Войцех Кучок. Как сон (фрагмент)

Отрывок из романа

Силы Адама на исходе, места освобождаются медленно, люди входят и выходят, источая кисловато-приторное амбре; в принципе Адам мог бы сесть, но он знает, что круговорот старушек на остановках не позволит ему занять место на сколько-нибудь про должительное время, что придется либо то и дело уступать место, либо притвориться спящим и слушать над своей головой покашливания, покряхтывания, вздохи, взывания к Богоматери и Иисусу, так что уж лучше подождать, пока автобус отъедет подальше от города, а пока можно и постоять; сегодня можно и помучиться, сегодня он может многое снести в связи с тем, что наконец-то закончилось, что свершилось и вступило в законную силу: вот уже час, как Адам больше не студент. Вроде бы чистая формальность, но он тем не менее проникся исторической значимостью момента; если бы жизнь состояла исключительно из таких формальностей, если бы волнение, сопровождающее так называемые исторические моменты, было знакомо всем людям, думает Адам, то мир был бы более благожелательным, может даже настолько, что стал бы невыносимо благожелательным миром, в котором проникнутые постоянной ангельской растроганностью люди сбивались бы в толпы и задыхались бы в дружеских объятиях. Адам доволен собой: он больше не студент, он сдал госы; вместе с ним в этот день экзамен сдавали еще несколько человек с его курса, Адам пришел попозже, чтобы не томиться долгие часы в ожидании, не нервничать, кроме того, он хотел идти последним: вошел, сдал, принял поздравления. Один из преподавателей, тот, который в течение всех лет обучения не спускал с него всевидящего глаза (назвать его взгляд дружественным язык не повернется), крепче, чем остальные, пожал его руку и несколько дольше, чем остальные, а если быть совсем точным, то значительно дольше, держал ее в своей — держал настолько долго, что Адам почувствовал неловкость, даже смущение; профессор жал его руку так проникновенно, что Адам вспыхнул, зарделся, и тогда профессор этот, который в течение всех лет обучения скашивал на него отнюдь не дружественный глаз, спросил (но как то так в сторонку, вроде как обращаясь к преподавателям): «А чего это он у нас такой робкий?» — и, не переставая жать ему руку и вроде как поздравляя (хотя Адам чувствовал, что это рукопожатие вражеское — какое-то настырное, сальное), добавил: «Больше смелости, дорогой коллега, вы теперь людей будете лечить, вы не можете быть таким пугливым» — и захихикал в сторону преподавателей, побуждая их поддержать его и подхихикнуть ему и все еще держа руку Адама, ощущая над ним власть, потому что Адам не вполне представлял, как высвободиться; профессор подмигнул ему все тем же глазом, которым столько лет неприязненно буравил Адама, подмигнул так слащаво, так вульгарно, так призывно, что Адам, едва не упав в обморок, настолько неловко выдернул свою руку, что комиссия тут же перестала хихикать. Освободившись от назойливого рукопожатия, слащавого взгляда и странного хихиканья, Адам поклонился и вышел и с каждым последующим шагом ощущал все более глубокое удовлетворение оттого, что в конце концов все завершилось, что в последний раз он возвращается домой из академии, что впервые едет в качестве дипломированного инженера человеческих тел, а точнее, костей, и потому, пребывая в чудесной ауре помазания, он повис на поручне и терпеливо ждал, пока автобус пересечет городскую черту. Адам смело смотрел на пассажиров, чувствуя, что его приподнятое настроение может передаться и тому и этому, чувствуя, что, когда он смотрит на людей смело, уверенно и гордо (но не высокомерно), он обретает над ними власть, что, воспринимая их с позиции человека смелого, уверенного и гордого, он навязывает им соответствующее впечатление о себе; Адам уж было совсем погрузился в мысли, насколько такое впечатление может оказаться устойчивым и насколько легче жить людям, которые сохраняют полный контроль над производимым на них так называемым первым впечатлением, насколько легче жить людям, которые сами производят благоприятное впечатление, обмениваясь с окружающими взглядами и улыбками, а голову держат слегка вверх, подбородок — высоко, смело, гордо (но не высокомерно), — как в автобус вошел парнишка, можно даже сказать, что мужчина.

Хорошенький такой — да что там хорошенький, просто красивый парнишка, а то и мужчина садится у окна и делает это не задумываясь, машинально, он просто садится, хотя все еще продолжается круговорот старушек и практически нет свободных мест; он в мальчишеской своей рассеянности, а то и мужской беспардонности находит таки свободное место, плюхается на него, сопроводив это свое плюханье вздохом облегчения, дескать, как же хорошо он устроился и какое это наслаждение для его мальчишеско-мужских ног, здоровых и сильных, но не желающих стоять попусту; Адам замечает в парнишке определенного рода, как бы это сказать, мысль, что ли, прагматичность, вот именно; Адам очарован его прагматизмом, который производит впечатление, будто парень рассчитал, что не должен попусту терять свою энергию на стояние в автобусе, если хоть одно место свободно; он производит на Адама благоприятное впечатление, он мастер первого впечатления: этим своим уверенным и исполненным гордости захватом свободного места он доказывает, что в его здоровом мальчишеско-мужском уме нет места для излишних терзаний, в его мальчишеско-мужской голове никогда не застревала дилемма, можно или нет занять место, если старушки — или, скорее, вероятность старушек, некие гипотетические старушки — притаились в ожидании свободного местечка. Адам не может подавить в себе желание смотреть на парня, а то и мужчину и смотрит на него украдкой, до тех пор пока его глаза не встречаются с его глазами, отраженными в оконном стекле, — встречу этих взглядов Адам считает предвести ем более близкой встречи и более тесного общения. Адама не отпускает предчувствие, что парень, а то и мужчина пригласил его своим отраженным взглядом на место рядом с собой, а может, всего лишь дал раз решение; Адаму этого достаточно; получив разрешение, он садится рядом, несмотря на старушек, которых как раз нет, но которые в любую минуту могут и т. д. Он садится, но не знает, что дальше: ну сел он рядом с парнем, а то и мужчиной, а дальше что, к какой ипостаси обратиться в первую очередь, на кого взглянуть сначала, на парня в мужчине или на мужчину в парне, — он не может решиться и вовсе на них не смотрит, только руку кладет на сиденье рядом с мужской рукой парня, кладет и ждет, кто дрогнет первым: парень в мужчине или мужчина в парне. Адам ловит себя на мысли, которая его несколько обескураживает и слегка пугает, так вот: восхищенный здоровым, сильным, бугаеватым, самцовым и бог знает какими еще мужскими эпитетами обладающим парнем, он хотел бы его лечить, он хотел бы, чтобы у этого сильного, резвого и крепкого бычка случилась какая-нибудь маленькая поломка, мелкий вывишок, в крайнем случае несложный переломчик, и тогда Адам мог бы открыто и законно прикасаться к нему, и парень, а то и мужчина доверил бы ему свои кости, а то и все тело, превратившись в мужчину, одаривающего Адама мальчишеским доверием. Адам бы тогда пальпировал его, обстукивал, вправлял бы мальчишество в мужество, если бы, если бы, если бы… только сейчас этот мальчик мужчина, юношеским здоровьем пышущий, для Адама табу; можно лишь сидеть рядом с ним, скрытно упиваться его близостью, настраивать себя изнутри на созвучие с ним, бормотать что-то под нос, прятать гусиную кожу под рукавом куртки. Адам прикрывает глаза и чувствует мужское начало паренька рядом с собой, а сам он вроде как верным личардой приставлен к этому пареньку, вроде как на подхвате у этого мужчины, хотел бы услышать от него какой-нибудь приказ, отданный громким и не терпящим возражений голосом, хотел бы исполнить его недостаточно расторопно и быть за это битым или сделать все четко и получить за это похвалу; Адам предался мечтаниям рядом с мальчиком-мужчиной и даже не заметил, как, шевельнув мизинцем, коснулся его руки. Мальчик мужчина реагирует немедленно, глядит на Адама с презрением, встает и проходит в другой конец автобуса, который уже подъезжает к остановке; там парень выходит и показывает отъезжающему Адаму средний палец, Адама пронзает боль. Входят старушки, кашляют, охают, вздыхают, плачутся, что слабы стали, болеют и т. д., но Адам не слышит — он наслаждается болью, отключившей его сознательность и сознание, он так и не узна́ет, какая сегодня пошла молодежь и чего не бывало в прежнее время.

Мать сидит дома, но ей слышно, как на конечную остановку приехал автобус, как водитель выключил мотор. Мать обычно не обращает внимания на автобус, да и что на него внимание обращать: два раза в день приезжает из города, увозит людей, привозит людей, ни шуму при этом не делая, ни сенсации никакой не производя, одни и те же лица; Конопцына и Бартошко занимают места спереди, чтобы держать в поле зрения Скшыпошко, а Скшыпошко даже и не садится, чтобы показать всем, какая она еще бодрая, становится тут же за водителем, любит переброситься с ним словцом, любит постоять и поболтать у него за спиной, чего она наслушалась да чего насмотрелась у кассы. Середина автобуса обычно пустая, потому что молодежь садится сзади, неразговорчивая, будто пытается вспомнить, что ей снилось, а когда сообразит, что снилось ей в точности то же, что и наяву с ней происходит — дорога на работу, работа, дорога с работы, обедо-ужин, два пива и на боковую, — она, молодежь, становится еще более неразговорчивой и вдвойне утомленной жизнью, поскольку сны только усугубляют ее усталость. Каждая ночь — эхо дня, каждый сон — копия действительности, молодежь едет на завод, не вполне уверена, не сон ли это, вот на всякий случай молодые и не разговаривают друг с другом, потому что может оказаться, что они разговаривают во сне, а это вроде как неприлично. Водителю, когда он после смены спит, тоже снится автобус, а когда снится, то он матерится во сне и бьет жену, будучи уверенным, что давит на клаксон; жена просыпается, понятное дело, злая, раньше, случалось, обнимет его, прижмет, успокоит, пошепчет ему на ухо, а теперь нет, теперь растолкает его, разбудит, обзовет дураком. Однако за секунду перед таким насильственным пробуждением он успевает во сне попасть в ДТП, ему снится собственная смерть в упавшем в кювет автобусе, по том он уже до утра не может заснуть, сидит перед холодильником, пьет воду и проклинает в душе свой брак; он ненавидит жену за то, что все еще не разлюбил ее, хоть она уже давно ничего ему не шепчет.

О книге Войцеха Кучока «Как сон»

Купить книгу на Озоне

Ричард Йейтс. Дыхание судьбы (фрагмент)

Отрывок из романа

— Взво-од… огонь!

От грохота выстрелов справа и слева заложило
уши; он нажал на спусковой крючок и почувствовал,
как дернулось под щекой ложе и жестко ударил в плечо приклад; он выстрелил снова.

Они лежали, распластавшись на мокрой траве в горах виргинского Голубого хребта, и стреляли поверх
темного, заросшего бурьяном откоса по расположенной
в нескольких сотнях ярдов ниже условной вражеской
позиции — грубой имитации фанерных фасадов домов,
окруженных деревьями. Серые силуэты мишеней появлялись и тут же пропадали в окнах, беспорядочно выглядывали из окопов между деревьями, и Прентис поначалу не особо прицеливался; главное, казалось, было
непрерывно стрелять, не отставая от соседей. Но спустя
несколько секунд напряжение ушло и появились точность и быстрота. Ощущение было пьянящее.

— Прекратить стрельбу! Прекратить стрельбу! Отойти назад! Всем назад! Второй взвод, занять позицию!
Прентис поставил затвор на предохранитель, поднялся и вернулся с остальными к чахлому костерку,
разожженному с таким трудом и теперь изо всех сил
цеплявшемуся за жизнь. Он втиснулся в толпу, окружавшую костер, и встал рядом с Джоном Квинтом.

— Ну что, снайпер, думаешь, попал хоть разок? —
спросил Квинт.

— Пару-то раз наверняка. Уверен. А ты?

— Черт его знает.

Был последний день недельных учений — кульминации их боевой подготовки. Теперь их в любой момент могли отправить за океан, в европейскую мясорубку, и моральный дух роты был ниже некуда, но
у Прентиса вопреки всему поднялось настроение. Доставляло удовольствие сознавать, что он уже шесть
дней как не мылся и не менял одежду, что научился
чувствовать винтовку продолжением себя и что вместе
со всеми участвовал в выполнении сложных тактических задач и, в общем, не сплоховал. По телу пробежала
приятная дрожь; он расправил плечи, широко расставил ноги и, протянув руки к дыму костра, оживленно
потер ладони.

— Эй, Прентис! — сказал Новак, глядя на него через костер. — Чувствуешь себя крутым, да? Настоящим бойцом?

Со всех сторон послышались смешки, а Камерон,
здоровенный южанин, приятель Новака, подхватил:

— Старина Прентис будет что твой тигр, правда?
Слава богу, что он на нашей стороне.

Он старался не обращать внимания, продолжая потирать руки и глядя на чахлый огонь, но их надоедливый, снисходительный смех испортил ему настроение.
Во взводе почти все были минимум на пять лет старше Прентиса: кому-то тридцать, а нескольким и под сорок — более грубого и менее доброжелательного сборища он представить себе не мог. Как он, они прибыли в
Кэмп-Пикетт из других родов войск — фактически весь
этот учебный полк был, как это называется в армии,
Центром переподготовки резервистов пехотного состава, — однако его опыт не мог сравниться с их опытом.

Если остальные были старослужащие, то у него за плечами было всего шесть недель какой-то детской подготовки, как новобранца Военно-воздушных сил, а потом бестолковый месяц разных работ в так называемом
взводе временно прикомандированных. Кто-то был из
недавно расформированных зенитных частей, где они
годами бездельничали на огневых позициях вокруг оборонных предприятий на Западном побережье; кто-то
из охраны артиллерийских или интендантских складов;
были тут и служившие ранее поварами, писарями и
ординарцами, а также отчисленные из разных офицерских училищ. Многие из них были сержантами или из
технического состава и продолжали носить бесполезные
здесь лычки, но всех их — каждого сквернослова, забулдыгу, ворчуна — объединяло одно несчастье: пришел
конец их длившейся месяцами, а то и годами благополучной тыловой жизни. Теперь они были пополнением
действующей пехоты.

И если Прентис тешил себя надеждой, что эти люди станут звать его Боб, или Скелет, или Дылда или
у них сложатся приятные товарищеские отношения,
как было в авиации, то с этой надеждой пришлось
сразу расстаться. Они звали его Малец, или Парень,
или Прентис, или вообще никак, и их первоначальное
полное безразличие скоро сменилось пренебрежительной насмешливостью.

В самое первое утро, опаздывая на утреннее построение и сонно крутя в руках непривычные солдатские
краги, он надел эти чертовы штуки задом наперед, и
крючки шнуровки оказались на внутренней стороне
щиколоток, вместо того чтобы находиться на внешней;
он пробежал всего четыре шага по казарме, и крючок
краги на одной ноге зацепился за шнуровку другой, и
он как подрубленный грохнулся на пол, растянувшись
во весь свой двухметровый рост, — зрелище, которое
свидетели потом весь день не могли забыть, корчась
от смеха.

С тех пор и пошло. Он был неисправимо неповоротлив в строевой подготовке; не мог выполнить приемы с оружием без того, чтобы позорно не зацепить
затвор, открыв патронник; в поле его долговязое непослушное тело подвергалось испытанию на реакцию и
выносливость, которое было выше его сил, и он частенько валился с ног от усталости.

А хуже всего, он обнаружил, что не способен спокойно относиться к своим неудачам. После каждой унизительной оплошности он набрасывался с крепкой руганью на этих хохочущих ублюдков, пытаясь их уничтожить их же собственным оружием, и в результате падал
еще ниже в их глазах. Плохо быть безнадежным недотепой, однако еще хуже, если ты к тому же хам-молокосос; но когда он малость пообтесался и матерщина
служила не только выходом его злости, а стала чем-то
вроде наглой и убогой манеры выражаться, свойственной какому-нибудь испорченному богатому юнцу, — это
уже было чересчур.

А потом однажды утром, после отработки приемов
штыкового боя, когда роту отвели в душное дощатое
строение на еженедельные занятия по опознаванию и
оценке объекта, он нашел способ изменить свою судьбу.
Занятия были, как всегда, сплошная скука: сперва документальный фильм, один из оглушительного сериала
«За что мы сражаемся», где доходчиво рассказывалось
о злодеяниях нацистской Германии; после фильма скучный младший лейтенант скучным голосом растолковывал то же самое, после чего настало время вопросов.
Солдат, сидевший через несколько человек от Прентиса, встал, чтобы задать вопрос, — спокойный бывший артиллерийский снабженец из Айдахо, которого
он иногда замечал с трубкой во рту в почтовой библиотеке и которого звали Джон Квинт, — он заговорил,
и Прентис слушал его затаив дыхание.

— Я бы, сэр, не согласился с кое-какими моментами
в фильме, который мы только что просмотрели. На деле это вещи, которые то и дело возникают в армейской
программе идеологической подготовки, и я считаю, будет полезно рассмотреть их чуть более внимательно.

Поразило не то, что именно он говорил, хотя все это
было интересно и умно, а его удивительно свободная
и уверенная манера держаться. Перед ними был человек не старше двадцати четырех — двадцати пяти лет,
в очках, да еще с отстраненным лицом, чей язык и
четкое произношение свидетельствовали о его «культурности», — и без малейшей уступки им, без единого
намека на снисходительность, он заставил каждого безмозглого амбала в аудитории внимательно слушать себя. Он даже шутил, отнюдь не опускаясь до грубого
солдатского юмора, но сказал пару городских тонких
острот куда как выше, по мнению Прентиса, их понимания. Заложив большие пальцы за ремень, вежливо
поворачиваясь от одной части аудитории к другой, поблескивая очками, спина еще темная от пота после махания штыком на плацу, он говорил, вставляя такие
словечки, как «абсурдный», «коррумпированный», чем
доказывал, что не обязательно солдату быть вахлаком.
Когда он закончил и сел, раздались жидкие хлопки.

— Да, — сказал лейтенант. — Спасибо. Думаю, вы
очень хорошо изложили свое мнение. Есть еще вопросы?

Вот, собственно, и все, что произошло, но этого было достаточно, чтобы Прентис по-новому взглянул на
свои страдания. К черту детский вздор насчет того, нравится он или не нравится, считают его за своего или нет.
Все, чего ему теперь хотелось, — это, помимо овладения основными солдатскими навыками, быть таким же
умным и убедительным, как Квинт, таким же независимым в суждениях, как Квинт, с таким же презрением переносить унижения армейской жизни, как Квинт,
и хотелось хотя бы познакомиться с ним поближе.

Но тот, кто был всеобщим посмешищем, едва ли
мог подружиться с единственным во взводе интеллектуалом — по крайней мере быстро. Тут надо было действовать очень осмотрительно и не слишком явно, не
переусердствовать.

Он взялся за дело в тот же вечер, когда вразвалочку
подошел к койке Квинта перекинуться парой слов, но
был осторожен и отошел прежде, чем у того могло
возникнуть малейшее подозрение, что он набивается в
друзья. Несколько вечеров спустя он увидел Квинта
читающим в библиотеке, но решил, что лучше будет
отложить новый разговор до другого раза, хотя постарался, чтобы Квинт заметил название довольно заумной книги, какую он выбрал, если посмотрит в его
сторону, когда будет проходить мимо него к столу выдачи. По счастью, потом у роты начались недельные
занятия на стрельбище; каждое утро колонна затемно
отправлялась на девятичасовые стрельбы по мишеням,
так что за день там предоставлялось много возможностей для неторопливого разговора. Случались перерывы на целых полчаса, когда было нечего делать, кроме
как ждать своей очереди на огневом рубеже, и даже
больше — на обед, который доставляла полевая кухня. Прентис использовал большинство этих возможностей; скоро он и Квинт, будто само собой, уходили
на перерыв вместе. Потом, когда рота расположилась
биваком, они устроили себе совместное укрытие, разделив тесную, сырую, неудобную двухместную походную палатку, в которой оба подхватили бронхит.
К этому времени они сблизились, став как бы членами одной несчастливой семьи, но Прентис понимал:
их еще нельзя назвать друзьями, тем более задушевными. Они даже внешне были слишком разные: Прентис по крайней мере на девять дюймов выше ростом,
с маленьким глазастым лицом, на котором еще ясно
читалась откровенная жажда похвалы; Квинт плотного
сложения и неизменно хмур.

Когда они устало тащились колонной по двое, с
полной выкладкой, пять миль обратно в казармы, Прентис не решался заговаривать первым. Начинать разговор должен был Квинт, и по крайней мере две с половиной мили остались позади, прежде чем тот произнес:

— Клемы.

— Что?

— Просто вспомнил, как я однажды пообедал в Сан-Франциско. — Квинт пошатнулся от усталости, поправляя ремень винтовки. — Лучший, черт возьми, ресторан,
в каком я побывал за свою жизнь, только вот не могу
вспомнить, как он назывался. Пробовал когда-нибудь
клемы? На створке?

Скоро они втянулись в обещавшее стать долгим, мечтательное обсуждение абсолютного, совершенного обеда — обеда, какой они устроят после войны в лучшем
в мире чертовом ресторане. Для начала клемы, а следом
лучший суп, который Квинт когда-либо пробовал.

— Годится, — согласился Прентис, — а потом что?
Бифштекс, наверно, или большой кусок ростбифа с…

— Нет. Минутку, Прентис, не торопись с ходу набивать брюхо. Ты совсем забыл о рыбе.

— Я не прочь.

Они принялись обсуждать, что закажут из рыбы, и
все, на что Прентис был способен, — это умерить голос
и хихикать от удовольствия, как девчонка.

— Итак, мы сошлись на филе палтуса, правильно? — сказал Квинт. — Отлично, пора поговорить о
главном блюде. И слушай, не будем торопиться с бифштексом или ростбифом — есть много чего другого.
Подумаем минутку.

Прентис задумался и, пока думал, вновь по ужаснейшей своей привычке задел носком башмака каблук
идущего впереди капрала Коннора, бывшего инженера,
которому, как он часто и громогласно всем жаловался,
Прентис наступал на пятки каждый чертов раз, когда
шел в строю позади него. А поскольку Прентис уже
знал, что никакие извинения на Коннора не действуют, оставалось защититься только тем, что мрачно изобразить из себя идиота, когда Коннор обернулся и сказал: «Черт, Прентис, ты когда-нибудь будешь смотреть
себе под ноги?» Шагов десять-двенадцать они прошли
молча, пока Прентис думал, когда можно будет продолжить разговор об идеальном обеде.

Молчание, что было приятно, нарушил Квинт.

— Если вдуматься, — сказал он, — ты, пожалуй,
прав, Прентис. Нет ничего лучше бифштекса. Так давай возьмем по филе миньону средней прожарки, с
кровью. А что к нему? Картофель фри — это само собой, я об овощах. Или предпочитаешь овощи отдельно — салат?

— Правильно. Так и сделаем. Возьмем большую
порцию сала…

О книге Ричарда Йейтса «Дыхание судьбы»

Купить книгу на Озоне

Русский богатырь в советском поле

Предисловие составителя к книге «Твардовский без глянца»

О книге «Твардовский без глянца»

Что-то былинное есть уже в самом названии места, откуда родом Твардовский, — Загорье. Хотя какие уж там горы в Смоленской-то губернии! Не Кавказ, и не Альпы. А вот поди же! Среди болот да лугов и холм — гора! Особенно в детстве. И манит неведомый мир за той горой, и кажется, что под силу одолеть все трудности, все дали. Не сидеть же с мамкой да младшими братьями в тесной избе, маяться от избытка сил и душевной смуты. Так и выходит в свой путь богатырь — подвиги совершать, биться со злою силою, с чужеземной нечистью, служить стольному князю верою и правдою.

Красив, силен, начитан был молодой Александр Твардовский — лицом Алеша Попович, статью Добрыня Никитич, духом Илья Муромец. Только вот попал не в сказку заветную, на Русь Святую, православную, а в сказку новую, которую еще предстояло сделать былью, в Страну марксистско-ленинских Советов, сталинских пятилеток, повсеместной коллективизации и всеобщей индустриализации.

Не смутился добрый молодец. Окинул взором ясным поля колхозные, дымы заво́дские, флаги кумачовые, внял чутким ухом гулы строительные, грохотание тракторное, призывы партийные, улыбнулся светло — понравилось! Всем сердцем прильнул к делу общему, утвердительному. Затянул песню смелую, бодрую.

Пахнет свежей сосновой смолою,

Желтоватые стенки блестят.

Хорошо заживем мы семьею

Здесь на новый советский лад.

А в углу мы «богов» не повесим,

И не будет лампадка тлеть.

Вместо этой дедовской плесени

Из угла будет Ленин глядеть.

И все бы славно, да только новый мир стал вдруг богатырю нашему загадки нерешимые ставить, испытывать ум и совесть. Отца, что всю жизнь трудным и скудным заработком многодушную семью кормил, из нужды в нужду мыкавшегося, «кулаком» (читай: врагом) оклеймили, разорили, в Сибирь выслали. Вместе с ним мать безответную, братьев невинных, сестер малолетних — всех счетом восемь душ! — по этапу отправили. Неладный какой-то получился для семьи «новый советский лад».

Не смутился, однако, и тут юный богатырь. Негоже по сторонам оглядываться, когда впереди заря новой жизни поднимается — всему люду российскому счастье и благоденствие суля.

Поют над полем провода,

И впереди — вдали —

Встают большие города,

Как в море корабли.

Поют над полем провода,

Понуро конь идет.

Растут хлеба. Бредут стада.

В степи дымит завод.

Серьезен был не на шутку Александр. Работал усердно. Учился основательно. Написал поэму — «Путь к социализму». Написал повесть — «Дневник председателя колхоза». Женился, когда пора пришла. В столицу подался — с новой поэмой: о счастье колхозном, о победах трудовых, о далях светлых. О попах лживых, о кулаках злобных, о нищих и убогих единоличниках. Словами простыми, обиходными рассказал, стихи сложил речью немудреной, обыденной, строем доходчивым и правдивым; поведал бесхитростно обо всем, что знал, что видел, о чем мечтал. Негромко, но внятно. И услышали. Признали. Одобрили. Двадцативосьмилетнего студента наградили орденом Ленина!

Тут и сказке конец. Пригнул выю добрый молодец, оковали его ласки княжеские, одурманили речи партийные. Богатырь стал Большевиком, сменил доспехи на партбилет, стреножил коня буланого путами идеологии. Успешно окончил московский Институт философии, литературы и искусства, зажил советским поэтом. Получил Сталинскую премию. Был готов к труду и обороне, тем более что время наступило грозовое, предвоенное. Поэт-орденоносец, молодой коммунист, верный ленинец не мог оставаться в стороне.

И Бог весть как сложилась бы дальнейшая его участь, если бы не грянула Великая Война. Именно в эту пору появляется на свет тот, кому суждено будет сберечь честь Поэта-Богатыря, — Василий Тёркин. Он возник на страницах армейской газеты — солдатский скоморох и забавник, потешающий бойцов во время редкого фронтового досуга. Ему была уготована судьба лубочного героя, бесхитростного и безличного. Но случилось иначе.

Война вместе с бедой и горем, вместе с невзгодами и лишениями принесла с собой новый взгляд на мир. Точнее, прежний, исконный, позабытый в годы социалистического строительства. Взгляд смертного человека. Однажды живущего. Однажды любящего. Однажды гибнущего. Не колхозника, не коммуниста, не ударника. Не кулака, не беспартийного, не саботажника. Творца и хозяина — исполнителя и раба. Равно могущественного и бессильного, гордого и покорного. Стоящего рядом с Богом и зверем. Между Богом и зверем. Не сразу это стало ясно, но чем дольше длились испытания, чем глубже разверзалась бездна смертоносного хаоса, тем отчетливее проступали извечные истины и дороже становилась каждая минута прожитой жизни.

Крестьянский сын, рядовой Василий Тёркин не мог на этой войне быть шутом-затейником. Он стоял лицом к лицу с противником, и слишком многое зависело от него, от его физического здоровья, спокойствия, хладнокровия, сообразительности, от его понимания смысла и целей борьбы, от его чувства правды. Но поэтому-то и не мог пехотинец Василий Тёркин быть бессмысленным оптимистом, верящим на слово простаком, слепым исполнителем приказов. Он о Войне знал все.

Твардовский это понял раньше своих товарищей по перу. Он понял, что о Войне нужно писать только правду и только теми словами, какими говорит о ней боец, дни и ночи живущий на войне — на фронте и в тылу, в бою и на привале, в госпитале и в отпуске но всегда на войне, всегда в войне, даже во сне, даже в предсмертном бреду — на войне. Эти слова просты. Эти слова скупы. Они чужды всякой лжи. Они — от сердца, они — из души.

Где было их взять советскому поэту?

Твардовский и сам с ранней поры радел за ясность и чистоту образов, за живой, осмысленный и достоверный язык поэзии, и тем не менее задача была непростая. На Войну он пришел в ином чине, с иным социальным и психологическим опытом, нежели безвестный рядовой, вызванный по повестке сложить свою голову где-нибудь подо Ржевом. Мало было понять Василия Тёркина, нужно было забыть Александра Твардовского.

И мы можем говорить сегодня о настоящем подвиге поэта, преодолевшем себя и ставшим Василием Тёркиным. Он, творец, мог заставить Тёркина думать свои мысли, смотреть на мир своими глазами, давать происходящему свои оценки, но он заставил себя смотреть на мир глазами Тёркина, слушать его мнение, доверять его поступкам. И вместе с ним обретать свободу. И рядом с ним — видеть себя. И пытаться понять. Уникальность и значение такого опыта поэт чувствовал сам. «Книга эта, — писал Твардовский жене в апреле 1945, завершая работу над „Василием Тёркиным“, — неразрывно связана с ходом войны, ее этапами. Она не такая, какие будут или могут быть написаны потом. Она вместе с ней, войной, шла, исходя из нее и сплетаясь с ней».

Спустя несколько лет, в «Автобиографии» Твардовский скажет: «„Книга про бойца“, каково бы ни было ее собственно литературное значение, в годы войны была для меня истинным счастьем: она дала мне ощущение очевидной полезности моего труда, чувство полной свободы обращения со стихом и словом в естественно сложившейся, непринужденной форме изложения. „Тёркин“ был для меня во взаимоотношениях поэта с его читателем — воюющим советским человеком — моей лирикой, моей публицистикой, песней и поучением, анекдотом и присказкой, разговором по душам и репликой к случаю».

Война вместе с гибелью и разрухой, вместе с горечью и гневом принесла с собой живительный воздух свободы. О нем с предельной выразительностью напишет товарищ Твардовского по фронтовой газете Василий Гроссман в романе «Жизнь и судьба», читая который Твардовский испытает истинное потрясение. Этот воздух свободы напугает Сталина, поспешившего отправить в лагеря тех, кто еще вчера шел в бой, выкрикивая его имя.

Что было делать со свободой советскому поэту?

Пожалуй, после Войны настал самый трудный период в литературной биографии Твардовского. Недаром работа над новой поэмой, в которой автор мечтал предстать во всей силе своего таланта и мастерства, затянулась на десять лет. Он понимал, что, избрав долю гражданского поэта, он не вправе промолчать о трагедии ГУЛАГа, но он столь же отчетливо понимал и то, что он не способен написать «Тёркина в лагере» — для этого нет у него ни личного опыта, ни верных слов, ни смелости.

И все же предпринял отчаянную попытку: сделав героем новой поэмы себя, он отправился на восток — в Сибирь, край ссыльных и каторжан. Но при жизни Сталина дальше Урала Твардовский «уехать» не смог. Да и потом, уже после ошеломившего страну ХХ съезда, развенчавшего давешнего «Отца народов», он мучительно искал слова, чтобы сказать о главном, и захлебывался в недомолвках и перифразах, отворачивался в сторону, находя на что посмотреть — на новые стройки, на эпические панорамы мест, на людей! «За далью — даль» писалась с большими перерывами, с колоссальным напряжением интеллектуальных и нравственных сил. Истина разжигала поэта, но огненного глагола не рождалось.

Разговор случайных попутчиков — не та тональность для решения «проклятых вопросов». И неслучайно, встретив на полустанке друга детства, отбывшего в лагерях немалый срок, поэт не знает, что и как сказать, смущенно перебирает ненужные слова, только что погоду не обсуждает. В этой полунемой сцене безжалостной правды, пожалуй, больше, чем во всей поэме в целом. Встретились не просто два друга, разлученные временем, встретились два мира, две России, разделенные участью и долей — сытый и голодный, хозяин и работник, принц и нищий. Эпизод ключевой, который должен был стать моментом истины, прозрения и покаяния. К сожалению, весь последующий внутренний монолог героя, после того как они наконец опять расстались с другом, двигаясь каждый своим и уже не «крутым» маршрутом, — попытка осмыслить случившееся — не выдерживает никакой критики и невозможен к оправданию:

И, не кичась судьбой иною,

Я постигал его удел.

Я с другом был за той стеною.

Я ведал все. И хлеб тот ел.

В труде, в пути, в страде походной

Я неразлучен был с одной

И той же думой неисходной, —

Да, я с ним был, как он со мной.

Он всюду шел со мной по свету,

Всему причастен на земле.

По одному со мной билету,

Как равный гость бывал в Кремле…

Увы, не пламенеющий Словом шестикрылый серафим руководил странником, одолевающим «пустыню мрачную» в купейном вагоне —

Мне правда партии велела

Всегда во всем быть верным ей.

Твардовскому, конечно, хотелось быть советским пророком, но драма в том, что такой феномен немыслим ни в системе христианских реалий и категорий, ни в стране победившего социализма. Послеоктябрьская культурно-пропагандистская практика поменяла смыслы и значения многих слов, но отменить изначальное их содержание не могла. И не только пророк был чуждым советскому строю явлением (и не работал в этих условиях пушкинский завет!), но даже и более скромный некрасовский гражданин выпадал за скобки (за колючую проволоку!) тоталитарного государства. В безоговорочной наготе предстала эта истина перед Твардовским, когда он пришел главным редактором в «Новый мир».

«Возвратившись» из дальних странствий, не распрямив еще спины, но уже подняв глаза от долу, он принимается за труд, который выведет его к свету. Одному ему произнести слово правды оказалось не под силу, и он решил соединить усилия тех, кому также не давали покоя совесть и долг. Природное богатырство духа и врожденную жажду справедливости без остатка вложил Твардовский в руководство журналом. Собрал единомышленников, вступил в бой с ложью и бездарностью, сошелся в единоборстве с цензурой. Не гнушался и ежедневного рутинного труда, читая и выискивая в потоке рукописей те, в которых звучал мужественный голос честного человека.

В огромном, напрочь зашоренном пространстве партийной пропаганды, он пробороздил пахотный надел живого слова. Парадоксальным образом пригодился и весь ранее накопленный капитал советского поэта — и орден Ленина, и Сталинские премии, и депутатство в Верховном Совете, и членство в ЦК (заслужил-таки свои награды Василий Тёркин!). Тяготившая Поэта социальная сбруя, помогала Редактору вести журнал. Территория правды неизменно прирастала, усохшая было, затравленная идеологическими удобрениями почва русской литературы под редакторским плугом Твардовского вновь ожила и стала приносить полноценные плоды.

И тогда пришел тот, кого так долго ждал Твардовский, ради которого он столько трудился, кому расчищал дорогу. Тот, кого Анна Ахматова назвала «светоносец». Встреча с рукописью «Щ-854» была судьбоносной — для ее автора, Александра Солженицына; для Твардовского, поэта и гражданина; для журнала «Новый мир» и его читателей; для Страны Советов и ее руководства. Для России, обретшей своего пророка.

Трудный и счастливый 1962 год — год публикации в «Новом мире» повести Солженицына «Один день Ивана Денисовича» — стал для Твардовского переломным: богатырь расправил плечи, отряхнул путы духовные, презрел словеса лживые. Повесть Солженицына на страницах «Нового мира» — высший творческий акт Твардовского. Богатырский. Сопоставимый с «Книгой про бойца». В тот час, когда Твардовский поставил свою подпись под одиннадцатым номером журнала, он был соавтором Солженицына. И пусть позже их пути разошлись, но состояли они уже навсегда в одной рати и изменить ей не могли. Это был вызов системе — грозному и лютому Тугарину Змиевичу, во всей славе его и власти, подчинившему себе миллионы душ, устрашившему землю русскую.

Как было советскому поэту бросить вызов советскому строю?

Предстояла неизбежная борьба с самим собой. Или гибель.

И гибель.

Выбора не было. Твардовский взялся за невозможное.

Что проще может быть:

Не лгать.

Не трусить.

Верным быть народу.

Любить родную землю-мать,

Чтоб за нее в огонь и в воду.

А если —

То и жизнь отдать.

Что проще!

В целости оставим

Таким завет начальных дней.

Лишь от себя теперь добавим:

Что проще — да.

Но что сложней?

Его последняя поэма «По праву памяти» не увидела свет не только в советской печати (а ведь его всегда печатала многомиллионная «Правда» и не менее авторитетные «Известия»), но даже в «родном и живом» «Новом мире». Поэма вышла за рубежом — смертельная рана для советского поэта.

Твардовского призвали к ответу.

— Нужно выразить отношение.

— Так это же получается как с Солженицыным. А я, хоть и считал и считаю, что исключение Солженицына грубейшая ошибка, я не Солженицын.

— Вот именно!

Богатырь опустил меч.

«Не через призму своей автобиографии (хотя от автобиографичности не уйти и нет нужды мне уходить) отразилось историческое время в моей поэме. Оно отразилось в полном согласии с решениями партийных съездов и документов, определяющих линию партии в этом вопросе, вплоть до последнего из них — статьи в „Правде“ „К 90-летию И. В. Сталина“».

И щит.

Последовала отставка с поста главного редактора. Вскоре болезнь накрыла Твардовского. Декабрьским утром 1971 года богатырь уснул вечным сном. В Стране Советов начиналась зима.

Павел Фокин

Диана Машкова. Парижский шлейф (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Дианы Машковой «Парижский шлейф»

В комнате с Настей жили Адель из Нормандии, Анн из Англии и Оля с Украины. Адель еще в пятнадцать лет сбежала из дома, когда к ней, по ее же выражению, начал «подкатывать яйца» отчим, и с тех пор в родную деревню носу не казала. Ей нравился Париж, самостоятельная жизнь. Долго она на одном месте не задерживалась — работала то официанткой, то уборщицей, то посудомойкой и всем говорила, что пишет книгу о злачных заведениях Парижа. И когда эта самая книга увидит свет, то наступит крушение карьеры многих. Только самой Адель нужно будет заранее уехать куда-нибудь подальше из страны.

Анн попала в Париж по собственной дурости, и теперь ей нужно было заработать двести франков, чтобы купить билет домой, в Англию. История этой девушки была даже чересчур банальной: она влюбилась в юношу, с которым познакомилась на экскурсии в Британском музее. Молодые люди обменялись адресами — мальчик жил в Париже — и электронной почтой, началась бурная переписка. Оба признавались друг другу в любви, оба изнывали в разлуке и плавились от чувств. И Анн решила сделать любимому безумный подарок — приехать к нему в Париж. Как только начались каникулы, она правдами-неправдами наскребла денег на билет в один конец (почему-то дальше момента встречи с первой в ее жизни любовью воображение легкомысленной англичанки не шло) и села в экспресс Лондон — Париж. Родителям соврала, что она отправляется в столицу Франции на десять дней вместе с группой однокурсников по студенческому обмену между колледжами. Родители поверили. Так что сначала все складывалось хорошо: она без приключений доехала до Парижа, разобралась с маршрутом в метро, вышла на нужной станции и отыскала студенческую квартиру своего драгоценного Поля. Тот сам открыл дверь — почему-то страшно недовольный и в одних трусах. Не успела Анн произнести ни слова, как из-за его спины выглянул юноша, завернутый в махровое полотенце, и капризно спросил: «Поль, дорогой, что там такое? Я тебя в душе жду и жду». Анн пролепетала что-то вроде: «Простите, я ошиблась дверью» и опрометью выскочила вон. Кажется, ее пылкий Поль так и не узнал свою «возлюбленную по Интернету» — да и немудрено, виделись-то они всего один раз. Поскольку Анн так до конца и не пережила крушение своей любви, то тема всех разговоров у нее была одна: можно ли «спасти» гомосексуалиста или эти наклонности неискоренимы.

В клубе она оказалась, познакомившись на Елисейских Полях с Адель, — та бродила в поисках будущих товарок: вдвоем с Ольгой убирать все помещения клуба они не успевали. Анн к тому моменту уже готова была на что угодно ради тарелки супа: кроме Поля, никаких других знакомых в Париже у нее не нашлось, а деньги закончились до обидного быстро.

История Оли была не такой романтичной: на родине у нее остались муж и трехлетняя дочь. Жить было не на что, муж заработать не мог, пришлось самой искать выход из положения. Единственным привлекательным вариантом казалась поездка на заработки за рубеж. Оля обратилась в специальное агентство. Ей за неделю нашли работу и даже оформили визу. Зарплату пообещали такую, что за несколько месяцев можно было заработать на квартиру в родном Севастополе. Оля, будучи девушкой практичной, вполне сознавала, что под кодовым словом «официантка» скрывается совершенно другая профессия. Но казалось, что выбора нет: куда еще подашься с дурацким образованием «работник культуры». Ну не в детский же сад устраиваться утренники вести: там и на хлеб не заработаешь. А здесь перетерпишь, стиснув зубы, зато накопишь денег, вернешься домой и заживешь человеческой жизнью. Оля уехала во Францию. Два месяца ей пришлось отрабатывать «долги» — за авиабилет, за визу, за услуги агента. Бог знает, сколько бы еще длилось это невыносимое рабство, если бы не удалось сбежать благодаря соотечественнику-клиенту. Но без паспорта, без вещей и, само собой, без копейки в кармане. Приютила ее Жаклин. В качестве уборщицы Оля получала небольшие, но все же деньги. Часть из них она отправляла семье, остальное откладывала, чтобы накопить на обратную дорогу. Правда, понятия не имела ни как выбираться из чужой страны без документов, ни когда соберется достаточная сумма на билет.

Все три девчонки были молодыми — самой старшей из них, Ольге, на днях исполнилось двадцать три — и неплохо ладили между собой. А вот Жаклин была компанией недовольна: троица с абсолютной беспечностью относилась к работе. После каждой уборки нужно было проверять, за каждым шагом следить, не проконтролируешь — и будут целыми днями болтать в своей комнатенке. Можно было, конечно, выгнать всех вон, но, во-первых, новых не сразу найдешь и где гарантия, что они окажутся лучше, во-вторых, Жаклин их по-матерински жалела.

Настя выгодно отличалась от этих работниц: старательная, трудолюбивая, не из болтливых. Жаклин, посовещавшись с начальством, повысила ей зарплату и назначила старшей. Так что, если не особенно тратиться, через несколько месяцев можно было снять в городе небольшую комнату.

Отношения с товарками у Насти сразу не сложились: они почему-то приняли ее в штыки, ну а окончательно разрушило надежды на дружбу то, как быстро новенькая стала начальницей. Сама Настя была уверена, что причина ее повышения вовсе не в отношении к работе — Жаклин и одна справлялась со своими подопечными, — просто таким образом, деньгами и отчуждением от других, Насте хотели закрыть рот. Надо сказать, ход с отчуждением особенно хорошо удался: девушки объявили Насте бойкот и обращали на нее внимания не больше, чем на мебель. Так что «старшинства» никакого и не было.

Настя попыталась как-то заговорить об этом с Жаклин, но та только махнула рукой: «Работай как работала — у тебя лучше других получается, за это и платят». На вопросы о том, что стало со злополучным Марком Альбером, Жаклин молниеносно прижимала вытянутый указательный палец к губам и отвечала всегда одно и то же: «Я об этой истории знаю только из газет, ты, девочка моя, тоже, а там ничего нового не пишут». В ее глазах при этом оживал такой панический страх, что Насте становилось не по себе.

Рабочий день начинался в одиннадцать вечера и длился до одиннадцати утра. Пока в клубе шло представление — с одиннадцати до трех ночи, — номера, за очень редким исключением, пустовали. Нужно было успеть убраться до того момента, как гостьи распалятся и, выбрав себе фаворита, уведут его наверх. Как правило, на танцполе к утру оставались только те дамы, которые пришли просто посмотреть или «на разведку». Их продолжали развлекать не разобранные гостьями «с серьезными намерениями» стриптизеры. С трех утра до закрытия клуба уборщицы приводили в порядок подсобные помещения и офис, а в восемь тридцать, во главе с Жаклин, выходили на уборку главного зала, бара и кухни. Это была самая напряженная часть работы: за полтора-два часа нужно было успеть вычистить все до блеска. В двенадцать начинались репетиции и подготовка новых танцоров.

Настя из разговоров тренеров и художников-постановщиков, которые за каким-то чертом приходили на работу строго к десяти и до двенадцати болтались без дела, якобы придумывая новые номера, узнала, что мальчики в заведении меняются как перчатки — большинство не задерживается дольше чем на пару месяцев. Постоянные репетиции, работа каждую ночь, жесткие требования к внешнему виду — все это изматывает физически и требует массу времени. Столько, что его уже не остается ни на какую другую жизнь. Мало кто годами выдерживает. Некоторых в скором времени доканывает аморальная сторона вопроса — не каждый из вновь пришедших заранее знал о том, что ему предстоит не только танцевать и раздеваться перед дамами, но и спать с ними по первому требованию. Другие быстро находят себе из числа клиенток постоянных любовниц и увольняются, перейдя к дамам на полное содержание. Но на место ушедших приходят другие — и все движется по кругу.

Настя с любопытством и даже мстительной радостью наблюдала за тем, как новички буквально на глазах превращаются в настоящих, прожженных шлюх. Сначала они только робко жмутся по углам, затем начинают расправлять плечи и учатся «ловить» клиенток на взгляд, потом беззастенчиво предлагают себя и проповедуют теорию «стакана воды». Переспать с незнакомым человеком — так же просто, как выпить стакан воды. Ведь естественно утолять свою жажду. И сексуальная потребность организма ничем не отличается от любой другой. А уж в юном возрасте ее столько, что одной-двумя женщинами просто не обойтись. Одним словом, каждый стриптизер с завидной легкостью находит для себя оправдание и постепенно скатывается все глубже и глубже в бездну порока. Эти продажные полумужчины закрывают глаза на то, что бескорыстные отношения с женщинами постепенно оказываются для них невозможны, стараются позабыть о том, что их коллега подхватил от кого-то СПИД, не задумываются над тем, почему БДСМ перестало быть ругательным словом и превратилось в норму жизни.

Редко кто выходит из стриптиза с достоинством и сам становится со временем тренером или художественным руководителем клуба. Как успела отметить Настя, таких один-два на сотню. Большинство как-то иначе заканчивает свою жизнь.

Уборщиц в клубе стриптизеры в упор не замечали — это была низшая каста, относящаяся к разряду безмолвных, но нужных в хозяйстве, животных. При них, не стесняясь, рассказывали о ночных причудах клиенток, показывали друг другу ожоги от сигарет и свежие тонкие шрамы, больше всего сокрушаясь о том, что временно испортился товарный вид. За такие проказы, конечно, дамы платили отдельно, причем очень и очень щедро. Поэтому мало кто из «актеров эротического жанра» отказывался от странных предложений.

— Ну что, опять вчера были иголки?

Разговаривали двое, красивый чернокожий юноша и кудрявый, похожий на ангелочка, блондин. Оба сидели на краю сцены в ожидании начала репетиции и болтали ногами. Настя ползала под ними и мыла полы.

— Нет, — блондин, которому был задан вопрос, усмехнулся, — кое-что другое.

— Расскажи! — Чернокожий нетерпеливо заерзал, предвкушая пикантные подробности.

— Обойдешься, — блондин окатил коллегу презрительным взглядом.

— Слушай, эта твоя Кароль — больная, — чернокожий обиженно надул губы и картинно покрутил пальцем у виска. — Как ты ее только терпишь?

— Есть за что, — блондин пожал плечами и ухмыльнулся. — Хочешь сказать, ты не мечтаешь ее у меня отбить?

— Да пошел ты! — Негр сплюнул.

— А кто крутился, как белка, вокруг серебристого «Ситроена», который она подарила мне на прошлой неделе, и завистливо вздыхал? Держись от Кароль подальше, понял?

— Господи, — чернокожий заерзал задницей по доскам, — да сдалась мне твоя извращенка. Я к ней близко не подойду.

— Только попробуй, — «ангелочек» нежно рассмеялся, — у нас с ней любовь.

— Значит, и ты больной на голову! — заключил чернокожий.

— Ну, если ты у нас здоровый, — блондин окинул собеседника презрительным взглядом, — то тебе здесь делать нечего. Ищи другую работу. Эй, ты! — Он бросил в Настю, которая все еще терла пол, скомканным листом бумаги со сценарием своего нового номера. — Помой-ка мне заодно ботинки!

Чернокожий плебейски расхохотался вслед за предметом своей жгучей зависти.

Настя на всякий случай сделала вид, что не понимает по-французски, молча отошла от них подальше и продолжила уборку. «Действительно, — подумала она, — здоровых здесь и в помине нет. Все с инфицированной пороком душой, с извращением чувств. Моральные инвалиды, которых никогда не примет нормальное общество. Неудивительно, что и она тоже сюда попала — в этот душевно-сердечный лепрозорий».

Несмотря на пережитый в первый день шок, к Насте очень скоро вернулось первоначальное любопытство: желание смотреть, слушать, угадывать. Временами ей начинало казаться, что она знает теперь о жизни клуба — его порядках, устоях и негласных правилах — столько, что сама может с легкостью управлять подобным заведением. Ей даже хотелось этого: унижать, отыгрываться на безмозглых детях порока за то, что они родились мужчинами, а превратились в подстилки. Внутренняя жизнь клуба, перевернутое с ног на голову сознание окружающих успокаивали ее, привносили ощущение равновесия и позволяли чувствовать себя частично отмщенной. Раньше Настя думала, что вряд ли сможет когда-нибудь пересилить ту боль и грязь, с которыми ей пришлось в этой жизни столкнуться: казалось, она так и будет до конца дней прятаться от людей, а теперь в ней начали просыпаться агрессия и жажда власти. Ей нужно было самой восстанавливать справедливость, уравновешивать по своему пониманию права женщин и мужчин.

Почему-то она часто вспоминала в последнее время несчастного Тулуза Лотрека и сравнивала его судьбу с судьбами многих женщин, попавших клиентками в этот клуб. Чувственный от природы, но обиженный жестокой болезнью художник был вынужден в качестве суррогата любви питаться пороком. Лотрека не любили — он об этом знал, его деньги отдавали другому — он готов был терпеть. Без иллюзии, без сказки, пусть и продажной, ему было не выжить. Так и все эти женщины, которые приходили сюда, чтобы получить свою порцию суррогата, были обижены судьбой. Настя знала теперь многое о женах богатых людей, о любовницах известных политиков. Эти несчастные женщины со временем стали для своих мужчин не более чем атрибутами шикарной жизни: на них не обращали внимания, их не хотели, запирали в домах, словно в тюрьмах, и приставляли охрану. Известные мужчины, не задумываясь, применяли тактику «собаки на сене». И когда их женщины годы спустя получали наконец свободу за ненадобностью, они понятия не имели, что с собой делать. Кто-то сводил счеты с жизнью, кто-то пускался во все тяжкие. Последние всегда стремились купить мужчину, словно восстанавливая потерянное равновесие, потому что когда-то покупали их.

Другие дамы отдали всю жизнь работе и не успели ничего другого. Да, они добились высокой социальной позиции, заработали кучу денег, сделали себя, но им даже не с кем было поделиться радостью: ни мужа, ни детей, ни постоянного любовника — все время было не до того. Зато теперь только и оставалось, что спускать деньги на мальчиков, искать все более и более острых наслаждений: обычные человеческие отношения этим женщинам были уже не под силу. Они давно потеряли то, что называется вкусом к жизни.

Третья категория состояла из тех, кто всю жизнь ощущал себя неполноценным человеком: такие женщины не получали любви от других просто потому, что не верили, будто такое возможно. Им казалось, что честнее в их ситуации заплатить.

После месяцев жизни и работы в клубе Настя отчетливо поняла, что здесь не бывает счастливых женщин — только те, кто постоянно борется с собственной судьбой. И им кто-то должен помочь. Подсказать, как отыграться на бесчувственных тупых мужчинах за все свои несчастья. Почему-то Насте казалось, что она с легкостью сможет сделать это. Теперь на смену робости, страху и чувству собственной вины пришли совершенно новые ощущения: раздражение ничтожным миром мужчин и жажда мести.

Настя сняла крошечную комнату неподалеку от клуба и погрузилась в совершенно новое для себя занятие. Теперь, когда у нее появился пусть небольшой и неказистый, но все же собственный угол, днем, в свободное от работы время, она делала бесчисленные наброски и заметки о работе клуба. Как умела, готовила будущий проект. В ее мозгу засела странная, но уже вполне оформившаяся мысль: открыть похожий клуб для женщин в Москве. Чтобы это было место, где несчастные дамы могли бы врачевать свои разбитые в жизненных баталиях сердца: за счет молодых, здоровых и услужливых мужчин. Уж у нее-то в заведении будут такие порядки, что ни один стриптизер не посмеет пикнуть или возразить. Ни одна звезда «эротического жанра» не раскроет рот, чтобы отказаться от сделанных ему предложений. Настя понятия не имела ни когда она снова сможет появиться в Москве, ни сколько времени и сил потребуется, чтобы накопить на клуб деньги, но ее решимости не было предела. Она приготовилась ждать годами, десятилетиями, лишь бы осуществить свою задумку и восстановить, хотя бы частично, поруганную справедливость.

Жан заскочил в клуб рано утром — они только-только начали делать уборку в зале. Он был взволнован и бледен.

— Ты можешь отвлечься на пять минут? — Он опасливо оглянулся вокруг — не покушается ли кто-нибудь на его персону непристойным взглядом. — Нам нужно поговорить.

Настя быстро кивнула, почувствовав, что произошло что-то действительно серьезное, и, спросив разрешения у Жаклин, вышла в коридор вслед за Жаном, а потом провела его в по-утреннему пустой и сиротливый бар.

— Что случилось? — Она заметила, что он не смотрит ей в глаза.

— Эдгар погиб, — выдал он и без всяких предисловий.

— Не может быть, — Настя похолодела. — Неужели то падение?

Она готова была разреветься от внезапного страха.

— Падение тут ни при чем, — поспешил успокоить ее Жан. — Эдгар погиб в автокатастрофе!

— Нет… — Настя замерла, — этого не может быть!

— Может, — Жан устало пожал плечами, — кому на роду написано быть сожженным, того не повесят.

— Но, — сердце бешено заколотилось, — он же не выходил из дома, тем более не мог сесть за руль.

— Твои сведения устарели, — Жан присел на высокий стул у барной стойки.

— Что ты имеешь в виду? — Настя села с ним рядом.

— Похороны завтра, — Жан вместо того, чтобы объяснять, торопливо ссыпал факты, — Элен хочет видеть на кладбище тебя. Ей тяжело. И я уверен, что обе ее дочери на похороны отца не придут.

— Почему?

— Не знаю, — Жан пожал плечами и тихо добавил: — И я тоже не пойду.

— Ну, тебе-то как раз не надо, — Настя сочувственно дотронулась до его руки, — начнут болтать, что нарушены все приличия, что на похороны мужа бесстыжая Дюваль притащила любовника.

— Вот я и не пойду, — он посмотрел ей в глаза, — тем более мы с ней расстались.

В глазах Насти застыл безмолвный вопрос, в котором явно читался упрек.

— Потому что она старше меня на двадцать пять лет, — Жан снова начал заметно нервничать, — у нас разные интересы, разные мнения, и вообще, я не обязан перед тобой отчитываться.

— Нет, — Настя смотрела ему в глаза, — но ты мог бы остаться с ней на время, сейчас ей нужен близкий человек!

— Вот я и прошу тебя! — почти выкрикнул он.

— Почему ты ушел?

— Честно? — Жан виновато опустил глаза. — Полюбил другую — ее же аспирантку. И ничего не могу с этим сделать!

Настя в ответ только пожала плечами. Жан торопливо попрощался, она не произнесла ни слова, лишь кивнула в знак того, что услышала и отпускает. Он встал и, опустив голову, поплелся к выходу. Было видно, как сильно переживает он из-за всей этой истории, но и против своих чувств идти не привык. Настя подумала о том, что, по крайней мере, Жан никого не обманывал и поступил честно. Пусть недолго, пусть меньше года, но Элен была счастлива. А это тоже не так уж мало значит под занавес. И счастье ее, несмотря на первичные опасения Насти, было искренним. Этот мальчик действительно в то время ее любил.

Настя тяжело вздохнула и отправилась к Жаклин отпрашиваться на завтра.

Элен сама открыла дверь, из-за которой на Настю пахнуло безнадежностью и холодом. Мадам Дюваль выглядела плохо: тени вокруг глаз, уставшая кожа, бессмысленный взгляд. Она обрадовалась Насте — на секунду засияли живым блеском глаза, — но у нее не хватило сил, чтобы выразить свои эмоции вслух.

— Проходи, — Элен распахнула шире дверь и посторонилась. — Ты уже знаешь?

— Да, — Настя запнулась. Она знала, что в таких случаях принято говорить, но нужные слова никак не желали сходить с губ, — поэтому и пришла.

— Что, опять написали в газетах? — У Элен болезненно скривились губы.

— Нет-нет, — тут же успокоила Настя, — мне сказал Жан.

— Как?! — Элен обессиленно опустилась на стул. — Где ты его видела?

— Сегодня утром он пришел ко мне и попросил побыть с тобой.

Элен закрыла лицо ладонями и безутешно, как ребенок, заплакала.

— Ты видишь, — сквозь рыдания ее слова едва можно было разобрать, — они все меня бросили. Сначала Эдгар предал, потом дети, потом Жан — ты не представляешь, как я его любила! А теперь Эдгар умер, Жан бросил. Что я им сделала? Я так старалась быть полезной…

— Он тоже тебя любил, — Настя опустила глаза, сама не понимая, зачем она это говорит.

— Эдгар? — спросила Элен сквозь рыдания.

— Я говорю про Жана, — она положила ладонь на колено Элен. — Он действительно тебя любил. А не притворялся, как делают многие.

— Откуда, — Элен отняла лицо от ладоней, — откуда ты это знаешь?

— Я чувствую, — Настя горько усмехнулась, — ты уж поверь моему опыту.

Всю ночь Элен и Настя проговорили, по очереди готовя крепкий кофе. Спать в доме, где недавно находился живой человек, обретший теперь свое временное пристанище в морге, было невозможно и страшно, вот они и решили совсем не ложиться.

Тело привезли на кладбище ровно в двенадцать — там уже ждали. Народу на похороны пришло немного: бывшие подчиненные Эдгара, да и то, как поняла Настя, далеко не в полном составе, некоторые коллеги Элен и ее аспиранты. Последние явились с огромным венком. Элен нервно оглядела компанию: ни Жана, ни его новой подруги не было. Это обстоятельство обрадовало мадам Дюваль — после бессонной ночи она ощущала себя как зомби: только запрограммированные действия и эмоции. Никакие возбудители чувств извне ей сейчас не были нужны. Скорбная процессия двинулась по аллеям старого кладбища вслед за гробом, Настя старалась держаться как можно ближе к Элен. Та не плакала, но каждый шаг давался невероятно уставшей от потрясений пожилой женщине с огромным трудом. Крышка гроба была закрыта. В группе провожающих Эдгара в последний путь вполголоса обсуждали то, насколько сильно пострадало лицо погибшего при аварии. Элен не вмешивалась, хотя могла одним своим словом ответить на все возникшие вопросы: ей, как жене, пришлось пройти процедуру опознания. Совершенно одной.

Католический священник произнес над гробом скорбные слова — Настя не вслушивалась в их смысл. А потом вдруг начался дождь. Сильный, неистовый, словно кто-то повернул на небе вентиль и намеренно включил гигантский душ. Над головами взметнулись черные зонты, Настя прижалась к кому-то в толпе, чтобы не промокнуть. Она посмотрела на свои ботинки, которые на глазах начали утопать в стремительно образовавшейся под ногами луже, перевела взгляд на рыхлую горку земли, извлеченную из свежевырытой могилы, и покачнулась от страха — в ней копошились громадные дождевые черви…

После похорон Настя поехала к Элен: посмотрела на ее бледное лицо, умоляющие глаза и поняла, что не сможет оставить свою бывшую хозяйку одну. Элен благодарно пожала ей руку и молча села в машину.

Купить книгу на Озоне

Художественный фильм по роману Анны Берсеневой покажут на телеканале «Россия»

Премьера 16-серийного художественного фильма «Гадание при свечах» ожидается в скором времени на телеканале «Россия». Фильм, снятый по роману Анны Берсеневой «Гадание при свечах», спродюсировала компания Анатолия Чижикова «Фаворит Фильм» («Близнецы», «Капкан», «Террористка Иванова», «Ермоловы», «Вольф Мессинг», «Семейный дом»). Режиссером ленты стал Вадим Дербенев («Змеелов», «Тайна Черных Дроздов»).

Анна Берсенева очень тепло отзывается о совместной работе с режиссером: «Мне интересно было работать с таким опытным режиссером, как Вадим Клавдиевич, и я надеюсь, что наше творческое общение продолжится и в дальнейшем». И маститый режиссер отвечает ей взаимностью: «Режиссеру очень важно, чтобы герои романа вызывали не только понимание, но и сопереживание, образы были многомерными, глубокими. Таковы персонажи Анны Берсеневой. Но, пожалуй, самое главное, ради чего стоит снимать фильм, — это красивая история любви. В „Гадании при свечах“ таких историй две: романтическая, полная мистических предчувствий, поэтических переживаний, и драматическая, судьбоносная».

Историю о девушке-экстрасенсе Марине Стенич из романа в сценарий «переплавляла» сама Берсенева. По её словам, сюжетные акценты в уже снятом фильме по сравнению с книгой и со сценарием почти не изменились — за исключением развязки картины: «У меня в книге финал жестче — героиня полностью отказывается от своей способности к ясновидению, потому что понимает: то, что диктует ей любовь, гораздо важнее и существеннее любых неясных голосов. И символом этого отказа становится то, что Марина разбивает старинное зеркало, в которое долго всматривалась, чтобы увидеть свою судьбу. Но режиссер оставил зеркало „в живых“, решив, что разбивать его — не к добру».

Отдельной удачей Анна Берсенева считает актерский состав, собранный для этого проекта. «Подбор актеров просто прекрасный! Исполнительница главной роли Татьяна Казючиц играет блестяще. Непросто было найти молодую актрису, способную работать в широком эмоциональном диапазоне, но режиссеру и продюсеру это удалось. Очень хорош главный герой — Анатолий Лабоцкий. Высокий профессионал, он сделал ровно то, что надо. Большая удача и находка — актер, который сыграл первую любовь героини, Женю Смоленцева. Это Антон Феоктистов, недавний выпускник Щукинского училища, актер МХТ».

Кроме того, в сериале снялась хорошо известная телезрителям актриса Анна Большова. «Художественные фильмы „Ермоловы“, „Гадание при свечах“, в которых я снималась, способствовали моему знакомству с прозой Анны Берсеневой. Занимательность сюжета в ее романах сопряжена с блестящей психологической проработкой характеров. Ты с головой погружаешься в захватывающее исследование граней человеческой души, обстоятельств, повлиявших на ее формирование. Работать над ролью берсеневских героев — удовольствие», — говорит Анна.

Съемки «Гадания при свечах» стартовали прошлой осенью в Подмосковье — в блоковском Шахматове. В фильме прозвучит немало стихов Блока, будут исполнены романсы на его стихи. Работа продолжалась в Москве, в Белоруссии и завершилась в Париже, куда судьба забрасывает героев. Анна Берсенева признается, что с нетерпением ждет анонса премьеры. «Просмотр премьеры — очень интересное для автора явление, которое я впервые прочувствовала на „Ермоловых“. К моменту, когда была телепремьера, я уже просмотрела все 32 серии на диске. Но по телевизору я смотрела то же самое совершенно другими глазами — мне казалось, что я вижу какой-то новый фильм. Когда я рассказала об этом странном эффекте Владимиру Аркадьевичу Краснопольскому, режиссеру „Ермоловых“, он объяснил, что это как раз очень понятно для всех, кто давно работает в кино: когда смотришь картину вместе с миллионами других людей, это меняет взгляд. Так что премьерный показ „Гадания при свечах“ я буду смотреть обязательно, хотя уже видела весь рабочий материал».

Алиса Ганиева. Салам тебе, Далгат! (фрагмент)

Отрывок из повести

Он старался идти по тени, но тени почти не было. Тяжелые наряженные женщины, откуда-то скопившиеся на дороге, закрывали путь и мешали ему идти. Обогнав их, он нырнул за угол, где стояла толпа мужчин среднего возраста и плотная, широкая в обхват бабья фигура в шелковом платке, упершая руки в бока. Шел привычный и полутайный торг о цене. Один из мужчин, конфузливо ухмыльнулся зазевавшимся прохожим девочкам: «Уходите, девушки, вам нельзя здесь». Далгата, кольнуло, когда он увидел эту толпу и место, где сам однажды точно так же стоял и торговался, чтобы потом провести два часа с бесстыдной скуластой женщиной.

На длинном заборе, за которым тянулось многолетнее и мучительное строительство спорткомплекса, кто-то написал углем без знаков препинания: «Сестра побойся аллаха — одень хиджаб». Чуть дальше — «Дагестан, защити религию Аллагьа словом и делом! Внуки Шамиля» и наконец — «Смерть врагам ислама аллагьу Акбар». Между ними радужно лепились афиши концертов и рекламы салонов красоты.

Около большого перекрестка, где обычно слонялись со своими автоматами бездельные рядовые милиции, грызя семечки и приставая к медленно прогуливающимся модницам, было оглушительно шумно. Из джипа, надрывающегося от рева местной эстрадной музыки, торчали чьи-то босые ноги и прищелкивающие пальцами руки. По обочинам дремали толстые и худые бабушки с мешками жареных семечек, а из внутренних, завешанных бельем дворов, доносились разноголосые крики.

Дома так и норовили съесть тротуар вместе с наваленными кучками мусора. Кто обнес себе двор забором прямо по проезжей части, кто проглотил трансформаторную будку и дерево, кто на маленькой пяди земли возвел себе длинную, в шесть этажей башню. Забыв, что растут на плоскости, дома по горской привычке лепились друг к другу. Квартирные многоэтажки со всех сторон обрастали огромными пристройками и застекленными лоджиями, а частные саманные хаты упрямо и нудно обносились высокой стеной из модного желтого кирпича.

Далгат свернул в сторону мелких улочек и еврейских кварталов, кучкующихся вокруг порта и холмика Анжи-акра с маленьким маяком на вершине. Он уже слышал звуки лезгинки и видел «Халал» с открытой мансардой и мелькающими белыми фигурами. Во дворе у банкетного зала стояло двадцать или тридцать украшенных лентами автомобилей, возле которых носились тучи детей Невесту, видимо, привезли недавно, потому что, поднявшись по лестнице, Далгат сразу же увидел потного зурнача и барабанщика, которых кто-то поил минералкой. Зал был накрыт на три тысячи человек и полон людьми, большей частью знакомыми или где-то виденными. К Далгату сразу подлетел веселый родственник с брюшком и стал обниматься:

— Салам алайкум, Далгат! Ле, Исрапил, это Ахмеда, мунахIал чураяв (Царство ему небесное (букв. Да смоются его грехи. авар.)), сын, помнишь. Как на отца похож, ва! — восклицал человек с брюшком, радостно представляя Далгата окружающим мужчинам. Те, в основном, узнавали Далгата и звонко хлопали ладонями в пожатии. Обойдя довольно много людей, Далгат оказался в плену двух каких-то женщин в фартуках, с масляными руками. Женщины что-то спрашивали про его мать, и Далгат отвечал им, что мама сейчас в Кизляре. Его подвели к старухам в длинных светлых платках, сидящим в ряд за щедро накрытыми столами. Начались объятия и поцелуи. Далгат давал старухам чмокать себя в руку и отвечал невпопад, потому что ни вопросов, ни ответов не было слышно из-за громкой музыки.

Освободившись, он вспомнил, что ему надо бы внести свою лепту. Недалеко от входа находился столик, за которым сидели две тети с калькулятором и тетрадями, куда записывалось, кто и сколько дал денег. Далгат подошел, поздоровался, кое-как пересиливая музыку, и отдал почти все, что нашлось в кармане.

— Далгат, салам, идем, что здесь стоишь, пошли резко! — крикнул ему в ухо, откуда-то возникший молодой родственник, вихрастый и беспокойный, увлекая, мимо бесчисленных столов в центр событий.

Перед столом молодых, за которым висел красный ковер с выведенными ватой именами «Камал и Амина», шла бурная пляска. В центре тесного круга, медленно и неповоротливо крутилась невеста в пышных юбках, дерзком декольте и опущенным в смущении, сильно накрашенным лицом. Вокруг невесты, оттеснив жениха, козлами скакали его друзья. Один лихо взлетал, горделиво поводя плечами, другой, сменяя его, вертелся на месте, третий, в свою очередь выхватывал у второго белую, в шифоновых кружевах палку, выкаблучивал ногами и выделывал вокруг невесты пасы руками, то неожиданно и быстро смыкая их вокруг ее талии, то воздевая над ее сложной прической и посыпая дождем из смятых купюр. Под зажигательную музыку хотелось плясать, но Далгат зарылся в толпу гостей и только хлопал. Девушки были особенно ухожены и наряжены, все сверкали какими-то украшениями и стразами.

Невеста продолжала лениво переступать ногами, обмахиваясь веером и придерживая кринолиновые юбки. Пока раззадоренные юноши без устали состязались в танцевальных прыжках и кульбитах, издавая громкое «Арс» и прочие молодецкие крики, худая женщина сосредоточенно ловила бумажные деньги, падавшие невесте на голову, под ноги и в складки платья. Расфуфыренная эстафетная палочка мелькала то в одних, то в других руках. Спустя пару минут невеста, видимо, устала крутиться, и вместе с подругами, оправлявшими ей наряд, все так же медленно и осторожно, начала пробираться к месту. Далгат увидел улыбчивого жениха, рыжего и высокого, идущего следом, и вспомнил, как в детстве, в старом селении, они сами были на чьей-то свадьбе. Тогда все сельчане усеяли плоские крыши домов, а на улице, на стол молодых посадили пестро украшенную козлиную голову. Носили тяжелые подносы с хинкалом и вареным мясом. Какой-то ряженый мужчина семь дней разливал вино, а гости семь дней танцевали под зурну и барабаны.

Пока Далгат воспоминал, круг раздался и разлетелся на отдельные танцующие пары. Какая-то девушка тронула его за локоть и поднесла скрученную салфетку, как знак приглашения. Далгат попятился и хотел отказаться, но, засмущавшись, все-таки принял салфетку и воздел кулаки. Пройдя три круга вместе с плавно семенящей девушкой, Далгат почувствовал неловкость за свои скупые и неумелые движения и остановился, слегка склонив голову и похлопав партнерше в знак окончания танца. Девушка взглянула игриво и удивленно, и пошла прочь, а Далгат быстро смял салфетку и сунул ее в карман. Приглашать никого не хотелось.

Он оглядел многолюдный зал и подумал, что Халилбек мог легко здесь затеряться.

— Салам, Халилбека не видели? — спросил он у проходящего сухого человека в фетровой шляпе.

Сухой человек с интересом посмотрел на Далгата и спросил:

— Мун лъиль вас? (Ты чей сын?)

— Мусал АхIмал вас (Сын Ахмеда, сына Мусы.) — ответил Далгат.

Сухой человек оживился и повлек его за собой.

— С нами садись — кричал он сквозь грохот лезгинки.

Сели. На столе стояли блюда с голубцами, картофелем, горячими, посыпанными толокном чуду, зелень и закуски. Несколько человек пили водку. Налили и Далгату.

— Вот скажи, земляк — сказал один из сидящих, грузный и печальный, — сколько это будет продолжаться?

Он неопределенно взмахнул рукой в сторону.

— Что? — спросил Далгат, подавшись к его уху.

— Этот хIапур-чапур. (Чепуха)

Музыка оборвалась и в возникшей тишине слова человека прозвучали громко, как выкрик. Далгат ничего не ответил, и молча наложил себе в тарелку каких-то баклажанов и чуду. В здоровенных динамиках у стены послышалось шуршание, а затем захрипел путающийся, с акцентом, голос.

— Сейчас, дорогие друзья, родственники, гости, слово я предоставлю очень хорошему, очень почетному человеку, который все делает для родных, много достиг в жизни и, короче, помогает им во всем. И в этот день, когда соединяются сердца наших дорогих Камала и Амины, он скажет им напутствие. Слушай сюда, Камал! Потом поговорить успеешь. Тебе сейчас уважаемый Айдемир расскажет, как тебе поступать в будущей семейной жизни. Айдемир, вот скажи мне…

— Ле, земляк, не знаешь, что сказать, да? — спросил грузный мужчина Далгату, не слушая косноязычного тамаду.

— Не знаю — отвечал Далгат, подцепляя масляное чуду.

— Бардак же кругом, кругом бардак — качал головой мужчина.

Из динамиков уже несся голос Айдемира.

— Сегодня соединяются сердца представителей двух народов, двух великих народов Дагестана — вдохновенно и с пафосом говорил голос — аварского и лакского. Мы очень рады, что наш Камал, которого я еще помню вооот в таком возрасте, теперь такой джигит, орел, и что он женится на самой красивой девушке Амине из знаменитого аула Цовкра. Весь мир знает канатаходцев из аула Цовкра и я желаю Камалу, чтобы со своей женой ему было легче, чем канатаходцу на канате. Давайте выпьем за эту новую семью! Пожелаем, чтобы у Камала и Амины родилось десять детей! И все радовали своих родителей.

Айдемир, видимо, поднял бокал, так что все мужчины встали. Далгат тоже поднялся и пригубил для виду. Когда снова уселись, грузный мужчина опять обратился к Далгату.

— Вот лакцы — хорошие они, а даргинцы они шайтаны, купи-продай.

— Почему это? — спросил Далгат.

— Как это, почему? Все знают это! Торговцы они — с чувством сказал ему собеседник.- Выпьем давай.

— Э, ты на даргинцев тоже много не капай, Сайпудин — сказал ему сухой, в шляпе — наши тоже очень много бизнес делают. Вот, Ахмеда сын скажет.

Но Сайпудин молча проглотил водку и снова обратился к Далгату.

— Я, вот этими руками всю жизнь что-то делаю — пожаловался Сайпудин — и все просто так уходит. Туда отдай, сюда отдай, в школе учителю отдай, в вузе за сессию отдай. Дом же есть, никак не построю, двадцать лет строю, теперь сына на работу устраивать надо деньги собирать. Жене говорю, цепочку продавай. Жениться будет, как свадьбу ему сделаем? Красть придется.

— Что красть? — спросил Далгат.

— Невесту, да! — воскликнул Сайпудин — тогда банкет собирать не надо, просто магьар (Мусульманский брачный обряд) сделаем и все.

— Нет, плохо жену красть, это чеченцы крадут, а мы не крадем, нет — вмешался седой мужчина, сидевший напротив. Далгат обратил внимание, что у него на голове, несмотря на жару, высится каракулевая шапка.

— Вах, Далгат, ты что здесь сидишь, танцевать идем — к Далгату нагнулся троюродный брат, белозубый, с умными глазами.

— Привет, Малик — обрадовался Далгат, поспешно вставая с места — иду.

— Стой — сказал Сайпудин, неловко вскакивая со стула и чуть покачиваясь — я твоего отца знал.

Сайпудин навалился на Далгата всем телом, обнимая и хлопая его по тщедушной спине.

— Вот это держи — сказал он, доставая из кармана мятую купюру и всучивая ее Далгату — мне Аллах много денег не дал, но я всем даю.

Далгат осторожно отстранил от себя Сайпудина вместе с его купюрой.

— Спасибо, у меня есть, сыну отдайте — сказал он, оглядываясь на Малика.

— Обижаешь! — воскликнул Сайпудин и под шумно-одобрительные комментарии сотоварищей вложил Далгату купюру в карман джинсов.

Далгат опешил и попытался вернуть деньги, но Малик взял его в охапку и повел к молодежи:

— Оставь да их, сейчас жениха похищать будем — смеялся Малик.

Из-за длинного стола на них с любопытством смотрели девушки.

— Это что, Далгат что ли Мусаевский? — говорила Залина протяжным голосом.

— Далгат, Далгат — отвечала ей, смеясь, Ася.

— Вая, какой он худой! — тянула Залина.

Ася снова захохотала:

— Отвечаю, его пять лет не кормили.

К ним подсела крупная девушка в узкой золотистой юбке, с мелированной челкой и густо намазанным круглым лицом.

— Ай, такой сушняк из-за этой жары, сейчас всю минералку выбухаю — воскликнула девушка, наливая себе воды.

— Патя — говорила Залина, внимательно разглядывая Патю с ног до головы. — Ты юбку эту где купила?

— Из Москвы, в бутике покупала. Это гуччи — важно ответила Патя, проглатывая воду и дуя на челку.

— Такая прелесть. Да же? — спросила Залина, ударяя на последний слог.

Сзади Пати внезапно возник мужчина в летах и поднес ей веточку. Патя недовольно вздохнула, медленно оправила юбку и волосы и, тяжело выбравшись из-за стола, пошла за мужчиной.

— Ой-ой, посмотри на нее — сказала Залина Асе, -. Видела, как она пошла?

— Не говори… И юбка беспонтовая у нее. Она ее на восточном купила, отвечаю — сказала Ася, насмешливо глядя, как Патя лениво крутит кистями, обходя скачущего танцора. — пусть не гонит, что это гуччи. Ты же знаешь, что ее жених слово свое забрал?

— Вая! Как забрал? — загорелась Залина — Даци что ли? Они же уже «Маракеш» сняли, Пятя татуаж сделала, туда-сюда…

— Какой! — воскликнула Ася — Даци ее в «Пирамиде» увидел. Все, говорит, отменяйте. Подарки тоже она все вернула. И чемодан вернула.

— Чемодан саулский, наверное был.

— Ты что! Шуба, одежда, сапоги, телефон навороченный, че только они ей не дарили. Теперь так опозорилась она, зачем сюда пришла вообще?

— Залина! — громко шепнула Ася — ты на Зайнаб посмотри.

Ася ткнула длинным бардовым ногтем в сторону соседнего стола, за которым сидела девица в богатом хиджабе.

— Закрылась. — сказала Залина, искоса взглянув на мусульманский наряд девицы.

— Я так и знала, что закроется после всего.

— После чего? — спросила Залина.

— Ну, она же в селе когда была, ночью одна оставалась с подружкой и, короче, с какими-то парнями маарда (В горы) уехала. Ее брат случайно в тот вечер в дом постучал, ее нет, шум подняли. Утром вернулась она, ее сразу к врачу повели, говорят, на проверку.

— И что?

— Не знаю. Замуж хочет она, теперь святую будет строить.

— Я тоже закрыться хочу — сказала Залина серьезно.

— Брат заставляет?

— Нет, сама хочу. А то как я делаю — не считается. Уразу держу, намаз делаю, но не всегда, а платок не ношу. Ты слышала, что в городе говорят?

— Что говорят? — спросила Ася.

— Боевики на Рамазан всех девушек, кого без платка увидят, убивать будут. Уже убили двух девочек.

— Не гони да! — засмеялась Ася — даже по телеку говорили, что специально в народе панику делают. Неправда это!

— Все равно боюсь — отвечала Залина.

Тут из гущи танцующих выскочил веселый Хаджик и поманил танцевать. Залина радостно заулыбалась и пошла, поблескивая длинным открытым платьем.

Ася смотрела то на Залину с Хаджиком, то на Патю, уже отплясывающую с братом жениха, то на старую бабушку, закручивающую спирали в старинном танце, то на приглашенную певицу, довольно известную. Какой-то молодец вывел певицу танцевать и та, придерживая микрофон, изящно, на персидский манер двигала задом.

Малик с друзьями успели тихонько умыкнуть жениха, невеста, как и принято, сидела с кислым лицом, а Далгат продолжал выискивать Халилбека. Песня закончилась, и смеющуюся певицу уже щупали тамада и уважаемые гости. Там были и Айдемир, и Халилбек, и Залбег, отец жениха, и какие-то гости-чиновники из важных ведомств. Далгата трепал по плечам дядя Магомед.

— Абдуллы дочку пригласи, Мадину, вон она сидит, видишь, рядом с моей матерью — говорил Магомед, показывая на виденную уже на кассете девушку с отглаженными волосами. — Иди давай, когда музыка будет.

Далгат отпирался.

— Я хочу с Халилбеком поговорить — объяснял он Магомеду.

— Хабары свои потом будешь разводить, мозги не делай мне. Иди пригласи, когда музыка будет.

Тамада взял в руки микрофон и снова закосноязычил:

— Эти, вот, кто там, короче, жениха нашего украл. Почему невеста одна сидит, а? Наша делегация уже поехала искать жениха, и мы этих друзей накажем его, которые это сделали. Да же, Халилбек? Сейчас даю слово нашему уважаемому Халибеку, который нашел время и пришел на свадьбу близкого родственника Залбега, который женит сына на красивой цовкринке Амине. И, короче, Халилбек нам скажет, передаст ту мудрость, которой владеет…

— Далгат, салам! — отвлек Далгата чей-то голос, и Далгат увидел небритого и усталого Мурада, своего кузена. — Идем со мной, отойдем на разговор.

— Что случилось? — спросил Далгат.

— Помощь твоя нужна.

Далгат тоскливо оглянулся на тамаду и Халилбека, готовящегося держать речь, и пошел за Мурадом. Они подошли к краю открытой мансарды и перегнулись через перила. Внизу вокруг машин бегали дети, курили мужчины, и женщины в балахонах переносили с места на место свадебные торты.

— У меня сверток есть — говорил Мурад — в ковре. Ты можешь его на несколько дней у себя подержать, матушки нет же твоей.

— Какой сверток? — спросил Далгат, нетерпеливо оглядываясь туда, где звучал из динамиков голос Халилбека.

— Там ничего, просто мне нельзя дома держать — говорил Мурад, потирая красные глаза.

— Он тяжелый? — спросил Далгат — а то я сейчас не домой иду, мне с Халилбеком говорить надо.

— Нет, не прямо сейчас— оживился Мурад — я тебе его вечером сам занесу, ты просто спрячь его куда-нибудь на пару дней. Матушка же в Кизляре у тебя.

— Да, хорошо — отвечал Далгат, желая поскорей закончить разговор.

Внезапно голос Халилбека прервался, раздались женские крики, а из динамиков по ошибке понеслась и тут же заглохла певичкина фонограмма. Люди, стоявшие на улице, побежали по лестнице наверх, на крик. Далгат тоже ринулся в зал и увидел взбудораженные лица, потрясенного тамаду, удерживающего от чего-то Залбега и толпу мужчин, склонившихся к полу. Кто-то громко звал скорую.

— Что случилось? — спрашивал Далгат у гостей, но те только хватались руками за головы.

— ВахIи, вахIи! (Междометия-восклицания) — восклицали бабушки, прикрывая рты концами платков и тревожно вглядываясь в смуту.

— Айдемира застрелили — сказал вихрастый парень, выпучивая глаза. — отвечаю, сам видел! Он стоял же есть, и раз пуля ему в голову, откуда не знаю.

— Мансарда открытая, откуда хочешь могли стрельнуть — раздались голоса.

Невесту вместе с ее пышными юбками выводили из-за стола, не давая оглядываться. Мимо, поскальзываясь, грузно пробежал что-то лопочущий Сайпудин.

— Астауперулла ( Прости, Господи (араб.)) — жеманно вскрикивали девушки, вытекая из зала нарядной толпой.

— Пошли отсюда, Далгат — сказал внезапно возникший Мурад, вытаскивая Далгата наружу.

— Халилбек… — начал Далгат.

— Халилбек побежал милицию встречать, сейчас не до тебя ему — говорил Мурад.

— Это покушение что ли было? — спрашивали друг у друга женщины на лестнице. — Айдемир в прокуратуре работает.

— Если в голову попало, не спасут, нет — говорили другие.

— ВахIи — шептали старушки, перебирая четки.

— Сейчас милиция же есть, всех обыскивать начнет — говорил Мурад, — мол, мало ли, вдруг, просто на свадьбе гуляли от души, в потолок стреляли и в Айдемира попали. А здесь у всех стволы с собой есть… как без них?.. так что лучше идти нам.

Они уже шли по грязному и знойному переулку, когда где-то рядом заныла милицейская сирена и унеслась влево, туда, где горел суетой «Халал».

Ирина Андронати, Андрей Лазарчук. Темный мир (фрагмент)

Отрывок из романа

— Раз, два, три, проверка. Раз, два, три, проверка… Что
за х-х-холера-то?.. Работать будем? Раз, раз… ш-ш-ш-ш…
а так?.. Раз-два-три-четыре-пять, вышел зайчик пострелять,
вдруг охотник выбегает, зайчик целится, стреляет…
Ага, так нормально. Чудо техники. Непоротый суомский
гений. Меню какими ручками ваяли? Двумя левыми
задними?.. Ладно, проехали. Итак, мы ведем наш репортаж
из поезда Петрозаводск—Мурманск, вагон шестой, полупустой…
Меня зовут Константин Никитин, сегодня двадцать
восьмое июня, первый день экспедиции — ну и так
далее. Буду делать такие заметки каждый день, пока чтонибудь
не кончится: батарейки, память или мой железный
самоконтроль. Понятно, что никому мои умственные
упражнения на фиг не сдались, зато опыт. А опыт надо извлекать
из всего. Не путаем с пользой — вот уж чего от
большинства моих кол-л-лег никто никогда не дождется.
Но вот дрозофилы — тоже звери бессмысленные и бесполезные,
а сколько на них всего наоткрывали, а! Итак, тема
тренировочного исследования: «Этнографические наблюдения
за фольклористами и этнографами: нравы, обычаи,
ритуалы, примитивные брачные обряды». Ну, сегодня рассказывать
просто не о чем, пересадка… вокзал такой прикольный,
со шпилем, и чисто… ну и все. Едем. Полночь,
а светло…

Меня действительно зовут Костя Никитин. По крайней
мере, все так считают, и даже я — бoльшую часть времени.
Есть документы, фотки с самого детства и по сю пору, родители
меня узнают, все вроде бы в порядке… только вот кот
Буржуй не подходит — не убегает, но и не подходит, шагах
в двух держится, — и в зеркале я себе не нравлюсь. Особенно
когда нечаянно глазом отражение зацепишь…

Я буду писать от руки и на бумаге, хотя и это глупость,
и написанное на бумаге может измениться не хуже,
чем набитое на винт. Но так мне почему-то чуть-чуть
спокойнее.

Записать все, что произошло, меня побуждает страх.
Слишком быстро все испаряется из памяти. Может быть,
через неделю или через месяц я вообще забуду эту поездку
и она заместится чем-то придуманным. Например, поездкой
в Монголию, не Внутреннюю, а самую настоящую,
и у нас появятся смешные меховые шапки и бараньи жилетики
— других сувениров и не придумывается, — много фотографий
в бессмертном туристском стиле «темная морда на
фоне яркого света», а в паспортах образуются самые настоящие
визы. Ну не визы, а пограничные штемпели. И в универе
еще много лет будут рассказывать о нежданно привалившей
загранпоездке по обмену. Стоп, по обмену? Значит,
наши родные угро-финны должны помнить, как к ним приезжали
монгольские студенты и изучали… Так, монгольские
этнографы — это даже круче, чем монгольские яхтсмены.
Что меня спасает — отвратительное воображение и угрюмый
здравый смысл. А то повыдумываешь, повыпендриваешься,
глядишь — а все уже на самом деле так и течет…

Мне обязательно надо зафиксировать, что было на самом
деле. Хотя бы то, что помню сегодня. Это уже меньше,
чем я помнил вчера, но вчерашнее еще можно попытаться
восстановить.

А может, я так и буду продолжать забывать, забывать —
и забуду вообще все, что было со мной когда-то в жизни, а на
место этого придет придуманное кем-то — и если повезет,
то мной.

Уже почти никто ничего внятно про нашу поездку не
помнит, вот что особенно страшно. Артур — тот совсем обнулился.
Пустота. Отформатированный логический диск на
винчестере. И Патрик — почти ничего. И Джор не помнит.
Вернее, нет. Я расспросил как следует. Джор довольно много
помнит, но как кино, которое смотрел десять лет назад и потому
путает с другими фильмами. Про остальных вообще
молчу, особенно про девчонок.

Так, стоп.

Маринка помнит. Ничего не говорит, потому что… но
я все понимаю.

Да, в диктофонной записи небольшая ошибка. Поезд
не Петрозаводск — Мурманск, а Санкт-Петербург — Мурманск.
Думаю, я так ляпнул потому, что садились мы на него
не в Питере, а в Петрозаводске. Хотя…

Ни в чем нельзя быть абсолютно уверенным. Ни в чем.

Итак, смотр рядов и полная инвентаризация: что у нас
есть в наличии? Моя собственная память, которая в голове.
В ней информации больше всего, но я ей по понятным
причинам не слишком доверяю. Уже упомянутый здравый
смысл — им я проверяю разные свои догадки и вычисления,
а еще долблю факты из разных источников на достоверность
и противоречивость. Здравый смысл у меня вполне приличный
и намного смышленей меня самого. Правда, он — ровно
один.

Идем дальше. Диктофонные записи. Их сорок одна штука,
разной длины, разборчивых — только девятнадцать.

Остальное… как будто случайные включения, какие-то
шумы, звуки, посторонние голоса… Пытался разобрать, но
мало что вышло. Есть еще записи в блокноте ручкой и карандашом.
Это примерно двадцать страниц моим размашистым
почерком, и там встречаются очень странные вещи. Самые
странные из всех, я бы сказал. Почерк мой. Но я в упор не
помню, чтобы хоть что-то писал от руки в блокнот. Ну и наконец,
фотографии у каждого. Хайям, пока связь была, ухитрялся
с мобильника даже в блог что-то скинуть. Вот на фотографиях
все как будто в порядке. Как будто ничего и не
происходило. Отряд, сотрудники отряда, рабочие моменты
экспедиции — куда-то идем, варим еду, берем интервью…
в общем, если бы не те два десятка снимков, можно было бы
подумать…

Кстати, блокнот этот мне подарила Инка Патрик. У меня
день рождения расположен удачно — как раз в конце сессии.
Праздновать тяжело, конечно, потому и не праздную.
Я вообще не люблю свой день рождения. Чужие — сколько
угодно… Блокнот этот с толкованием имени и гороскопом.
Не знаю даже, что по этому поводу и думать.

«Имя: Константин.

Значение: „стойкий, постоянный“.

Происхождение: имя пришло из Византии.

Характер: в детстве очень боязлив, постоянно находится
в состоянии тревоги. Очень трудно привыкает к чужим
людям и новой обстановке. Привыкание к детскому саду
и школе потребует от Константина значительных усилий
и будет стоить родителям немалых волнений. С возрастом
избавится от комплекса страха, но сходиться с людьми будет
трудно. Друзей имеет немного, но все они проверены
временем.

Константин — ответственный и добросовестный работник.
Своему делу отдает всю душу. С подчиненными деликатен,
его приказы больше похожи на просьбы. Может расстраиваться
из-за мелочей.

У Константина тонкое чутье на прекрасное. Он способен
увидеть в человеке едва заметные достоинства и открыть
их другим. В то же время Константин может увлечься яркой
и эффектной женщиной, добиваться ее расположения.
Женившись на такой женщине и обнаружив ее душевную
и нравственную пустоту, быстро охладевает в своих чувствах.
Развод переносит тяжело. Настороженно относится
к теще».

Такие вот четкие и подробные предсказания ближайшего
будущего…

Ничего не сбылось. И про детский сад тоже наврали.

И вот еще что. Почему-то застряло в памяти несколько
сцен, которые к делу вроде бы отношения не имеют. И даже
как-то некрасиво выпирают. Но я на них все равно постоянно
выруливаю. Как неумелый велосипедист, который боится
въехать в яму — и именно поэтому в нее попадает. За двадцать
метров начинает объезжать, потеет, высчитывает расстояние,
скорость, не по формулам, конечно, в голове, интуитивно,
все высчитывает, а потом ап! — или руль вдруг из
рук вывернулся, или другая яма под колесо бросилась. Фиксация.
Я уже пробовал писать без них, брать лишь самое
главное, но понял — не-а. Никак. Это такие якоря, что ли.
Или как у скалолазов — костыли и «сухарики». Пока не закрепишься,
дальше лезть нельзя. Поэтому теперь пишу подряд
все, что могу вспомнить, или восстановить по записи,
или успеваю прихватить. Потому что время от времени чтото
на полсекунды приоткрывается, картинка, движение, запах…
и чаще, конечно, тут же стирается начисто. Но кое-что
остается, хотя бы ненадолго. В мускульной памяти, на сетчатке
глаз. В башке мысли застревают странные, не мои.
А в горле — звуки ворочаются, как камушки. Да такие, что
буквы для них надо уже придумывать.

Черт. Я тут ерничаю… Мне страшно. Мне реально страшно,
ребята.

Официально это называется «экспедиция», но все говорят
«отряд». «Фольклорный отряд», «этнографический отряд» — ну и так далее. «Сотрудник отряда». Отряды отправляют,
когда у универа есть деньги. Два года до этого денег
не было, поэтому фольклористы собирали городской фольклор,
а этнографы изучали быт гастеров и обычаи неформальных
групп. Патрик, например, врубилась в тему, чем
готы отличаются от эмо и почему они готовы друг дружку
поубивать (и съесть). Она даже мне это впарила. Раньше
я их как-то и не различал даже. Азиз — как особо продвинутый
— пытался притвориться гастером, наняться на работу
и заселиться в подпольную общагу. Раскололи в момент, хотели
бить, спасло студенческое удостоверение и подвешенный
язык. У него прозвище — Омар Хайям. Вся общага на
плов скинулась, весь вечер большого ученого человека славили,
а он стихами отвечал. И чужими, и собственноручно
сочиненными.

За плов ему долго еще стыдно было, на деньги, что у него
на безлимитку уходят, те работяги месяц живут. И рис тот
был — не покупной, а узгенский розовый, из дому привезенный.
После практики, правда, Азиз знатно проставился,
и еще раз с курсовика, все по чесноку. Но… Эксперимент пошел
не по плану.

А Маринка так увлеклась своими ролевиками, что теперь
немножечко сама. И даже не немножечко. Доспех у нее есть,
на мечах рубится. Хорошо, что Рудольфыч отговорил ее от
намеченных по плану готов. Полку эмо могло бы и поубавиться,
Маринка — человек азартный. А так — только поприкалывалась
немножко и пошла искоренять силы зла.
Можно с двумя заглавными буквами. Было весело.

А в этом году деньги наконец появились, но мало.
И отряд отправили один, смешанный: фольклорноэтнографический.
То есть с филологического факультета
и с исторического. И хотя из опыта всем давно известно,
что историки и филологи — это пусть и не совсем то же самое,
что филологи и восточники, и даже не фанаты «Зенита» и фанаты «Спартака», — но в одном помещении дольше
получаса… обязательно чем-то кончается; обычно пьянкой,
но бывает и что-то совсем другое, неожиданное. Не всегда
предсказуемое.

Вот список:

1. Начальник отряда — Сергей Рудольфович Брево, он же
Рудольфыч, он же Рудик, — ассистент кафедры фольклористики
филфака.

2. Помощник начальника — Артур Кашкаров, мэнээс
РЭМа и почасовик на истфаке, только в прошлом году закончил
«Герц». Нехороший человек.

3. Инесса Патрикеева, или просто Патрик (склоняется —
в грамматическом смысле — только иногда и только по настроению)
— истфак, кафедра этнографии, четвертый курс.
Свой парень.

4. Аська Антикайнен — истфак, третий курс. Надо присмотреться.
Рыжая.

5. Витька Иорданский, или просто Джордан, — истфак,
четвертый курс. Здоровый бугай с могучим мозгом.

6. Марина Борисоглебская, она же Буча, — истфак, третий
курс. Я ее с детства знаю.

7. Вика Кобетова — филфак, третий курс. По-моему, дура.

8. Азиз Раметов, он же Омар Хайям, — филфак, четвертый
курс. Коренной питерский узбек. Готовить не умеет.

9. Валя Коротких — филфак, третий курс. Не раскрылась.

10. Аз, грешный есмь, — истфак, четвертый курс.

Этот список я составил по собственным записям. Кого
упоминал там по ходу событий — или по имени, или по
приметному чему. Отряд получается ненормально большой,
обычно бывает шесть человек, редко восемь. Ну, может
быть, потому что сводный? В общем… я никак не могу
себя заставить поверить, что упомянул всех. Говорю «упомянул» — потому что не вспомнил, а восстановил. Потому
что вспомнить всех сразу — не могу. На фотографиях то же
самое — по двое, по трое. Одно лицо есть вообще незнакомое…
В деканате лесом послали, ребят от моих вопросов уже
тошнит, и хорошо, что в психушку в наше время только по
предварительной записи да по большому блату попадают.

Главное, теперь бы не забыть и не потерять: десять человек.
Десять как минимум.

«Под парусом черным ушли мы в набег…»

1

С чего же нам начать-то? С чего-то надо. Ну, пусть будет
так: «Жил-был мальчик, и было у него две девочки…»

Это я Артура имею в виду, если кто не в курсе. Про него
рассказывать можно неопределенно долго. Он вообще такой…
ускользающий, что ли. Струящийся. Что о нем ни скажи, будет
не вся правда, а меньше половины. Герц свой педагогический
он закончил с таким отличием, что там ректорат готов
был засушить его и запереть в сейфе на память, а РЭМ, который
посмел такое сокровище перехватить, — сжечь, разнести
по кирпичику и пепелище посыпать солью. Ну и в РЭМе
его, конечно, тоже целуют во все места и продвигают куда-то
вверх, в сияющие золотые небеса чистой науки. И по-моему,
все по делу, потому что настоящий ученый он уже сейчас,
а всякие там степени и звания — вопрос ближайшего времени
и, так сказать, автоматизма системы. В списке пятидесяти
лучших молодых ученых России я его сам видел…

При этом вот лично мне, Косте Никитину, дела с ним
иметь никогда не хотелось. Я даже не могу толком объяснить
почему. Почему-то. Мне и в РЭМ-то иной раз влом
было идти, потому что почти наверняка я бы его там встретил.
Это я еще с ним и знаком-то толком не был, и ничего
компрометирующего о нем не знал. Голос у него, что ли, такой
или парфюм? Один раз он мне даже приснился: взял
меня всей пятерней за морду и так брезгливо оттолкнул.

Я ему этого сна никогда не прощу.

У него родители в разводе, мать богатая, а отец ботаник
— в обоих смыслах. Может, поэтому все так? В смысле
— не так?

Я себе не то чтобы мозги вывихнул… но, в общем, некоторые
усилия пришлось — да и постоянно приходится — прикладывать,
чтобы совместить: да, такой вот талант, эрудит
и надежда нашей этнографической и антропологической науки
— вполне может быть и простым однозначным говнюком.
Так сложилось. Не правило, не закономерность такая,
но и не исключение из ряда вон. Тем более что в нас во всех
есть прошивочка: талантливым людям прощается чересчур
многое, вон Пушкин как весело по чужим женам развлекался,
сукин сын, — а ведь если бы замочил на дуэли кого-то
из рассерженных мужей и огреб, что положено по закону, то
все все равно бы говорили: ну, несчастье-то какое, не повезло
нашему гению, и людишко-то ему подвернулся так себе,
не зачетный… а значит, и гений наш пострадал прямо почти
ни за что, и вообще могли бы учесть, смягчить, закрыть глаза
на этот дурацкий случай. Мужей много, а Пушкин один.
Нет, вы не подумайте, что я Пушкина не люблю, наоборот, —
просто я к тем, кого люблю… ну, по-другому отношусь немного,
строже, что ли. Себя вот не очень люблю, поэтому
много чего прощаю. А любил бы — не прощал бы, нет. Просто
изводил бы придирками.

Удобно, правда?

Так вот, возвращаясь к пройденному: Артур говнюк. И,
как говорили наши недавние предки, — мажор. Только он
мажор с комплексами по поводу папы-ботаника, и от этого
все только хуже. Мажор с комплексами. Мажор, не уверенный
в себе. Он ездит на «ауди», и поэтому мы зовем его
Властелином Колец. Машина не новая, после капремонта
(и я подозреваю, что вообще конструктор — собранная
из нескольких), но заметить это может только наметанный
злой карий глаз. Как у меня например.

Зачем тебе такая машина, спросил я его как-то; мы совершенно
не подружились, но вынужденно много общались;
работа сближает.

Я сам долго думал, сказал он честно, и только потом понял:
это машина для съема.

Если бы он снимал девок только на стороне, я бы ничего
против не имел — с какой стати? В конце концов, это обоюдный
процесс, включающий и мальчиков и девочек. Примитивные
сексуальные ритуалы. Инициация. Формирование
основных поведенческих инстинктов. Но он хватал за все
места и тех девчонок, которые работали у него как у научрука,
а вот это, по-моему, препоганейшее нарушение нравов
и обычаев. Ты же ученый, а не рокер. Им положено. А тебе
западло. Кто сказал? Никто конкретно не сказал. Традиции
веков. Не обсуждается.

Но он таких непонятных тонкостей не признавал. Все
мое.

То же самое, кстати, и с их научными работами… Все,
что создано под моим руководством, — все мое. И вот тут,
кстати, даже на традицию не всегда обопрешься. Могут
и облокотиться.

С Маринкой у нас никогда ничего не было, и даже в мыслях
я фривольного не держал, потому что — ну почти сестра.
В одном доме росли, в садике на одном горшке сидели
(с интервалом в несколько лет, но это не в счет). Какая тут
к черту романтика? Я в нескольких американских фильмах
такие дебильные парочки видел — друзья настолько, что никаких
нормальных биологических чувств, а потом они вдруг
сталкиваются лбами, прозревают и понимают наконец, что
были созданы друг для друга. В жизни с таким я никогда
не встречался и слышать не слышал. Потому что случаи
конгруэнтно-избирательного идиотизма, наверное, феноменально
редки. Поскольку не способствуют выживанию.

И про увлечения ее я многое знал и, собственно, относился
к этому без выраженных эмоций. Она даже приходила
ко мне советоваться по поводу одной поначалу довольно забавной
ситуации, которая грозила стать совсем не забавной.
И я что-то посоветовал, и — уж благодаря ли моему совету
или вопреки — но ситуация быстро и бескровно рассосалась.
Сам же я медленно и осторожно, ходя кругами, присматривался
к Инке. Смущало только одно — что эта дылда
выше меня на два пальца. А так…

Вру, опять вру. Вовсе не это меня смущало. А то, что если
с человеком по-настоящему сближаешься, то он рано или
поздно получает доступ к твоим слабым местам. А я к этому
еще не готов… во всяком случае, думал, что не готов. В Инке
был стержень, хороший каленый стержень. Это многих отпугивало,
и я тоже, как остальные идиоты… в общем, вел
себя глупо. Однако кругами ходить не переставал.

И тут Маринку решительно и по-спортивному быстро
подцепил Артур. На счет «раз». Подсек, не вываживая —
дернул, да и на сковородку, жарить. Казалось бы, ну что мне
до этого? Вот. Ничего. А я взбеленился. Это был апрель. Да,
самый конец апреля. Не март, конечно, но все равно весна —
тем более такая запоздалая.

Мы ходили по колено в воде.

Потом началось наводнение — потому что сразу и ливни,
и тает снег, и ветер южный ураганный, и дамба уже наоборот
— мешает воде вытекать… В общем, три или четыре
дня не ходило метро, неделю не было занятий. Первые этажи
универа залило. Говорили, что не обошлось без жертв —
не на Васильевском, правда, а на Крестовском — смыло несколько
машин, и еще возле Невского лесопарка — там
вообще автобус снесло в реку, и чудо, что он оказался почти
пустой.

Все эти дни я сидел дома и не мог перестать думать о том,
как бы мне утопить Артура, чтобы никто ничего не видел
и чтобы не оставить следов преступления. Все планы
были блестящи. Единственно, что меня остановило, так это
дождь: мерзкий, всепроникающий, почти горизонтальный.
Ходить против него можно было только медленным кролем
— а я почти не умею плавать.

Каждый вечер к соседнему парадному подъезжала темносерая
«ауди», и несколько минут спустя Маринка в зеленом
плаще с капюшоном выкатывалась из-под козырька и прыгала
на переднее сиденье.

Я, между нами говоря, не всегда себя понимаю. Во всяком
случае, реже, чем других. Чего я взбеленился, скажите?
Повторяю, никогда я Маринку не представлял рядом с собой,
никогда не ревновал ее к другим парням, а тут… Затмение
нашло. Амок, говоря выспренним старинным штилем.

Лбом и коленками я пересчитал все твердые острые углы
в нашей нелепой квартире, целыми днями слоняясь от кухонного
окна, уставленного горшками с чем-то зеленым,
которое никогда не цвело, и до навечно запертых межкомнатных
дверей в моей комнате — за ними были еще две анфиладные
комнаты, чужие, других хозяев, и на моей памяти
в них никогда никто не жил, кроме мышей. На двери висела
карта адмирала Пири Рейса, там же его портрет и — повыше
— портрет Миклухо-Маклая. Не представляю, что они
не поделили, но старательно смотрели в разные стороны, игнорируя
друг друга. 

2

Как и положено в этой реальности, спасла меня сессия.
После сдачи этнографии Северного Урала я проснулся сравнительно
нормальным человеком, способным даже с иронией
и сарказмом посмотреть на себя прежнего. Хотя, конечно,
иронический и даже саркастический взгляд на столь жалкое
существо не делал мне чести…

Тогда, кстати, и стало наконец известно, что денег на летний
полевой сезон ректорату удалось немного добыть и что
отряд начинает в спешном порядке формироваться. Под командованием
кэфээна Брево, фольклориста. А мне пофиг,
сказал я себе, пусть будет фольклорист, я не сноб. Пошел
и записался среди первых. И Патрик записалась — еще раньше
меня.

Вот… А буквально через день-два после этого Артур этак
легко и непринужденно Маринку отпустил: дескать, покапока…
что, ты еще здесь, золотая рыбка?

И завел себе Вику.

Типа решил отдохнуть от брюнеток и попрактиковаться
на блондинках. Вика, между прочим, была натуральной
блондинкой. В обоих смыслах.

Кстати, я долго думал, что если у блондинок корни
волос темные — то это значит, что блондинка не настоящая,
а крашеная. Так вот — фиг. Смотреть надо не
на цвет корней, а на плавность перехода: если граница
светлого и темного резкая, вот тогда крашеная. А если переход
плавный — натуральная.

Зачем я это говорю? Просто так. Может, пригодится комунибудь.
Из-за какой только фигни люди себе жизнь не калечили.
Может, я кого-то сейчас спасаю.

Вы ведь только представьте, Маринка как-то не сразу поняла,
что ей дали отлуп. Не, не так. Гирьку с весов скинули,
граммовую такую, почти глазом не видимую. Вынесли за
скобки и сократили. С рукава сдули вместе с пухом.

Знаете, такое даже с самыми умными людьми бывает: тупят.
Особенно если что-то серьезное и в первый раз. А некоторые
вещи случаются только с умными, у кого мозги быстрей
рефлексов. Что, неужели это со мной? Так не бывает…
Ведь никаких признаков не видел. Всему находил объяснения.
Предательство и смерть — это то, что случается только
с другими… ну и тому подобное. Зато когда до нее наконец
дошло…

Мы — отряд — как раз собрались в общаге на Кораблях
на предмет инвентаря. У кого-то из наших давно было все
свое: рюкзаки, спальники, пенки, посуда, — а кому-то приходилось
занимать у археологов и геологов — они обычно
отправляются на практику тогда, когда мы уже возвращаемся.
Лежалое старье стаскивали от добрых людей, и Джор раскладывал
это по полу рекреационной комнаты — осмотреть
и слегка проветрить; а Маринка, Валя и Аська Антикайнен
устроили волейбол в кружок. Мы с Хайямом как раз сравнивали
достоинства трех мыльниц — моего «панаса», его «никона» и отрядного «пентакса», у которого был один серьезный
плюс — это неубиваемость и непромокаемость, а все
прочее — только минусы. Так что именно тогда я сделал
первый сенсационный снимок события… как это по-русскy…
«события, положившего начало длинной цепочке других событий,
приведших к логическому концу…».

Я стебусь, ребята, хотя при этом говорю чистую правду.
Первое в цепочке событий. Взаимосвязанных притом.

Короче: Маринка усмотрела, что Артур, сидя рядом с Викой,
приобнимает ее не за плечико и не за бочок, что было бы
естественно, и даже не за задницу, что еще туда-сюда. И мяч,
конечно, у Маринки с руки срезался и по идеальной прямой
пришел Артуру прямо в нос. Говорил я, что они в волейбол
играли старинным тяжелым заскорузлым кирзовым мячом
со шнуровкой? Так вот, именно шнуровкой мяч и лег в цель.

Хо-хо. КМС по волейболу, если кто не знал.

А я как раз смотрел туда же, куда и Маринка, но не прямо,
а через мониторчик «пентакса» и кнопочку уже держал
нажатой. Не стяжая лавров папарацци, просто глазами наблюдалась
некая странность в позах, а в привычных руках
«мыльница» легко заменяет бинокль. Затвор сработал удивительно
вовремя (ну, вы знаете эту, перемать, особенность
фотомыльниц: они снимают не в тот момент, когда нажмешь
кнопку, а долей секунды позже; сколько великих моментов
так и остались недозапечатленными). И кадр вышел что
надо (а если б специально снимал — не успел бы): отлетающий
вверх мяч, валящийся назад со скамейки Артур (ноги
в стороны и вверх), вцепившийся судорожно в то, что полсекунды
назад нежно поглаживал… И Вика, делающая ручками
вот этак и в ужасе смотрящая вниз и вбок: оторвал или
не оторвал?

Хороший снимок. Динамичный. Вот он.

…Я все думаю: если бы Маринка попала сантиметром
ниже и не просто рассекла Артуру кожу на переносице,
а сломала бы носовой хрящ, и поехал бы с нами не он, а ктото
другой — Вася-боцман например? Изменилось бы чтонибудь?
И вообще — случилось бы что-нибудь?

Хороший вопрос, правда? Я все пытаюсь на него
ответить…

Ну, дальше отметили мой день варенья — узким кругом.
Я почему-то до дрожи не люблю свои дни рождения. Это
еще с детства у меня. Помню, меня закармливали клубникой
и черешней. Клубнику и черешню я из-за этого тоже теперь
не ем.

Родители посидели немного за столом и ушли — типа гуляйте,
молодежь! — а скоро ушли Джор со своей метелкой
(Джор, извини, если ты это читаешь, но она, ей-богу, похожа
на метлу, честное слово) — оставили нас с Инкой наедине.
Я ей немного попел, потом проводил домой. Потом вернулся
и в одиночку надрался. Что-то пел — орал — сам себе, глядя
на отражение в дверце полированного шкафа. Прощай, братан,
тельняшку береги, она заменит орден и медаль. А встретимся,
помянем мы своих. Как жаль тех пацанов, ну как их
жаль. Порвал струны.

Мне было так тоскливо, что не передать.

Купить книгу на Озоне

Сергей Кузнецов. Хоровод воды (фрагмент)

Отрывок из романа Сергея Кузнецова «Хоровод воды»

О книге Сергея Кузнецова «Хоровод воды»

1. Всегда так

Когда мой отец умер, говорит Мореухов, я был абсолютно трезв. Впервые в этом году.

Вот и хорошо: две недели назад тело Александра Мельникова затерялось бы среди других мертвых тел.

Посиневшие и распухшие, изъеденные рыбами, изодранные клешнями, изувеченные подводными корягами. Раздутые детские тела — словно уродливые карлики, лохмотья плоти между разлагающихся бедер мужчин и женщин. Они смотрят мертвыми глазами — те, у кого остались глаза. Они поднимаются один за другим, выныривают из придонной тьмы — и течение шевелит волосы, неотличимые от сгнивших водорослей.

Они плывут к нему, тянутся, окружают. Лишенные ногтей пальцы хватают Мореухова за руки, почерневшие языки игриво щекочут шею.

Плесень, слизь, ил.

Все они — только свита. А потом выплывают подводные боги: старик с длинной бородой, чешуйчатыми руками, большими выпуклыми глазами. Еще один, с рыбьим хвостом, витыми рогами, цепкими лягушачьими пальцами: наполовину высунулся из темной воды, хлопает по ней перепончатыми ладонями, брызги тьмы взлетают в воздух. Следом — еще один, верхом на соме, держит усы, будто вожжи. Еще один, еще и еще.

Склизкие, пахнущие болотом и чешуей, они выныривают из мрака: рыбьи рты, жабьи глаза, висячие усы… они тянут руки, обхватывают, увлекают вниз, на дно, туда, где тьма и чернота, корни, коряги, сгнившие пни, подводные чудища, слизь, липкие объятья, запах страха, запах собственной блевоты.

Надо бы откупиться — да нечем.

Хорошо. Значит, мертвецы и водяные. Это — в самом конце. А что раньше?

Раньше — провал. Никогда не могу вспомнить, разве что случайно. Кажется, виски «Red Label». Какая-то блондинка, не помню имени, какое-то очень смешное. Вообще было смешно. Весело. Все-таки Новый год, Рождество, Старый Новый год — праздники, все гуляют. Офисный планктон резвится, шампанское пьют прямо на улице.

Значит, вначале было шампанское?

Нет, нет. Я не люблю шампанское. Вначале, как всегда, коктейли, ну, такие, дешевые, в баночках. Типа «отвертка» и «джин-тоник». Иногда — двухлитровка «Очаковского. Я так долго могу — неделю, две, даже месяц. Пока деньги не начнут кончаться.

А потом?

Потом — как всегда. Подхожу к прилавку, ну, знаешь, у меня рядом с домом есть такой магазинчик, «На опушке», я всегда почему-то там бухло покупаю… и, значит, подхожу я к прилавку и вместо джин-тоника прошу «водки за тридцать» — и тогда продавщица достает откуда-то бутылку, каждый раз с новой этикеткой, но всегда по той же цене. И я прямо у прилавка делаю несколько больших глотков, а потом ничего уже не помню. Только через несколько дней, иногда через неделю, редко позже, выныриваю у себя в квартире. Морда в кровь, костяшки сбиты, у кровати сидит Димон и этот… Тигр Мракович, то есть Лев Маркович, ну, нарколог мой, его Димон всегда вызывает. Капельница там, физраствор, воды побольше. Таблетки еще оставляет, но я их все равно не пью.

И, значит, через две недели ты приходишь в норму?

Ну, что значит — в норму? Какая вообще может быть норма? Ты на меня посмотри — у меня руки даже сейчас трясутся. Морда опухшая, зуба переднего нет. Ни хрена себе норма. Ну, короче, да, через две недели я почти такой же, как до запоя. И даже кошмары свои не могу вспомнить. То есть не хочу вспоминать.

Но 4 февраля ты был трезв?

Кто ж его знает? Всего лишь неделя прошла. Условно можно считать — был трезв.

Хорошо. И как ты узнал о смерти отца?

Что значит — как узнал? И почему — отца? Может, он и не отец мне. Может, это я сам себе все придумал. Отчество-то мое — Васильевич, не Александрович. Может, и отец мой — не Александр, а Василий Мельников, его брат. А дядя Саша как и есть — дядя.

Ну хорошо. Так как ты узнал о смерти дяди Саши?

Что ты пристала? Как узнал, как узнал… Чего ты меня допрашиваешь? Ты сама — кто такая?

В самом деле — кто я такая?

Я могу ответить «Аня», могу — «Эльвира», могу просто сказать — «твоя сестра».

Слово «сестра» не требует уточнения: родная, сводная, двоюродная. Просто — сестра, та самая, которую ты никогда не видел в детстве. Сестра, которая даже не знала, что у нее есть брат.

Да и сейчас — я почти ничего не знаю о тебе. Я лишь пытаюсь представить тебя — человека, который иногда называл моего мертвого отца — своим отцом. Пытаюсь представить твою жизнь, твою квартиру, твои запои и твоих чудовищ — мерзких и смешных, как монстры в компьютере у Андрея.

Пытаюсь представить, как Мореухов лежит на продавленной тахте посреди разгромленной комнаты, сунув руку в грязные трусы, смотрит черно-белый фильм, снятый так давно, что сейчас наверняка мертвы не только знаменитый режиссер и исполнители главных ролей, но буквально все, вплоть до последнего помощника осветителя. И вот Мореухов смотрит на бледные тени этих умерших людей, а в этот момент на другом конце города Александр Мельников хватается за грудь, синеет, задыхается, тянется к телефону, в последний раз пытается вдохнуть, судорожно раскрывает рот — словно рыба, пойманная на крюк, вытащенная на сушу, выдернутая невидимой леской в сухое небытие смерти.

Мореухов узнает об этом и скажет: когда мой отец умер, я был абсолютно трезв, хотя сам не уверен — был ли он трезв? был ли Александр Мельников его отцом?

И Аня со злостью думает: вот еще одна ложь. С моим отцом всегда так. 

2. Мой перебьется

Дочь Александра Мельникова официально стала Аней в шестнадцать лет. До этого она всюду была записана Эльвирой — бабушка настояла, неистребимая восточная любовь к экзотическим именам. Но мама все равно всегда звала ее Аней.

Аня до сих пор злится: почему бабушка Джамиля не выбрала какое-нибудь нормальное татарское имя? Звали бы ее Земфира, Зарема или Алсу — не стала бы менять. Или сразу дали бы русское; мама, например, с рождения была Татьяной — и ничего.

Впрочем, Аня, Эльвира, Алсу — какая разница? С любым именем видно, что татарка — широкие скулы, раскосые глаза, азиатский стиль…

Бабушка Джамиля была по-своему знаменита и, как говорила Ане мама, только случайно не получила в свое время Звезду Героя. Снайперша, убившая несколько сотен немцев. Хорошо бы, конечно, помнить точную цифру, но, наверное, не всегда понятно, убила или только ранила.

Были ли уже изобретены оптические прицелы? Если да — были ли они у советских снайперов? В частности — у бабушки?

Бабушка была невысокая, худенькая. Трудно ее представить на войне, с винтовкой в руках.

На той неделе трехлетний Гоша на прогулке соорудил из клюшки ружье, лег в сугроб, обстреливал прохожих. Вот и бабушка, наверное, так же лежала — все четыре военных года. В снегу, в грязи, в траве, в развалинах…

Бабушка умерла два года назад — уже не спросишь, как оно было. Может, мама знает? — и Аня улыбается, представляя, как с порога огорошит маму Таню вопросом: Ты не помнишь, мам, сколько немцев бабушка убила?

Гоша, впрочем, только порадуется.

Как всегда, вспоминая сына, Аня улыбается. Не той судорожной улыбкой, которое ее научили в «ИКЕЕ», нет, едва заметно, кончиками губ. Напарница Зинка случайно ловит ее взгляд:

— Чего улыбаешься? Опять к Андрею собралась?

Аня кивает. Зинка подходит ближе и шепчет:

— А я себе у Настьки отложила офигенный комплект. У них распродажа сегодня, я ее уговорила мой размер заныкать до понедельника. Куплю с аванса. Офигенный. Черный с красным, все в кружевах. Грудь в нем вообще — во такая! — и Зинка, увлекшись, показывает руками едва ли не в полуметре перед собой.

Аня хихикает.

— Да ладно тебе, — говорит Зинка, — мой от белья знаешь как заводится? Ты бы к Настьке подскочила, подобрала бы себе тоже чего-нибудь.

Аня пожимает плечами:

— Мой перебьется.

— Ой, гляди, Анька, упустишь мужика! Уведут! За такого двумя руками держаться надо! Ты, конечно, красавица, мужики-то на тебя вон как смотрят, но все-таки…

Тоже скажет — красавица! Просто бывшая спортсменка. Фигура хорошая, да и привыкла себя держать в форме. Каждое утро — холодный душ и зарядка. Двадцать пять минут. Приседания, наклоны, отжимания. Пресс, поясница, голеностоп. Еще со школы, с секции по плаванью. Чтобы день начался как всегда. Даром, что ли, бабушка всегда повторяла: «Здоровье в порядке — спасибо зарядке». Потому, наверное, никто и не дает Ане ее тридцати трех, потому, наверное, ей до сих пор приятно смотреть на себя в зеркало.

Мужики-то — черт с ними, главное — чтобы самой нравилось.

Если честно, мужики могли бы и меньше внимания обращать, даже лучше было бы.

Вот Марк Борисович, генеральный менеджер их филиала, каждый раз взглядом провожает. Аня, слава Богу, знает такой взгляд — и ничего хорошего он не обещает, особенно если это взгляд начальства. И тут уж без разницы — вещевой рынок или уютный магазинчик в торговом центре. Разве что в «ИКЕЕ» без этого обходилось — ну, шведы, знамо дело, холодные северные люди, дисциплина, экономия, все такое. Так что было у Ани три года перерыва — и ладно.

Марк Борисович подходит, улыбается масленно, спрашивает:

— Как дела, Анечка?

Зинка сразу — назад на свою половину, где мужская обувь. Мол, много работы, вы уж сами разбирайтесь.

Тоже все понимает.

— Спасибо, Марк Борисович, хорошо дела, — отвечает Аня. — Покупателей только маловато сегодня, странно даже, все-таки пятница.

— Ну ничего, подтянутся еще, как с работы пойдут. — Потирает маленькие ладони, машинально трет средним пальцем левой обручальное кольцо. — А ты что сегодня после смены делаешь? Может, закатимся куда-нибудь? Кофейку попить, музыку послушать. И вообще.

Аня улыбается во всю икейную улыбку:

— Я бы с радостью, Марк Борисович, но никак не получится. Мне ребенка надо из сада забирать.

— А, ребенка… — он сразу скучнеет. — А может, ты маме позвонишь, пусть она и заберет?

Вот ведь внимательный, а? Неужто слышал, как я по мобильному с мамой договаривалась, чтобы она за Гошей заехала и к себе забрала?

— Никак не получится сегодня, Марк Борисович. Может, в другой раз.

— В другой раз — это хорошо, — и снова улыбается масленно. — Может, в следующую пятницу? А то, Анечка, я вижу, вы все работаете, работаете, даже не отдохнете как следует.

Это правда. Аня все работает. Вот уже пятнадцать лет — и все продавщицей.

Пятнадцать лет трудового стажа, пятнадцать лет самостоятельной жизни — да еще и в самые страшные годы, после перестройки.

Аня помнит: тяжелое было время.

Она помнит: талоны, пустые прилавки, коммерческие палатки, вещевые рынки, обменники, миллионные ценники, аббревиатуру «у.е.», деноминацию, оптовые рынки, закрытые павильоны, торговые центры, кризис девяносто восьмого, и снова — пустые прилавки, все сначала.

Пятнадцать лет продавщицей. А что делать? Не в киллеры же идти. Да и стрелять она не умеет.

В отличие от бабушки.

— Спасибо, Марк Борисович, — говорит Аня, — обязательно как-нибудь сходим кофейку попить.

А что тут поделать? Рано или поздно придется соглашаться — и кофейку попить, и музыку послушать. Ну а там и до «вообще» дело дойдет, куда уж деться.

Не хотелось бы место терять, все-таки шестьсот долларов плюс премия. Нормированный рабочий день, трудовая книжка. Отдел обуви в торговом центре.

Хорошая работа, не хуже «ИКЕИ». И платят больше.

Завтра, в субботу, Аня приедет забирать Гошу от мамы, мальчик кинется навстречу, Аня обнимет сына и только потом поднимет глаза.

Татьяна Тахтагонова молчит, скрестив на животе маленькие руки. Лицо словно онемело.

— Что-то случилось? — спрашивает Аня почему-то шепотом, и мама Таня отвечает, тоже тихо, словно боясь, что Гоша услышит:

— Сашка вчера умер, — и после паузы добавляет: — Твой отец.

И снова замирает молча, да и в самом деле — что тут добавить, Аня после развода видела отца раза три-четыре, а что было раньше — не помнит, слишком маленькая была.

Дядя Саша развелся, когда мне было семь, и с тех пор они не сказали с моим отцом ни единого слова. Я видел дядю Сашу на днях рождения дедушки и бабушки, тогда-то он рассказал мне, что у меня есть сводный брат, сын моего отца от другой женщины, тоже Саша, как он. Мне было уже лет двадцать, наверное.

Так что я видел дядю Сашу редко, пару раз в год — а Аню-Эльвиру, его дочку, и того реже. Но мне почему-то нравится представлять, как она стоит в своем обувном магазинчике, беседует с начальством, а потом, в прихожей у матери, обнимает сына и спрашивает одними губами: что-то случилось, мама?

А Гоша ничего не слышит, прыгает по прихожей, размахивает рожком для обуви, кричит: мама, смотри, какой у меня пистолет! Смотри, смотри!

И я, Никита Мельников, смотрю в окно такси, вздыхаю и думаю: «Я бы тоже хотел такого сына».

3. Целоваться не мешает?

У Никиты нет детей.

У Никиты есть небольшой бизнес, есть хорошая квартира, машина «тойота», жена Маша — а детей нет.

Вроде он не слишком на эту тему переживает.

Сейчас он сидит на краю гостиничной кровати, простыня мокрая — хоть выжимай, рубашка и брюки валяются где-то на полу, вместе с Дашиным платьем. Сама Даша рядом, лежит на спине, чуть повернувшись к Никите, закинув полные руки за голову, покрытую короткими — несколько миллиметров — волосами.

В гладко выбритых подмышках блестят капельки пота, и на груди тоже, и на бедрах, и на животе. Никите кажется, даже в пупке — маленькая лужица.

Даша улыбается.

Улыбка, полные руки, поворот головы.

В ушах — массивные серебряные серьги. Проколотая бровь и — теперь Никита знает об этом — язык.

Вот она, Даша. Ей двадцать два.

Никите через три года — сорок.

Он думает: неплохо получилось, а?

Значит, у Никиты еще есть молодая любовница. Зовут Даша.

Даша и Маша — какая-то навязчивая рифма, Никите не нравится. Если честно, Никита не уверен, что ему вообще нравится вот так сидеть на краю гостиничной постели, где лежит малознакомая девушка. Но что уж тут поделать — как-то само получилось.

Три часа назад Даша пришла выбирать аквариум для какой-то мелкой конторы. Сказала, работает там секретаршей. С ней должна была встретиться Зоя, но Зоя опоздала (не то застряла в пробке, не то проспала, надо бы, кстати, потом выяснить), ну да, значит, Зои не было, Виктор тоже пропадал где-то у клиента, так что кроме Никиты и некому было. Компания-то небольшая, в офисе всего человек семь. А с клиентами говорить — только они трое.

И вот три часа назад Никита сидел, старался не пялиться на Дашину грудь в вырезе темного платья, разглядывал ежик волос, раздражался, что тратит время на ерунду — заказ-то пустяковый, нет бы Зое с этой девицей говорить! — отвечал на вопросы, злился все больше. А это оригинальные индийские статуэтки? В смысле — из Индии или местная копия? Простите, вот этих я знаю, а это кто? Мне кажется, танцующий Шива по канону изображается немного иначе.

Родители Никиты уверены, что он разводит рыбок. На самом деле, рыбок он покупает в «Мире аквариума» на Новинском бульваре, а его компания только оформляет и обслуживает аквариумы. У других — стандартный набор из декоративных каравелл и пиратских сокровищ, а у Никиты — этнические аквариумы с затонувшими экзотическими городами, китайскими и японскими беседками, многорукими индийскими богами, статуями острова Пасхи, даже затопленными русскими церквями (есть даже заключение специалистов: мол, церкви — точная копия погребенных на дне Рыбинского водохранилища в апреле 1941 года). Еще римские развалины, арабские минареты, индийские руины. Откуда арабские минареты на дне моря, Никита не знает, но клиенты берут. Вероятно, им видится в этом пророчество о поражении ислама в войне цивилизаций.

На удивление успешный бизнес. Никита и сам не понимает — как так вышло?

Девушка явно никуда не спешила, опять и опять уточняла цены, задавала новые и новые вопросы. Никита в конце концов проголодался, стал поглядывать на часы, но Даша намека не поняла, Никита вздохнул — клиент всегда прав, что поделать, — и предложил пообедать вместе, заодно уж и договорить.

В прихожей офиса Никита подал девушке видавшую виды пуховку — когда Дашины руки скользнули в рукава, она обернулась сказать «спасибо». Их лица оказались совсем рядом, и Никита впервые подумал: а она ничего, секси. Только очень уж молоденькая.

Никита давно уже решил: молоденькие девочки не для него. Глупые, бессмысленные. И еще — жадные до денег. Зачем еще молодой-красивой строить глазки сорокалетнему мужику?

Впрочем, кто ее разберет, двадцатилетнюю — строит она глазки или просто так щебечет мне кажется, этнические мотивы — это очень тренди. Настоящий нью-эйдж. Вы, наверное, должны любить Кастанеду? Люди вашего поколения всегда любят Кастанеду.

Бизнес-ланч уже закончился, в кафе они были единственными посетителями. Гламурно здесь у вас, сказала Даша, оглядев зал. Никита вполуха слушал ее болтовню, разделывал на тарелке окуня и только время от времени кидал взгляд на девушку. Чуть полноватая, покатые круглые плечи, большая грудь так и выпирает из выреза. Колечко в левой брови — думал, пирсинг вышел из моды, остался где-то в девяностых.

И тут как раз серебряная скобка звякнула о ложечку. Даша рассмеялась:

— Это я по молодости сделала. В десятом классе.

В нашем девятом, автоматически пересчитывает Никита. Теперь ведь учатся одиннадцать лет, не десять, как в его время.

— Хотела убрать, но лень как-то. Пусть себе.

Она на секунду высунула язык, скобка поймала отблеск лампы дневного света, вспыхнула серебристым огоньком.

— А целоваться не мешает? — спросил Никита.

— Я покажу, — ответила Даша.

Никита замешкался всего на секунду, хотел отстраниться, да не успел: девушка перегнулась через стол, обхватила за шею полными руками и поцеловала, языком раздвинув губы.

Вот так оно и вышло: серебряный вкус первого поцелуя, тепло молодого тела, улыбка в гардеробе, номер в гостинице через дорогу.

Как говорится: он был богат и успешен, а она — молода и красива.

Достаточный повод, чтобы переспать, — хотя Никита уже сам не помнит, когда изменял Маше в последний раз. Кажется, пять лет назад. Или семь. Тоже — совсем случайно, тоже — само вышло.

Я спрашиваю себя: почему Никита не остановился после того поцелуя? Наверно, было интересно — все-таки у него никогда не было девушки на пятнадцать лет моложе. А может, захотелось проверить — в самом ли деле пирсинг языка помогает при минете: в каком-то фильме об этом говорили.

(Никита, конечно, не может вспомнить, в каком, а мне и вспоминать не надо, я, слава Богу, и так знаю: это Розанна Аркетт говорила в «Палп Фикшн».)

И вот они торопливо раздеваются, не то от страсти, не то потому, что обоим надо спешить, Даше назад в свою контору, Никите — в свой офис, быстро кончу — и разбежимся, думает он, лаская Дашину грудь, посасывая сережку в левой брови, запоздало соображая: надо было купить презерватив.

И тут Даша тянется к сумочке, нашаривает там Durex.

Предусмотрительная, думает Никита. Дашины руки скользят по его телу, по выпирающему животу, седеющим волосам на груди, серебряная скобка скользит по коже, влажный язычок, острые коготки.

Предусмотрительная, да. И старательная.

В самом деле — интересно с молоденькой. В наше время девушки были совсем другими.

В конце концов они принимают традиционную позу. Никита сверху, Даша, раскинув руки, под ним. Шумное дыхание, скрип гостиничной кровати.

Ведь гостиничная кровать должна скрипеть, правда? Я-то никогда не трахался в гостинице, только в кино видел да в книжках читал. Зато я трахался в таких местах, которые Никита и представить себе не может.

Итак, шумное дыхание, скрип, может быть — слабые стоны. Никита думает: интересно, сколько сейчас времени?, никак не может кончить и даже немного злится, точь-в-точь как несколько часов назад, в офисе, во время разговора об аквариумах. Думает: может, позу сменить? — но тут Даша содрогается, запрокидывает голову, мелко трясется. Глаза закатываются, приоткрывается рот, волна проходит по всему телу.

Вздрагивания, колыхания, колебания, раскачивания, мелкая дрожь, спазматические судороги. Все поры тела сочатся влагой: маленькое озерцо на животе, ручейки в руслах складочек, морщинок и расщелинок, капли воды выступают на коже. Даша скользит под Никитой, он сам не понимает — приятно ли? — и тут из глубины ее тела поднимается мощный звук — глухой, утробный, нечеловеческий.

Так, в рассказе Брэдбери ревет доисторический зверь, выплывая на свидание к завывающему маяку.

Звук становится все громче, заполняет гостиничный номер, выплескивается в коридор, на лестницы, в вестибюль. Никита думает: как же ей хватает дыхания? — и тут все обрывается, тишина ударяет по барабанным перепонкам, Дашино тело скручивает узлом последней судороги, Никита вцепляется в полные, скользящие под руками плечи и кончает с громким мужским рыком.

Он перекатывается на соседнюю половину кровати и спрашивает:

— Прости, что ты сказала?

— А что ты услышал?

— Когда мы кончали, ты крикнула любовь. Это к чему?

Он думает, что знает ответ. Молодые девушки, глупые молодые девушки не могут кончить не по любви. Если уж трахаешься — нужно говорить «я тебя люблю». Когда-то, много лет назад, у него были такие подружки — еще до Маши, конечно.

Но Даша отвечает другое:

— Это у меня что-то вроде транса. — Она лежит на спине, чуть повернувшись к нему, закинув за голову полные руки. — Иногда я кричу какое-нибудь слово. Каждый раз новое. Не всегда, но часто. От меня это не зависит, я даже не помню, что кричу. Пробовала заказывать слова — ничего не вышло. — В гладко выбритых подмышках блестят капельки пота. — Я обычно заранее предупреждаю, но сегодня забыла, извини, если напрягло.

Даша улыбается.

Улыбка, полные руки, поворот головы.

— Нет-нет, не напрягло, — заверяет Никита, — даже забавно: кончить под слово любовь.

— Можешь воспринимать как сексуального оракула, — говорит Даша. — Иногда помогает вопросы задавать перед началом. Можно даже мне не говорить — какие.

Никита садится. Простыня мокрая — хоть выжимай, рубашка и брюки валяются где-то на полу, вместе с Дашиным платьем.

И тут звонит мобильный. Даша протягивает руку, берет «нокию» с тумбочки, передает Никите, краем глаза взглянув на экран.

Там написано «папа».

Никита говорит аллё, а отец ему сразу: знаешь, Саша умер.

Я представляю: у него такой упавший, надтреснутый голос. Мне хочется верить: он любил брата. Даром, что тридцать лет не разговаривал.

Даша садится, подтаскивает ногой платье, Никита спрашивает в трубку: какой Саша? брат? — а отец отвечает да, и каждый думает о своем брате: Никитин отец — о дяде Саше, Никита — обо мне, о Саше Мореухове.

Мы виделись всего несколько раз, сначала детьми, потом на похоронах бабушки с дедушкой — почему он вспомнил меня? Может, дело в февральском сумраке за окном, а может, в каплях пота на Дашиной коже, в нарастающем чувстве вины, в мысли неплохо получилось, а? Как будто для него это — заурядное дело, снять молодую девицу, отвести в гостиницу, трахнуть от всей души, будто нет пятнадцати лет разницы, будто нет жены, которую вроде бы любит?

Вот он сидит на краю гостиничной кровати, будто он какой-то вечно-молодой-вечно-пьяный, безответственный человек, что-то вроде собственного брата, вроде меня, Саши Мореухова, художника-алкоголика.

Выходит, нет ничего удивительного, что услышав надтреснутый отцовский голос — знаешь, Саша умер, — Никита не сразу вспоминает о своем дяде Александре Мельникове, пятидесяти шести лет, точно так же, как я сам не сразу вспоминаю, какой фильм смотрел в тот день, когда умер дядя Саша.

Купить книгу на Озоне

Объявлены победители Фестиваля коротких фильмов «Шорты»

13 октября в кинотеатре Albany (г. Тула) состоялся финал фестиваля ШОРТЫ. Параллельно в сети Интернет проходило онлайн вещание церемонии награждения. Победителями были названы:

Номинация Free Art: фильм «Слепое стремление». Режиссер Гулина Екатерина, город Оренбург.

Номинация ClipMaker: фильм «Walking Sin». Режиссер Алексей Кубасов, город Санкт-Петербург.

Номинация AniMeter: фильм «Пластилин. Любовь. Москва». Режиссер Константин Коновалов, город Москва.

Номинация Re:)Make: фильм «Чурчхела». Режиссер Александр Гаврилов, город Москва.

Призами победителям стали раритетные советские кинокамеры 60-х годов, помещённые на специальные подставки с лазерной гравировкой логотипа фестиваля.

Напомним, Фестиваль коротких фильмов ШОРТЫ проходил в сети Интернет на канале YouTube по адресу http://www.youtube.com/user/ShortiFest?feature=mhum с 15 июля по 13 октября 2010 года. Его организаторами выступили Михаил Канаев и Сергей Печёнин. Фестиваль, рожденный в Туле, быстро вышел на федеральный уровень, объединив участников из разных городов России и ближнего зарубежья: Москвы, Питера, Петрозаводска, Кемерова, Оренбурга, Нижнего Тагила, Самары, Киева, Таллинна, Кишинёва и других городов.

Фестивалю оказало поддержку Управление по физической культуре, спорту и молодежной политике администрации города Тулы.

One Way

Зарисовка из сборника Алексея Алехина «Голыми глазами»

О книге Алексея Алехина «Голыми глазами»

На восьмой день Господь создал доллар.

И в придачу к нему — сосиску в булочке.

«Наслаждайтесь Америкой!» — бросил мне толстый негр иммиграционной службы в аэропорту, возвращая паспорт и отмыкая никелированную калитку для прохода.

Я вынырнул из-под земли на углу 8-й авеню и 42-й улицы, где со ступенек автовокзала сходит увековеченный в металле водитель автобуса со своим кондукторским саквояжиком в руке. И обнаружил, что Вавилонская башня все же была достроена — из кирпича, стекла, бетона — и вся увешана рекламой.

Только ее все время чинят: рабочие в люльках повисли вдоль стеклянных стен, у подножия долбили асфальт, и какой-то ковбой в широкополой шляпе перекидывал мешки с цементом, не выпуская сигары изо рта. Тут были люди всех рас и народов, и кудрявый Портос приветствовал собрата, помахав рукой из кабины подъехавшего автокрана.

Нью-Йорк улыбнулся мне широчайшей улыбкой рекламного дантиста.

И сама мадам Тюссо доброжелательно заглянула мне в лицо, примериваясь острым восковым глазом.

Америка была занята собой.

Меж уходящих в небо стен катили грузовики, похожие на паровозы.

Небольшие толпы переминались с ноги на ногу у еще не открывшихся театральных касс.

Чуть в стороне грустил кирпичный заброшенный небоскребик с ржавым водонапорным баком на крыше.

Пьяный негр, сидя на синем пластмассовом ящике из-под лимонада, проповедовал самому себе.

Видимо, у них это в крови, потому что минутой позже я повстречал другого, в длинном зеленом плаще с крупной белой надписью: «Настоящий Бог».

Ясноглазая американка поцеловала своего ясноглазого американца и облизнулась, будто съела мороженое.

Необъятные в заду джинсы прогуливали крохотные, с подворотами, джинсики.

Воспроизведенная в золоте боттичеллиевская Венера в витрине шикарного магазина демонстрировала на себе модные тряпки.

Официант за стеклом бара бережно протирал бокалы, поднося их к глазам на просвет.

А два других, крахмальных при бабочках, везли на каталке по улице двухметровый, обернутый в целлофан и перевязанный розовой лентой сэндвич для какого-то парадного ланча — как торпеду.

И весь этот уличный шум и гам покрывал вой пожарных не то полицейских сирен, долетающий аж до верхотуры Эмпайр Стейт Билдинг.

Америка, всякий знает, провинциальна.

Американцы — трогательны.

Клянусь, но знаменитый «Гитарист» Эдуарда Мане в Метрополитен-музее обут в белые кроссовки.

Американские вещи, за исключением небоскребов, ненастоящие, будто взяты из детской. Пластмассовые, бумажные — посуда, одежда, мебель, — раскрашенные в детсадовские цвета.

Даже автомобили кажутся воспроизведением коллекционных моделек, а не наоборот.

В Америку, по крайности в эту ее часть, перебрались из Европы самые шустрые, но не самые породистые люди.

У женщин скорее крепкие, чем красивые ноги.

Масса очаровательных детей, но куда они деваются, повзрослев? Вероятно, пересаживаются в автомобили.

Другое дело африканские вожди, которых завозили целыми трюмами. Физически красивыми мне показались, главным образом, негры — правда не те, что слоняются в кирпичном Гарлеме и больше смахивают на вангоговских едоков картофеля, а чистенькие и отутюженные, с 4-й и 5-й авеню.

И уж точно лишь негритянки обладают в жизни фигурами, какие проповедует реклама женского белья.

Независимо от цвета кожи, американцы — люди с чувством достоинства.

«Рентгенологом» называет себя не только врач, но и человек при аппарате, просвечивающем портфели и сумки на входе в охраняемое здание.

А вообще-то быть американцем значит быть человеком со счетом в банке.

В обеденный час сидеть за соком в искусственном воздухе кафе.

Без конца говорить по мобильному телефону.

И платить, платить, платить по счетам.

В шестичасовом автобусе я понял, что Нью-Йорк это город клерков.

Он потому-то и лезет вверх, что уже в трехстах метрах от Бродвея начинается форменное захолустье. А сама эта часть страны на 9/10 одно нескончаемое предместье, как между Люберцами и Панками.

Здесь я увидел покосившиеся деревянные столбы с повисшими мотками обрубленных проводов и черными кишками кабелей. Томсойеровские заборы, не познавшие малярной кисти. Автобусную остановку, крытую поседевшей от времени дранкой, — в довершение картины там стояла толстая негритянка в платке, с лицом совершеннейшей русской бабы.

Одноэтажная Америка подросла за три четверти века, но всего на этаж.

По большей части она застроена чем-то вроде подмосковных дач с балкончиками и крашеными столбиками веранд. Только тут они стоят не в садах, а теснятся плечом друг к дружке и называются «городками».

Центральные улицы таких городков все одинаковы и сразу показались мне страшно знакомыми на вид.

Магазинчик. Забегаловка. «Ремонт автомобильных кузовов». «Продажа часов и пианино».

Все стены в вывесках и указателях, рассчитанных на идиотов, маленькие мигающие рекламки.

Да это ж типичная веб-страничка! Или вернее — это сам Интернет заимствовал вкусы и эстетику захолустного американского городка, распространив их на безбрежный электронный мир.

Где тут менялся стеклянными шариками Билл Гейтс?

Я опасаюсь, что из провинциальной России, когда она придет в себя, получится не уютная европейская глубинка, а вот такая Америка. Понастроим хайвеев. А деревянные заборы и кривые столбы у нас есть.

Но любовь моя, Вавилон!

Америка вся еще в лесах.

Она только теперь обретает свое настоящее лицо.

Главная достопримечательность Нью-Йорка — Нью-Йорк, умопомрачительная помесь марсианского города с Конотопом.

Гуляя по нему, испытываешь ощущение, будто едешь в лифте: взгляд непроизвольно забирается все выше и выше, пока не застревает на чем-нибудь вроде нелепой жестяной пагоды, венчающей 60-этажную башню «Крайслера».

Запечатлеть этот город можно только на вертикальных снимках.

Американский юмор грандиозен. Образчик его — небоскреб «Утюг», похожий на тонко отрезанный ломоть необъятного кремового торта.

Поодиночке небоскребы, за редким исключением, крайне уродливы. Но толпой…

Город виагры. Какая эрекция!

Его небоскребы преисполнены детской американской веры в электричество и «Дженерал Моторс».

К ним невозможно привыкнуть, зато легко избаловаться: уже через пару дней ловишь себя на мысли, что Мэдисон какая-то низкорослая.

Тут есть и своя археология. Она проступает на старых кирпичных спинах зданий в полусмытых дождями белых письменах, рекламирующих несуществующие компании с несуществующими телефонами и адресами.

По этим адресам ходили герои О’Генри, ловя удачу.

А теперь сквозь всю эту вздыбленную мешанину и эклектику начинают прорисовываться новые и чистые черты.

Америка перестает громоздить до небес подобия стократно увеличенных трансформаторных будок и ампирных европейских переростков, жертв акселерации.

Когда ветер дует с благоприятной стороны, Нью-Йорк пахнет океаном.

И мне кажется, этим океанским ветром навеяна новая, уже не скребущая небо, а в него уходящая архитектура.

Чтоб убедиться в этом, достаточно посидеть молча полчаса в каком-нибудь тенистом ухоженном уголке на отстроенной заново 3-й авеню.

Любуясь отражающим ступенчатое небо бесконечно вертикальным боком любой из башен и тем, как по нему скользит, преломляясь, отражение летящего средь облаков самолета, и его рокот умиротворенно вплетается в городской шум, подкрашенный выкриками девушек, собирающих деньги на бездомных.

Если забраться на небоскреб, город разверзается.

Но того, кто довольствуется высотой собственного роста, дарит ощущениями Ионы, прогуливающегося по киту.

Я так и поступил.

Я прошел Манхэттен пешком, от Уолл-стрит до Гарлема.

На меня дуло то прохладным воздухом из ювелирных лавок, то горячим ветром подземки из тротуарных решеток.

Из банков высыпа$ли стайки клерков с пластиковыми бирками на цепочках.

Встретилась компания совершенно одинаковых мистертвистеров в соломенных шляпах, кремовых пиджаках, черных бабочках на розовых сорочках и с толстенными сигарами в зубах.

Какой-то Уолт Уитмен в джинсовой робе просил на жизнь.

Толпы с плеерами в ушах спускались в провалы метро, как в помойку.

Там, десятью метрами ниже гранитных цоколей, их ждала совершеннейшая Лобня с покалеченными скамейками, изрисованным кафелем и запахом мочи.

Зато на поверхности я обнаружил магазин, где продают «роллс-ройсы».

Но еще прежде пересек замусоренный, как настоящий Китай, здешний «чайна-таун».

Я имел возможность записаться в уличную «школу Аллаха», но упустил свой шанс.

Треугольные бродвейские скверики украшали скульптуры и складные зеленые стулья, на которых офисные девицы поедали из пластмассовых корытец, как кролики, ничем не приправленные листы салата.

Там я увидел монумент Джеймсам Беннетам, отцу и сыну, основателям «Нью-Йорк Геральд Трибюн», и святому духу американской прессы с бронзовым герценовским колоколом.

Возле крашенной суриком груды металлолома перед билдингом «IBM», изображающей скульптуру, бродили длиннобородые евреи в круглых черных шляпах и долгополых лапсердаках, невзирая на жару.

Посреди какой-то стрит лежал, задрав к небу крючковатый нос и глядя невидящими глазами на мелкие облачка над верхними этажами, седой сухопарый джентльмен в сером костюме и полосатом галстуке. Сердце прихватило. Больше ему не надо думать о деньгах.

На Таймс-сквер под латиноамериканскую музыку танцевали нумерованные пары: какой-то конкурс для тех, кому за тридцать.

Так я добрался до Сентрал-парка с его именными скамейками, украшенными табличками вроде «Дорогому дедушке, любившему тут гулять со своею палкой».

Выводок младших школьников дисциплинированно лизал мороженое, любуясь прудом.

Туберкулезный негр, кашляя, рылся в урне.

Из-под ног шедшей навстречу по аллее девушки вспорхнул голубь, так что на миг показалось, что это она махнула мне крылом.

Бронзовый Морзе без конца принимал свои бронзовые телеграммы. Я спросил, нет ли и для меня.

— Вам ничего…

За то время, что я не видел тебя, тут уже два раза подстригали траву.

С яблонь опали все розовые лепестки и улеглись на газон вроде импрессионистских овальных теней под кронами.

Весна в Нью-Йорке кончилась, и наступило то время года, когда фрукты на теневой стороне улицы делаются дороже, чем на залитой солнцем.

Изнутри я начал обрастать английскими словечками, как чайник накипью. Еще чуть-чуть, и стану по-русски думать с мистейками.

«Так и бывает», — мелькнуло в голове, когда я мысленно стоял с прадядей Лазарем в огромном зале Музея иммиграции на Эллис-Айленде перед клерком, решавшим его и мою судьбу.

Я чувствовал за спиной колыхание толпы с чемоданами и коробками и слышал, как они шикают на детей.

И угадывал их взгляды, тоскливо устремленные через высокое окно в сторону не воздвигнутой еще величественной Статуи Свободы с восьмидесятицентовым вафельным мороженым в подъятой руке.

Америка — новая страна, и американский дом всегда с иголочки нов.

Это не европейское жилище, кирпичное и каменное, с дубовыми переплетами стропил, тяжелое и рассчитанное на поколения детей и внуков, если не прямо на вечность.

Это легкое и простое в изготовлении сооружение из прессованных опилок, фанеры и чуть ли не картона.

Когда придет время Америку сносить, изрядную часть ее просто сдадут в макулатуру.

Как-то мне решили показать действительно старый дом и привели туда. Он был построен в начале 70-х.

Внутри вы также не обнаружите ни одной старой вещи.

Лишь редкие эмигрантские дома замусорены книгами и безделушками в достаточной мере, чтобы напоминать жилье.

А дом холостяка отличается от того, в каком обитает женщина, только отсутствием зеркала в рост.

Зато в каждой спальне высится по черной с хромом патентованной дыбе, чтобы вытягивать мускулы, наливаться силой и худеть.

И по всему дому, днем и ночью, в кондиционированной тишине попискивает тут и там что-то электронное, вроде сверчка.

Нет, право, это прекрасная и безмятежная страна, где упакованную в пленку почту просто бросают на асфальт у крыльца под латунным ящиком без замка.

Перед коттеджами трепещут флаги с самодельной геральдикой в виде какой-нибудь белой киски на синем фоне, или желтой клюшки для гольфа на зеленом.

Благоухают цветники.

Гладко зачесанные девицы выруливают из гаражей в громадных лендроверах.

С решетчатой башенки новехонькой, как и всё вокруг, церковки раздается записанный на пленку колокольный звон.

А в небе кувыркается легкий спортивный самолет, раскрашенный, как аквариумная рыбка.

Чтобы выбраться отсюда, я целый час прождал в одиночестве на автобусной остановке, мимо которой проносилась, гудя, масса сверкающего лаком порожнего железа.

Американцы есть американцы, и напугавшая меня поначалу длиннющая музейная очередь тянулась вовсе не к Вермееру, а на выставку личных вещей и фотографий Жаклин Кеннеди.

Среди туземной живописи я было заприметил на удивление знакомую физиономию, но сообразил, что это Бенджамин Франклин со стодолларовой купюры.

Зато я повстречал там своего старого приятеля Ван-Гога, и мы вышли из музейных вертящихся дверей вместе, да еще присоединился почтальон Рулен в своей синей фуражке.

Винсент шарахнулся от мусоровозного бронтозавра с никелированным рылом и сразу задрал голову вверх, как всякий, кто впервые в Нью-Йорке.

Картина, из которой я его увел, стоила тридцать с лишним миллионов, но в карманах у художника не оказалось ни цента, только десять су. И я угостил их с Руленом на свои целомудренно упрятанным в бумажные пакетики пивом. А после, на скамейке, посвященной памяти чьей-то пропавшей таксы, к нам подсел Лорка. У него нашлась фляжка тростниковой водки в кармане пиджака.

«One way»: все дороги ведут в Рим.

Ты, Америка, страна третьего тысячелетия, и я могу быть спокоен за потомков.

Но я не завидую им. Да меня там и не будет.

Самое дорогое, что я имел при себе за океаном, был обратный билет: в Старый Свет и век.

Все ж, Америка, я не жалею, что заглянул в твои небоскребы.

Даже прощаю твой расчисленный по калориям корм из бумажных коробочек.

Я бы прошелся еще разок по плохо уложенному нью-йоркскому асфальту.

Сходил бы на джаз и на бокс.

Постоял бы у того небоскреба, что по ночам сторожит бесквартирный русский поэт.

…По моей пропахшей поп-корном Америке идут, пощелкивая компостерами, чернокожие кондукторши.

И проверяют билеты.

Купить книгу на Озоне