Александр Кабаков. Камера хранения: мещанская книга

  • Александр Кабаков. Камера хранения: мещанская книга. — М.: АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2015. — 351 с.

    «Эта книга — воспоминания о вещах моей жизни. Вся вторая половина ХХ и порядочная часть ХХI века сохранились в этих предметах. Думаю, что о времени они могут сказать не меньше, чем люди.

    Я твердо стою на том, что одежда героев и мелкие аксессуары никак не менее важны, чем их портреты, бытовые привычки и даже социальный статус. „Широкий боливар“ и „недремлющий брегет“ Онегина, „фрак наваринского дыму с пламенем“ и ловко накрученный галстух Чичикова, халат Обломова, зонт и темные очки Беликова, пистолет „манлихер“, украденный Павкой Корчагиным, „иорданские брючки“ из аксеновского „Жаль, что вас не было с нами“, лендлизовская кожаная куртка трифоновского Шулепникова — вся эта барахолка, перечень, выражаясь современно, брендов и трендов есть литературная плоть названных героев. Не стану уж говорить о карьеристах Бальзака и титанах буржуазности, созданных Голсуорси, — без сюртуков и платьев для утренних визитов их вообще не существует…»

    (Александр Кабаков)

    ТРЕНИКИ КАК НАЦИОНАЛЬНАЯ ИДЕЯ

    Никогда не мог понять, да так и не понял, почему соотечественники всегда и везде, в двухместном купе поезда или в палате на шестерых профсоюзного пансионата, безумно спешат сменить любую одежду — костюм банкира от Brioni или черную униформу охранника из магазина «Спецназ» — на домашнюю. Причем ею может быть что угодно, лишь бы достаточно старое и уродливое — линялая хлопчатобумажная гимнастерка и полугалифе, в которых пришел по дембелю; купленный для медового месяца стеганый халат на тонком поролоне, который стоит колом; драная телогрейка на голое тело; вязаная кофта, растянутая так, что карманы приходятся на колени…

    Как уже сказано, в первые послевоенные годы в качестве одежды для дома и особенно для курортного отдыха мужчины самых суровых профессий поголовно и с одобрения начальства носили полосатые атласные пижамы. Женщины этого круга — не все, но многие — называли себя дамами и в тех же обстоятельствах носили длинные, до земли халаты, выглядевшие на отнюдь не хрупких дамах комично. Впрочем, и выше описанную отнюдь не уникальную историю с трофейной ночной рубашкой следует считать эксцессом, но показательным.
    Однако всё кончается, кончилась и эпоха народной наивности. Бусы и зеркальца перестали считаться вечными ценностями. Персонаж кинофильма, с наслаждением использующий доставшуюся в трофеях буржуйскую клизму как прибор для медленного и потому особо приятного потребления самогона, вызывал в зале добродушный смех превосходства — секреты этикета и комфорта стали достоянием строителей социализма. И примерно с середины пятидесятых универсальным костюмом для релакса стал так называемый тренировочный: брюки-рейтузы и блуза-фуфайка из бумажного трикотажа или трикотажные брюки и любая рубашка с обтрепавшимися от многих стирок воротником и манжетами. Стилистика расслабленности, будуарной неги, сонного ничегонеделания была привлекательна для намучившихся советских людей в первые послевоенные годы. Теперь она уступила место образу подтянутого спортсмена, собранной, гибкой спортсменки.

    Ну, естественно, народный характер внес поправки и уточнения в картину. Во-первых, сам материал — хлопчатобумажный тонкий трикотаж — сразу же снижал спортивный пафос: рейтузы вытягивались на коленях пузырями, придавая атлетам вялый силуэт подагрика на слабых ногах. К тому же огромный, свисающий мешком пузырь образовывался и на заднице, что давало моей суровой на язык бабушке повод для сравнения «ходят, будто с полными штанами». Во-вторых, черный или темно-синий цвет — других не бывало — превращался в никакой после первой стирки. Продолжал он линять и в дальнейшем… В сочетании со свойством притягивать пух, нитки и другой мелкий сор этот ужасный трикотаж превращал любого, самого аккуратного и при этом крепкого мужчину в неопрятного уродца…

    Полагаю, что, дочитав примерно до этого места, вы возмутитесь: «Что он, идиотами нас считает? Без него прекрасно помним, как выглядит тренировочный костюм, сами носили! Да и не делся он никуда…» Тише, господа, тише. Носили — и прекрасно, вместе и вспомним. А что не делся — да, существует, но на периферии, периферии…

    Кстати, трениками стали называть этот поразительный костюм только тогда, когда он стал универсальным и всеобщим, — в шестидесятые. Официальное торговое название «трико гимнастическое», естественно, не прижилось. А народные «треники» совершенно органично вошли и в быт, и в речь. Тогда же, в шестидесятые, тренировочные брюки обрели несколько важнейших деталей. Во-первых, появилась узенькая складка-защип, застроченная вдоль «фасада». Во-вторых, внизу треники заканчивались штрипкой — ну, прямо девятнадцатый век!.. То и другое преследовало одну цель: придать вытянутой линялой тряпке стройный вид не то лейб-гвардейских лосин, не то балетного костюма…
    Но ничего из этого не вышло — растягивающееся в момент надевания уродство осталось уродством. Не в обиду соотечественникам будь сказано: я убежден, что именно безобразие треников сделало их любимейшей и долговечнейшей одеждой наших мужчин, да и в некоторой степени женщин. Вкус и элегантность — не главные качества русского человека. Вот всемирная отзывчивость — это да.

    Но к концу того бурного и полного новинок десятилетия компромисс между удобством треников и не до конца изжитым желанием советских людей выглядеть на досуге прилично был все же найден. Результатом борьбы противоречий стали… да те же треники, вот как! Новый костюм стал называться «олимпийский» или «олимпийка» (часто носили только верхнюю часть костюма к обычным брюкам). В чем были его отличия от общегражданских треников? Первое — материал: не бумажный, а чисто шерстяной тонкий трикотаж, как правило, ярко-синего цвета. Преимущество шерсти бросалось в глаза: она не растягивалась или почти не растягивалась. Второе — фасон: фуфайка горловину имела не круглую, в которую даже заурядная голова пролезала с трудом, а застегивающуюся на короткую, примерно до середины груди, молнию. И, наконец, самая убедительная составляющая престижа: на спине было написано крупными белыми буквами: «СССР». Кто ж мог сомневаться, что это именно олимпийка? А некоторые неразборчивые жертвы тщеславия украшали олимпийку еще и значком «Мастер спорта СССР», купленным за две бутылки «Московской» у законного владельца. В разговоре — с девушками, с кем же еще — обычно назывался спорт экзотический, для демонстрации мастерства в котором требовались особые условия, почти не встречающиеся в обычной жизни. Ну, например, стендовая стрельба — а мимо курортного тира, где соревновались азартные аборигены, следовало проходить с высокомерной усмешкой…

    В общем, олимпийский тренировочный костюм достойно исполнял роль домашнего.

    И все же не вошел в почетную, формируемую мною в уме категорию «Составляющая национального образа жизни».

    А вот обычные треники — вошли.

    Нам, воспитанным в уважении к идеалам равенства и коллективизма, вот эти, с пузырями на коленях и мотней ниже колен, больше подходят.

    Мой первый тесть, высокий и статный, с русым вьющимся чубом генерал, очень любил свою олимпийку. В ней я его и запомнил.

    Но на даче он поливал клубнику в трениках. Возможно, потому, что они органичней соответствовали запаху той субстанции, которой дачники поливают клубнику.

Анна Матвеева. Завидное чувство Веры Стениной

  • Анна Матвеева. Завидное чувство Веры Стениной. — М.: АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2015. — 541 c.

    В новом романе Анны Матвеевой «Завидное чувство Веры Стениной» рассказывается история женской дружбы-вражды. Вера, искусствовед, мать-одиночка, постоянно завидует своей подруге Юльке. Юльке же всегда везет, и она никому не завидует, а могла бы, ведь Вера обладает уникальным даром — по-особому чувствовать живопись: она разговаривает с портретами, ощущает аромат нарисованных цветов и слышит музыку, которую играют изображенные на картинах артисты…

    Дайте мне девочку в соответствующем нежном возрасте, и она — моя на всю жизнь.

    Мюриэл Спарк

    Часть ПЕРВАЯ

    Глава первая

    Начать славную вещицу так, чтобы любой мог заметить, что славная вещица начата, — это уже кое-что.

    Гертруда Стайн

    Евгения кричала так громко, что Вере пришлось положить трубку динамиком вниз. Теперь Евгения кричала в стол, как писатель без надежды на публикацию. И всё равно было слышно:

    — Приезжай!

    За окном — Грабарь. Берёзки — перепудренные красавицы.

    «Завидовать — нехорошо», — говорила Тонечка Зотова из старшей группы детского сада. Вера попыталась вспомнить Тонечку, но память не откликнулась, да и альбом с детскими фотографиями неизвестно где. Голосок-то звучал, а вот на месте лица детсадовской подружки чернел пустой овал — как в парках развлечений. Подставь физиономию — и превратишься в принцессу, разбойника или Тонечку Зотову, мастера моральной оценки.

    Завидное качество — никому не завидовать.

    Вера бросила мобильник под подушку. За стеной визжала дрель. Соседи вложили в ремонт всю свою душу, и теперь эта душа колотила и сверлила там с утра до вечера. А Вера, между прочим, работала дома. Точнее, пыталась работать — обычно дрель побеждала, и Вера уходила в кафе, как Жан-Поль Сартр, но и там было немногим лучше. Музыка, официанты, посетители. Кофеварка ворчит, ложки падают — не сосредоточишься.

    Лару дрель не беспокоила — дочь спала под строительные визги чуть не до обеда, а проснувшись, смотрела на часы. Когда Вера впервые увидела, как Лара смотрит на часы, она решила, что дочь повредилась умом. Так обычно смотрят на самых любимых людей накануне вечной разлуки. А здесь — часы. Три стрелки, вечный круг, квадрат нам только снится…

    — Ждёшь чего-то? — спросила Вера. Вспомнила, как сама в детстве подгоняла часы с минутами.

    Лара перевела взгляд на мать — точно стрелка скользнула по циферблату:

    — Смотрю, как проходит время.

    Вчера Вера сняла часы со стены и грохнула об пол — вот прямо с удовольствием! Секундная стрелка жалобно согнулась, минутная показывала на дверь — как пальцем. Иди отсюда!

    — Полегчало? — холодно спросила дочь. Отвернулась к стене и снова уснула — с подушкой-думочкой на голове. Она постоянно спала — другие люди разве что в поезде столько спят. Или в больнице.

    В телевизоре, который Стенины слушали, почти не глядя на экран, кто-то в очках спрашивал у какой-то белокурой:

    — Когда ты в последний раз была счастлива?

    Вера подумала, что в её случае честный ответ прозвучал бы так: «Я была счастлива, когда проснулась ночью и увидела, что до звонка будильника ещё целый час!»

    Но в возрасте Лары, в свои собственные девятнадцать лет, Вера не стала бы смотреть на часы — наоборот, это они глядели на неё ночами с укоризной. Без десяти два у часов вырастали гневные испанские брови — где ты бродишь, почему не спишь?

    Юные годы Веры Стениной пришлись на середину девяностых. Конечно, если бы её спросили, она выбрала бы другое время — да и место тоже. Но её не спрашивали, поэтому в девяностых Вера жила в Екатеринбурге, училась на искусствоведа и дружила с бывшей одноклассницей и будущей журналисткой Юлей Калининой, ныне известной как Юлька Копипаста.

    Память заговорила, Лара спала, дрель верещала.

    Пять минут назад Вере позвонила Юлькина дочь Евгения — годом старше Лары. Кричала в трубку, плакала. Сказала, что не может дозвониться до матери — та и вправду находилась с мобильником в сложных отношениях. Теряла, забывала, не слышала, случайно перезванивала и молчала. Вера вопила: «Алло!» на дне сумки, а Юлька не отвечала. «Это тебе сумка моя звонила», — шутила потом Копипаста.

    Прозвищем своим Юлька гордилась, так как заслужила его в честном бою с новым редактором родного журнала — его спустили на этот пост сверху, как Супермена. Он и был супермен, во всяком случае, с виду. Карандаш в кулаке — как зубочистка, из-за плеч не видно окна, и даже волосы такой густоты, что в парикмахерских с него брали «за две головы». А вот какие у редактора глаза, никто не помнил, потому что он постоянно улыбался и все отвлекались на эту улыбку. Глаза были всегда сощурены, цвет — на втором месте.

    До того как приземлиться в редакции, Супермен работал в детско-юношеской спортивной школе — учил способных свердловских малюток основам карате. Эта профессия открывала в девяностые годы широчайшие возможности, и Супермен не стал ими пренебрегать. То есть он не светился рядом с главными авторитетами, но всегда присутствовал неподалеку. Первый справа за границей фотокарточки, он был, безусловно, своим.

    Сейчас по пятам за Суперменом ходят дотошные журналисты, спрашивают — вы правда близко знали самого В.? И Мишу К.? А сами, скажите, убивали? Супермен в таких случаях отшучивается, и если журналисточка хорошенькая — может легонько дотронуться до её носика и напомнить о судьбе любопытной Варвары. Когда же разговоры про мафию девяностых заходят публично, в прямом эфире, Супермен улыбается так, что вот-вот — и губы порвутся. Каким от него в этот момент шибает холодом! Будто это не живой человек, а сосуд Дьюара с жидким азотом.

    Супермен цивилизовался первым, это о таких потом стали говорить — «Бизнес с человеческим лицом». Имелся рядом друг-советчик, сейчас проживает в Швейцарии — а тогда вовремя втолкнул бывшего спортсмена в политику. Двери там открываются редко и ненадолго — упустишь момент, жди следующего случая. Супермен не упустил — сначала стал депутатом городской думы, потом — областной, затем ткнулся в Государственную, и вот здесь ему впервые не повезло. Один журналист, москвич с уральскими корнями, спешно решал проблему обучения сына в Великобритании. Сын был способным, но не настолько, чтобы в Великобритании согласились учить его совсем уж бесплатно. Журналист срочно искал деньги, и тут подвернулся заказ — снять с дистанции Супермена. Слишком уж мускулистым показался, таким обычно не дают даже стартовать — а вдруг победят? В ход пошли документы, фотографии, записи телефонных разговоров — Супермен был осторожен, но молод и предвидеть всего не мог. Нервус рерум1 — видеозапись всех свердловских авторитетов, где за одним столом сидели призраки легендарных лет, и рядом с В. засветился вполне узнаваемый, хоть и с дурацкой чёлкой, Супермен. Журналист получил свои деньги, сын улетел в Англию, а Супермена сбросили с планеты «Государственная дума» на планету «Свердловский областной журнал». Аутсайдеров по традиции не спрашивают, чем бы им хотелось заниматься.

    Журналистов Супермен вполне объяснимо ненавидел, хотя и не переставал улыбаться каждому своему сотруднику. Первым делом он решил освежить пространство, уволив самые неперспективные кадры. Ими были сочтены все, кроме спортивного обозревателя Корешева, который, впрочем, предпочитал восточным единоборствам плебейский хоккей — но с этим можно было что-то сделать. Прочих работников, включая узбекскую уборщицу, новый редактор собрал в своём кабинете, обставленном плюшевой, пыльно-зелёной мебелью, и рассматривал их, качаясь с пятки на носок. Улыбка у него была страшная, как у злодея, который вот-вот прикончит главного героя, но пока лишь наматывает хронометраж, расписывая в красках вехи своего трудного пути.

    — Я с трудом понимаю, зачем сегодня нужны журналисты, — сообщил Супермен коллективу. — Вся информация есть в Интернете, бери да читай.

    — А там она, по-вашему, откуда берётся? — возмутился корреспондент отдела культуры. — Журналисты и пишут.

    — Я думаю, — сказал Супермен, не переставая улыбаться, — что мы будем брать материалы в Интернете. И нам не требуется такой большой коллектив.

    Вот тогда-то вперёд шагнула Юля Калинина — ей не хватало только знамени в руках! Вместо знамени Юлька держала в руках свежую газетную полосу.

    — То есть будем копипастить?

    — Чего? — испугался Супермен. Он был далёк от компьютеров, и нужные сайты для него открывала секретарша.

    — Копипаста, — объясняла Юлька, размахивая полосой, — это воровство. Вы копируете текст в одном месте, а потом вставляете его в другое.

    — Вставляете… — механически повторил Супермен, и слово это, без того сомнительное, прозвучало в его устах совсем уже неприлично.

    Юлька улыбнулась. Какие ямочки! А ножки! Вот кого увольнять не следовало категорически.

    — Товарищи, — это обращение Супермен подцепил в Думе, как вирусную инфекцию, и всё никак не мог вылечиться, — прошу разойтись по местам и приступить к работе.

    Он решил, что освежит пространство в другой раз, и сосредоточился на том, чтобы Юля Копипаста разглядела в нём мужчину.

    Между прочим, сама Юлька никогда не грешила плагиатом, но прозвище прилипло к ней намертво, как ценник — к дешёвой тарелке. А мужчину в Супермене разглядела бы всякая — даже узбекская уборщица выпрямляла спину, когда он шёл мимо. И Юлька тоже разглядела, хотя к тому времени уже побывала замужем и родила дочку Евгению.

    …Евгения плакала, потом связь прервалась, а в груди Веры Стениной будто бы проснулась, расправив крылья, летучая мышь.

    Завидовать — от слова «видеть».

    Летучие мыши не могут похвастаться стопроцентным зрением.

    Зависть Веры раскрыла глаза, они были голодные и чёрные, как у женщин Модильяни.

    Почему именно ей всегда выпадает беспокоиться о Евгении?

    Копипаста сама должна заботиться о дочери. У Веры — своё горюшко.

    Лара.

    Вера Стенина и Юлька Калинина учились в одном классе. Будущая Копипаста (тогда таких слов никто не знал, паста могла быть зубной или чистящей — как «Санита») обожала геометрию.

    — Массаж мозга, — объясняла она свою слабость. Только скажут волшебное слово «дано», как Юлька уже подпрыгивает на месте. Тянет руку вверх, рукав школьного платья коротковатый, и манжетик не пришит. Вера Стенина никогда себе такого не позволяла. Свежие воротнички и манжеты с шитьем, стирать и гладить каждый вечер. И с геометрией у них было чувство взаимной ненависти. Учительница Эльвира Яковлевна (зелёная кофта на пуговицах и синяя юбка — все годы, с пятого по десятый класс) говорила:

    — Стенина — единственный случай полной математической глухоты в моей практике.

    Вера списывала у Юльки контрольные, копировала непонятные решения, не всегда верные, но неизменно бурные доказательства. Вот кто был тогда настоящей копипастой!

    Глубоко внутри себя (а там было и вправду глубоко — летучая мышь прокладывала новые маршруты каждый день) Вера считала, что делает Юльке одолжение. Списывая, она тем самым поднимала смешную, некрасивую Калинину до своего уровня. Что поделать, если не всем «дано».

    Дрель за стеной умолкла, возможно, пошла на обед. Вера отключила мобильник. Вот бесовы машинки! Все вокруг причитают — да как мы раньше жили без них? Вера считала, прекрасно жили. Если бы Юлька не отдала ей однажды свой старый телефон, так до сих пор и обходилась бы. Зато для Лары мобильник — лучший друг сразу после компьютера.

    …Юлька была некрасивой с первого по седьмой класс.

    — Прямо жаль девочку, — сокрушалась Верина мама, когда Юлька выходила, широко и глупо улыбаясь, на сцену актового зала. Читала стих:

    Если бы Ленин пришёл сейчас к нам,

    Он бы, прищурившись, просто сказал:

    Стоило драться, жить, побеждать!

    Спасибо, товарищи, так держать!

    Читала звонко, стояла — руки по швам, как подчасок у Вечного огня. Их так учили. В частной гимназии, которую окончили и Лара, и Евгения, была уже совсем другая мода на выразительное чтение: дети трясли головами, размахивали руками и так завывали в логическом конце фразы, как будто изображали ветер. Или волка.

    Юлька была тощая, ножки торчали, как спички, воткнутые в пластилин. Одноклассник Витя Парфянко, уже покойный, к сожалению, говорил в таких случаях: «За шваброй может спрятаться». Лицо у Юльки удлинённое, нос — какой-то сложный, будто скроенный из двух разных. Девочки любили Калинину — некрасивых всегда любят. И бездарных — тоже. Если тебя вдруг все любят, имеет смысл задуматься.

    Вот, например, Веру Стенину в классе терпеть не могли. На вопрос в девичьей анкете «Считаешь ли ты меня красивой?» респондентки честно отвечали: «Да, но ты слишком высокамерная и не преступная».

    Вера была красивой с первого по седьмой класс. Во-первых, блондинка, искренне сочувствовавшая несчастным чёрненьким или пегим, как Юлька. Во-вторых, спортивная, ровненькая. Однажды малютку Стенину сфотографировали для ателье — портрет Веры висел в витрине несколько лет. Мама её наряжала — и портниха приезжала домой, и многое доставали по блату через тётю Таню из торга. А Юлька носила какие-то нафталиновые платья с древним плиссе или клетчатые юбки с залоснившимся подолом. Даже когда можно было уже покупать вещи на «туче», продолжала одеваться в «уралтряпку».

    — И где тебе, Вера, мама такие сапоги достала? — спросила Юлькина мать в шестом, кажется, классе. Сапоги были правда сказочные. Белые, с присборочкой — и короткие, по щиколотку. Самый всплеск.

    — На Шувакише, — сказала Вера.

    — Боюсь спросить, сколько стоят.

    — Двести.

    Юлькина мать затряслась, как ребёнок-чтец из будущего.

    — Двести?! Знаешь, Вера, если ты вдруг вырастешь из них или надоест носить, я бы купила для Юленьки.

    — Ну мама! — взвыла Юлька.

    — Я бы купила… рублей за тридцать, пусть и ношеные.

    Интересно, подумала Вера, а Юлька мне тогда завидовала?

    Они дружили втроём с Олей Бакулиной, и эта Бакулина дорожила Юлькой — в гости каждый день звала, взбивала в её честь молочные коктейли. У них был миксер — редкая вещь. Веру хозяйка миксера всего лишь терпела, как ежедневный труд. Бакулина была в шестом классе прыщавой и страшно по этой причине страдала. Деликатная Эльвира Яковлевна, оправляя свою зелёную кофту проверенным движением — как шинель под ремнём, — однажды сказала ей при всём классе:

    — Вот выйдешь замуж, Бакулина, и всё у тебя пройдёт!

    Прошло, конечно. Теперь Бакулина мало того, что без единого прыща, так ещё и живёт в Париже. Вера старалась не думать об этом лишний раз: зависть могла разгуляться от подобных мыслей, она в последние годы стала неразборчивой, бесилась от всего подряд.

    Вера один раз была в Париже с Копипастой, уже взрослая. Юльке подвернулся пресс-тур, она пристроила с собой Веру, а Лару и Евгению оставили с бабками. Пресс-тур проводили какие-то авиалинии, журналистов никто особенно не развлекал — и слава богу. Юлька с Верой целых три дня ходили по городу вдвоём. Копипаста была счастлива: Париж! На рассвете высовывалась из окна — пахнет любовью, кричала, и круассанами, маслеными! Вера боялась, что Юлька грохнется о мостовую, и не меньше боялась признаться даже себе самой, что может этому обрадоваться. Мусорщики гремят баками — в ритме «Марсельезы»! Крыши — серенькие, а дымоходы — рыжие, как цветочные горшки, только перевёрнутые! На уличном рынке посреди бульвара Распай Юлька углядела на прилавке мясника блестящие розовые мозги — и снова счастье! Представляешь, можно купить себе новые мозги! Или привезти кому-нибудь в подарок.

    Угомонилась Юлька только в Лувре. Вера где-то прочитала, что, если по пятнадцать секунд стоять у каждой картины Лувра, на всё про всё уйдёт ровно пять месяцев. Целых пять месяцев счастливой музейной жизни! В Лувре Вера могла бы много что рассказать Юльке — например, о том, как работал Тициан. Он отворачивал картины лицом к стене, а спустя некоторое время набрасывался на них, как на врагов.

    Вера пыталась рассказывать, но Копипаста её не слышала. А в Большой галерее и вовсе потерялась. Вера дважды обошла галерею — Юльки нигде не было. Она составила фразу на своём корявом французском: вы не видели девушку в синем платье? Высокую, красивую?

    Летом, после седьмого класса, Юлька внезапно стала красивой. Всё, что прежде выглядело смешным, стало вдруг единственно верным — как доказательство сложной теоремы. Маленькие, широко расставленные глаза Вера считала поросячьими, — но выяснилось, что они не поросячьи, а как у Марины Влади. Чёрно-белый портрет Высоцкого и Марины, где он держит её за коленку, а она обнимает его за талию, будто они едут на мотоцикле, висел в спальне классной руководительницы. Та однажды попросила Веру с Бакулиной сбегать к ней домой — надо было срочно доставить в школу какую-то книжку. Квартира учительницы поразила Веру беспорядком и этой вот фотографией. В Марине Влади было нечто такое, что делает неважным возраст и успех.

    — Какая красавица! — простонала Бакулина. Никто не знал, что ровно через год Бакулина будет говорить то же самое про Юльку. И не только Бакулина — все! У Юльки вдруг появились брови — такие ни за что не нарисуешь. Толстые губы, которыми Парфянко мечтал «медку хлебнуть», вдруг заняли на лице нужное место, и сложный нос внезапно стал аккуратным, как на монетке. Ну а самое грустное, что Юлькины ноги были теперь не хуже, чем у первой выбранной в стране «мисс» — Маши Калининой. Однофамилица Копипасты улыбалась с обложки журнала «Бурда Моден», и дёсны у неё были одного цвета с помадой — бледно-оранжевыми, как недозрелая хурма.

    Прежде Вера не задумывалась о том, что женские ноги должны быть длинными, но теперь беспощадная правда стояла перед ней в лице Юльки — точнее, правда была в её ногах. Первого сентября Витя Парфянко, помнится, споткнулся взглядом о Юлькины ножки, а потом и просто — споткнулся. Копипаста была в тот день ещё и в очень удачной юбке — и проносила её до весны, пока не села на тополиную почку. А Вера Стенина, глядя на красивую Юльку, впервые ощутила внутри странный трепет. Маленькое создание, запятая, если не точка, открыло глаза и осмотрелось. Для существа, только-только увидевшего мир, у него был на редкость цепкий, внимательный взгляд.

    Зависть была наблюдательной — как юнга.

    Тем вечером Вера измеряла собственную ногу гибким портновским метром — от бедренной косточки и до пятки, прилипшей от волнения к полу. Цифра оказалась скромной, и Вера пыталась её забыть, но, разумеется, помнила. Помнит и по сей день — а вот нащупать с первой попытки бедренную косточку уже не может.


    1 Nervus rerum — дословно «нерв вещей»; самое главное, суть чего-либо; главное дело; важнейшее средство (лат.).

Премия «Книжный червь» отметит профессионалов издательского дела

Появившаяся в прошлом году в Петербурге премия ставит своей целью поощрить деятельность в сфере качественного книгоиздания. На днях «Книжный червь» огласил шорт-лист 2015 года.

Предполагается, что из девяти номинантов премия будет присуждена троим. Номинаторами являются организаторы и партнеры премии: издательство «Вита Нова», «Редакция Елены Шубиной», общественная организация «Всемирный клуб петербуржцев», художники Борис Диодоров и Лола Звонарева.

Номинантами 2015 года стали:

— редактор, руководитель подразделения издательства «АСТ» Елена Шубина,

— директор Библиотеки Академии Наук Валерий Леонов,

— директор Северо-Западного института печати Наталья Лезунова,

— литератор и критик Владимир Соболь,

— эколог, социальный педагог Евгений Веселовский,

— французский филолог-славист Рене Герра,

— художник Олег Яхнин,

— искусствовед Лидия Кудрявцева,

— иллюстратор Андрей Бондаренко.

Церемония награждения состоится 22 мая в рамках программы Петербургского книжного салона.

Александр Иличевский. Справа налево

  • Александр Иличевский. Справа налево. — М.: АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2015.

    Новый сборник эссе «Справа налево» Александра Иличевского, лауреата премий «Русский Букер» и «Большая книга», посвящен запахам чужих стран (Армения и Латинская Америка, Каталония и США, Израиль и Германия), вкусам путешествий, слуховому восприятию литературы и музыки (от Моцарта до Rolling Stones), всему увиденному, что навсегда осталось на сетчатке и отпечаталось в «шестом чувстве» — памяти.

    метафизика против физики

    Притягательность пейзажа, в отличие от, скажем, человеческого тела, иррациональна. И разгадка состоит в том, что ландшафт, возможно, потому притягивает взгляд, что мы созданы по образу и подобию Всевышнего, его, ландшафт, сотворившего; а Творцу и творцу свойственно иногда любоваться своим произведением.

    Ландшафт может быть столь же уникален, как отпечатки пальцев. В великом гимне планете Земля — фильме «Койяанискаци» — камера движется на самолетной высоте над гористой пустыней в Чили. Причудливые слоистые скалы, напоминающие одновременно и вертикальную мрачную готику, и органического Гауди, казалось бы, неотличимы от каньонов Юты. Но в Юте известняк из-за избытка окислов железа красноватый — рыжий, рудой, даже персиковый; такого больше нигде не сыскать. А, например, только в низовьях Волги были открыты особые эрозивно-наносные образования, напоминающие с высоты волнистое, как стиральная доска, дно мелководья. Бугры Бэра получили свое название в честь впервые описавшего их Карла Бэра, пионера-эмбриолога, вдруг занявшегося в конце жизни и на исходе XIX века изучением геологических сдвигов Прикаспийской низменности и открывшего попутно «Всеобщий закон образования речных русел». (Я ничего не знаю о старости Бэра. Старость — значительная часть судьбы. И о такой, как у Бэра, можно только мечтать. Хотя героические биографии часто на поверку оказываются не такими уж счастливыми. Любознательность как форма отчаяния много важного свершила на благо цивилизации.)

    С целью разобраться в причудливом узоре ландшафта геологи иногда прибегают к помощи археологов, и наоборот: случается, археология просит консультации у геологии. Так, общими усилиями, была открыта Хазария, примечательная тем, что часть ее жителей в VIII–IX веках исповедовала иудаизм. Археологи долго искали хазарскую столицу Итиль и в самой дельте, и у современной Енотаевки — на правом берегу Волго-Ахтубинской поймы, и столь же упорно на левом берегу — у села Селитренное. Но за все годы — ни следа: ни захоронения, ни черепка. Не мог же выдумать Хазарию Иехуда Галеви, написавший важнейший для средне- вековой еврейской мысли труд «Кузари». Тогда пришли на помощь геологи, указавшие, что полноводность Волги и, следовательно, уровень Каспия значительно менялись во времени. И археологи вспомнили, как исследовали в Дербенте крепостную стену, выстроенную в VI веке, чтобы защищать иранских Сасанидов от набегов с севера. На западе она упиралась в неприступный Кавказ, а на востоке подходила к самому морю. При этом крайняя башня находилась под водой на глубине шести метров. Отсюда следовало, что уровень Каспия в IX веке был на двенадцать метров ниже современного. Се- верная часть Каспия мелкая, суда из Волги движутся по специально прорытому каналу. Понижение уровня моря на метр осушает более десяти километров, и значит, в IX веке дельта Волги располагалась значительно южнее. А там, где в нынешнее время разливается бескрайнее половодье, где стоят камышовые заросли, проходимые только кабанами, где дебри тальника скрывают сомовьи ильмени, щучьи ерики и протоки, — там простирались луга и пашни тучной Хазарии, жителей которой половодья постепенно вытеснили на высокие степные берега, где они и растворились в населении Золотой Орды.

    Хазария потонула в речных отложениях, была погребена на дне Каспия, от нее не осталось и следа, не считая редких осколков керамики в отвалах, сгруженных с землечерпалок. Но в книге главного еврейского поэта Иехуды Галеви «Кузари» эта страна стоит нерушимо, и царь ее придирчиво расспрашивает еврея о его вере, постепенно убеждаясь, что принятие иудаизма только умножит благоденствие управляемой им страны. Ничего удивительного, ибо, как сказано в Талмуде: мир — это всего лишь кем-то рассказанная история. Воображение, вероятно, вообще единственная твердая валюта в областях, торгующих смыслами. Остальные валюты слишком быстро превращаются в «бронзовые векселя». И «Хазарский словарь» Милорада Павича, в котором главный герой носит имя как раз Иехуды Галеви, рассказывает о не более баснословных историях, чем та, что лежит в основе романа «Кузари».

    Да, ландшафт порой столь же уникален, как узор на радужке глаза. Но иногда наблюдается неожиданное сходство. В «Открытии Хазарии» Гумилев пишет, как однажды в экспедиции, находясь в километре от моря перед густой стеной камыша, зарисо- вывал в отчет разрез выкопанного шурфа и увлекся. Как вдруг заметил, что дно палатки промокло. Он вышел наружу и увидел, что камыш шелестит, приглаживаясь южным ветром, а всюду из земли выступает вода: впадины на глазах превратились в лужи, через камыши побежали струи. И тут ему стало страшно: он знал, что ветровой нагон достигает глубины двух метров и часто губит зазевавшихся охотников или пастухов. Вместе со своими помощниками он едва успел свернуть лагерь, когда луговина вокруг залилась зеркалом воды, и им пришлось мчаться наперегонки с наступающим стремительно морем.

    Странно, что Гумилев, спасаясь от моряны (так называется в тех краях южный ветер), не вспомнил колесницы фараона, которые, в отличие от их автомобиля, все-таки были застигнуты морем. Но это событие навело потом создателя пассионарной теории этногенеза на мысль, что хазарам тоже приходилось оберегаться от моряны — и следовательно, следы их не стоит искать на плоских, заливных берегах. Благодаря этому археологи переформулировали свою задачу.

    Еще один пример уникального ландшафта: Мертвое море. Когда Всевышний давал евреям Святую Землю, не существовало приборов для измерения высоты над уровнем мирового океана и никто, кроме, очевидно, Бога, не знал, что район Мертвого моря, напитанного Иорданом и вулканическими источниками из афро-азиатского разлома, — самая низкая точка на земле. Дно его, помимо выкристаллизовавшейся соли, выстилает асфальт: черные, обкатанные волнами кусочки битума, подобранные на его берегу, египтяне использовали для бальзамирования. Ландшафт самой особенной на планете страны обязан обладать уникальным свойством.

    Ландшафт отчизны важен не меньше, чем телесность человека. Он — плоть обитания. Трудно жить в слишком большой стране, потому что нервные импульсы, осуществляемые перемещением ее обитателей, иногда неспособны обеспечить координацию бытования страны как целого. Весть о смерти Екатерины Великой достигла Тихоокеанского побережья российской империи лишь год спустя после кончины императрицы. Гончаров после лучшего в мировой литературе морского путешествия на фрегате «Паллада» вынужден был несколько месяцев возвращаться в Петербург (существенная часть его пути прошла на санях по единственной дороге в тех краях — реке Лене, где ямщик рисковал завезти его в «черный снег»: под тяжестью навалившего за зиму снега лед на широкой реке прогибается и вода просачивается под сугробы). Сейчас есть сотовая связь, автомобили, самолеты, интернет — всё это усиливает нервную деятельность стран. В древности передвижения были ограничены пешим, верблюжьим и конным ходом. Расстояние измерялось в днях перехода. Удобней жить в стране, пределы которой подвластны человеческому телу, где можно лечь гулливером навзничь и затылком чувствовать Север, а пятками Юг, где левая рука дотягивается до Солнца на Востоке, а правая принимает на закате светило на Западе.

    Однажды я видел, как противолодочный самолет с удлиненной кормой, скрывающей магнитную антенну обнаружения подлодок, пролетел на бреющем над Мертвым морем и ушел по Иордану патрулировать Кинерет. Что тут скажешь? Я всегда завидовал летчикам и ангелам, способным скользить по коже карты.

    Хорошо, допустим, мы знаем, как расступилось море. Допустим также, мы знаем, что манна небесная — капельки застывшего сока растений, надкусанных саранчой и после сорванные ветром. Но как был уничтожен Содом? Как рухнули стены Иерихона? Как было остановлено Солнце? Почему Мертвое море соленое, а озеро Кинерет пресное? Рациональные ответы на эти вопросы, вероятно, существуют. Но их правомерность не выше правомерности ответов иррациональных.

    Иногда научные достижения неотличимы от магии и превознесение чудесного отдает невежеством, особенно если достижения науки при этом принимаются как должное. Есть области математики, в которых уверенно себя чувствуют от силы десяток-другой специалистов на планете, и обществу, случается, проще признать их достижения мыльными пузырями, чем важными успехами цивилизации, отражающими красоту мироздания и разума. Но есть и области чудесного, на долю которого незаслуженно выпадает масса пренебрежения со стороны позитивизма, склонного считать, что ненаблюдаемое или непонятное попросту не существует, а не подлежит открытию и объяснению. Скажем, если вы придете к психиатру и заикнетесь об инопланетянах, суровый диагноз вам обеспечен. Шизотипическими расстройствами страдает целая сотая доля человечества. А сколько еще тех, кто никогда не приходит к врачу. В момент, названный Карлом Ясперсом «осевым временем» и явившийся, как он считал, моментом рождения философии, дар пророчества был передан детям и сумасшедшим. Насчет детей не знаю, но к людям, делящимся с врачами своими переживаниями необычных явлений, я бы всерьез прислушался. Тем более что в истории человечества практически все деятели, совершившие серьезные прорывы в развитии цивилизации, находились по ту сторону психиатрической нормы. И вместе с тем я присмотрелся бы ко многим давно уже отданным на откуп массам разновидностям научной фантастики и попробовал бы отыскать новую точку зрения на них. Иногда норма затыкает рот истине, а массовый жанр клеймом обезображивает прозорливые наблюдения.

    Например, однажды мне довелось говорить с человеком, который был убежден, что одно из имен Всевышнего говорит нам о серьезнейших вещах. Это имя — Саваоф: греческая калька с «Цеваот» — «Владыка воинств». Оказывается, под «воинствами» имеются в виду «силы небесные», то есть звезды. Отсюда мой собеседник делал вывод, что ангелы обитают на других планетах, звездах, в межзвездном пространстве. «Взгляни, — говорил он, — на вспышки на солнце: они гигантские, едва ли не превышают размеры Юпитера, с поверхности звезды отрываются мегатонны плазмы и уносятся в космос. Разве не так, как сказано, рождаются мириады ангелов, чтобы пропеть осанну Всевышнему и исчезнуть?»

    Что ж? Это сравнение может показаться только поэтическим, если не подумать, что со временем наши представления о живом понемногу пересматриваются. Вероятно, скоро мы придем к выводу, что существуют неорганические формы жизни. Например, великий физик-теоретик Стивен Хокинг всерьез рассматривает компьютерный вирус как одну из форм жизни. И, вероятно, когда-нибудь, особенно с учетом того, что не за горами эпоха, когда мозг человека напрямую будет подключен к глобальной сети, какой-нибудь самозародившийся вирус разовьется в достаточно мощный интеллект, не облеченный плотью, но с которым нам волей-неволей придется иметь дело. Так почему же нельзя представить, что звездные процессы, точнее, связанные с ними потоки вещества и энергии, суть последствия коммуникативных связей неких сложных пространственно-временны 2х образований? Почему в космосе с его чрезвычайной протяженностью и сложностью не возможно формирование неких пока еще не постижимых интеллектуальных образований? В человеческом мозге переносятся электрические и химические импульсы, связываются и разрываются синапсы.

    Так почему не допустить, что и в космосе, и на нашей планете обитание «потусторонних» сил есть не материя, а результат пока не осознанных коммуникативных процессов (возможно, очень медленных, или, напротив, мгновенных), происходящих в звездах, в растительном мире, в геологическом… Что мы внутри некой глобальной вычислительной системы, внутри вселенского мозга, что мы и мироздание — мысли этого мозга. Например, реки, морские течения, облака могут быть рассмотрены, как каналы передачи, по которым в качестве потока информации движутся значения плотности, солености, карта водных вихрей, всего, что составляет физическую суть реки. А где есть потоки данных, там можно подозревать интеллектуальные кластеры, ответственные за выработку смысла вместе с метаболизмом информации (в языческой интерпретации: так возникают «природные духи»).

    Иногда познание позволяет не только нащупать смысл утонувшего в забвении обряда, но даже его изобрести. Что из этого следует? Не много, но и не мало. Эта проблематика подводит нас к главному противостоянию в XXI веке — физики и метафизики, религии и науки, к необходимости того, что оно, противостояние, должно разрешаться с помощью модернизма: развитием того и другого навстречу друг другу. В конце концов, мироздание было сотворено не только с помощью букв и чисел, но и с помощью речений. Вот почему Хазария стоит нерушимо на страницах, написанных Иехудой Галеви. Вот почему мир есть рассказываемая огромная, сложная, самая интересная на свете история.

Буря в стакане, ненастье в Афгане

  • Алексей Иванов. Ненастье. — М.: АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2015. — 640 с.

    Писатель Алексей Иванов мне никогда не нравился, и оттого вдвойне радостно написать рецензию на его новую книгу «Ненастье»: это отличный, круто замешенный и ловко выпеченный роман, в котором есть и боевик, и социальная сатира, и провинциальные очерки, и батальные сцены, и детектив, и анекдот, и любовь, и кровь, и морковь, и все, что душе угодно, — словом, та самая высококачественная увлекательная беллетристика, которую все давно ждали. Беллетристика, которая удовлетворит читателя романов Достоевского и придется по вкусу поклонникам Виктора Доценко (автора серии книг о Бешеном, который в каком-то смысле стал нарицательным персонажем).

    Еще бы: уральский город-миллионник, видимо, Екатеринбург, небрежно замаскированный под вымышленный Батуев. Нулевые, процесс первоначального накопления капитала в целом завершился, но застывшую поверхность кипевших когда-то вулканических денежных потоков нет-нет да возмущает все еще длящийся передел собственности. Не все устроились в новой жизни, кому-то не досталось вкусного куска, и он отвечает на обиду и несправедливость по-своему. Вместо ОПГ в Батуеве — союз ветеранов Афганистана. Главный герой, бывший афганец, ныне инкассатор Герман («Немец») крадет у своих же крупную сумму, 140 миллионов рублей, — гораздо больше, чем, по его подсчетам, должно было оказаться в спецфургоне в тот день.

    Роман Иванова — тот редкий в литературе (но не в кино) случай, когда дальше сюжет действительно нет смысла пересказывать: между завязкой и развязкой (деньги у героя все-таки отобрали) столько напряженного, плотного действия, сдобренного красочными картинами и уместным, дозированным психологизмом, что роман немедленно просится в экранизацию, по мере чтения автоматически разворачиваясь в сценарий. Если и можно что-то рекомендовать как увлекательнейшее и качественное чтиво, то это «Ненастье»: не оторветесь, и друзьям всем посоветуете, и побежите другие книжки Иванова покупать и читать, если еще не.

    И раз уж речь зашла о других книгах писателя, интересно ответить самому себе, почему же автор этого отличного романа вызывает необъяснимое, но отчетливое раздражение. Неловким и претенциозным эротизмом, как в юношеском произведении «Общага на крови»? Переизбытком этнографии, как в принесшем автору известность «Сердце Пармы»? Наконец, откровенной безвкусицей названия, прости господи, «Блуда и мудо»? Безвкусицы, кстати, хватает и в «Ненастье».

    Она состояла из округлостей, которые бесстыже выпукло отсвечивали в полумраке. Герман загребал их в ладони, словно собирал горячие плоды на тучных райских плантациях, словно отрясал отягощенные ветви сказочных яблонь, словно снимал фрукты в оранжерее, переполненной урожаем. И после для Немца началась новая жизнь. Марина Моторкина сделалась его женщиной.

    Это про любовь.

    Но все же «Ненастье» дает ответы на многочисленные вопросы из серии «Кто такой писатель Алексей Иванов», которыми задавались российские читатели последние десять лет. Он сумел в одном романе соединить все элементы «массовой» литературы, столь нелюбимые интеллектуальным читателем: экшен, интригу, эротику, детектив, большие деньги, брутальных героев, жгучих героинь — и сделал он это, используя свои лучшие писательские качества: редкое трудолюбие в построении сюжета, отсутствие страха показаться смешным, которое позволяет быть откровенным до наивности. Любовь к родной земле, наконец! Даже криминальный боевик у него получился с местным колоритом. Вот как разговаривают эти бывшие афганцы, нынешние братки:

    — В Афгане мы световухам не доверяли, — задумчиво сказал Леха Бакалым. Он сидел рядом с Немцем и вертел в руках светошумовую гранату. — В рейде только с боевой. Заходишь в кишлак, пинаешь дверь в халабуду, сразу херак туда лимонку — и за стену. Там бацдах. Потом посмотришь — каморка мясом закидана, бабы, дети и козы на куски разорваны…

    Мы же к удачному сочетанию этих элементов в изящной — belles lettres — словесности пока не привыкли, все еще балансируя в своем читательском выборе между трешем и высокой духовностью. Нам кажется, что если книги массово хвалят и дорого экранизируют («Географ глобус пропил»), что-то в них не так; элитарности не хватает.

    Это и ответ на шутливое замечание в начале рецензии: Алексей Иванов не нравится, потому что его популярность, мастерство и жанровая всеядность вызывают недоверие. Он — фигура еще нам не привычная, писатель-ремесленник, а не трибун, производитель качественной и достойной литературы для всех, а не автор сомнительной «серьезной прозы» непонятно для кого. В отечественной беллетристике стоял почти полный штиль, и вот пришел Алексей Иванов со своим «Ненастьем». Держитесь покрепче, будет штормить.

Иван Шипнигов

Гузель Яхина. Зулейха открывает глаза

  • Гузель Яхина. Зулейха открывает глаза. / Предисл. Л. Улицкой. — М.: АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2015. — 508 c.

    Роман «Зулейха открывает глаза» писательницы Гузели Яхиной начинается зимой 1930 года в глухой татарской деревне. Крестьянку Зулейху вместе с сотнями других переселенцев отправляют в вагоне-теплушке по извечному каторжному маршруту в Сибирь. Дремучие крестьяне и ленинградские интеллигенты, деклассированный элемент и уголовники, мусульмане и христиане, язычники и атеисты, русские, татары, немцы, чуваши — все встретятся на берегах Ангары, ежедневно отстаивая у тайги и безжалостного государства свое право на жизнь. Всем раскулаченным и переселенным посвящается.

    В дорогу

    (фрагмент)

    Хороша баба.

    Игнатов едет в голове каравана. Временами останавливается и пропускает отряд вперед, пристально оглядывая каждого — и угрюмых кулаков в санях, и своих раскрасневшихся на морозе молодцов. Затем вновь обгоняет — любит скакать первым. Чтобы впереди — только широкий, зовущий простор и ветер.

    На бабу старается не смотреть, чтобы не подумала лишнего. А как не посмотришь, если формы у ней такие, что сами в глаза прыгают?! Сидит как не на коне — на троне. При каждом шаге покачивается в седле, круто изгибая поясницу и подавая обтянутую белым тулупом грудь вперед, будто кивая и приговаривая: да, товарищ Игнатов, да, Ваня, да…

    Он привстает на стременах, придирчиво рассматривая протекающий мимо караван из-под козырька ладони, — словно защищая глаза от солнца. На самом деле — прикрывая взгляд, который то и дело непослушно липнет к Настасье. Так ее зовут.

    Сани плывут, громко скрипя по снегу. Изредка фыркают лошади, и у заиндевелых морд причудливыми цветами вырастают облачка пара.

    Свирепого вида мужик с черной патлатой бородой правит кобылой зло и нервно. За его спиной — закутанная в платок по брови жена, в руках — по кульку-младенцу, и пестрая стайка ребятишек. «Убью!» — кричал мужик, когда пришли к нему в дом, с вилами кидался на Игнатова. Наставили винтовки на жену с детьми — одумался, охолонул. Нет, вилами Игнатова не возьмешь…

    Пожилой мулла держит вожжи неумело, вывернув шерстяные рукавицы. Видно: за всю жизнь ничего тяжелее книги в руки не брал. Упругие завитки дорогой каракулевой шубы лоснятся на солнце. Такую шубу до места не довезешь, равнодушно думает Игнатов: снимут — или в распределительном пункте, или еще где в дороге. А нечего наряжаться — не на свадьбу едем… Жена муллы грузной печальной кучей сидит позади. В руках — изящная клетка, укутанная попонкой: любимую кошку с собой взяла. Дура.

    Смотреть на следующие сани Игнатову неловко. Казалось бы: ну убил мужика, оставил бабу без мужа. Не раз уже бывало. Тот сам виноват — кинулся с топором как бешеный. Всего-то хотели поначалу дорогу спросить… Но Игнатова не отпускает какое-то противное, сосущее в животе чувство. Жалость? Больно уж мелкая эта баба, тонкая. И лицо бледное, нежное — словно бумажное. Ясно: дорогу не выдержит. С мужем, глядишь, пережила бы, а так… Получается, будто Игнатов не только мужа — и саму ее убил.

    Кулачье жалеть начал. Докатился.

    Мелкая баба, проезжая мимо, поднимает взгляд. Ох и зелены глазищи-то, мать моя!.. Конь бьет копытом, пританцовывает на месте. Игнатов поворачивается в седле, чтобы получше разглядеть — но сани уже миновали. На задке чернеет полоса — глубокая зарубка от топора, оставленная вчера Игнатовым.

    Он смотрит на этот след, а затылком уже чувствует приближение рыжего лохматого коняги, к гриве которого то и дело склоняется пышная, рвущаяся из-под одежд грудь Настасьи, каждым своим движением кричащая на всю равнину: да, Ваня, да, да, да…

    Он присмотрел эту Настасью еще на сборах.

    Мобилизованные новобранцы обычно собирались утром во дворе, прямо под его окнами: два дня слушали агитационные речи и тренировались с винтовками, на третий — справку в зубы и вперед, в подчинение сотруднику для особых поручений органов ГПУ, на задание. А следующим утром во дворе уже новая партия. Много добровольцев приходило, всем хотелось к правому делу прислониться. Женщины тоже случались, хотя бабы почему-то больше в милицию записывались. И правильно, ГПУ — дело мужское, серьезное.

    Взять Настасью, к примеру. Как пришла — вся работа во дворе встала. Новобранцы глаза на нее повыпучивали, шеи посворачивали, как цыплята дохлые, инструктора слушают вполуха. Тот и сам измаялся, вспотел весь, пока ей устройство винтовки объяснял (Игнатову из кабинета хорошо было видно). Кое-как выучили отряд, спровадили на работы, вздохнули с облегчением. А воспоминание о красивой бабе сладким холодком в животе — осталось.

    Тем вечером Игнатов не пошел к Илоне. Вроде всем хороша девка — и не слишком молода (уже битая жизнью, не гордая), и не слишком стара (еще приятно смотреть), и телом вышла (подержаться есть за что), и в рот ему глядит, не налюбуется, и комната у нее в коммуналке большая, двенадцать метров. В общем, живи — не хочу. Она ему так и сказала: «Живите со мной, Иван!» А вот получается: не хочу!

    Ворочаясь на жесткой общежитской койке, он слушал храп соседей по комнате и размышлял о жизни. Не подлость ли: думать о новой бабе, когда старая еще надеется, ждет его, небось, подушки взбивает? Нет, решил, не подлость. Чувства — они на то и даны, чтобы человек горел. Если нет чувств, ушли — что ж за угли-то держаться?

    Игнатов никогда не был бабником. Статный, видный, идейный — женщины обычно сами приглядывались к нему, старались понравиться. Но он ни с кем сходиться не торопился и душой прикипать тоже. Всего-то и было у него этих баб за жизнь — стыдно признаться — по пальцам одной руки перечесть. Все как-то не до того. Записался в восемнадцатом в Красную армию — и поехало: сначала Гражданская, потом басмачей рубил в Средней Азии… До сих пор бы, наверное, по горам шашкой махал, если бы не Бакиев. Он к тому времени в Казани уже большим человеком стал, из долговязого рыжего Мишки превратился в степенного Тохтамыша Мурадовича с солидным бритым черепом и золотым пенсне в нагрудном кармане. Он-то Игнатова и вернул в родную Татарию. Возвращайся, говорит, Ваня, мне свои люди позарез нужны, без тебя — никак. Знал, хитрец, чем взять. Игнатов и купился — примчался домой выручать друга.

    Так началась его работа в Казанском ГПУ. Не сказать, чтобы интересная (так, бумажки всякие, собрания, то да се), но что уж теперь вздыхать… Скоро познакомился с машинисткой из конторы на Большой Проломной. У нее были полные покатые плечи и печальное имя — Илона. Только сейчас, в полные тридцать, Игнатов впервые познал радость долгого общения с одним человеком — он захаживал к Илоне уже целых четыре месяца. Не то что влюблен был, нет. Приятно с ней было, мягко — это да. А чтобы любить…

    Игнатов не понимал, как можно любить женщину. Любить можно великие вещи: революцию, партию, свою страну. А женщину? Да как вообще можно одним и тем же словом выражать свое отношение к таким разным величинам — словно класть на две чаши весов какую-то бабу и Революцию? Глупость какая-то получается. Даже и Настасья — манкая, звонкая, но ведь все одно — баба. Побыть с ней ночь, две, от силы полгода, потешить свое мужское — и все, довольно. Какая уж это любовь. Так, чувства, костер эмоций. Горит — приятно, перегорит — сдунешь пепел и дальше живешь. Поэтому Игнатов не употреблял в речи слово любить — не осквернял.

    Утром вдруг вызывает Бакиев. Дождался, говорит, ты, друг Ваня, настоящего задания. Поедешь в деревню с врагами революции воевать, их там еще много осталось. У Игнатова аж сердце захолонуло от радости: опять на коня, опять в бой! В подчинение дали ему пару красноармейцев и отряд мобилизованных. А среди них — в белом тулупе да на рыжем коне — она, она, родимая… Судьба их сводит, не иначе.

    Перед отъездом заскочил к Илоне, попрощался сухо. Та, чувствуя холод в его глазах, сразу в слезы: «Вы меня не любите, Иван?» Он рассердился, аж зубами скрипнул: «Любят — мамки детей!» — и вон от нее. А она ему вслед: «Я буду ждать вас, Иван, слышите! Ждать!» Театр устроила, одним словом.

    То ли дело — Настасья. Эта не будет заламывать руки и вздыхать. Эта знает, для чего мужикам бабы нужны, а бабам — мужики…

    Вот она проезжает мимо: улыбается широко, не стыдясь, глядит прямо в глаза. Острыми зубками стягивает с пухлой ладони рукавицу, треплет нежными пальцами гриву коня, перебирает пряди. Ласкает.

    Игнатов чувствует, как внезапные горячие мурашки бегут от затылка к шее и ниже, за шиворот, стекают по позвоночнику. Отводит взгляд, хмурится: не годится красноармейцу на посту о бабах думать. Никуда она от него не денется. И пришпоривает коня, скачет в начало каравана.


    * * *

    Ехали долго. Видели хвосты других караванов, так же медленно и неумолимо тянувшихся по бескрайним холмам когда-то Казанской губернии, а теперь Красной Татарии, к столице — белокаменной Казани. Кому-то, видно, маячил и их хвост, но Игнатов этого не знал — назад смотреть не любил. Изредка проезжали через деревни, и деревенские выносили из домов хлеб, совали в руки понуро сидевшим в санях раскулаченным. Он не запрещал: пусть себе, меньше казенных харчей в Казани съедят.

    Остался позади очередной холм (Игнатов уже сбился их считать, бросил). Вдруг — в монотонном скрипе полозьев — громкий крик чернявого Прокопенко: «Товарищ Игнатов! Сюда!»

    Игнатов поворачивается: ровная лента каравана разорвана посередине, словно ножом разрезана. Передняя часть продолжает медленно двигаться вперед, а задняя стоит. Темные фигурки конных суетятся в месте разрыва, нервно гарцуют, машут руками.

    Подъезжает ближе. Вот она, причина, — сани мелкой бабенки с зелеными глазищами. Впряженная в них лошадь стоит, низко опустив голову, а под брюхом у нее пристроился жеребенок: торопливо сосет материнское вымя, постанывает — проголодался. Задним не проехать — дорога узка, в одни сани.

    — Кобыла бастует, — растерянно жалуется Прокопенко, сводит домиком черные брови. — Я уж ее и так, и сяк…

    Старательно тянет лошадь за уздцы, но та встряхивает гривой, отфыркивается — не хочет идти.

    — Ждать надо, пока не накормит, — тихо говорит женщина в санях.

    Вожжи лежат у нее на коленях.

    — Ждут мужа домой, — жестко отвечает Игнатов. — А нам — ехать.

    Спрыгивает на землю. Достает из кармана шинели припасенные для своего коня хлебные корки, пересыпанные камешками крупной серой соли, сует упрямой лошади. Та шлепает черными блестящими губами — ест. То-то же, смотри у меня… Он гладит длинную, поросшую жесткими серыми волосами морду.

    — Ласка — она и лошадь берет, — подъехавшая Настасья широко улыбается, собирая в ямочки полукружия щек.

    Игнатов тянет за уздечку: давай, милая. Лошадь дожевывает последнюю корку и строптиво опускает голову к земле: не пойду.

    — Ее сейчас не сдвинешь, — подает голос молчаливый Славутский и задумчиво трет длинную нитку шрама на лице. — Пока не накормит — не пойдет.

    — Не пойдет, значит… — Игнатов тянет сильнее, затем резко дергает уздечку.

    Лошадь жалобно ржет, показывая кривые желтые зубы, бьет копытом. Жеребенок торопливо сосет вымя, кося на Игнатова темными сливами глаз. Игнатов размахивается и наотмашь бьет кобылу ладонью по крупу: пшла! Та ржет громче, мотает головой, стоит. Еще раз по крупу: пшла, говорю! пшла, лешего за ногу! Стоящие рядом кони волнуются, подают настороженные голоса, встают на дыбы.

    — Не пойдет, — упрямо повторяет Славутский. — Хоть до смерти забей. Тут такое дело — мать…

    Вот заладил, офицерская морда. Десять лет как в Красную армию переметнулся, а образ мыслей все еще не наш, не советский.

    — Придется уступить кобыле, а, товарищ Игнатов? — Настасья поднимает бровь, оглаживает шею своего коня, успокаивая.

    Игнатов хватает жеребенка сзади за круп и тянет, пытаясь оторвать от вымени. Тот дрыгает ногами, как саранча, и проскакивает у лошади под брюхом — на другую сторону. Игнатов валится спиной в сугроб — жеребенок продолжает есть. Настасья заливисто хохочет, ложась грудью на лохматую холку своего коняги. Славутский смущенно отворачивается.

    Игнатов, чертыхаясь, поднимается на ноги, отряхивает снег со шлема, с шинели, с шаровар. Взмахивает рукой ушедшим вперед саням:

    — Сто-о-ой!

    И вот уже конные скачут вдогонку голове отряда: сто-о-ой! До команды — отдыха-а-ай!

    Игнатов снимает буденовку, вытирает раскрасневшееся лицо, зыркает на Зулейху сердито.

    — Даже кобылы у вас — сплошная контрреволюция! Караван отдыхает, дожидаясь, пока полуторамесячный жеребенок напьется материнского молока.


    * * *

    Когда на поля упал густо-синий вечер, до Казани еще оставалось полдня ходу. Пришлось заночевать в соседнем кантоне.

    Местный председатель сельсовета Денисов — коренастый мужик с крепкой походкой опытного моряка — принял их тепло, даже радушно.

    — Гостиницу вам организую — по высшему разряду. «Астория»! Да что там, бери выше — «Англетер»! — пообещал он, щедро обнажая в улыбке крупные зубы.

    И вот уже — бараны оглушительно блеют, толкаются, вскакивают друг на друга, тряся вислыми ушами и лягаясь тонкими черными ногами. Денисов, растопырив ладони, сгоняет всех в загон — за длинную ситцевую занавеску, разделяющую пространство на две половины. Последний юркий ягненок все еще носится, дробно стуча копытцами, по деревянному полу. Председатель хватает наконец его за кучерявую шкирку и швыряет к остальным; довольно озирается, пинает сапогом пахучие бараньи катышки, гостеприимно распахивает руки (в проеме ворота сверкают полоски тельняшки):

    — А я что говорил?!

    Игнатов задирает голову — осматривается. Яркий свет керосинки освещает высокий деревянный потолок. Длинные узкие окна — хороводом по круглому куполу. На темных, смолой запекшихся стенах — мелкие волны полустершихся арабских надписей. Пещерами зияют ниши, в которых едва заметными светлыми квадратами мерцают следы от недавно снятых ляухэ.

    Сначала Игнатов не хотел ночевать в бывшей мечети — ну его к лешему, этот очаг мракобесия. А теперь вот думается: и правда, почему бы и нет? Молодец Денисов, соображает. Что зданию зря простаивать?

    — Места всем хватит, — продолжает нахваливать председатель, задергивая пеструю чаршау. — Баранам на женской половине, людям — на мужской. Пережиток, конечно. Но удобно — факт! Хотели сначала убрать занавеску, а потом решили оставить. У нас тут, считай, что ни вечер — то гости.

    Мечеть передали колхозу недавно. Даже острый запах бараньего навоза не мог перебить ее особого, еще сохранившегося по углам аромата — не то старых ковров, не то запыленных книг.

    У входа сгрудились озябшие переселенцы, испуганно пялятся на занавеску, за которой все еще ревут и толкаются бараны.

    — Располагайтесь, граждане раскулаченные, — Денисов открывает заслонку печи, подкидывает несколько поленьев. — У меня колхозницы тоже поначалу боялись на мужскую половину заходить, — заговорщически шепчет Игнатову. — Грех, говорят. А потом ничего — привыкли.

    Мулла в каракуле первым входит в мечеть. Идет к высокой нише михраба, встает на колени. Несколько мужчин проходят следом. Женщины по-прежнему толпятся у порога.

    — Гражданочки! — весело кричит председатель от печки, и золотые блестки огня сверкают в его темных зрачках. — Вот бараны — не боятся. Берите пример с них.

    Из-за занавески несется в ответ пронзительное блеяние.

    Мулла встает с колен. Поворачивается к переселенцам и делает ладонями приглашающий знак. Люди несмело входят, рассыпаются вдоль стен.

    Прокопенко, присев у груды хлама в углу, раскопал там книгу и ковыряет ногтем красивый матерчатый переплет, украшенный металлическими узорами, — к знаниям тянется.

    — Книги прошу не брать, — замечает председатель. — Уж больно для растопки хороши.

    — Ничего не тронем, — Игнатов сурово смотрит на Прокопенко, и тот бросает книгу обратно в кучу, равнодушно дергает плечом: не больно-то и хотелось.

    — Слышь, уполномоченный, — Денисов поворачивается к Игнатову, — а солдатики твои барашка на ужин не уведут? У меня что ни караван с раскулаченными, так утром — недостача. За январь-то уже полстада — тю! Факт.

    — Колхозное добро! Как можно?!

    — Ну ладно… — Денисов улыбается и шутливо грозит Игнатову крепким узловатым пальцем в черных пятнах мозолей. — А то ведь порой за всем и не усмотришь…

    Игнатов успокаивающе хлопает Денисова по плечу: не дрейфь, товарищ! Надо же: бывший питерский моряк (балтиец!) и ленинградский рабочий (ударник!), теперь вот двадцатипятитысячник (романтик!) приехал по зову партии поднимать советскую деревню, — словом, наш человек по всем статьям — а так плохо думать о своих…

    Настасья тягучим, ленивым шагом идет по мечети, разглядывая жмущихся по углам переселенцев. Стягивает с головы лохматую папаху, и тяжелая пшеничная коса льется по спине к ногам. Женщины охают (в мечети, при мужчинах, при живом мулле — с непокрытой головой!), зажимают ладонями глаза ребятишкам. Настасья подходит к разжарившейся печи и забрасывает на нее тулуп. Складки на гимнастерке тугими струнами тянутся от высоко стоящей груди под широкий ремень, схваченный на поясе так крепко, что кажется, вот-вот — зазвенит и лопнет.

    — Здесь детей положим, — говорит Игнатов, не глядя на нее. «Опять жалею?» — подумалось зло. Тут же успокоил себя: хоть и кулацкие, а все ж — дети.

    — Ой замерзну, — весело вздыхает та и забирает тулуп.

    — Давай-ка я тебе сена организую, раскрасавица, — подмигивает ей Денисов.

    Ребятня, с возней и сдавленными криками, кое-как размещается на широкой печи: кто сверху, кто рядом. Матери ложатся на полу вокруг, широким плотным кольцом. Остальные ищут себе местечки вдоль стен — на завалявшейся в углу ветоши, на обломках книжных шкафов и лавок.

    Зулейха находит полуобгоревший ошметок ковра и устраивается на нем, привалившись спиной к стене. Мысли в голове до сих пор — тяжелые, неповоротливые, как хлебное тесто. Глаза — видят, но будто сквозь завесу. Уши — слышат, но как издалека. Тело — двигается, дышит, но словно не свое.

    Весь день она думала о том, что предсказание Упырихи сбылось. Но — каким страшным образом! Три огненных фэрэштэ — три красноордынца — увезли ее с мужниного двора в колеснице, а старуха осталась со своим обожаемым сыном в доме. То, чему Упыриха так радовалась и чего так хотела, свершилось. Догадается ли Мансурка похоронить Муртазу рядом с дочерьми? А Упыриху? В том, что старуха после смерти сына долго не протянет, Зулейха не сомневалась. Аллах Всемогущий, на все твоя воля.

    Впервые в жизни она сидит в мечети, да еще на главной — мужской — половине, недалеко от михраба. Видно, и на это есть воля Всевышнего.

    Мужья пускали женщин в мечеть неохотно, лишь по большим праздникам: на Уразу и на Курбан. Муртаза каждую пятницу, крепко попарившись в бане, румяный, с тщательно расчесанной бородой, спешил в юлбашскую мечеть на большой намаз, положив на выбритый до розового блеска череп зеленый бархатный тюбетей. Женская половина — в углу мечети, за плотной чаршау — по пятницам обычно пустовала. Мулла-хазрэт наказывал мужьям передавать содержание пятничных бесед оставшимся дома на хозяйстве женам, чтобы те не сбивались с пути и укреплялись в истинной вере. Муртаза послушно выполнял наказ: придя домой и усевшись на сяке, дожидался, пока на женской половине стихнет шорох мукомолки или лязганье посуды, и бросал через занавеску свое неизменное: «Был в мечети. Видел муллу». Зулейха каждую пятницу ждала эту фразу, ведь она означала гораздо больше, чем ее отдельные слова: все в этом мире идет своим чередом, порядок вещей — незыблем. <…>

Роман Сенчин. Зона затопления

  • Роман Сенчин. Зона затопления. — М.: АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2015. — 381 с.

    Новое произведение Романа Сенчина — остросоциальная вещь, вступающая в диалог с известной повестью Валентина Распутина «Прощание с Матерой». Жителей старинной сибирской деревни в спешном порядке переселяют в город — на этом месте будет строиться Богучанская ГЭС. Книга наполнена яркими историями людей — среди них и потомственные крестьяне, и высланные в сталинские времена, обретшие здесь малую родину, — не верят, протестуют, смиряются, бунтуют. Два мира: уходящая под воду
    Атлантида народной жизни и бездушная машина новой бюрократии…

    ИДЕТ ВОДА

    Игнатия Андреевича Улаева называли в родной деревне Молоточком. Слышалась в этом прозвище насмешка над его прямо страстью вечно всё перестраивать, ремонтировать. Забор подновлял два раза
    в год — осенью и весной, крыши стаек, дровяника
    перекрывал бесперечь, настил во дворе при первом
    намеке на то, что одна плаха затрухлявела или просто не так плотно прилегает к другим, начинал перебирать. Даже ящики для куричьих гнезд и собачью
    будку не оставлял Молоточек в покое.

    Жена, пока жива была, ругалась: «Уймись ты, долбила! В мозгу уже эти гвозди твои!» Соседей тоже
    раздражал стук и стук с утра до ночи.

    Теперь у Игнатия Андреевича молотка не было.
    Вообще квартира стояла почти пустая — лишь самое
    необходимое, чтоб поесть, поспать, посидеть перед
    телевизором.

    Хотя привез из деревни много чего. Всю квартиру
    забил до отказа. Из прихожей расходились узенькие
    тропинки в комнату, кухню, туалет. А вокруг мешки,
    коробки, углы разобранной мебели, коврики, половики, даже струганые доски на всякий случай.

    Приезжала дочь из Ачинска, попыталась разобрать, распределить; Игнатий Андреевич махнул рукой: «Сам потом».

    Больше года прожил так, все собираясь, а потом
    понес на улицу. Удивился, увидев возле контейнеров
    целые горы коробок, тряпок, полок, железок. По привычке подбирать нужное стал было в этих горах копаться. Опомнился, отдернул руки, заматерился.

    Через пару дней встретил в магазине своего земляка Виктора Плотова, бывшего учителя труда, сказал ему, что выкинул многое из того, что привез, чем
    там, в деревне, дорожил.

    — Да мы тоже избавились, — ответил Виктор
    скорбно. — Куда тут девать? А давило так, моя аж задыхаться стала.

    — Во-во! И я. Спать не мог… К чему мне теперь уж
    барахло это?..

    Жил Игнатий Андреевич один. Побоялся уезжать
    далеко от родины к кому-нибудь из детей.

    — Седьмой десяток добиваю. Докряхчу тут уж.
    Хоть кого знакомых буду видеть. А чего мне в Ачинске или Бердске каком-то?

    Вскоре, правда, ему пришлось пожалеть, что так
    круто обошелся с вещами: зимой в гости зачастили
    мужики-односельчане, а усадить всех — собиралось
    иногда человек семь-десять — было некуда. Пришлось
    идти в магазин мебели, купить несколько табуреток.

    Выпивали редко, в основном под чай и сигареты
    вспоминали прошлое, делились новостями и слухами, известиями, что там и как теперь на месте их деревни Пылёво.

    — Сын плавал тут перед шугой — вода до школы
    дошла, — сообщал старик Мерзляков, и собравшиеся
    несколько минут молча представляли место, где была
    школа, расстояние и высоту до того, прежнего, берега.

    — Высоко-о, — вздыхал за всех кто-нибудь.

    — А, это, там ведь памятник фронтовикам стоял, —
    вспоминал другой. — Не слыхал, его-то забрали?

    — Забрали-забрали. Теперь все такие памятники
    на кладбище стоят. Рядком.

    — М-м, ну ладно…

    Но обязательно появлялся и несогласный с «ладно»:

    — Не на кладбище таким памятникам место, а на
    площадях центральных, возле школ. Это символ,
    чтоб ребята видели, помнили.

    — Здесь, в городе-то, столько площадей не наберешься — со всех деревень расставить.

    — Ну да…

    Курили, вздыхали.

    — И сколько деревень затопило, получается?

    — Ну давай считать.

    И с горьким каким-то удовольствием перечисляли названия не существующих больше сел и деревень:

    — Кутай, Пылёво наше, Сергушкино…

    — Сергушкино-то при чем? Оно стоит. До него
    никакой потоп не доберется.

    — Избы стоят, а людей убрали. Техники там! Всё,
    что насобирали по окрестью, — туда. Барж на десять
    хватит загрузить железом.

    — Ну, мы не про это счас… В общем, Сергушкино
    тоже считаем…

    — Проклово, Большаково.

    — Усово…

    — Красивая деревенька была.

    — Да, маленькая, но как игрушка.

    — Немцы строили, чего ж…

    — Не немцы, а литовцы.

    — Ну, разницы-то…

    — Косой Бык, Селенгино, — упорно продолжал тот, кто предложил сосчитать.

    Но его снова перебивали:

    — Селенгино уж давно пустым стояло.

    — По бумагам-то было. Да и дома оставались…

    — Костючиха там до последнего жила. Старуха такая — ух! Всех гоняла…

    — Померла.

    — Да ты что! Не слыхал…

    — Буквально перевезли ее, и через месяц… Теперь
    какой-то суд с роднёй.

    — А чего?

    — Ну, квартира не в собственности была, поэтому
    город, или кто там, не отдает родне… Ну, там черт ногу сломит разбираться.

    — Мозги.

    — А?

    — Мозги сломит.

    — Мозги-то мы себе здорово повывихивали. До сих пор как в чаду.

    — Эт точно.

    — Эх-х…

    — А с Таежным как? Неужели оставят?

    — Часть расселили, но в основном стоит.

    — Там так — у кого изба на суше, а огород — на дне. Кочегарка на самой кромке — метров десять буквально от воды…

    — Вроде, слышал, дамбу какую-то мощную сыплют. Важный, говорят, поселок, нельзя терять.

    — Ну дак, федеральная трасса через его проходит.

    — И чего? Дорога дорогой, а людей-то зачем там
    держать? Они вообще там в панике — каждый день
    ждут, что затопит. Тем более сейчас, зимой…

    — Может, хе, деньги кончились — переселять. Разорились на нас.

    — Они разорятся…

    — Вон и Путин на пуск гидры не приехал. Из Москвы руководил. Сэкономил.

    — Приехал бы, порыбачил заодно.

    — Да чё ему у нас… Его Шойгу на рыбалку в такие
    места возит!.. А мы… в говно превратили реку…

    Приходил к Игнатию Андреевичу и Алексей Брюханов. После долгой непонятной болезни он похудел, потускнел… В первое время, выписавшись, пытался добиваться правды — что же все-таки это у него за язвы на руках (они, черноватые, то исчезали, то
    появлялись снова, гноились), но заметил: чем громче
    добивается, тем сильнее сторонятся его окружающие, — мало ли, действительно, чем заражен, — и
    бросил. Принимал рекомендованные лекарства, они
    вроде бы помогали.

    В основном помалкивал, усмехался горьким шуткам и острым словам земляков. А потом стал приносить листочки.

    — Дочери купил компьютер и сам в него лазить
    наладился. В Интернет. Много там всего… Для чего раньше надо было целую библиотеку перелопатить, теперь за пять минут найти можно. Там и про
    наши места много чего. Могу почитать. Записал
    кое-что.

    — Давай-давай, Леш, хоть узнаем.

    Брюханов кашлянул, объяснил:

    — Это путешественник, еще до Петра Первого,
    семнадцатый век… Не путешественник то есть, а посол. В Китай ехал и к нам забрался. Дневник вел…
    И вот он пишет, короче: «На левой стороне деревня
    Кутай, от острова Варатаева две версты. На той же
    стороне речка Кутай. А на той речке поставлена мельница, и сбирают на Великого Государя…»

    — Погоди, — остановил Брюханова Геннадий,
    бывший тракторист, а теперь грузчик в торговом
    центре. — Погоди, почему на левой стороне? Кутай
    же на правой был.

    — Может, раньше на левой, — заикнулся Игнатий
    Андреевич, — три века назад-то…

    — Ну а речка тоже место поменяла?

    — Леха неправильно списал, видать.

    Невесело посмеялись.

    — Я думаю, это он относительно себя определял, — предположил Брюханов. — Он же вверх плыл.
    И от него, значит, слева.

    — Гм… видимо… Чего там дальше?

    — «А как идешь от деревни Кутая, и от того места
    идут всё острова, и другого берега не видать».

    — Угу, угу, значит, точно вверх шел. Островов выше Кутая полно.

    — «На той же стороне деревня Огородникова, от
    речки Кутая пять верст. На той же стороне деревня
    Кромилова, а под деревнею речка Мамырь, от деревни Огородной четыре версты. На правой стороне деревня Софронова…»

    — А что это за Мамырь? — нахмурился, вспоминая, Игнатий Андреевич. — Под Братском, знаю, Мамырь есть, село… Это он уже в Иркутскую область,
    что ли, уплыл?

    — Да вряд ли… Да мало ли Мамырей? У иркутов
    и поселок Кутайский тоже есть. Тоже недалеко от
    Братска.

    — Да?.. То-то с нами не церемонились — одним
    Кутаем больше, одним меньше… Москву бы не стали
    топить…

    — Хе-хе, эт ты к месту сказанул. Про Москву.
    С минуту молчали, представляя, что вот появилась идея перегородить Москву-реку, построить на
    ней ГЭС. И началось расселение москвичей по России…

    — А Пылёво-то, — не выдержал Виктор Плотов, —
    Пылёво наше там хоть упоминается?

    Брюханов мотнул головой:

    — У этого — нет. Дальше будет… А здесь вот что
    интересно: оказывается, столько деревень стояли
    между Кутаем и Усть-Илимском. Тут названий двадцать. — Глянул в бумагу: — Софронова, Суворова,
    Смородникова… И вот, кстати: «Против той деревни
    Смородникова искали жемчуг. И в тех местах жемчугу сыскали небольшое, и велми мелок. Только сыскали одно в гороховое зерно грецкое».

    Это сообщение вызвало долгий спор. Одни удивлялись и не верили, что в их реке могут обитать жемчужницы, другие уверяли, чуть не божились, что видели не только эти раковины, но и мелкие жемчужины в них.

    — Ну, я даже и не додумался, что это жемчужина, — говорил Женька Глухих. — Думал, песчинка
    такая крупная. Мало ли…

    Ему не то чтобы верили, но опасались объявлять,
    что врет, — именно Женька, выпивоха и шалопай,
    никчемный мужичок, притащил несколько лет назад
    в деревню осетра на сорок килограммов…

    — А вот здесь про Пылёва, — продолжал Брюханов, — который, наверно, и деревню поставил. Или
    сын его… «Вверх по реке деревня Кутайская, а в ней
    пашенные крестьяне: Дёмка Привалихин, Васька
    Пылёв, Ивашко да Лучко да Климко Савины».

    — Привалихин, — вздохнул Виктор. — Сколько
    всего случилось за триста лет с лишним, а фамилия
    сохранилась. Не фамилия даже — род!

    — Ну, в документах куча фамилий знакомых. Заборцевы, Рукосуевы, Сизыхи, Верхотуровы, Саватеевы, Усовы. Моих предков полно — Брюхановых.

    — Да-а, веками держались. А вот взяли их… нас всех и — смыли.

Бой с тенью

  • Павел Басинский. Лев в тени Льва. — М.: АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2015. — 509 с.

    Быть биографом невероятно тяжело. Лишенное беспристрастности личное отношение автора к своему герою накладывает отпечаток на все исследование, которое в результате может вызвать раздражение или удивленную улыбку. Например, биография Эдуарда Лимонова, не так давно написанная Эммануэлем Каррером, в какой-то момент начинает ужасать то ли ненавистью, то ли завистью одного литератора по отношению к другому; или «Жизнь Тургенева», созданная Борисом Зайцевым во время первой волны эмиграции, получает отчетливую интенцию сожаления об отсутствии религиозности в великом русском писателе…

    Словом, дело это неблагодарное — быть биографом: еще и читатели набегут и станут ругать. Павел Басинский — опытный дирижер чужих жизненных мелодий: он писал и о Горьком, и о Толстом, за роман о котором получил в свое время «Большую книгу». Басинский подходит к повествованию нетрадиционным образом: подробно рассказав о жизни Толстого в «Бегстве из рая», писатель создает нечто вроде сериальных «спин-оффов», так как придумать полноценный сиквел весьма затруднительно. Так что он расширяет систему персонажей, добавляя к главной фигуре — Льву Толстому — то Иоанна Кронштадтского, то сына, Льва Львовича, и тем самым изменяет суть конфликта.

    Можно предположить, что центральным приемом биографической прозы Павла Басинского становится сопоставление: однако если в случае с первым романом о Толстом это сопоставление было композиционным (описание последних дней жизни Толстого параллельно всей его биографии), то в последующих двух романах Басинский переходит к системе персонажей, превращая изначально нейтральный прием в навязчивое противопоставление героев.

    Несмотря на некоторое опрощение формы, Басинскому удается избежать самой большой опасности: однообразных пересказов содержания предыдущих книг. Он не делает «ремейков», не переписывает из книги в книгу одни и те же эпизоды — автору самому неинтересно стоять на месте и бесконечно разъяснять уже изложенный материал. Он жаждет поделиться новыми аргументами в пользу величия Толстого. И если в мелочах ему удается не повторяться, то основная идея, как ни крути, не меняется.

    «Лев в тени Льва» начинается рождением Льва Львовича Толстого и заканчивается смертью Льва Николаевича Толстого. Между двумя этими моментами — десятки писем, дневниковых записей и выдержек из романов. Это не только диалог двух Львов, но и разговор Толстых о внутренних проблемах семьи. Все, кто жил в яснополянском доме, включая приближенных, вели бесконечные дневники. В результате потомки стали свидетелями реалити-шоу «Семейство Толстых», а Павел Басинский взял на себя обязанность его режиссировать, подражая манере «всезнающего рассказчика». Иногда это «всемогущество» опирается исключительно на письменные источники и помогает трактовать характер героя не напрямую: например, когда Лев Львович восторгается Горьким, читатель узнает, что в этот же момент Горький пишет Чехову о Льве: «глупый он и надутый». Но порой Басинский использует высокопарные формулы, которые очень сложно доказать: «Лёва был обречен ступать след в след за отцом, когда его отец уходил всё дальше и дальше».

    Автор регулярно сопоставляет литературу и жизнь. В «Бегстве из рая» запоминались сравнения быта дворянства, изображенного в романах Толстого, и действительной жизни людей того времени:

    Поместный дворянин представляется нам в образе Константина Левина, а городской развратник — в образе милейшего Стивы Облонского. Но Толстой знал и другие образы, описать которые просто не поднималась его рука. Например, он хорошо знал о жизни своего троюродного брата и мужа родной сестры Валериана Петровича Толстого. Свояченица Л.Н. Татьяна Кузминская в 1924 году писала литературоведу М.А. Дявловскому о Валериане Толстом: «Ее (Марии Николаевны. — П.Б.) муж был невозможен. Он изменял ей даже с домашними кормилицами, горничными и пр. На чердаке в Покровском найдены были скелетца, один-два новорожденных».

    В книге «Лев в тени Льва» сохранилась тенденция внимательного отношения к жестоким подробностям жизни; в результате в тексте словно перестают быть необходимы сопоставления с романными сюжетами: горькая судьба старшей дочери Татьяны представлена в формулировке «А ей уже тридцать лет, а она еще девушка». Она страдает от зависти к любвеобильной младшей сестре Маше, от несчастливой влюбленности в одного из толстовцев, Евгения Попова, который, к тому же, женат, а также от преследований другого последователя отца — Петра Хохлова, сумасшедшего, сбежавшего из психиатрической лечебницы. Тут уж действительно, литература «отдыхает».

    Кроме того, Басинский приписывает самому Толстому синдромы, названные именами гоголевских героев: он обладатель и «синдрома Подколесина» («Бегство из рая»), и «синдрома Бульбы» («Лев в тени Льва»). Запутавшись в хитросплетениях жизни и литературы, не определившись до конца, что первично, а что вторично, автор готов вынести вердикт: «Толстой как болезнь» — именно так называется глава, в которой Басинский рассказывает о нервном заболевании Льва Львовича и причинах его возникновения.

    Проще всего представить дело так. Упрямый, своенравный отец гнул сына в сторону своих убеждений, а тот, не справляясь с давлением отца, заболел. Но Толстой не насиловал волю сына. Он не стремился к тому, чтобы сын стал его двойником. Просто само существование такого отца убивало в сыне способность к самостоятельной жизни.<…> Это была тяжелая форма зависимости от отца. И это была проблема не одного Льва Львовича.

    Стоит обратить внимание на то, как автор объясняет свою мысль о невиновности отца в болезни сына. Дело даже не в том, что у затяжной депрессии (или, как ее ласково называли в XIX веке, «гнетучке») Льва Львовича могли быть какие угодно причины. Дело в том, что Басинский упорно защищает своего главного героя — Льва Николаевича — от любых возможных нападок. После высказанного обвинения он словно два раза резко рубит сплеча: «не насиловал», «не стремился», огрубляет достаточно сложную картину взаимоотношений отца и сына до диагноза «двойничество», употребляет характерную для эмоциональных и неаргументированных высказываний частицу «просто», использует графическое выделение, отчего нейтральное местоимение становится лексически значимым.

    При подобном отношении автора к одному герою у него возникают проблемы с другим. Павел Басинский игнорирует такие черты характера Льва Львовича, как наивность и неопытность, свойственные молодости, тому периоду жизни, в котором он пребывает большую часть романа: в то время как Толстой-старший мудреет, Толстой-младший просто-напросто взрослеет. Бессмысленно спорить с тем, что к концу жизни Лев Львович, что называется, «скатился» — тут факты действительно говорят сами за себя: он не имел заработка, разрушил семью, был заядлым игроком. Но истерическую и мятущуюся душу молодого Льва Львовича охарактеризовать однозначно невозможно. Вот выдержка из его дневника: «Дочел я свои лекции и увидал, что экзамены держать не могу, не только потому, что я плохо знаю, но также и главное потому, что я стар и вся эта процедура экзаменов мне до того противна, что я именно не могу, не то что не хочу или воображаю что-нибудь, — проделывать эту комедию».

    Павел Басинский отзывается на это следующим образом: «„Я стар“, — пишет он. Ему еще не исполнилось двадцати двух лет», — словно забывая о проблемном принятии молодыми людьми возрастных условностей. В отношениях же Льва Львовича с образованием есть прямая связь с общей неустроенностью его внутреннего мира, а не только с ленью и безответственностью. Этот человек пытался стать врачом, писателем, скульптором и политиком. Он действительно хотел изменить мир и стал несчастлив оттого, что это у него не получилось. Настолько, что к концу жизни начал напоминать сошедшего с ума человека.

    «История любви и ненависти», — гласит подзаголовок романа. Предполагается, что любви и ненависти двух Толстых, но Павел Басинский организовал настоящий любовный треугольник, и кто в нем катет, а кто — гипотенуза, не разберешь.

    Купить книги в магазине «Буквоед»:

  • Павел Басинский. Бегство из рая
  • Павел Басинский. Лев в тени Льва

Елена Васильева

Алиса Ганиева. Жених и невеста

  • Алиса Ганиева. Жених и невеста. — М.: АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2015.

    Известная молодая писательница и лауреат премии «Дебют» Алиса Ганиева написала новую книгу о своих ровесниках и актуальной для них теме брака: «»Почему тебе уже 25, а ты еще не замужем?» — пристают к героине советчики. «Найдешь невесту к заданной дате, зал уже забронирован», — наказывают герою обеспокоенные родители. Свадьба на Кавказе — дело ответственное, самое важное. А тут еще вмешиваются гадалки и узники, сплетницы и любопытные, фанатики и атеисты. Реальность мешается с суеверием, поэзия жизни — с прозой, а женихи — с невестами. И вся эта феерия разворачивается в лишившемся корней современном поселке в прикаспийских солончаках».

    Поезд шел через душную степь. К плацкартным окнам липли насекомые, и пассажиры маялись от бессонницы. Сразу после рассвета объявили о новой остановке. Из вагона, толкаясь и волоча за собою набитые хламом сумки, стали выкарабкиваться чада и женщины. На освободившемся месте появился новый высокий попутчик со знакомым Марату гордым лицом, длинными чёрными вихрами и спортивной сумкой через плечо.

    Марат тотчас же вспомнил его подростковую кличку — Русик-гвоздь. Кажется, это было как-то связано с сапожником. Не вспомнить наверняка. Когда им было лет по двенадцать, они все время подтрунивали над старикашкой, державшим обувную будку прямо на поселковом Проспекте. Проспектом называлась широкая и длинная колея, куда выходили ворота жилых домов. В дожди колея набухала и превращалась в канаву, по которой жители перебирались в калошах и на ходулях, брызгая и чавкая грязью.

    Сапожник же, сидевший там в своей будке, как часовой, казался мальчикам отчего-то средоточием зла, ненавистным чудищем, заслуживающим безжалостной кары. Они взбирались на будку по двое или по трое, отыскивали любимую щель в крыше и, хихикая, совали туда пластмассовый носик кувшинчика, стянутого из уличного туалета. Вода из кувшинчика выливалась злодею сверху на голову. Некоторые ухари предпочитали закидывать старикашку горящими бумажными обрывками, пихая их в ту же злосчастную щель. Сапожник, чертыхаясь, выскакивал наружу, грозил молотком, клокотал на своем наречии, пытался подпрыгнуть и уцепить мальчишек за пятки.

    Самым веселым было улепётывать. Пока один отвлекал и пререкался, другие соскакивали с будки и бежали прочь, давясь от смеха. Бедолага никого не мог запомнить в лицо, но с Русика исхитрился как-то сорвать шапку, зажал ее крепко под мышкой и начал горланить, размахивая торчащим из кулака колодочным гвоздиком:

    — Я этот гвоздь твой башка забью!

    Русик умолял вернуть шапку, но сапожник все надсаживался:

    — Гвоздь, башка! Гвоздь, башка!

    Что было дальше, Марат не помнил, но кличка засела надолго, не хуже гвоздя.

    — Русик, салам! — хлопнул он ладонью по столику.

    Русик обернулся, и угрюмая складка на его лбу слегка распустилась. Начались, как водится, восклицания и рукопожатия. Оказалось, что он что-то преподает в кизлярском филиале университета и возвращается сейчас в посёлок после приёма экзаменов. Марат тут же забыл название предмета. Что-то, связанное с экономикой. Ему не терпелось скорее вывернуть на свежие поселковые новости.

    — Что, Русик, скажи, Халилбека все-таки посадили? Сидит?

    — Еще как сидит! В той самой тюрьме, которая в нашем поселке!

    — Надо же! До сих пор не верю!

    — И наши не верят. Никто не верит. Боятся, ждут, что его вот-вот выпустят, коллективные письма пишут в защиту.

    Да, Халилбек был той еще птицей. Он не имел ни одной официальной должности, но при этом контролировал недвижимость в поселке и городе и чиновников всех мастей. Он являлся одновременно во все кабинеты, издавал собственные книги по благоустройству и процветанию всего мира, командовал бюрократами, якшался, как поговаривали, с бандитами, нянчил младенцев в подопечных больницах, кружил головы эстрадным певичкам и только больше полнел и здоровел от множащихся вокруг тёмных слухов. Без ведома Халилбека никто в округе не решался купить участок, открыть кафе, провести конференцию. Он вникал в дела, казалось бы, самые мелкие и вместе с тем стоял, если верить молве, за главнейшими рокировками, пропажами и судьбоносными решениями. Отец Марата когда-то знал Халилбека лично, но общение оборвалось после одной неприятности, даже несчастья.

    Был у Марата сосед Адик. Зашуганный мальчик, которого детвора постоянно дразнила плохими словами и обзывала сыном гулящей женщины. Жил он с дедушкой. Отец ребёнка и вправду был неизвестен, а мать, спасаясь от кривотолков, скиталась где-то по России, пока не вернулась домой умирать. Адик уже заканчивал школу. Он страшно стыдился матери, но по видимости простил ее. И после того, как та довольно быстро угасла от туберкулеза, долго ещё шатался по окрестностям сам не свой.

    В детстве Адика постоянно лупили ровесники. Марату приходилось то и дело по-соседски защищать его от чужих тумаков. Вот Адик и ходил за ним, как привязанный, чтобы не тронули. К тому же родители Марата постоянно Адика привечали, подкармливали и жалели.

    Дедушка, его воспитавший, умер чуть раньше матери. Говорили, он и построил ту самую тюрьму, в которой теперь сидел Халилбек. Он был и архитектором, и увлеченным арабистом, хранителем редких средневековых рукописей, в том числе не только на аджаме, но и гораздо более загадочных — тысячелетней давности, выведенных древним алфавитом Кавказской Албании на бумаге местного производства. За сомнительное увлечение дореволюционным прошлым он в свое время поплатился местом в управлении по делам строительства и оказался сослан сюда из города. Рукописи были изъяты и отданы в советские архивы, а потом то ли уничтожены, то ли потеряны.

    Впрочем, дедушку Адика Марат помнил слабо. Разве что подтяжки и случайно подсмотренный под рубашкой ортопедический корсет, — наследство от битвы под Сталинградом. Бывший архитектор был нелюдим, да и дружить ему стало не с кем. Народ вокруг ютился мелкий, чернорабочий, насильно переселённый с неприступных гор и растворённый болотной степью. Не пирог, — обгоревшие шкварки с противня.

    А вот сам Адик очень живо стоял у Марата перед глазами. После школы мальчик никуда не поступил, слесарничал, сразу женился на подобранной Маратовой матерью тяжелогрудой, молчаливой ровеснице. Сам Марат постоянно ссужал его деньгами, тот мямлил неуверенным тихим голосом, что вернет и, разумеется, не возвращал. Потом Марат уехал в Москву, где устроился юристом в адвокатской конторе и то и дело, наездами, помогал Адику отбиваться от некоторых посельчан, зарившихся на его домик и пытавшихся его оттуда всеми средствами выкурить.

    Перелом случился как-то летом, когда Марат приехал из Москвы и обнаружил, что у Адика, совсем еще юнца, хоть и отца семейства, вдруг завелись приличные деньги, непонятно откуда взявшиеся. Адик утверждал, что устроился в городе, в музыкальном киоске, но эта версия была неприлично жалка. А вот денег хватило на чёрную Ладу Приору с красивым номером. На ней Адик раскатывал по Проспекту без всякой надобности, как бы назло всем тем, кто его травил и мучил с пелёнок. Марата он встретил в выглаженной рубашке и очень торжественно (разговор происходил на кухне) вытащил рублёвую пачку из алюминиевой банки с красной надписью «Рис»:

    — С процентами!

    Марат отказался брать, но Адик разобиделся, почти разозлился. Пришлось уступить. Во дворе своего дома он затеял какую-то совершенно ненужную и спешную стройку. Твердил, будто делает флигель для гостей, хотя гостей у них с женой совсем не бывало. Жизнь они вели скрытную, смирную, даже их младенцы-погодки совсем не ревели. А потом в поселок приехал Халилбек, у него и здесь был запертый наглухо особнячок, буквально за поворотом от дома Марата. Неизвестно, чего ему приспичило самому сесть за руль и примчаться ночью, без охраны. И как так произошло, что Адик попался ему под колеса в глухой и поздний час. Дело, конечно, замяли. Отец Марата пробовал разобраться, но с Халилбеком было не совладать. Адика похоронили.

    Вот тут-то, уже после похорон, выяснилось невероятное. Марату признались шёпотом, что Адик был его, Марата, единокровным братом. И что мужчиной, от которого понесла и родила заблудшая чахоточная покойница, был его собственный отец. Но самым нелепым казалось то, что мать не только об этом знала, но еще и оправдывала отца. Мол, Асельдера можно понять, он грезил о детях, а я больше рожать не могла по здоровью. Адика она любила почти как родного, а после смерти поминала его, всплакивая, чуть ли не каждый день. Пробовала забрать внуков, но жена Адика испарилась сразу после сорокового дня вместе с детьми, уехала на кутан1.

    В общем, у семьи Марата были личные счеты к Халилбеку. Русик во все это не вникал. Расспросив Марата про Москву и адвокатскую контору, он снова стал угрюм и, почесывая щетинистый подбородок, пялился на пролетающие мимо пустоши.

    — Да плевать на этого Халилбека, — вдруг хмыкнул он, — меня другое достало. Наши бараны. Ты знаешь, я живу за «железкой», а там у них как это, типа оппозиционная мечеть. Пристают каждый день: что ты к нам не ходишь? Да я и в другую мечеть не хожу, которая у Проспекта. Я вообще целый день или в Кизляре на занятиях, или в городе, в комитете. Езжу туда на велике. От этого тоже все бесятся. Почему на велике, почему не в костюме? А дома одно и то же: когда женишься, когда женишься? Причем, конечно, на своей хотят женить, чтобы нашей нации. А недавно в посёлке узнали, что я на танго хожу. О-о-о, прямо пальцем показывали…

    — Да возьми, и уезжай из посёлка!

    — Легко сказать «уезжай». Меня разве отпустят так просто? Я — единственный сын, сёстры — маленькие, родители — упёртые.

    — Ну и не ной тогда…

    Марат глядел на Русика с ухмылкой. Тот был известен своими странностями. Поглядывал на поселковых презрительно, на проповеди не являлся, водил романы с городскими разведёнными художницами, изъяснялся иногда сложносочинённо, «как хохол», беспорядочно ударялся то в коллекционирование старых географических карт, то в нумизматику, то в зимние морские заплывы, как будто желая всем вокруг наперечить и выделиться, но быстро всё забрасывал и запирался дома на несколько дней тосковать. Поэтому ни велосипедная езда на работу в город (тридцать километров по грязи в одну сторону), ни занятия танго Марата не удивили. Он переспросил про женитьбу:

    — А что, невесту уже нашли?

    — Да они всё время кого-то находят и подсовывают, — скривился Русик, — как в зоопарке.

    — Просто я тоже жениться еду.

    — Ты? Жениться? На ком?

    — Еще не знаю. Нужно срочно найти. Свадьба уже назначена, и банкетный зал снят на тринадцатое августа, а невесты еще нет, — скороговоркой объяснял Марат, катая вчерашние хлебные шарики по столу.

    Мимо, по проходу поезда снова, окликая друг друга и посмеиваясь, перемещались люди с полотенцами, зубными щётками, кукурузными палочками, телефонами, бесконечным дребезжанием подстаканников.

    — Ты шутишь? — встрепенулся Русик.

    — Спроси у моих предков, шутят они или нет. Каждое лето приезжаю и срываюсь у них с крючка. В этот раз решили зал снять. Если не найду жену, деньги за аренду пропадут. Зал не супер-пупер, на окраине города. Самые лучшие, ты знаешь, за год бронируют. Но тысяча гостей поместится. Отец даже одну машину продал, чтобы деньги выручить. Я тоже экономлю. Сам видишь, в плацкарте…

    Марат нервно засмеялся.

    — От тебя не ожидал, Марат! Ты зачем на это ведёшься?

    — Да я, если честно, и сам не против, пускай женят. Одному надоело…

    Несколько секунд Руслан не отрывал от приятеля поражённого взгляда, потом тряхнул шевелюрой и, зажмурившись, лёг на полку. Марат встал и, размявшись, понёс звякающие в подстаканниках гранёные стаканы к баку для кипячения, «титану» на языке проводников. Плацкарт изнывал от жары. Толстые торговки с клетчатыми баулами расхваливали шифоновые шарфы леопардовой расцветки, покупательницы щупали ткань, совещались, шуршали деньгами.

    — Чё, вацок2, чай захотел? — крикнул знакомый попутчик с верхней полки, сверкнув жёлтыми пятками.

    — Да, прикинь, братишка, — засмеялся Марат.

    Когда вернулся с чаем, Русик мгновенно приподнялся, упёрся локтями в столик. Стали размешивать сахар.

    — А что там за контры в посёлке между мечетскими? Вроде драка была? — лениво почесался Марат, присаживаясь.

    — И не одна. Там же как… Была одна мечеть, имама выбрали.

    — Ну?

    — Но потом между тухумом3, который строил мечеть, и имамом возникли непонятки. Говорят, что из-за свободы воли, но настоящей причины никто не знает.

    — Не понял…

    — Смотри. Люди этого тухума считают, что все действия совершает только Аллах, даже те, что как бы принадлежат человеку. То есть, всё предопределено сверху, и свободы воли ни у кого из нас нет.

    — А имам спорил?

    — Имам учил, что Аллах узнаёт о поступках человека только после их совершения. И еще что-то про сотворённость Корана. Мол, смысл вечен, а слова, которыми он выражен, сотворены и не вечны.

    — И что, из-за этого подрались?

    Русик хмыкнул:

    — Сначала эти противники имама демонстративно перестали ходить в мечеть и принялись пугать людей, что имам — ваххабит. Уже сколько лет прошло, сейчас этого не так боятся, а тогда, — считай, что приговор. Хотя, если вдаваться в эти их религиозные тонкости, он вовсе не ваххабит, а какой-нибудь кадарит4. Или, как его, мутазилит5. Но не важно. Вот, собрали они спортсменов со всей округи, в том числе нескольких чемпионов мира и даже одного олимпийского, звякнули ОМОНовцам и устроили драку прямо внутри мечети. По словам пострадавших.

    — Я слышал об этом, но ОМОН зачем?

    — Ловить людей и на учёт ставить. Имама, естественно, сняли. Тогда его приверженцы ушли из мечети и основали свою, за «железкой». По слухам, Халилбек дал деньги. Но имама потом всё равно оттуда выжили.

    — Из новой мечети тоже?

    — Да, ведь, в конце концов, мечеть за «железкой» и вправду стала ваххабитской. Он не сходился с паствой во взглядах.

    — Ну а последняя драка из-за чего? Повод был?

    — Да, бытовуха. Пацан из мечети с Проспекта чего-то не поделил с другим, который ходит за «железку». С этого и закрутилось. Прямо на моих глазах, после вечернего намаза. Я как раз вышел пройтись после ссоры с отцом. По поводу женитьбы ссорились. Стою и вижу — вываливает народ из мечети.

    — За «железкой»?

    — Да. Выходят, а за железнодорожными путями уже толпа собралась. Чуть ли не пятьсот человек. Ну, думаю, сейчас будет каша. И, смотрю, кто-то крикнул «Аллау Акбар», побежали друг другу навстречу. К рельсам. Кто-то стал бросаться камнями, и с той, и с другой стороны. Выстрелы в воздух, крики… Я и еще несколько свидетелей бросились успокаивать, разнимать. И тут подъезжает штук десять «Уралов» с ментами. Мне потом сосед говорил, что менты были в курсе и с проспектовскими заодно. Но мне ото всех тошно. Ты бы знал, насколько.

    — Да ладно тебе, Русик, тебя же сильно не трогают.

    — Меня не трогают? Забегает на той неделе сосед, тот же самый, и давай раскачивать: Мирзика похитили, Мирзика похитили! Вечером звонил домой, должен был купить хлеб и через десять минут приехать, и пропал!

    — А, знаю Мирзика!

    — Да кто его не знает! Двоеженец бородатый. Ну вот, Мирзик пропал, и тут же — обычная новость: на въезде в город дорожный патруль пытался остановить подозрительный автомобиль, но водитель открыл по нему огонь. А потом ответным огнём был уничтожен. Оказалось, Мирзик.

    — Что, правда?

    — Ну сосед кричал, что неправда, что всё подстроено, как они обычно орут, тут не разберёшь. В общем, давай из него святого делать. Напиши, говорит, про Мирзика статью, ты умеешь. Я им объясняю: в жизни статей не писал, я — преподаватель. Но они, как с цепи сорвались. Долдонят мне про его доброту. И требуют, чтобы я обязательно про клубничный кекс в материал впендюрил.

    — Какой ещё кекс?

    — Ну жене соседа (она на сносях) захотелось клубничного кекса, и она написала об этом в какой-то виртуальной группе. Жена Мирзика про это прочитала и сообщила Мирзику. Они в это время в машине куда-то ехали. И якобы Мирзик мгновенно развернулся и полетел в кондитерскую покупать соседской жене эту самую сладость.

    — Ангел, а не человек.

    — Да не то слово. Теперь на меня зубы точат, что я писать отказался. Да много чего накопилось. То, что танго танцую…

    Марат отмахнулся:

    — Побольше их слушай!

    — Да я спасался только тем, что для людей Халилбека кропал диссертации. Все это знали и меня не трогали. Халилбека боялись. А теперь он в тюрьме…

    За окном потянулась канавка с плакучими ивами, мусорные горки и бездвижные силуэты жующих жвачку коров.

    — Вот-вот подъедем, — заметил Марат.

    Через некоторое время показалось кирпичное здание станции, состав затормозил, и вскоре они уже шли по перрону. Очень далеко темнели контуры предгорий. Посёлок, родившийся здесь лет пятьдесят назад у станции, начинался сразу за ней, разрастаясь коричневыми кварталами в стрекочущую степь. После засухи грязь на улицах спеклась и крошилась.


    1 Населённый пункт, административно входящий в горный район, но находящийся на равнине, в зоне отгонного животноводства. Возникает на месте пастушьих стоянок на зимних пастбищах.

    2 Браток (авар. «вац» — «брат»).

    3 Род в Дагестане.

    4 Приверженец одного из исламских мировоззренческих учений, суть которого в том, что человек абсолютно свободен в своих помыслах и совершенных поступках, и Бог не принимает в этом участия.

    5 «Обособившиеся, отделившиеся, удалившиеся» — представители первого крупного направления в исламской философской литературе. Относятся к кадаритам.

Стоп-кадр. Ностальгия

  • Стоп-кадр. Ностальгия. — М.: Редакция Елены Шубиной, 2015. — 432 с.

    В марте в Редакции Елены Шубиной в серии литературных сборников журнала «Сноб» выходит книга «Стоп-кадр. Ностальгия». Объединенные под обложкой рассказы предназначены для медленного чтения и содержат разные опыты преодоления прошлого. Татьяна Толстая, Дмитрий Быков, Михаил Шишкин, Андрей Тарковский-младший, Людмила Петрушевская и многие другие расскажут о свой ностальгии по ушедшим мгновениям, людям и, конечно, местам.

    Алла Демидова

    НОСТАЛЬГИИ НЕТ — ЕСТЬ ПАМЯТЬ ДЕТСТВА

    В прошлом у меня нет радостных событий, о которых мне бы хотелось вспоминать, и, когда ассоциативно мелькнет перед глазами какая-нибудь картинка оттуда, я, как пишет в своих дневниках Толстой, «стенаю».

    Причем уйти мне «туда» легко — при моей гипертрофированной актерской фантазии и «вере в предлагаемые обстоятельства».

    Когда не могу заснуть, я ухожу в детство, точнее к бабушке в Нижнее Сельцо под Владимиром. Туда меня отдавали на лето. Я не была там желанным гостем — там и так было достаточно голодных ртов, но маме казалось, что так будет лучше. И еще там жила моя двоюродная сестра, старше меня на пять дней. Вот с ней мы и проводили все лето. Писали вместе письма и бросали в щель нашего крыльца, представляя, что так мы ходим на почту. Думаю, что до сих пор там тлеют эти наши послания.

    Мы спали рядом с домом в амбаре. Рано утром пастух собирал стадо. Из наших ворот тетя Нюра выгоняет нашу корову Победку. Дело в том, что теленок родился 9 мая 1945 года и поэтому его, вернее ее, назвали Победкой.

    Однажды по улице деревни шел полк солдат, в это время пригнали стадо, и бабушка, выйдя на крыльцо, звала: «Победка, Победка!» Солдаты странно на нее косились.

    Бабушка — старообрядка. Из старой старообрядческой семьи. В избе много угольников с иконами, а внизу этих угольников лежат старославянские толстые книжки в коричневых кожаных переплетах.

    Я вижу, как перед закатом бабушка стоит перед угольником с лестовицей в левой руке и молится. На лестовице кожаные бугорки: одни — меньше, другие — потолще. Это поклоны, низкие и в пол.

    У нас с бабушкой обязанность: продавать красную смородину, которой очень много в огороде. Мы с сестрой лениво собираем большую корзину смородины с очередного куста, а на следующий день идем с бабушкой в город к политехническому институту, где бабушка по рублю за стакан продавала эту смородину студентам.

    Однажды мимо шли солдаты и в последнем ряду, отставая, шел маленький солдатик в больших кирзовых сапогах. Когда он пробегал мимо нас, бабушка сунула ему три рубля и сказала: «Прими Христа ради», — он удивился, взял деньги и побежал догонять свою роту.

    Мне эти три рубля вернулись. Уже в Москве я ходила в школу в районе Балчуга. И каждый раз проходя мимо маленькой сапожной мастерской, где сидел сапожник-инвалид, пришедший с войны, я останавливалась около приоткрытой двери и нюхала этот божественный запах кожи, ваксы… Инвалид, наверное, давно меня приметил и однажды заговорил со мной — кто я, с кем живу. Я ответила, что с мамой, а отец погиб на фронте. Он протянул мне три рубля, я взяла, но больше у этой двери никогда не останавливалась.

    Отца я помню эпизодически. Но очень ясными картинками. Я даже помню, вернее вижу, как я впервые пошла (мне было год) через всю комнату к отцу. Он меня подхватил на руки и смеялся. Он меня очень любил.

    Потом, позже, я стою сзади на его лыжах, вцепившись в его ноги, и мы медленно катимся с пологой горки.

    Во время войны он неожиданно приехал на два дня в Сельцо к бабушке. Ночью. Меня разбудили. Он вытащил из рюкзака две мягкие игрушки: слона и лису. Я выбрала лису. Наутро сестре достался слон. Она ревела на весь дом. Лиса долго жила у меня, пока мама не подарила ее какой-то маленькой девочке. Мне жаль. У моего мужа на книжной полке, где стоят тома старой советской энциклопедии, сидит большой коричневый вельветовый медведь, которого купили до рождения Володи.

    Когда началась война, я была у бабушки. В октябре 1941 из Москвы невозможно было уехать, и мама пошла к нам пешком. Шла она несколько дней. Пришла уставшая, грязная, я ее не узнала. Когда она меня взяла на руки и спросила: «Где твоя мама?», — я ответила уже по-владимирски на «о»: «Д-о-лёко-о-о!» — и показала в сторону Москвы. В какой она стороне, мы знали. У нас была детская игра: мы просили кого-нибудь из взрослых ребят «показать Москву», и тебя брали обеими руками за голову, где уши, приподнимали над землей лицом в сторону Москвы. Игра мне очень нравилась.

    Мама осталась во Владимире, устроилась на работу, мы сняли маленькую комнатку в одно окно недалеко от Золотых ворот. Меня отдали в недельный детский сад. Когда бы мама ни навещала меня, я стояла у ворот, смотрела на дорогу и ждала ее.

    В нашей комнатке помимо нас жили крысы, и, уходя, надо было все съедобное подвешивать в наволочке к потолку. Крысам, естественно, это не нравилось, и однажды они от злости растерзали наши подушки. Когда мы вошли, вся наша комната была в пуху.

    Отец еще раз после ранения приехал к нам на два дня уже во Владимир. Мама ушла на работу, мы остались с ним одни, и он меня осторожно спросил: «К маме кто-нибудь ходит в гости?», — и я, хоть знала, что у мамы есть другой мужчина, ответила: «Нет, никогда!»

    Мама вышла замуж за отца с условием, что он купит ей комнату. В тридцатые годы это было можно. Отец — москвич, но жил с сестрой, а мама приехала в Москву из Нижнего Сельца. Отец купил небольшую комнату недалеко от Балчуга, они справили свадьбу, поехали в Сельцо к маминым родителям, она там задержалась, а отец вернулся в Москву раньше — он был студентом, но на вокзале его арестовали. Сослали на Север. Мама осталась одна в Москве. За ней стал ухаживать один инженер из «благополучной» московской семьи, просил выйти за него замуж, она согласилась, но неожиданно вернулся отец (в начале тридцатых годов за примерное поведение иногда раньше освобождали). Мама осталась с отцом. Пожалела. А потом родилась я. Отцу не разрешалось жить в городе (сто первый километр), и он жил у другой сестры в Старой Рузе. Приезжал наездами. Поэтому я его плохо помню. А когда началась война, он добровольцем ушел на фронт. 17 февраля 1945 года в деревне Выжихи Ломжинского воеводства в Польше его убили.

    Мы с мамой уже к этому времени были в Москве. Я помню салют о взятии Варшавы и мамин громкий плач — она только что получила похоронку. А до этого отец мне приснился. Мы были с ним в нашей комнате, и вдруг он стал совсем маленький и ушел под шкаф. Сны я запоминаю редко, а этот помню очень ясно до сих пор. Мы с мамой остались одни. Потом появился отчим… Я ходила в школу.

    Площадка перед гостиницей «Балчуг» была местом наших игр. В гостинице тогда жили семьи вернувшихся с войны. Там жила моя подруга Наташа Шапкина, очень красивая спортивная девочка. В школьном драмкружке она, конечно, получила Снегурочку, а я мужскую роль Бобыля (школа у нас была почти женская, и почти все мужские роли доставались мне). Наташа хорошо прыгала через веревочку, я постоянно сбивалась. Однажды дети не выдержали моих сбивок, взяли меня за руки и за ноги и долго держали так над рекой за парапетом. Я вернулась домой в истерике и с тех пор боюсь коллектива.

    Балчуг, Каменный мост, Красная площадь, Александровский сад, Манежная площадь — это мои адреса. Мама ходила по этому маршруту в университет на работу, а я с ней в свой детский сад во дворе университетского корпуса. Зимой мама возила меня на санках. Я вижу, как по белому снегу от Василия Блаженного катится вниз красное яблоко, которое я уронила. А в самом Василии Блаженном, вернее в самом низу, над тротуаром, есть норка, где живет Королева крыс. На пустой Манежной площади ставили большую елку с игрушками, а вокруг в палатках продавали конфеты и мороженое. Но это, наверное, было уже после войны. У меня одно время наслаивается на другое.

    Моей приятельнице Ире подарили белого кролика. Ее такса Долли тут же стала на него охотиться. Мы живем на даче. В одной комнате живет кролик, в другой заперта такса. Выгуливаем их по очереди. На длинном собачьем поводке. Моя очередь выгуливать кролика. Он спокойно щиплет травку, я замечталась и вдруг боковым зрением вижу, как по дорожке ползет Долли, каким-то образом выбравшаяся из своего заточения, я успеваю схватить кролика, такса прыгает, кролик кричит: «А-а-а-а!», — сумасшедший дом. Надо было отдавать кролика. Но куда? И тут я вспомнила, как мы с моим мужем как-то нашли ежика со сломанной лапкой. Принесли домой. Днем он где-то спал, ночью топал по комнатам, и потом весь пол был в какой-то зеленой жиже. Прошел месяц, нам надо было уезжать, и мы отдали ежика сыну нашего приятеля — сын был председателем кружка юннатов. Ежик там долго жил. Возвращаюсь домой, рассказываю Володе всю эту дачную эпопею и заканчиваю, что мы кролика отдадим, как отдали когда-то нашего ежика сыну Цукермана. Володя меня, молча, выслушал и говорит: «Алла, дело в том, что ежика мы с тобой нашли двадцать пять лет тому назад, сыну Цукермана сейчас под сорок и живет он давно в Израиле».

    Такое наложение времени я заметила у хороших актеров, когда они играют классику. Мне посчастливилось видеть Смоктуновского в Мышкине, когда театр восстанавливал «Идиота» для Эдинбургского фестиваля, а мы в это время в Ленинграде снимали «Дневные звезды». На сцене был Смоктуновский со всеми его привычками и голосом, и в то же время я ощущала время Достоевского и характер самого Мышкина. Удивительно!

    Мне не спится. Моя проклятая бессонница. Я «ухожу» к бабушке в Нижнее Сельцо. Мы все сидим за столом. Пьем чай, вместо сахара свекла. За столом сидят беженцы — нищие (это входит в бабушкину религию). Мы с сестрой фантазируем, какое на вкус бывает пирожное: мы никогда его не ели. И вдруг во рту я чувствую вкус орехов, сладостей и еще чего-то пряного. Может быть, среди беженцев сидел гипнотизер, и он нас пожалел, или это разыгралась моя фантазия?

    Дом бабушки сохранился, но я боюсь туда ехать, потому что моя детская картинка померкнет, на нее наложится сегодняшний день.

    Наверное, Пруст тоже боялся вернуться в маленький городок Иллье, где он тоже у бабушки проводил летние каникулы. В его романах городок Иллье под Шартром превратился в Комбре, где в большой гостиной бабушка принимала своих великосветских гостей за чаем.

    Я как-то поехала в Шартр и заехала в прустовский Иллье, где в доме бабушки расположился музей Пруста. Бабушкина гостиная оказалась маленькой тесной комнаткой, забитой мебелью мелких буржуа. И вместо прустовской речки в романе журчал заросший зеленью ручеек…

    Никогда не надо возвращаться туда, где прошло детство. (Я уже не говорю о фатальном возвращении старого Форсайта.) Детство должно оставаться в памяти. И возникать в бессонные ночи…