Убийство в губернской гимназии (часть II)

Начало

В прошлом году едва не разразилась серьезная история, связанная с «красноподушечниками». Доверенный1 Товарищества Мануфактуры братьев Разореновых, Митрофанов, заболел крупозным воспаление легких и слег. В дом к нему явился целый отряд, прислугу выставили из дома и приступили к «деланию ангела». По счастью, дочь Митрофанова услышала о болезни отца и приехала из Костромы с мужем и нарядом полиции. Она успела в последний момент: в руках у начетчика уже была подушка! Доверенного успешно излечили и перевели из Вичуги в Кинешму, на другую фабрику; дело замяли. И вот теперь выясняется, что Серафим Рыкаткин — продукт этой жуткой секты…

— Как он здесь оказался?

— Его отказались принять в Костромскую гимназию. А в нашу взяли!

— Родня в Нижнем есть?

— Тетка. Она тоже из секты.

— Значит, инобытие2 Серафиму обеспечено.

— Конечно. И на суде выступят как надо, и на Библии поклянутся. Там такая взаимовыручка!

— Вы сказали: Рыкаткин всех здесь запугал, кроме вас. А пытался?

— И очень настойчиво. Он думал, что я не продержусь против его необыкновенного упорства, устану. Но я тоже упорный. Мы дрались четыре раза, серьезно, до крови, и каждый раз я его побивал. Тогда он стал применять подлые приемы. Вроде свинчатки в рукавице… Я отлупил его так, что меня чуть не выгнали за это из гимназии. Но отбил охоту подличать явно.

— И он начал делать это тайно?

— Да. Скажите, господин Лыков: трусость и осторожность ведь не одно и то же?

— Да, конечно. Если бы я, к примеру, не проявлял разумной осторожности, давно бы уже гнил в земле. Или на войне сгинул, или в бандитском притоне.

— Спасибо. Я никого не боюсь, правда! И Рыкаткина, конечно, в том числе. Но он… опасный противник. По-настоящему. Не сумев победить в открытом бою, Серафим не погнушается ударить в спину.

— Что произошло?

— Однажды я нашел в своем чае толченое стекло. Зная этого человека, я проявил разумную осторожность и проверил, прежде чем выпить.

— Молодец! Вы сообщили об этом случае начальству?

— Я сказал о находке, но промолчал о своих подозрениях.

— Понимаю. Испугались обвинений в доносительстве, не имея на руках доказательств. Трудно всегда быть настороже?

— Очень. Тяжело знать, что на тебя охотятся с применением подлых приемов. По счастью, я здешний и не живу с ним под одной крышей; в общежитии Рыкаткин добился бы своего. Жду не дождусь аттестата! Надеюсь, я продержусь… Для Серафима дело принципа подчинить себе окружающих. Запугать, заставить принять его превосходство. Только вот ему! — Томилин показал крепкий кулак. — А не отстанет — башку оторву!

Лыков уезжал из гимназии с тяжелым чувством. Подсыпать толченое стекло в чай товарищу по классу! Только потому, что тот не желает признавать твое лидерство. Трудно представить, как далеко может зайти Рыкаткин, когда выйдет во взрослую жизнь. Особенно имея за спиной секту душителей.

Алексей поехал было домой, но на Варварке его догнал курьер из управления. Каргер просил запиской, ежели позволяет здоровье, вернуться на службу. Что-то случилось…

Полицмейстер, увидав в окно подъезжающего Лыкова, сбежал, как мальчишка, вниз и встретил титулярного советника у лестницы. Он был сильно расстроен.

— Голубчик, у нас еще одно убийство. Зарезан объездчик Бурнаковского леса, в собственном доме. Я когда-то сам принимал его в службу. Понимаю, что ты устал и нездоров, но ступай, пожалуйста, туда и разберись! Титус уже на месте и доносит, что можно взять мерзавца по горячим следам.

И Лыков помчался за реку. Было уже темно, когда он оказался в Бурнаковском лесу. Когда-то большой и дремучий, лес этот из-за близости к городу почти весь извели на дрова. Должность его объездчика была уже совершенно формальной. Каргер до прихода в полицию служил губернским лесным инспектором и всех старых служащих этого ведомства знал лично. Потому и попросил Алексея разобраться самому, чтобы вернее наказать убийцу.

Маленький дом смотрителя с постройками и огородом отстоял от села Бурнаковка более чем на три версты. Место глухое и уединенное. Тело хозяина дома в четыре часа пополудни обнаружил его сын и побежал за стражником. По телеграфу из Кунавина вызвали Титуса, он-то и встретил Лыкова на пороге.

— Труп уже увезли?

— Давно. Ножевое ранение в сердце, наповал. Пили вдвоем водку самого утра. Видать, налакались до того, что взялись ссориться. Ну и…

— Кто-нибудь видел собутыльника?

— Сын мельком успел увидать, около одиннадцати часов, когда заходил к отцу в первый раз. И знаешь — судя по всему, это тот самый!

— Какой «тот самый»? Тот, что Мустафу порезал?

— Да.

— Ну, тогда я рад, что сюда приехал! Будет волку на холку. Совсем, видать, духовой3, за один день двоих завалил. Пора его прекратить!

— Смотри, что я нашел, — Титус протянул начальнику вчетверо сложенный лист бумаги. — Этот кретин переоделся в сюртук лесничего, а свой старый кафтан бросил здесь. Вместе с паспортом!

— Да… В голове у него не густо засеяно. Как зовут эту сволочь?

— Иван Кокушкин. Паспорт выдан Сёминским волостным правлением, имеется полицейская явка города Арзамаса. Главное, приметы подробно указаны, теперь не уйдет.

— Искать начинаем прямо сейчас, пока он еще кого-нибудь не убил. Начнем с Бурнаковки, затем перейдем в Гордеевку, Кунавино и Сормово. Придется организовать несколько групп. Вызывай сюда весь наличный состав.

Так Лыков совершил ошибку. Хотя, возможно, это не было ошибкой: пьяный, без царя в голове, Кокушкин в любой момент мог пролить новую кровь. Восемнадцать человек списочного состава сыскного отделения не все могли участвовать в его поимке. У отделения есть обязательные ежедневные наряды в местах скопления людей. Вечерняя служба в кафедральном соборе, представление в театре и дежурство на вокзале отнимали шестерых. И Алексей распорядился снять наблюдение с домов троих аристократов и бросить освободившихся агентов на поиски убийцы.

Кокушкина нашли уже под утро, в Варях. Держатель питейного дома опознал по приметам парня, купившего у него недавно косушку водки. Вместе с парнем был местный житель, известный в деревне буян, служивший наливщиком в заводе Тер-Акопова. Трое агентов ворвались в его дом и обнаружили там перепуганную жену наливщика; сам хозяин, мертвецки пьяный, спал на кухне на полу.

— А где гость? — спросил Степан Девяткин, обводя углы стволом револьвера.

— В бане, — ответила женщина. — Еле сплавила; ён с ножиком!

Агенты бесшумно окружили баню на задах и принялись тихо совещаться. В маленькую низкую дверь можно было сунуться только одному человеку, да и то согнувшись в три погибели. Степан молча перекрестился и шагнул внутрь. И тут же вышел наружу, держась за левый бок, а между пальцами его вытекала кровь. Из бани донесся хриплый пьяный голос:

— Заходи следующий! Всем юшку пущу, сволочь!

Девяткина быстро перевязали и отправили в Ярмарочную больницу. Он был бледен, но держался; лезвие ножа прошло в полувершке от сердца и пробило легкое. Подтянулась вторая группа; сыщики окружили строение плотным кольцом, но внутрь соваться уже не решались. Кокушкин матерился и обещал всем смелым кровавую парилку. Как его оттуда выкуривать, было непонятно.

Подъехал Лыков, злой как черт. Кулаки сжаты, по лицу гуляют желваки. Хмуро выслушал доклад Фороскова, осмотрел баню, подошел к одному из углов. Третий снизу венец был длиннее остальных и немного выступал из сруба. Титулярный советник взялся за него обеими руками, уперся и потянул вверх. Стены зашаталась, раздался треск.

— Эй, вы чё там? — послышался изнутри озадаченный голос убийцы.

Лыков продолжал налегать. Через несколько секунд он вырвал угол из нижних венцов и поднял его на уровень груди! Крыша бани перекосилась, вниз полетели обломки стропил и пучки соломы. Бревна стали медленно вываливаться из разодранных стен; строение складывалось, как карточный домик.

— Сдаюсь, сдаюсь! Я выхожу! — кричал Кокушкин, но Алексей не обращал на это никакого внимания. Отступив на шаг, он взялся за выдранное бревно и толкнул его от себя. Сруб рассыпался окончательно, сложенные «в лапу» бревна вылетели из пазов и обрушились внутрь. Раздался жуткий треск, а потом сразу наступила тишина…

Постояв несколько секунд и убедившись, что дело сделано, Лыков развернулся, так же молча сел в пролетку и уехал. К обломкам подошел Титус, прислушался. Из-под бревен послышался стон. Яан сплюнул на развалины:

— Знай сметку — умирай скорчась!

Потом развернулся к агентам:

— Закуривай, ребята. Спешить некуда.

Сыщики подошли, вынули папиросники, кто-то пошутил, остальные дружно рассмеялись. Только младший агент Щапов (первый год в службе) отдалился в сторону и принялся вполголоса молиться. Докурив, Титус отбросил сигаретку и неохотно взялся за бревно.

— Ну, ребята, начнем, благословясь.

Алексей вернулся в управление в половине шестого утра. В девять доклад Каргеру; он надеялся поспать перед этим пару часов. Однако в приемной Алексея ожидал незнакомый посетитель: высокий старик, седой как лунь и с печальными выцветшими глазами.

— Слушаю вас, — сказал Лыков, заводя его в кабинет и снимая на ходу шинель.

— Я убил человека, — деревянным от волнения голосом произнес тот.

Алексей вздохнул, сел за стол, взял перо и тетрадь.

— Где, когда и при каких обстоятельствах?

— 17 мая 1841 года, в заштатном городе Починки. Не поделили деньги. Были пьяные, случилась драка…

Алексей снова вздохнул и отложил перо.

— Сколько вам лет?

— Семьдесят третий пошел.

— По закону лица старше семидесяти лет освобождаются от уголовного преследования. Можете идти домой.

— Как это домой? — испугался старик. — Я человека убил! Вы что, не поняли? Арестуйте меня и посадите в острог, я дам полное признание.

— Повторяю, дедушка, — как можно мягче сказал Алексей, — я не могу тебя арестовать. И никто другой не может. По закону не положено. Ты слишком долго молчал, теперь уже поздно.

— Я боялся. Сорок лет боялся — тюрьмы, каторги… Пить бросил, милостыню стал подавать, выстроил две церквы. А он все стоит у меня перед глазами, Петька-то… Приятели были… Старый я. Скоро Богу ответ давать, а я за убийство христианской души наказание не понес. Накажи меня, мил человек! Очень тебя прошу!

— Пиши, дедушка, бумагу. Расскажи в ней, как все было, и в конце проси для себя наказания. Я передам бумагу губернатору.

— А каторгу мне приговорят? — с надеждой спросил старик. — В рудники бы меня, в подземельные работы.

— Губернатор, полагаю, передаст твое заявление владыке, а тот вынесет церковное покаяние.

— А рудники?

— Не знаю, как начальство решит, — соврал Лыков и сплавил несчастного убийцу к секретарю. Затем бросился на диван и мгновенно заснул.

Разбудил его Титус энергическим потряхиванием за плечо.

— А? Что? Который час?

— Половина двенадцатого.

— Черт! Доклад Каргеру проспал!

— Успокойся, я доложил за тебя. Его превосходительство не велел будить.

— Как Степан?

— Жить будет. Но легкое прорезано, не случилось бы чахотки.

— А этот?

— Лежит без сознания. Видимо, помрет к вечеру.

— А и хрен бы с ним, со сволочью. Таким не нужно жить. Странно, кстати — и рука стала заживать! Что сказал Николай Густавович?

— Заявил при всех: «Лыков не желал подвергать опасности жизни своих подчиненных. Я полностью одобряю его действия!»

Алексей облегченно вздохнул. Убийство преступников при задержании очень не приветствуется в Министерстве внутренних дел. Секретная «Инструкция чинам сыскной полиции» прямо предписывает принимать все возможные меры для ареста подозреваемых живыми. Виновным в нарушении инструкции угрожает понижение в должности и даже увольнение от службы. У Лыкова, как и у каждого человека, имелись недоброжелатели, и они могли использовать этот случай во вред сыщику. Каргер своим авторитетом прикрыл его.

— Я должен доложиться Павлу Афанасьевичу. Появились важные новости насчет убийства в гимназии.

— Подожди. Сначала прими барышню, она тебя уже десять минут дожидается. Только умойся!

— Какую еще барышню? — рассердился Лыков. — Прими ее сам; видишь, мне некогда.

— Дурак ты, Лешка, — рассмеялся Титус. — Сначала взгляни на нее и тогда уже не захочешь никому перепоручать.

— Да? — сразу заинтересовался Алексей. — Красивая? Так это другое дело! Зови… через пять минут.

Наскоро умывшись, причесавшись и прополоскав рот зубным декоктом, титулярный советник уселся за письменный стол и напустил на себя важный вид. Вскоре в дверь постучали, и вошла незнакомая барышня. Когда Лыков увидел ее, то онемел.

Потом уже он понял, что в этом почти еще ребенке не было особенной, внешней, чувственной красоты. Но в тот раз Алексею показалось, что ударил гром, а небо упало на землю… Не скоро он догадался встать и не сразу понял, что незнакомка что-то говорит ему.

— Что? — невежливо переспросил титулярный советник, приходя, наконец, в себя.

— Меня зовут Варвара Александровна Нефедьева. У меня к вам очень важный разговор.

— Вы дочь Александра Евгеньевича Нефедьева? — догадался Лыков.

— Да.

И тут он вспомнил, как снял вчера наблюдение с домов трех подозреваемых и до сих пор не восстановил его! Кровь прилила к лицу Алексея. Он споро усадил гостью в кресло и пробормотал:

— Прошу меня простить. Только одну минуту!

И выскочил в приемную. Там стоял и скалился Титус.

— Ну как?

— Отставить! — рявкнул на него Лыков. — Я дурак. Наблюдение за домом Нефедьева не возобновлено?

— Нет, конечно. Не было команды. А что? Неужели…

— Немедля выставить парные пикеты! Обо всем докладывать мне незамедлительно. Если увидят гимназиста — следить особенно внимательно!

— Есть! — сразу посерьезнел Яан и бегом кинулся исполнять приказание.

Алексей вернулся в кабинет, надеясь в душе, что ничего важного сыщики не упустили.

— Еще раз прошу меня извинить. Теперь я вас внимательно слушаю.

И, набравшись духу, взглянул барышне прямо в глаза. Какие красивые… Серые. И одухотворенные какие-то, особенные. Неземные? Может быть…

— Я пришла сделать заявление. Моему отцу угрожает опасность. И… я так хотела бы ошибиться, но…

— Говорите все до конца, — мягко посоветовал Лыков. — Это может быть важным. В том числе и для спасения жизни человека.

— Я именно об этом. Скажите, в городе за последние два дня никого не убили? Юношу лет восемнадцати, возможно, гимназиста.

Алексей оторопело уставился на Нефедьеву:

— Что вам об этом известно?

— Значит… все-таки убили?

— Да. Позавчера в ночь, в рекреационном зале губернской гимназии. Его звали Михаил Обыденнов.

— Да, Михаил… Это имя звучало.

И барышня, уткнувшись в свои ладошки, беззвучно зарыдала.

Лыков бросился к графину с водой, вынул свой платок, крикнул из приемной нашатырю. Через минуту Варвара Александровна успокоилась настолько, что снова смогла говорить. Рассказала она следующее:

— Я росла без матери; она умерла, когда мне было три года. Папа очень ее любил. Теперь я — смысл его жизни. Осенью у папа обнаружилась чахотка. Он… он умирает. И не доживет до лета. Его беспокоит мое будущее, и это беспокойство только добивает его! Все из-за этих проклятых денег.

Дело в том, что Нефедьевы очень богаты, но богатство их особенное. Папа владеет заповедным имением4 площадью более восьмидесяти тысяч десятин, в Варнавинском уезде Костромской губернии. Это дает почти двести тысяч годового дохода, а в будущем даст и еще больше. Обратил имение в заповедное мой дед, еще в пятьдесят первом году; он же и упросил государя разрешить. Папа тогда было двадцать лет и он проявлял себя, как большой мот. Дедушка боялся, что его старший сын проиграет все в пух, и решил сохранить земли таким способом. Спустя столько лет его решение бьет по нам! Ведь я — единственный ребенок и как женщина не могу быть наследницей майората. Хотя у отца есть еще младший брат, Евдоким.

— А он имеет сыновей?

— Нет, дядя бездетен и никогда не был женат. Мне кажется, ему и не хочется ни с кем себя связывать. Бывают такие люди, которым лучше всего с самим собой…

— Бывают, — согласился Лыков, незаметно, как ему казалось, присматриваясь к гостье. — Но вернемся к убитому гимназисту.

— Да, конечно. Осенью, когда папа понял, что не доживет до моего замужества и появления внука мужеского пола, он уговорил дядю Евдокима удочерить меня. Заранее, до его… ну, вы понимаете. Тогда имение перейдет к дяде, а когда у меня появятся дети, они станут законными наследниками.

— И дядя согласился?

— Да. Но не спешил все оформить. Он все откладывал, откладывал… И дотянул до появления того человека, о котором я и пришла рассказать.

— Я попробую догадаться. К вашему отцу пришел незнакомый юноша и сказал, что он его сын. Причем рожденный в законном браке.

— Как вы это узнали? — поразилась Нефедьева. — И что еще вам известно?

— Далеко не все. Юноша, явившийся к Александру Евгеньевичу, и был убитый впоследствии гимназист Михаил Обыденнов.

— И он не солгал? Он действительно мой кровный брат и законный сын папа?

— Этого мы пока не знаем. Сам Обыденнов был в этом убежден и достал какие-то бумаги, подтверждающие его слова. Мы полагаем, что кто-то принял его всерьез — и убил.

— По вашему, папа имеет к этому отношение?

— Ищи того, кому выгодно. А ему появление Обыденнова с претензиями на наследство было как нож острый.

— Да. Я постепенно это поняла. Папа хотел спасти меня, а погубил свою душу!

— Вы это наверное знаете?

— Он сам так сказал.

— Расскажите все по порядку и как можно подробнее.

— Этот юноша — Обыденнов, как вы сказали — появился у нас в доме неделю назад. Его провел к папа камердинер Ипатий. Он еще из дворовых. Очень старый и преданный, Ипатий — как член семьи. Я ничего не знала, но услышала из своей комнаты громкие голоса. Вышла, прислушалась: папа на кого-то кричит! Никогда еще не слышала такого его голоса! А другой голос, молодой и незнакомый, спорит с папа, и настойчиво. Без угрозы, а… с какой-то любовью. Очень необычно! Я не могла понять, что это за беседа. Потом визитер ушел, а папа долго отказывался видеться со мной. Заперся и о чем-то думал. Уже под вечер вышел — на нем лица не было… И он сказал: «Варвара, случилась страшная вещь. Не спрашивай меня ни о чем. Нашему благополучию явилась неожиданная угроза. Тебе нужно как можно быстрее стать удочеренной моим братом. Как можно быстрее! А я устраню эту угрозу».

— И все? Ваш отец не объяснил вам, что это за угроза?

— В этот раз нет. На другой день приехал дядя Евдоким, и они принялись вдвоем совещаться. И вдруг появился третий.

— Кто?

— Я не знаю. Опять я только слышала голос. Тоже молодой, но какой-то… чугунный. Вкрадчивый. И убеждающий. Неприятный голос. Я разобрала лишь одну фразу.

— Вспомните ее дословно!

— «С вас по пятьдесят тысяч с каждого, и все решится быстро».

— Та-а-к… Понимаю…

— Я испугалась и убежала, не дослушав. А вечером папа снова пришел. Вот тогда-то он и сказал мне: «Я погубил свою душу ради тебя, живи долго и счастливо и молись за своего несчастного отца». Я заплакала. Не понимала ничего, кроме того лишь, что случилось что-то ужасное и папа в этом замешан.

— Дальше.

— Дальше осталась только последняя беседа папа с его братом, вчера вечером. Дядя Евдоким сказал: «Дело сделано. Угрозы больше нет, и я никого не собираюсь удочерять! Не все тебе владеть семейным богатством — теперь моя очередь. Отходи быстрее к праотцам, не мешайся под ногами». Вот так!

— А Александр Евгеньевич?

— Он потерял дар речи от такого предательства. Долго не мог поверить, убеждал: «Ты же брат мне, ты обещал! Единственную племянницу нищенкой сделаешь?» А тот смеется… И тогда папа сказал: «Я обращусь к государю. И все там напишу: как мы с тобой скинулись на убийство законного наследника».

— Так и заявил: «законного наследника»?

— Да. Я как услышала слово «убийство», чуть без чувств не упала… Поняла, что именно имел в виду папа, и ужаснулась…

— Продолжайте. Каков был ответ Нефедьева-младшего?

— Дядя Евдоким очень рассердился. Он заявил: «Смотри, как бы с тобой чего не случилось! Или с ней». Он имел в виду меня, понимаете? И уехал. А папа пришел ко мне в третий раз и сказал: «Теперь вся надежда на государя». Затем он велел запереть все двери, вызвал в дом кухонного мужика Василия — тот очень сильный человек — и поручил ему караулить днем и ночью. И никого не принимать! А после ушел молиться и молился всю ночь. Я просыпалась, подходила к двери, прислушивалась — он все молится. И я не выдержала. Встала сегодня утром и пошла к вам. Я боюсь за отца! Приставьте к нему, пожалуйста, охрану. И еще… Если он что совершил, если он виновен — то из-за меня. Папа желал мне счастья, даже ценой своей души. А мне такого счастья не нужно. Посадите меня в одну камеру с папа! Понимаю, что говорю, видимо, глупости, но вдруг это возможно? Он очень болен и не проживет более двух месяцев. И будет даже рад наказанию. Особенно, если мы окажемся с ним вместе… И тогда Бог, может быть, простит его. Папа уже страдает и раскаивается. Получается, что я донесла на собственного отца, да?

— Да, — грустно подтвердил Лыков.

— Это не так! — с яростью, необычной в столь юной барышне, выкрикнула Варвара Александровна. — Я душу его спасти пытаюсь! И он меня поймет и не осудит. Виноват — пусть ответит даже не смотря на то что отец мне. Но ответит — и прощен будет Царем Небесным, а это для папа важнее земного суда. Вашего суда, человеческого. Не доносить, а спасать я пришла. А вы…

И Нефедьева снова разрыдалась в три ручья, теперь уже надолго, с истерикой и завываниями. Странно, даже в таком виде она казалась Алексею прекрасной… Но нужно было принимать меры. Поэтому Лыков сильными средствами привел барышню в относительно спокойное состояние и сказал ей коротко:

— Поехали.

Отец и дочь жили в собственном роскошном особняке на Малой Покровке, обсаженном модными каролиновыми тополями5. Подъехав к дому, титулярный советник первым делом отыскал своих людей — они прятались в подворотне напротив.

— Все тихо?

— Так точно, ваше благородие, никто не входит и не выходит.

Алексей с Варварой Александровной подошли к парадному и хотели звонить в колокольчик, как вдруг обнаружили, что дверь не заперта.

— Странно, — удивилась барышня. — Папа велел усилить все запоры.

Плохое предчувствие охватило Лыкова. Отстранив спутницу плечом, он вынул из-за ремня револьвер и шагнул внутрь. И сразу же попал сапогами в лужу крови. У раздевальни распластался на полу рослый бородатый детина, у него было перерезано горло. Перепрыгнув через тело, сыщик бросился наверх; за его спиной тихо ахнул девичий голос. Ворвавшись в гостиную, Алексей натолкнулся на второй труп. Пожилой, болезненного вида мужчина с породистым лицом (на кого похож? ах, да — на Михаила Обыденнова!) лежал на спине и смотрел стеклянными глазами на люстру. Титулярный советник медленно убрал свой «веблей» и присел на тахту. Эх, зачем добряк Каргер дал ему сегодня утром поспать лишние три часа! И как сейчас уберечь Варвару Александровну от того ужаса, что ее ожидает?

Лыков сидел в гостиной у Благово и молчал. Он только что доложил о происшествии, а также о том, как снял наблюдение с дома Нефедьева и забыл его восстановить. Молчал и Благово. А о чем тут говорить? Все ясно. Ловить Кокушкина надо было срочно. А штаты сыскного отделения не резиновые, и люди в нем не железные…Начальство это понимает и Алексея, конечно, простит. Но погибло еще два человека, и обрублены концы…

Лыков тщательно обыскал дом Нефедьева и, действительно, нашел в бюро прошение на Высочайшее имя. В нем покойный писал:

«Ваше Императорское Величество!

Волею невероятных обстоятельств моя дочь Варвара оказывается рожденной вне законного брака. В этом нет ее вины, да и моей тоже; мы стали жертвами плутовской проделки. Я воспитывал ее семнадцать лет как любимое и законное дитя, а теперь, когда смерть моя близка, у Варвары не оказывается средств к существованию. И это на самой заре ее вступления во взрослую жизнь. Трудно придумать отцу большую боль перед отходом в иной мир.

Эта боль усугубляется моим собственным ужасным поступком. Государь! Я пособник убийства. Неожиданно явившийся ко мне мой побочный сын, Михаил Обыденнов, дал доказательства того, что он на самом деле Нефедьев. А моя дочь бастард. И предъявил права на наследство в обход Варвары. Известие сие так поразило меня, что я потерял способность рассуждать и совершил тяжкий грех. Совместно с братом Евдокимом, также не заинтересованным в появлении нового наследника, я заплатил одному человеку за то, что тот убьет Михаила. Не знаю даже, как зовут этого юношу. Он гимназист, соученик моего сына, и в свои младые годы уже законченный негодяй.

Ваше Императорское Величество! Я — преступник, не имеющий права на прощение. По состоянию своего здоровья я никак не смогу понести заслуженную кару. Просто не успею. Мне остается другой суд — Божий. И он окажется пострашнее земного, ибо вынесенное им наказание не будет иметь срока. Я покидаю этот мир больной, мучимый совестью, преданный собственным братом и заживо оплаканный любимой дочерью. И мысли мои все сейчас о ней, не о себе. Мне остается одно: припасть к Вашим стопам и просить о милосердии. Пожалейте невинное создание! Позвольте мне удочерить Варвару. И тем самым вновь вернуть ей те права состояния, которых она обманом оказалась лишена. Установленным законом способом, согласно 144-й ст. п .2 1-й части Х-го тома Св. Зак. 6, я сделать этого уже не смогу.

Остаюсь Вашего Величества недостойный, но верный подданный

несчастный Александр Нефедьев».

— Значит, имя убийцы мы из этого письма не получили, — констатировал Благово. — Что с его дочерью? Жаль девчонку: в семнадцать лет лишиться сразу всего.

— У Варвары Александровны нервный припадок. Я отвез ее в Мартыновскую больницу и попросил свою сестрицу присмотреть за ней. И, когда выпишут, не оставить своей опекой.

— Понятно. Сколько человек было в доме?

— Кухарка и горничная находились в своих комнатах. Ничего не знают. Гувернантка мадемуазель Бриньяк, француженка, читала книгу в библиотеке и слышала какой-то шум, но не придала значения. Кучер и дворник с женой обитают во флигеле. И еще камердинер. Он в момент убийства отлучился из дома.

— Это подозрительно. И Обыденнова этот старик к барину привел, и во время нападения очень вовремя смылся. Возьмите-ка его под наблюдение, только очень осторожно.

— Слушаюсь!

— И мамзель еще раз допроси. Она лишь гувернантка или нечто большее? И если так, то не рассказывал ли ей Нефедьев чего-либо пред смертью?

— Есть!

— Теперь о Рыкаткине. Где он находился в момент убийства?

— Разумеется, у тетки. И в ночь гибели Обыденнова тоже.

— Полное инобытие?

— Да. Готова подтвердить под присягой.

— Врет?

— Конечно. Но это не доказуемо.

— Что у нас еще есть? Варвара Александровна слышала голос убийцы, но не видела его. Может быть, устроить им свидание?

— Что это даст, Павел Афанасьевич? Присяжные не примут такую улику. Велика вероятность ошибки.

— Евдоким Нефедьев?

— Все отрицает. Брат-де его в письме оговорил, желая отомстить за отказ удочерить племянницу.

— А почему он отказался это сделать? Ведь ранее обещал.

— Объясняет вздорным характером Варвары Александровны, что конечно же неправда.

— А она сущий ангел?

— Так точно, — твердо ответил Лыков и даже не покраснел.

— Смотри у меня! — погрозил ему пальцем Благово. — Дело в первую очередь! Скажи мне лучше: что для нас теперь самое главное?

— Главное — понять, как васильсурский мещанский сын Михаил Обыденнов смог оказаться законным наследником Нефедьева. До сих пор не представляю себе способа сделать это.

— Молодец! Все ж я тебя кой-чему научил. Ты прав. Пока нет мотива — нет и подозреваемого. Мотив, конечно, это борьба за наследство, за пресловутое заповедное имение. Если мы найдем документы, подтверждающие права убитого мальчишки на фамилию Нефедьев, то загоним в угол Евдокима. Эти бумаги — приговор ему. А загоним Евдокима — он сдаст нам исполнителя. Одному ведь скучно на каторгу идти!

— Ищем, но безуспешно. Форосков вернулся из Василя-на-Суре ни с чем. Мать Михаила молчит. Видать, много денег дали в свое время, а неродного не жалко. Других родственников нет. В метрическую книгу Михаил Обыденнов вписан как сын своих формальных родителей. Но другие документы существуют, и достоверные — иначе парня бы не убили.

— Если убийца Рыкаткин, они у него. Обыск делали?

— Да. Сначала в общежитии на Грузинской, потом у тетки. Пусто…

— Нагрянь еще раз в общежитие, неожиданно, и переверни там все.

— Если бумаги оказались у Серафима, то он давно их уничтожил. Это же такая улика!

— Ни в коем случае. Иначе чем же он станет шантажировать Евдокима Нефедьева? Доказательств против последнего у нас нет, и тот скоро вступит в права наследования огромным имением. Если бумаги сжечь, то он ничего и не заплатит. Получится, что Рыкаткин зарезал двоих человек бесплатно! Он на это никогда не пойдет. Надо найти тайник.

— Слушаюсь!

Окончание


1 Доверенный — ответственный представитель компании, имеющий доверенность на совершение сделок.

2 Инобытие — алиби.

3 Сегодняшний аналог этого слова — отморозок.

4 Заповедное имение — русский аналог западного майората. Само понятие заповедного имения введено указом императора Николая Павловича в 1845 году. Это неотчуждаемая и неделимая собственность, передающаяся по наследству старшему мужчине в роду. Имение нельзя было продать, заложить, поделить, подарить или проиграть в карты. Площадь заповедного имения — от 5000 до 100000 десятин, приносимый доход — от 6000 до 200000 рублей в год. Обращалось из благоприобретенного имения либо из доли старшего сына в родовом имении по Высочайшему разрешению. Целью являлось защитить богатые дворянские фамилии от разорения.

5 Сейчас эти деревья называют американскими кленами.

6 Свода Законов. Указанная статья регламентировала усыновление внебрачного ребенка решением Окружного суда, что обычно занимало более полугода.

Фотография из «Живого журнала» Николай Свечина http://svechin.livejournal.com/63502.html. «На фотографии изображён нижегородский полицмейстер Николай Густавович Каргер. Он действует в трёх книгах: „Завещание Аввакума“, „Охота на царя“ и „Хроники сыска“. Генерал-майор Каргер возглавлял полицию беспрецедентно долго: с 1868 по 1894 год».

Убийство в губернской гимназии (часть III)

Рассказ из книги Николая Свечина «Хроники сыска. Происшествия из службы сыщика Алексея Лыкова и его друзей»

Часть I

Часть II

Утром следующего дня агент Заусайлов, одетый артельщиком, следил за черным ходом нефедьевского дома. В одиннадцатом часу он увидел того, за кем должен был наблюдать. Камердинер Тронов с пустой корзиной в руках, словно бы за покупками, вышел на улицу и тут же шмыгнул в проулок. Выждав необходимое время, Заусайлов двинулся за ним по панели; следом на отдалении ехала пролетка. Старик привел сыщиков на Жуковскую улицу в дом Ранненкампфа, бывший Некрасова, и пробыл там около получаса. Агенты дожидались его снаружи.

В это же время Лыков приехал в особняк Нефедьева и велел позвать в гостиную мадемуазель Бриньяк.

Гувернантка, красивая зрелая брюнетка с точеной фигурой, вошла через пять минут. Алексей вежливо попросил ее присесть. Француженка непринужденно устроилась в кресле и положила ногу на ногу так, что подол платья задрался, высоко обнажив лодыжку в ажурном чулке с ярко-красной подвязкой. Смутившийся Лыков поторопился отвести взгляд от этой бесстыдно голой ноги. Мадемуазель Бриньяк смотрела на сыщика насмешливо и неуловимо порочно.

— Какие еще вопросы пришли вам в голову, господин Лыков? Я все рассказала вчера.

— Мне пришло в голову спросить, что вас еще связывало с убитым, — ответил Алексей, с трудом удерживаясь от желания смотреть и смотреть на эту чертову подвязку.

— Ха-ха! Вам уже рассказали. Что ж, мне нечего скрывать. Да, мы с Александром Евгеньевичем состояли в связи. Это ведь не запрещено в России? И я меньше всех была заинтересована в его смерти. Поскольку жила при нем… как это у вас говорится? распевая песенки?

— Припеваючи.

— Да, припеваючи. Он хорошо меня обеспечил, не скрою, но еще дополнительные несколько тысяч не помешали бы.

— Кто в доме знал о вашей связи?

— Все. Кроме мадемуазель Барбары. Та сущий ребенок в подобных вопросах. Вот кому-то достанется жена, ха-ха! Кстати, господин Лыков, не желаете попробовать? Я пользуюсь ее доверием и могу попсе… поспе… тьфу! словом, помочь. Правда, я слышала, что Барбара теперь бедна, как церковный мышок.

— Мышонок.

— Ну пусть мышонок. Жениться на сироте без рубля денег — это так романтично!

— Здесь, пожалуйста, поподробнее. От кого вы это слышали?

— От Саши… от Александра Евгеньевича. Пять дней назад. К нему пришел какой-то человек и очень вывел из себя. Никогда не видела его таким! Тогда Саша и сказал про свою дочь: «Моя Варенька в один миг сделалась нищей» — и добавил: «Подлец Листратов!».

— Кто такой этот Листратов?

— Не знаю, он никогда ранее не называл эту фамилию.

— Что ж, не смею вас более отвлекать, — завершил беседу Алексей. И, вставая, не удержался — посмотрел-таки вниз!

— У вас очень красивые подвязки, — произнес он как можно ехиднее, желая отомстить фривольной бабенке за свои переживания.

— Спасибо. Я заметила, что они вам понравились. Хотите посмотреть еще?

И мадемуазель Бриньяк, не дожидаясь ответа, потянула вверх трен своего платья. Обе ее лодыжки открылись аж на три вершка. Окончательно смущенный Лыков позорно сбежал из гостиной под насмешливый хохот гувернантки. В доме лежит ее зарезанный любовник, пахнет ладаном и бубнит пономарь, а она гогочет! Вот нация!

Раздосадованный сам на себя, титулярный советник вернулся в полицейское управление. На его столе лежали две бумаги. Одна — донесение о том, что камердинер Тронов посетил кого-то в доходном доме фон Ранненкампфа. Вторая бумага оказалась справкой из части о жильцах, проживающих в упомянутом доме. Пятая строка сверху гласила: «Личный почетный гражданин Мартын Риммович Листратов».

Титус сидел в общей комнате и грыз баранку, когда Алексей вылетел из кабинета, на ходу запихивая за ремень свой «веблей».

— Яша, за мной с оружием!

Титус выплюнул баранку, схватил револьвер и побежал следом за Лыковым.

Лакей постучал в дверь и бодрым голосом доложил:

— Ваше степенство! К вам опять утрешний дедушка!

— Иду, — ответил сиплый голос. Послышались быстрые шаги, повернулся в замке ключ и дверь открылась. Лыков тотчас же шагнул внутрь и без почтения ухватил жильца за ворот халата.

— Что такое? Вы кто? — опешил тот.

— Сыскная полиция, господин Листратов. Пришли побеседовать.

— О чем это?

— Не о чем, а о ком. О Нефедьеве и Обыденнове.

И Листратов сразу сник.

Сыщики быстро осмотрели занимаемые им комнаты, но никого более не обнаружили. Алексей внимательно взглянул на личного почетного гражданина. Тот оказался крепким еще мужчиной пятидесяти с лишним лет, лысым, бритым и с маленькими злыми глазами.

— Подождите меня в коридоре, я переоденусь и выйду. В полиции у вас и побеседуем.

— Сейчас, разбежались! — засмеялся Титус. — Сначала мы тут все осмотрим. Ну-ка, что за бумажка?

И вынул из лежащей на столе книги закладку. Развернул и прочитал вслух:

— «Мною, Михаилом Александровичем Нефедьевым, дана настоящая расписка в том, что я взял у Мартына Риммовича Листратова в долг сто шестьдесят тысяч (160 000) рублей, кои обязуюсь вернуть не позднее чем через три месяца после вступления в права родового наследства. Записано 2 марта 1881 года в городе Василе-Сурске Нижегородской губернии». Ну, сразу видать, что мы пришли по адресу.

— Что же это за сама книга, ежели в ней такая закладка? — в тон Яану полюбопытствовал Алексей. — Ба! Да это метрические записи. Какой год? Тысяча восемьсот шестьдесят третий. Ну-ка… Вот! Совершены требы: назнаменание1 и воцерковление младенца мужеского полу. Читаны молитвы: «В первый день, по внегда родити жене отроча» и «Во еже назнаменати отрока»; уплачены полтора рубля. И полная метрика: имя, время рождения и крещения новорожденного; сословие, звание и вероисповедание родителей; звание и вероисповедание воспреемников. В графе рукоприкладства свидетелей расписались те же воспреемники: супруги Обыденновы и Листратов. А младенца знаешь, как зовут, Яан? Михаил Александрович Нефедьев! То, что мы искали. Рожден в законном браке от Александра Евгеньевича и Марии Силуяновны Нефедьевых. Поскольку мать умерла родами, а отец пребывает в военном походе, присутствуют только воспреемники. Крестил и запись в книгу внес: священник бесприходной церкви Воздвижения Креста Господня отец Иеремия. Откуда это у вас, милейший?

Листратов вжал голову в плечи и молчал.

— Вот что. Поедемте сейчас к нам, где и объясните свой аферизм с заменой родства. И как Михаил Обыденнов узнал, что он на самом деле Нефедьев. Остальное, то есть что с ним потом стало, нам известно.

Через полчаса в кабинете начальника сыскной полиции старик со злыми глазами рассказал Лыкову с Титусом удивительную историю.

— В восемьсот шестьдесят втором году я служил помощником управляющего у важного барина, Евгения Михайловича Нефедьева. Богатый был человек! Четыре имения, лесные угодья, конезавод в Калмыкии… Имел он двух сыновей и двух дочерей. Старший — Александр Евгеньевич — служил в Новороссийском гусарском полку. Он смолоду доставлял отцу много неприятностей. То крестьянку обрюхатит, то купцу бороду вырвет; а однажды у помещика, где полк квартировал, жену увез! Больше же всего в карты любил играть, и всегда неудачно. В двадцать два года от роду, еще корнетом, продул он почти сто тыщ ассигнациями. Евгений Михайлович испугался такого начала офицерской жизни и упросил государя разрешить заповедное имение. И обратил в него долю старшего сына, положенную ему из родового наследства. Жить Александру Евгеньевичу есть на что, а играть — только по маленькой! Мудро сделал старик.

Так вот. В 62-м году Евгений Михайлович был уже очень немощен, а Александр Евгеньевич продолжал вести образ жизни, предписанный гусару. Это в тридцать четыре года! Отец умоляет: женись, стервец, а то я внуков не увижу. И подыскивает ему разных невест, одна родовитей другой. Сын ни в какую. Вдруг об эту пору, случайно, на улице, встречает он молодую девушку из мещанского сословия города Арзамаса, Марию Буйкову.

Листратов запнулся и прикрыл на минуту глаза, которые сделались вдруг теплыми и печальными. Потом продолжил:

— Ни до, ни после не встречал я эдакого беспорочного существа. Все, кто ее знал, любили Машу. И я, старый грешник, по сию пору вспоминаю… Александр же Евгеньевич в страсти своей к ней дошел почти до безумства. Привык ни в чем отказу не получать, а тут… Очень он хотел сделать Машу своей полюбовницей. Страсть его была плотская, не духовная. Завалил девушку дорогими подарками. Она их иногда брала, но чаще отсылала обратно. Всем этим от Нефедьева заведывал я, и я же, по его поручению, пытался уговорить девушку на сожительство. И не преуспел в том ни на грош! Маша была чистая душою, да и мать ее была строгих правил и дочь в том же воспитала.

Но в одном случилась осечка. Умел-таки барин нравиться женскому полу! Дурень, да фигурен, в потемках хорош. Баб глупить у него получалось лучше всего остального, особливо, пока был молодой. И Маша его полюбила… Уступила его страсти — так можно сказать. Им тоже ведь нравится, когда их возносят, говорят, что они лучше всех… Видя сие, Александр Евгеньевич совсем рассудку лишился. А Маша ему отвечает только одно: люблю, всю жизнь буду любить, но тело мое познаешь только после венца.

Наивная душа…Нефедьевы ведут свой род с незапамятных времен: и стольники были, и воеводы. Им ли родниться с арзамасскими мещанами! Какой ни был дыролобый Александр Евгеньевич, но понимал, что батюшка его проклянет, явись он с подобной просьбою. И подмосковное заповедное имение тут же перейдет к младшему сыну Евдокиму. Бравый наш гусар оказался как бы между двух огней. Машенька твердо стоит на своем… И созрел в беспутной голове его дьявольский план, а мне было поручено его провернуть. Уж не знаю, сам ли барин додумался или надоумил его кто, но однажды вызвал он меня и вручил сразу десять тысяч рублей. И говорит: «Вот тебе, Мартын, сумма, а сделай на нее следующее. Найди попа-расстригу, и сыщи церкву без прихода, где настоящий священник нищий, и паствы нет. И с ними обоими договорись. Пусть батюшка съездит в уговоренный день в консисторию, неспешно, и назад не торопится, а ключи от храма тебе отдаст на сохранение. Расстрига же нас в это самое время и обвенчает, как законный поп! Только чтоб выглядело все натурально, как истинное таинство».

Ладно. Взял я деньги, принялся думать. Перво-наперво нашел бесприходную старую церковь, почти уже закрытую, под Лысковом, на Олениной горе. Вот нищета! Батюшка ее за сто рублей согласился хоть неделю в храме не показываться. Не спросил даже, пошто это нужно, зато затребовал задаток.

Далее сыскал я и попа, готового на все. Эдакие завсегда имеются. Отец Гермоген дважды уже за проделки переводился в причетчики. Он попался снова и ожидал исключения из духовного сана. За три тысячи я с ним легко сговорился. Таким образом, поручение барина было выполнено, и я еще оставался почти в семи тысячах прибытку.

Теперь оставалось только убедить невесту венчаться без согласия родителей. Маша понимала, что разрешения от Нефедьева-старшего получено не будет. Но он уже стар и болен. Ежели невестка родит ему внука в законном союзе, авось старик расстрогается и простит молодых… А пока же предстояло хранить их брак в тайне и спешить с рождением первенца — вот такую сказку придумал ей Александр Евгеньевич.

Много времени ушло на доказательство Маше законности предстоящего венчания. Тут, скажу без скромности, я сыграл важнейшую роль. Мария Силуяновна твердо помнила 38-е и 42-е правила Василия Великого, что нельзя венчать детей без воли родителей. То же говорит и 60-я статья первой части Х тома Свода Законов. Но я придумал, как запутать малоопытную девушку. У нас, как вы знаете, есть два совершеннолетия: церковное и гражданское. Первое начинается для женщин с шестнадцати лет, а второе — с двадцати одного года. И я показал Маше документ. В параграфе 18-м «Инструкции благочинным приходских церквей» сказано: «Не венчать детей без воли родителей и опекунов до известного возраста». Там, конечно, имелся в виду возраст гражданского совершеннолетия, но девушка перепутала его с церковным. А ей шел уже восемнадцатый годок!

Еще я раскрыл ей Уголовное уложение и показал 419-ю статью. А там, если помните, предусмотрено наказание за вступление в брак «вопреки запрету родителей, в случае не достижения совершеннолетия». Опять все вышло на совершеннолетие, и опять Машенька перепутала одно со вторым. Всеми этими ссылками запутал я девушку окончательно, и она дала согласие на тайное венчание.

Ну вот… Все уж у меня уготовлено, мешает только Петровский пост, в который венчать запрещено. Жених с невестою ждут не дождутся его завершения, как вдруг ко мне приходит отец Гермоген. Возвращает мне задаток и говорит, что он спешно уезжает, далеко и насовсем! Что такое? А оказалось, что его перекупили беглопоповцы. Дают ему тринадцать тысяч рублей, перемазывают в свое священство и отсылают в Енисейскую губернию, где у них нехватка служителей. Караул! Я горю! Два дня до венчания, а мой поп задает лататы. Я ему сулю еще деньгу, только б он задержался, а он показывает в окно два воза и бородатых мужиков подле них. Все, говорит, я уже выехал; эти согласились подождать лишь несколько минут.

Как тут быть? Думал я недолго. Одно только мне и оставалось — взаправду их вокруг аналоя обвести. Чуть пришла мне в голову эта мысль, так сразу и забрала меня всего. Ведь какую пользу можно было потом из этого извлечь!

— То есть заняться шантажом? — уточнил Лыков.

— Навроде того. Ну и поехал я на Оленину гору. Взял батюшку отца Иеремию в работу: окрути, говорю, молодых без разрешения родителей. Не велик же грех! Любят друг друга до страсти, жить один без другого не могут, а старики все рублем меряют. Каждый день на Руси такие браки совершают, и ничего… Иеремия же, змей, почуял, что деваться мне некуда и он может свои условия ставить. И отвечает так: «Где три предбрачные оглашения? Где обыск? Где свидетельства отсутствия близкого родства? 2 А ну, как брак признают незаконным, а меня сана лишат?» Я бился-бился, да и спросил: «Батюшка, сколько ты хочешь?» — «Десять тысяч», отвечает. Куда деваться? Остался я совсем без барыша. Вот, так все и вышло… Барин думал, что это театр с актерами, Маша — что святое таинство, и лишь один я знал правду. И решил твердо извлечь потом из нее доход.

— Что бы вы делали, если бы Мария Нефедьева не умерла родами?

— Деньги разрешили бы все к пользе барина. Купил бы он всю консисторию, сжег метрические книги, а отца Иеремию, жадюгу, услал бы в Сольвычегодск. И брака вроде бы как и не было.

— А Марию куда девать? Она — верующая христианка и венчанная жена. Тоже в Сольвычегодск?

— Чего уж проще, когда ты Нефедьев да при таких деньгах! Нанял бы пару негодяев, и те под присягой подтвердили бы, что Мария Силуяновна нарушила с ними святость брака прелюбодеянием. И взашей ее тогда, и с позором, с позором! Хорошо, что не дожила наша ангелица до раскрытия страшной тайны, умерла в убеждении, что венчанная и любимая супруга.

— А сына? Его куда?

— Эй! Дети мрут, как мухи; помер бы и он. При надобности подсобили бы…

Повисла тягостная тишина, затем Листратов продолжил:

— Ну, повенчали их, и поселились молодые на окраине Лыскова в нанятой квартире. Жили они там месяц. Только и выпало счастья на коротком Машенькином веку, что этот месяц… Александр Евгеньевич взял в полку отпуск и почти не расставался со своей молодой женой.

— А он что думал насчет будущего? Как собирался потом избавляться от игрушечной супруги?

— Александр Евгеньевич Нефедьев, упокой Господи его грешную душу, не задумывался тогда над такими материями. Жил одним днем. И делал, что хотел, а на людей ему всегда было наплевать.

— Понятно. Дальше что было?

— Началось Польское восстание, и господин ротмистр вынужден был вернуться в полк. И ушел с ним в поход. Машенька осталась жить в ожидании мужа, с одной лишь прислугой. Я нанял для нее семью Обыденновых, из васильсурских мещан. Они единственные знали, кто такая Маша, да я. Барин оставил меня присматривать за ней. Расставались — рыдал! О ней и говорить нечего… Но полагаю я, что уж через две стоянки начал наш гусар на чужих баб глазенапа строить. А Маша понесла. Далее вам уж все ясно. Она умерла родами, а сына Михаила мы с Обыденновыми окрестили Нефедьевым. Тут уж все шло по моему замыслу. Я сообщал барину те лишь сведения, которые хотел. Он же в Польше снова влюбился и вскоре женился. Думаю, Александр Евгеньевич был даже рад, что самый рок избавил его от объяснений с Машенькой. Повторный брак, к месту будет сказать, случился всего на четыре дня раньше смерти Марии Силуяновны. Еще бы чуть-чуть, и замысел мой сорвался; а все же вышло, что вторая жена — незаконная! И дочь, конечно, тоже.

Ну и вот! Евгений Михайлович вскоре преставился. Александр Евгеньевич вышел тут же в отставку и приехал в Нижний с молодой женой. Выделил Обыденновым тридцать тысяч рублей, и те записали Михаила своим сыном. Отец Иеремия в последний раз на сём заработал, дав поддельные выписки из своей метрической книги для консистории. Я же забрал подлинную книгу храма Воздвиженья Креста Господня и принялся ждать. И ждал долгих семнадцать лет.

Я внимательно следил за домом Нефедьевых — меня снабжал сведениями камердинер Тронов. Так я узнал, что Александр Яковлевич овдовел, что очень любит свою единственную дочь Варвару, и что, наконец, он при смерти. И неделю назад мой час настал. Как раз умер старик Обыденнов, и Михаил приехал его хоронить. Я ему все и рассказал. Предъявил подлинную метрическую книгу и дал с собой нотариальные выписи из нее. Парень ошалел! Он всегда мечтал быть «голубых кровей», а тут такое: и фамилия, и имение… По закону, «брачные сопряжения лиц, которые обязаны уже другими супружескими союзами, не прекратившимися и не расторгнутыми — не действительны». Значит, Варвару побоку, а Мишка — наследник заповедного имения.

— Тогда вы и взяли с него расписку про долг в сто шестьдесят тысяч?

— Да. И очень просил погодить пока предъявлять свои права. Дождись, говорю, кончины папаши и неси бумаги сразу в Окружный суд. Глупый мальчишка не удержался! С отцом, видите ли, захотел побеседовать. Побеседовал, дурак! и меня под старость лет без денег оставил. А я ведь на них рассчитывал. Отжил век за холщовый мех…

— На самом деле тебе крупно повезло, старый плут, что мы нашли тебя раньше, чем они, — жестко поправил Листратова Алексей. — У тебя на руках — важнейшая улика. Мотив для убийства Михаила Обыденнова. Евдоким Нефедьев с Рыкаткиным наверняка ищут тебя сейчас по всему городу.

— Кто таков этот Рыкаткин? — насторожился Мартын Риммович.

— Гимназист, товарищ Михаила. Он узнал его тайну и предложил братьям Нефедьевым избавить их от нежданного наследника. И избавил. Потом, за отдельную плату, и Александра Евгеньевича прирезал. Так что ежели ты собирался продать свою метрическую книгу Евдокиму, он бы не купил.

— Гимназист? Ну, от щенка я как-нибудь оборонюсь, — обрадовался Листратов.

— Он не щенок! Про таких в народе говорят: одна душа, и та не хороша; со всем прибором сатана3. Далеко пойдет — пора ставить его на тормоз. Пиши записку Евдокиму — будем на тебя, как на живца, убийц ловить.

— Зачем еще? Я все рассказал, ни в чем уголовном не замешан. Плутом обозвали… Отпускайте меня, не то я пожалуюсь прокурору!

Лыков с Титусом переглянулись.

— Ну как знаешь, плут, — скривился титулярный советник. — Книги оставь нам, а сам убирайся. Чтоб духу твоего здесь не было, старый таракан!

Листратов мигом удалился. Два агента незаметно сопроводили его до Жуковской улицы и расположились в доме напротив. Одновременно в полицейском справочном столе заступили на дежурство еще два агента. Утром следующего дня туда зашел неприметный артельщик и запросил местопребывание почетного гражданина Листратова. Получив справку и вывалив из потного кулака пятачок, он отправился прямиком на Мытный базар. Там в толпе артельщик незаметно передал бумажку рослому юноше в камлотовом пиджаке. Наблюдение тотчас же опознало в последнем Рыкаткина.

Конторщик дома Ранненкампфа был вызван в часть и вернулся обратно с двумя новыми жильцами. Вечером к дому подъехала пролетка, и в парадное прошмыгнула неуклюжая барыня в «боярке» и бобровой пелерине. Этой барыней был Лыков. Теперь уже трое сыщиков засели в комнате, соседней с листратовскими, и принялись ждать.

В три часа утра у черного хода тихо звякнул засов — это подкупленный Рыкаткиным дворник впустил его на лестницу. Еще через минуту послышались осторожные шаги. Агенты замерли в ожидании. Вскоре раздался приглушенный щелчок. Гимназист, как заправский «домушник», поворачивал из коридора маленькими щипчиками вставленный изнутри в замок ключ. Неужели и этому его обучили «красноподушечники»? У них в Вичуге, что, школа убийц?

Медлить было уже опасно. Расшторив свои лампы, сыщики ворвались в спальню Листратова, и вовремя — топор уже собирался опуститься на его голову…

Спустя сутки арестованные с достаточными уликами были переданы следователю. У Евдокима Нефедьева при обыске обнаружили нотариальные выписи из метрических книг. Листратов подтвердил, что именно эти бумаги он вручил Михаилу Обыденнову. Схваченный же при попытке четвертого убийства, Серафим Рыкаткин не стал отпираться. Он дал полное признательное показание и в тот же день удавился в камере. Лыков с Благово были этому, честно говоря, даже рады. Уж больно черна оказалась душа у юноши; сколько бы зла мог он еще наделать…

Варенька Нефедьева стала в одночасье и не Нефедьевой, и не богатой невестой, а нищенкой без роду, без племени. Из двух ее теток старшая мигом укатила в Ниццу, не желая даже встречаться с племянницей. Младшая, в замужестве Данцигер, приютила сироту. Они с супругом, скромным путейским инженером, как могли, пытались скрасить несчастной барышне горечь случившегося. Одев траур, Варвара Александровна старалась пореже выходить на улицу. Бороться за свои утраченные права она не собиралась. Давний грех отца с обманом любящей его девушки и свежий — участие в убийстве собственного сына — глубоко поразили ее и оттолкнули от фамильных богатств.

Не зная того сама, Варенька лишила удальца Лыкова покоя. Он извел свою сестрицу, заставляя ее навещать сироту, а потом расспрашивал: а что она сказала? а как была одета? В отсутствие другого общества барышня была рада дружбе с Лизаветой и иногда заходила к ней в гости. В эти минуты Алексей был сам не свой, нес разную чепуху и просыпал солонки. Матушка потом бранилась, а сестрица смеялась… Варенька относилась к загадочному сыщику доброжелательно, но настороженно; между ним и ею стояла тень убитого отца. Бывшая богачка считала свою жизнь уже законченной и размышляла о монастыре.

Алексей сдоньжил Благово, получившего к Пасхе Станиславскую ленту. Устав от хмурого вида своего помощника, Павел Афанасьевич вошел в положение барышни. Но он не только сочувствовал ей, а еще и думал и действовал. Благодаря именно Благово история Варвары Александровны Нефедьевой получила неожиданное продолжение.

20 июня 1881 года Нижний Новгород посетил молодой государь. Он участвовал в освящении собора Александра Невского, в котором зимой Лыков пролил свою кровь. Александра Третьего сопровождал только что назначенный министром внутренних дел граф Игнатьев. По его просьбе поздним вечером, перед самым отъездом, император принял статского советника. Тот вручил монарху предсмертное письмо Нефедьева и, как мог, сжато рассказал всю случившуюся историю. Заключил рассказ просьбой: рассмотреть возможность исполнить последнюю просьбу несчастного грешника.

Государь поразил Благово тем, что, несмотря на усталость, внимательно и сочувственно выслушал сыщика. Далее он сказал:

— Понимаю доброе движение вашей души, и мне это симпатично. Однако ничего пока вам не отвечу. Даже творение справедливости должно быть законным, иначе мы можем слишком далеко зайти. Я подумаю над вашей просьбой.

И этот уклончивый ответ также понравился Павлу Афанасьевичу. Огромный сильный человек, самодержавный государь великой империи ставил закон выше своей воли.

Император со свитой уехали, и жизнь закрутилась своим колесом. Но в более быстром темпе, поскольку нижегородцы получили от графа Игнатьева неожиданное предложение. Николай Павлович позвал их перейти на службу в столицу. По мнению министра, Департамент полиции следовало усилить опытными практиками из провинции. Благово раздумывал недолго. Что бы ни было потом, а Лыков успеет в Питере закончить экстернат и получить высшее образование, здесь же это совершенно невозможно. Тогда, даже после ухода учителя,, Алексей может выслужить себе достойный чин и обеспечить старость. Со средним образованием выше коллежского асессора не подымешься; и чем он станет семью кормить?

Помимо этого соображения, Благово учел и другие. Например, на берегах Невы легче выслужить белые генеральские брюки. Чинов четвертого класса там столько, сколько в Нижнем дворников… Кроме того, по происхождению своему Павел Афанасьевич имел прямую контрамарку в высший свет — будет к кому зайти на вечерок. Старый холостяк легко поэтому снялся с места.

Алексей пошел на поводу у учителя без раздумий. Он тоже холост — а там Петербург! Высшее управление, двор, голова империи. И задачи серьезнее, и перспективы.

Словом, нижегородские лекоки ответили Игнатьеву согласием. Благово принялся ликвидировать имение в Чиргушах. Лыков в столбовых не ходил и имений не нажил; голому одеться — только подпоясаться.

За несколько дней до назначенного отъезда Павлу Афанасьевичу пришел пакет из Собственной ЕИВ4 канцелярии. К этому времени суд уже приговорил Евдокима Нефедьева к лишению всех прав состояния и ссылке в каторжные работы на шесть лет. Знаменитый некогда род пресекся, заповедное имение подлежало переводу в казну.

В присланном пакете лежал указ Правительствующему Сенату. Государь повелевал удовлетворить предсмертную просьбу отставного ротмистра Нефедьева и признать его дочь Варвару Александровну законным отпрыском. Далее предписывалось выморочное5 имение передать под казенную опеку без изменения собственника, вплоть до появления у госпожи Нефедьевой первого законнорожденного сына. После случившегося указанного события недвижимость надлежало вернуть прежним владельцам. С целью сохранения древнего и славного рода, сыновья Варвары Александровны, рожденные в законном браке, обязаны будут носить двойную фамилию — отца и матери.

Прочтя этот указ, Лыков и обрадовался, и расстроился. Хорошо, что несчастная барышня вернула себе достойное ее положение. Но, вместе с этим, она навсегда удалялась от Алексея в недосягаемый мир богатых и знатных людей. И не будет у них сына со звучной двойной фамилией. И не встретит его Варенька вечером со службы, усталого и замерзшего, нежным поцелуем в прихожей. И не станет смотреть на него через плечо своими дивными, загадочными, серыми глазами. И не запахнет на нем заботливо башлык на студеном ветру. Ничего этого не будет никогда… Поскольку проклятое имение в сто тысяч десятин разверзлось между ними, как бездонная пропасть.

В середине августа Благово и Лыков отбывали на новое место службы, в столицу. Весь состав сыскного отделения пришел на вокзал проводить их. Явился даже Степан Девяткин, который после выздоровления уволился из полиции и избегал прежних товарищей. Титус и Форосков заместили должности уезжающих, вожжи были переданы в хорошие руки.

Появилась на дебаркадере и Варенька Нефедьева. Она так и не сняла траура по своему отцу. Зная о роли Благово в разрешении ее дела, барышня пришла поблагодарить его. Заодно удостоился нескольких ласковых слов и Алексей. Вдруг, уже прощаясь, смущенно, но искренне Варенька сказала Лыкову:

— Не забывайте нас, приезжайте в гости. Почаще. Я буду вас ждать. Всю жизнь.

И посмотрела теми самыми серыми дивными глазами.

До самой Москвы, пока несся в ночи шумный крикливый поезд, стоял у окна титулярный советник с широкими плечами и молча улыбался.


1 Наречение именем.

2 По церковным уложениям перед венчанием полагалось проводить брачный обыск (изучение возможности и законности брака по возрасту, дееспособности, степени родства и т.п.), а также трехкратное оглашение будущего венчания в церкви, по воскресеньям.

3 Прибор в XIX-м веке — металлическая фурнитура на форменной одежде (знаки различия, шитье вортника и т.п.).

4 Его Императорского Величества.

5 Выморочное — имение вымершего рода; передавалось в Министерство государственных имуществ.

Фотография из «Живого журнала» Николай Свечина http://svechin.livejournal.com/64080.html. «На фотографии — полицейский врач Иван Александрович Милотворский. Он действует во всех „нижегородских“ книгах. Сын священника (что видно из фамилии), Иван Александрович из семинарии перешёл в Казанский университет на медицинский факультет. Много лет прослужил врачом Нижегородского полицейского управления, получил чин действительного статского советника и, как следствие, потомственное дворянство».

Нерчинский каторжный район

Глава из романа Николая Свечина «Между Амуром и Невой» («Демон преступоного мира»)

Вечером того же дня лобовские эмиссары выехали из Томска далее на восток, в ямщицкой тройке с малым конвоем. Уголовными преступниками они не считались, платили исправно, и начальство не видело причин отказывать странным «спиридонам».

Начался последний отрезок пути в 2700 верст до Нерчинска через Красноярск, Иркутск и Верхнеудинск. От Томска начинаются жидкие леса с болотами и идут до Енисея. Путники вкусили полной мерой все тяготы Сибирского тракта: вечно пьяных возниц, немыслимые ухабы, жуткую мошку и полуживых от тяжелой службы лошадей. Даже опытный Лыков, объездивший уже и Европу, и Кавказ, нигде еще не встречал такого…На печально знаменитой Козульке — двадцатидвухверстовом, самом страшном переходе за Ачинском — коляска сначала дважды опрокинулась, а затем совсем развалилась прямо на ходу. Лыкова и Челубея вывезли из беды почтальоны. Солдатик, что сопровождал их, сломал при падении ключицу и остался на станции Чернореченской. Дальше они ехали уже без конвоя, на вольных (в Сибири именуемых «дружками»), выдавая себя за торговых людей. То и дело обгоняли лобовцы пешие этапы, по колено в грязи месившие тракт; и арестанты, и конвоиры равно выбиваются из сил, а некоторые просто падают и умирают на этой адской дороге. Навстречу попадались длинные чайные обозы из угасающей уже Кяхты, а также казенные золотые эстафеты с кабинетских приисков, везущие по оказии в отпуск в Европу сибирских чиновников с семьями. Часто встречались идущие туда же, на запад, люди группами по пять-семь человек, одетые в рваные полушубки и азямы, тихие, боязливые, за версту сходящие с обочины и сдергивающие шапки — беглые с каторги. На тракте никому в голову не приходило ловить их или спрашивать документы; уж ежели сумели обогнуть Байкал и проскочить благополучно мимо Иркутска — их счастье, до самого Томска теперь не тронут.

Проехали самый красивый город восточнее Урала — Красноярск, переправились через суровый Енисей и оказались наконец в тайге. Потянулись бескрайние и однообразные леса, наполненные цветущими травами, но не дающие ничего взору — одна и та же бессменная картина с утра до вечера. Дорога стала лучше, а беглых на ней больше. Начали попадаться староверческие села. Сектаторы1 — наиболее здоровая часть здешнего населения; в одном только Забайкалье их проживает более сорока тысяч. В Западной Сибири староверов называют «каменщиками», а в Восточной — «семейскими». Честные и трудолюбивые, они выгодно отличались от так называемых сибиряков, потомков каторжников и поселенцев, прославленных злобой и ленью. Села, поставленные сектаторами, вытянулись вдоль тракта. Они приятно поражали чистыми домами, а еще более гордыми и гостеприимными людьми, трудолюбием составившими себе невиданный в России достаток. Огромные шестистенки, комнаты заставлены фикусами и венскими стульями, стены обиты суконными обоями с ворсом — благодать! И у каждого в горнице — духовные книги…

Столицу Восточно-Сибирского генерал-губернаторства город Иркутск проскочили быстро; запомнился он Китайской улицей с китайской же ярмаркой, где Челубей, к горю хозяина, ударом кувалды сломал силовой аттракцион. Пересекли на шхуне неповторимый Байкал, наняли в Верхнеудинске курьерских и помчались дальше. Перевалили невысокий Яблоневый хребет, и через Читу, Нерчинск и Сретенск вышли на Кару. Все, приехали!

Нерчинский каторжный район охватывает все Забайкалье до слияния Шилки с Аргуном и занимает площадь 650 000 квадратных верст. Это — как Франция, Бельгия, Нидерланды и Швейцария вместе взятые…Административным центром района является вовсе не Нерчинск, а Нижняя Кара. Название это здесь расхожее. Собственно Кара — это небольшая речка, впадающая в Шилку в двухстах верстах ниже Сретенска. В этом месте угрюмые лесистые горы расступаются и создают очень живописную и просторную долину; в центре ее расположен первый поселок Усть-Кара. В пятнадцати верстах выше по течению находится Нижняя Кара, местная столица, в которой живет все здешнее начальство. Еще в тридцати верстах выше, где долина исчезает и снова появляются горы, притулилась третья Кара — Верхняя. В районе находятся четыре исправительных тюрьмы (одна из них политическая), и четыре группы собственно каторжных тюрем на казенных серебряно-свинцовых рудниках; всех арестантов числят в три тысячи человек. Охрана — четыре пехотных казачьих батальона и жандармская команда при «политиках».

Лыков с Челубеем добрались до Нижней Кары на сорок третий день после выхода из Москвы. Была уже вторая половина августа; густо резвилась мошка, стояло тягучее теплое сибирское лето. Городок разросся вокруг новой тюрьмы на шестьсот заключенных, самой большой в Забайкалье. Площадь перед ней сформировали каменные здания администрации и каменная же церковь, все остальное вокруг было скроено из лиственницы. Веером от площади расходились улочки с крепкими ухоженными избами с палисадами, затем вскоре они вдруг обрывались, и вверх по склонам сопок карабкались уже пригородные слободы, застроенные какими-то грязными курятниками. Самая высокая из сопок удивляла своим видом: одна половина её была лесистой, а вторая лысой, как голова каторжного. По этой причине гору прозвали Арестантская башка; туда ходили за дровами. Город состоял из трех частей: ядро — тюрьма и власть; мякоть вокруг — мещане и прочие люди свободных сословий, и наконец снаружи, словно скорлупа — колонии поселенцев. Эти клоаки окружали каждый город в Забайкалье; в них селились вышедшие из каторги, и еще так называемые «вольные», то есть, каторжники, кто своим поведением, а чаще деньгами выслужил легкие работы.

Человек, которого искали Лыков с Челубеем, тоже был вольным. Иван Богданович Саблин состоял писарем в канцелярии каторжного района, пользовался доверием начальства и обитал в собственном домике на хорошей улице. Правила для вольных просты: появиться на утренней и вечерней поверках; не выходить из дома после семи часов вечера; не покидать без разрешения границ района. Жалование за вольную работу выдавалось натурой, потому не возбранялось вести подсобное хозяйство. Вот почему, прибыв в город в пять часов пополудни, посланцы Лобова обнаружили своего резидента копающимся на огороде.

Саблин, видимо, ожидал гостей и потому не удивился. Челубей сказал просто:

— Мы от Анисима Петровича.

Писарь отложил мотыгу, кивком отпустил помогавшую ему бабу и усадил гостей на скамью у задней стены двора, с улицы не видимую.

— Вот, здесь ваше жалование за полгода, — Челубей выложил из мешка девять тысяч рублей, полученных ими позавчера в читинской переводной конторе по привезенной из Петербурга ассигновке.

Саблин молча сунул пачки ассигнаций за пазуху. Лыков внимательно изучал его, и резидент ему нравился. Есть люди, похожие на деревья: один смахивает на дряблую осину, другой — на крепкий и самодовольный дуб. Иван Богданович видом своим напоминал кряжистую и сильную, спокойную сосну — весь какой-то битый, опытный, умеющий выживать…

Постепенно они разговорились. Лыков, представившись, сказал:

— У нас два поручения. Первое — помочь вам, и не только деньгами, но и устранить затруднения, которые возникли. Нужно зачистить начало «Этапной цепочки»… до блеска. Если надобно применить для этого силу — скажите; но лучше бы, по-моему, обойтись только деньгами. Вот здесь тридцать пять тысяч на расходы по службе; если мало, мы привезем из Читы еще.

Второе поручение — разобраться, кто охотится за нашими «золотыми фельдъегерями», и наказать их, вернув по возможности золото. Нам нужно ваше мнение, как здешнего человека: слухи, подозрения, догадки. Может, кто что сказал в кабаке, или человек неожиданно разбогател…Оба курьера пропали между Желтугой и Усть-Карой, не доехав досюда. Нам с Яковом придется пробраться туда и вернуться по их следам, разнюхивая все по дороге. Потребуется ваша помощь — как в организации поездки, так и в самом расследовании.

— Понятно, — тряхнул седой головой Иван Богданович. — Деньги кстати, и вы правы: лучше сговариваться рублем, а не пулей. Прошу довести это мое мнение до сведения Анисима Петровича. Тут такое твориться, что патронов не хватит… И потом, наше дело — хоть «Цепочка», хоть контрабанда золота из Китая — требуют тишины, а не стрельбы.

Касательно первого вопроса. Затруднения тут серьезные и создает их серьезный человек, а именно Лука Лукич Свищев по кличке Бардадым2. Еще он прозывается «губернатором Нерчинского каторжного района». Власть его и впрямь не хуже губернаторской: Бардадым — это забайкальский Лобов. Он купец первой гильдии, торгует по всей области водкой и кирпичным чаем, который, кстати, монголы и буряты с песнями меняют на самородки. Поставляет пушнину в Европу; имеет и прииски. Содержит гостиницы с трактирами в Селенгинске и Сретенске, торговый дом в Чите и золотоплавильню в Вернеудинске. Здесь же, на Каре, ему принадлежит почитай, что все. У Свищева отряд в полсотни вооруженных людей, во главе которого Стогомет — головорез что надо, всю округу затеррорил. С противниками Луки Лукича он расправляется так: привязывают человека спиной к доске, с другой стороны которой уже прибита, посредине, колода, затем поднимают доску за концы, да и бросают. Получается перелом позвоночника без каких-либо наружных признаков повреждений…

Для особо трудных заданий у Свищева имеются два доверенных человека: Юс Большой и Юс Маленький3. Первый здоровый, как черт, высоченный и простоватый парень. Второй пониже вас будет, Алексей Николаич, но — очень опасный. Силы неимоверной и весьма опытный в бою; равных ему нет, говорят, во всем Забайкалье. Настоящий шибенник4. Людей он тут перебил — страсть, и не имеется на него никакой управы, почему Бардадыма все и боятся.

Проживает господин Свищев в тайге в восьмидесяти верстах от Усть-Кары, в «губернаторском дворце». Это большое поместье, размером с целую деревню. Что там творится — никто точно не знает, но рассказывают страшноватые вещи. Будто бы там есть рабы — пойманные в тайге беглые, и плюсом выкраденные недруги Бардадыма. Здесь часто люди пропадают…Имеется, якобы, и пытошная тюрьма, с дыбой и виселицей (Свищев любитель этого дела), и также целое кладбище потаенное в овраге поблизости. Гарем тоже — Лука Лукич и до баб специалист. Кроме того, говорят, что он чеканит в своем дворце монету из краденого казенного золота. Монета хоть и поддельная, но содержание драгоценного металла в ней больше, чем в настоящей — туда меньше лигатуры добавляют. Буковка «Р» на ней особенная, чуть наклонена влево по сравнению с государевым штемпелем; увидите где — советую прикупить.

А еще Лука Лукич у нас охотник на людей. Это такое чисто забайкальское занятие, не он один им тут балуется. «Братские» — то бишь буряты — спокон веку убивают в тайге беглых; между ними уже восемьдесят лет война идет. За поимку каторжного и сдачу его полиции положено три рубля премии, но местные предпочитают не связываться с властями, а убивают из-за одежды. Есть даже такая бурятская поговорка: «С белки одну шкурку снимешь, а с беглого три». В том смысле, что полушубок, азям и рубаху. Охотиться на людей в тайге особливо прибыльно по осени, когда с частных приисков уходят отработавшие свое старатели. Каждый из них за лето что-нибудь, да обязательно попёр у хозяина; меньше двух фунтов не бывает, а попадаются и такие, что спрятали и по восемь, и по десять. Кроме того, «горбачи» тоже начинают пробираться в города, чтобы продать добытое золото. Оно же здесь прямо под ногами валяется! В горах находит человек речку, никем не занятую, и все лето моет, а живет в землянке. Бывает, столько намоет, что не в силах унести. И вот начинается по целому Забайкалью охота…Купцы, мещане, ссыльнопоселенцы — все вооружаются и в тайгу на промысел. Есть целые деревни, которые живут исключительно разбоем. Сибиряки это такой народ: вор на воре, а смертоубийство в порядке вещей. Имеются местные знаменитости, что кончили в тайге по восемьдесят и по сто человек…А чтобы полиция не привязывалась, трупы режут на куски и разбрасывают или зарывают в землю. Вон в соседней Чите о прошлом годе повесили за ограбление почты и убийство пяти человек городского голову, купца первой гильдии, и его сообщника — действительного статского советника, директора почтовой конторы. Попались потому только, что одного ямщика ранили, да не добили, а он за ночь, в крови, добрался прямо до крыльца губернатора Забайкальской области. А до того тридцать лет стреляли эти два туза людей по тайге, все знали, и ничего…

Так и Бардадым: высылает на поиск своих головорезов, но и сам дома не сидит. Берет с собой обоих Юсов и, так сказать, для удовольствия… пошаливает. Всегда старается убить лично, собственными руками, и счет ведет каждый год, сколько народу на тот свет спровадил. Пули себе завел особые, из родия. Это такой редкий металл, добывается при обработке самородной платины; очень стойкий, не растворяется даже в «царской водке». Вроде визитной карты господина Свищева — чтобы знали, что «сам» стрелял.

Для чего я это все рассказываю? Потому, как Лука Лукич прознал про «Этапную цепочку» и весьма ею заинтересовался. Пришел сюда; мы имели с ним долгую беседу. Люди деньги зарабатывают, а с ним не делятся! Очень это показалось ему обидным. Я ему: «Вы лучше помогите чем, тогда понятно, за что платить; а запросто так не пойдет». Он мне ответил: «Ты, дурак, не понимаешь, что Свищеву самые большие деньги надо платить за то, чтобы он не замечал, что ты есть такой на белом свете. А чтобы ты лучше осознал и хозяину своему доложил, устрою я тебе, чувырло, веселую жизнь». И устроил.

У нас здесь царевой власти никакой нет, все решают два человека. Первая сила — это Бардадым, а вторая — полковник Николай Андреевич Потулов, начальник Нерчинского каторжного района. Между собой они давно уже договорились и рвут на части народ в полном согласии. Свищев помогает Потулову обворовывать каторжных, а еще они на пару разувают казну. С кабинетских приисков полковник каждый год ворует несколько пудов золота, но ведь его надо еще суметь продать! Казна скупает металл у частных старателей, имеющих патент на добычу, по цене 3 рубля 57 и ¾ копейки за золотник5. А промышленники берут его у «горбачей» по полтора рубля, продавая затем казне за настоящую цену от своего имени. Так вот, Свищев забирает у Потулова все украденное им золото по ценам казны! Чем очень его обязывает…Поэтому уже через день после нашего с Бардадымом разговора господин полковник придрался ко мне по пустяку и засадил на неделю в карцер. По выходе же запретил допускать меня в канцелярии до бланков паспортов и к печатям, а раньше я имел доступ ко всему и свободно выправлял беглым документы. Вот… Смекнул я, что такая «веселая жизнь» застопорит всю «Цепочку», и начал на свой страх и риск отстегивать Свищеву двадцать процентов от заработанных на беглых денег. Сказал ему, что вызвал представителя от Лобова для окончательных переговоров, так что, он вас ждет. Мое мнение, повторюсь — откупиться. Здесь, в районе, нам с Бардадымом не справиться; это не Москва, куда можно за ночь приехать, шлепнуть, кого хочется, и уехать обратно…

— Шлепнуть можно и здесь, — осторожно сказал Лыков.

— Можно, — согласился Саблин. — Пуля дура, она кого хочешь возьмет. И господин Свищев ее, по правде, давно уже выслужил. Но это целая война, требующая людей, денег, времени. А потом: вот, например, вы с Челубеем подловили его где-нибудь на лесной дороге (хотя он всегда передвигается с сильной охраной). Стрельнули. И что дальше? Такое начнется — не приведи Господи! Изменится же весь расклад. Кто придет заместо покойника? Не станет ли только хуже? А ну, как возвысятся «духовые»? Тут двадцатью процентами не обойдешься — эти вообще пределу не знают. Я против!

— Анисим Петрович велел Бардадыма списать в расход, — лаконично сообщил молчавший до сих пор Челубей.

— Понятно, — только вздохнул Саблин; хотел еще что-то добавить, но промолчал.

«Какие же ты еще получил инструкции, секретные от меня?» — подумал про себя Лыков, но вслух спросил другое:

— А по второму вопросу что полагаете, Иван Богданович? О пропавших «фельдъегерях».

— Определенно сказать трудно. Может, кто из желтугинских нагнал, чтобы продать потом это золото по второму разу. Может, «духовые» перехватили; места у слияния Аргуни и Шилки дикие, и тамошней рвани никто не указ. А может, и Лука Лукич реквизировал.

— Понятно. Мы у вас поживем день-два; надо подготовится к поездке, транспорт заказать, оружие запасти…

— Транспортом займусь я, — второй раз открыл рот Челубей, — а Иван Богданыч мне поможет.

— Лады. А я познакомлюсь с Бардадымом.

Саблин с Недашевским переглянулись.

— Только уж поосторожнее там с Юсами, — сказал резидент и неодобрительно покачал головой.


1Старое написание слова «сектанты».

2Бардадым — король черной масти в картах (каторжн. жаргон).

3Буквы старославянской азбуки.

4Шибенник — висельник, разбойник.

5Золотник — 4,266 грамма.

Выстрелы в Москве

Глава из романа Николая Свечина «Между Амуром и Невой»

На углу Грачевки и Цветного бульвара стоит трехэтажный приземистый дом Внукова. Своим длинным скучным фасадом он выходит на Трубную площадь. Место на Москве известное: два верхних этажа занимает разгульный трактир «Крым», притягательный центр для любителей низкопробного веселья. Во втором этаже — ресторанные залы, отделанные ярко, но аляповато, с эстрадой для оркестра, органом и двумя хорами — цыганским и русским; они всегда набиты подгулявшими купчиками, приезжими провинциалами, людьми неопределенных занятий, но с деньгами, и кокотками с претензией, но без денег. Третий этаж — уже трактир, там гуляют шулера, лошадиные барышники, спивающиеся отставные офицеры, публика хоть и мутная, но сравнительно чистая; веселят ее гармонисты. Под этими храмами Бахуса, в цоколе, торговые и складские помещения, а еще ниже, на глубине двух саженей, не видимый ниоткуда — «Ад».

«Ад» разделен на две части. Первая, общедоступная, представляет собой огромный, освещаемый газовыми рожками подвал, в котором в правильном порядке расставлены две сотни столов: и вдоль стен, и, не менее густо, посередине. Пол засыпан опилками, ежедневно меняемыми, но все равно грязно и пахнет псиной…За столами — до тысячи пьющих, орущих, играющих в карты, а часто и дерущихся между собой мужчин и женщин. Это всё те, кто, как говориться, перековал лемех на свайку. Вот сидит коротко остриженный мужик и с наслаждением пьет странную смесь: ром пополам с чаем. Это, почему-то, любимый напиток обратников (беглых с каторги), а острижен человек коротко для того, чтобы волосы выросли потом равномерно по всей голове.1 За соседним столом двое в аккуратных креповых поддевках употребляют «желудочную» и негромко о чем-то договариваются. Это маклаки, всегдашние конкуренты тряпичников, профессиональные скупщики краденого. В Питере тряпичники верховодят и побеждают маклаков, а в Москве, наоборот, ветошные артели слабы и мало уважаемы. Далее сразу десять плечистых парней, у каждого на коленях по «тетке», пьют крепкую «канновку» и говорят негромко и скупо; это зашли с Хитровки пропить ночную добычу «волки Сухого оврага». В углу два маровихера вцепились друг другу в бороды и мутузят по бокам кулаками — не поделили «слам». От стойки прибегают вышибалы. Несколько взмахов, и скандалистов выволакивают за ноги на улицу, а они, меланхолично глядя в потолок, выплевывают на пол выбитые зубы… Крики, визги, смех, звуки гармоники и непристойные куплеты «Чибирячки» сливаются в один сплошной гул.

Вторая часть «Ада», называемая «Треисподней», доступна весьма немногим. В конце необъятного зала — сто саженей в длину — неприметная дверь, это и есть проход в чистую половину. У двери сидят на табуретах два спокойных молодца. Пропускают они лишь тех, кого знают в лицо, и за весь день не выпьют даже пива. И за весь день не более десятка человек, чаще всего с узлами в руках, не здороваясь, пройдут мимо них. В чистой половине несколько комнат, есть и с кроватями — для наиболее уважаемых посетителей; там обретается головка самых опасных на Москве людей.

Челубей с Лыковым спустились в грязную половину «Ада» без пяти минут три. Огляделись, подошли к стойке. Мужик в фартуке сразу обратил к ним свое рябое, со шрамом на скуле, лицо.

— От Лобова, — тихо сказал Челубей.

Кабатчик молча кивнул, вышел из-за стойки и повел их в «Треисподню». Там сказал одному из караульных: «от Лобова». Тот без лишних слов поднялся и скрылся в проходе.

Потянулись несколько долгих минут. Питерцы стояли под наблюдением кабатчика и второго охранника. Затем вместо одного ушедшего вышли сразу четверо, все как на подбор, ростом с Челубея. Тщательно обыскали гостей, потом обступили наподобие каре и двинулись внутрь.

— Не вздумайте токмо дурить, — прохрипел старший; Лыков молча кивнул.

Они прошли чисто выметенный коридор, свернули направо, потом налево, и оказались в небольшом зале, хорошо освещенном и газом, и свечами. Обычная трактирная стойка с томпаковым самоваром, графинами и подовыми пирогами. Высокий потолок. С посудного шкапа свисают засиженные мухами ароматические флаги; в углу чуть слышно шелестит вентилятор. Длинный стол посреди, за ним с десяток мужчин, молча с интересом смотрящих на гостей. И в тишине — сочное чавканье. Сидящий во главе стола бородач, с обрюзгшим лицом, хитрыми и одновременно наглыми глазами, подцепляет двумя пальцами с блюдца шептала2 и кидает их в рот.

— Ну, с чем пожаловали, питерские стрекулисты? — громко спросил Анчутка, показав действительно гнилые, как и говорил Озябликов, зубы. Свита «короля» подобострастно засмеялась. — Может, сорги3 хотите подзанять? Али бабы вам наши московские ндравятся?

Четверо охранников, по двое на каждого, застыли за спинами лобовских послов, да и прочее анчуткино окружение не походило на собрание библиотекарей. Поэтому Челубей вежливо ответил:

— Анисим Петрович передает вам, уважаемый, свои наилучшие пожелания и заранее благодарит за потраченное на нас время.

— Хм… Черт с вами, потрачу минутов пять. Что за дело у Лобова ко мне? Говори при всех.

— Анисим Петрович давно уже получает шлихтовое золото из Сибири по налаженным связям…

— Знаю, с Желтуги ему песок возят; говорят, пудов до десяти за год берет. И чево? Я тута при чем?

— В начале зимы, а затем еще в марте, пропали два подряд «золотых фельдъегеря». Разумеется, вместе с товаром. Вы, господин Ещин, человек влиятельный и много знающий. Не слышали ли чего важного об этих пропажах? Может, догадку какую имеете, что помогла бы нам разобраться?

Анчутка наморщил лоб, недоуменно посмотрел на окружающих.

-Мишка! Может, ты слямзил? Ежели так, то верни хорошим людям ихнее добро в зад!

И первым засмеялся собственной шутке; свита охотно его поддержала. У Челубея только чуть двинулось плечо, как сзади ему в спину тот час же уткнулись два ножа.

— Ты, татарчонок, зубами мне тута не лязгай, нето в совок их соберешь, — зло отрезал Анчутка. — Кому не мило — тому в рыло! Лобову своему передай: догадка у меня и впрямь имеется, что взяли его рыжье духовые, их за Буграми дополна. Пусть сам в этом разбирается, а мне некогда. И нехай боле никто ко мне от вас не ездит! Заявятся — уши срежу по самый пупок! Лешак, проводи энтих мухоротов…Надо бы им, из уважения, по шеям настучать, да простим по первости.

На этом аудиенция закончилась. Под конвоем той же четверки Лыков с Челубеем молча прошествовали через весь подвал до выхода на улицу. Прощаться не стали. Вышли из «Ада» целые и невредимые — и на том спасибо.

Питерцы так же молча обошли квартал Грачевки, вернулись дворами и засели, как и готовились, в портерной на углу; и стол у окна нашелся. Хмурый официант Прохор вернул им в уборной оружие и принес пенника4 с салфеточной икрой. Потайной вход в чистую часть «Ада» был с их позиции невидим, потому, как находился ниже мостовой, с которой спускалась к нему неприметная лестница. Челубей оставался спокоен и собран; Лыков тоже давно унял волнение. Минуты Анчутки были теперь сочтены…Обсудили вполголоса диспозицию: грех Бога гневить. Могли намять бока, но не намяли; могли приставить «хвост» на выходе, но не сочли нужным. Легкомыслие московского «короля» поражало: как он дожил до сей поры с таким умишком? И как вообще сумел занять трон? В войске Лобова такой человек получил бы под начало только улицу, и была бы та улица далеко от Невского проспекта…

Через сорок минут во двор въехала одноконная щегольская коляска, на козлах которой громоздился великан в синем кучерском чапане и черной шляпе с галуном. Коська-Сажень нагло поставил лошадь прямо у выхода из кухмистерской, бросил поводья и раскурил папироску. Челубей с Лыковым расплатились, но задержались у стойки, расспрашивая полового о наемных квартирах. Далее оставаться делалось неловко, но Анчутка все не выходил. Появился он, когда питерцы, исчерпав все темы, поплелись уже к выходу. Грузно забрался в коляску, матюгнулся без повода; кучер застегнул кожаный фартук и снялся с тормоза. Тут все и произошло.

Челубей вышел из портерной, сделал четыре шага и оказался прямо перед лошадиной мордой. Крепко взял лошадь под уздцы, посмотрел внимательно на нее, потом на верзилу-кучера. Поджарая саврасая бахматка косила на него влажным карим глазом.

— Эй, шпанка! А вот ожгу!

Челубей, как бы испугавшись, бросил вожжу и тут же, внезапно и быстро, ударил савраску кулаком под ухо. Лошадь брыкнулась и повалилась на бок, обрывая постромки; изо рта ее полезла пена.

-Ле-е-е-шай! — заревел возница и спрыгнул с козел, огромный и страшный. Челубей с трех аршин хладнокровно выстрелил ему в грудь. Полетели клочья ваты, великан откинулся на борт коляски, но быстро оправился. Недашевский выстрелил вторично, целя прямо в сердце. Коська-Сажень, матерясь, пошарил в ногах, вынул топор и двинулся на стрелявшего.

Яков растерянно опустил руку с револьвером, затравленно обернулся. Тут из-за экипажа вышел Лыков и сильным ударом ноги сзади подшиб Коське коленный сустав. Тот охнул и опустился левое колено; голова его при этом оказалась на уровне лыковского плеча. Алексей, не мешкая, ударил его с разворота в висок, вложив в кулак весь свой вес.

«Первый на Москве богатырь» даже не застонал. Его повело в сторону, он навалился на переднее колесо, обнял, словно лучшего друга, и затих, как заснул. Алексей оглянулся на Челубея: тот стоял бледный, с дымящимся «смит-вессоном» в руке, и смотрел на поверженного великана.

Лыков шагнул к кучеру и дернул его за продырявленную в двух местах полу чапана. Под ним, нашитые на поддевку, обнаружились блестящие латунные иконки и ладанки. Их было множество, не менее сотни; в три слоя они сплошь покрывали бугристую грудь Коськи-Сажени, словно панцирь.

За кожаной полостью раздался знакомый щелчок. Лыков прыгнул к Челубею, схватил его за загривок, мощным рывком пригнул к земле и пригнулся сам. Из утробы коляски раздались выстрелы, и два заряда волчьей картечи пролетели над их головами. В портерной за их спинами послышались крики и стон. Питерцы выпрямились и заглянули в коляску. За обрывками полости обнаружился Анчутка с двуствольным обрезом в руках, с испуганными, ошалелыми глазами.

— Привет вам от Анисима Петровича, — вежливо сказал Челубей и выстрелил московскому «королю» в лоб.

Тут только раздались голоса и топот множества ног снизу, из подвального выхода «Ада». Лыков и Челубей бросились туда. Алексей взвел свои револьверы и осторожно заглянул на лестницу. На ее ступенях, и дальше в коридоре, столпился десяток человек из анчуткиной свиты, те, что смеялся над питерцами час назад. Сейчас, тесно сгрудившиеся в узком пространстве, стесняющие друг друга, они были беззащитны перед Лыковым, как стая куропаток на мушке у охотника. Алексей стоял над ними и все не начинал стрелять: эти десять пар глаз живых еще людей, смотрящих на него из своей ловушки снизу вверх, мешали ему нажать на спуск. Не кстати он вспомнил и про разрывные пули, и опустил оружие. Возможно, анчуткинцы так бы задом-задом и ретировались в свой подвал, но у кого-то из них сдали нервы. С их стороны раздался выстрел, и пуля чиркнула Алексея по волосам. Он нажал на оба курка сразу…В несколько секунд Лыков разрядил барабаны в мечущуюся внизу толпу. Поскольку капсули у него были из бездымного кардита, он все видел и мог поэтому брать верный прицел. Яков тоже стрелял. Когда закончились патроны, они с Челубеем быстро, почти бегом, двинулись вверх по Грачевке, на ходу перезаряжаясь. Отошли на пятьдесят саженей и только тогда оглянулись. Лежала мертвая лошадь, мертвый кучер обнимал колесо своего экипажа. Из «Ада» так никто и не вышел.

— Да, — вымолвил сдавленным голосом Челубей. — Как ты тогда сказал нашему Ваньке? «Еду, еду, не свищу, а наеду — не спущу!»…

Поплутав быстрым шагом десяток минут по Грачевке и Колосовому переулку, они сели на извозчика и велели ехать в Хамовники. Надо было быстро забрать вещи и где-нибудь укрыться до вечера. По пути решили: заметать следы будут как следует. Доедут на перекладных до Царицыно — первой станции Московско-Курской дороги, и там уже сядут на поезд до Молоди.

Челубей и Лыков вошли в трактир постоялого двора, внимательно огляделись. Обычная картина. Сидят артельщики, пьют кто чай, кто портвейн. В углу три еврея с пейсами мастерят очередную «дуру»: в мездру дешевого польского бобра вшивают седые волосы енота, чтобы продать потом за дорогущего камчатского бобра. У самой лестницы на второй этаж четверо, по виду рабочие, азартно режутся на бильярде. Все вроде бы спокойно.

Два пожилых еврея с головой ушли в работу, а третий, молодой парнишка, со смышленым и улыбчивым лицом, волынит. Нет бы учился у старших, постреленок, так нет: крутит башкой по сторонам, ворон считает. Посмотрел мельком и на Лыкова, вроде бы без интереса, и вдруг, на какую-то долю секунды, поднял глаза вверх, на потолок. Потом отвернулся, уставился в окно, но Алексей его понял.

Он попридержал Челубея, уже направлявшегося к лестнице, и сказал со значением:

— Посмотри вот пока, как люди играют, поучись, а я быстро. Хозяин! где тут у вас ретирадное место?

Триандафилов молча кивнул в конец залы на маленькую дверь. Вид у него напряженный…Челубей, похоже, смекнул, в чем дело. Сунув руки в карманы, он с беззаботным видом стал возле рабочих и принялся следить за игрой. Сейчас посмотрим, что за мастеровые такие, в чем их ремесло…

По пути в уборную Лыков бросил в чрево оркестриона гривенник и крутанул ручку. Старенькая машина с хрипом и свистом громко затянула «Аскольдову могилу». Отлично! Коридор уборной отделялся от черной лестницы на второй этаж крепкой на вид перегородкой. Алексей подошел, налег плечом, и вершковая доска почти беззвучно вывалилась на лестницу. Хрип оркестриона заглушил шум. С трудом протиснувшись в щель, Алексей тихо поднялся наверх, подошел к двери их комнаты, прислушался. И через минуту расслышал внутри шорох. Понятно…

Так же бесшумно Лыков прошел по коридору до парадной лестницы и, уже не таясь, спокойно спустился по ней в зал. «Бильярдисты» старательно расставляли шары и косились на дверь нужника, поджидая его оттуда. Алексей зашел сзади и тронул один из шаров.

— Э, э! Положь кле!5 — крикнул лохматый, оборачиваясь. Удивиться он уже не успел: Алексей цапнул его за затылок, так же ухватил второго и с силой столкнул их лбами. Старый и хороший прием, только делать его надо очень быстро…Двое других взялись было за кии, но Челубей мгновенно повалил их своими могучими руками на стол и крепко прижал, удерживая за глотки. Те хрипели, сучили ногами, потом один вытянул из кармана нож, но ударить не успел: Алексей перехватил его руку и держал. Через минуту лица «игроков» посинели, конечности обмякли. И Яков пожалел их — не додушил. Бандиты едва шевелились, ловя воздух бескровными губами; раньше, чем через четверть часа, не очухаются.

— Пошли отсюда, — приказал Алексей.

— А вещи, деньги с документами?

— В номере засада.

Триандафилов стоял за стойкой ни жив, ни мертв, артельщики застыли со стаканами в руках. Старики-евреи шустро залезли под стол при начале потасовки, а парнишка, подавший Алексею спасительный знак, восторженно смотрел на них во все глаза. Лыков незаметно подмигнул ему, и мальчишка совсем расцвел; поди, читает Пансоса дю Тейрайля…

Они быстро выскочили на улицу. Прямо у входа стоял калибер без таксометра с извозчиком без номера. Лыков за бороду выкинул его на мостовую, и питерцы лихо умчались в сторону Сокольников.


1 Каторжникам тогда брили наголо правую сторону головы.

2 Сушеные абрикосы с косточкой.

3 Денег.

4 Пенник — водка высшей очистки.

5 Кле — любая вещь (жарг.).

Юрий Альберт. Что я видел (фрагмент)

Отрывок из книги

О книге Юрия Альберта «Что я видел»

24.06.99

Сегодня приснилось, что у меня на столе стоит компьютер, но странный, похожий на плоский ящик с подсветкой для просмотра слайдов. И я на этом компьютере что-то
просматривал в Интернете. Сначала — про какие-то выставки, а потом наткнулся на поэтический журнал, причем такой же настоящий журнал лежал рядом со мной на столе в
белой обложке из дешевой бумаги. Там была новая вещь
Рубинштейна. Она называлась то ли «Смотрит Ваня», то
ли «Увидел Ваня», и я вспомнил, что уже читал (в этом же
или в другом сне?) другую его вещь под названием «Увидел Андрей».

21.07.99

Видел во сне журнал со статьей про учеников Фаворского с черно-белыми репродукциями каких-то гравюр. В статье упоминался и Олег Васильев, но не было репродукций
его работ, и я подумал, что это безобразие.

28.07.99

Очень трудно запоминать сны, если утром сразу не запишешь или хотя бы не повторишь про себя несколько раз.
Сегодня приснился длинный и сложный сон с участием
многих художников, в том числе и Кабакова, и еще во сне я
думал, что надо его записать. А утром осталось только воспоминание, что сон был.

12.08.99

Приснилось, что я был в Дианиной галерее на выставке,
причем зал был какой-то другой — низкий, без окон, с приглушенным освещением. Диана сидела в офисе — маленькой комнатушке посветлее. Сама выставка, непонятно чья,
состояла из витрины с тремя объектами и трех картин,
вернее, фотографий. Объекты — странные черные, как бы
эбонитовые, криволинейной формы, величиной с голову,
что-то среднее между старым телефонным аппаратом и
скульптурами Мура. В каждом объекте — конусовидное
углубление, покрытое сужающимися внутрь медными кольцами. Картины были в похожих глубоких и как бы сложенных из медных трубок рамах. На них были изображены
(или сфотографированы) высокие и узкие средневековые
башенки. Я попросил Диану объяснить мне, что же это
значит, но Диана предложила дождаться сначала Жору Литичевского, чтобы не объяснять два раза, ведь Жора уже
звонил, что он едет.

13.08.99

Рано утром проснулся и записал конспективно и неразборчиво какой-то сон, но теперь и по записям не могу ничего вспомнить. Вот эти записи:

1. Поездка на этюды с Юликовым (и большой компанией).
2. Полигон, самолеты, олигархи.
3. Третий пункт не могу разобрать, единственное понятное слово — «велосипеды».
4. Возвращение домой на электричке или поезде. Большинство народа вышло. Остались Жора Литичевский, я и
какие-то три девушки. Жора говорит, как хорошо рано
просыпаться в поезде: никого нет, все свободно — туалет,
душ, вагон-бассейн. Я говорю: «Да, хорошо ездить в пульмановских вагонах».

25.08.99

Приснилось, что я должен участвовать в большой групповой выставке в Москве и придумал для нее инсталляцию. Это как бы угол мастерской — грязный пожелтевший
кафель, покрашенная в грязно-зеленый цвет мойка, ржавая раковина и протекающий кран, раковина завалена всяким хламом, над ней висят на гвоздях старые рамки и подрамники. Помню еще, что я сомневался, подходит ли эта
работа к заявленной теме выставки (не помню какой). Когда же я приехал в Москву, оказалось, что точно такие же
работы придумали Андрей Филиппов и еще кто-то, то ли
Свен, то ли Вова Мироненко. После обсуждения решили
поделиться — Андрюша будет делать инсталляцию с хламом и подрамниками, а я — только с мойкой. Про себя же
я думаю, что мой вариант будет чище и лаконичнее, чем
Андрюшин. Потом я смутно помню блуждания по мастерским за материалами: у кого-то я забираю старый ржавый
смеситель, у кого-то отдираю от стены трубу и т.д. Андрюшина инсталляция рядом с моей, он покрасил стену в зеленый сортирный цвет и предлагает и мою часть также покрасить. Я отказываюсь — надо же хоть как-то разделиться.
Другие художники тоже что-то вешали и монтировали, а я
вышел из этого зала и встретил Лену Куприну. Она сразу
предложила мне участвовать в каком-то проекте и стала
возбужденно и громко рассказывать, что с финансированием все о’кей, деньги дает в долг один фонд, и вообще,
кажется, они уже примирились с мыслью, что назад своих
денег не получат, так что все в порядке. Вдруг от группы
людей, что-то собиравших на полу, поднялась смуглая девушка латиноамериканской наружности, представительница этого фонда, и возмущенно сказала, что свои деньги они
все-таки хотят получить назад. Я попытался свести все к
шутке, типа того, что песеты — это не деньги, но, кажется,
неудачно.

22.09.99

Приснилось два очень длинных и содержательных сна,
один из которых я начисто забыл, а из второго запомнил
только конец:

Подходит к концу монтаж огромной выставки в большом ангарообразном помещении.
В самом дальнем отсеке,
почти у служебного выхода, я помогал вешать две большие, почти монохромные, красные абстракции, не помню чьи.
А потом Ерофеев, Мартэн, я и еще кто-то специально собрались в этом отсеке, чтобы поговорить о том, что поставленная на поток массовая абстракция — ужасна, еще хуже
советских пейзажиков «для души».

02.10.99

Видел очень приятный сон. Действие происходило в ленивое летнее время у реки — что-то среднее между Москвой и Яузой. Сначала мы с Костей, Ирой, Вадимом, Андрюшей и еще кем-то катались на прогулочном кораблике, а
потом гуляли и спустились куда-то под мост, на маленькую
деревянную пристань почти на уровне воды, сидели там и
разговаривали. Рядом был еще маленький намытый островок или отмель. Андрюша и Костя рассказали, что за то
время, что они сюда ходят, собрали тут целую коллекцию
старинных монеток. Я тоже пытался что-нибудь найти, рылся в гальке, монеток не находил, но собирал в мелкой воде
камешки вроде коктебельских агатов. Потом мы нашли в
береговом откосе маленькую пещеру и лазали в нее.

Разговор зашел о Кулике, потому что мне кто-то рассказывал, что он на этой реке купил или арендовал катер.
Мимо как раз промчались два красных пожарных катера, и
я спросил, не эти ли. «Да нет, — сказал Костя, — вон его
лодка». Недалеко, у берега была привязана и спокойно покачивалась обычная зеленая деревянная лодка. Сверху она
была заколочена досками, как бы законсервирована на зиму.

03.11.99

Приснилось, что я учусь в Дюссельдорфской академии художеств и мой профессор — Брюс Науман. Аудитория выглядит как в советском художественном институте — заляпанные доски, холсты, мольберты, на полу
краска. Я пришел позже всех, и это значит, что я — новичок. С трудом нахожу место среди чужих мольбертов и досок и ставлю себе натюрморт: вешаю на грязный стул свою серую рубашку, ставлю три зеленоватые бутылки, зеленую
коробочку и начинаю писать. Этот же натюрморт начинает
писать и какая-то девица рядом со мной. Я писал и думал:
«Какой же я замечательный натюрморт поставил — сближенный по цвету и тону». Потом я заметил, что натюрморт
какой-то чересчур обобщенный, как будто я все время смотрю прищурившись. Оказывается, кто-то уже написал этот
натюрморт на большой доске и поставил точно между
мной и натурой, а я и не заметил. Вообще, в классе страшная теснота, все сидят друг у друга на голове. Я убрал чужую
доску и стал писать дальше, но постепенно стал отвлекаться, оглядываться и увидел, что неподалеку, слева от меня,
пишут сидящую в глубоком кресле натурщицу — роскошную блондинку. Я ее вижу в профиль, даже немного сзади — лицо, плечи, грудь — кажется, это одна из студенток. Я оставил свой натюрморт, кое-как пристроился
между мольбертами и написал ее на маленькой картонке.
Не вставая с кресла и вообще не меняя позы, натурщица
вдруг поблагодарила меня за то, что я ее так хорошо нарисовал, хотя непонятно, как она могла что-нибудь увидеть.
Я смущенно отнекиваюсь, а она говорит: «Смотрите, как
здесь рисуют», протягивает руку за чьей-то картинкой и,
так же не меняя позы, показывает ее мне. Там она нарисована в виде карикатурной негритянки с вытянутым лицом,
но неуловимо похоже.

Теперь я захотел вернуться к своему натюрморту и обнаружил, что он завален каким-то хламом и тетрадками. Я начал громко возмущаться и вдруг заметил, что в аудитории
уже полно чужих людей и какой-то парень в ковбойке говорит, что занятия у вас уже кончились и теперь здесь по расписанию будем мы — историки, и давайте, мол, побыстрее,
а то нам надо съесть принесенные с собой завтраки. Сначала я хотел пожаловаться Науману, а потом стал нарочито
громко говорить, что вот у нас в Москве поставленный
натюрморт — это святое, хоть месяц простоит, а его никто
не тронет — все понимают. Потом я сообразил, что это
бесполезно и надо хотя бы собрать предметы от натюрморта, стал укладывать в зеленую коробочку выпавшую пастель и т.д. А парень в ковбойке, показывая, что вопрос
закрыт, спрашивает у своих приятелей наглым и сочным
голосом, предвещающим хороший анекдот: «А вы знаете
такого Павла Ивановича Агенобарба?»

08.11.99

Утром спросонья записал короткий конспект сна, а теперь не могу вспомнить подробности:
Поезд, крушение.
На опушке леса девочка с бабушкой (родители погибли).
Биография ровесницы века…
Сборник антично-эротических стилизаций, посвященных подруге и ее любовнику. Среди прочего такие строки:

Нам ли бояться (…) помощи

Нашей (…) политической немощи.

12.11.99

Приснилось, что я с пожилой супружеской парой — они
коллекционеры — осматривал довольно странную инсталляцию. Это была большая отдельно стоящая ванная комната, вся сантехника в которой — трубы и т.д., была сделана
Бойсом, а глазок в двери и еще что-то — другим известным
художником, забыл кем. Снаружи на стене висели обычные, круглые и плоские стенные часы. Это тоже была чья-то работа, и суть ее была в том, что каждые десять минут
должна звучать музыка. Было восемь минут первого, и мы
стояли под часами и ждали, однако, когда минутная стрелка
медленно подползла к нужному делению, ничего не произошло. Мы, недовольные, отошли, и тут раздалась музыка. Обрадованный служитель объяснил нам, что мы стояли
слишком близко к стене, почти под часами, и под этим углом зрения стрелка казалась ближе к нужному делению,
поэтому мы ожидали звука на две минуты раньше.

21.11.99

Приснилось, что я разбирал свой архив и, среди прочего, нашел большую общую тетрадь с записями и вклеенными фотографиями. Я запомнил три фотографии, довольно
плохого качества, как будто я их сам печатал, оставшиеся
после выставки букетов. На первой был букет Димы Врубеля — обычная стеклянная банка с цветами и машинописный текст, начинающийся словами: «Теперь, когда все…»
И еще фотографии Никиты и Андрюши, которые показывали свои букеты — тоже в простых вазочках или банках —
прикрепленными изнутри к распахнутому пальто, своего
рода прообраз галереи «Пальто».

24.11.99

Приснилось три сна или длинный сон из трех частей.
Сначала какая-то поездка на автобусе (или на самолете?
смутно помню каких-то генералов), а потом я очутился в
ВХПО им. Вучетича, где действительно работал после
школы. Сейчас я здесь прохожу практику вместе с группой
московских художников (конкретно помню только Диму
Гутова). Нам всем лет по четырнадцать, на нас синие комбинезоны, я, как старожил, что-то объясняю своим спутникам и, чтобы показать, что я здесь все ходы знаю, иду
прямо через гараж-мастерскую. Мне, однако, кричат: «Эй,
мальчик, ты куда? Петрович, а что этот мальчик тут делает?» Я с обидой отвечаю: «Куда, куда… в цех!» — и побыстрее прохожу.

Потом, как обычно, приснились какие-то замусоренные мастерские, где было много знакомых, среди них Дубосарский и Виноградов, а потом я и сам стал искать себе
мастерскую.

Сначала я попадаю в новую шикарную двухкомнатную
квартиру моего дяди Бори. Он гордо отодвигает занавеску,
и я вижу окно во всю стену, а за ним — красивый ночной
город: внизу мост с движущимися огоньками машин, а за
ним — сияющие небоскребы. Боря жалуется, что здесь только очень шумно, а когда мост будут перестраивать, будет
еще хуже. Мы с ним начинаем обсуждать, можно ли заложить большую часть стеклянной стены кирпичами, оставив нормальное окно, и квартира начинает преображаться,
превращаясь при той же планировке в нормальную хрущевку с маленькими окнами и тонкими стенками в коричневых обоях. Хозяин квартиры уже не Боря, а мой давний
квартирохозяин Федюшкин, и мы с Вадимом хотим ее снять
под мастерскую. Это нам удается, и когда Федюшкин уходит, Вадим утешительно говорит, что, мол, зато телефон
есть и в маленькую комнату можно складывать работы.

Затем, уже где-то на улице, Вадим рассказывает мне,
что задумал новое издание — «Девять источников и три составные части творчества Захарова». Название звучит как-то по китайски, типа «Семь драгоценностей провинции
Лаошань». Одним из источников является Маша. Вадим
говорит, что недавно он уже затронул эту тему в одном издании, и показывает мне книжку-раскладушку, где, действительно, несколько строк выделены жирным шрифтом,
но теперь он хочет сделать книгу только на эту тему.

Еще в этом же сне была сцена, где я пришел в книжный
магазин купить «Словарь терминов московского концептуализма» и решил посмотреть другие книжки того же издательства. К моему изумлению, это оказались серые и невзрачные труды типа советского литературоведения.

Среди ночи я несколько раз просыпался, думал, что надо
записать сон, пока не забыл, а потом записывал его во сне,
сначала в тетрадке, а потом пальцем на покрытом инеем
автомобиле.

12.12.99

Сегодня приснился длинный и приятный сон. Сначала
он был связан с музеем, путешествием и вечеринкой в компании художников. Помню, что у меня в кармане пальто
должна была быть еще одна бутылка водки, а оказалась минеральная вода.

Потом была подготовка выставки в этом музее. Я делаю сложные геометрические картины и скульптуры из
странного глубоко замороженного вещества. Оно белое и
поблескивает, как иней в морозилке. Мне помогает специалист (биолог или холодильщик?), и я работаю у него в
мастерской.

Потом я помогал другим художникам делать их работы
для той же выставки. Это должны были быть конструкции
из полуоживших, благодаря странным технологиям того же
специалиста, и покрытых лаковой пленкой кусков мяса. И
вот я стою с лопатой на дне большой ямы и помогаю выкапывать это мясо из-под земли. Сейчас я понимаю, что это
была могила, падаль, но во сне никакого отвращения и патологии не чувствовалось.

Наверное, все-таки технологии этого специалиста были
нелегальными, потому что вдруг прибежал один из членов
этой «мясной» группы и сказал, что идти к нему опасно,
что там привезли какие-то странные белые штуки и это подозрительно. Другой, более рассудительный, успокаивал
его, задавал мне какие-то вопросы и сказал: «Это же произведения искусства, его работы, значит, и нам с мясом туда
можно».

Еще в этом сне были чьи-то (мои?) работы в виде прислоненной к стене пачки больших (больше метра) квадратных листов оцинкованного железа с аккуратно, как обметывают простыни или пеленки, подогнутыми краями.

28.12.99

Сегодня видел во сне Комара. Он выступал перед студентами или молодыми художниками. Вокруг огромного
стола сидело человек тридцать, и Виталик рассказывал про
разные проекты и выставки. Вместо показа слайдов он рисовал в альбоме эскизы и пускал альбом по кругу — посмотреть. Я сидел с ним рядом, и он по ошибке сказал
вслух что-то, предназначенное мне (пойдем потом вместе
поужинаем), а мне на ухо — что-то, предназначенное для
студентов.

Потом я был в мастерской, собирал подрамники и натягивал холсты для задуманного триптиха. Для одного подрамника не хватило короткой верхней планки. Я взял
другую, сантиметров на десять короче, и натянул холст, в
наивной надежде, что получится незаметно. Спросил у Вадима: «Как ты думаешь, сойдет?» — «Конечно, нет, попробуй, может, эту, подлиннее». Эта тоже не подходит и т.д.

Иэн Макьюэн. Солнечная (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Иэна Макьюэна «Солнечная»

Он принадлежал к той разновидности мужчин —
невзрачных, часто лысых, низкорослых, толстых,
умных,— которые необъяснимо нравятся некоторым
красивым женщинам. По крайней мере, он верил,
что нравится, и благодаря этому как будто действительно
нравился. К тому же некоторые женщины
верили, что он гений, которого надо спасать. Но
нынче Майкл Биэрд был человеком с суженным
сознанием, не радующимся жизни, человеком одной
темы, ушибленным. Пятый брак его распадался, и
ему полагалось бы знать, как себя вести, видеть
вещи в перспективе, сознавать свою вину. Разве
женитьбы, его женитьбы, не были похожи на прибой?
Едва одна откатывалась, тут же накатывалась
другая. Но в этот раз было иначе. Он не знал, как
себя вести, перспектива его мучила, и вины за собой
он не видел. Это жена его завела роман — завела
вызывающе, в отместку ему и без малейших
угрызений совести. В сумятице чувств он обнаруживал
у себя острые приступы стыда и любовного томления.
Патриция встречалась со строителем, их строителем,
который перекрасил их дом, оборудовал
кухню, настелил плитку в ванной,— с тем самым
дюжим мужиком, который однажды в перерыве показал Майклу фото своего дома, в тюдоровском стиле,
собственноручно оттюдоренного, с моторкой на
прицепе под викторианским фонарным столбом,
бетонной дорожкой и местом, на котором будет воздвигнута
списанная красная телефонная будка. Биэрд
с удивлением обнаружил, как непросто быть
рогоносцем. Страдать нелегко. Пусть никто не скажет,
что человек в его возрасте защищен от непривычных
переживаний.

Дождался. Четыре его прежние жены, Мейзи,
Рут, Элеонора, Карен, все еще интересовавшиеся
издали его жизнью, торжествовали бы, и он надеялся,
что им не расскажут. Ни один из его браков
не длился больше шести лет, и это было своего рода
достижение, что он остался бездетным. Его жены
быстро понимали, насколько печальна или пугающа
перспектива иметь в доме такого отца, они предохранялись
и уходили. Ему нравилось думать, что
если он и приносит несчастья, то ненадолго, не зря
же какие-то отношения со всеми бывшими женами
у него сохранились.

Но не с нынешней. В лучшие времена он мог бы
вообразить, как мужественно устанавливает для себя
двойные стандарты, с приступами грозной ярости,
возможно, с эпизодом пьяных криков ночью в садике
за домом или разгромом ее машины и рассчитанным
ухаживанием за женщиной помоложе, этакое
самсоновское обрушение матримониального
храма. Но теперь он был парализован стыдом, размерами
своего унижения. Хуже того, он изумлялся
своей несвоевременной страсти к жене. Вожделение
нападало вдруг, как желудочный спазм. Ему приходилось
посидеть в одиночестве, пока оно не отпустит.
Видимо, есть такая порода мужей, которых возбуждают
мысли о том, что жена сейчас с другим.
Такой мужчина мог бы попросить, чтобы его связали
и с кляпом во рту посадили в шкаф в трех метрах
от его лучшей половины, занятой этим делом.
Или Биэрд обнаружил в себе наконец склонность
к сексуальному мазохизму? Ни одна женщина не
была еще так желанна, как эта жена, которой он
вдруг не мог обладать. Он демонстративно отправился
в Лиссабон, к старой подруге, но это были
безрадостные три ночи. Ему нужна была жена, и он
не осмеливался оттолкнуть ее угрозами, или криками,
или яркой вспышкой безумства. Но и умолять
было не в его характере. Он оцепенел, он был жалок,
он не мог думать ни о чем другом. В первый
раз, когда она оставила ему записку: «Сегодня ночую
у Р. ц. ц. П«,— отправился ли он к псевдотюдоровскому
дому с запеленатой моторкой и горячей ванной
на заднем дворике, чтобы размозжить хозяину
голову его же разводным ключом? Нет, он пять часов
в пальто смотрел телевизор, выпил две бутылки
вина и пытался не думать. Не удалось.

Но ему только и оставалось, что думать. Когда
другие жены узнавали о его романах, они гневались,
холодно или слезливо, устраивали собеседования до
рассвета, чтобы изложить свои мысли об обманутом
доверии, потребовать развода и всего, что из него
вытекало. А Патриция, наткнувшись на несколько
электронных писем от Сюзанны Рубен, математика из Гумбольдтовского университета в Берлине, вопреки
ожиданиям возликовала. В тот же день она
перенесла свою одежду в гостевую спальню. Он был
потрясен, когда раздвинул дверцы гардероба и убедился
в этом. Он понял сейчас, что эта шеренга шелковых
и хлопчатобумажных платьев была роскошью
и утешением, слепками ее, выстроившимися для его
удовольствия. Их больше нет. Даже вешалок. В тот
вечер за ужином она улыбалась, объясняя ему, что
намерена тоже быть «свободной», и не прошло недели,
как она завела роман. Что ему оставалось? Однажды
за завтраком он стал извиняться, говорить, что
эта случайная интрижка ничего не значит, давал ей
широкие обещания, всерьез веря, что может их сдержать.
Он никогда еще не был так близок к пресмыкательству.
Она сказала, что ничего не имеет против
его поступка. Она делает то же самое — тут она
и назвала своего любовника, строителя со зловещим
именем Родни Тарпин, который был чуть не на двадцать
сантиметров выше и на двадцать лет моложе
рогоносца и еще тогда, когда он смирно штукатурил
и подтесывал у Биэрдов в доме, похвастался, что не
читает ничего, кроме спортивного раздела бульварной
газетенки.

Одним из первых симптомов горя у Биэрда была
дисморфия или, наоборот, внезапное излечение
от дисморфии. Он наконец-то понял, что́собой
представляет. Выходя из душа и мельком увидев в
запотевшем высоком зеркале розовую коническую
массу, он протер стекло, встал перед ним и уставился
на себя изумленно. Какие механизмы самовнушения
помогали ему столько лет пребывать в уверенности,
что подобное выглядит соблазнительно?
Эта дурацкая полоска растительности от уха до уха,
подпирающая лысину, оладьи сала под мышками,
невинные выпуклости утробы и зада. Когда-то он
мог улучшить свою зеркальную персону, расправив
плечи, выпрямившись и втянув живот. Теперь этот
смальц сводил на нет его усилия. Как он мог удержать
такую красивую женщину? Неужели он правда
думал, что статуса для этого достаточно, что его
Нобелевская премия привяжет Патрицию к брачной
постели? Голый, он позорище, идиот, квашня.
Он не в силах даже восемь раз отжаться. А Тарпин
взбегает по лестнице в их спальню с пятидесятикилограммовым
мешком цемента под мышкой. Пятьдесят?
Это приблизительно вес Патриции.

Она держала его на дистанции убийственной веселостью.
Это были добавочные оскорбления: ее
напевные «здравствуй», утренние перечни домашних
дел и ее вечерних отлучек, и все это ничего бы
не значило, если бы он мог хоть немного ее презирать
или намеревался отделаться от нее. Тогда они
приступили бы к короткому, неприятному демонтажу
пятилетнего бездетного брака. Конечно, она
его наказывала, но когда он сказал об этом, она пожала
плечами и ответила, что с таким же правом
могла бы сказать то же самое о нем. Она просто дожидалась повода, сказал он, а она засмеялась и сказала,
что в таком случае она ему благодарна.

В помраченном своем состоянии он был убежден,
что перед лицом потери нашел идеальную жену.
Этим летом 2000 года она одевалась по-другому,
дома выглядела по-другому — в обтягивающих линялых
джинсах, вьетнамках, грубой розовой кофте
поверх футболки, с коротко остриженными светлыми
волосами и возбужденно потемневшими голубыми
глазами. Она была худенькая, и теперь стала
похожа на подростка. По магазинным пакетам с веревочными
ручками и упаковочной бумаге, которые
она оставляла на кухонном столе для его ознакомления,
он заключил, что она покупает новое нижнее
белье, чтобы снимал его Тарпин. В свои тридцать четыре
года она сохранила молочный румянец двадцатилетней.
Она его не дразнила, не изводила насмешками,
не кокетничала с ним — это было бы
хоть какое-то общение,— но неуклонно упражнялась
в бодром безразличии, дабы его уничтожить.

Ему нужно было избавиться от нужды в ней, но
желание не отступало. Он хотел ее хотеть. Однажды
душной ночью, сбросив одеяло, он попробовал освободиться
мастурбацией. Его беспокоило, что он не
видит своих гениталий, если не подложит под голову
двух подушек, и в фантазии его беспрестанно
вмешивался Тарпин — словно бестолковый рабочий
сцены, который влезает со стремянкой и ведром
во время акта. Хоть один человек на планете, кроме
него, пытался сейчас удовлетворить себя мыслями
о жене, находящейся от него в десяти шагах? Этот
вопрос отвлекал Биэрда от цели. И было слишком
жарко.

Друзья говорили ему, что Патриция похожа на
Мэрилин Монро, по крайней мере, в определенных
ракурсах и при определенном освещении. Он
с удовольствием принимал это престижное сравнение,
но сам особого сходства не видел. Прежде. Теперь
увидел. Она изменилась. Нижняя губа стала
полнее; когда она опускала взгляд, это обещало неприятность;
подстриженные волосы призывно, постаромодному
курчавились на затылке. Конечно, она
была красивее, чем Монро, когда плыла по дому и
саду в выходные дни белокурым, розовым и голубым
облаком. На какую же подростковую цветовую гамму
он стал падок — в его-то возрасте.

В июле ему исполнилось пятьдесят три; она, естественно,
игнорировала его день рождения и будто
бы вспомнила через три дня, весело, по теперешнему
обыкновению. Подарила ему широченный галстук
люминесцентного зеленого колера, сказав, что
этот стиль «возрождают». Да, выходные были хуже
всего. Она входила в комнату, где он сидел, не для
разговора, а, вероятно, для того, чтобы ее увидели,
озиралась с легким удивлением и рассеянно удалялась.
Она все оценивала заново, не только его. Он
видел ее в конце сада под конским каштаном —она
лежала с газетами на траве, в густой тени, дожидалась,
когда начнется ее вечер. Тогда она уходила в
гостевую комнату, чтобы принять душ, одеться, накраситься
и надушиться. Словно читая его мысли,
она жирно красила губы красной помадой. Возможно, Родни Тарпин приветствовал модель Монро —
и Биэрд теперь был обязан разделять его вкусы.

Если он оставался дома, когда она уходила (он
очень старался уезжать по делам вечерами), то не мог
устоять перед желанием обогатить свою страсть и
муку наблюдением за ней из окна наверху, за тем,
как она выходит на вечерний воздух Белсайз-Парка,
идет по садовой дорожке — и какой же изменой
звучал теперь всегдашний несмазанный взвизг калитки,—
садится в свою машину, маленький, шустрый
черный безалаберно приемистый «пежо». Она
с таким нетерпением давала газ, отъезжая от бордюра,
что его douleur удваивалась: он знал, что она
знает про его наблюдательный пост. Затем ее отсутствие
повисало в летних сумерках, как дым садового
костра,— эротический заряд ненаблюдаемых частиц
заставлял его застыть бесцельно на долгие минуты.
Это не сумасшествие, твердил себе Биэрд, но
понимал, что хватил его горький глоток, почувствовал
его вкус.

Его поражало то, что он ни о чем другом не может
думать. Читая книгу, выступая с докладом, он на
самом деле думал о ней или о ней и Тарпине. Нехорошо
было оставаться дома, когда она уезжала к любовнику,
но после Лиссабона у него пропало желание
видеться со старыми подругами. Вместо этого
он прочел цикл вечерних лекций по квантовой теории
поля в Национальном географическом обществе,
участвовал в дискуссиях на радио и телевидении и эпизодически подменял заболевших коллег.Пусть философы науки морочат себя сколько угодно,
физика свободна от человеческих наносов, она
описывает мир, который все равно бы существовал,
если б мужчины, и женщины, и горести их исчезли.
В этом убеждении он был солидарен с Эйнштейном.

Но, даже ужиная допоздна с друзьями, он возвращался
домой обычно раньше нее и, хотел того
или нет, вынужден был ждать ее возвращения, притом
что оно ничего не меняло. Она шла прямо в свою
комнату, а он оставался в своей, не желая встретиться
с ней в ее сонном посткоитальном состоянии. Даже
лучше, наверное, было, когда она оставалась ночевать
у Тарпина. Может быть, и лучше, но стоило
ему бессонной ночи.

Однажды в два часа ночи, в конце июля, он лежал
в халате, слушал радио и, услышав, как она вошла,
тут же, без предварительного плана, разыграл
сцену для того, чтобы вызвать ее ревность, лишить
ее уверенности, чтобы она захотела вернуться к нему.
По Всемирной службе Би-би-си женщина рассказывала
о деревенских обычаях турецких курдов
— убаюкивающий бубнеж о жестокостях, несправедливостях,
нелепостях. Уменьшив громкость,
но не снимая пальцев с регулятора, Биэрд произнес
нараспев отрывок из детского стишка. Он рассчитал,
что она в своей комнате услышит его голос, но
не расслышит слов. Закончив фразу, он на несколько
секунд сделал громче женский голос, потом прервал
его отрывком из своей сегодняшней вечерней
лекции, после чего дал женщине высказаться по
дольше. Он проделывал это минут пять: его голос,
затем женский, иногда искусно накладывая один на
другой. Дом безмолвствовал и, конечно, слушал.
Он пошел в ванную, открыл кран, спустил воду в
унитазе и громко засмеялся. Патриция должна понять,
что любовница у него с юмором. Потом он негромко,
радостно ухнул. Патриция должна понять,
что ему весело.

В ту ночь он спал мало. В четыре, после долгого
молчания, знаменовавшего безмятежную близость,
он открыл дверь своей спальни и с оживленным шепотком
стал спускаться задом по лестнице, согнувшись
и отшлепывая ладонями по ступеням шаги своей
спутницы вперебивку с собственными. Это был
по-своему логичный план, который мог прийти в голову
только сумасшедшему. Проводив подругу до
передней, с неслышными поцелуями попрощавшись
и захлопнув входную дверь так, что звук разнесся по
всему дому, он поднялся к себе и после шести погрузился
наконец в дрему, тихо приговаривая: «Судите
меня по моим результатам». Поднялся он через
час, чтобы наверняка столкнуться с Патрицией
перед ее уходом на работу и показать ей, как он вдруг
повеселел.

В дверях она остановилась с ключами от машины
в руке и набитой книгами сумкой, лямка которой
врезалась в плечо ее цветастой блузки. Никаких сомнений:
вид у нее был расстроенный, изнуренный,
хотя голос звучал, как всегда, бодро. Она сказала ему,
что приглашает сегодня Родни на ужин, возможно,
он останется на ночь, и она будет признательна Майклу,
если он не будет появляться на кухне.

В этот день ему надо было ехать в Центр, в Рединг.
Обалделый от усталости, он смотрел в грязное
окно вагона на лондонские пригороды с их удивительным
сочетанием хаоса и унылости и проклинал
себя за дурацкую затею. Его очередь прислушиваться
к голосам за стеной? Немыслимо—он где-нибудь
заночует. Выгнан из собственного дома любовником
жены? Немыслимо — он останется и встретится с
ним лицом к лицу. Драться с Тарпином? Немыслимо
— его втопчут в паркет передней. Ясно было, что
он не в том состоянии, чтобы принимать решения
и строить планы, и с этой минуты он должен учитывать
ненадежное состояние своей психики, действовать
консервативно, пассивно, честно, не нарушать
правил, избегать крайностей.

В последующие месяцы он нарушил каждый пункт
своего решения, но оно забылось уже к вечеру, потому
что Патриция приехала с работы без продуктов
(в холодильнике было пусто) и строитель на ужин
не явился. В этот вечер он увидел ее только раз, когда
она шла по передней с кружкой чая, понурая и
серая, не столько кинодива, сколько усталая учительница
начальной школы, чья личная жизнь дала трещину.
Может быть, зря корил он себя в поезде, и
план его удался, и она от огорчения отменила ужин?

Он размышлял о прошлой ночи и удивлялся тому,
что после стольких настоящих измен ночь с воображаемой
любовницей оказалась ничуть не менее
волнующей. Впервые за эти недели он немного повеселел и даже насвистывал эстрадную песню, разогревая
в микроволновке ужин. А в прихожей, увидев
себя в зеркале с золотой рамой, подумал, что лицо его
чуть похудело, выглядит значительным и появился
даже намек на скулы. При свете тридцативаттной лампочки
в нем проступило нечто благородное — возможно,
сказался сладкий антихолестериновый йогурт,
который он заставлял себя пить по утрам. В постели
он не включил радио, притушил свет и лежал,
дожидаясь покаянного стука ноготков в дверь.

Стука не последовало, но он не обеспокоился.
Пусть проведет бессонную ночь, пересматривая свою
жизнь и что в ней было существенно, пусть взвесит
на весах человеческой ценности мозолистого Тарпина
с его запеленатой моторкой и всемирно известного,
одухотворенного Биэрда. Следующие пять вечеров,
насколько он мог судить, она оставалась дома,
у него же была лекция, другие встречи и ужины,
и, приезжая домой, обычно после двенадцати, он надеялся,
что его уверенные шаги в темном доме прозвучат
так, будто он возвращается со свидания.

Шестой вечер у него был свободен, он остался
дома, и тогда ушла она, потратив больше обычного
времени в душе и с феном. Со своего места на промежуточной
лестничной площадке перед вторым
этажом из утопленного маленького окна он наблюдал,
как она проходит по садовой дорожке, задерживается
у кустов алых роз, задерживается так, как
будто ей неохота уходить, протягивает руку, чтобы
осмотреть цветок. Она сорвала его двумя пальцами
с только что накрашенными ногтями, подержала,
рассматривая, и уронила под ноги. Летнее платье,
бежевое, без рукавов, с одной складкой на пояснице,
было новым, и он не знал, как истолковать этот знак.
Она пошла к калитке; ему показалось, что шагает
она сегодня тяжелее, что нетерпения в походке меньше
обычного и «пежо» взял с места не так резво.

Однако ночью он дожидался ее приезда в менее
приподнятом настроении, он сомневался в своих
расчетах и думал уже, что, кажется, был прав — проделка
с радио сыграла против него. Чтобы лучше думалось,
он налил виски и стал смотреть футбол. Вместо
ужина съел ванночку клубничного мороженого
и расшелушил полкилограмма фисташек. Спокойствия
не было, тревожило безадресное вожделение,
и он пришел к выводу, что стоит, пожалуй, завести
новый роман или возобновить какой-нибудь старый.
Он листал свою телефонную книжку, долго смотрел
на телефон, но трубку так и не снял.

Он выпил полбутылки, около одиннадцати уснул
на кровати одетый, не выключив верхний свет, и несколько
секунд не мог понять, где находится, а потом
вдруг ночью его разбудил голос внизу. Часы на
тумбочке показывали половину третьего. Внизу Патриция
разговаривала с Тарпином, и у Биэрда под
бодрящим действием выпитого возникло желание
объясниться. Он стоял посреди комнаты и, пошатываясь,
заправлял рубашку в брюки. Потом тихо открыл
дверь. Свет горел во всем доме, и это было кстати;
он стал спускаться по лестнице, не задумываясь
о последствиях. Патриция еще разговаривала, и по
пути через переднюю к открытой двери гостиной
у него создалось впечатление, что она смеется или
поет и сейчас он нарушит их маленький праздник.

Но она была одна и плакала, сидела, согнувшись,
на диване, а на длинном стеклянном журнальном
столике лежали, повалившись набок, ее туфли. Звук
был непривычный — задавленный и горестный. Если
она когда-нибудь и плакала так из-за него, то в его
отсутствие. Он остановился в дверях, и она увидела
его не сразу. На нее было больно смотреть. В руке —
скомканный платок или салфетка, хрупкие плечи согнуты
и вздрагивают — Биэрда охватила жалость.
Он понял, что час примирения настал, достаточно
только нежного прикосновения, ласковых слов и
никаких вопросов, и она припадет к нему, и он заберет
ее наверх, хотя даже в этом приливе теплых
чувств он сознавал, что отнести ее туда не сможет,
даже на обеих руках.

Когда он шагнул в комнату, под ним скрипнула половица,
и Патриция подняла голову. Глаза их встретились,
но всего на секунду, потому что она поспешно
закрыла лицо руками и отвернулась. Он произнес
ее имя, а она помотала головой. Потом неловко, спиной
к нему, поднялась с дивана и, двигаясь почти
боком, споткнулась о шкуру белого медведя, вечно
скользившую по вощеному полу. Однажды он сам
чуть не сломал из-за нее лодыжку и с тех пор терпеть
ее не мог. Ему не нравилась и оскаленная пасть
с пожелтелыми от долгого пребывания на свету зубами.
Они так и не потрудились закрепить ее каким-
нибудь образом на полу, а о том, чтобы выбросить, не могло быть и речи —это был свадебный подарок
ее отца. Патриция удержалась на ногах, схватила
со стола туфли и, прикрыв свободной рукой глаза,
торопливо прошла мимо него; он хотел тронуть
ее за плечо, но она отпрянула и снова заплакала, уже
в голос, и побежала наверх.

Он погасил в комнате свет и лег на диван. Бессмысленно
идти за ней, раз она его не хочет — но
теперь это не имело значения, потому что он видел.
Она не успела закрыть ладонью синяк под правым
глазом, стекавший на скулу, черный с красной оторочкой,
набухший под нижним веком, так что глаз
закрылся. Он громко вздохнул, покорившись судьбе.
Выбора не было, долг требовал, чтобы он сел сейчас
в машину, поехал в Криклвуд и жал на звонок,
пока не поднимет Тарпина с постели, и там, прямо
под четырехгранным фонарем, он ошеломит
отвратного соперника своей быстротой и натиском.
Сузив глаза, он продумывал это снова и снова, задерживаясь
на том, как хрустнет носовой хрящ под его
правым кулаком, а потом, с незначительными поправками,
разыгрывал эту сцену с закрытыми глазами
и не пошевелился до утра, когда был разбужен
стуком захлопнутой двери — это Патриция уезжала
на работу.

Купить книгу на Озоне

Захар Прилепин. Черная обезьяна (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Захара Прилепина «Черная обезьяна»

Когда я потерялся, вот что интересно…

Бредёшь за собой, тянешь нитку, истончаешься сам, кажется вот-вот, станешь меньше иголочного ушка, меньше нитки, просочившейся туда и разъятой на тысячу тонких нитей — тоньше самой тонкой из них — и вдруг вырвешься за пределы себя, не в сторону небытия, а в противоположную — в сторону недобытия, где мне всё объяснят.

Потому что едва только очутился здесь — я уже потерялся, запутался в руках родителей, когда ещё едва умел ходить, и они запускали меня как косопузый кораблик на сухой белый свет: иди ко мне! — суровый мужской голос. Ну-ка, ну-ка, а теперь иди ко мне! — ласковый женский.

Куда к тебе? Зачем ты меня звал, художник, пахнущий табаком, с порыжелыми от красок руками? Зачем ты звала меня, пахнущая молоком, с руками побелевшими от стирки? Я пришёл, и что теперь? Рисовать, стирать?

Или потерялся в своём пригороде, где забрался на дерево, и вдруг застыл, омертвел, без единой мысли, пока голоса соседской пацанвы, потерявшей меня, не смолкли, ни растворились в мареве — и тут вдруг, на другом берегу грязной, сизой реки, возле которой мы искали себе забав, — увидел старуху в чёрном, она шла медленно и спокойно — как божий сын на картине одного художника; потом, когда я увидел эту картину — сразу узнал старуху, только у моей были странно длинные руки, почти до земли. Тогда я ссыпался с дерева, оставил там клочья белой кожи на хлёстких, корябистых ветках.

И когда уже был дома, вдруг понял, что это и не старуха была никакая. А кто тогда? И куда она шла? Здесь на реке не было моста! Что она сделала, дойдя до грязной воды?

Или потерялся в большом городе, где смотрел на вывеску у магазина, я тогда уже умел читать, и сначала понял смысл букв, а потом вдруг потерял, — и с восхитительной очевидностью, мне, еле смышленому ребёнку, стало ясно, что слова бессмысленны, они вместе со всеми своими надуманными значениями рассыпаются при первом прикосновении — оттого, что и эти значенья, и сами слова мы придумали сами, и нелепость этой выдумки очевидна, она просто потрясающая, она обезволивающая! Куда идти, когда всё осыпается как буквы с вывески, которые можно только смести совком, раскрыть дверь и выбросить в темноту, чтоб единственная звезда поперхнулась от нашей несусветной глупости.

А?

* * *

Куда-то поехал мобильный на вибросигнале. Он был похож на позабытый вагон, который вслепую, без руля, без ветрил, ищет свой состав.

Полюбовавшись на его ровную спину, одновременно раздумывая а не ударить ли по нему кулаком, чтоб успокоился, я всё-таки выбрал поговорить.

— Вас вызывают на работу, — позвала меня секретарь главного.

Я работаю в газете.

Я сижу в большом помещении, где располагаются ещё пятнадцать человек, которые создают материалы разной степени пошлости.

Я стараюсь не общаться с коллективом, и у меня это получается. Никто в коллективе не имеет детей, поэтому все они подолгу спят и являются на работу к обеду. У меня дети есть, поэтому, отправив их в детский сад, я уже в восемь с копейками бью по клавишам, а к обеду, сдав материал, сбегаю. В худшем случае встречу кого-нибудь, поднимающегося по лестнице.

Главный полулежит на кресле за длинным столом и всегда крутит ключи с многочисленными брелками на толстых пальцах. Хохочет он чаще, чем говорит. Он хохочет, когда здоровается, хохочет на каждую реакцию собеседника, сам едва может говорить от хохота, и совсем уже заходится в хохоте при прощании.

Похохотав, он сказал, что есть возможность сходить в один то ли паноптикум, то ли террариум, меня проводит Слатитцев, «…вы, кажется, знакомы?» — киваю и слышу хохот в ответ, так смешно я кивнул, наверное, «…ознакомься там с экспозицией, а потом решим, что с этим делать…», «…этот материал может нам пригодиться», ха-ха-ха. Ха.

Когда я уходил, главный дрожал и побрызгивал, как огромный, мясной, закипающий чайник.

Мой давний знакомый Слатитцев, напротив, встретил меня совсем безрадостно.

— Только одного не пойму — кто тебя пустил сюда? — сказал он вроде как и не мне.

У Слатитцева были кривые зубы, и он втайне меня презирал.

Мы шли по гулкому коридору с выкрашенными в грязно-синий цвет стенами. Слатитцев ещё раз обернулся, сверяясь со своим предоставлением обо мне. Всё было на месте: ничтожество, которому по непонятным причинам повезло, я.

Мы познакомились несколько лет тому на одном литературном семинаре. Слатитцев тогда много и с готовностью улыбался, глаза при этом у него были очень внимательные, с меткими зрачками. В те времена он написал роман из жизни студентов и студенток, всегда носил его с собой в распечатанном виде, и подолгу читал вслух, если кто-нибудь неосторожно интересовался: «А что это… у вас?».

Я сам полистал его сочинение: естественно, в поисках сцен студенческого прелюбодейства — и сразу был вознаграждён, на третьей же странице. В сокращённом виде роман опубликовал журнал «Новая Юность». На этом литературная карьера Слатитцева завершилась, зато он неожиданно объявился в красивом и большом доме, где заседали государственные господа, клерком по неведомым мне вопросам.

Однажды мы случайно пересеклись в одном высоком коридоре с тяжёлыми, будто позолоченными шторами на огромных окнах.

— Всё пишешь? — спросил Слатитцев, заметно дрогнув лицом при виде меня. Я ответил.

За весь разговор он ни разу не захохотал, хотя я пытался его рассмешить. «А ты чего без романа?» — спросил, например, кивком указывая ему под мышку.

Теперь мы шли к первому посту. Паспорт лежал у меня в заднем кармане лёгких брюк.

Человек в окне, — полицейский рукав, волосатое запястье, — разглядев мягко распахнувшийся документ, передал мне эластичный четырёхугольник, это был пропуск.

Слатитцева дальше не пустили. Я пошёл первым в сопровождении поджарого полицейского лейтенанта.

Слатитцев смотрел мне в спину, шевеля зубами.

Этот коридор был бежев и куда более светел.

Спустя минуту офицер открыл огромную дверь и, кивнув на меня, ушёл.

Сидевший за дверью в аккуратной комнате молодой майор набрал номер на телефоне, нажав всего одну кнопку. Долго ждал ответа, глядя в стол. Можно было б написать здесь: я осмотрелся, — когда б мне было куда смотреть. Каменный четырёхугольник, человек у пульта быстро назвавший мою фамилию вслух и сразу положивший телефонную трубку, услышав однозначный ответ.

Через минуту за мной зашёл человек лет тридцати, высокий брюнет, в джинсах и майке-безрукавке. Тёмно-розоватая кожа, глаза слегка на выкате и припухшие, почти африканские губы. Представившись — «Максим Милаев!» — он твёрдо и приветливо пожал мне руку: «Насколько я понял, вам можно доверять, что ж, попробуем», — пояснило пожатие.

На этот раз — идеально белый коридор, двадцать шагов до лифта.

«А симпатичный малый, — подумал я, — Даже странно. У них теперь новое поколение выросло, которому позволительно быть со вполне милыми и запоминающимися лицами?»

В просторной и ароматно пахнущей кабине мы спустились куда-то вниз; показалось, что глубоко.

— Мне сказали, что это лаборатория, а тут как будто тюрьма, — сказал я.

— Вы были в тюрьме? — с улыбкой спросил мой спутник.

Я улыбнулся ему в ответ.

Через последний пост — четыре отлично вооружённых человека в камуфляже, широкая автоматически открывающаяся дверь, — вышли в странное, пахнущее мыльницей помещение, похожее на огромный вагон, но без окон. Двери здесь тоже открывались как в купейных вагонах.

Максим с усилием потянул первую же, она съехала влево, открыв застеклённую комнату с кроватью, столиком, и несколькими книгами на полке.

На кровати сидел человек и сквозь стекло спокойно смотрел на нас.

— Он нас не видит, — сказал Максим. — Стекло непроницаемо.

Максим, кажется, ожидал моего вопроса, но я его не задал.

— Это Салават Радуев, — сказал он о том, что я видел своими глазами.

— Которого убили в тюрьме, — добавил я просто.

— Ну да, — в тон мне ответил Максим.

Недвижно сидящий Радуев был безбород, и походил лицом на гостеприимного дауна.

Глаза его тепло и сливочно улыбались.

— В 18 лет штукатур стройотряда, в 21 год член Ингуйского комитета комсомола, в 29 лет бригадный генерал, организатор многочисленных терактов; пережил, как минимум, два покушения, готовил спецгруппы для взрывов на атомных станциях, был задержан, в 35 умер в колисамской тюрьме, похоронен по инструкции, согласно которой тела террористов не выдаются родственникам для погребения, — готовой скороговоркой произнёс Максим.

— Кличка «Титаник», — добавил я, — Потому что ему попала пулю в голову, и на место раздробленной лобной кости ему вставили титановую пластину.

— Которой на самом деле нет.

— Ну. Ничего нового… кроме того, что он сидит, как в аквариуме, здесь. Что вы с ним делаете?

— Изучаем, — сказал Максим, и с мягким гуркающим звуком закрыл дверь. Радуев, не вздрогнув, улыбался, пока его не скрыло.

— Поговорить с ним нельзя? — спросил я, глядя в дверь.

— Нет.

— А это… — задумался Максим у очередной двери, — собственно, это бомж. Ей 34 года, хотя выглядит… да, несколько старше. Поочерёдно убила шесть своих новорождённых детей. Мусорная урна, в другой раз прорубь, в следующий — столовый нож… Про одного просто забыла — он пролежал в квартире несколько дней, пока…

Женщина остервенело тёрла глаза ладонями. Уши её отчего-то казались сильно обветренными и шелушились, волос на голове было мало. Из-под юбки торчали белые ноги, пальцы на ногах смотрели в разные стороны, словно собрались расползаться кто куда.

Дверь закрылась. Мы прошли ещё десять метров до следующего бокса.

Здесь жил насильник: обвисшие веки, обвисшие руки, обвисшие щёки, обвисшие губы, обвисшие плечи. Если его раздеть, на нём всё б показалось, будто навешанным и наскоро пришитым. И лоб мягкий — возьми такую гадкую голову в щепоть, и на ней останутся следы твоих пальцев.

Ещё десять метров вперёд.

Два лобастых, в соседствующих боксах, наёмных убийцы. Первый с одним быстро бегающим глазом и другим буквально заросшим перекрученной кожей, у второго маленьких глаз в глазницах было не разглядеть.

Последний бокс был самый большой, в несколько комнат, вдоль которых можно было пройти по специальному, с мерцающим сизым светом коридору.

В комнатах сидели, стояли и медленно ходили невзрачные дети, пятеро.

Лица их были обычны, не уродливы и не красивы: один русый, один тёмный, один разномастный — с рыжиной и с клоком седых волос. Четвёртый — то ли бритый, то ли переболевший какой-то ранней болезнью, лишивший его волосяного покрова, сидел, повернувшись к нам спиной, и, кажется, смотрел на единственную в помещении девочку, рисовавшую очень толстым коричневым фломастером на белом листе непонятный узор.

Фломастер она мягко сжимала в кулаке.

Максим молчал.

— Кукушата, выронившие из гнезда чужую кладку? — поинтересовался я.

В коридорной стене, напротив многокомнатного стеклянного бокса обнаружились откидные стулья: Максим раскрыл один для себя, затем предложил присесть мне.

— Вы не боитесь, что они подерутся, поранят друг друга? — спросил я.

— Они раньше жили в разных боксах, какое-то время. Затем мы попробовали селить их парами… Потом поселили всех вместе. Они никогда не ругаются и не ссорятся. Тем более, что некоторые из них глухонемые, а те, что в голосе — разговаривают какой-то странной речью, будто птичьей, только некоторые слова похожи на человеческие. В общем, им не так просто поругаться, — вдруг улыбнулся Максим, — К тому же, все они знакомы, и даже, возможно, родственники: сейчас всё это выясняется.

— Сколько им лет?

— Где-то от шести до девяти… вот этот тёмненький самый младший…

Тот о ком говорили, включил панель телевизора, привешенного к потолку, и уселся напротив, напряжённо разглядывая выпуск новостей. Иногда он потряхивал головой, словно видел что-то глубоко неприятное. В течение минуты остальные недоростки собрались у экрана.

Все сидели спокойно, разве что пацан с рыжиной постоянно чесал чёлку.

Мы помолчали ещё немного.

Похоже, Максиму было здесь любопытно находиться — в большей, чем мне степени.

— Выглядят вполне невинно, — сказал я, уже скучая.

— Вот-вот, — согласился Максим, — А наши специалисты уверяют, что… они более опасны, чем те, кого мы видели до сих пор, — сказал Максим, не вкладывая в свои слова никакого чувства.

Парень с рыжиной вдруг обернулся и поискал кого-то глазами, дважды, наискось, скользнув по моему лицу.

Я запустил ладонь под мышку и вытер внезапный пот. Незаметно принюхался к извлечённой руке. Пахло моей жизнью, было жарко.

Николь Краусс. Хроники любви (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Николь Краусс «Хроники любви»

Когда обо мне напишут некролог… Завтра.
Или там послезавтра… В нем будет сказано: «Лео Гурски умер в квартире,
полной всякого дерьма». Странно еще, что
меня заживо не погребло. Квартирка-то небольшая.
Приходится стараться изо всех сил, чтобы оставался проход от кровати до туалета, от туалета до кухонного стола и от кухонного стола до входной двери. Напрямую от туалета до входной двери пройти
невозможно, надо идти мимо кухонного стола.
Прямо как на бейсбольной площадке: кровать —
домашняя база, туалет — первая, кухонный стол —
вторая, а входная дверь — третья. Когда я лежу в
постели и слышу звонок в дверь, чтобы открыть ее,
нужно сделать круг через туалет и кухонный стол.
Если это Бруно, я впускаю его, не говоря ни слова,
и трусцой спешу назад к кровати, а в ушах звенит
рев невидимой толпы.

Часто гадаю, кто будет последним человеком,
видевшим меня живым. Готов спорить — разносчик
из китайской закусочной. Четыре раза в неделю что-нибудь у них заказываю. Когда бы парень ни пришел, всегда очень долго ищу бумажник. Он стоит
в дверях и держит жирный пакет, а я думаю: не сегодня ли вечером доем свой ролл, залезу в постель,
а во сне у меня и откажет сердце.

Специально стараюсь быть на виду. Иногда,
когда выхожу на улицу, покупаю сок, даже если не
хочу пить. Если в магазине много народу, нарочно
просыпаю мелочь на пол, да так, чтобы монетки
разлетелись во все стороны. Встаю на колени и собираю их. Опускаться на колени мне очень тяжело, а вставать еще тяжелее. Так что? Наверное, я
выгляжу как полный идиот. Захожу в «Спортивную
обувь» и спрашиваю: «Какие у вас есть кроссовки?»
Продавец с сомнением оглядывает меня сверху донизу и указывает на единственную пару «Рокпортс», белые такие. «А-а, — говорю, — эти у меня уже есть», — и иду к полке, где «Рибок». Выбираю там что-нибудь весьма отдаленно смахивающее
на ботинок, какой нибудь водонепроницаемый
башмак, и прошу сорок первый размер. Паренек
снова смотрит на меня, на этот раз внимательнее.
Он смотрит долго и упорно. «Сорок первый размер», — повторяю я, сжимая в руках перепончатый
башмак. Он качает головой и идет за моим размером. Когда возвращается, я уже снимаю носки. Засучиваю штанины и смотрю на свои старческие
ступни; с минуту тянется неловкое молчание, наконец он понимает, чего я жду, — чтобы он надел
ботинки мне на ноги. Конечно, я так ничего и не
покупаю… Просто не хочу умереть в тот день, когда меня никто не видел.

Несколько месяцев назад попалось мне в газете
объявление: «В класс рисования требуется обнаженная натура, 15 долларов в час». Мне даже не верилось,
что может так повезти. На меня будет смотреть
столько народу. И так долго. Я позвонил. Ответила
женщина. Сказала, что можно прийти в следующий
вторник. Хотел описать себя, но ей было все равно.
«Нам кто угодно подойдет», — сказала она.

Дни тянулись медленно. Рассказал Бруно про
свою затею, так он не понял. Решил, что я иду на
курсы рисования, чтобы посмотреть на голых девушек. Он не хотел, чтобы его разубеждали. «А сиськи там показывают? — спрашивает. Я пожал плечами. — И ниже живота тоже?»

Когда миссис Фрейд с четвертого этажа умерла и ее нашли только через три дня, мы с Бруно завели привычку приглядывать друг за другом. Мы
придумывали мелкие поводы. «У меня закончилась
туалетная бумага», — говорил я, заходя к нему. На
следующий день ко мне в дверь стучали. «Потерял
телепрограмму», — объяснял он, и я отдавал ему
свою газету, хотя знал, что точно такая же лежит у
него на диване. Однажды он спустился ко мне в
воскресенье днем. «Мне нужен стакан муки», — сказал он. «Ты же не умеешь готовить». Бестактно, конечно, но я не удержался. Воцарилось молчание.
Бруно посмотрел мне прямо в глаза. «А вот представь себе, — сказал он, — взял да и решил испечь
пирог».

Когда я приехал в Америку, у меня здесь не
было никого, кроме троюродного брата, слесаря по
замкам, вот и стал работать у него. Был бы он сапожником, я бы тоже стал сапожником; убирал бы
он дерьмо — и я бы убирал дерьмо. Но он был
слесарем. Он научил меня, и я тоже стал слесарем.
У нас с ним было свое небольшое дело. А потом
у него обнаружился туберкулез, через некоторое
время врачи удалили ему печень, и он умер, так
что дело осталось мне. Я посылал его вдове половину прибыли, даже когда она вышла замуж за врача и переехала на Бей сайд. Пятьдесят лет отдал
этому. Не так я представлял когда то свою жизнь.
И что? Постепенно мне понравилось. Выручать —
и тех, кто захлопнул дверь и оставил ключи внутри, и тех, кто хотел удержать снаружи то, что мешало им спокойно спать по ночам.

И вот как то раз я стоял и смотрел в окно. Может, небо созерцал. Поставьте любого дурака перед
окном и получите Спинозу. День угасал, сгущалась
тьма. Я потянулся включить свет, и вдруг мне словно слон наступил на сердце. Я упал на колени.
И подумал: вот и не получилось жить вечно. Прошла минута. Еще минута. Еще. Я пополз, царапая
ногтями пол, вперед, к телефону.

Двадцать пять процентов моей сердечной
мышцы умерло. Выздоравливал я долго, к работе
так и не вернулся. Прошел год. Я понимал, что
время идет своим чередом. Смотрел в окно. Видел, как на смену осени пришла зима. На смену
зиме — весна. Иногда Бруно спускался посидеть
со мной. Мы знали друг друга с детства, вместе в
школу ходили. Он был одним из моих самых
близких друзей. Бруно носил толстые очки; волосы у него тогда были рыжие, и он их ненавидел,
а голос то и дело срывался от волнения. Я и не
знал, что Бруно еще жив, но как то раз шел по
Восточному Бродвею и услышал его голос.
Я обернулся. Он стоял у лотка зеленщика, спиной
ко мне, и спрашивал, сколько стоят какие то
фрукты. Тебе все это мерещится, сказал я себе.
Хватит мечтать, ну разве такое возможно — твой
друг детства, и на тебе, вот он здесь. Я стоял посреди тротуара, не в силах пошевелиться. Он давно в могиле, сказал я себе, а ты здесь, в Соединенных Штатах Америки, вон вывеска «Макдоналдса», приди в себя. И все таки я подождал,
чтобы уж наверняка. В лицо бы я Бруно не узнал,
но вот походка… Походку его я бы ни с чьей не
спутал. Он чуть не прошел мимо, и тут я вытянул
руку. Я не соображал, что делаю, вроде схватил его
за рукав. «Бруно», — сказал я. Он остановился и
повернулся ко мне. Сначала вид у него был испуганный, потом ошеломленный. «Бруно». Он
посмотрел на меня, в глазах у него стояли слезы.
Я схватил его за другую руку: одной рукой держал его за рукав, а другой за руку. Его начало трясти. Он коснулся моей щеки. Мы стояли посреди
тротуара, мимо спешили люди, был теплый июньский день. Волосы у него были седые и редкие.
Он уронил фрукты. Бруно…

Через пару лет умерла его жена. Ему тяжело было оставаться в старой квартире, все напоминало о
ней, так что когда этажом выше меня освободилось
жилье, он переехал в мой дом. Мы часто сидим вместе за столом у меня на кухне. Мы можем просидеть так целый день, не говоря ни слова. А если и
разговариваем, то ни в коем случае не на идише.
Слова нашего детства стали для нас чужими — мы
не могли использовать их так, как раньше, и поэтому решили вообще их не произносить. Жизнь требовала нового языка.

Бруно, мой старый верный друг. Я так и не
описал его как следует. Может, просто сказать, что
описать его невозможно? Нет. Лучше попробовать
и потерпеть неудачу, чем не пробовать вообще.
Мягкий пух твоих седых волос слегка колышется
у тебя на голове, словно полуоблетевший одуванчик. Знаешь, Бруно, мне не раз хотелось подуть тебе на голову и загадать желание. Да вот мешают
последние остатки хорошего воспитания. А может,
лучше начать с твоего роста? Ты очень маленький.
В лучшем случае достаешь мне до груди… Или
правильнее начать с очков? Ты выудил их из какой-то коробки на распродаже ненужных вещей и
взял себе; эти огромные круглые штуковины так
увеличивают твои глаза, что стоит тебе моргнуть,
и выглядит это как землетрясение в 4,5 балла по
шкале Рихтера. Это женские очки, Бруно! Мне
вечно не хватало духу сказать тебе это. Я пытался,
и не раз… И кое что еще. Когда мы были юными,
ты писал лучше меня. Я был слишком горд, чтобы
сказать тебе это. Но я знал. Поверь, я знал это тогда и знаю сейчас. Мне больно думать, что я так тебе этого и не сказал, больно думать, кем ты мог
бы стать. Прости меня, Бруно. Мой старинный
друг. Мой лучший друг. Я не отдал тебе должного. Твое присутствие так много дало мне на закате жизни. Именно твое — человека, который мог
бы найти для всего этого слова.

Однажды, это было уже давно, я нашел Бруно
на полу посреди гостиной, а рядом была пустая
баночка от таблеток. Он решил, что с него довольно. Он хотел всего лишь заснуть навсегда. На груди у Бруно была приколота записка с тремя словами: «Прощайте, мои любимые». Я закричал: «Нет, Бруно, нет, нет, нет, нет, нет,
нет, нет!» Я ударил его ладонью по щеке. Наконец его веки дрогнули и приоткрылись. Взгляд был
пустой и тусклый. «Проснись, думкоп! — закричал я. — Ты понимаешь? Ты должен
проснуться!» Его глаза снова стали закрываться. Я позвонил 911. Я набрал в вазу холодной воды
и вылил на него. Потом приложил ухо к груди. Где-то в глубине слышалось какое то неопределенное
шевеление. Приехала «скорая». В больнице ему
промыли желудок. «Зачем вы приняли эти таблетки?» — спросил доктор. Бруно, больной, измученный, дерзко поднял глаза. «А вы как думаете,
зачем я принял эти таблетки?» — завопил
он. Вся палата замолчала; все вытаращили глаза.
Бруно застонал и повернулся к стене. В ту ночь я
сам уложил его в постель. «Бруно», — произнес я.
«Прости, — ответил Бруно, — я был таким эгоистом». Я вздохнул и повернулся, чтобы уйти. «Посиди со мной!» — воскликнул он.

Потом мы никогда об этом не говорили. Так
же, как никогда не говорили о детстве, об общих
потерянных мечтах, о том, что случилось и чего не
произошло. Как то мы сидели вдвоем и молчали.
Вдруг кто то из нас засмеялся. Это оказалось заразным. Смеяться нам было не с чего, но мы начали хихикать, и вот мы уже качались на стульях
и прямо таки выли от смеха, так, что у нас по щекам потекли слезы. У меня между ног появилось
мокрое пятно, и это насмешило нас еще сильнее;
я рукой колотил по столу и жадно хватал воздух.
Я думал, может, вот так и умру, в припадке смеха.
Что может быть лучше? Смеясь и плача, смеясь и
распевая. Смеясь, чтобы забыть, что я один, что
это конец моей жизни, что смерть ждет меня за
дверью.

Когда я был ребенком, я любил сочинять. Только к этому в жизни и стремился. Придумывал несуществующих людей и заполнял целые тетради историями о них. О мальчике, который вырос и стал
таким волосатым, что люди охотились за ним ради
его меха. Ему приходилось прятаться на деревьях,
и он полюбил птичку, которая считала себя трехсотфунтовой гориллой. О сиамских близнецах,
один из которых был влюблен в меня. Мне казалось, что сексуальные сцены у меня получались
очень оригинально. Так что? Став постарше, я решил, что хочу быть настоящим писателем. Попробовал писать о реальных вещах. Я хотел описать
мир, потому что жить в неописанном мире было
слишком одиноко. К двадцати одному году я написал три книги; и кто знает, что с ними потом стало. Первая была о Слониме, моем городе, постоянно переходившем от Польши к России и обратно. Я нарисовал его карту для форзаца, обозначив
дома и магазины: здесь мясник Кипнис, тут —
портной Гродзенский, а вот здесь Фишл Шапиро,
то ли великий цадик, то ли идиот, никто точно не
знал; а тут площадь и поле, где мы играли; вот в
этом месте река становилась шире, а в этом — у.же,
тут начинался лес, а здесь стояло дерево, на котором повесилась Бейла Аш, и еще тут, и здесь. Так
что? Когда я дал прочитать свою книгу единственному человеку в Слониме, мнение которого меня
интересовало, она просто пожала плечами и сказала, что ей больше нравилось, когда я все выдумывал. Тогда я написал вторую книгу и выдумал все
от начала до конца. Я наполнил ее людьми, у которых были крылья, деревьями, корни которых тянулись к небу, людьми, которые забывали собственные имена, и людьми, которые ничего не могли забыть; я даже выдумал новые слова. Когда книга
была закончена, я помчался к ее дому, бежал всю
дорогу. Я ворвался в дом, взбежал по лестнице и
вручил книгу единственному человеку в Слониме,
чье мнение меня интересовало. Я прислонился к
стене и наблюдал за выражением ее лица, пока она
читала. За окном стемнело; она продолжала читать.
Шли часы. Я присел на пол. Она все читала и читала. Наконец она закончила и подняла голову. После долгого молчания она сказала: может, лучше
мне не выдумывать совсем уж все, а то иначе трудно хоть во что нибудь поверить.

Другой бы на моем месте сдался. Я начал заново. На этот раз я писал не о реальности и не о выдумках. Я писал о том единственном, что знал. Страниц становилось все больше. И даже когда та единственная, чье мнение меня интересовало, уплыла на
корабле в Америку, я продолжал заполнять страницы ее именем.

Она уехала, и мир рухнул. Ни один еврей не
мог чувствовать себя в безопасности. Ходили слухи о кошмарных вещах, настолько кошмарных, что
мы не могли в них поверить, пока у нас уже не осталось выбора и не стало слишком поздно. Я работал в Минске, потом потерял работу и вернулся
домой, в Слоним. Немцы двигались на восток, они
подходили все ближе и ближе. В то утро, когда мы
услышали танки, мама велела мне спрятаться в лесу. Я хотел взять с собой брата, ему было всего
тринадцать, но мама сказала, что возьмет его с собой. Зачем я послушался? Потому что так было
проще? Я убежал в лес. Я лежал на земле и не шевелился. Вдали лаяли собаки. Шли часы. А потом
выстрелы. Очень много выстрелов. Почему то никто не кричал. А может, я не слышал криков. Потом наступила тишина. Мое тело окоченело, я помню, что чувствовал во рту вкус крови. Не знаю,
как долго я пробыл там. Много дней. Я так и не
вернулся обратно. Когда я снова поднялся на ноги, во мне уже не осталось ни капли веры в то, что
я смогу найти слова, чтобы описать даже малую
частичку жизни.

Так что?..

Через пару месяцев после моего сердечного
приступа, через пятьдесят семь лет после того, как
я бросил это дело, я снова начал писать. С тех пор
я писал только для самого себя, и это было совсем
другое. Мне было все равно, найду ли я слова, более того, я знал, что правильные слова найти невозможно. Так вот, приняв за невозможное то, что
раньше считал возможным, и понимая, что никогда никому ни строчки из этого не покажу, я написал фразу:

Жил-был мальчик.

Несколько дней подряд только эта фраза и смотрела на меня с пустой страницы. Через неделю добавил к ней еще одну фразу. Вскоре уже заполнил
страницу. Мне это доставляло удовольствие, словно разговоры вслух с самим собой — иногда со
мной такое происходит.

Эмоциональная женщина

Глава из книги Джеффа Роллса «Женщины не умеют парковаться, а мужчины — паковаться! Психология стереотипов»

О книге Джеффа Роллса «Женщины не умеют парковаться, а мужчины — паковаться! Психология стереотипов»

Стереотипное представление о том, что женщины более эмоциональны, чем мужчины, имеет широкое распространение с давних времен.

Слово «истерия», обозначающее крайнее проявление эмоций, происходит от древнегреческого hystera (матка), и таким образом истерия по определению является исключительно женским проявлением эмоций. При ответе на вопрос о качествах другого человека 90% людей чаще используют понятие «эмоциональности» применительно к женщинам, чем к мужчинам.

В детстве мальчики и девочки плачут приблизительно одинаково часто, но в период полового созревания девочки плачут чаще, чем мальчики, а в возрасте около 18 лет девушки плачут в четыре раза чаще, чем юноши (Witchalls, 2003). Одно из объяснений женской слезливости может основываться на том факте, что в организме женщин имеется больше гормона пролактина, который присутствует в слезах. Известно также, что у женщин слезные каналы имеют другую форму, чем у мужчин, хотя является это причиной или следствием более высокой слезливости, остается неизвестным. Более высокой вероятностью возникновения депрессии у женщин — как полагают некоторые из них, вследствие того, как обращаются с ними мужчины, — можно объяснить, почему они плачут чаще.

Более высокой эмоциональности женщин существует и биологическое объяснение, хотя она и не проявляется до начала полового созревания. Возможно, это обусловлено тем фактом, что на Западе мы обычно поощряем мальчиков быть сильными и стойкими, а девочек — нежными и заботливыми. В этом смысле эмоциональные женщины могут быть продуктом наших специфических гендерных ожиданий. Человек, поведение которого не согласуется с гендерным стереотипом (например, плачущий мужчина или властная женщина), может привлекать больше внимания и рассматриваться как более искренний, чем человек, проявляющий больше конформизма. В то время как плачущая женщина рассматривается как «просто еще одна эмоциональная особа», проявляющая «чрезмерную реакцию», плачущий мужчина воспринимается как честный человек, который не боится показать свои чувства и к горю которого следует относиться более серьезно. Или, по крайней мере, так было до 1990 г., пока футболист Пол Гаскойн не разразился потоком слез на чемпионате мира в Италии и таким образом не положил начало мужской традиции открыто плакать на людях.

Профессор Гарвардского университета Рон Левант считает, что мужчины на Западе подвергаются процессу социализации, затрудняющему их эмоциональное развитие. Женщины обладают широким набором эмоциональных реакций, которые дают им возможность понимать точку зрения и эмоции других людей и таким образом развивать «эмоциональную эмпатию». Мужчины с их прочной ориентацией на «выполнение дел» и «преодоление проблем» имеют в своем распоряжении лишь «эмпатию, проявляющуюся в действии». Левант также утверждает, что большинство мужчин имеют в своем арсенале только две реакции на эмоциональные проблемы: проблемы, ассоциируемые с уязвимостью (например, со страхом или стыдом), преодолеваются с помощью гнева; проблемы, ассоциируемые с заботой (например, любви или тесной привязанности), преодолеваются посредством занятий сексом. «Традиционный мужской стереотип», так широко распространенный на Западе, поощряет подобные реакции: ковбой «Marlboro»®, ведущие киноактеры, звезды спорта, конкурентоспособные папаши… Все они подкрепляют стереотипное представление о том, что значит быть «настоящим мужчиной», и любой мальчик, отступающий от этого стереотипа, рискует стать объектом насмешек и изгоем среди своих сверстников (Levant, 1997).

Одна из причин, по которым женщины могут казаться более эмоциональными, чем мужчины, имеет отношение к тому, как работает наша память. Женщины, как было установлено, лучше запоминают эмоционально важные события: например, они быстрее, более ярко и более эмоционально, чем их мужья, вспоминают все связанное с их первым свиданием, последним вместе проведенным отпуском или недавним спором (Fujta et al., 1991). Этому имеется два возможных объяснения. Первое дает гипотеза «интенсивности чувства», согласно которой женщины кодируют эти воспоминания лучше, чем мужчины, потому что они переживают текущие события с большей интенсивностью. Второе объяснение дает гипотеза «когнитивного стиля», согласно которой женщины с большей вероятностью, чем мужчины, кодируют, репетируют и обдумывают эмоции, ассоциируемые с полученным опытом, что помогает им укреплять и консолидировать память.

Кенли (Canli et al., 2002) предложил 12 мужчинам и 12 женщинам рассмотреть 96 изображений различной эмоциональной значимости: от непредполагающей никаких эмоций обложки книги до эмоционально насыщенной картины, изображающей мертвого человека. Три недели спустя, когда участников попросили вспомнить показанные им изображения, женщины на 15% чаще, чем мужчины, вспоминали изображения, имевшие эмоциональную окраску. В то время как участники восстанавливали в памяти изображения, им проводили сканирование мозга. Результаты сканирования показали, что две области мозга, используемые раздельно для эмоциональной обработки и для формирования воспоминаний, по-видимому, совпадали у женщин в большей степени, чем у мужчин. Возможно, это указывает на биологическую причину лучшей способности женщин вспоминать эмоциональные события, однако в равной степени вероятно и то, что различие в «электрическом соединении» частей мозга выработалось в качестве реакции на процессы культурной социализации и таким образом является скорее следствием, чем причиной. Тем не менее интересно отметить, что современные научные данные подкрепляют утверждение о том, что женщины больше, чем мужчины, держатся за эмоциональные воспоминания — факт, о котором женщинам известно на протяжении многих лет.

Вполне возможно, что женщины считаются эмоциональными из-за физиологических изменений, влияющих на их эмоции в определенные моменты их менструального цикла. Мужчина может втайне долго размышлять над тем, можно ли приписать услышанные им в свой адрес резкие слова приближению месячных. Предменструальный синдром (ПМС) или предменструальное напряжение наблюдается у 90% женщин; около 30% обнаруживают, что он вызывает реальный негативный эффект, и от 5% до 10% находят этот эффект тяжелым. С ПМС ассоциируются более 100 симптомов, и наиболее распространенные из них особенно сильно влияют на эмоции, вызывая раздражение, перепады настроения, депрессию и необъяснимые слезы (Owen, 2005). Однако тема ПМС вызывает много споров. Некоторые ученые-феминистки утверждают, что нормальное функционирование организма нельзя называть «расстройством», и указывают на то, что ПМС стал рассматриваться сам по себе лишь с тех пор, когда многие женщины стали работать. Они также утверждают, что ПМС используется мужчинами как метод «социального контроля», позволяющий им подчинять себе женщин и стереотипировать их в качестве «слабого пола».

В некоторых обществах отношение к менструации более позитивно, чем в большинстве западных культур. Что касается ПМС, то ни диагностирование, ни определение этого состояния не являются универсальными, и главная «заслуга» в этом принадлежит Западу: поскольку другие культуры признают, что женщины испытывают влияние менструального цикла, то они не считают необходимым классифицировать эти эффекты как синдром. Психологи не имеют единого взгляда на то, как следует рассматривать ПМС. Психологи-феминистки, в частности Каплан (Caplan, 2005), уверены, что сам термин ПМС приводит к ненужному опозориванию женщин, поскольку он подразумевает, что они раз в месяц теряют контроль над собой; другие психологи уверены, что он помогает всем нам лучше понять потенциальные последствия проявления этого симптома.

Интересное исследование, о котором сообщил Обилак (Aubeeluck) на конференции Британского психологического общества (BPS) в 2004 г. (BPS, 2004), позволило установить, что мужчины также страдают от месячных перепадов настроения. Обилак предложил 50 мужчинам и 50 женщинам заполнить анкету, помогающую оценить несколько симптомов, обычно ассоциируемых с менструальным циклом. Мужчины сообщали по меньшей мере о стольких же симптомах, что и женщины, но приписывали наблюдаемые эффекты другим причинам. Обилак предположил, что из этого можно сделать два вывода: женщины не страдают от ПМС, и/или мужчины также могут страдать от циклических месячных изменений, которые пока что не диагностированы. Третий вывод может заключаться в том, что у мужчин симптомы возникают в ответ на поведение их партнерш, обусловленное влиянием ПМС.

В заключение можно сказать следующее: совершенно очевидно, что женщины чаще, чем мужчины, проявляют свои чувства — независимо от вызвавших эти чувства причин. Однако мужчины могут быть приучены более умело проявлять свои чувства и лучше осознавать свои эмоции; фактически, эмоциональный интеллект скоро сможет рассматриваться как необходимая предпосылка для успешной жизни. От мужчин больше не требуется просто выходить из дома и отправляться на охоту ради добычи пропитания; теперь крайне важно, чтобы мужчина мог работать в команде, умел выслушивать мнения других людей и быть эмоционально связанным со своими коллегами по работе, а также лучше взаимодействовать дома с женой и детьми.

Купить книгу на Озоне

Грэм Джойс. Реквием (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Грэма Джойса «Реквием»

Вечеринка, затеянная перед летними каникулами одним из преподавателей — коллег Тома по школе, в которой он не успел отработать и года, — раскрутилась на
полную катушку. Заметив, что запасы спиртного на
кухне истощаются, Том спрятал бутылку пива под стул
и направился нетвердой походкой в туалет. Вернувшись, он обнаружил, что в комнате начались танцы, так
что к пиву пришлось добираться чуть ли не ползком.
Он протянул руку, но в темноте вместо бутылки пива
наткнулся на женскую ножку, за которую и ухватился.

Изящная ступня посылала его пальцам электрические импульсы. Его ладонь невольно поднялась выше,
нащупала коленку, обтянутую нейлоновой «паутинкой», и остановилась на потрясающем бедре. Таких
бедер ему еще не приходилось ощупывать. Прошло
минут десять. По-прежнему держась за женскую ногу,
Том попытался наладить контакт с ее хозяйкой, которая поначалу холодно игнорировала его присутствие.

— Если вы не собираетесь отпускать мою ногу, —
произнесла наконец Кейти, — то мне, наверное, придется представиться.

Том был пьян — что случалось с ним нечасто, —
однако стоило его взгляду проследовать от коленки к
бедру и выше, к голове с белокурыми волосами, как
он понял, что это «его судьба». В те дни Том свято
верил в судьбу.

Кейти в тот момент вовсе не думала, что тоже встретила свою «судьбу». Думала она только о том, что какой-то пьяный тип вцепился в ее ногу. Несколько минут она старалась не обращать внимания на возню под
стулом, надеясь, что незнакомец рано или поздно отползет в сторону. Но он не отползал. Приподняв бровь,
она слушала, как Том, собрав все силы, мужественно
пытается завязать знакомство. И как ни странно, ему
это удалось; он, похоже, даже протрезвел. В тот же вечер он выпросил у нее номер телефона, а спустя несколько месяцев Кейти тоже начала думать, что, может
быть, это действительно «судьба». Через год они поженились.

С тех пор прошло тринадцать лет.

Поначалу Том и в прямом, и в переносном смысле
так и не выпускал из рук ее ногу. Он никак не мог
поверить, что эта умная, элегантная женщина решила
связать свою жизнь с ним, и искал взглядом пролом
в потолке, через который она, по всей вероятности,
свалилась к нему в постель. В это время он бдительно
стерег доставшееся ему сокровище и подозревал всех
появлявшихся на горизонте мужчин в намерении похитить его.

Ежедневное обожание Тома вполне отвечало душевным потребностям Кейти. Она обладала неистощимой
способностью впитывать сыпавшиеся на нее в изобилии знаки внимания, и если у другой женщины они
давно набили бы оскомину, жажда Кейти была неутолима. Она расцветала в атмосфере супружеской близости, исключавшей всех посторонних. Питаясь нектаром его любви, она приобретала уверенность в себе,
хорошела и прямо-таки светилась.

Кейти работала консультантом по маркетингу в небольшой фирме. По сравнению с привычной для него
школьной суетой, уроками и проверкой домашних заданий, жизнь Кейти казалась Тому жизнью взрослой,
ответственной женщины, проходившей в мире серьезного бизнеса. Но, разумеется, Кейти не была «круче»
его. Вскоре после женитьбы он начал подозревать, что
в ее детстве случилось какое-то событие, придавшее ее
характеру особый отпечаток. В ней было нечто темное,
ускользающее от света, произраставшее из глубоких,
мрачных источников души, и это нечто жадно питалось его любовью и требовало все, что он был способен
отдать.

Самой большой ошибкой было то, что он не помог
ей разобраться в скрытых мотивах ее характера. Он
попытался было однажды поговорить с женой, но наткнулся на такой яростный отпор, что растерялся и
решил больше не возвращаться к этой теме. Каковы
бы ни были ее мотивы, они привязывали Кейти к нему
так крепко, что он боялся затронуть их, дабы не порвать связь с женой совсем. Во всяком случае, думал
он, они достигли вполне устойчивых взаимоотношений, и какой смысл пытаться что-то менять?

Том, конечно, даже не подозревал, что в конце концов предъявляемые к нему требования превысят его
способность удовлетворять их. Впрочем, теперь это не
имело никакого значения, потому что Кейти умерла.

— Если дело только в этом, мистер Уэбстер… — 
говорил Стоукс. — Если дело только в том, что кто-то
что-то там написал на доске…

«Похоже, он все понял».

— Нет, дело не в этом, — ответил Том.

— Поверьте, мне не раз приходилось сталкиваться
с подобными вещами. Лучше всего не обращать на это
внимания, выкинуть это из головы, слышите? Выкиньте это из головы.

Том слушал его, но глядел при этом в окно.

— Нет-нет, просто мне захотелось переменить обстановку.

За майским солнцем пришли июньские дожди. Это
был последний день летнего семестра в школе «Давлендс». Многие ученики уже разъехались с неделю назад, а оставшиеся лишились запланированных развлечений, так как все площадки для игр вконец раскисли.
Перед тем как зайти к директору, Том освободил ящики своего письменного стола от личных вещей. Из окна кабинета он видел на мокрой спортплощадке брошенный кем-то пакет с мукой. Пакет лежал в белой
луже и пускал пузыри под проливным дождем.

После заключительного общего собрания, во время
которого школьный хор пропел «Иерусалим» и дети
получили благословение на летний отдых, Том распростился с коллегами и быстро покинул учительскую.
Ему был противен этот момент натянутого веселья после праведных трудов, когда в предвкушении каникул учителя, стряхнув с плеч тяжелый груз завершившегося семестра, становились необыкновенно нежны
друг с другом, стараясь забыть все мелкие обиды и
недоразумения. Они принимали удивительно чуткий
вид, прощаясь с теми, кто в течение всего учебного
года изо дня в день навевал на них смертельную скуку.
Наблюдать все это было выше его сил.

— Но чем же вы займетесь? — спрашивали они,
глядя на него со скорбной сдержанностью, выдававшей их общее мнение, что его уход связан со смертью
Кейти, заговаривать о которой они не решались.

Том в ответ лишь пожимал плечами и морщил лоб,
что никак не могло удовлетворить их заботливое любопытство.

Прежде чем пройти в кабинет Стоукса, он зашел в
свой класс, чтобы взять кое-что из личных вещей, и
заглянул с этой целью в шкаф, стоявший в кладовке.
Тут были магнитофонные кассеты, слайды, учебники и
журналы — все это он оставлял в наследство своему
преемнику. В ящике стола также не было ничего ценного — обычная макулатура и пачка фотографий, снятых во время поездок со школьниками, — но это надо
было убрать. Среди прочего завалялся сборник научно-фантастических рассказов в мягкой обложке. Одна
из страниц была заложена листком бумаги. Он вынул
листок и прочитал на нем: «Жизнь быстролетна. Купи
хлеба и молока. Я люблю тебя».

Почерк Кейти. Эта записка — памятка о необходимых продуктах — валялась здесь в неприкосновенности
около года. Вот уже почти год эти маленькие записки,
как призраки прошлого, попадались Тому в шкафах,
коробках и ящиках письменного стола. Умирая, люди
оставляют после себя всякую ерунду вроде пыли и пепла, засоряющую жизнь тех, кто вынужден по-прежнему
влачить ее. Вымести из дома все это дочиста невозможно. Воспоминания ютились в заросших паутиной углах
за гардеробом и буфетом, скрывались за радиаторами,
прятались на полках; подобно осколкам битого стекла.
Казалось, что они ждали своего момента, чтобы вонзиться в беззащитную кожу руки, которая случайно наткнется на них.

Сначала ему приходилось сражаться лишь с этими
призраками. Они, как всегда бывает, вызывали комок
в горле и внезапный прилив слез. Он все еще держал
в руке записку, которую нашел в классной комнате,
когда вдруг понял, что кто-то стоит в дверях.

Это была Келли Макговерн из класса, в котором он
преподавал английский. Местные мамаши давали своим
детям имена американских знаменитостей. Все мальчики были Динами и Уэйнами, с детства записанными в
правонарушители и щеголявшими пирсингом и серьгами в ушах; девочки были претенциозными, жеманными,
носили имена вроде Келли или Джоди. Келли Макговерн только-только исполнилось пятнадцать.

«Убирайся, — подумал Том злобно, — убирайся вон,
маленькая сучка. Только тебя здесь не хватало».

— Привет, Келли! — улыбнулся он ей.

Келли в нерешительности стояла в дверях, держа в
руке сверток в подарочной бумаге. Она была в школьной форме — черном блейзере, короткой черной юбке
и черных колготках. На кармашке блейзера, чуть выше
невысокой груди, была вышита эмблема школы — красная роза. Из-за своеобразного расположения лепестков
Тому всегда казалось, что роза роняет каплю алой крови, застывшую в воздухе. Чуть ниже розы находился
завиток школьного девиза: «Nisi Dominus Frustra». Тот
факт, что он не мог растолковать смысл этого девиза
школьникам, если и не был причиной его ухода из школы, то, по крайней мере, ускорил его.

— Это латынь. Отрывок из псалма. «Если Господь
не охранит города, напрасно бодрствует страж». Иначе говоря, без Бога все напрасно.

— Какого города?

А действительно, какого? Ох уж эти любители задавать вопросы. Город треклятого человеческого сердца, мальчик. Тебе ни к чему знать, что это за город.

Это просто девиз твоей школы. А что он значит, тебе
лучше не знать.

— Ты что-то хотела, Келли? — спросил он.

— Я принесла вам подарок на прощание. Вот.

Она осмелилась наконец войти в класс и протянула
сверток, избегая смотреть Тому в глаза. Вместо этого она
косилась на раскрытую кладовку. Он прикрыл дверь и
запер ее на ключ. Затем взял у нее сверток и развернул
его.

Это был пахнущий типографской краской сборник
стихов ливерпульских поэтов: Макгафа, Генри, Паттена. Точно такой же сборник кто-то из школьников
украл у него. Он тогда задержал класс после урока,
сказал ученикам, что его радует их пристрастие к поэзии, и предложил «заимствовать» у него книги и дальше. На этом он их отпустил.

— Спасибо, это очень трогательно. Даже не знаю
что сказать.

Келли по-прежнему не поднимала глаз. Она тряхнула своими волосами с медным отливом и застыла
на месте, скрестив ноги. Он чувствовал, как она напряжена. Это как то странно на него действовало. Похоже, ей не хотелось уходить.

— Мне нужно запереть класс, Келли.

— О’кей.

— А еще я должен зайти к директору перед уходом.

Она наконец посмотрела на него. Ее бледно-голубые глаза были промыты светом. Затем она повернулась и вышла из класса, закрыв за собой дверь. Том
облегченно вздохнул и собрал в картонную коробку
то немногое, что хотел взять с собой. После этого он
прошел в кабинет Стоукса.

— Еще не поздно взять заявление обратно, — говорил Стоукс. — Даже на этой стадии. Вы ведь хороший учитель. Мне не хочется терять вас. Нам всем не
хочется вас терять.

Тому никогда не нравился директор, который сидел
перед ним за столом, сцепив перед собой большие руки
почти в молитвенном жесте и выкатив глаза, словно
между двумя мужчинами не может быть более важного
разговора, чем о работе, что, в общем-то, было верно.
Обладая непробиваемым упорством, Стоукс редко покидал пределы своего кабинета, а насаждаемую им в
«Давлендсе» педагогическую систему Том презирал. Ее
краеугольными камнями были обязательные общие собрания и обсуждения учебных планов — в соответствии с добрыми старыми традициями классических гимназий. Собрания проводились в строго христианском
духе, хотя третью часть учеников составляли индусы,
сикхи и мусульмане; закрытая школьная форма была
неукоснительным требованием даже в изматывающую
жару; учебные планы имели целью надеть смирительную рубашку на всех учителей, обладающих творческой жилкой, и ревниво оберегали школьную рутину от
посягательств с их стороны.

Том взял за правило иногда саботировать выполнение инструкций, хотя не побрезговал снискать расположение директора тем, что согласился преподавать основы религии, предмет, от которого открещивались все
остальные учителя. И теперь ему в голову пришла циничная мысль, что Стоукс не хочет его отпускать, боясь, что не найдет подходящей замены на это место.

— Том, вы все еще не можете справиться со своей
утратой?

Приехали. Остальные избегали затрагивать эту тему. Правда, нельзя было отрицать, что в течение всех
этих месяцев после гибели Кейти Стоукс был с ним
особенно добр, мягок и даже предупредителен.

— Да нет, я вовсе не из—а этого, честное слово.

— И не из-за той надписи?..

— Нет. Я уже говорил: просто решил сменить обстановку.

— Правда?

— Правда…

Стоукс поднялся, кресло со скрипом проехалось
по полу. Он обошел вокруг стола и протянул Тому
свою большую ладонь, ожидавшую, чтобы ее пожали.

— Если вам понадобится рекомендация…

— Спасибо, я учту.

На этом аудиенция закончилась.

Позади были тринадцать лет преподавательской работы. Ему уже тридцать пять, а потом, если он, конечно,
дотянет до столь почтенного возраста, будет шестьдесят
пять, и у него возникло ощущение, будто он уходит на
пенсию. На память о минувшем учебном годе у него
остались первые седые волоски. Он забрался в свой
проржавевший «форд-эскорт». В ушах у него звучали
раскаты пропетого на собрании гимна. Около школьных ворот бесцельно прогуливались несколько учеников. Среди них была и Келли. Проезжая мимо, Том
кивнул ей. Выехав из ворот, он нажал на газ и оставил
«систему образования» в прошлом.

Купить книгу на Озоне