- Мартин Писториус, Мэган Ллойд Дэвис. В стране драконов. Удивительная жизнь Мартина Писториуса. — М.: Эксмо, 2015. — 368 с.
До 12 лет Мартин Писториус был обычным мальчиком — вполне счастливым и здоровым, но в результате поразившего его таинственного неврологического заболевания на долгие годы оказался запертым в собственном теле. Болезнь отняла у Мартина способность двигаться, говорить, она отняла у него детство и какую бы то ни было надежду на будущее. Он страдал и впадал в отчаяние, и снова пытался подать сигнал: я здесь, я рядом, я все чувствую и понимаю. Но однажды все изменилось, и началась история чудесного возвращения Мартина Писториуса из мира призраков в мир людей.
Сегодня Мартину Писториусу 39 лет. Он занимается веб-дизайном и счастлив в браке с женой Джоанной. Мартин научился «говорить» с помощью компьютера, получил образование, завел друзей и написал книгу обо всем, что произошло с ним за то время, когда он был в «стране драконов», и как, вырвавшись из плена, начал жить с чистого листа.Пролог
По телевизору снова показывают Динозаврика Барни. Терпеть не могу и самого Барни, и его музыкальную заставку. Ее поют на мотив «Янки Дудл Денди».
Я смотрю, как дети скачут, резвятся и прыгают в широкие объятия огромного лилового динозавра, потом обвожу взглядом комнату, в которой нахожусь. Здешние дети неподвижно лежат на полу или обмякли в креслах. Ремень удерживает меня, не позволяя сползти с инвалидной коляски. Мое тело — так же как их тела — тюрьма, из которой я не могу убежать: когда я пытаюсь заговорить, с моих губ не слетает ни звука; когда я велю своей руке двигаться, она не шелохнется.
Есть только одно различие между мной и этими детьми: мой разум прыгает и скачет, крутит колесо и сальто-мортале, словно пытаясь вырваться из своих оков, создавая пылающую вспышку роскошных красок в мире серости. Но никто этого не знает, потому что я не могу рассказать. Люди думают, что я — пустая скорлупка, потому-то я и сидел здесь, смотря по телевизору «Барни» или «Короля Льва» день за днем на протяжении последних девяти лет, и как раз в тот момент, когда мне уже казалось, что ничего хуже быть не может, начинались «Телепузики».
Мне двадцать пять лет, но мои воспоминания о прошлом начинаются лишь с того момента, когда я начал возвращаться к жизни из того места, где потерялся, — чем бы это место ни было. Я словно увидел вспышки света во тьме, слыша, как люди вокруг говорят о моем шестнадцатом дне рождения и гадают, стоит ли сбривать щетину на моем подбородке. Услышанное напугало меня, поскольку, хотя у меня не было никаких воспоминаний, никакого ощущения прошлого, я был уверен, что я еще ребенок, а голоса вокруг говорили о человеке, который вот-вот станет мужчиной. А потом до меня постепенно дошло, что говорят они обо мне, — и примерно тогда же я начал понимать, что у меня есть мать и отец, брат и сестра, с которыми я виделся в конце каждого дня.
Вы когда-нибудь видели такие фильмы, где персонаж просыпается в образе призрака, но не знает, что он уже умер? Вот так все и было, когда до меня дошло, что люди смотрят сквозь меня или мимо, а я не понимал, почему. Как бы я ни старался просить и умолять, вопить и кричать, я не мог заставить их обратить на меня внимание. Мой разум был заточен внутри беспомощного тела, я был не властен над своими руками и ногами, и голос мой был нем. Я не мог ни подать знака, ни издать звука, чтобы дать хоть кому-нибудь понять, что я вновь пришел в себя. Я был невидим — призрачный мальчик.
Так я научился хранить свою тайну и стал безмолвным свидетелем мира, окружавшего меня, и жизнь моя текла мимо в бесконечной последовательности одинаковых дней. Девять долгих лет минуло с того момента, как я снова пришел в сознание, и все это время меня спасало лишь то, что я пользовался единственным оставшимся у меня инструментом — своим разумом — исследуя им все, начиная от черной бездны отчаяния до психоделических ландшафтов фантазии.
Вот как все было вплоть до того момента, когда я познакомился с Вирной, и теперь она одна подозревает, что внутри меня скрыто активное сознание. Вирна верит, что я понимаю больше, чем кто-либо считает возможным. Она хочет, чтобы я доказал это завтра, когда меня будут тестировать в клинике, которая специализируется на возвращении голоса немым, где помогают общаться всем — от пациентов с синдромами Дауна и Каннера (аутизмом) до жертв опухоли мозга или инсульта.
Какая-то часть меня не осмеливается поверить, что эта встреча сможет выпустить на свободу человека, спрятанного внутри скорлупки. Мне потребовалось так много времени, чтобы примириться с тем, что я заперт внутри собственного тела, — примириться с невообразимым, — что страшно даже думать о том, что я смогу изменить свою судьбу. Но, как бы мне ни было страшно, когда я представляю себе возможность, что кто-то, наконец, поймет, что я здесь, я чувствую, как птица, именуемая надеждой, нежно трепещет крылышками внутри моей груди.
Глава первая
Отсчитывая время
Я провожу каждый свой день в стационаре дневного пребывания в пригороде большого южноафриканского города. Всего в нескольких часах дороги отсюда — холмы, покрытые желтым кустарником, где рыщут львы в поисках добычи. По пятам за ними следуют гиены, мародерствующие среди остатков львиной трапезы, а за ними летят стервятники в надежде ободрать последние клочки плоти с костей. Ничто не пропадает зря. Животное царство — идеальный цикл жизни и смерти, такой же нескончаемый, как само время.
Я пришел к настолько полному пониманию бесконечности времени, что научился теряться в нем. Бывает, проходят целые дни, если не недели, когда я закрываюсь в себе и становлюсь совершенно черным внутри — этакое ничто, которое моют и кормят, перемещают с инвалидной коляски на кровать, — или с головой погружаюсь в крохотные вспышки жизни, которые вижу вокруг себя. Муравьи, ползающие по полу, существуют в мире войн и вражды, бои выигрываются и проигрываются, и я остаюсь единственным свидетелем истории столь же кровавой и ужасной, как и история любого народа.
Я теперь умею повелевать временем, а не быть его пассивным реципиентом. Мне редко попадаются на глаза часы, но я научился определять время по рисунку, который плетут вокруг меня солнечные лучи и тени, после того как до меня дошло, что можно запоминать, как падает свет всякий раз, как кто-нибудь спрашивает время. Еще один ориентир для оттачивания этого метода — фиксированные моменты, которые с такой неумолимостью дарят мне здешние дни: утреннее питье в 10 утра, ланч в 11:30, дневное питье в три часа. В конце концов, у меня масса возможностей для практики.
Это означает, что теперь я могу терпеть эти дни, смотреть им в лицо и отсчитывать их, минута за минутой, час за часом, позволяя наполнять меня безмолвным звукам чисел, — мягким изгибам шестерок и семерок, приятному стаккато восьмерок и единиц. Убив таким образом целую неделю, я преисполняюсь благодарности за то, что живу в такой стране, где в солнце нет недостатка. Я бы никогда не научился одерживать победы над часами, если бы родился в Исландии. Тогда мне пришлось бы позволить времени бесконечно омывать меня своими волнами, постепенно истачивая, точно гальку на пляже.
Откуда я знаю то, что знаю, например, что Исландия — страна самых длинных дней и ночей, или что вслед за львами идут гиены и хищные птицы, — это для меня тайна. За исключением той информации, которую я слышу, когда включают радио или телевизор, — эти голоса подобны дуге радуги над горшком с золотом, которым является для меня окружающий мир, — мне не дают никаких уроков, я не читаю никаких книг. Это поневоле наводит на мысль, что свои знания я приобрел до того, как заболел. Пусть болезнь навечно сплела узлами мое тело, но мой разум она лишь временно взяла в заложники.
Сейчас полдень, и это означает, что осталось меньше пяти часов до того момента, когда отец приедет забрать меня. Это самое яркое мгновение любого дня, поскольку оно означает, что стационар, наконец, останется позади, когда папа ровно в пять вечера увезет меня отсюда. И даже описать не могу, в какое возбуждение я прихожу в те дни, когда мама приезжает за мной пораньше, окончив работу в два часа!
Сейчас я начну считать — секунды, потом минуты, потом часы — и, надеюсь, это заставит отца приехать чуточку быстрее.
Один, два, три, четыре, пять…
Надеюсь, папа включит в машине радио, чтобы мы могли послушать репортаж с матча по крикету по дороге домой.
— Аут! — порой восклицает он после очередной подачи.
Примерно то же самое происходит, когда мой брат Дэвид играет в компьютерные игры, если я нахожусь в комнате.
— Перехожу на следующий уровень! — время от времени вскрикивает он, и пальцы его летают по клавиатуре.
Никто из них и представления не имеет о том, как я дорожу этими мгновениями. Когда мой отец разражается радостными возгласами в момент победного броска, или мой брат разочарованно хмурит брови, пытаясь набрать больше очков, я молча воображаю себе шутки, которые я отпускал бы, проклятия, которые выкрикивал бы вместе с ними, если бы только мог, — и на несколько драгоценных мгновений больше не чувствую себя аутсайдером.
Как бы мне хотелось, чтобы папа уже приехал!
Тридцать три, тридцать четыре, тридцать пять…
Тело мое сегодня кажется каким-то особенно отяжелевшим, и ремень, заставляющий меня сидеть прямо, врезается сквозь одежду в кожу. Болит правое бедро. Как было бы хорошо, если бы кто-нибудь уложил меня и облегчил эту боль. Сидеть многие часы подряд далеко не так удобно, как вы могли бы себе представить. Вы же наверняка видели мультики, в которых персонаж падает с утеса, врезается в землю и — шарах! — разлетается на кусочки? Вот так я себя чувствую — как будто меня расколотили на миллион осколков, и каждый из них болит. Гравитация становится болезненной, когда действует на тело, не приспособленное для этой цели.
Пятьдесят семь, пятьдесят восемь, пятьдесят девять. Одна минута.
Четыре часа пятьдесят девять минут — столько еще осталось.
Один, два, три, четыре, пять…
Как бы я ни старался отвлечься, мой разум все время возвращается к боли в бедре. Я думаю о том разбившемся мультяшном человечке. Иногда я жалею, что не могу врезаться в землю, как он, и разбиться на мириад осколков. Потому что тогда, может быть, я смог бы так же вскочить на ноги и, точно по волшебству, снова стать целым — а потом броситься бежать.
Рубрика: Отрывки
Джон Максвелл Кутзее. Детство Иисуса
- Джон Максвелл Кутзее. Детство Иисуса. — М.: Эксмо, 2015. — 320 с.
Роман двукратного обладателя британского Букера Джона Максвелла Кутзее «Детство Иисуса» наделал немало шума еще до выхода в свет и заставил понервничать критиков всего мира. По словам автора, он предпочел бы издать его «с чистой обложкой и с чистым титулом», чтобы можно было обнаружить заглавие лишь в конце книги. Читателям остается только разгадывать зашифрованные в книге символы и добираться до истинного смысла написанного, который прячется за многозначностью слов и образов.
Глава 1
Человек у ворот отправляет их к низкому просторному зданию поодаль.
— Если поспешите, — говорит он, — успеете записаться до закрытия.Они спешат. «Centro de Reubicación Novilla» — гласит вывеска. Что это — Reubicación? Такого слова он не помнит.
В конторе просторно и пусто. И жарко — жарче даже, чем снаружи. В глубине залы — деревянная стойка, разделенная на секции матовым стеклом. Вдоль стены — ряд каталожных шкафов с ящиками, лакированного дерева.
Над одной секцией висит табличка: «Recién Llegados», слова выписаны по трафарету черным на картонном прямоугольнике. Служащая за стойкой, молодая женщина, встречает его улыбкой.
— Добрый день, — говорит он. — Мы — новоприбывшие. — Он медленно выговаривает слова на испанском, который он так прилежно учил. — Я ищу работу, а также пристанище. — Хватает мальчика под мышки и поднимает его, чтобы она его как следует разглядела. — Со мной ребенок.
Девушка тянется через стойку, пожимает мальчику руку.
— Здравствуйте, юноша! — говорит она. — Это ваш внук?
— Не внук, не сын, я просто за него отвечаю.
— Пристанище. — Она поглядывает в бумаги. — Здесь в Центре у нас есть свободная комната, можете пожить в ней, пока не подыщете что-нибудь лучше. Не роскошно, однако вам, может, подойдет. А насчет работы давайте разберемся утром — вы, видно, устали и, наверное, хотите отдохнуть. Вы издалека?
— Мы были в пути всю неделю. Мы прибыли из Бельстара, из лагеря. Знаете Бельстар?
— Да, еще как. Я сама из Бельстара. Вы испанский выучили там?
— У нас каждый день были уроки, полтора месяца.
— Полтора месяца? Повезло вам. Я пробыла в Бельстаре три месяца. Чуть не умерла от скуки. Только уроками испанского и выжила. У вас случайно не сеньора Пиньера преподавала?
— Нет, у нас был учитель мужчина. — Он мнется. — Можно я затрону другую тему? Моему мальчику, — он бросает взгляд на ребенка, — нездоровится. Отчасти потому что он расстроен — растерян и расстроен, и не ел как следует. Питание в лагере показалось ему странным, не понравилось. Тут есть где как следует поесть?
— Сколько ему лет?
— Пять. Столько ему дали.
— И вы говорите, он не ваш внук.
— Не внук, не сын. Мы не родственники. Вот, — он извлекает из кармана две путевые книжки, протягивает ей.
Она разглядывает документы.
— Вам это в Бельстаре выдали?
— Да. Там нам дали имена, испанские.
Она перегибается через стойку.
— Давид — красивое имя, — говорит она.
— Тебе нравится твое имя, юноша?
Мальчик глядит на нее спокойно, но не отвечает. Что она видит? Тощего, бледнолицего ребенка в шерстяном пальтишке, застегнутом до горла, серых шортах до колен, черных ботинках на шнурках, в шерстяных носках и матерчатой кепке набекрень.
— Тебе не жарко в такой одежде? Пальто не хочешь снять?
Мальчик качает головой.
Он вмешивается:
— Одежда — из Бельстара. Он сам ее выбрал из того, что у них было. Успел изрядно привыкнуть.
— Понимаю. Я спросила, потому что он, по-моему, слишком тепло одет — в такой-то день. Хотела бы сообщить: у нас здесь, в Центре, есть склад, куда люди сдают одежду, из которой их дети выросли. Открыт по утрам каждый будний день. Заходите, выбирайте. Там разнообразнее, чем в Бельстаре.
— Спасибо.
— И вот еще что: когда заполните все необходимые анкеты, сможете получить на путевую книжку деньги. Вам причитается четыреста реалов на поселенческие расходы. И мальчику тоже. По четыреста реалов каждому.
— Спасибо.
— А теперь пойдемте, я покажу вам комнату. — Склонившись, она что-то шепчет женщине за соседней стойкой — стойкой с названием «Trabajos». Женщина вытягивает ящик, копается в нем, качает головой.
— Легкая заминка, — говорит девушка. — Кажется, у нас нет ключа от той комнаты. Должно быть, он у администратора здания. Администратора зовут сеньора Вайсс. Идите в Корпус «С». Я вам нарисую схему. Когда найдете сеньору Вайсс, попросите ее дать вам ключ от С 55. Скажите, что вас прислала Ана из центральной конторы.
— Не проще ли будет дать нам другую комнату?
— К сожалению, свободна только С 55.
— А еда?
— Еда?
— Да. Можно ли здесь где-нибудь поесть?
— Опять же — спросите сеньору Вайсс. Она должна вам помочь.
— Спасибо. Последний вопрос: есть ли здесь какие-нибудь организации, которые занимаются соединением людей?
— Соединением людей?
— Да. Наверняка тут многие ищут родственников. Есть ли здесь организации, которые помогают семьям соединиться — семьям, друзьям, возлюбленным?
— Нет, я о таких организациях никогда не слышала.
Отчасти потому, что он устал и сбит с толку, отчасти из-за того, что карта, которую набросала девушка, оказалась невнятной, а частью оттого, что тут нет указателей, Корпус «С» и кабинет сеньоры Вайсс он находит не сразу. Дверь заперта. Он стучит. Ответа нет.
Он останавливает прохожего — крошечную женщину с острым, мышиным личиком, облаченную в шоколадного цвета форменную одежду Центра.
— Я ищу сеньору Вайсс, — говорит он.
— Она уже всё, — говорит женщина и, видя, что он не понял, уточняет: — На сегодня она всё. Приходите утром.
— Может, вы мне поможете. Мы ищем ключ от комнаты С 55.
Женщина качает головой.
— Простите, я не заведую ключами.
Они возвращаются в Centre de Reubicación. Дверь заперта. Он стучит в стекло. Внутри — никаких признаков жизни. Он стучит еще раз.
— Пить хочу, — ноет мальчик.
— Потерпи еще немного, — говорит он. — Я поищу кран.
Девушка, Ана, появляется из-за здания.
— Вы стучали? — говорит она. И его вновь поражают ее юность, здоровье и свежесть.
— Сеньора Вайсс, кажется, ушла домой, — говорит он. — Не могли бы вы сами как-то помочь? У вас нет ли — как это называется? — llave universal, открыть комнату?
— Llave maestra. Нет такого — llave universal. Будь у нас llave universal, всем бедам конец. Нет, llave maestra от Корпуса «С» есть только у сеньоры Вайсс. Может, у вас есть друг и вы бы устроились на ночь у него? А утром придете и поговорите с сеньорой Вайсс.
— Друг, и мы бы устроились на ночь? Мы прибыли к этим берегам полтора месяца назад и с тех пор жили в лагерной палатке в пустыне. Откуда, вы думаете, у нас есть друзья, у которых мы бы устроились на ночь?
Ана хмурится.
— Идите к главным воротам, — приказывает она. — Ждите меня снаружи. Сейчас разберусь, что можно сделать.
Они выходят за ворота, пересекают улицу и усаживаются в тени деревьев. Мальчик пристраивает голову ему на плечо.
— Пить хочу, — жалуется он. — Когда ты найдешь кран?
— Тс-с, — говорит он. — Слушай птиц.
Они слушают странную птичью песню, чувствуют кожей странный ветер.
Появляется Ана. Он встает, машет ей. Мальчик тоже поднимается на ноги, руки жестко прижаты к бокам, большие пальцы стиснуты в кулаках.
— Принесла попить вашему сыну, — говорит она. — На, Давид, пей.
Ребенок пьет, возвращает ей чашку. Она убирает ее в сумку.
— Хорошо? — спрашивает она.
— Да.
— Хорошо. Теперь пошли со мной. Идти неблизко, но можно считать это зарядкой.
Она стремительно шагает по дорожке через парковую зону. Привлекательная девушка, спору нет, хотя такая одежда ей не к лицу: темная бесформенная юбка, белая блузка, тесная у горла, туфли на плоской подошве.
Будь он один, шел бы с ней в ногу, но с ребенком на руках — никак. Он окликает ее:
— Пожалуйста, не так быстро!
Она не обращает на него внимания. Расстояние между ними увеличивается, он спешит за ней через парк, через дорогу, еще раз через дорогу.
Она останавливается перед узким простеньким домом.
К истории неофициальной культуры и современного русского зарубежья: 1950-1990-е. Автобиографии. Авторское чтение
- К истории неофициальной культуры и современного русского зарубежья: 1950-1990-е. Автобиографии. Авторское чтение / Сост., отв. ред., примеч. Ю.М. Валиева. — СПб.: Контраст, 2015. — 600 с.
Неофициальная культура советского времени — тема, которая в силу интереса к прошлому страны привлекает все больше читателей. Уникальное издание, подготовленное лауреатом премии Андрея Белого Юлией Валиевой, включает в себя новые материалы по истории неофициальной культуры и современного русского зарубежья. Среди впервые публикуемых текстов: автобиографии деятелей самиздата Бориса Иванова, Вячеслава Долинина, поэтов-трансфуристов Сергея Сигея и Ры Никоновой, писателя круга Малой Садовой Александра Чурилина, поэта и художника Татьяны Апраксиной. Также приводятся интервью, воспоминания, документы по истории самиздата. В рубрике «Звуковой архив» размещены аудиозаписи 1970–1980-х гг., среди которых авторское чтение обэриута Игоря Бахтерева.
Наум КОРЖАВИН
Я человек 1940-х годов…
Из беседы с Юлией Валиевой
США, Бостон
7 ноября 2011 г.
Запись Юлии ВалиевойОднажды в календаре я увидел страничку с портретом Пушкина. Вот «Александр Сергеевич Пушкин, величайший русский поэт». Слово «величайший» на меня жутко подействовало, на мое честолюбие. Я тоже захотел стать величайшим и стал писать стихи. Плохо понимая, чтó это такое, — как большинство людей, которые начинают писать.
Дома были книги, но библиотеки не было. [Какие именно —]1 не помню. Я больше любил [книги] про войну2. Пушкина тоже читал, но я его не очень любил. Я считал, что Пушкин такой гладкий и всё, а Лермонтов — это да!
Я лет в двенадцать начал писать стихи, и у меня появились, так сказать, литературные связи в детских литературных кружках [в Киеве] — в пионерской газете и во Дворце пионеров. В пятнадцать лет я уже писал серьезно, знал, чтó это такое. В литкружке Дворца пионеров были люди, которых я до сих пор считаю поэтами, один из них, Яша Гальперин, погиб в Бабьем Яру. Он был очень талантливым. Мы читали стихи друг другу, потом их по-дружески разбирали, профессионально, примерно, как в Гарварде. [Смеется.].
Потом (я об этом уже писал в мемуарах) я познакомился с Николаем Николаевичем Асеевым, когда он приезжал в Киев. С Иосифом Уткиным. С Эренбургом. Асеев был для меня важен, потому что я знал, что он друг Маяковского, а я тогда читал Маяковского. Я был большой такой футурист по природе, хотя не по литературе. До войны, верный заветам Маяковского, я работал в многотиражке знаменитого киевского завода «Арсенал». Не в штате, а просто писал для них всякие поделки по производству. Тогда я впервые стал печататься.
У меня был культ Пастернака. В Киеве, в отрочестве, я купил в букинистическом магазине его сборник, и я его вез с собой в эвакуацию, когда началась война. И по дороге, на узловой станции, я сидел читал Пастернака. Какой-то мальчик рядом попросил меня [дать ему книгу] посмотреть. Он посмотрел и говорит: мамка, гляди — 15 рублей стоит. И спер. Мне не пришло в голову, что ее можно стянуть. В эвакуации мы жили на Урале, в городе Сим, который упоминается Пушкиным в «Истории Пугачевского бунта». Назывался Симский Завод3. Нас там разместили сначала в семье, потом дали комнату. Я там тоже печатался.
[О теме декабристов и о своем стихотворении «Невесты декабристов».] Декабристы многих интересовали. Это была тема, которая поощрялась, — поощрялось всё, что было против царя и что было революционным. И я очень долго был уверен, что любой настоящий поэт должен быть обязательно революционным, вольнолюбивым.
А вот Пушкина по-настоящему я стал любить позднее. Сначала любовные стихи («Я Вас любил: любовь еще, быть может…»), а потом, в гораздо более взрослом возрасте я полюбил другие стихи, в которых — пушкинское смирение по отношению к жизни, понимание ее границ и смирение с этими границами. И люблю [эти стихи] теперь, это как раз самое главное. Мое стихотворение «Легкость» об этом.
Любовные стихи у меня появились лет в тринадцать, когда стал влюбляться. Я был влюбчивый. Вот такое юношеское стихотворение: «До вечера, не в унисон толпе…» Это лет в пятнадцать. «Не надо, мой милый, не сетуй» — это конец 1940-х годов. Меня часто относят к 1960-м, но я человек 1940-х годов. Я тогда сформировался.
Асеев в Киеве попросил меня переписать для него одно стихотворение, и он его студентам показывал в Литинституте, пропагандировал меня. И когда я пришел в Литинститут, меня уже знали. Это было стихотворение «Вот прыгает резво…», о девушке, которую звали Женя, а в Киеве их называли Жучками:
Вот прыгает резвая умница,
Смеется задорно и громко.
Но вдруг замолчит, задумается,
в комочек скомкав.Ты смелая, честная, жгучая,
Всегда ты горишь в движении.
Останься навеки Жучею,
Не будь никогда Евгенией!Потом общение с Асеевым продолжалось, я к нему приходил в Москве, он принимал меня хорошо. А однажды я его встретил в Литинституте и говорю: «Николай Николаевич, можно я к Вам приду?» Он говорит: «Знаете, Эмма, я же Вас люблю, и люблю, чтобы Вы приходили. Но как начнете Вы бузить, да как начнут меня садить. Так лучше и не надо». Ну, я какой-то был неблагонадежный всегда. Я думал, что, если человек коммунист, ему можно говорить всё что угодно. Сейчас забывают, какое это было время, тогда быть даже верующим коммунистом преследовалось. Поскольку я был коммунист, я и говорил всё, что думал. От коммунизма я отказался намного позже.
Я жил в общежитии, оно было на Тверском бульваре. Правда, я по невежеству многое пропустил — например, что в нашем дворе жил Андрей Платонов, у него там квартира была, но я его не знал, не знал, кто он такой вообще. Главное, что давал Литературный институт молодым поэтам, — это общение. Вот я, провинциальный мальчик, приехал в Москву… Я познакомился со Слуцким, Самойловым, Наровчатовым, Винокуровым. Это была такая интеллигентная поэзия. Одно время считалось, что это необязательное качество, но поэзия должна быть, конечно, интеллигентная. Они были мои друзья, но в то же время мы жили каждый по-своему, и все были кусачие. Молодые поэты всегда кусачие. Если помните Блока: «Там жили поэты, — и каждый встречал / Другого надменной улыбкой…»4. Руководителем семинара у нас был Владимир Луговской.
Я, когда учился в Литинституте, не публиковал стихов, но читал многие свои стихи публично — во ВГИКе, в других местах. Читал такие стихи, что мне сегодня страшно, что я их читал, например «Стихи о детстве и о романтике». Это конец 1944 года. Сейчас некоторые понимают это как героизм, а это не героизм, просто я написал эти стихи — и мне хотелось их читать. В 1947 году меня арестовали. Я знал, что [это] может быть. У меня даже такое стихотворение было — «Мне каждое слово будет уликою»5.
Мой арест внес большой вклад в русскую литературу. [Смеется.] Меня взяли из общежития, где жили молодые писатели. И его описали Тендряков6, Юрий Бондарев (который жил, правда, не в общежитии, он москвич, но ребята ему рассказали, и он тоже использовал7). Это была как бы «творческая командировка» молодых писателей в сцену ареста.
Я сидел в КГБ, потом жил в ссылке в Караганде, там я учился в горном техникуме, а когда его кончил, меня взяли на работу в газету. Везде я писал стихи. Вот, например, «Ни к чему, ни к чему…», — это 1952 год.
У меня много стихов ходило в списках. Я же больше в списках был, чем в печати: «Зависть», «Танька»… Анне Ахматовой «Танька» очень не понравилось. Мы с ней разговаривали (я с ней познакомился в 1960-х), я стал читать и первым прочитал это стихотворение. Ахматова всё совершенно иначе воспринимала. Ей все эти Таньки были отвратительны, они ей портили жизнь. Сегодня я бы тоже так не написал. Тогда же эта поэма была связана с моей болью. В общем, я Ахматовой понравился, а это стихотворение нет.
[Как родилось стихотворение о Льве Толстом.] Я работал в «Литературной газете», проходил юбилей [Толстого], и я написал стихотворение. Мне один работник «Литературки» сказал: «У тебя Толстой какой-то с еврейской одержимостью». Я говорю: «Неправда». Дело в том, что Толстой — гармоничный, в «Войне и мире» и даже в «Анне Карениной», а когда он уходил, это была уже не гармония — это был бунт. Вообще, этот уход Льва Николаевича по отношению к Софье Андреевне был свинский. Мать хотела, чтобы их детей не обездолили, а этот дурак Чертков проводил линию партии. А Толстой все-таки был великий писатель, а не член партии [пауза] Черткова.
1 Здесь и далее в квадратных скобках приводятся: а) темы вопросов, задаваемых интервьюером, б) слова, отсутствующие в речи интервьюируемого, в) указания на обстановку разговора (например, реплики других участников беседы). (Прим. ред.)
2 «Надо ли говорить, что и до отрочества, и в отрочестве я много читал. Ходил в детскую библиотеку имени Коцюбинского, на Большой Васильковской (Красноармейской). <…> В основном любил книги про Гражданскую войну, революцию и путешествия, но в поисках этого читал всё подряд. Обожал я ходить в самый близкий к нашему дому книжно-канцелярский магазин на углу той же Большой Васильковской и Саксаганского, в просторечии Мариинской. <…> И я покупал. Сборнички Пушкина, Гейне, „Гобсек“ Бальзака, даже „Простая душа“ Флобера… и многое другое, не менее ценное, было мной куплено именно там. Потом я стал покупать там и сборники современных поэтов, которые тоже, как правило, стоили очень дешево.
Там, например, за копейки я купил небольшой сборник избранных стихотворений Николая Асеева „Наша сила“…» (Коржавин Н. В соблазнах кровавой эпохи: Воспоминания в 2 кн.. М., 2005. (Серия «Биографии и мемуары»). С. 168-169. Эту свою книгу Н. Коржавин в разговоре со мной назвал своей подробной автобиографией. (Прим. сост.)3 Симским Заводом этот населенный пункт назывался с середины XVIII в. до 1928 г. (Прим. ред.)
4 Стихотворение А. Блока «Поэты». (Прим. сост.)
5 Речь идет о стихотворении «Восемнадцать лет» (см. раздел «Авторское чтение» в настоящем издании). (Прим. сост.)
6 Арест Н. Коржавина описан в повести В. Тендрякова «Охота» (Знамя. 1988. № 9. С.119-121). (Прим. сост.)
7 «— Вчера ночью был арестован студент первого курса Холмин. За стишки, за антисоветские стишки, которые строчил под нашей крышей! Вот они, смотри, — сочинения! — Он застучал ребром ладони по листу бумаги на столе. — Вот они. „А там, в Кремле, в пучине славы, хотел познать двадцатый век великий, но и полуслабый, сухой и черствый человек!“ Понимаешь, что мог… мог написать этот… этот гад, который учился с нами!» (Бондарев Ю. Тишина // Бондарев Ю. Собрание сочинений: В 4 т. Т. 2. М., 1973. С. 123). Подразумевается стих. Н. Коржавина «16 октября». Об искаженном варианте последней строфы, которая ходила по Москве и послужила поводом для его ареста, Н. Коржавин (Коржавин Н. В соблазнах кровавой эпохи. Кн. 1. С. 724-725) писал: «У меня было:
Там, но открытый всем, однако,
Встал воплотивший трезвый век
Суровый, жесткий человек,
Не понимавший Пастернака.Гуляло:
А там, в Кремле, в пучине мрака,
Хотел понять двадцатый век
Сухой и жесткий человек,
не понимавший Пастернака.<…> Кстати, этот конец мной потом был вообще переделан — я счел, что Пастернак тут не может быть мерилом вещей. Получилось (теперь я это отбросил):
Там, за текущею работой
Встал воплотивший трезвый век
Суровый, жесткий человек
В величье точного расчета…»Этот последний вариант с некоторыми неточностями цитируется у В. Тендрякова:
Там за текущею работой
Жил, воплотивши резвый век,
Суровый, жесткий человек —
Величье точного расчета
(Тендряков В. Охота. С. 90).См. раздел «Авторское чтение» в настоящем издании. (Прим. сост.)
Кирилл Кобрин. Шерлок Холмс и рождение современности: деньги, девушки, денди Викторианской эпохи
- Кирилл Кобрин. Шерлок Холмс и рождение современности: деньги, девушки, денди Викторианской эпохи. — СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2015. — 184 с.
Литератор, историк и журналист Кирилл Кобрин, живущий в Лондоне, написал книгу о мире самого известного персонажа английской литературы — мире Шерлока Холмса. Приключения главного детектива всех времен и народов и его верного помощника доктора Ватсона оказываются своего рода энциклопедией Викторианской эпохи. Колониальные войны, политические интриги, банки, аферы, технический прогресс и социальная несправедливость, положение женщин, бытовая культура, общественный транспорт и пресса — все стороны жизни многонационального Лондона отражаются в событиях, центром которых Конан Дойл делает квартиру на Бейкер-стрит.
Шерлок Холмс
«А как хорошо дышится свежим утренним воздухом! Видите вон то маленькое облачко? Оно плывет, как розовое перо гигантского фламинго. Красный диск солнца еле продирается вверх сквозь лондонский туман. Оно светит многим добрым людям, любящим вставать спозаранку, но вряд ли есть среди них хоть один, кто спешит по более странному делу, чем мы с вами. Каким ничтожным кажется человек с его жалкой амбицией и мечтами в присутствии этих стихий! Как поживает ваш Жан Поль?
— Прекрасно! Я напал на него через Карлейля.
— Это все равно что, идя по ручью, дойти до озера, откуда он вытекает. Он высказал одну парадоксальную, но глубокую мысль о том, что истинное величие начинается с понимания собственного ничтожества. Она предполагает, что умение оценивать, сравнивая, уже само по себе говорит о благородстве духа. Рихтер дает много пищи для размышлений. У вас есть с собой пистолет?»
«Уинвуд Рид хорошо сказал об этом, — продолжал Холмс. — Он говорит, что отдельный человек — это неразрешимая загадка, зато в совокупности люди представляют собой некое математическое единство и подчинены определенным законам. Разве можно, например, предсказать действия отдельного человека, но поведение целого коллектива можно, оказывается, предсказать с большей точностью. Индивидуумы различаются между собой, но процентное отношение человеческих характеров в любом коллективе остается постоянным. Так говорит статистика. Но что это, кажется, платок? В самом деле, там кто-то машет белым».
В «Знаке четырех» Холмс олицетворяет собой совершенно асоциальный элемент викторианского общества — богему, эстета с довольно странными для того времени социальными взглядами. Конан Дойль (намеренно?) опровергает в этой повести все то, что было сказано о Холмсе в первом тексте холмсианы, в «Этюде в багровых тонах»: мол, кроме специальных книг, детектив ничего не читает и ничего, кроме нужных для его дела сведений, знать не хочет. В «Знаке» же Холмс дважды цитирует совершенно не связанных с его деятельностью авторов — немецкого сентименталиста Жана Поля, английского романтика Томаса Карлейля и современного ему английского публициста Уинвуда Рида1. Более того, в этой повести он дважды вступает в разговоры на отвлеченные темы: эстетическо-философскую (первый), социально-философскую и даже теологическую (второй случай). Богемность и асоциальность Холмса подчеркивается его наркоманией — повесть открывается и заканчивается инъекциями кокаина, играющего важную роль в сюжете. Кокаин позволяет Холмсу пережить тяжелые депрессии, особенно в те периоды, когда у него нет интересных дел. Кокаин — единственная награда после окончания расследования: инспектор Этелни Джонс получает всю славу, Ватсон — жену и чаемый социальный статус, закон — бежавшего каторжника Джонатана Смолла. Наконец, наркотик позволяет Холмсу развить невероятную энергию; Шафкат Таухид отмечает, что накокаиненный детектив практически не спит 135 82 часа, в которые происходит расследование и погоня2. Помимо наркомании, здесь, конечно, типичный маниакально-депрессивный синдром: депрессивная стадия в начале повествования сменяется маниакальной в середине — и все завершается вновь депрессией и упадком сил, с которыми Холмс пытается справиться с помощью все того же кокаина. Образ жизни детектива можно счесть богемным не только из-за этого; Холмс — гурман и не прочь выпить чего-нибудь хорошего; перед охотой на преступников он приглашает инспектора Джонса отобедать у них дома куропатками, устрицами и белым вином; ну а постоянным атрибутом сыщика является фляжка с бренди.
Всё так, однако эти приметы богемного образа жизни — лишь элементы исключительно рациональной системы мышления и modus’a vivendi Холмса; если перед нами и представитель богемы, то не в привычном нам понимании. Это не романтическая богема (собственно, в середине — второй половине XIX века этот термин появился, а вместе с ним получил относительное распространение соответствующий тип социального поведения), Холмс «чудак», «странный тип», характерный скорее для предыдущей эпохи раннего романтизма и даже классицизма. Комбинация наркомании, невероятной работоспособности, разнообразных познаний в самых странных областях жизни — все это намекает на сходство Шерлока Холмса со знаменитым Томасом де Куинси, воспетым позже Бодлером, декадентами, европейской богемой. Де Куинси — опиофаг, человек удивительной начитанности, пробовавший себя в самых разных жанрах, от политэкономии до беллетристики, чудак, принципиальный дилетант, автор ключевого для развития детективного жанра текста «Убийство как одно из изящных искусств»; Маркс упоминает его экономические изыскания, а Борхес считал де Куинси воплощением самой литературы. Возникает даже искушение сравнить «Знак четырех» с «Исповедью англичанина, любителя опиума» (как мы помним, опиум и опиумная курильня появляются у Конан Дойля в «Человеке с рассеченной губой», там же в начале упоминается и де Куинси), особенно если вспомнить столь любимый в postcolonial studies «ориенталистский кошмар» про малайца в «Англичанине», — но это тема отдельного исследования. Пока же достаточно указать и на такую возможную связь.
Карикатурой на классицистического эстета, гения логики, наркомана, который использует для дела даже свою пагубную привычку, стал в «Знаке четырех» другой «внесистемный» богемный человек, Тадеуш Шолто. Это уже точно романтик, в котором карикатурно сосредоточены расхожие штампы того времени. Дом Тадеуша Шолто набит всякой «красивой» восточной рухлядью, это настоящий заповедник крайнего экзотизма, музей ориентальных причудливостей. Сам Шолто курит кальян, обслуживают его индийские слуги. Здесь явный намек на происхождение состояния семейства Шолто — на колониальную службу отца и сокровища Агры, которые тот украл, но не только. Экзотизм и ориентализм в середине XIX века становится непременным признаком богемы и особенно — адептов «чистого искусства», «искусства для искусства»3. При этом восточными штучками интересы Тадеуша Шолто не ограничиваются — он еще считает себя знатоком и коллекционером западной живописи, поклонником «современной французской школы4. Не забудем: Холмс, если что и знает, то знает хорошо — на этом, по крайней мере, настаивает Конан Дойль. Шолто-младший слаб физически, а Шерлок Холмс силен, и о его боксерских подвигах помнят до сих пор, Шолто истеричен и мнителен, а Холмс равнодушно выслушает все увещевания доктора Ватсона про опасности кокаина; наконец, Тадеуш Шолто выглядит совершенно бессмысленным, никчемным человеком. Казалось бы, Шолто-младший — действительно пародия и полная противоположность Холмсу. Все верно, но за одним исключением: Тадеуш Шолто — один из двух персонажей «Знака четырех», которые действительно стоят на стороне справедливости и человеческой солидарности. Второй такой персонаж — Холмс. Есть еще один маргинал, взгляды которого им близки, но о нем несколько позже.
Получается, что в этой драме викторианского общества носителями социального добра, защитниками идеи справедливости и (не побоимся этого слова) гуманизма выступают чужаки, несистемные люди, чудаки, эстеты, один из которых наркоман, а другой к тому же вполне вписывается в тогдашний образ экзотического богатого гомосексуалиста. Богатство неправедно, справедливость — удел маргиналов. И тем не менее Холмс добровольно встает на защиту такого общества, делая это своей профессией. Викторианство на самом деле опирается на маргиналов — напомню, что и богатство свое оно добывает, так сказать, ad marginem, на краях мира, в Индии.
Мэри Морстен
Мисс Мэри Морстен — одна из тех удивительных, смелых и самостоятельных молодых викторианок, которых немало в холмсиане. Судьба этих героинь во многом схожа — ранняя смерть родителей (или отца), необходимость самостоятельно зарабатывать себе на жизнь в обществе, не очень благосклонно относящемся к подобной модели гендерного поведения. Обычно они идут в гувернантки, учителя или компаньонки. Обычно они не замужем, несмотря на часто уже не совсем юный возраст. Денег и приданого, достаточных, чтобы найти достойного по социальному статусу и приятного сердцу жениха, у них нет, а идея «продать» молодость и красоту в неравном браке им претит. Таких персонажей у Конан Дойля гораздо больше, чем обычных «барышень» и «мамаш», что довольно ясно говорит и о представлениях самого автора, и об обществе, которое он описывает (даже, скорее, анализирует). Расхожая картинка вновь оказывается под вопросом.
Мэри Морстен родилась в Индии в 1861 году; в возрасте пяти-семи лет была отправлена в закрытый пансион в Эдинбурге (судя по всему, из-за того, что ее мать умерла тогда; иначе это не объяснить). Отметим, что она родилась через три года после подавления сипайского восстания, которое играет столь важную роль в «Знаке четырех». Соответственно, мать ее стать жертвой восставших не могла — как это случилось со многими европейскими женщинами в Индии5. Видимо, жалованья отца хватало на то, чтобы содержать дочь в «комфортабельном»6 (она сама его так называет) интернате; когда капитан Морстен сообщил ей о своем приезде в Британию в годичный отпуск, а потом исчез, Мэри было 17 лет. Видимо, это была очень самостоятельная девушка, так как она сама совершила вояж в Лондон, сама наводила справки об исчезнувшем отце и так далее. Тут возникает вопрос: как часто капитан Морстен вообще навещал ее? Судя по всему, нечасто. Мэри называет отца «senior captain of his regiment» (полк туземный, — отмечает в своем рассказе Джонатан Смолл), и служит он в Индии уже явно больше двадцати лет. Увы, добился капитан Морстен немногого. Он офицер охраняющего каторжников подразделения — что, надо сказать, не очень большая честь и заслуга. Можно предположить, капитан Морстен изо всех сил хотел сделать карьеру и из-за этого старался не покидать Индию. Так или иначе, перед нами не то чтобы полный неудачник (как покойный брат Ватсона), даже не частичный (как сам доктор Ватсон до определенного момента), а просто человек, много пытавшийся, но не преуспевший. К тому же, как свидетельствует Смолл, Морстен — вместе с майором Шолто — стал жертвой карточных шулеров на Андаманских островах; соответственно, его финансовые дела значительно ухудшились — не исключено, что он проиграл немало из того, что накопил за годы колониальной службы. Сокровища Агры были для Морстена единственным шансом уйти в отставку, приехать в Англию, обеспечить дочь, которую он, судя по всему, любил (Мэри упоминает об очень теплом тоне его записки, сообщающей, что он едет в Лондон), — тем более что она уже подходила к брачному возрасту, а значит, нужны деньги и приданое, чтобы составить хорошую партию. Собственно, все так и спланировали Смолл, Морстен и Шолто — Шолто отправится в Агру, найдет сокровище, отправит яхту за Смоллом и его товарищами, Морстен возьмет отпуск, и все встретятся в Агре, чтобы поделить добычу. Но Шолто обманул всех; он взял клад и уехал в Англию. И вот тут возникает еще более интересный вопрос: был ли обман Шолто его собственной инициативой, или это был его совместный с Морстеном план? В пользу первого предположения говорит то, что после бегства Шолто с сокровищем Морстен показал Смоллу газету, где майор был назван среди пассажиров судна, отбывшего в Англию. Значит, он сделал это в негодовании, ярости и даже отчаянии — иначе зачем показывать каторжнику, что его — вместе с ним самим, офицером — обманули? С другой стороны, это мог быть хитрый ход, чтобы обезопасить себя — ведь Морстену предстояло еще служить рядом со Смоллом, а это, учитывая нрав каторжника, было небезопасно. А так вся ненависть Смолла была направлена против Шолто.
Морстен приезжает к Шолто и требует свою долю. Дальше происходит странное — якобы у капитана случается удар и тот умирает. О чем спорили сослуживцы? О том, сколько кому причитается? Вряд ли это могло стать предметом спора — разделить поровну клад несложно, это вопрос технический. Скорее всего, здесь такой вариант: Шолто действительно украл все и не собирался делиться, а Морстен явился эдакой немезидой. На что рассчитывал майор? Что Морстена никогда не отпустят в отпуск? Или что тот его не найдет? — звучит довольно глупо. Или же Шолто намеревался наврать, что никакого сокровища в Агре не было, мол, все это бредни одноногого каторжника? В пользу последнего варианта говорит то, что, судя по всему, сокровище так и не тратилось толком все эти годы — Шолто получил наследство от умершего дяди (его смертью он и воспользовался, чтобы покинуть Индию и выйти в отставку), и этого хватало на зажиточную жизнь. Если так, то он действительно мог надеяться доказать Морстену, что никакого сокровища не было, — мол, смотри, как я живу, где это богатство? Где роскошь, где нега? В этой точке действительно мог вспыхнуть яростный спор и капитана действительно хватить удар — впрочем, не стоит исключать и более мрачный вариант: майор Шолто запросто мог убить Морстена, а сыновьям в этом не признаться. Ведь слуга Шолто был уверен, что произошло именно убийство, а не несчастный случай…
И еще два соображения. После того как Мэри Морстен узнает о судьбе своего отца и о том, что тело его закопано в саду особняка Шолто, она не предпринимает ровно никаких усилий, чтобы перезахоронить его по-человечески. Ведь братья Шолто наверняка должны были наткнуться на труп — они же перекопали весь участок. Но нет, Мэри молчит — да и вообще забывает об отце. Думаю, она кое-что понимала в жизни и догадывалась, чтó это был за человек, капитан Морстен — неудачник, стороживший каторжников на краю земли, который к тому же странным образом исчез, как только оказался в Лондоне. Мэри своего отца по-настоящему не знала, для нее он был человек посторонний и, пожалуй, сомнительный; тем более что формальные вещи, которые требовали от нее приличия, мисс Морстен выполнила — тревогу подняла, полицию привлекла, десять лет спустя не побоялась обратиться к частному сыщику. Впрочем, последнее не совсем однозначно — ее просьба к Холмсу заключалась не в том, чтобы он помог отыскать следы отца, Мэри нужны были сопровождающие джентльмены для встречи, важной для ее собственного будущего. Мэри Морстен очень рациональна — не зря же, потеряв в этой истории сокровища, она тут же обрела мужа7.
Второе соображение — о социальном контексте этой линии сюжета. В «Знаке четырех» действуют грубые, алчные и довольно циничные офицеры-охранники. Далеко не цвет британской армии. Эти люди готовы нарушить присягу ради денег. Эти люди готовы отпустить каторжников на волю ради денег. Эти люди обманывают друг друга — причем, как мы видим, довольно примитивно. Один из этих людей, капитан Морстен, поплатился за свою наивность, другой из-за собственной алчности превратил свою жизнь в ад, так и умерев в страхе. Втроем, вместе с тупым и грубым инспектором Джонсом, Шолто и Морстен представляют в повести Государство. И это государство не вызывает у читателя ни симпатий, ни уважения.
1 Уинвуд Рид (1838–1875) — британский путешественник, антрополог, писатель. Шотландец Рид прославился путешествиями в Анголу и Западную Африку, а его трактат «Мученичество человека» (1872) произвел большое впечатление на современников и потомков. О нем говорили Сесиль Родс, Уинстон Черчилль, Джордж Оруэлл. Как видим, его цитирует и Шерлок Холмс — через десять лет после издания этой книги. «Мученичество человека» — попытка составить универсальную секулярную историю западного мира, а одна из частей трактата содержит решительную атаку на христианство (великий английский либерал и премьер-министр Уильям Гладстон был очень недоволен этим фактом). Рида принято относить к социал-дарвинистам с их довольно мрачной концепцией «выживания сильнейшего»; в то же время он предрекал создание нового мира, в котором не будет войн, рабства и религии (впрочем, по его мысли, до наступления прекрасного будущего все эти неприятные вещи отчасти необходимы для естественного отбора и развития человеческой цивилизации).
2 См.: Conan Doyle A. The Sign of Four. Edited by Shafquat Towheed. P. 15.
3 «У меня инстинктивное отвращение ко всяким проявлениям грубого материализма. Я редко вступаю в соприкосновение с чернью. Как видите, я живу окруженный самой изысканной обстановкой. Я могу назвать себя покровителем искусств. Это моя слабость».
4 «Пейзаж на стене — подлинный Коро, и если знаток мог бы, пожалуй, оспаривать подлинность вот этого Сальватора Роза, то насчет вон того Бугро не может быть и сомнения. Я поклонник современной французской школы». Таухид тонко замечает, что академист Уильям Адольф Бугро, любимец американских нуворишей, вряд ли являлся в 1880-х годах представителем «новейшей французской школы», ибо таковой, скорее всего, считались импрессионисты (см.: Conan Doyle A. The Sign of Four. Edited by Shafquat Towheed. P. 70). Так что квалификацию Тадеуша Шолто как знатока искусства стоит поставить под вопрос. С другой стороны, картины Коро стоили тогда немало — и это намекает на размер состояния, часть которого Тадеуш унаследовал от отца.
5 Об этом см.: Appendix B. Colonial Contexts: Accounts of the Indian «Mutiny», 1857–1858 в: Conan Doyle A. The Sign of Four. Edited by Shafquat Towheed. P. 163–184.
6 Русский перевод несколько искажает смысл: «comfortable boarding establishment in Edinburgh» вовсе не значит, как в переложении Литвиновой, «один из лучших частных пансионов в Эдинбурге».
7 Несмотря на несладкие финансовые обстоятельства, мисс Морстен не продавала жемчужины, которые слал ей Тадеуш Шолто. Она явно приберегала их для приданого.
Сцены частной и общественной жизни животных
- Сцены частной и общественной жизни животных / Пер. с франц.,
вступ. ст. и примеч. В. Мильчиной. — М.: Новое литературное обозрение, 2015. — 656 с.Сквозной сюжет знаменитого сборника «Сцены частной и общественной жизни животных» (1842) — история о том, как звери собрались на
свою Генеральную ассамблею и решили освободиться от власти человека, а для этого — рассказать каждый свою историю. Читателя ждут
монологи Зайца-конформиста и Медведя-байрониста, Крокодила-эпикурейца и Пуделя, сделавшегося театральным критиком, английской
Кошки, осужденной за супружескую измену, и французской Кошки,
обманутой Котом-изменником. Имена и некоторые приметы у персонажей звериные, а проблемы, разумеется, — человеческие, те самые,
которые вставали перед французами первой половины XIX века в их
повседневной жизни. Перевод сборника выполнен известным российским исследователем французской культуры — Верой Мильчиной.П.-Ж. Сталь
ИСТОРИЯ ЗАЙЦА,
его частной, общественной и политической
жизни в городе и деревне,
записанная с его слов дружественной СорокойНесколько слов, адресованных госпожой Сорокой господам Павиану и Попугаю, главным редакторам Господа! Ассамблея, заседание которой привело к появлению настоящей публикации, постановила лишить нас права говорить, но оставила за нами по крайней мере право писать.
Итак, с вашего позволения, почтенные главные редакторы, я взялась за перо.
Перо, благодарение Господу, есть орудие учтивое, оно уравнивает силы сторон, и я надеюсь в один прекрасный день доказать, что в руках умной Сороки орудие это имеет не меньше силы, чем в когтях Льва или в лапах Лиса.
Нынче речь не обо мне и не о госпожах Гусынях, Курицах и Клушах, которым оратор равно остроумный и глубокий, разом и жалобщик, и судья, столь целомудренно посоветовал ограничить жизнь домашним кругом1; нет, я намерена рассказать вам историю Зайца, которого его злосчастья прославили среди Зверей и Людей, в городе и деревне.
Поверьте, господа, что если я решаюсь, говоря о делах, которые не касаются меня лично, нарушить молчание, которое я, как известно, всегда соблюдала неукоснительно, то лишь потому, что, поступив иначе, изменила бы священному долгу дружбы.
Глава первая,
в которой Сорока пытается
приступить к сути делаПредварительные философические размышления Зайца, героя этой истории. — Последняя охота Карла Х. — Наш герой попадает в плен. — Заячья теория храбрости Недавним вечером, сидя на груде камней, я обдумывала последние строки поэмы в двенадцати песнях, посвященной защите попираемых прав нашего пола2, как вдруг ко мне подскочил молодой Зайчонок, правнук героя моей истории.
— Госпожа Сорока, — крикнул он, не успев даже перевести дух, — там на опушке дедушка, он мне сказал: «Беги скорей за нашей приятельницей Сорокой…» — вот я и прибежал.
— Ты славный Зайчонок, — отвечала я, дружески похлопав его по щеке, — хорошо, что ты так спешишь исполнять поручения деда. Но если ты будешь бегать так быстро, то можешь заболеть.
— Нет, — отвечал он мне очень грустно, — я-то не заболел, а вот дедушка болеет. Его искусала Борзая лесничего… Мы за него волнуемся!
Медлить было нельзя; в мгновение ока я оказалась подле моего несчастного друга, который встретил меня с той сердечностью, какая приличествует добропорядочным Животным.
Правая лапа его висела на перевязи, кое-как устроенной из листьев тростника; на лбу покоился компресс из листьев душицы — дар сострадательной Лани; один глаз был скрыт под окровавленной повязкой.
Я тотчас догадалась, что здесь приложил свою гибельную руку Человек.
«Дражайшая Сорока, — сказал мне старец, чья физиономия хотя и была исполнена непривычной печали и серьезности, однако же не утратила исконного простодушия, — мы приходим в этот мир не для радости.
— Увы! — отвечала я, — с этим не поспоришь.
— Я знаю, — продолжал он, — что мы обязаны всегда всего бояться и что честному Зайцу редко удается умереть спокойно в собственной норе; но, как видите, я еще меньше других могу рассчитывать на так называемую прекрасную смерть; дела мои плохи; я, должно быть, окривел и наверняка стал калекой; меня сможет прикончить самый ничтожный Спаниель. Даже те из наших, что всегда верят в лучшее и упорно твердят, что охотничий сезон рано или поздно закрывается, не могут не признать, что через две недели он откроется; полагаю, что мне пора привести дела в порядок и завещать потомству историю моей жизни, дабы потомство, если, конечно, оно на это способно, извлекло из нее урок. Не было бы счастья, да несчастье помогло. Если Господь позволил мне воротиться в родные края после того, как я столько лет жил и страдал среди Людей, значит, ему угодно, чтобы мои злосчастья послужили уроком грядущим Зайцам. О многих вещах никто не говорит из осторожности или из приличий; но перед лицом смерти лгать бесполезно и можно высказать все без утайки. Вдобавок признаюсь в собственной слабости: приятно, должно быть, остаться в памяти потомков и знать, что не умрешь весь; как по-вашему?
Мне стоило очень большого труда убедить его в том, что я с ним вполне согласна, ибо, живя среди Людей, он совершенно оглох, но упорно отрицал свою глухоту. Сколько раз проклинала я недуг, отнимавший у него счастливую возможность слушать других! Я крикнула ему в самое ухо, что сохраниться в своих произведениях — это прекрасно и что перед неизбежным концом утешительно думать о славе, могущей прийти на смену жизни; во всяком случае, ничего дурного в этом нет.
Тогда он сказал мне, что находится в большом затруднении; что не может писать, поскольку, на беду, сломана у него как раз правая лапа; что он пробовал диктовать своим детям, но бедняги умеют только играть да жевать; что он собрался было воспитать из старшего сына рапсода, который выучит всю историю отцовской жизни наизусть и сообщит ее грядущим векам, но этот повеса бегает так быстро, что у него все тотчас выветривается из головы. «Я вижу, — продолжал Заяц, — что устная традиция не способна запечатлеть факты со всей достоверностью; я не желаю становиться мифом, наподобие великого Вишну, Сен-Симона, Фурье и проч.3; вы, добрая Сорока, особа грамотная, благоволите же послужить мне секретарем, история моя от этого только выиграет.
Я уступила его настояниям и приготовилась слушать. Речи стариков многословны, но в них всегда содержится что-то поучительное.
Желая сообщить торжественность этому деянию, важнейшему и, быть может, последнему в его жизни, мой старый друг в течение пяти минут собирался с мыслями и, вспомнив, что некогда был Зайцем ученым, счел уместным начать с цитаты. (Это пристрастие к цитатам он унаследовал от одного старого актера, с которым свел знакомство в Париже.) Итак, заимствовав начало своего рассказа у трагического писателя, за которым Люди наконец согласились признать некоторые достоинства, он произнес следующие слова:
Приблизьтесь, сыновья! Настал тот час желанный,
Когда я вам могу свои поведать планы4.Эти два стиха Расина, которые некий Митридат обратил
к своим сыновьям по совершенно другому поводу5, вкупе
с превосходной декламацией рассказчика, произвели действие
самое разительное.Старший из Зайчат бросил все дела и почтительно уселся
на колени деда; младший, страстный любитель сказок, застыл,
навострив уши; а самый юный уселся на землю и принялся
посасывать стебелек клевера.Старец, удовлетворенный вниманием публики и видя,
что я готова записывать, продолжал так:Мой секрет, дети мои, — это моя история. Пусть она
послужит вам уроком; ведь мудрость приходит к нам лишь
с годами, но мы можем пойти ей навстречу.Мне исполнилось десять лет. На моей заячьей памяти
не было случая, чтобы Зверь дожил до таких преклонных годов6.
Я появился на свет во Франции, от французских родителей,
1 мая 1830 года здесь неподалеку, за вон тем громадным дубом,
красою нашего прекрасного леса Рамбуйе, на подстилке из мха,
которую добрая моя матушка покрыла своим мягчайшим пухом.Я еще помню те прекрасные ночи моего детства, когда
я радовался своему появлению на свет, когда жизнь казалась
мне такой легкой, свет луны таким чистым, трава такой вкусной, чабрец таким душистым.Есть дни ненастные — но красен божий свет! 7
В ту пору я был резов, ветрен и ленив, как вы теперь;
я наслаждался вашей младостью, вашей беззаботностью
и собственными четырьмя лапами; я ничего не знал о жизни,
я был счастлив, да, счастлив! ибо Заяц, знающий, из чего состоит существование Зайца, умирает ежеминутно, трепещет
постоянно. Опыт, увы, есть не что иное, как память о несчастье.Впрочем, очень скоро я выяснил, что не все к лучшему
в этом печальном мире8, что день на день не приходится.Однажды утром, всласть набегавшись по здешним лугам
и полям, я послушно возвратился к матушке и, как подобает
дитяти моего возраста, улегся спать у нее под бочком, но очень
скоро меня разбудили два раската грома и ужасные крики…
Матушка лежала в двух шагах от меня; ее застрелили, ее убили!.. — «Беги! — крикнула она. — Беги!» — и испустила дух.
Последняя ее мысль была обо мне.Мне достало одной секунды, чтобы уразуметь, что такое
ружье, что такое несчастье, что такое Человек. О, дети мои,
не будь на земле Людей, земля была бы раем для Зайцев: она
так хороша и так плодоносна! Нам было бы довольно знать,
где самый чистый источник, где самая укромная нора, где
самые вкусные травы. Разве нашлось бы на свете существо
счастливее Зайца, спрашиваю я вас, если бы за грехи наши
Господь не выдумал Человека? но увы, у всякой медали есть
обратная сторона, подле добра всегда гнездится зло, рядом
с Животным непременно обретается Человек.— Поверите ли, дражайшая Сорока, — воскликнул он, —
что мне случалось прочесть в книгах — впрочем, сочиненных
не Животными, — что Бог создал Человека по своему образу
и подобию? Какое богохульство!— Скажи, дедушка, — спросил меньшой из Зайчат, —
однажды там в поле два Зайчонка играли со своей сестрицей,
а большая злая Птица встала у них поперек дороги; это был
Человек?— Не болтай глупостей, — отвечал ему один из братьев, — раз это была Птица, то уж точно не Человек. И вообще
замолчи: чтобы дедушка тебя услышал, надо кричать очень
громко, а от этого шума нам всем станет страшно.— Тише! — вскричал старец, заметив, что никто его
не слушает. — На чем, бишь, я остановился? — спросил он
у меня.— Ваша матушка испустила дух, но успела крикнуть вам:
«Беги!»— Бедная матушка! Она не ошиблась: ее смерть была
только началом. Матушка пала жертвой большой королевской
охоты. С утра до ночи продолжалась ужасная резня: земля была
усеяна трупами, повсюду текли реки крови, молодые побеги
падали, сраженные свинцом, гибли даже цветы: Люди не жалели
их и попирали ногами. Пять сотен наших собратьев расстались
с жизнью в тот ужасный день! Можно ли понять извергов, которые находят удовольствие в том, чтобы заливать кровью поля,
и называют охоту, иначе говоря — убийство, милой забавой!Впрочем, матушка была отомщена на славу. Та королевская охота, говорят, оказалась последней. Человек, который
ее устроил, однажды еще раз проехал через Рамбуйе, но уже
не для охоты9.Я последовал советам матушки: она велела мне бежать,
и я побежал, причем для Зайца восемнадцати дней от роду
бежал я очень резво; да, клянусь честью, очень резво. И если
вам, дети мои, доведется попасть в такую передрягу, ничего
не бойтесь, бегите что есть сил. В этом нет ничего постыдного, так поступали самые великие полководцы, и называется
это не струсить, а отступить перед превосходящими силами
противника.Я не могу без возмущения слышать, как Зайцев называют трусами. Можно подумать, что сделать ноги в минуту
опасности — это пара пустяков. Все эти краснобаи, которые,
вооруженные до зубов, охотятся на беззащитных Животных,
сильны только благодаря нашей слабости. Они велики лишь
потому, что мы малы. Нашелся один честный писатель, Шиллер, который так и сказал: не будь на свете Зайцев, не было
бы и героев10.Итак, я бросился бежать и бежал очень долго; я совсем
запыхался и наконец у меня началось такое колотье в боку,
что я упал замертво. Не знаю, сколько времени я провалялся
без чувств, но когда очнулся, то с ужасом обнаружил себя
не среди зеленых лесов, не под ясным небом, не на любимой
траве, а в узкой темнице, в закрытой корзинке.Удача мне изменила! Впрочем, я убедился, что еще не умер,
и это меня обрадовало; ведь я слыхал, что смерть — худшее из
зол, потому что самое последнее; впрочем, слыхал я также, что
Люди пленных не берут, и, не зная, что со мною станется, предался печали. Меня довольно сильно трясло, и ощущения я при
этом испытывал не самые приятные, но куда хуже стало, когда
от одного толчка, более резкого, чем прочие, крышка моей темницы приоткрылась и я смог разглядеть, что Человек, на руке
у которого висела корзинка, не шевелится, а между тем очень
быстро движется вперед. Вы еще не знаете жизни и с трудом
сможете мне поверить, а между тем я говорю чистую правду:
мой похититель ехал на Лошади! Человек был сверху, а Лошадь
снизу. Звериному разуму этого не понять. Что я, бедный Заяц,
стал повиноваться Человеку, в этом ничего удивительного нет.
Но чтобы Лошадь, создание огромное и сильное, наделенное
крепкими копытами, согласилось, наподобие Собаки, служить
Человеку и малодушно подставлять ему спину, — вот что могло
бы заставить нас усомниться в великом предназначении Животного, когда бы не надежда на жизнь за гробом, а главное, когда
бы не уверенность в том, что наши сомнения ровным счетом
ничего не изменят.
Похититель мой был королевским лакеем, он служил
тому королю Франции, которого беспристрастный историк
обязан заклеймить позорным званием величайшего охотника
современности.
При этом энергическом восклицании старца я не могла
не подумать, что, как ни сурово его проклятие, несправедливым его не назовешь; факты доказывают неопровержимо, что
Карлу Х не удалось завоевать любовь Зайцев11.
1 Те из господ подписчиков, которые еще не успели забыть, что на заседании нашей Генеральной ассамблеи дамам было отказано в праве голоса, сочтут, несомненно, совершенно естественным, что первой нам написала именно дама. Мы надеемся, что готовность, с какою мы поспешили опубликовать письмо госпожи Сороки, поможет ей забыть неприятное впечатление, какое, судя по всему, произвели на нее некоторые части выступления Лиса (см. Пролог). Со скромностью, которая, как нетрудно догадаться, далась ей нелегко и которая свидетельствует о редкостном совершенстве вкуса, повествовательница смиренно отходит на задний план всякий раз, когда того требуют интересы ее героя. (Примечание редакторов.) Об авторе этого рассказа П.-Ж. Этцеле, писавшем под псевдонимом П.-Ж. Сталь, см. во вступительной статье.
2 Первая — но далеко не последняя в «Сценах» — насмешка над женщинами-писательницами и защитницами женских прав, которых в это время во Франции было уже немало.
3 Оба создателя утопических учений, и Клод-Анри де Рувруа, граф де Сен-Симон (1760–1825), и Шарль Фурье (1772–1837), ко времени выхода «Сцен» были уже мертвы, но оставили множество продолжателей и почитателей, что и дает Этцелю/Сталю основания уподобить их одному из верховных богов индуизма — Вишну.
4 Расин. Митридат. Д. 3, сц. 1; пер. Ю. Стефанова. В 1820-е годы под пером сторонников романтизма классицистические трагедии Расина представали символом устаревшей литературы, не соответствующей потребностям нового времени (см., например, трактат Стендаля «Расин и Шекспир», 1823–1825). Фраза о том, что за Расином «наконец согласились признать некоторые достоинства» — иронический намек
на «реабилитацию» драматургии Расина и Корнеля, которая произошла
незадолго до публикации «Сцен», в самом конце 1830-х годов, во многом
благодаря появлению на сцене «Комеди Франсез» молодой актрисы
Рашель.5 У Расина царь Понта Митридат делится с сыновьями своими планами
завоевания Италии.6 В статье «Заяц» из «Естественной истории» Бюффона (т. 15, 1767),
на которую рассказчик ссылается чуть ниже, предельным сроком жизни
зайцев названы 7–8 лет.7 Андре Шенье. Молодая узница; пер. И.И. Козлова.
8 Реминисценция из повести «Кандид» (1759), в которой Вольтер,
пародируя доктрину «предустановленной гармонии» Лейбница, вкладывает в уста доктора Панглосса оптимистическую констатацию: «Все
к лучшему в этом лучшем из миров».9 Король Карл Х очень любил охотиться в лесу, окружавшем его резиденцию Рамбуйе. Сразу после Июльской революции, свергнувшей его
с трона, король бежал из столицы и прибыл в замок Рамбуйе вечером
31 июля, когда наместником королевства был уже назначен его кузен герцог Орлеанский (очень скоро ставший новым королем под именем
Луи-Филиппа). 7 августа 1830 года Гранвиль выпустил карикатуру «Национальная охота на королевских землях», где король и его приближенные (с мордами медведя, осла, змеи и проч.) на четвереньках убегают от «охотников» — восставшего народа.10 «Жалкий удел быть зайцем на этом свете. Но зайцы-то и нужны
господину» (Шиллер. Разбойники. Акт 1, сц. 1; пер. Н. Ман).11 Карл Х был изгнан из Франции собственными подданными и умер в 1836 году в Гориции, на территории Австрийской империи.
Александр Соколов. Мифы об эволюции человека
- Александр Соколов. Мифы об эволюции человека. — М.: Альпина нон-фикшн, 2015. — 390 с.
Хотя палеоантропология — наука об эволюции человека — переживает бурный расцвет, его происхождение до сих пор окружено множеством мифов. Это и антиэволюционистские теории, и легенды, порожденные массовой культурой, и околонаучные представления, бытующие среди людей образованных и начитанных. Хотите узнать, как все было на самом деле? Александр Соколов, научный журналист, преподаватель, создатель и редактор крупнейшего русскоязычного интернет-ресурса по эволюции человека «Антропогенез.ру», собрал целую коллекцию мифов и проверил, насколько они состоятельны.
Миф № 13
Главная идея Чарльза Дарвина —
что «человек произошел от обезьяны».Именно за это Дарвина клеймили больше всего: выводили в образе обезьяны на злобных карикатурах, предавали анафеме в религиозных журнальчиках. Однако идея об обезьяньих предках человека принадлежит не Дарвину. Об этом почти ничего не говорится в его главной работе — книге «Происхождение видов путем естественного отбора», и вовсе не в этом заслуга великого натуралиста.
Мысль о том, что предком человека является древняя обезьяна, за полвека до Дарвина высказал другой отец биологии — Жан Батист Ламарк, автор первой законченной теории эволюции. В своей книге «Философия зоологии» в 1809 г. (год рождения Дарвина!) Ламарк пишет:
Допустим в самом деле, что какая нибудь порода четвероруких — вернее всего, совершеннейшая из них — отвыкла в силу тех или других внешних условий или по какой нибудь иной причине лазать по деревьям и цепляться за ветви задними конечностями наряду с передними; допустим далее, что особям такой предполагаемой породы приходилось в течение целого ряда поколений пользоваться задними конечностями только для ходьбы, не употребляя на это передних. Несомненно, в этом случае — согласно с приведенными наблюдениями в предшествующей главе — наши четверорукие обратятся в конце концов в двуруких и большие пальцы на их задних конечностях перестанут противопоставляться остальным, так как эти конечности стали служить им только для ходьбы.
Допустим далее, что данные особи, побуждаемые потребностью господствовать и видеть вдаль и вширь, употребят усилия стоять на одних задних конечностях и будут неуклонно придерживаться этой привычки из поколения в поколение; несомненно, их задние конечности мало-помалу примут строение, необходимое для поддержания тела в приподнятом положении, и получат икры; тогда одновременное пользование при ходьбе задними и передними конечностями будет для наших особей очень затруднено.
Ламарк Ж. Б. Философия зоологии, т. 1.Впрочем, на поразительное сходство человека и человекообразных обезьян обращали внимание еще античные мыслители — например, Аристотель, писавший в IV в. до н. э.: «Некоторые животные обладают свойствами человека и четвероногих, как, например, пификос, кебос и кинокефалос…». Пификос, или питекос, — бесхвостая обезьяна, кебос — мартышка, кинокефалос — «псоглавец» — возможно, павиан.
Дарвин же впервые предложил внятный и обоснованный механизм эволюционных изменений. В книге «Происхождение видов» эволюция объясняется просто и убедительно. Виды изменчивы, каждая особь чем то отличается от других представителей вида. Ресурсов — пищи и половых партнеров — на всех не хватает. Возникает естественный отбор: более удачные экземпляры выживают и размножаются, неудачные — отбраковываются, вымываются из популяции хищниками, болезнями, конкурентами за пищу. Таким образом, вид меняется; возникают новые формы.
Как уже говорилось выше, в «Происхождении видов» автор не касается темы происхождения человека. Дипломатичный и осторожный Дарвин прекрасно понимал, что подступил вплотную к очень щекотливой теме. Хватит уже того, что он покусился на идею творения всего живого. Если бы Дарвин сразу «рубанул с плеча», современники могли поступить с его теорией так же, как в свое время с идеями Ламарка, — счесть очередным сумасбродством, предать анафеме или просто проигнорировать.
Дарвин, представьте себе, щадил религиозные чувства людей своей эпохи! Потому говорил об эволюции на примере голубей, вьюрков, черепах, медведей, пчел и цветковых растений… Но деликатно умолчал о венце творения — человеке.
Резюме
Отсутствие в наиболее известной книге Дарвина высказываний о человеческой природе послужило почвой для следующего мифа.
Миф № 14
Чарльз Дарвин нигде не утверждал,
что «человек произошел от обезьяны»!«Дарвин был, между прочим, человеком глубоко верующим, получил духовное образование, и даже в „Происхождении видов“ есть абзац, восславляющий Творца. А крамольную мысль об обезьяночеловеках ему приписали злобные атеисты».
Как часто бывает в «городских легендах», в предыдущем высказывании правда переплелась с вымыслом. Давайте отделим одно от другого. Чарльз Дарвин действительно закончил духовное учебное заведение — колледж Христа в Кембриджском университете. Но, увлекшись естествознанием, предпочел накатанной дороге служителя церкви тернистый путь исследователя-первопроходца. И разумеется, эволюционные взгляды не снизошли на Дарвина внезапно в результате откровения, а формировались в течение многих лет наблюдений за явлениями природы, опытов, сомнений.
В своем знаменитом «Путешествии на корабле „Бигль“» (в первом издании 1839 г.) Дарвин еще позволял себе высказывания о «животных, каждое из которых получило при сотворении особого рода организацию» (курсив мой. — Авт.). Дневники Дарвина дают отчетливую картину эволюции его взглядов и убеждений. Впрочем, в наши цели не входит анализ биографии Дарвина. Принципиально здесь следующее: да, «Происхождение видов» — не об истоках человеческого рода. Этому вопросу Дарвин целиком посвятил другую книгу, которая так и озаглавлена — «Происхождение человека и половой отбор». В этой книге, вышедшей в 1871 г., автор пишет прямым текстом:
Если допустить, что человекообразные обезьяны образуют естественную подгруппу, то, зная, что человек сходен с ними не только во всех тех признаках, которые общи ему с целою группою узконосых, но и в других особенных признаках, каково отсутствие хвоста и седалищных мозолей, а также, вообще, по внешности, — зная это, мы можем заключить, что человечеству было дано начало некоторым древним членом человекообразной подгруппы. Мало вероятия, чтобы один член какой либо из других низших подгрупп мог посредством аналогичных изменений дать начало человекообразному существу, сходному в столь многих отношениях с человекообразными обезьянами. Нет сомнения, человек пережил громадное количество видоизменений, сравнительно с большинством своих родичей, как видно из значительного развития его мозга и вертикального положения. Тем не менее мы должны помнить, что он представляет лишь одну из нескольких исключительных форм «приматов». […]
В классе млекопитающих не трудно представить себе ступени, ведущие от древних птицезверей к древним сумчатым и от этих — к древним предкам живородящих млекопитающих. Мы можем подняться таким образом до лемурных, а от последних уже не велик промежуток до обезьян. Обезьяны разделились с течением времени на две большие ветви: обезьян Нового и Старого Света. От последних же произошел в отдаленный период времени человек, чудо и слава мира.Видимо, после триумфа «Происхождения видов» автор счел, что время пришло. И опять оказался прав, обозначив и ближайшего родственника человека — шимпанзе, и наиболее вероятную нашу прародину — Африканский континент.
Впрочем, к этому моменту о происхождении человека от обезьяны уже открыто говорили и писали другие ученые. Например, более решительный соратник Дарвина Томас Гексли издал в 1863 г. книгу «Место человека в природе», целиком посвященную нашему родству с человекообразными обезьянами. Годом ранее, готовясь к циклу просветительских лекций, Гексли писал жене о своих слушателях: «К пятнице каждый из них вполне проникнется сознанием того, что он обезьяна».
Резюме
Миф № 15
Главная идея Дарвина — что бога нет… Религиозные консерваторы часто представляют Дарвина (наряду с Ницше, Фрейдом и прочими «еретиками») этаким идолом атеизма, пропагандистом вседозволенности и принципа «кто сильнее — тот и прав». Дескать, «масон и безбожник» Дарвин написал свою книгу в противовес Библии, стремясь низвергнуть христианские ценности, заставить людей «забыть о Всевышнем отце и сделать своим прародителем мерзкую обезьяну».
Однако при знакомстве с трудами и биографией великого натуралиста вырисовывается другая картина. Приступая к работе над книгой, Дарвин меньше всего хотел покушаться на религию. Впрочем, и позже он не собирался вступать в борьбу с Церковью. Чарльз Дарвин был не философом, а естествоиспытателем, а по характеру — осторожным и деликатным человеком, к тому же женатым на весьма набожной женщине. В книгах он избегал метафизики и отвлеченных рассуждений, справедливо понимая, что в научном труде место — фактам и их интерпретациям, а не фантазиям. А в конец второго издания «Происхождения видов» действительно вставил панегирик мудрости Творца, первоначально вдохнувшего жизнь «в одну или ограниченное число форм»…
Только в своей автобиографии, написанной незадолго до смерти, Дарвин откровенно рассказал о своих взглядах на религию.
Чарльз Дарвин, пытливый наблюдатель и экспериментатор, собрал огромное количество фактов, которые надо было как то объяснить! И он дал свое объяснение, которое свело множество данных воедино и придало им новый, неожиданный смысл. Стремление проникнуть в тайны природы, выявить ранее сокрытые от человеческого разума закономерности, а отнюдь не желание сокрушить авторитеты и традиции двигало Дарвином в течение всего его жизненного пути. Во многом из боязни, что современники не поймут его идей, воспримут их неправильно, долгие годы он медлил с изданием главной работы своей жизни (от написания первой версии до выхода книги в свет прошло 17 лет).
Интересно, что некоторые представители Церкви сразу же после выхода «Происхождения видов» стали искать пути примирения новой теории и религиозной картины мира. Ищут и по сей день… XX в. ознаменовался рядом громких «обезьяньих процессов» — и Россия отметилась в этом сомнительном списке в 2008 м. Итак, на одном полюсе — судебные разбирательства об «оскорблении чувств» (заметим, далеко не всегда инспирированные Церковью; в народе и без того хватает «энтузиастов»). На другом — заявление папы римского Пия XII о том, что между теорией эволюции и религиозной верой нет никакого противоречия. Сказано в 1950 г. Существование теистического эволюционизма как респектабельного направления в религиозной философии — свидетельство того, что можно быть верующим человеком и при этом спокойно принимать идеи Дарвина.
Впрочем, мифотворцы от религии, которые желают быть святее папы римского, воюют с дарвинизмом уже полтора века и, вероятно, не уймутся еще лет 200.
Резюме
Юлия Винер. Былое и выдумки
- Юлия Винер. Былое и выдумки. — М.: Новое литературное обозрение, 2015. — 560 с.
Юлия Винер родилась в СССР незадолго до начала Второй мировой войны, юность ее пришлась на оттепель и освоение целины, зрелость — на годы застоя, для нее лично завершившиеся эмиграцией в Израиль. Военное детство, комсомольско-студенческие порывы и последующее разочарование, литературная среда, встречи с известными писателями (Андрей Платонов, Виктор Некрасов и другие)… Юлия Винер ярко и с юмором рисует колоритные подробности быта той эпохи, воссоздает образы самых разных людей — от соседей по московской коммунальной квартире до лондонского лорда-хиппи или арабского семейства. Мир, огромный и многокрасочный, жизнь, долгая, драматичная, насыщенная событиями, — вот чем привлекает это повествование.
Известные люди
Я хотела бы похвастаться, что в раннем детстве встречалась с разными известными людьми, но на самом деле хвастаться нечем. Я была тогда слишком мала и едва помню те времена и этих людей. Мельчайшие крохи этих воспоминаний не имели бы вообще никакой ценности, будь они о ком-либо другом, не о них. Да и так я не уверена, что они чего-то стоят. Однако не мне судить.
Чистополь, городок под Казанью, война (Вторая мировая, разумеется).
Я в эвакуации, живу в детском доме. Меня отпустили в гости к дедушке. Дедушка, еврейский писатель Ноах Лурье, арестованный в тридцать седьмом и чудом выпущенный в тридцать девятом без права проживания в больших городах, поселился в избушке на окраине, и визиты к нему — единственные просветы в моей тоскливой и полуголодной детдомовской жизни. У дедушки мне дают «пирожное» — кусочек хлеба, намазанный топленым маслом, а сверху медом, и кружок мороженого молока. Так хранили там молоко: замораживали в блюдцах, затем блюдца снимали, а полученные кружкu молочного льда складывали стопками в глубоких ледниках.
Я дорожу каждой минутой этих кратких визитов. И вот — я пришла к дедушке, а там сидит какая-то чужая женщина. Она не понравилась мне с первого взгляда. И даже испугала. От нее неслась ощутимая волна неприкаянности, подавленности, отчаяния. Я и сама была тогда придавленная и несчастная, и ее присутствие подействовало сильно и тягостно. Сразу захотелось плакать, вспомнилась мама, которой нет рядом, и папа, которого уже нет совсем. А хуже всего — она отнимала у меня дедушку, он разговаривал с нею и совсем не занимался мной. Женщина тоже не обращала на меня внимания, и к лежавшему перед ней угощению (явно приготовили для меня, а теперь отдали ей?) даже не прикасалась. Я очень хотела, чтобы она ушла, и, помнится, даже сказала ей что-то в этом роде. Кто она — я не знала и не хотела знать. Главное, чтоб ушла
поскорей.И она скоро ушла, и вскоре после этого уехала в назначенную ей властями Елабугу. И вскоре после этого ее не стало. Не стало Марины Цветаевой, которая так не понравилась шестилетней мне.
* * * Год был, по-видимому, сорок третий на исходе, или начало сорок четвертого. Во всяком случае, зима. И война. Меня недавно привезли в Москву из маленького городка под Казанью, где я пробыла два года в эвакуации в детском доме. Мы с матерью жили в старом деревянном доме на улице Воровского, в огромной коммунальной квартире, где мы занимали длинную, коридорообразную комнату. В одном ее конце была дверь, а в другом окно. Вдоль стен плотно стояли книжные полки — книги были собраны умершим перед самой войной маминым вторым мужем Владимиром Грибом, известным и любимым тогда литературным критиком, чьи писания вскоре надолго впали в глубокую немилость (о чем я тогда, разумеется, не имела ни малейшего понятия).
Мать моя была молода, едва за тридцать, и необычайно хороша собой. Возраста ее я не замечала, но красоту видела даже я. Вокруг нее было немало мужчин, и я все время надеялась, что один из них станет мне папой — мой собственный отец погиб на фронте в самом начале войны. Но мама тогда была всецело занята другим: мой брат от второго маминого мужа, отвезенный ею перед началом войны на лето к бабушке, на Украину, оказался под немцами. Немцы наступали и отступали, городок, где жили брат с бабкой, то освобождали, то отдавали обратно, и мама выклянчивала пропуска («бронь» это называлось), выбивала билеты на поезд и дважды ездила на Украину. Невообразимые трудности этих ее поездок описывать не буду, но возвращалась она оба раза ни с чем. А в перерывах между поездками лихорадочно металась в поисках литературного заработка,
чтобы прокормить меня и себя.И очень часто мужчины, заходившие повидать маму, заставали дома меня одну. Среди них наверняка были всякие интересные люди, и некоторых я даже помню по именам, но никаких существенных воспоминаний о них не сохранилось.
А вот одного, оказывается, немножко запомнила. То ли потому, что он приходил чаще других, то ли он казался мне добрее других, и я особенно хотела иметь его папой. Другие заходили, узнавали, что мамы нет дома, задавали какой-нибудь скучный детский вопрос — и уходили. А он никуда не торопился и, казалось, рад был и моему обществу. Разговоров с ним я, разумеется, не помню, но помню, что ничего нарочито детского в них не было, что обсуждалось всегда что-нибудь существенное и жгуче для меня интересное. Поэтому приходы его я особенно любила, и именно без мамы, потому что при маме он становился каким-то прибитым, суетливым, а на меня переставал обращать внимание.
Внешний его облик почти забылся. Неясно и, скорее всего, недостоверно, мелькают в памяти редкие темно-русые вихры, стертые краски небольшого круглого лица, не слишком чистая и слишком легкая по сезону одежда.
Вот сейчас вспомнила вдруг, что однажды (без мамы) он принес бутерброд с селедкой, я думала, что весь мне, но он разделил его пополам и свою половину сразу съел.
Но отчетливее всего я помню эпизод с одеколоном. Он пришел с мороза, увидел, что мамы нет, и тут же начал открывать разные шкафчики и шарить по полкам за книжками. И на полке над маминой кроватью, где стояли кое-какие баночки и бутылочки, нашел флакон «Тройного» одеколона. Он вытряхнул одеколон в стакан и выпил. Я знала, что мама этим одеколоном очень дорожит, но сказала ли ему что-нибудь — не помню. Мама, узнав об этом, очень огорчилась, чуть не плакала. Впрочем, может быть, не из-за самого одеколона.
Еще помню, как мы с ним и с мамой сидим вечером вокруг печки-буржуйки и топим эту печку немецкими книгами и номерами журнала «Литературное обозрение». Электричества нет. Бумажные листы горят легко и живо, и мне весело и уютно в тепле, в полутьме, в обществе милых мне людей.
Все это я пишу сейчас, вспоминая, скорее всего, не сами события, а свое воспоминание о них, относящееся к концу пятидесятых годов. Имя Андрея Платонова начало циркулировать тогда в интеллигентской среде, и тут-то все и всплыло в памяти. И я, выбрав посреди такого разговора подходящий момент, нередко вставляла: «А Платонов ухаживал за моей мамой и один раз выпил у нее одеколон!». И все вздыхали — с пониманием и сочувствием.
Впрочем, это ведь мог быть и не Платонов. Точно ли о нем это скудное воспоминание, или о другом поклоннике моей матери? Она, мне кажется, подтверждала, что о нем, но спросить теперь уже некого.
* * * Никаких параллелей между Платоновым и человеком, о котором расскажу сейчас, я проводить не собираюсь. Общее у них только то, что оба они были пишущие люди в советскую эпоху. А различий столько, что для параллелей и места не остается.
Еврейского поэта Льва Квитко я помню гораздо ярче и увереннее, потому что это был, наряду с Перецом Маркишем (о котором у меня, однако, не сохранилось никаких воспоминаний), ближайший друг моего отца. И еще потому, что последний раз видела Квитко в чрезвычайно драматических обстоятельствах, которые, впрочем, тоже мало тогда сознавала.
Дядя Лейба был в моем раннем детстве всегда. Мой отец очень любил его, а значит, не могла не любить его и я. Среди прочих интеллектуальных друзей моего отца он резко выделялся для меня своим мощным физическим присутствием. Его всегда было много, он заполнял собой пространство, никого при этом не вытесняя. У него были большие, до лоска выбритые щеки, которые мне приятнобыло гладить, сидя у него на коленях. И большой, тоже гладкий и приятный на ощупь нос. И свежие, красиво блестящие толстые губы. Хотя отец наверняка говорил мне, что хвататься за чужое лицо нехорошо, сам дядя Лейба никогда мне этого не запрещал.
Обязанность занимать меня, когда отец брал меня с собой в гости к дяде Лейбе, выпадала на долю его дочери Эти — девушки лет, вероятно, пятнадцати-шестнадцати. Однажды, не зная, чем еще отвлечь меня от попыток помешать беседе наших отцов, она разложила передо мной на письменном столе толстый том энциклопедии. Книга открылась на статье о питонах, которую сопровождала весьма выразительная и реалистическая иллюстрация. Этя начала читать статью вслух. Там говорилось много интересного, но меня так поразила и испугала картинка, что я схватила со стола карандаш и стала ее закрашивать, да с такой яростью, что моментально прорвала бумагу. Этя не успела меня удержать и резко прикрикнула на меня. Подбежал отец — слезы, крик, замешательство. Подошел и хозяин дома. Отец стал перед ним извиняться за испорченную книгу, одновременно выговаривая мне. «Чего там, Винер, — сказал дядя Лейба (они называли друг друга по фамилиям), — оставь. Чем ругать девочку, лучше ей помочь». Он взял из каменного стаканчика ручку, обмакнул перо в чернильницу и аккуратно обвел прорванную картинку жирной фиолетовой рамкой. Затем тщательно заштриховал ее вдоль, поперек и наискось. Змеи исчезли.
Они, правда, долго еще жили в моем воображении, особенно по вечерам, когда я засыпала в полутемной комнате, глядя на середину потолка, откуда спускался толстый шнур, державший люстру. Шнур постепенно утолщался, начинал шевелиться, вокруг него обвивался второй, третий… но тут я брала ручку, макала перо в чернила и жирными штрихами закрашивала все эти шевелящиеся шнуры вместе с люстрой. И спокойно засыпала.
… После гибели отца я видела Льва Квитко не часто. Как и многие друзья моего отца, он, видимо, не мог простить моей матери, что она в свое время ушла от него к другому. Правда, зная, что живется нам трудно, Квитко все же изредка навещал нас, подкидывал кое-какую помощь. Во время этих визитов он бывал обычно натянут, рассеян, обменивался с мамой короткими сухими фразами на бытовые темы, спрашивал, как я учусь, и спешил уйти. Я сидела молча, глядя на любимого дядю Лейбу и думая, что вот и мой папа был точно такой же. Мне страстно хотелось, чтобы он поговорил со мной, обратил на меня внимание, хоть ненадолго вновь заполнил собой так сильно опустевшее пространство. Но я знала, что ни заговорить с ним самой, ни тем более залезть на колени и погладить лоснящиеся щеки уже нельзя. Да и щеки уже были не такие гладкие, и сам он не такой широкий, громкий и дружелюбный.
Однако желание мое исполнилось — как полагается, совсем не тогда и не так, как было нужно. Лев Квитко и поговорил со мной, и времени своего уделил мне много — больше, чем я тогда хотела. Произошло это, мне кажется, в конце сорок восьмого года (или, наоборот, в начале сорок девятого — это сейчас легко проверить, но не хочется привносить излишний педантизм в это смутное
воспоминание).Я встретила Квитко в переходе в метро, торопясь куда-то по важным для меня делам. И было мне в ту минуту совершенно не до него. Поэтому я, хотя по привычке и обрадовалась встрече, но, поздоровавшись, рвалась бежать дальше. А он почему-то удерживал меня, расспрашивал о вещах, совершенно, как я полагала, ему не интересных. И, наконец, видя, что мне не стоится, спросил, в какую сторону я еду. И сказал, что ему туда же, поедем вместе. Как я была бы счастлива этой встречей и совместной ездой всего два-три года назад! А сейчас мне не терпелось от него отделаться. Ведь он не мог так быстро бежать по переходу, как я, не мог ловко вскочить в смыкающиеся двери поезда. Тем более что и выглядел он как-то необычно громоздко. Не так уж и холодно было на улице, а под его распахнутой на груди шубой я видела поверх рубашки два джемпера, пиджак и еще какую-то кацавейку на меху.
В поезде я хотела стать у дверей, чтобы сразу выскочить на своей остановке, но он оттеснил меня в конец вагона и с напряженным оживлением продолжал расспрашивать, говорил, как я похожа на папу и как папа радовался бы, что у него растет большая и умная дочь, — именно все то, что мне еще недавно страстно хотелось услышать. При этом он часто оглядывался по сторонам. И я чувствовала, что он, как и всегда, думает о другом — о чем, я тогда не любопытствовала, — и мне вдвойне не терпелось с ним расстаться. Но он и с поезда сошел вместе со мной, и к выходу шел, держа меня за рукав и продолжая говорить без умолку. И тогда, с инстинктивной детской проницательностью и жестокостью ощутив в этом сильном и авторитетном человеке какую-то слабину, я позволила себе то, что мне и в голову не пришло бы сделать прежде. Я приостановилась и сказала: «Дядя Лейба, простите, я очень спешу. Вы как-нибудь зайдите к нам, и обо всем поговорим». Он тут же отпустил мой рукав, лицо его опало и утратило оживленное выражение. «Конечно же зайду, — сказал он. — А может, и нет. А ты беги. Беги и будь счастлива!»
Когда я рассказала об этой встрече маме, упомянув, что дядя Лейба был какой-то странный, она прижала меня к себе и сказала: «О господи». Но ничего не объяснила. А я, с двенадцатилетним безразличием к чужим, как я думала, бедам, и не расспрашивала. Сколько раз потом, уже зная, что предстояло тогда еврейскому поэту Льву Квитко, я переигрывала в воображении эту встречу!
Больше я дядю Лейбу не видала. И может быть, никто из родных и друзей больше его не видал.
Лариса Склярук. Плененная Иудея
- Лариса Склярук. Плененная Иудея. Мгновения чужого времени. — М.: Фантом Пресс, 2015. — 400 с.
В книгу вошли два произведения Ларисы Склярук. Роман «Плененная Иудея» переносит читателя в I век нашей эры. На фоне отчаянной и безнадежной борьбы за независимость народа Иудеи с Римом разворачивается история любви двух мужчин к одной женщине. Множество деталей точно передают колорит далекой эпохи и дают возможность пережить события древней истории, словно это современность.
Во втором романе, «Мгновения чужого времени», реализм плотно сплетен с элементами мистики. Читатель погружается в цепочку историко-приключенческих новелл, каждая из которых обладает своей интригой. Прогуливаясь по улицам древнего Яффо, юная Яэль и не подозревает, что покупка в антикварной лавке серебряного кольца станет поворотным моментом в ее жизни.Мансур
От неожиданно ярко сверкнувшего в лунном свете камня Мансур непроизвольно закрыл глаза и, кажется, тут
же их открыл. Но ночи уже не было.Его ослепил блеск летнего дня, полыхнули в лицо
жарким зноем солнечные лучи, оглушил шум огромной
толпы.Он стоял на арене, посыпанной сверкающим серым
песком, и видел величественную картину окружающего
его цирка. Со всех сторон вверх поднимались каменные
круги скамеек. Лестницы радиусами сходились к центру
и разрезали эти каменные круги на равные части. Внутри цирка по всей его окружности был возведен парапет.
По его верхнему внутреннему краю шли гладкие, легко
поворачивающиеся валики. Вдоль каменного парапета
пролегал ров, наполненный водой и огороженный железной решеткой.Казалось, все население Рима собралось в этом цирке. Здесь были всадники и патриции, важные матроны
и солдаты, плебеи и весталки.Нижние ряды, ближе к арене, заполнили полноправные римские граждане в белоснежных тогах и нарядно
одетые богатые римлянки, которые поверх нижней туники надели столы со множеством складок, плиссированными шлейфами и разноцветными вышивками
по краю. Иные завернулись в длинные плащи — паллы,
переливающиеся разными оттенками бледно-лилового,
желтого, зеленого цвета.Выше шли ряды, занятые всадниками и воинами. Еще
выше уже не мраморные, а деревянные скамьи и галерею
стоячих мест занимала обычная публика — разношерстная и шумная. Мелькали тысячи оживленных, веселых
лиц. Слышалась беззаботная болтовня, шутки, смех.
Сквозь натянутый над ареной огромный навес из цветной ткани проникали солнечные лучи и пестрыми бликами играли на лицах.Не двигаясь с места, Мансур медленно обвел взглядом
все четыре яруса рядов. Переливы ярких красок, мелькание довольных лиц кружило голову. Его взгляд опустился ниже, на арену, и увидел тех, чьи лица были странным
контрастом всеобщему радостному возбуждению.Одетые в просторные длинные одежды, они стояли
на коленях, со сложенными перед грудью руками. Их
строгие отрешенные лица были обращены к небу. Они
неистово молились, закрывали в молитвенном экстазе
глаза и не вытирали текущих по щекам слез.«Что это — сон, мираж?» — спрашивал себя Мансур,
продолжая внимательно осматриваться вокруг, ничем
не выдавая своего растущего напряжения, удивления,
даже растерянности.Вдруг среди веселых возгласов зрителей и горячих молитв на арене послышался странный железный скрежет
и скрип. Услышав этот скрип, молящиеся задрожали,
теснее придвинулись к друг другу. Гул многотысячной
толпы стал спадать. У просторных клеток, находящихся под местами для зрителей, убрали железные решетки,
и из них спокойно стали выходить… дикие звери.Отливая песочно-желтой шкурой, пушистой черно-коричневой гривой, на арену величественно вышел
лев. За ним еще один, и еще. Поворачивая массивные
головы, львы осматривались. Их ноздри подрагивали,
втягивая воздух арены. Вслед за львами, гибко прогнувшись, выпрыгнули пятнистые леопарды, черные
пантеры, тигры.Внутренне холодея, смотрел Мансур на свободно разгуливающих зверей, на продолжающих стоять на коленях молящихся и понимал, что это — казнь. В восточных
ханствах такие расправы были не редкостью. И некогда
было думать, как и за что он попал в число наказуемых.
Теперь ему стало понятно назначение парапета, рва с водой и гладких валиков.При появлении хищников люди, стоящие на коленях, стали молиться с еще большей силой, с еще большей пылкостью осенять себя крестным знамением, еще
с большей надеждой устремлять глаза к небу. Слышались
страстные восклицания:— Господь Всемогущий, укрепи мои силы!
— Отдаемся мукам и смерти во имя Тебя!
— Это наш страшный путь на Голгофу!
Они обнимались, старались поддержать друг друга
в надвигающейся смерти, дрожали телом, но не душой,
уповая на Бога.Хищники медленно, но неотвратимо приближались.
Для большего эффекта раздалась музыка. Один из
львов, выделяющийся своей золотистой гривой, подняв голову, издал грозный рык. Услышав такой рык
в джунглях, многие животные просто теряют способность двигаться.Зрители восторженно ахнули и содрогнулись от
остроты ощущений. Прекрасный экземпляр зверя. Какие лапы, клыки. Чудесно сидеть, не подвергая себя риску, и наблюдать за теми, кто на арене, на кого надвигаются эти страшные звери, чье тело сейчас будут рвать
эти острые клыки, чьи предсмертные конвульсии будут
грубым развлечением.Но не все молящиеся были способны выдержать приближение зверей. Одна из молодых женщин после звериного рычания вскочила и побежала в сторону Мансура.
Она бежала как безумная, спотыкаясь и падая.
В ужасе оглядывалась на льва и, поднявшись, опять
бежала на подламывающихся ногах. Покрывало с ее
головы упало и осталось лежать на арене. Волосы цвета пшеницы выбились из прически и рассыпались
по плечам. Белая туника разорвалась. Стройные ноги
в кожаных сандалиях посерели от прилипшего к ним
песка.Проследив холодными желтыми глазами за бегущей
женщиной, лев не спеша, легко пружиня на лапах, пошел за ней. Его мощные мышцы упруго двигались под
кожей.Увидев это, женщина метнулась, наткнулась на стоящего Мансура и обессиленно упала к его ногам. Сжавшись в комочек, она обхватила ноги воина. Сквозь мягкую кожу сапог Мансур чувствовал ее тонкие руки. Они
тряслись и все сильнее сжимали его ноги. Сжимали, как
последнюю в жизни надежду.Наклонившись, Мансур приподнял женщине голову
и взглянул в лицо. Его руки коснулись шелка ее волос.
Синие глаза девушки с расширенными страхом черными зрачками полыхнули навстречу воину страстной
мольбой и пронзили сердце Мансура острым чувством
непривычной жалости. Его рука восточного головореза
могла, не дрогнув, снести голову кому угодно, а тут беззащитные, цепляющиеся за его сапоги руки вызвали целую бурю в сердце.Одним движением сильных рук Мансур подхватил
девушку, вскинул себе на плечо. Так на азиатских базарах торговцы носят свернутые в рулон ковры. Тело девушки бессильно повисло, светлые волосы касались арены. Придерживая девушку рукой, Мансур стал медленно
отступать к парапету. В его правой руке появился меч.
Зрители завизжали от негодования:— Куда он отступает? Не прячься! Мы что, пришли
посмотреть на труса?!Между тем на арене началось страшное. Львы, которых специально раздражали хлопаньем кнута, подталкивали острыми шипами и ранили зажженными стрелами, бросились на людей.
Несчастные инстинктивно вытягивали навстречу
зверям руки, пытаясь хоть как-то защититься. Но что
для острых хищных зубов слабые руки. Одним движением мощных челюстей рвались целые куски трепещущей
плоти, вспарывались животы, вырывались сердца, печень, разгрызались головы. Летели в стороны кровавые
брызги, впитывались в песок.Взвившийся в воздух леопард молниеносно бросился на одну из стоящих на коленях женщин и, вцепившись в горло, задушил ее. Повалившись на бок
и сдавливая на шее жертвы зубы, леопард бил по ее
телу сильными задними ногами, и издали казалось —
кошка играет.Задушив женщину, зверь потащил ее по арене.
В природе леопарды затаскивают свои жертвы на деревья. Но здесь деревьев не было, и зверь раздраженно таскал труп, время от времени встряхивая его как
куклу. Он попытался вскочить на парапет, но гладкий
валик, повернувшись, столкнул леопарда вниз. Разъяренный, рычал он на зрителей и угрожающе бил лапами по песку.Вскоре там, где прежде молились, образовалось
сплошное кровавое месиво. Растерзанные, умирающие, корчившиеся в агонии люди душераздирающе
кричали. Запах свежей крови будоражил хищников,
опьянял, дурманил зрителей. С жадным порочным
любопытством всматривались они в агонию мученической кончины.Опустив девушку возле парапета, Мансур повернулся лицом к приближающемуся льву и сделал несколько
шагов ему навстречу. Его суровое неулыбчивое лицо
казалось отлитым из меди. Густые брови сдвинулись.
От плотно сжатых зубов резче обозначились высокие
скулы. Небольшие глаза с азиатским разрезом напряженно прищурились. Тяжелый квадратный подбородок
решительно выдвинулся вперед. Железная кольчуга, наручи, шлем блестели в солнечных лучах. Толстая коса лежала на спине воина. Золотая серьга сверкала в ухе. Он
был странным, чужим, необычным для арены римского
цирка. Зрители переговаривались:— Новый гладиатор? Кто он? Откуда?
Крепко расставив ноги в сапогах с загнутыми носами,
опустив руку с мечом, Мансур ждал приближения зверя.
Лев не спешил. Он словно осматривал территорию. Несколько шагов вправо величественным, королевским шагом. Несколько влево. Сильный красивый зверь со шкурой
песочного цвета, с роскошной золотой гривой. Наконец он
остановился. Его отделял от Мансура один прыжок. Желтые безжалостные глаза льва не мигая уставились на воина. Хвост с кисточкой на конце начал бить по бокам.Глаза воина без трепета встретили взгляд зверя. Девушка за спиной Мансура встала на колени, сложила
перед грудью руки, подняла глаза к небу и быстро, непонятно, горячо зашептала молитвы.Льва раздражали упорные глаза Мансура. Он стал
злиться. Его хвост бил все быстрее. Лев открыл пасть,
и его рык вновь прокатился по цирку. Два огромных
клыка торчали в открытой пасти, как два ножа.Зрители замолчали и подались вперед, желая ничего
не пропустить из поединка зверя и человека. Ощерив
пасть, лев прыгнул. Мансур сделал стремительный шаг
навстречу, до боли сжав двумя руками выставленный
острием вперед меч. Все три метра длины зверя и вес
больше ста килограммов свалились на воина. Воин упал,
исчез подо львом. Оскаленная морда почти достала до
девушки. Девушка дико закричала, съеживаясь в комок.
Лапы льва, протягиваясь к девушке, били по песку, поднимая облака серой пыли, царапали его когтями. Зрители привстали.Вдруг по могучему телу льва пробежала судорога и он
замер. Из-под тяжелого тела с трудом выбрался Мансур,
весь с головы до ног в крови зверя. Пошатываясь, встал.
Девушка, не веря своим глазам, заплакала.По трибунам пронесся восхищенный рев. Убить льва
одним ударом. Славно. Славно. Хотя часть избалованных
зрелищами римских зрителей тут же начала утверждать,
что венатор, специально обученный для этого гладиатор,
мог справиться так же быстро, но куда эффектнее.Высшим шиком у венаторов считалось умение накинуть на голову льва или леопарда плащ, замотать его,
а затем убить зверя ударом меча.Но другая часть зрителей, особенно римлянки, плененные мужественной красотой воина, его необычным
видом, очарованные тем, как он вскинул на плечо девушку, спасая ее, решили, что новый гладиатор достоин награды, и на арену полетели деньги, украшения, дорогостоящие безделушки.Но с убийством льва опасность для Мансура не миновала. С ленивой грацией сильного хищника, мягко
переставляя гибкие лапы, к нему приближалась пантера.
Гладкая черная шерсть ее лоснилась и блестела.Казалось, убитый лев, лежащий у ног воина, должен
был отпугнуть чуткого, осторожного зверя, но, видимо,
тяжелый запах крови, витающий над ареной, легкость
добычи совершенно опьянили пантеру, а крики, удары
хлыстом сделали ее более агрессивной.Подойдя ближе, зверь чуть присел на задние лапы,
готовясь к прыжку, и было видно, как напрягаются под
черным бархатом шкуры мышцы. Мгновение — и огромная кошка в бешеном скачке пронеслась в воздухе.Мансур сумел удержать в руках меч под тяжестью
льва. Пантера была меньше царя зверей, но и воин уже
устал. В прыжке ударом лапы пантера выбила меч из рук
воина, но не успела сомкнуть клыки на шее.Безоружный воин откатился в сторону. Разъяренная
пантера бросилась вновь, и, вцепившись друг в друга, воин и зверь покатились по арене. Зверь грыз Мансура, его
зубы ломались о железо кольчуги и ломали ее, прокусывая и впиваясь в тело. Навалившись всей тяжестью, зверь
стремился вцепиться человеку в горло. Его зубы были
уже у лица воина, шипящее дыхание обдавало смрадом.Двумя руками Мансур растягивал пасть зверю, и по
его пальцам текла кровь. Силы его оставляли, страшные
челюсти сближались. Вот они сомкнулись на левой руке,
заскрежетав о сталь наручи. Уже казалось, что победитель льва будет растерзан пантерой.Весь окровавленный, из последних сил Мансур сумел
выхватить небольшой кинжал и всадить его в шею зверя. Пантера ослабила хватку. Мансур бил и бил кинжалом пантеру, дико рыча, словно сам был хищным зверем.
Кровь черной пантеры брызгала и смешивалась с кровью
воина. А он все не мог остановиться.Наконец Мансур опомнился. Повернул голову, посмотрел на девушку. Встретил ее синий взгляд. Она смотрела на него с таким же страхом и ужасом, как прежде
на льва.Мансур попытался ей ободряюще улыбнуться, но губы словно застыли и не двигались. Он с трудом поднялся
с колен на ноги и встал, сжимая в руке кинжал, с которого
на серый песок капала кровь. Перед ним, распростертые,
лежали два убитых зверя — огромный лев и черная пантера.Зрители ревели в восторге, скандировали:
— Освободи его! Освободи его!
Продолжая стоять, Мансур обводил взглядом трибуны.
Вышедшие рабы, в высоко подпоясанных серых туниках
и сандалиях с обмотками, пиками и крючьями стали загонять зверей обратно в клетки. Сытые звери лениво огрызались, раскрывая испачканные в свежей крови пасти.К Мансуру подошел эдитор. Распорядитель игр был
недоволен. Дикие звери стоили дорого. А этот неизвестно откуда взявшийся гладиатор убил сразу двоих.— Император хочет говорить с тобой, — сказал он.
Мансур медленно повернулся в направлении подиума, где на мраморном кресле сидел император.
— Подойди ближе, — прошептал на ухо эдитор.
Мансур посмотрел на этого человека. Вложил кинжал
в чехол. Подобрал меч и спрятал его в ножны. Подошел
к девушке, взял ее за руку, поднял с колен и повел за собой. Девушка не сводила с него глаз.Подойдя к императору, Мансур низко поклонился,
прижав руку к сердцу.— Кто ты? — капризно поджимая губы, спросил император.
— Я Мансур. Воин Махмуд-хана.
— Мансур. Странное имя. Никогда не слышал.
— Мое имя в переводе с арабского значит «победитель».
— А, так ты араб?
— Нет, я из гордого тюркского племени барласов.
Императору уже наскучили незнакомые слова. Он обвел взглядом свое окружение.
— Мой народ просит для тебя свободы, — и император величественно повел рукой, показывая на трибуны, — отпускаю тебя и девушку.
— Благодарю, о справедливейший из справедливых.
Да пошлет Аллах тебе долгие годы, чтобы ты мог озарять
своих подданных блеском счастья и светом Божественной мудрости. Да обойдут тебя суровые ветры капризов
судьбы.Витиеватость восточного обращения еще на несколько секунд привлекла внимание императора. Он с интересом посмотрел на воина и наконец махнул рукой, отпуская.
Согнувшись в низком поклоне, не поворачиваясь спиной к императору и увлекая за собой девушку, Мансур
покинул арену.
Ханна Фрай. Математика любви
- Ханна Фрай. Математика любви. Закономерности, доказательства и поиск
идеального решения / Пер. с англ. Е. Валкина. —
М.: Издательство АСТ : Corpus, 2015. — 160 с.Профессор математики Лондонского университета Ханна Фрай убедительно доказывает: математические формулы вполне способны
рассказать нам нечто новое об отношениях. Как бы
причудливы и изменчивы ни были законы любви, математика в состоянии не только описать их, но и предложить ряд практических
идей — от теории флирта и оптимального алгоритма поведения на
вечеринке до прогнозирования числа гостей на свадьбе и даже их
рассадки за столом. Математика — это язык мироздания. И любви, как оказалось, тоже.Как жить вместе долго и счастливо?
Кто же не любит хорошей свадьбы! Но сколь неуместными ни казались бы грустные мысли в столь
великий день, удручающий факт современной жизни состоит в том, что многие браки не выдерживают
испытания временем.Несмотря на то, что большинство людей довольно оптимистично оценивают собственные шансы
на успех, мало кому удается избежать столкновения
с суровой реальностью: иногда отношения могут быть очень тяжелыми. И независимо от того,
решили ли вы скрепить ваш союз узами официального брака, думаю, вам будет полезно немного
узнать о том, как лучше вести себя в долгосрочных
отношениях, чтобы сохранить их. Вам наверняка пригодятся некоторые приемы эффективного
разрешения конфликтов, затягивающих вас в катастрофический порочный круг, или стратегия, при
помощи которой каждый из вас сможет сохранить
свою индивидуальность, но при этом остаться одним из членов маленькой сплоченной команды.Прежде чем предложить вам эти приемы и стратегии, хочу рассказать об одном из самых моих любимых математических приложений и о том, каким образом оно было применено в самой настоящей истории любви. Это история об удивительно
успешном сотрудничестве математиков и психологов, которая очень убедительно иллюстрирует, каким образом абстрактные математические
модели могут обеспечить нам долгие и счастливые
отношения в реальной жизни.Математика брака
В любых отношениях время от времени случаются
конфликты, но большинство психологов сегодня
сходятся на том, что у каждой пары свой собственный стиль конфликтов и что по поведению супругов
в ходе конфликта можно предсказать, суждено ли
данной паре долгое счастье.В тех союзах, где оба партнера считают себя счастливыми, «плохое» поведение рассматривается как
необычное и имеющее серьезные причины: «У него
сейчас такой стресс», «Ничего удивительного, что она
ворчит — она в последнее время совсем не высыпается». Для этих пар (им можно только позавидовать)
характерно глубоко укоренившееся положительное
восприятие партнера, которое только укрепляется
благодаря постоянным проявлениям «хорошего»
поведения: «Какие чудесные цветы! Он всегда ко мне
так внимателен» или: «Просто она очень хороший человек, ничего удивительного, что она так поступила».Если же партнеры взаимно воспринимают друг
друга негативно, ситуация противоположная,
и «плохое» поведение считается нормой: «Вот
всегда он так» или: «Ну вот, опять. Все-таки она
ужасная эгоистка». А «хорошее» поведение рассматривается как необычное: «Это он просто пускает
пыль в глаза, потому что ему повысили зарплату.
Это ненадолго» или: «Как это на нее похоже! Она
всегда так себя ведет, когда чего-то от меня хочет».Эти выводы интуитивно понятны, но кроме
того, группа исследователей под руководством
психолога Джона Готтмана разработала шкалу
количественной оценки1
позитивного или негативного отношения супругов друг к другу.В течение нескольких десятилетий команда
Готтмана наблюдала за сотнями разных пар и фиксировала массу параметров: от выражения лиц до
пульса, электропроводимости кожи, артериального
давления, не говоря уже о словах, которые в разных ситуациях произносили наблюдаемые.Пары с низким риском развода набирали по
шкале Готтмана гораздо больше положительных
баллов, чем отрицательных, в то время как пары
с неустойчивыми отношениями часто оказывались
втянутыми в «порочный круг негатива».Даже если у вас дома не найдется переносного
прибора для определения электрической проводимости кожи, вы можете использовать упрощенную
версию метода, чтобы проанализировать свои
собственные отношения.Установите видеокамеру и примерно в течение
пятнадцати минут записывайте, как вы обсуждаете
какой-нибудь особенно болезненный или спорный
вопрос. Когда закончите (и успокоитесь), просмотрите запись и оцените все, что сказал каждый из вас,
по следующим категориям эмоциональных реакций:
Постарайтесь не препираться из-за баллов. Проанализируйте результаты и посмотрите, не заметите ли вы каких-нибудь закономерностей. Может
быть, что-то, что вы сказали, запустило цепную
негативную реакцию? Достаточно ли открыты вы
были, чтобы понять точку зрения партнера? Я,
конечно, не психолог, но мне кажется, что из объективной (то есть выраженной в числах) оценки
вашего собственного поведения уже можно извлечь
что-то полезное и понять, что бы вы могли сделать,
чтобы дискуссия была более плодотворной.Анализ разговоров и наблюдение за общением
с использованием более сложной системы подсчета
баллов (для этого таблица была расширена влево) позволили Готтману и его команде правильно
предсказать развод в 90% случаев. Но лишь после
того, как к группе исследователей присоединился
математик Джеймс Мюррей, ученые начали по-настоящему понимать, как формируется и развивается критически важный «порочный круг негатива».Хотя математические модели Мюррея используют
термины «муж» и «жена», они не основаны на каких-либо гендерных стереотипах и могут с одинаковым
успехом применяться и к долгосрочным гетеросексуальным, и к долгосрочным однополым отношениям.
Эти модели — пример того, с какой удивительной
элегантностью математика может описывать закономерности человеческого поведения. По сути, их
можно свести к следующим двум уравнениям:Wt+1 = w + rwWt + IHM (Ht)
Ht+1= h + rHHt + IHM (Wt)
Пусть эти уравнения на первый взгляд кажутся
непонятными, однако они описывают простой
набор правил, позволяющих предсказать, насколько позитивно или негативно будут вести себя муж
и жена в следующем раунде их разговора.Возьмем верхнюю строчку — уравнение для
жены — и посмотрим, как работают эти правила.
Левая часть уравнения показывает, насколько позитивна или негативна будет следующая реплика
жены. Ее реакция зависит от ее настроения в целом (w), ее настроения в обществе мужа (rwWt) и,
самое главное, от того, насколько на нее влияют
действия мужа (IHM). Фактор Ht
в скобках в конце
уравнения обозначает, что это влияние зависит от
того, что муж только что сказал или сделал.Уравнение для мужа имеет аналогичный смысл:
h, rHHt , IHM —
это, соответственно, настроение
мужа, когда он один, его настроение в присутствии жены и влияние, которое его жена окажет на
его следующую реакцию.Стоит на минуту остановиться, чтобы заметить,
что аналогичные уравнения, как было доказано
учеными, успешно описывают и то, что происходит между двумя ядерными державами во время
гонки вооружений. Таким образом, ссоры пары,
втягивающейся в порочный круг негатива и балансирующей на грани развода, на самом деле математически эквивалентны сползанию в ядерную войну.Но это не значит, что модель, созданную для анализа одной системы, бездумно приложили к другой. Поскольку доказано, что эти уравнения достаточно точно описывают оба сценария, аналогия
означает лишь, что закономерности, обнаруженные
в ходе изучения международного конфликта, могут
обогатить наше понимание брака, и наоборот. Эта
универсальность лишь подчеркивает мощь математики, а вовсе не умаляет ее значение.
1 Эта шкала известна как Specific Affect Coding System (SPAFF) — Система
кодирования специфических реакций.
Крым, я люблю тебя
- Крым, я люблю тебя. 42 рассказа о Крыме / А. Битов, М. Елизаров, Р. Сенчин, В. Левенталь и др. Сост. Ирина Горюнова. — М.: Эксмо, 2015. — 544 с.
В большой книге «Крым, я люблю тебя» 36 современных писателей — Андрей Битов и Роман Сенчин, Михаил Елизаров и Вадим Левенталь, Елена Крюкова и Даниэль Орлов, Платон Беседин, Фарид Нагим и другие — говорят о странностях любви,
противостоянии смерти, красоте и абсурде, спасительной иронии и милосердии. Все, что понятно и близко каждому из нас, отражено в сорока двух рассказах, написанных в Москве и Петербурге, Киеве и Нью-Йорке, Хельсинки, Торонто, Ялте.Елена Крюкова
Зодиак Она могла лежать. И я тоже могла.
Мы обе лежать — могли.
Подолгу.
Спину грела ночная сухая земля. Она не остывала
ночью. Сухая, колючая, цепкая. Тонкое старое верблюжье одеяло не спасало от ее сухих жадных когтей.На живот и я, и она клали куртки. Зачем? От пауков, жуков, змей? Тощая ветровка не спасла бы от
укуса, от мутной слюды чужих надкрылий.Мы укрывались куртками, спасая себя от звезд.
Звезды наплывали и сыпались на нас.
Люда поводила головой. Слева от нее круглились
серые мощные каменные купола мечетей. Тысячелетний ветер выдувал мертвые крики из пустых домов.
Двери зияли засохшими ранами. Рана в виде креста,
рана в виде полумесяца. Купол — всего лишь срез круглой дыни. Луну распилили надвое, а она так кричала.А теперь — молчание. Оно оглушает и давит. Ушей
нет. Языка нет. Есть только грохот сердца.И эти звезды, слишком много звезд.
— Люда! Ты видишь, это Денеб!
Направо не смотреть. Там — пропасть.
Ночью она слишком черная; зрачки падают в нее
слишком стремительно. За глазами рушится разум.Люда медленно поворачивала голову ко мне. Безумие плясало в ее глазах. Толстые Людины губы крупно дрожали. «Сейчас споет арию Кармен, — думала
я, — и сожжет дотла чертову тишину. Ну, Людка, пой!»— Вижу, — выдыхала Люда, глядя на меня.
Она выдыхала воздух, как после выпитой рюмки
водки.Певцам нельзя спиртное. А пианистам? А скрипачам?
Все пьют. Все всё равно пьют. И женщины, и мужчины. Спиваются старые актрисы. Спиваются молодые парни в подворотнях. Мы хорошо живем! Гудят
застолья! Гудит великим производством советская,
заводская страна! Мы сами себя в космос запустили!Вот он, твой космос. Над головой у тебя.
Зачем мы приехали в Крым? А по горам ходить с
рюкзаками. У нас путевки и инструктор, вечно под
хмельком. Нас тридцать человек в группе. Бахчисарай, Эски-Кермен, Чуфут-Кале. Под ногой скользит
мелкий и плоский, как белая монета, камень, и едет
прочь от тебя твоя нога, и ты пытаешься ее поймать,
и падаешь с обрыва, и тебя ловят за ногу, за обе ноги,
как игрушку Петрушку, что валится с кукольной сцены, и тебя матерят в бога-душу, и у тебя кружится
голова, и тебя рвет на острые белые камни, потому что
ты увидела игрушечное море с журавлиной высоты, с
опасных зубцов Ай-Петри.Люда поет. Я играю на рояле. Мы дружим. Мы
решили провести лето в крымских горах. Я чуть не
разбилась, Люда чуть не задохнулась — окунулась в
ледяной источник в огненно-жаркий день. Она раскрыла рот, выпучила глаза и посинела. Парни вытащили
ее из воды под мышки, били по щекам. Когда она застонала и задышала, парни загоготали и засвистели:
«Ядреный корень, будто роды приняли!»— Людочка!
— А?
— Видишь внизу, ниже Денеба взглядом веди, такую яркую звезду?
— Вижу.
— Врешь!
— Точно вижу.
— Это Альтаир. Альфа Орла.
— И как ты все помнишь, Дуня?
— Да вот так и помню, Люда. Просто я…
Молчание сильнее меня. Да и что говорить? И о
чем говорить?Голос человека особенно красив, когда он поет. Бывает, люди говорят скрипуче, а поют обалденно. Бывает
и наоборот. Отчим бил Люду смертным боем. Они
жили в Курске. Почему говорят «курский соловей»?
Почему не орловский, не белгородский, не рязанский?
Везде ведь соловьи поют. И люди везде поют. Люда
пела особо. Ее голос можно было намазывать на хлеб
и есть, дрожа и подвывая. Поставили студенческого
«Евгения Онегина» на сцене Большого зала консерватории; Людочка пела няню. Зал грохотал стоя, топал
ногами, кричал: «Ня-ню! Ня-ню!» Няня, в салопе и
куче наверченных шалей, в чепце, надвинутом на брови
и на уши, выходила кланяться, торопливо приседая.
Татьяна и Онегин, кусая губы, стояли около кулис;
их глаза прожигали ненавистью Людочкину нарочно
ссутуленную спину.Отчим спивался и бил ее, бил и спивался. Люда похоронила мать. Она боялась ночевать с отчимом в одной квартире. Закрывалась на ключ. Он ломился к ней,
она орала и стучала соседям в стену пустой бутылкой
из-под бренди. Соседи вызывали милицию — у Люды
телефона не было. Отчима забирали на пятнадцать
суток. Однажды, когда вот так на две недели опять
забрали, Люда собрала чемодан и поехала в Москву.
Слова «поступить в консерваторию» звучали для нее
как «будешь жить».Она осталась жить. И стала жить.
И стала вместе с ней жить я — соседка по комнате.
Я не курила, не пила, не водила ночами в комнату
мальчиков, не шептала: «Побудь часочек в холле, книжечку почитай, курочка!» Не водила девочек, пряча
за пазухой, под куртенкой, бутылку «Кюрдамира»; не
разевала рот, затевая грандиозный скандал на тему
открытой в мороз форточки или пошлых трусов на
батарее; я никогда не занималась в комнате на пианино,
похожем на избитого доской, исцарапанного кошками
слоненка (я терзала рояли в подвальных репетиториях); я была дурочка и скромница. Скромница-дурочка.
Умная дура; а Люда была здоровая красивая курянка,
с румянцем во всю щеку и губами, пухлыми, как у
мулатки.Мне она казалась умною.
Потому что она больше молчала, чем говорила.
Я аккомпанировала ей, когда она пела, забывая себя,
забывая, что поет. Вместо нее пело нечто, чему имени
я не знала. И она не знала.Мы обе не знали.
И знаменитая столичная певица, Людочка к ней в
ученицы счастливо попала, сжимала перед ее носом
крупные, как дыньки-колхозницы, кулаки, когда Люда
пела де Фалью, когда она пела «Приют» Шуберта или
«Как мне больно» Рахманинова, и вопила недуром:
«Да! Да! Так! Покажи им! Раскрой рот шире варежки!
Да! Да! Покажи им кузькину мать! Да-а-а-а!»А я, скромный молчаливый концертмейстер, сидела
за белым, роскошным певицыным роялем и держала
себя ладонями за локти, поднимала плечи и ежилась,
будто замерзла лютой зимой одна, на безлюдной остановке.— Левее Денеба Вега.
— А?
— Люд, ты что, глухая?
Молчание. Оно сильнее нас.
Мы обе лежим на сухой земле и глядим на крупные
звезды. Слева от нас древний пещерный город Чуфут-Кале. Он пуст. Это страшно. В пустых стенах живут
духи. Мы молчим про духов, кровь сама все знает про
них. Однажды в общежитской комнатенке мы гоняли
блюдечко по огромному листу ватмана. Блюдечко под
нашими пальцами скакало от буквы к букве. Мы вызывали духов: дух Пушкина, дух Кутузова, дух Бетховена, дух Моцарта, дух Карла Маркса, дух Томаса
Манна. Зачем Томаса Манна? А он много чего знал про
музыку и музыкантов. Веселее всех оказался Моцарт,
он хихикал, шутил, бесился и насмехался. Он смеялся
над нами и над нашим детским пьяным спиритизмом.
Он прыгал и скакал по потолку над нами — тенями
и сполохами жалкой дешевой парафиновой свечки,
выдохами и вскриками «кварта! квинта!», отблесками
рассыпанных по диванам засаленных карт, четвертями,
восьмыми и шестнадцатыми, свистом безумной флейты за стеной, за картонной перегородкой.Ветер перебирал черные, под луной синие, волосы
Люды. Теплый жаркий ветер. Ласковый, как Моцарт.Справа — пропасть.
Не упасть.
Еще успеешь туда упасть.
Еще не скоро.
— Люда!
— А?
Я вытащила из-под одеяла руку и нашарила руку
Люды. Ее рука будто ждала мою.Руки сжали друг друга. Встретились и очумели от
радости. Как перед разлукой. Как будто кто-то из нас
падал в пропасть, а другой подал ему руку и тянул, и
тащил на себя.Люда коконом, спеленатая одеялом, подкатилась ко
мне. Рядом. Близко. Человек, его тепло. Жизнь. Чужая
жизнь. Другая жизнь. Жизнь иная, не твоя. В чужом
теле чья-то чужая душа. А эта чужая земля пахнет полынью. Полынью и чабрецом. Полынью и гвоздикой.
Полынью и ромашкой. Полынью и…Молчание плыло над нами, а руки говорили. Руки
жили отдельно от нас. Они нам не принадлежали. Мы
удивлялись, как это свободно, весело они разговаривают. Рукам становилось все вольней, а нам все страшнее.Я хотела вымолвить слово. Не смогла. Губы еще
были моими. Но руки приказали им, и они подчинились.Мы не глядели друг на друга. Мы глядели на звезды.
Вега, Денеб, Альтаир. Сухая земля. Два тела. Лунная мечеть. Пропасть рядом.
Жизнь впереди.
Жизнь коротка.
Руки, не расцепляйтесь.
Когда мы, придет час, будем падать в пропасть, мы
вспомним эти звезды, звезды.Врешь. Ничего ты не вспомнишь. Дешевый романтизм. Ни Моцарта, ни звезды, ни чашки, ни блюдца.
Ни еду, ни питье. Ни любовь, ни драку, ни слезы, ни
лекарство в мензурке. И няня не склонится над тобой
и не споет, дребезжа старым голосом: «Мой Ваня моложе был меня, мой свет, а было мне тринадцать лет!»
Ничего. Никогда. У тебя просто не будет времени.Люда Коровина стала солисткой Стамбульского
оперного театра. Она вышла замуж за богатого турка.
Родила ему шестерых детей: пять девочек и мальчика.
Бросила петь. Растолстела. Присылала мне семейные
фотографии. Муж стал ее истязать: хитро, осторожно,
расчетливо, чтобы чужие люди не видели на теле синяков. Она забрала девочек и улетела в Россию. В Курск.
Мальчик не захотел лететь. Сказал: «Я остаюсь с отцом». В Курске старик-отчим, проспиртованный насквозь, на радостях напился и в ночь приезда Люды
и детей умер от внутреннего кровотечения. Люда с
детьми стала жить в пахнущей перегаром квартире.
Переклеила обои. Пела в церкви. В нее влюбился
священник. Он приходил к ней после служб, помогал
ей мыть полы и варить картошку, играл с девочками
и пел им «Иже херувимы». Турок узнал, где живет
Люда. Прилетел в Курск. Сначала он убил священника.
Потом он убил Люду.Девочки плакали. Они вытирали слезы шторами,
полотенцами, кулаками, подолами. Отец увез их с
собой. В Стамбул. Навсегда.Пропасть, и серый купол под синей луной, страшная
пустая полусфера. Пустой город Чуфут-Кале. Пещеры.
Камни. Скалы. Над ними — в вечности — огни.Голоса, голоса. Пиано, меццо-пиано, сотто воче.
Люда!
А?
Ты глухая, как Бетховен?!
Дунька! Молчи. Слушай.
Люда! Ты боишься смерти?
Нет, Дуня.
Ты такая смелая?
Нет. Я трусиха. Просто это еще очень далеко.
Да. Знаешь, это ведь и правда черт знает как далеко.
И вообще все это будет не с нами. Мы вечные.
Точно! Не с нами. Как ты догадалась?
Я не догадалась. Я пошутила.
Да я тоже пошутила. Помрем как миленькие.
Как пить дать.
А ты хочешь пить? Я бы соку выпила.
У меня во фляжке вода.
Теплая, фу. Не хочу.
Я тебе воду на костре вскипячу и заварю чай. Индийский, со слоном.
Ой! Индийский! Люблю.
Я тоже люблю.
Людка, я тебя люблю.
Я тебя тоже люблю, Дунька.
И поет, поет взахлеб в сухом колючем кусте, над
колючей сухой землей, под колючими дикими звездами безумная ночная птица.