарелку. Только вот не тарелка, а всё-таки ступа! Да-да, это нашу Бабу-ягу принимают за НЛО. Особенно смешно и весело получалось, когда она катала в ступе внучков водяного — таких маленьких зелёных человечков… Но это опять другая сказка.

    А в нашей сказке Ёжка надела лёгкий кожаный лётный шлем и такой же, только маленький, натянула на голову Баюше. Потом закинула за спину оранжевый лётный ранец из кожи гигантской летучей мыши и такой же, только маленький, помогла надеть Баюше. В ранцах лежали парашюты, а у Ёжки — ещё и большой синий букварь, старые счёты с настоящими костяшками, трофейная губная гармошка, тетрадки в полосочку и клеточку, вечная ручка и карандаш «Кохинор», который Баба-яга называла палочкой Коха. Ну и, конечно же, ай-ай-ай-фон — Ёжка же современная первоклассница. Баба-яга ни шлема, ни ранца с парашютом не надела: старая лихачка, она даже вместо парашюта по старинке пользовалась аварийной метлой. Яга только красную косынку повязала, чтобы парик в воздухе ветром не унесло, потом ступила в ступу и скомандовала:

    — На посадку, ребятишки! Вперёд за знаниями!

    Ёжка встала рядом с ней, держа в одной руке букет гладиолусов, а другой прижимая к груди дрожащего Баюшу, который очень не любил летать. Наконец, гудя и вибрируя, ступа Яги резко поднялась в высокое синее небо и уже через полчаса уверенно приземлилась перед широким крыльцом школы № 12.

Оливер Сакс. Человек, который принял жену за шляпу

  • Оливер Сакс. Человек, который принял жену за шляпу, и другие истории из врачебной практики. — М.: АСТ, 2014. — 320 с.

    Во времена, когда нон-фикшн, по словам Татьяны Толстой, выживает художественную литературу, «АСТ» выпустило переиздание книги известного британского невролога и нейропсихолога Оливера Сакса. «Человек, который принял жену за шляпу» — это истории о современных людях, пытающихся побороть серьезные и необычные нарушения психики, а также о мистиках прошлого, одержимых видениями, которые в наши дни наука уверенно диагностирует как проявление тяжелых неврозов.

    [12]

    ВЫЯСНЕНИЕ ЛИЧНОСТИ

    — Чего прикажете сегодня? — говорит он, потирая
    руки. — Полфунта ветчины? Рыбки копченой?

    Он явно принимает меня за покупателя; подходя к
    телефону в госпитале, он часто отвечает: «Алло, бакалея
    Томпсона».

    — Мистер Томпсон! — восклицаю я. — Вы что, не узнали меня?

    — Боже, тут так темно — ну я и подумал, что покупатель. А это ты, дружище Питкинс, собственной персоной!
    Мы с Томом, — шепчет он уже медсестре, — всегда ходим
    вместе на скачки.

    — Нет, мистер Томпсон, вы опять обознались.

    — Само собой, — отвечает он, не смутившись ни на
    секунду. — Стал бы Том разгуливать в белом халате! Ты
    Хайми, кошерный мясник из соседней лавки. Странно,
    на халате ни пятнышка. Что, не идут нынче дела? Ну ничего, к концу недели будешь как с бойни.

    Чувствуя, что у меня самого начинает кружиться голова в этом водовороте личностей, я указываю на свой стетоскоп.

    — А, стетоскоп! — кричит он в ответ.

    — Да какой же
    ты Хайми! Вот ведь вы, механики, чудной народ. Корчите
    из себя докторов — белые халаты, стетоскопы: слушаем,
    мол, машины, как людей! Мэннерс, старина, как дела на
    бензоколонке? Заходи-заходи, сейчас будет тебе все как
    обычно, с черным хлебом и колбаской…

    Характерным жестом бакалейщика Вильям Томпсон
    снова потирает руки и озирается в поисках прилавка. Не
    обнаружив его, он со странным выражением смотрит на
    меня.

    — Где я? — спрашивает он испуганно. — Мне казалось,
    я у себя в лавке, доктор. Опять замечтался… Вы, наверно,
    как всегда хотите меня послушать. Рубашку снимать?

    — Совсем не как всегда. Я не ваш доктор.

    — Хм, и вправду. Сразу заметно. Мой-то доктор вечно
    выстукивает да выслушивает. Боже милостивый, ну у вас
    и бородища! Вы на Фрейда похожи — я что, совсем того?
    Чокнулся?

    — Нет, мистер Томпсон, не чокнулись. Но у вас проблемы с памятью, вы с трудом узнаете людей.

    — Да, память шалит, — легко соглашается он, — я,
    бывает, путаюсь, принимаю одного за другого… Так чего
    прикажете — копченой рыбы, ветчины?

    И так каждый раз, с вариациями, с мгновенными ответами, часто смешными и блестящими, но в конечном
    счете трагическими. В течение пяти минут мистер Томпсон принимает меня за дюжину разных людей. Догадки
    сменяются гипотезами, гипотезы — уверенностью, и все
    это молниеносно, без единой заминки, без малейшего
    колебания. Он не имеет никакого представления о том,
    кто я, не знает даже, кто он сам и где находится. Тот факт,
    что он бывший бакалейщик с тяжелым синдромом Корсакова и содержится в неврологическом учреждении, ему
    недоступен.

    В его памяти ничто не удерживается дольше нескольких секунд, и в результате он постоянно дезориентирован.
    Пропасти амнезии разверзаются перед ним каждое мгновение, но он ловко перекидывает через них головокружительные мосты конфабуляций и всевозможных вымыслов.
    Для него самого, заметим, это отнюдь не вымыслы, а внезапные догадки и интерпретации реальности. Их бесконечную переменчивость и противоречия мистер Томпсон
    ни на миг не признает. Как из пулемета строча неиссякаемыми выдумками, он изобретает все новые и новые
    маловразумительные истории, беспрестанно сочиняя вокруг себя мир — вселенную «Тысячи и одной ночи», сон,
    фантасмагорию людей и образов, калейдоскоп непрерывных метаморфоз и трансформаций. Причем для него это
    не череда мимолетных фантазий и иллюзий, а нормальный, стабильный, реальный мир. С его точки зрения, все в порядке.

    Как-то раз он решил проветриться, отрекомендовался в приемной «преподобным Вильямом Томпсоном»,
    вызвал такси — и был таков. Таксист нам потом рассказывал, что никогда не встречал более занятного пассажира: тот всю дорогу развлекал его бесконечными, полными
    небывалых приключений историями.

    — Такое ощущение, — удивлялся водитель, — что он
    везде был, все испытал, всех знал. Трудно поверить, что
    можно столько успеть за одну жизнь.

    — Не то чтобы за одну, — объяснили мы ему.

    — Тут речь
    идет о многих жизнях, о выяснении личности.

    Джимми Г., еще один пациент с синдромом Корсакова, о котором я подробно рассказал во второй главе этой
    книги, довольно быстро «остыл», вышел из острой стадии
    болезни и необратимо впал в состояние потерянности,
    отрезанности от мира (он существовал как бы во сне, принимая за реальность полностью овладевшие им воспоминания). Но с мистером Томпсоном все было по-другому.
    Его только что выписали из госпиталя, куда за три недели
    до этого забросила его внезапная вспышка корсаковского
    синдрома. Тогда, в момент кризиса, он впал в горячку и
    перестал узнавать родных, однако и сейчас еще в нем бурлил неудержимый конфабуляторный бред — он весь кипел в беспрестанных попытках воссоздать ускользающий
    из памяти, расползающийся мир и собственное «Я».

    Подобное неистовство может пробудить в человеке
    блестящую изобретательность и могучее воображение —
    истинный гений вымысла, поскольку пациент в буквальном смысле должен придумывать себя и весь остальной
    мир каждую минуту. Любой из нас имеет свою историю,
    свое внутреннее повествование, непрерывность и смысл
    которого составляют основу нашей жизни. Можно утверждать, что мы постоянно выстраиваем и проживаем такой
    «нарратив», что личность есть не что иное, как внутреннее
    повествование.

    Желая узнать человека, мы интересуемся его жизнью
    вплоть до мельчайших подробностей, ибо любой индивидуум представляет собой биографию, своеобразный рассказ. Каждый из нас совпадает с единственным в своем
    роде сюжетом, непрерывно разворачивающимся в нас и
    посредством нас. Он состоит из наших впечатлений, чувств,
    мыслей, действий и (далеко не в последнюю очередь) наших собственных слов и рассказов. С точки зрения биологии и физиологии мы не так уж сильно отличаемся друг
    от друга, но во времени — в непрерывном времени судьбы — каждый из нас уникален.

    Чтобы оставаться собой, мы должны собой обладать:
    владеть историей своей жизни, помнить свою внутреннюю
    драму, свое повествование. Для сохранения личности человеку необходима непрерывность внутренней жизни.

    Идея повествования, мне кажется, дает ключ к болтовне мистера Томпсона, к его отчаянному многословию.
    Лишенный непрерывности личной истории и стабильных
    воспоминаний, он доведен до повествовательного неистовства, и отсюда все его бесконечные выдумки и словоизвержения, все его мифотворчество. Он не в состоянии
    поддерживать реальность и связность внутренней истории
    и потому плодит псевдоистории — населенные псевдолюдьми псевдонепрерывные миры-призраки.

    Как он сам реагирует на свое состояние? Внешне мистер Томпсон похож на блестящего комика; окружающие
    говорят, что с ним не соскучишься. Его таланты могли бы
    послужить основой настоящего комического романа. Но
    кроме комедии здесь есть и трагедия, ибо перед нами человек в состоянии безысходности и безумия. Мир постоянно ускользает от него, теряет фундамент, улетучивается,
    и он должен находить смысл, создавать смысл, все придумывая заново, непрерывно наводя мосты над зияющим
    хаосом бессмысленности.

    Знает ли об этом сам мистер Томпсон, чувствует ли,
    что произошло? Вдоволь насмеявшись при знакомстве с
    ним, люди вскоре настораживаются и даже пугаются. «Он
    никогда не останавливается, — говорят все, — будто гонится за чем-то и не может догнать». Он и вправду не в
    силах остановиться, поскольку брешь в памяти, в бытии
    и смысле никогда не закрывается, и он вынужден заделывать ее каждую секунду. Его «мосты» и «заплаты», при всем
    их блеске и изобретательности, помогают мало — это лишь
    пустые вымыслы, не способные ни заменить реальность,
    ни даже приблизиться к ней.

    Чувствует ли это мистер Томпсон? Каково его ощущение реальности? Страдает ли он? Подозревает ли, что заблудился в иллюзорном мире и губит себя попытками
    найти воображаемый выход? Ему явно не по себе; натянутое, неестественное выражение лица выдает постоянное
    внутреннее напряжение, а временами, хоть и нечасто, —
    неприкрытое, жалобное смятение. Спасением — и одновременно проклятием мистера Томпсона является абсолютная «мелководность» его жизни, та защитная реакция,
    в результате которой все его существование сведено к
    поверхности, пусть сверкающей и переливающейся, но
    все же поверхности, к мареву иллюзий, к бреду без какой бы то ни было глубины.

    И вместе с тем у него нет ощущения утраты, исчезновения этой неизмеримой, многомерной, таинственной
    глубины, определяющей личность и реальность. Каждого,
    кто хоть ненадолго оказывается с ним рядом, поражает,
    что за его легкостью, за его лихорадочной беглостью совершенно отсутствует чувство и суждение, способность
    отличать действительное от иллюзорного, истинное от
    неистинного (в его случае бессмысленно говорить о намеренной лжи), важное от тривиального и ничтожного.
    Все, что изливается в непрерывном потоке, в потопе его
    конфабуляций, проникнуто каким-то особым безразличием, словно не существенно ни что говорит он сам, ни
    что говорят и делают окружающие, словно вообще ничто
    больше не имеет значения.

    Один пример хорошо иллюстрирует его состояние.
    Как-то днем, посреди нескончаемой болтовни о только
    что выдуманных людях, мистер Томпсон, не меняя своего
    возбужденного, но ровного и безразличного тона, заметил:

    — Вон там, за окном, идет мой младший брат Боб.

    И как же я был ошеломлен, когда минутой позже в
    дверь заглянул человек и представился:

    — Я Боб, его младший брат; кажется, он увидел меня
    через окно.

    Ничто в тоне или манере Вильяма, в его привычно
    бурном монологе не намекало на возможность… реальности. Он говорил о своем настоящем брате в точности
    тем же тоном, каким описывал вымышленных людей, — и
    тут вдруг из сонма фантазий выступила реальная фигура!
    Но даже это ни к чему не привело: мистер Томпсон не
    проявил никаких чувств и трещал не переставая. Он не
    увидел в брате реального человека и продолжал относиться к нему как к плоду воображения, постоянно теряя его
    из виду в водовороте бреда. Такое обращение крайне
    угнетало бедного Боба.

    — Я Боб, а не Роб и не Доб, — безуспешно настаивал
    он. Некоторое время спустя в разгаре бессмысленной болтовни Вильям внезапно вспомнил о своем старшем брате,
    Джордже, и заговорил о нем, как всегда употребляя настоящее время.

    — Но ведь он умер девятнадцать лет назад! — в ужасе
    воскликнул Боб.

    — Да-а, Джордж у нас большой шутник! — язвительно
    заметил Вильям — и продолжал нести вздор о Джордже в
    своей обычной суетливой и безжизненной манере, равнодушный к правде, к реальности, к приличиям, ко всему
    на свете — даже к нескрываемому страданию живого брата у себя перед глазами.

    Эта сцена больше всего остального убедила меня, что
    Вильям полностью утратил внутреннее чувство осмысленности и реальности жизни.

    Как когда-то по поводу Джимми Г., я обратился к нашим сестрам с вопросом: сохранилась ли, по их мнению,
    у мистера Томпсона душа — или же болезнь опустошила
    его, вылущила, превратила в бездушную оболочку? На
    этот раз, однако, их реакция была иной. Сестры забеспокоились, словно подозревали что-то в та ком роде. Если
    в прошлый раз они посоветовали мне, прежде чем делать
    выводы, понаблюдать за Джимми в церкви, то в случае с
    Вильямом это было бесполезно, поскольку даже в храме
    его бредовые импровизации не прекращались.

    Джимми Г. вызывает глубокое сострадание, печальное
    ощущение потери — рядом с искрометным мистером Томпсоном подобного не чувствуешь. У Джимми сменяются
    настроения, он погружается в себя, он тоскует — в нем есть
    грусть и душевная глубина… У мистера Томпсона все по-другому. В теологическом смысле, сказали сестры, он, без
    сомнения, наделен бессмертной душой, Всевышний видит
    и любит его, однако в обычном, человеческом смысле что-
    то страшное произошло с его личностью и характером.

    Именно из-за того, что Джимми потерян, он может
    хоть на время обрести себя, найти убежище в искренней
    эмоциональной привязанности. Пользуясь словами Кьеркегора, можно сказать, что Джимми пребывает в «тихом отчаянии», и поэтому у него есть шанс спастись, вернуться в мир реальности и смысла — пусть утраченный, но не
    забытый и желанный. Блестящий же и поверхностный
    Вильям подменяет мир бесконечной шуткой, и даже если
    он в отчаянии, то сам этого отчаяния не осознает. Уносимый словесным потоком, он безразличен к связности и
    истине, и для него нет и не может быть спасения — его
    выдумки, его призраки, его неистовый поиск себя ставят
    непреодолимую преграду на пути к какой бы то ни было
    осмысленности.

    Как парадоксально, что волшебный дар мистера Томпсона — способность непрерывно фантазировать, заполняя
    вымыслами пропасти амнезии, — одновременно его несчастье. О, если бы, пусть на миг, он смог уняться, прекратить нескончаемую болтовню, отказаться от пустых,
    обманчивых иллюзий — возможно, реальность сумела бы
    тогда просочиться внутрь, и нечто подлинное и глубокое
    ожило бы в его душе!

    Память мистера Томпсона полностью разрушена, но
    истинная сущность постигшей его катастрофы в другом.
    Вместе с памятью оказалась утрачена основополагающая
    способность к переживанию, и именно в этом смысле он
    лишился души.

    Лурия называет такое отмирание чувств «эмоциональным уплощением» и в некоторых случаях считает это
    необратимой патологией, главной причиной крушения
    личности и внутреннего мира человека. Мне кажется,
    подобное состояние внушало ему ужас и одновременно
    бросало вызов как врачу. Он возвращался к нему снова и
    снова, иногда в связи с синдромом Корсакова и памятью,
    как в «Нейрофизиологии памяти», но чаще в контексте
    синдрома лобной доли, особенно в книге «Мозг человека
    и психические процессы». Описанные там истории болезни сравнимы по своему эмоциональному воздействию
    с «Историей одного ранения». В некотором смысле они
    даже страшнее. Несмотря на то что пациенты Лурии не
    осознают случившегося и не тоскуют об утраченной реальности, они все равно воспринимаются как безнадежно оставленные, забытые Богом.

    Засецкий из «Потерянного и возвращенного мира»
    представлен как боец, понимающий свое состояние и с
    упорством обреченного сражающийся за возвращение
    утраченных способностей. Положение мистера Томпсона
    гораздо хуже. Подобно пациентам Лурии с поражением
    лобных долей, он обречен настолько, что даже не знает
    об этом: болезнь-агрессор захватила не отдельные органы
    или способности, а «главную ставку», индивидуальность,
    душу. В этом смысле мистер Томпсон, при всей его живости, «погиб» в гораздо большей степени, чем Джимми: в
    первом сквозь кипение и блеск никогда не проглядывает
    личность, тогда как во втором отчетливо угадывается реальный человек, действующий субъект, пусть и лишенный прямой связи с реальностью.

    Для Джимми восстановление этой связи по крайней
    мере возможно, и лечебную задачу в его случае можно
    подытожить императивом «установить человеческий контакт». Все же попытки вступить в настоящее общение с
    мистером Томпсоном тщетны — они только усиливают
    его конфабуляции. Правда, если предоставить его самому
    себе, он уходит иногда в тихий садик рядом с нашим Приютом и там, в молчании, ненадолго обретает покой. Присутствие других людей тревожит и возбуждает его, вовлекая в бесконечную светскую болтовню; призрак человеческой близости снова и снова погружает его в состояние лихорадочного поиска и воссоздания себя. Растения же,
    тихий сад, ничего не требуя и ни на что не претендуя, позволяют ему расслабиться и приостановить бред. Всеобъемлющая цельность и самодостаточность природы выводит его за рамки человеческих порядков, и только так, в
    глубоком и безмолвном причащении к естеству, может он
    как-то успокоиться и восстановить ощущение собственной реальности и бытия в мире.

Паринуш Сание. Книга судьбы

  • Паринуш Сание. Книга судьбы / Пер. английского изд. Л. Сумм. — М.: АСТ: Corpus, 2014. — 560 с.

    В романе, который был дважды запрещен в Иране, но тем не менее стал мировым бестселлером, рассказывается о пяти десятилетиях жизни женщины, чьих родных и близких преследовали, сажали за решетку, освобождали, отправляли на казнь или объявляли героями. Можно терпеть голод и лишения, продолжать работать и воспитывать детей. Труднее всего пережить предательство большинства, послушно идущего за лидером.

    Миновали новогодние праздники, а я все еще сидела дома.
    Робкие намеки насчет курсов шитья не увенчались успехом. Ахмад и Махмуд не собирались выпускать меня из дома
    ни под каким предлогом, а отец не вмешивался. Для него
    я словно умерла.

    Скука одолела меня. Переделав дела по дому, я поднималась наверх, в гостиную, и подолгу смотрела на тот участок
    дороги, который был виден из окна. Вот и вся связь с внешним миром. Даже это приходилось держать в тайне: прознают братья, замуруют мое окно. А я надеялась когда-нибудь
    углядеть в эту щель Парванэ или Саида.

    К тому времени я уже поняла, что выйти из отчего дома
    смогу лишь чьей-то женой. То было единственное решение
    проблемы, все члены семьи на том согласились. Мне каждый камень в этом доме сделался ненавистен, но я не могла
    предать милого моего Саида — и зачем? Чтобы одну тюрьму
    сменить на другую? Я готова была ждать его до конца моей
    жизни, и пусть меня за это хоть на плаху тащат!

    Появились первые сваты. Предупредили: к нам придут с визитом мужчина и три женщины. Мать хлопотала, мыла все в доме, расставляла по местам. Махмуд приобрел гарнитур — диваны в красной обивке. Ахмад принес фрукты и сладости.
    Удивительно, как они все спелись. Цеплялись за соломинку:
    только бы не упустить жениха. За соломинку, за мусор, плывущий по реке — увидев потенциального жениха, я могла сравнить его только с унесенным водой мусором. Плотного сложения, на макушке уже облысевший, хотя ему еще не было
    тридцати, и он громко причмокивал, поедая фрукты. Он
    торговал на базаре, там же, где и Махмуд. Мне повезло: жених и его три родственницы высматривали жену пухленькую,
    в теле, и я им не приглянулась. В ту ночь я уснула спокойная
    и счастливая. Наутро мать пересказала это приключение госпоже Парвин со всеми подробностями и многими приукрашиваниями. Когда она стала жаловаться на постигшее семью горькое разочарование, я чуть было не расхохоталась.

    — Вот обида! — приговаривала она. — Не везет бедной девочке. А ведь жених не только богат, он из хорошей семьи. И молод, и женат не был.

    (Забавно: он был почти вдвое старше меня, а матушка
    считала его юнцом — с таким-то брюхом и лысиной!)

    — Конечно, между нами говоря, госпожа Парвин, его тоже
    можно понять. Девица у нас чересчур тоща. Его мать сказала
    мне: «Ханум, обратитесь к врачу». И мне кажется, негодяйка
    что-то с собой сделала, чтобы выглядеть совсем уж больной.

    — Послушать вас, дорогая, можно подумать, будто речь идет
    о парне лет двадцати, — засмеялась госпожа Парвин. — Я видела их, когда они выходили. Даже к лучшему, что девушка им
    не приглянулась. Масумэ слишком хороша, чтобы отдать ее
    пузатому коротышке.

    — Что тут скажешь? Раньше мы возлагали на девочку большие надежды. Не только я, что я — отец ее говорил: «Масумэ выйдет замуж не за простого человека». Но после такого
    скандала кто ж посватается? Придется ей либо выйти за человека ниже ее по положению, либо стать второй женой.

    — Глупости! Погодите, пока все успокоится. Люди скоро забудут.

    — Кто забудет? Прежде чем свататься, люди все проверяют,
    всех расспрашивают. Приличному человеку мать и сестры
    не разрешат жениться на моей злосчастной дочери. Вся
    округа знает, что она натворила.

    — Погодите, — повторила госпожа Парвин. — Они забудут.
    К чему так спешить?

    — Ее братья настаивают. Говорят, им не будет покоя, пока она
    остается в доме. Они не могут людям в глаза смотреть. Люди…
    люди и через сто лет ничего не забудут. И Махмуд хотел жениться, а теперь не может привести в дом жену, пока эта девчонка здесь. Он говорит, что не доверяет ей, она и молодую жену с пути собьет.

    — Чепуха! — отмахнулась госпожа Парвин. — Бедняжка невинна, как малое дитя. И ничего такого уж страшного не произошло. Юноши всегда будут влюбляться в красивых девочек — и что, сжечь ее на костре, если кто-то на нее поглядел? Разве это ее вина?

    — О да, да, я же знаю мою дочку! Пусть она порой недостаточно усердна в посте и молитве, но ее сердце предано Аллаху. Только позавчера она сказала, что мечтает отправиться
    в Кум, в паломничество к гробнице имама Абдул-Азима. Пока
    мы жили дома, она, бывало, каждую неделю сходит помолиться к гробнице благословенной Масумэ. Не поверите, как
    она горячо молилась! Во всем виновата та скверная девчонка,
    Парванэ. Чтобы моя дочь по своей воле впуталась в такую историю? Никогда!

    — Не надо торопиться. Быть может, юноша вернется и женится на ней и все уладится. Он ведь неплохой мальчик, детки приглянулись друг другу. Все о нем очень хорошо отзываются. А скоро он станет врачом.

    — О чем вы толкуете, госпожа Парвин? — возмутилась мать. — 
    Ее братья говорят, что раньше отдадут ее ангелу смерти Азраилю, чем тому негодяю. И что-то он не спешит постучаться
    к нам в дом. Что Аллаху угодно, то и будет. Судьба каждого
    написана у него на лбу от рождения, и каждый получит то,
    что назначено ему в удел.

    — Значит, и не надо торопиться. Пусть сбудется, что суждено.

    — Но ее братья говорят, что пятно позора не будет смыто,
    пока мы не выдадим ее замуж и не избавимся от нее. Сколько
    еще нам держать ее взаперти? Они опасаются, что отец пожалеет ее и смягчится.

    — И стоило бы пожалеть бедняжку. Она так красива. Дайте
    ей время оправиться и увидите, какие объявятся женихи.

    — Аллахом клянусь, я каждый день готовлю ей рис с курятиной. Суп из ноги ягненка, кашу пшеничную с мясом. Я посылаю Али купить овечью голову и ножки, готовлю холодец ей
    на завтрак. Все стараюсь, чтобы она прибавила в теле, не казалось больной и приглянусь порядочному человеку.

    Мне припомнилась сказка, прочитанная в детстве. Чудовище похитило ребенка, но девочка была такой тощей, что
    чудовище не стало ее сразу есть, а заперло и приносило ей
    угощение, чтобы девочка поскорее разжирела и превратилась в лакомое блюдо. Вот так и мое семейство решило меня
    откормить и бросить чудовищу в пасть.

    Меня выставили на продажу. Теперь главным событием в нашем доме стал прием гостей, явившихся с серьезными намерениями. Братья и мать пустили слух о том, что подыскивают мне супруга, и повалил всякий люд. Некоторые женихи
    оказались столь никудышными, что даже Махмуд и Ахмад
    их отвергли. Каждую ночь я молилась о возвращении Саида
    и по меньшей мере раз в неделю просила госпожу Парвин
    сходить в аптеку и узнать, нет ли новостей. Доктор сказал, что
    Саид написал ему всего один раз, а письмо, которое доктор
    послал в ответ Саиду, вернулось нераспечатанным — должно
    быть, адрес был неверный. Саид растаял, как снег, и впитан
    землей. По ночам я порой выходила в гостиную помолиться
    и поговорить с Богом, а потом вставала у окна и следила, как
    тени движутся по улице. Несколько раз я замечала знакомую
    мне тень под аркой дома напротив, но стоило мне открыть
    окно, тень исчезала.

    Одна только мечта манила меня в постель по ночам,
    убаюкивала, помогала забыть страдание и боль этих одно-
    образных дней: мечта о жизни с Саидом. Я представляла
    себе маленький, уютный дом, убранство каждой комнаты.
    Я обустраивала свой маленький рай. Я придумала нам детей — красивых, здоровых, счастливых. То была мечта о вечной любви и нерушимом блаженстве. Саид был образцовым
    мужем: мягкий, с кроткими манерами, добрый, разумный,
    внимательный. Мы никогда не ссорились, он в жизни меня
    не унизил. О, как я его любила! Любила ли хоть одна женщина своего мужа так, как я любила Саида? Если б мы могли жить в мечтах!

    В начале июня, едва завершились выпускные экзамены, семья Парванэ переехала. Я знала, что они подумывают о переезде, но не думала, что это произойдет так скоро. Потом
    я узнала, что они хотели уехать даже раньше, но решили дождаться, пока Парванэ закончит школу. Ее отец давно уже
    говорил, что наш район испортился. Он был прав. В нашем
    районе было хорошо только таким, как мои братья.

    Жаркое утро. Я подметала комнату и еще не отодвинула ставни, как вдруг услышала голос Парванэ. Я выбежала
    во двор. Фаати открыла дверь. Парванэ пришла попрощаться. Мать добралась до двери первой и придержала ее, не дав
    Парванэ войти. Она вырвала у Фаати конверт, который той
    дала Парванэ, и велела:

    — Уходи! Уходи немедленно, пока мои сыновья не увидели
    тебя и не задали ей взбучку. И ничего больше не приноси.

    Я услышала сдавленный голос Парванэ:

    — Госпожа, я всего лишь написала несколько слов на прощание и свой новый адрес. Проверьте сами.

    — В этом нет нужды! — отрезала мать

    Я обеими руками ухватилась за дверь и попыталась ее открыть. Но мать держала дверь крепко, а меня пинком оттолкнула прочь.

    — Парванэ! — закричала я. — Парванэ!

    — Ради Аллаха, не наказывайте ее так жестоко! — взмолилась
    Парванэ. — Клянусь, она не сделала ничего дурного.

    Мать захлопнула дверь. Я сел на пол и заплакала. Прощай, моя подруга, моя защитница и наперсница.

    Последним соискателем моей руки выступил приятель Ахмада. Я часто гадала, как братья выискивали этих мужчин.
    Неужели Ахмад прямо так и сказал другу: у меня, дескать,
    имеется сестра на выданье? Они меня рекламировали?
    Что-то сулили? Препирались из-за меня, как торговцы на базаре? Уверена, как бы они ни взялись за дело, все это было крайне для меня унизительно.

    Асгар-ага, мясник, брат-близнец Ахмада — и возрастом, и грубыми ухватками, и обликом. И вдобавок необразованный.

    — Мужчина должен зарабатывать деньги силой своих рук, —
    рассуждал он, — а не скорчившись в уголке над бумагами, как
    полуживой писец, который ничего тяжелее ручки не поднимет.

    — У него есть деньги, и он сумеет справиться с девчонкой, — настаивал Ахмад.

    А что до моей худобы, Асгар-ага сказал:

    — Не беда, я принесу ей столько мяса и жира, что через месяц она с бочку толщиной сделается. Глазенки-то у нее бойкие.

    Мать его, старая, страшная женщина, безостановочно ела и вторила каждому слову сына. Да и все одобряли речи Асгара-аги. Мать так и сияла: молодой, неженатый. Ахмад
    дружил с ним и во всем поддерживал, тем более что после
    драки в кафе «Джамшид» Асгар-ага поручился за него и Ахмада не арестовали. Отец — и тот согласился, потому что мясная
    лавка приносила хороший доход. А Махмуд сказал:

    — Он торговый человек, это нас устраивает, и он сумеет справиться с девчонкой, не позволит ей разболтаться. Чем скорее мы это устроим, тем лучше.

    Никому и дела не было до моих мыслей, и я не пыталась
    даже заговорить о том, как противна мне мысль стать женой
    грязного, невежественного, грубого парня, от которого даже
    в тот день, когда он пришел свататься, воняло сырым мясом и бараньим жиром.

    На следующее утро госпожа Парвин в панике прибежала к нам.

    — Говорят, вы решили выдать Масумэ за мясника Асгара-агу.
    Ради Аллаха, и не вздумайте! Этот юнец — хулиган. Он не расстается с ножом. Пьяница, бабник. Я его знаю. По крайней мере расспросите людей, что он за человек.

    — Не шумите так, госпожа Парвин, — остановила ее мать. — 
    Уж наверное Ахмад лучше его знает. И он все нам рассказал
    о себе. Ахмад верно говорит: мало ли что молодой человек
    творил до женитьбы, все это он отставит, как только обзаведется женой и детишками. Он поклялся могилой отца
    и даже прозакладывал свои усы, что после женитьбы ничего подобного себе не позволит. Да и где нам сыскать лучше?
    Он молод, Масумэ станет первой женой, он богат, у него
    две мясные лавки, и характер у него твердый. Чего еще желать?

    Госпожа Парвин поглядела на меня с такой жалостью,
    с таким сочувствием, словно видела перед собой приговоренную к казни. На следующий день она сказала мне:

    — Я просила Ахмада не настаивать, но он знать ничего не хочет. — Так впервые она призналась вслух в тайной связи с моим братом. — Он сказал мне: «Держать ее дома небезопасно». Но ты-то почему ничего не пытаешься сделать? Разве ты
    не понимаешь, что за несчастье тебя ждет? Или ты согласна
    выйти замуж за этого грубияна?

    — Велика ли разница? — равнодушно возразила я. — Пусть делают, что хотят. Пусть готовят свадьбу. Они же не знают, что
    любой мужчина, кроме Саида, получит лишь мой труп.

    — Помилуй нас Аллах! — выдохнула госпожа Парвин. — 
    Не вздумай такое повторять! Это грех. Выкинь подобные
    мысли из головы. Ни один мужчина не заменит тебе твоего
    Саида, но не все мужчины так плохи, как этот нескладеха. Подожди — скоро, быть может, явится жених получше.

    Я пожала плечами и сказала:

    — Мне все равно.

    Она ушла, все такая же встревоженная. По пути она заглянула в кухню и что-то сказала матушке. Мать обеими руками
    ударила себя по лицу, и с того момента я все время находилась
    под охраной. Они убрали подальше пузырьки с лекарствами, не позволяли мне притронуться ни к бритве, ни к ножу,
    а стоило мне подняться наверх, один из братьев уже спешил
    следом. Меня это смешило. Они в самом деле думали, что мне
    ума хватит выброситься из окна второго этажа? Нет, у меня
    имелся план понадежнее.

    Разговоры о помолвке и самой свадьбе на время поутихли: ждали сестру жениха. Она была замужем, жила в Керманшахе и в ближайшие десять дней не могла приехать в Тегеран.

    — Я не могу действовать без согласия и одобрения сестры, —
    сказал Асгар-ага. — Я обязан ей не меньше, чем матери.

    В одиннадцать утра я услышала со двора стук в парадную
    дверь. Мне открывать не разрешалось, и я стала звать Фаати.

    Матушка крикнула мне из кухни:

    — На этот раз можно. Открой дверь и посмотри, кому это так
    не терпится.

    Только я приоткрыла дверь, как в наш двор влетела госпожа Парвин.

    — Девочка моя, какая же ты счастливица! — прокричала
    она. — Не поверишь, какого я нашла тебе жениха! Само совершенство — как луна, как букет цветов…

    Я стояла и глядела на нее, разинув рот. Матушка вышла из кухни и спросила:

    — В чем дело, госпожа Парвин?

    — Дорогая моя! — отвечала соседка. — У меня для вас замечательные новости. Я нашла жениха нашей Масумэ. Из достойной семьи, образованный. Клянусь, один волос с его головы стоит больше, чем сотня таких грубиянов, как тот мясник.
    Позвать их к вам завтра под вечер?

    — Погодите! — сказала матушка. — Не так быстро. Что это
    за люди? Откуда они?

    — Замечательная, выдающаяся семья. Я знаю их вот уже десять лет. Сколько платьев я им сшила, и для матери, и для дочерей. Старшая дочь, Монир, замужем, ее муж владеет имением в Тебризе, и она живет там. Мансуре, вторая дочь, училась
    в университете. Два года назад она вышла замуж и теперь растит здорового, красивого мальчишку. Младшая сестра еще
    не закончила школу. Все люди верующие. Отец на пенсии. Он
    хозяин такого заведения — фабрики или как это называется, —
    где печатают книги. Как это правильно назвать?

    — А сам жених?

    — О, я вам еще не рассказала о женихе. Прекрасный молодой
    человек. Учился в университете. Не знаю, какие науки он изучал, но теперь он работает в этом заведении, которое принадлежит его отцу. Где печатают книги. Ему примерно тридцать лет, он красавчик. Когда я ходила подгонять им одежду,
    я успела глянуть: храни его Аллах, хорошего роста, черноглазый, брови темные, кожа оливковая…

    — А где же они видели Масумэ? — поинтересовалась матушка.

    — Они ее не видели. Я им про нее рассказала: какая замечательная у нас девушка, и красивая, и хозяйственная. Мать хочет поскорее женить сына, она меня уже как-то спрашивала,
    нет ли у меня на примете подходящих невест. Так я им скажу,
    чтобы приходили к вечеру?

    — Нет! Мы дали слово Асгару-аге. На следующей неделе его
    сестра приедет из Керманшаха.

    — Полно! — воскликнула госпожа Парвин. — Вы еще ничего
    им не пообещали. У вас даже не было церемонии помолвки.
    Невеста вправе передумать и посреди брачной церемонии.

    — А как же Ахмад? Страшно себе представить, какой шум он поднимет — и по праву. Он будет обижен. Ведь он дал слово Асгаруаге, не может же он вот так запросто взять свое слово обратно.

    — Не беспокойтесь, Ахмада я беру на себя.

    — Стыдитесь! — укорила ее матушка. — Что это вы такое говорите? Да простит вас Аллах!

    — Вы меня неверно поняли. Ахмад дружит с Хаджи и прислушивается к его советам. Я попрошу Хаджи поговорить с ним. Подумайте о своей невинной дочери, об этой бедняжке! Мясник любит пускать в ход кулаки. Напьется — и вовсе ума
    лишится. У него и сейчас имеется женщина на содержании.
    Думаете, она так просто от него откажется? Да ни за что!

    — Какая женщина? — переспросила озадаченная матушка. — Вы сказали — женщина живет?

    — Неважно, — отмахнулась госпожа Парвин. — Я имею в виду: у него есть другая.

    — Тогда зачем ему моя дочь?

    — Как официальная жена, чтобы рожала ему детей. Та, другая, бесплодна.

    — Откуда вы все знаете?

    — Хозяюшка, я знаю таких, как он.

    — Откуда? Как вы можете говорить подобные вещи? Постыдились бы!

    — А вы сразу думаете плохое. Мой родной брат был в точности таким. Я росла с ним. Ради Аллаха, бедная девочка попадет из огня в полымя. Вот вы на семью моего жениха посмотрите — совсем других людей увидите.

    — Сначала нужно поговорить с ее отцом. Посмотрим, что он
    скажет. И если у них такая замечательная семья, почему они
    не ищут невесту среди своих?

    — По чести сказать, не знаю. Наверное, такое Масумэ счастье. Аллах позаботился о ней.

    С удивлением и недоверием я слушала восторженные
    речи соседки. Трудно мне было понять эту женщину: ее поступки как будто противоречили друг другу. И с какой стати
    она так хлопочет о моей судьбе? Уж не свою ли какую игру ведет?

    Отец с матушкой проспорили чуть ли не весь день. Махмуд какое-то время тоже твердил свое, а потом махнул рукой:

    — Наплевать! Поступайте, как знаете, только избавьтесь от нее
    поскорее. Выдайте ее замуж, и пусть наступит наконец покой.

    Еще удивительнее повел себя Ахмад. В ту ночь он пришел домой поздно, а когда проснулся и матушка подступилась
    к нему с вопросом о новом женихе, он и спорить не стал. Пожал плечами и сказал:

    — Почем мне знать? Делайте, что хотите.

    Надо же, как госпожа Парвин умела его уговорить!

Изабель Альенде. Остров в глубинах моря

  • Изабель Альенде. Остров в глубинах моря / Пер. с испанского Елены Горбовой. — СПб.: Азбука, Азбука-Аттикус, 2014. — 447 с.

    В издательстве «Иностранка» впервые на русском языке выходит исторический роман «Остров в глубинах моря» испанской писательницы Изабель Альенде. Это история о судьбе красавицы-мулатки по имени Зарите. У нее глаза цвета меда, смуглая кожа и копна вьющихся волос. Однако Зарите — рабыня и дочь рабов с острова Сан-Доминго, самой богатой колонии мира.

    Показательная казнь

    Пот и москиты, кваканье лягушек и щелканье хлыста, доводящие до полного изнеможения дни и наполненные страхом ночи — участь целого каравана рабов, надсмотрщиков, наемных солдат и четы хозяев — Тулуза и Эухении Вальморен. Три долгих дня займет у них этот путь от плантации до Ле-Капа, все еще главного порта колонии, хотя уже и не столицы, перенесенной в Порт- о-Пренс в надежде, что этот перенос поможет держать под контролем страну. Мера эта не оправдала возложенных на нее надежд: колонисты как могли обходили законы, пираты разгуливали по побережью и тысячи рабов пускались в бега, устремляясь к горам. Беглецы, с каждым разом все более многочисленные и отчаянные, нападали на плантации и путников с яростью, которой было на чем взрасти. Капитан Этьен Реле, «сторожевой пес Сан-Доминго», захватил пятерых вожаков, что было делом совсем не легким, ведь беглые рабы хорошо знали местность, передвигались со скоростью ветра и скрывались среди горных вершин, недоступных для лошадей. Вооруженные только ножами, мачете и сучьями, они не решались вступать в бой с солдатами в чистом поле; война была партизанской — с засадами, неожиданными атаками и отступлениями, ночными набегами, грабежами, пожарами и резней, истощавшей регулярные силы жандармского корпуса Маршоссе и армии. Рабы с плантаций были на стороне беглых: одни — потому что надеялись присоединиться к ним, другие — потому что их боялись. Реле никогда не упускал из виду преимущество беглых, отчаянных людей, защищавших свою жизнь и свободу, перед его солдатами, которые всего лишь выполняли приказы. Капитан был человеком из стали — сухим, худощавым, сильным — одни мускулы и нервы. Он был упорный и храбрый, с холодными глазами и глубокими морщинами на постоянно подставленном солнцу и ветру лице, немногословный и надежный, нетерпеливый и суровый. Никто не чувствовал себя в его присутствии комфортно — ни большие белые, чьи интересы он защищал, ни офранцуженные, составлявшие в его подразделении большинство. Гражданские уважали его, поскольку он способствовал поддержанию порядка, а солдаты — потому что он не требовал от них ничего, чего не мог бы сделать сам. Далеко не всегда Реле сразу удавалось напасть в горах на след мятежников. Много раз он пускался по ложному следу, но никогда не сомневался в том, что достигнет цели. Информацию он добывал такими жестокими способами, которые в обычное время в приличном обществе не были бы упомянуты, но со времен Макандаля даже дамы становились свирепы, если дело касалось восставших рабов. Те самые дамы, что раньше падали в обморок при виде скорпиона или от запаха дерьма, теперь не пропускали ни одной казни, а потом обсуждали их за столом в окружении стаканов с прохладительными напитками и тарелочек с пирожными.

    Ле-Кап, с его красночерепичными крышами, многолюдными улочками, рынками и портом, в котором на якоре неизменно стояло несколько дюжин судов, что должны были отправиться в Европу с драгоценным грузом сахара, табака, индиго и кофе, — этот город все еще оставался Парижем Антильских островов. Так называли его в шутку французские колонисты, ведь все они объединялись одним стремлением — сколотить быстрое состояние и возвратиться в Париж, где можно будет забыть ненависть, витавшую над островом, словно комариные тучи и апрельское зловоние. Некоторые оставляли плантации в руках управляющих или администраторов, распоряжавшихся там по своему разумению, разворовывая все подряд и выжимая из рабов все соки до последней капли — до смертельного исхода, но этот убыток был заранее учтен и являлся ценой возвращения к цивилизации. Однако с Тулузом Вальмореном, который уже несколько лет провел на этом острове, словно заживо похороненный в поместье Сен-Лазар, все выходило совсем не так.

    Главный надсмотрщик, Проспер Камбрей, закусил удила своих амбиций и действовал осторожно, поскольку хозяин его оказался недоверчив и не был легкой добычей, как Камбрей полагал поначалу. Но он все же надеялся, что долго Вальморен в колонии не протянет: кишка у него тонка и кровь жидковата — не то, что требуется на плантации. К тому же он взвалил на себя обузу — эту испанку, дамочку с хилыми нервами, которая спала и видела, как бы отсюда сбежать.

    В сухие сезоны добраться до Ле-Капа можно за день — верхом на добрых лошадках, но Тулуз Вальморен путешествовал с женой в портшезе, а рабы шли пешком. Он оставил на плантации женщин, детей и тех мужчин, которые уже утратили волю и в показательном наказании не нуждались. Камбрей отобрал самых молодых — тех, у которых еще оставалось хоть какое-то представление о свободе. Как бы командоры ни истязали людей, преступить пределы человеческих возможностей они не могли. Дорога то и дело пропадала, к тому же стоял сезон дождей. Только собачий инстинкт и верный глаз Проспера Камбрея, креола, рожденного в колонии и прекрасно знакомого с местностью, не давали им заблудиться в лесной глуши, где чувства обманывают и можно бесконечно ходить по кругу. Все были напуганы: Вальморен опасался нападения беглых рабов или мятежа своих — не раз уже негры, почуяв возможность побега, с голыми руками шли против огнестрельного оружия, свято веря, что лоа защитят их от пули; рабы боялись хлыстов и злых духов леса, а Эухения — своих собственных видений. Камбрей испытывал трепет только перед живыми мертвецами — зомби, и этот страх имел отношение не к встрече с ними, ведь зомби встречаются редко, к тому же они стеснительны, а к перспективе самому стать одним из них. Зомби становится рабом колдуна, бокора, и даже смерть не сможет освободить его, ведь он и так уже мертв.

    Проспер Камбрей не раз и не два пересекал этот район, гоняясь за беглыми рабами вместе с другими жандармами Маршоссе. Он умел читать книгу живой природы, замечая невидимые для других глаз следы, мог идти по следу, как лучшая из гончих, чуя запах страха и пота жертвы на расстоянии нескольких часов, мог по-волчьи видеть в темноте, мог догадаться о бунте и покончить с ним еще до того, как этот бунт успевал зародиться. Хвалился он тем, что при нем очень и очень немногим невольникам удалось сбежать из Сен-Лазара, а секрет был в методе: следует убить в рабе душу и сломать волю. Только страх и усталость были способны победить стремление к свободе. Работать, работать, работать до последнего издыхания, а оно не слишком долго заставляло себя ждать, ведь до старости не доживал никто: как правило, всего три-четыре года на плантации, никогда — свыше шести-семи. «Не перегибай палку с наказаниями, Камбрей, ты истощаешь моих людей», — не раз приказывал ему Вальморен, которого выворачивало от одного вида гноящихся язв и ампутированных конечностей, а во имя работы практиковалось и то и другое. Но хозяин никогда не возражал Камбрею в присутствии рабов: слово главного управителя не подлежит обжалованию, иначе дисциплины не будет. А ее Вальморен жаждал в первую очередь — борьба с неграми вызывала в нем отвращение. Он предпочитал, чтобы палачом был Камбрей, а сам он оставался бы в роли милостивого хозяина, — роли, которая как нельзя лучше соответствовала гуманистическим идеалам его юности. По мнению Камбрея, более рентабельно было замещать выбывших рабов новыми, чем беречь их: как только рабы окупали затраченные на них деньги, следовало загнать их на работе до смерти, а потом купить других, моложе и сильнее. И даже если кто-то раньше и имел сомнения в необходимости жесткой руки, то история Макандаля, негра-колдуна, эти сомнения полностью развеяла.

    С 1751 по 1757 год, когда Макандаль сеял смерть среди белого населения колонии, Тулуз Вальморен был еще балованным ребенком, жил в небольшом шале под Парижем, собственности семьи на протяжении уже нескольких поколений, и даже имени Макандаля не слышал. Он понятия не имел, что отец его чудом избежал массовых отравлений в Сан-Доминго и что, если бы Макандаля не поймали, ураган мятежа смел бы весь остров. Казнь его решили отложить, дабы дать возможность плантаторам прибыть в Ле-Кап вместе со своими рабами: так негры раз и навсегда убедятся в том, что Макандаль смертен. «История повторяется, ничто не меняется на этом проклятом острове», — говорил Тулуз Вальморен своей супруге в дороге, на том же самом пути, который несколькими годами ранее проделал его отец, причем с той же целью — присутствовать на показательной казни. Он объяснял ей, что показательная казнь — это наилучшее средство, чтобы сломить дух мятежников; так решили губернатор и интендант, в кои- то веки проявившие единодушие. Он надеялся, что это зрелище несколько успокоит Эухению, однако просчитался, поскольку и вообразить не мог, что поездка обернется настоящим кошмаром. Он уже был близок к решению повернуть назад в Сен-Лазар, но права на это не имел, ведь плантаторы обязаны были держать единый фронт в противостоянии с неграми. К тому же ему было известно, что за его спиной ходят разные слухи: поговаривают, что он женился на полоумной испанке, что сам он высокомерен и пользуется всеми привилегиями своего социального положения, но при этом не выполняет своих обязанностей в Колониальном совете, где кресло Вальморенов пустует со времени смерти его отца. Шевалье-то был фанатичным монархистом, а вот сын его презирает Людовика XVI — нерешительного правителя, в заплывших жиром руках которого пребывает в данный момент французская монархия.