Флэнн О’Брайен. Лучшее из Майлза

 

  • Флэнн О’Брайен. Лучшее из Майлза / Пер. с англ. Шаши Мартыновой под ред. Макса Немцова. — 432 с.

     

    Сборник «Лучшее из Майлза» классика абсурдного юмора Флэнна О’Брайена — это 432 страницы панорамного обзора ирландской жизни середины ХХ века, шипучего, кусачего и искрометного, как вымоченные в лучшем шампанском шерстяные носки. Тексты, где это необходимо, сопровождают десятки познавательных и поучительных гравюр, собственноручно приделанных автором. Весь текст снабжен подробнейшим культурно-историческим комментарием — и русскоязычному читателю достанется самое понятное и растолкованное издание ирландского автора. Публикуется предфинальная версия перевода.

    «Лучшее из Майлза» — шестой издательский краудфандинг-проект московского книжного магазина Dodo Magic Bookroom. Поддержав издание сборника, можно получить подарки — в том числе от фестиваля ирландской культуры Irish Week 2016.

     

    Собачьи уши, четыре штуки пенс

    Позвольте объяснить, о чем речь. Товарные запасы в книжных магазинах смотрятся совершенно не читанным. С другой стороны, латинский словарь школьника выглядит изученным в клочья. Сразу видно: этот словарь открывали и копались в нем, вероятно, миллион раз, и, если б мы не знали, что такое «получать по ушам», решили бы, что мальчик без ума от латыни и не выносит разлуки со своим словарем. То же и с нашим безлобым: он желает, чтобы от одного взгляда на его библиотеку у друзей создавалось впечатление, будто он высоколоб. Он покупает громадный том, посвященный русскому балету — возможно, писаный на языке этой далекой, но прекрасной страны. Наша задача — преобразить эту книгу за сообразно краткое время так, чтобы любой наблюдатель заключил: хозяин книги практически жил, ужинал и спал с ней многие месяцы. Можете, конечно, если хотите, предложить изобретение устройства, приводимого в движение маленьким, но производительным бензиновым мотором, — прибора, который «прочтет» книгу за пять минут вместо пяти или десяти лет, всего одним движением рубильника. Однако такой подход дешев и бездушен, как и время, в котором мы живем. Никакая машина не проделает эту работу лучше мягких человеческих пальцев. Обученный, опытный обработчик книг — единственное решение этой задачи современного общества. Что же он делает? Как он работает? Сколько это может стоить? Какие бывают разновидности книжной обработки? На эти и многие другие вопросы я отвечу послезавтра.

    * * *

     

    Мир книг

    Да, к вопросу об обработке книг. Давеча я говорил о необходимости завести себе профессионального книжного обработчика — человека, который трепал бы книги для безграмотных, но состоятельных выскочек, чтобы книги выглядели так, будто владельцы читали их и перечитывали. Сколько же может быть разновидностей нанесения таких увечий? Не слишком задумываясь, я бы сказал — четыре. Допустим, опытного обработчика просят оценить обработку одной полки книг длиной в четыре фута. Обработчик выдал бы оценку списком из четырех пунктов:

    <Обработка «Поп». Каждый том будет хорошенько и прилежно укрощен, в каждом будет загнуто по четыре уголка, а также забытой закладкой вложен трамвайный билет, бирка из гардероба или иной сходный предмет. Скажем, 1 ф., 7 ш. и 6 п. Госслужащим — пятипроцентная скидка.

    Обработка «Премьер». Каждый том подробнейше обработан, в каждом загнуто по восемь уголков, подходящий абзац в не менее чем 25 томах подчеркнут красным карандашом, и в каждый забытой закладкой вложена листовка о работах Виктора Гюго, на французском. Примерно 2 ф., 17 ш. и 6 п. Студентам университетов с литературным уклоном, госслужащим и социальным работницам — пятипроцентная скидка.

     

    Расценки по любому кошельку

    Замечательно в этой шкале то, что никому нет нужды выглядеть невеждой или неграмотным лишь потому, что он или она бедны. Вспомним: не всякая вульгарная личность богата, хотя я бы назвал…

    Ну да ладно. Обратимся к более дорогим вариантам обработки. Следующий дополнительных денег куда как стоит.

    Обработка «Де Люкс». Каждый том истрепан чудовищно, корешки томов поменьше повреждены так, чтобы создавалось впечатление, будто эти книги таскали с собою в карманах, по абзацу в каждом издании подчеркнуто красным карандашом, а на полях рядом расставлены восклицательные или вопросительные знаки, в каждую книгу забытой закладкой вложена старая программка из «Ворот» (если допустима старая программка из «Аббатства», скидка три процента), не менее 30 томов отделаны пятнами старого кофе, чая или виски, а не менее пяти томов — с поддельными подписями авторов. Банковским служащим, сельским землемерам и главам коммерческих фирм, трудоустраивающим не менее 35 пар рук, — пятипроцентная скидка. Дополнительные собачьи уши, загнутые по согласованным указаниям, — два пенса за полдюжины, по требованию. Расценки за старые программки из парижских театров — по требованию. Это предложение действует ограниченно, итого чистыми 7 ф., 18 ш., 3 п.

Лоран Бине. HHhH

 

  • Лоран Бине. HHhH / Пер. с англ. Н. Васильковой. — М.: Фантом Пресс, 2016. — 416 с.

     

    Французский писатель Лоран Бине, получивший Гонкуровскую премию за дебютный роман, рассказывает одну из самых невероятных историй, случившихся во время Второй мировой войны.
    HHhH — немецкая присказка времен Третьего рейха: Himmlers Hirn heisst Heydrich. «Мозг Гиммлера зовется Гейдрихом», — шутили эсэсовцы. Райнхард Гейдрих был самым страшным человеком в кабинете Гитлера. Он обладал неограниченной властью и еще большей безжалостностью. О нем ходили невероятные слухи, один страшнее другого. И каждый слух был правдой. Гейдрих был одним из идеологов Холокоста. Он разработал план фальшивого нападения поляков на немецких жителей, что стало поводом для начала Второй мировой войны. Именно он правил Чехословакией после ее оккупации, где его прозвали Пражский мясник. Гейдрих был убит 27 мая 1942 года двумя отчаянными чехами, Йозефом Габчиком и Яном Кубишем, ставшими национальными героями Чехии.

     

     

    Часть первая

    Снова мысль прозаика векшей
    растекается по древу истории,
    и не нам заманить
    эту векшу в ручную клетку.
    О. Мандельштам. Конец романа

     

    1

     

    Человек по фамилии Габчик существовал на самом деле. Слышал ли он, лежа на узкой железной кровати, один в погруженной во тьму квартире, слушал ли он, как за закрытыми ставнями знакомо стучат колесами и звонят пражские трамваи? Хочется в это верить. Я хорошо знаю Прагу, и мне легко назвать номер трамвая (впрочем, он мог с тех пор измениться), представить себе его маршрут и то место, где Габчик лежит за закрытыми ставнями, ждет, слушает и думает. Мы в Праге, на углу Вышеградской и Троицкой. Восемнадцатый (а может быть, двадцать второй) трамвай остановился у Ботанического сада. На дворе 1942 год. Милан Кундера в «Книге смеха и забвения» дает читателю понять, что теряется и немного стыдится, когда придумывает имена персонажам. И хотя в это трудно поверить, читая его романы, густо населенные Томашами, Таминами и всякими там Терезами, здесь и без рассуждений очевидно: что может быть пошлее, чем в наивном стремлении к правдоподобию или, в лучшем случае, просто ради удобства наградить вымышленным именем вымышленного персонажа? По-моему, Кундере следовало пойти дальше: действительно, что может быть пошлее вымышленного персонажа?

    А вот Габчик — он не только существовал на самом деле, но и откликался (хотя и не всегда) как раз на это имя. И его необыкновенная история правдива. Он и его друзья совершили, на мой взгляд, один из величайших актов сопротивления в истории человечества и, бесспорно, один из величайших подвигов в истории Сопротивления времен Второй мировой войны. Я давно мечтал воздать ему должное. Я давно представляю себе: вот он лежит на железной кровати в маленькой комнатке с закрытыми ставнями, но с открытым окном, и слушает, как трамвай со скрежетом останавливается у входа в Ботанический сад (в ту или в другую сторону трамвай движется? — этого я не знаю). Но стоит мне сделать попытку описать всю картину — так, как тайком ото всех делаю сейчас, — уверенность, что воздаю ему должное, испаряется. Тем самым я низвожу Габчика до уровня обыкновенного персонажа, а его деяния превращаю в литературу, — недостойная его и его деяний алхимия, но тут уж ничего не поделаешь. Я не хочу до конца своих дней жить с этим образом в душе, даже не попытавшись воссоздать его. И попросту надеюсь, что под толстым отражающим слоем идеализации, который я нанесу на эту невероятную историю, сохранится зеркало без амальгамы — прозрачное стекло исторической правды.

     

    2

     

    Когда именно отец впервые заговорил со мной об этом — не помню, но так и вижу его в комнате, которую я занимал в скромном муниципальном доме, так и слышу слова «партизаны», «чехословаки», кажется — «покушение», совершенно точно — «уничтожить». И еще он назвал дату: 1942 год. Я нашел тогда в отцовском книжном шкафу «Историю гестапо» Жака Деларю и стал читать, а отец, проходя мимо, увидел книгу у меня в руках и кое-что рассказал. О рейхсфюрере СС Гиммлере, о его правой руке, протекторе Богемии и Моравии Гейдрихе и, наконец, — о присланных Лондоном парашютистах-диверсантах и о самом покушении. Отец не знал подробностей (да и мне тогда незачем было расспрашивать его о подробностях, ведь это историческое событие еще не заняло в моем воображении того места, какое занимает сейчас), но я заметил легкое возбуждение, какое охватывает его, стоит ему (обычно в сотый раз — то ли это у него профессиональная деформация, то ли природная склонность, но отец обожает повторяться)… стоит ему начать рассказывать о чем-то, что по той или иной причине задело его за живое. Мне кажется, отец так и не осознал, насколько вся эта история важна для него самого, потому что недавно, когда я поделился с ним намерением написать книгу об убийстве Гейдриха, мои слова нисколько его не взволновали, он проявил вежливое любопытство — и только. Но пусть даже эта история подействовала на отца не так сильно, как на меня самого, но она всегда его притягивала, и я берусь за эту книгу отчасти и затем, чтобы отблагодарить его. Моя книга вырастет из нескольких слов, брошенных мимоходом подростку его отцом, тогда еще даже и не учителем истории, а просто человеком, умевшим в нескольких неловких фразах рассказать о событии.

    Не история — История.

     

    3

     

    Еще ребенком, задолго до «бархатного развода», когда эта страна распалась на две, я — благодаря теннису — уже различал чехов и словаков. Мне, например, было известно, что Иван Лендл — чех, а Мирослав Мечирж — словак. И еще — что чех Лендл, трудолюбивый, хладнокровный и малоприятный (правда, удерживавший при этом титул первой ракетки мира в течение двухсот семидесяти недель — рекорд удалось побить только Питу Сампрасу, продержавшемуся в этом звании двести восемьдесят шесть недель), был игроком куда менее изобретательным, талантливым и симпатичным, чем словак Мечирж. А вот о чехах и словаках вообще я узнал от отца: во время войны, рассказал он, словаки сотрудничали с немцами, а чехи сопротивлялись.

    Для меня, чья способность оценить удивительную сложность мира была в то время весьма ограниченной, это означало, что все чехи были участниками Сопротивления, а все словаки — коллаборационистами, будто сама природа сделала их такими. Я тогда ни на секунду не задумался о том, что история Франции делает подобную упрощенность мышления несостоятельной: разве у нас, у французов, не существовали одновременно Сопротивление и коллаборационизм? Правду сказать, только узнав, что Тито — хорват (стало быть, не все хорваты были коллаборационистами, тогда, может быть, и не все сербы участвовали в Сопротивлении?), я смог увидеть яснее ситуацию в Чехословакии во время войны. С одной стороны, там были Богемия и Моравия, иными словами, современная Чехия, которую немцы оккупировали и присоединили к рейху (и которая получила не слишком-то завидный статус Протектората Богемии и Моравии, входившего в состав великой Германии), а с другой — Словацкая республика, теоретически независимая, но полностью находившаяся под контролем нацистов. Но это, разумеется, никоим образом не предрешало поведения отдельных личностей.

     

    4

     

    Прибыв в 1996 году в Братиславу, чтобы преподавать французский язык в военной академии Восточной Словакии, я почти сразу же (после того как поинтересовался своим багажом, почему-то отправленным в Стамбул) стал расспрашивать помощника атташе по вопросам обороны об этой самой истории с покушением. От него-то, милого человека, некогда специализировавшегося на прослушивании в Чехословакии телефонных разговоров и перешедшего после окончания холодной войны на дипломатическую службу, я и узнал первые подробности. В том числе и главную: операция поручалась двоим — чеху и словаку. Участие в ней выходца из страны, куда я приехал работать (стало быть, и в Словакии существовало Сопротивление!), меня обрадовало, но о самой операции помощник атташе рассказал немногое, кажется, даже вообще только то, что у одного из диверсантов в момент, когда машина с Гейдрихом проезжала мимо них, заклинило пистолет-пулемет (так я заодно узнал, что Гейдрих в момент покушения ехал в автомобиле). Нет, было и продолжение рассказа, которое оказалось куда интереснее: как парашютистам, покушавшимся на протектора, удалось вместе с товарищами скрыться в крипте православного собора и как гестаповцы пытались в этом подземелье их утопить… Теперь всё. Удивительная история! Мне хотелось еще, еще и еще деталей. Но помощник атташе больше ничего не знал.

     

    5

     

    Вскоре после приезда я познакомился с молодой и очень красивой словачкой, безумно в нее влюбился, и наша любовь, я бы даже сказал — страсть, продлилась почти пять лет. Именно благодаря моей возлюбленной я смог получить дополнительные сведения. Для начала узнал имена главных действующих лиц: Йозеф Габчик и Ян Кубиш. Габчик был словаком, Кубиш — чехом, похоже, об этом можно было безошибочно догадаться по фамилиям. В любом случае эти люди составляли, казалось, не просто важную, но неотъемлемую часть исторического пейзажа — Аурелия (так звали молодую женщину, которую я полюбил тогда без памяти) выучила их имена еще школьницей, как, думаю, все маленькие чехи и все маленькие словаки ее поколения. Конечно, ей все было известно только в самых общих чертах, то есть знала она нисколько не больше помощника военного атташе, поэтому мне понадобилось еще два или три года, чтобы по-настоящему осознать то, о чем всегда подозревал, — истинно романной мощью эта реальная история превосходила любую, самую невероятную, выдумку. Да и то, благодаря чему осознал, пришло ко мне почти случайно.

    Я снимал для Аурелии квартиру в центре Праги, между Вышеградом и Карловой площадью. От этой площади к реке уходит улица, на ее пересечении с набережной находится диковинное, как бы струящееся в воздухе здание из стекла, прозванное чехами «Танцующий дом», а на самой этой Рессловой улице, на правой ее стороне, если идти к мосту, есть церковь, в боковой стене которой прорезано прямоугольное окошко. Вокруг этого подвального окошка многочисленные следы пуль, над ним — мемориальная доска, где среди прочих упоминаются имена Габчика, Кубиша и… Гейдриха — их судьбы оказались навсегда связаны. Я десятки раз проходил мимо православного храма на Рессловой, мимо окошка — и не видел ни следов пуль, ни доски. Но однажды застыл перед ним: вот же эта церковь, в подвале которой скрывались после покушения парашютисты, я же нашел ее!

    Мы с Аурелией вернулись на Ресслову в те часы, когда церковь была открыта, и смогли спуститься в крипту.

    И в этом подземелье было всё.

Иван Шипнигов. Нефть, метель и другие веселые боги

 

  • Иван Шипнигов. Нефть, метель и другие веселые боги. — М.: РИПОЛ классик, 2016. — 384 с.

     

    В России у человека много «веселых богов», самый «веселый» из них, пожалуй, нефть. Служить ему сложно, но интересно. Герои Шипнигова знают об этом не понаслышке…
    Сборник состоит из двух циклов рассказов и нескольких повестей. Все тексты тематически и образно связаны между собой, в книге действуют сквозные персонажи.
    В реалистическом пространстве современной Москвы разворачиваются фантастические и парадоксальные сюжеты: живой Ленин, запертый в Мавзолее, исчезновение Останкинской башни, отток капиталов и истощение запасов нефти, показанные буквально, в абсурдистском ключе.
    Острая, как бритва, смешная и одновременно очень романтическая проза Ивана Шипнигова напоминает прозу молодого Пелевина.

     

     

    Царское село
    (Маленькая комедия)

    Полине Ермаковой

    Смуглый отрок бродил по аллеям; стремительно темнело. Был тихий июльский вечер, но отрок озяб. Он вырос в теплых краях славной Абиссинии и привычен был к климату благорастворенному. Сильно кусали комары, расплодившиеся в буйной зелени, обильно произраставшей вокруг. К тому же отрок не понимал, где он сегодня найдет свой ночлег, ибо местность сия была ему решительно незнакома. Добавить к этому некстати разыгравшийся молодой аппетит абиссинца, и можно вполне представить затруднительное положение, в котором наш друг оказался.

    Отрока звали Абуна, он приехал из Абиссинии изучать полную науками и изящными искусствами столицу далекой северной страны, сиречь нашей богоспасаемой родины. По дороге сюда он побывал уже в древней нашей столице. Она понравилась ему главным образом обилием возбуждающих поэтическое волнение девиц, которые видят свое достоинство не в строгости, приличной высшему свету, а в простоте и согласии на невинные ласки, столь приятные в кругу дружеском. О русских женщинах он привез из Москвы сладостные воспоминания, не всегда, впрочем, доверяемые и друзьям в хмельной пирушке, ибо честь дамы превыше всего и для негра из Абиссинии. В Петербурге Абуна намерен был продолжить знакомство с нашими дамами, так часто обделяемыми страстью своими мужьями, не забывая, однако, о науках и искусствах.

    Гуляя по Петербургу и любуясь величественными красотами, возведенными на брегах Невы Петром, Абуна узнал от господ, изъясняющихся на французском языке гораздо изысканнее, чем он, что за городом есть парк. Он устроен по образцу английских, но превосходит их размахом и великолепием. Абуна сел в маршрутную коляску, вверясь совершенно воле Божьей и искусству Терешки-кучера; кони мигом домчали его до парка. Вошед в ворота, от которых как раз отлучился служитель, Абуна был еще более потрясен красотами природы в сочетании с изящностию дворцов, нежели строгой, стесненной гранитом столицей. Долго он бродил по тропинкам, обрамленным жирною зеленью и обставленным прекрасными скульптурами, которые своей белизной и точеностью форм напоминали ему московских барышень и тем несколько смущали молодого негра, который, несмотря на страстные устремления плоти, сердце имел скромное и доброе. Дворцы, флигели и беседки рождали в Абуне патриотическую зависть, утоляемую лишь надеждою, что изучив науки, искусства и кстати запечатлев в своем сердце нежные воспоминания о петербургских дамах, он возвратится в свою родину, увы, пока не столь просвещенную, как эта далекая северная страна, и научит устраивать такие же красоты своих соотечественников, легкость ног которых пока превосходила быстроту их ума. Под сенью дерев, в журчании струй из фонтанов Абуна вспоминал свою далекую, жаркую отчизну, наполненную песками и скромными хижинами, и грустил. За грустью он не заметил, как заблудился. В отчаянии он бродил по аллеям, но не находил настоящего направления. Мало-помалу деревья начали редеть, и Абуна вышел из лесу; дворца было не видать. Должно было быть около полуночи. Слезы брызнули из глаз его; он пошел наудачу. Выбившись из сил, Абуна прилег на скамейку и укрылся камзолом. Несмотря на отчаяние, засыпая, Абуна видел прелестную мраморную ножку одной московской девицы, подставляемую ему для поцелуя в виде карточного проигрыша.

     

    ГЛАВА XXIIIX

     

    Наутро Абуна проснулся от зуда во всем организме, происходящем от комаров. Вокруг него собралась небольшая толпа; раздавались удивленные возгласы; отовсюду спешили еще люди. Почтенных лет господа и дамы в одинаковых синих камзолах наставляли на него орудия с круглыми стеклами неизвестного Абуне назначения. Абуна горячо заговорил сначала на родном языке, потом по-французски; никто не внял ему; все только похлопывали его по плечам и продолжали наставлять орудия. Слезы снова брызнули из глаз Абуны; с горечью подумал он о черни, окружившей его; Абуна залился краской и пошел прочь. Дорогу ему преградил служитель в черном мундире, сидевшем на нем весьма неловко. Портки его были длинны сверх меры и тоже неказисты.

    — Кто этого мудака сюда пустил? Бомжей в Царском селе разводите? Негритосов сифилисных прикармливаете?! — с чувством сказал служитель по-русски. Абуна узнал лишь одно слово «мудак», созвучное некоторым певучим излияниям его родного наречия. Тут появился другой служитель, одетый бедно, но бедность эта изобличала вкус и хорошее воспитание. Он заговорил искательно:

    — Так вчера всего на пятнадцать минут раньше закрыл, народу уже не было! Господин полицейский, я откуда знал, что он придет…

    — Закрыл?.. — свирепо отвечал ему служитель в портках и, взяв несчастного за ворот платья, принялся трясти, явно вознамерившись выбить дух вон.

    Толпа в испуге расступилась; Абуна, не терпя творящегося беззакония, в гневе кинулся на разбойника; страшный удар в лоб свалил его наземь; разум его померк.

    Абуна пришел в себя нескоро. Он лежал на полу в холодном темном узилище; у стены стояла одна узкая кровать; нигде, даже в самых бедных областях своей родины, он не видел столь гнетущей душу убогости. Голова его пылала; Абуна встал и, нашед в двери маленькую щель, стал смотреть наружу; на стене напротив была начертана непонятная ему эпиграмма:

    ОВД ЦАРСКОЕ СЕЛО

    Снаружи зазвучали голоса; Абуна поспешно отступил в тень, готовясь скорее отдать свою жизнь, чем допустить поругания над честью своею. Горячая кровь воинов-предков вскипала в нем; сын пустынных песков ощутил себя зверем и даже негромко, чтобы не обнаружить себя, зарычал на львиный манер. Дверь отворилась, и…

     

    ГЛАВА XVVIIIIV

     

    …На пороге темницы появилась дама столь прекрасная, что казалось, темное узилище превратилось в пышный дворец. Сияние ее благородной красоты ослепило Абуну. Он сделал шаг навстречу ей; она заговорила; никогда еще Абуна не слышал звуков столь пленительных и поэтичных. Смысла их он не понимал, но чувствовал, что в нежности они не уступят эклогам Вергилия, а в красоте воображения далеко превосходят идиллии г-на Сумарокова.

    — Вы тут охуели совсем, что ли? Беспределят, блядь, как хуй знает что, — лились сладкие звуки. — Это студент из Эфиопии, приехал учиться к нам по обмену. В культурную, блядь, столицу! А вы?! Сегодня их группа должна сюда на экскурсию прийти, я вести буду! Что, не видно, иностранец от группы отбился? Языка не знает? Оо, суки позорные… Я вам устрою еще!

    Нега захватила Абуну при этих звуках, но тут он с ревностию заметил, что эклоги прелестницы относятся не только к нему, но и к нескольким служителям, одетым так же, как вчерашний господин разбойник, и выглядывавшим у нее из-за спины. Они смущенно переминались и мигали; дама решительно взяла Абуну за руку и вывела его из темницы; служители прятали глаза и разглядывали свои длинные несуразные портки.

    — Вы извините, мы же не знали… Мало ли тут у нас негров в Питере… В посольство только это… не надо.

    Не удостоив господ в портках ответом, прелестница за руку вывела Абуну из узилища. При ярком свете дня Абуна разглядел ее совершенно. Вьющиеся волосы; нежное округлое лицо; задумчивые голубые глаза. Абуна скользил взглядом все ниже, боясь остановиться на чем-то одном и тем оскорбить благородную даму, вызволившую его из плена. Робость его доброго сердца возобладала над порывами мятежной плоти. Высокая грудь; гибкий стан; округлые бедра словно у Афродиты, только что вышедшей из пучины; легкие ножки, напоминавшие Абуне стопы его целомудренных соотечественниц, только цвет их был белоснежным, мраморным, к чему, впрочем, юноша успел привыкнуть после многих дружеских объятий с московскими красавицами. Оранжевые одежды, свободно струящиеся по прелестям дамы, напомнили Абуне нежные закаты его жаркой родины.

    — Пойдем, накормлю тебя, что ли, — вновь исторглись нежные звуки из груди красавицы. — Полина меня зовут.

    Немало удивившись сему, Абуна понял ее. Pauline употребила английские слова, которые Абуна учил еще у себя на родине от скуки; учил, впрочем, невнимательно, полагая сей язык малоизвестным средь просвещенного общества и потому недостойным усердия. Но сладкозвучное французское имя Pauline развеяло его боязнь предстать перед красавицей обуятым немотой.

    Pauline разделила с Абуной скромную трапезу в ближайшем трактире, названием которому служила краткая, будто сочиненная на латыни эпиграмма: СОЧИ.

    Через час Pauline вела растомлевшего юношу по парку, превосходящему все иные похожие устроения Европы не столько пышностью, сколько тонкостью вкуса, и рассказывала о нем с подробностью, изобличавшей в ней изрядные познания в искусствах и науках. Абуна пылал страстью, известной ему не менее, чем устремления плоти, а именно жаждой к познанию.

    — В год 1752 от Рождества Христова по велению славной Елизаветы Петровны, императрицы всероссийской, затеяна была изрядная переделка дворца под руководством Растрелли, умельца и знатока направления, именуемого барокко, — витийствовала Pauline, чьей речи позавидовал бы и искушенный в преданиях старины Геродот. — Матушка Екатерина Великая, взошед на престол, часть убранства изволила видеть в классическом стиле, как подсказывала ей мода тех славных времен. А вообще, конечно, Версаль сосет… — томно выдыхала Pauline.

    Абуна с некоторым даже испугом, ранее вовсе ему несвойственным, ощущал, как вторая, не столь благородная страсть овладевает им. Страстный юноша, в объятиях которого призналось ему в дружбе немалое число красавиц, как с эбонитовыми персями, так и с ножками, сиявшими мрамором, вдруг стал похож на стройную, бледную и семнадцатилетнюю девицу. Воображению его рисовались романические картины тайного венчания; несмелой рукой он вдруг обнял гибкий стан Pauline и привлек ее к себе, имея в виду лишь дружеское объятие, говорящее о родстве душ. Но Pauline оказалась столь целомудрена, как и прекрасна; на покушения дерзновенного отвечала она сурово и выразительно…

     

    ГЛАВА XXXIIIVVV

     

    Через год Абуна кончил курс в университете и решил пока не возвращаться на родину, преуспев в науках, изящных искусствах и уединенных беседах с дамами высшего петербургского света и отложив просвещение своих легкомысленных соотечественников до тех времен, когда над далекою Абиссинией и без его скромного участия воссияет звезда любви к мудрости человеческой. Несколько раз он был вызван на дуэль; однако, не вполне понимая правила и самый смысл дуэли, всякий раз являлся на вызов с фуражкою, полной черешен, до которых он стал большой охотник, и с беззаботностью, что все принимали за хладнокровие бретера, направлял губами косточки в сторону противника, пока тот целил в него из орудия, назначение которого опять же было неясно Абуне. Впрочем, бывал он пару раз бит в подворотне какими-то темными личностями, но легкость его нрава и любовь к жизни всякий раз побеждала, и Абуна решил покамест остаться в Петербурге. Pauline помогла ему с местом в Царском селе; Абуна с превеликим усердием изучал достославную историю сей сокровищницы искусств, готовясь стать в нем своего рода Вергилием, но только показывающим картины прекрасные и услаждающим чувствительные сердца.

    В изучении славянского наречия он преуспел изрядно, и любимым его понятием стало непереводимое, увы, на европейские языки «авось». Полюбил он и другие, энергичные русские выражения, обычно не печатаемые в журналах, но которыми преискусно владели, выражая тончайшие оттенки своего чувства, кучера, дворники и вообще все, с кем Абуна нечаянно сталкивался в темные вечера на улицах столицы. Овладевать этой отраслью языка славянского ему помогал встреченный нами в начале повествования жестоковыйный господин в несуразных портках. Он каждый вечер, словно диавола из праведника, изгонял из парка одного опустившегося господина, которого громко призывал к себе именем Коля. Он, к превеликому нашему сожалению, из-за семейной неурядицы когда-то был лишен дома и не имел возможности обедать регулярно, и каждый раз, глядя из окна своей кельи, как господин в портках гоняется за несчастным созданием, устрашая несуществующее злоумышление, Абуна изобретал, как вызволить его из несчастных жизненных обстоятельств. Всякий раз погоня кончалась лишь бесплодным утомлением господина полицейского, и Абуна, оставаясь частью души африканцем, восхищался искусством беглеца. Тайком он звал его в свою келью и в самых чувствительных выражениях изливал свои восторги. Г-н Nicolas был весьма просвещенным и тонким человеком, и за вином, которого г-н Nicolas оказался преданным поклонником, они с Абуной до зари говорил о поэзии древних и о нонешних стихотворцах, о других изящных искусствах, населяющих Царское село, но большей частию о дамах, что составляли для г-н Nicolas предмет мучительных и сладостных воспоминаний, не имевших, увы, возможности быть освеженными в настоящем.

    Абуна же избрал постоянным вместилищем своей страсти Екатерину Великую; в парке устроен был аттракцион, где актриса, не со всею подробностию похожая на императрицу, но весьма хорошенькая собою, представляла в лицах эту выдающуюся правительницу. Однако вскоре она сделалась беременною и никак не могла удовлетворительно объяснить сего случая; на ее место немедленно наняли другую актрису, но и она через непродолжительное время вынуждена была оставить служение искусству по причинам, не принятым для обсуждения в обществе. Судьбу первых двух актрис повторила третья; подозрение пало наконец на Абуну; тот, предварительно посоветовавшись с г-н Nicolas, убедительно представил, почему он, к великому своему сожалению, не может быть причиною того, что три прекрасные молодые женщины сменили служение Мельпомене на радости семейного быта.

    Чем дальше Абуна жил в холодном краю, ставшем его второй отчизной, тем чаще он чувствовал поэтическое волнение, требовавшее немедленного и как можно более точного выражения. Сладостные струны все чаще звучали в стенах его монашеской келии. Например:

    «В одну телегу впрячь не можно коня и трепетную лань». Абуна не понимал еще более половины из этих слов; но он чувствовал, что изречение сие отличается ясностью и краткостью слога, и оно было исполнено для него неизъяснимой прелестью.

    Первым же слушателем этих эклог была Pauline, с которой наш юноша впервые только и понял, что такое действительные дружеские беседы. А то же, что он раньше считал дружбою между мужчиной и женщиной, теперь стал называть одним особенно ясным и энергичным глаголом из столь полюбившегося ему лексикона. Ведь прелести чувственной любви мимолетны, а удовольствия бескорыстной дружбы будут с нами всегда.

Мервин Пик. Мальчик во мгле и другие рассказы

  • Мервин Пик. Мальчик во мгле и другие рассказы / Пер. с англ. С. Ильина и М. Немцова.— Москва : Livebook, 2016.— 248 с.

     

    Книга «Мальчик во мгле» — первое издание рассказов на русском языке классика английской литературы, драматурга и художника Мервина Пика. Помимо центрального произведения — повести «Мальчик во мгле», примыкающего к вселенной романного цикла «Горменгаст», — сборник включает рассказы, написанные в разных стилях: от причудливых фантазий, расширяющих представление читателей об обыденном, до юмористических бытовых зарисовок.

    В книге собраны более 40 авторских иллюстраций — рисунки, наброски и картины — созданные Мервином Пиком в разные периоды жизни.

     

    Диковинное путешествие


    Давным теоретически давно, пребывая в одиночестве на великой постели, обнаружил я, что не ранее, чем голова моя покидает подушку, просыпаюсь я и в одном, и в другом глазу. Насколько много сна просыпалось у меня из того и другого глаза, сказать не могу, но свет был ярок окрест меня, а пронзительные крики птиц глушили мне уши — такими громкими слышались мне они, что не мог я распознать, в мозгах у меня звучат они или же вокруг головы моей и членов рисуют спирали, слишком проворные для взора. Не мог я припомнить ничего — разве что выступаю из мрака, из благой, все приглушающей мглы, тьмы дневной, летнего сезона сепии, и вот я в сиянье, свеченье ночи, весьма будоражащем кости мои, где все представлялось алмазно-ясным и близким, пугающе недалеким, а также осязаемым, объемным и четким, и простейшая каменная песчинка — малейший листок древесный — окрашены светом будто бы вручную.

    Поначалу не мог я определить и своего размера, но меня пронизывало ощущенье высоты, и я, посмотрев вниз, с первого взгляда не сумел понять, что за обувь предпочитаю, хотя ни облачка не застило обзора, открывавшегося от головы моей на новехонькую пару походных сапог змеиной кожи. Не только были они крепчайшей и блистательнейшей змеиной кожи, но и скорость, с которой один заступал за другой, меня поразила, ибо очевидно было, что вознамерились они отправиться в некое путешествие с самой незамедлительной целью. Представленья о том, куда направляются они, у меня было не больше, нежели о том, почему руки мои воздеты, а кончики пальцев сведены вместе и нацелены на уровень сердца моего, словно бы нос судна. Но я отчетливо понимал, что все мои попытки остановить продвиженье будут тщетны, ибо я уже пустился в путь. Куда? Этого я не знал. Да и в таком стеченье обстоятельств безразлично мне было. Довольно и того, мнилось мне, что я — в пути после долгих лет бездвижности.

    Я поднял взор от умелого и целеустремленного перемещенья стоп моих, облеченных в змеиную кожу, и обратил внимание на иные свои одеянья, которые там, где это было возможно, развевались в непреклонном горизонтальном полете: два конца галстука моего, к примеру, расходясь от узла, летели поверх того и другого плеча моего, как вымпелы, а пиджак, какой бы ни был черный и потускневший, развертывался за мною следом, будто крылья некой огромной дичи — пернатого преисподней, о состояньи чьего спутанного гнезда (вне сомнений располагавшегося в мутовчатой глотке некой вершины, заплатанной кровью) я размышлял с содроганием. Но что за печаль — сколь зловещ бы ни был мой летучий пиджак, навредить мне он никак не мог, и я даже не удостоил его вторичным взглядом через плечо, а обратил глаза на то, что лежало впереди и окрест меня.

    У меня не было ощущенья скорости, хотя предметы пролетали мимо — не так стремительно одесную, как ошуюю — что есть, то есть, — но, несмотря на все это, весьма стремительно, а поспешнее всего — над моею головой, где, обгоняя меня, неслись попугаи с библиями в клювах. Одного за другим проносило их потоком, красных, оранжевых, желтых, зеленых, синих, индиго, фиолетовых, в таком вот порядке чередованья, листы Бытия трепетали в клюве пурпурной птицы, Левит у следующей и так далее, до Иисуса Навина, после кого у меня в ушах вновь трещала зелеными страницами своими дикая история об Эдеме, проносясь мимо, и я на несколько мгновений смежил веки, меж тем как ноги мои спешили дальше. Немного погодя мне удалось вновь распахнуть глаза и вовсе уже не замечать спектральных птиц, разве что время от времени все попугаи разевали убийственные клювы свои и орали «Аминь», после чего с лязгом снова закрывали рты, чтобы не лишились равновесия библии и не спорхнули вниз. Но даже к этому привык я и сумел сосредоточиться на том, что лежало еще дальше впереди.

    Одесную от меня кашлял и чихал зеленый океан, несколько цвета неспелого яблока. Пески вдоль кромки его покрыты были бессчетными лонгшезами, и холст каждого окрашен однообразными полосами красного и белого. Очень аккуратны были они, очень чисты — совокупно или же порознь, в зависимости от их предпочтений. Но в них никто не сидел, да никого и не видать было на том широком, ясном променаде. Насколько хватало глаз, у ножек самых мористых пляжных стульев скользили кружочки пены. Ошуюю же серый горный хребет был весь усеян виллами креветочного цвета, всякая — подобье своей соседки. В саду подле каждой сидело что-то курящее трубку. Я быстро отвернулся.

    Впереди меня лежала дорога, по которой я путешествовал. Была она холодна и смертельно бела от искусственного снега, и вот тут-то приметил я нечто весьма причудливое. Обративши внимание, что в отдалении белая дорога по середине своей крапчата, я постепенно уронил взгляд, покуда не осознал, когда в поле зренья моего попали мои же ноги, что смотрю на следы. Они стремились мне навстречу — или же так мне казалось, — по долгой полосе искусственного снега, и покуда меня влекло вперед и по ним, я обнаружил, что стопы мои безошибочно попадают в их мелкие чаши-рыбки. Как бы я ни старался, избежать их не мог. Шаг за шагом падали так, словно им эти места предначертаны. Я пытался прыгнуть вбок, однако некий магнетизм притягивал подошвы моих сапог змеиной кожи в летучие отпечатки. Но мало того. Вглядываясь в каждый по очереди сразу перед спуском любой моей ноги в чашу, я отчетливо видел, что следы это — мои: в придавленном снегу являли отпечатки чешуйки змеиной кожи. Сомнений никаких быть не могло — не говоря уж об улике попроще: ступни мои, длинные, изящные и с подвернутыми внутрь пальцами, не имели подобий, да и, говоря вообще, никаких соперников средь всех ног на белом свете.

    Ответа я избежать никак не мог. Я шагал по себе, по своему прошлому; по ранним своим дням; по своему детству, когда странствовал по белым дорогам чуда и невинности, что подобны были отзвукам давно известного и временно забытого. Но все это, конечно, мило. Детство мое таким отнюдь не было. Его окружали высокие серые просторы обоев и пожелтевших фотографий свадебных компаний, собачьих голов и крикетных команд. И громадные тетушки сидели, словно бы проглотивши кол, по углам полуосвещенных комнат и заполняли их собою, а дядюшки ковыляли по коридорам с ружьями подмышкой, волоча за собою колчие свои ноги. А сам я был шалопай. Никакого белоснежного чуда во мне или невинности не наблюдалось. Напротив, я всех раздражал — и ничего странного, насколько мне припоминалось, не могло объяснить этого переживанья. Все было так заурядно: громадный грецкий орех за окном детской, а в зеленой листве его застряла обломленная белая ветвь и не упала наземь. Еще я был жадина — а мои родители слабосильны, и все очень уныло. Как связано это со следами, в которые я ступал, — с этими остатками меня? Никакого ответа не находилось.

    Мне начало досаждать то, как тело мое перемещается вперед в полном пренебреженье какою бы то ни было целью. И без того нелепо оказаться на пути туда или сюда, не имея ни малейшего желания где- либо оказаться, но путешествовать, как заводная кукла, к неведомой цели представлялось мне делом нездоровым и нелепым. Я утратил всяческий интерес к тому факту, что это странно, ибо таковым все это больше не было — лишь отвратительно унылым.

    Ноги мои, очевидно, обладали большею нравственной силой и виденьем, чем я сам, и на миг я вдруг вспылил и растоптал бы сами ноги мои, что несли меня, будь я в силах подчинить их себе. Я начал их ненавидеть. Меня злило, что их две. Тот простой факт, что пары ног требует сам принцип локомоции, меня убеждал мало. Две ноги вдвое докучливей одной, если путешествуют по собственной воле, а я у них во власти, покуда несут они меня вперед по безымянному краю. И вот тут мне страшно: безымянный край. Сами слова эти пугали меня больше обстоятельств — и я затрясся на ходу, и разум мой исполнился ужаса от возможностей, какие передо мной раскрыло это перемещенье.

    Предположим, меня выведет на кромку некоего обрыва и принудит выйти в пространство… Предположим, ноги мои приведут меня в какую-то колкую берлогу клыков — или в полночный погреб, полный плещущей воды, где над холодной поверхностью то и дело мелькают спины мягких зверей, да время от времени какая-нибудь мокрая желтая голова мяукнет да утонет вновь… Или же, предположим, ноги мои вынесут меня в какую-нибудь обширную залу, всю заставленную партами, и поднесут к единственной незанятой, искромсанной и исчирканной десятилетьями перочинно-ножевых ран, изувеченной инициалами битых мальчишек, не способных разобраться в алгебре… которые рыдали и страдали от ужаса и вихренья алгебраических знаков… которые болели из-за алгебры и умирали от нее; а на другом краю великой этой залы учитель, чье лицо без черт, повернулся пустой своею маской ко мне так, что запястья и лоб у меня все в поту от страха, а в испятнанной чернилами руке не удержать скользкую вставочку, и алгебра пляшет на бумаге, как мухи по оконному стеклу…

    Или, допустим, ноги приводят меня в такую округу белизны, где не способны дышать никакие краски, и я кричу, зову цвет, а он все нейдет; лишь белизна, что как теория, сцеживает из жизни -любовь.

    Я стукнул себя по голове, чтобы убить страх, мною овладевший, и в потугах отвлечь рассудок поглядел влево и вправо. Но лонгшезы по-прежнему стояли тьмами своими у моря. Долгие нескончаемые пески изгибались за горизонт. Пена все так же окружала ножки самых мористых кресел — чаек там не было, но море оставалось ярко, и кашель и чих миллионов его маленьких волн звучал жидко и очень далеко — очень несчастно — и ужасно, — ибо где тут совочки и песчаные замки, и купальные кабинки, и ослики, тетушки и женщины-страшилища, воздушные змеи и детвора? О, далеко они — в дали, на каких-то школьных каникулах — когда, если б боль сердечная была моей, я уже и не мог их припомнить.

    А ошуюю — хребет серых гор и розовые виллы, но я быстро отвернул голову свою из страха увидеть то самое в садиках, с трубками во ртах. По смерти томился я, терзался и молился я, лишь бы прекратилось все хотенье — лишь бы настало невыразимое достижение окончательной атрофии.

    Однако же, как ни диковинно, усталости я не ощущал. Сапоги змеиной кожи летели подо мною, а тело мое было легко, как дыханье воздуха. А затем случилось так, что, хоть и отвернул я голову свою ненадолго от суши слева от меня и от моря справа, какой-то непокой шире и превыше моих мук вынудил меня вновь обратиться к океану, ибо помстилось мне, будто обеспокоило меня воспоминанье о том, что я только что увидел, но вспомнить, что это, я не мог. Но тут же узрел то, что на меня так подействовало, хотя глаза не передали мозгу никакого сообщенья, когда в последний раз видели они прибой. Он был ближе. Он надвигался. Но не только сами волны — с ними и лонгшезы. Мотнувши головою влево, я обнаружил то, чего ожидал: горы с розовыми виллами тоже подступали — дистанция меж склонами и морем сужалась, покуда не стало казаться, что вот-вот, и лонгшезы окажутся в садах вилл, а курившие трубки — по колено в соленой воде, и волны заплещут вверх и зальют собою аккуратные зеленые лужайки, и затопят гостиные домов креветочного цвета. Но дорога из искусственного снега все еще расстилалась предо мной—и вдруг следы прекратили лететь вперед, и меня дернуло судорогой косности и безмолвия, а небо спустилось свинцовым пологом с желтым кругом, нарисованным посредине его. И желтый этот круг снизошел с небом вместе мертвым грузом, и, ударивши по голове мне, солнце растеряло весь свой вес и все очертанья, ибо растаяло и, ручейками стекши мне по лицу и плечам, мягким лепестком пламени, словно плюха меда, застыло в складке моего рукава.

    И вот уже снова раздался клич попугаев: «Аминь! Аминь! Аминь!» — и страницы Второзакония спорхнули на лицо мне, и я, опустив лампу, расплылся в сон безмятежной красоты, а белые простыни постели моей, прохладные, как вода, колыхались вокруг моих членов и вздыхали: «Твое путешествие окончено — так заведи ж часы… так заведи часы… так заведи часы…» — и неизреченно счастливый оттого, что более не бодрствую крепко, повернулся я в великой постели на другой бок, и сна мне стало и в том, и в другом глазу вдоволь.

Повесть и житие Данилы Терентьевича Зайцева. Коллекция рецензий

 

В конце января лауреатом премии «НОС» стал русский старообрядец из Аргентины Данила Зайцев. Его дебютная книга «Повесть и житие…» привлекла внимание даже самых взыскательных критиков и стала предметом долгих обсуждений на протяжении всех дебатов премии. Уникальный жизненный опыт автора, который он подробно фиксирует в семи тетрадях, опирается на историю многих старообрядческих родов, их бегства из большевистской России в Китай, а оттуда — в Южную Америку. События книги происходят в Аргентине, Бразилии, Уругвае, Чили, Боливии, США, России и в определенные моменты прочитываются как приключенческий роман. Описание повседневной жизни Данилы и его многочисленной семьи (одиннадцать детей, пятнадцать внуков) приправлено мировоззренческими рассуждениями о страданиях, правде, грехах, добродетелях и чрезвычайно заманчиво своей манерой изложения. Признание исключительности авторского стиля объединило всех рецензентов — впрочем, только оно.

Фрагменты из отзывов литературных критиков — в подборке «Прочтения».

Лев Данилкин / Афиша Daily
Подлинные мемуары, напоминающие, однако, литературную мистификацию: и биография, и язык рассказчика слишком хороши, чтобы быть правдой. Зайцев — немолодой старообрядец, наш современник, родившийся в Китае, затем уехавший за невестой в Уругвай, помыкавшийся в Штатах и России, — отчитывается о своей невероятной жизни на эндемичном русском языке — не то чтобы протопоп-аввакумовском или афанасий-никитинском, но скорее на каком-то сорокинском, теллурически-кентаврическом: «На третьяй неделе в пятницу получил от тяти телеграмму, сообчает: немедленно явиться в Буэнос-Айрес». И так 700 страниц — бесконечный фестиваль странных грамматических форм, фонетических курьезов и фантастических диалектизмов. Невероятная — хоть за ногу себя щипли — книга.

Майя Кучерская / Ведомости
Когда читаешь воспоминания Данилы, не покидает ощущение, что это монолог обитателя давно исчезнувшего, необыкновенно цельного мира. Сегодня так ясно, чисто не мыслят, не чувствуют, не говорят. Благодаря работе диалектолога Ольги Ровновой (вместе с автором яркого и емкого предисловия к книге писателем Петром Алешковским открывшей Данилу нам) речь его звучит объемно, живо, задорно: «И вот мы с Марфой стали за ручкю ходить, веселиться, друг об друге тосковать».

Игорь Гулин / Коммерсант.ru
Но прежде всего, когда читаешь «Житие» Зайцева, видишь в нем не истории, а Историю. Бесконечные сватовства и бегства, обретения богатства и впадения в нищету, эпические проклятия и пронзительные прощения, затворничество и греховные смешения с местными, молитва, переплетающаяся с политикой. Кажется, будто речь идет не о десятке семей, а о целом народе, кочующем по континентам в поисках ускользающего обетования. И если у эклектичного текста Зайцева и есть главный литературный образец, это, конечно, Ветхий Завет. В XX веке переписать его тем или иным образом, сделать общую архаическую историю частной, пытались многие. Но у не обладающего литературными амбициями старообрядца Данилы Зайцева это невольно получилось если не убедительнее, то удивительнее, чем у кого-либо.

Юлия Авакова / Российская газета
Данила Терентьевич, по своему настрою, независимости, старообрядческой предпринимательской хватке, стал эхом, голосом той России, которая безвозвратно канула в прошлое. И, возможно, именно такой горький, жизненный пример показал несовместимость устроения современного общества и романтических мечтаний, зачастую — откровенно вредных. Довольно большое число наших современников идеализируют Россию минувших лет, то и дело предлагая в нее возвратиться — хоть частичным заимствованием отдельных общественных институтов, хоть реставрацией монархического строя. В силу чего данная книга на редкость полезна для чтения, прежде всего, для избавления от подобного рода иллюзий.

Варвара Бабицкая / The New Times
Специфика «Повести…» Зайцева такова, что о ней трудно говорить, не переходя на личности. И как бы ни хотелось этого избежать, нельзя не отметить, что при всей ценности свидетельства, никакого «самодержавия ума», о котором говорил Николай Усков, поминая (всуе, на наш взгляд) традиции старообрядческой литературы и протопопа Аввакума, в прозе Зайцева не наблюдается: как только он отвлекается от подробного изложения жизненных перипетий и анекдотов, умозаключения его сводятся ко вполне диким конспирологическим теориям: в общем, «правда ушла на небо, а лжа покрыла землю» и «чем ни быстрея глобализация, тем быстрея конец свету».

Елена Рыбакова / Colta.ru
Исповедь-жизнеописание старообрядца Данилы Зайцева, наполовину написанная, наполовину надиктованная автором, безусловно, представляет собой интересный документ, хотя фольклористу и антропологу он обещает бóльшую поживу, чем исследователю литературы. Конгломерат традиционных жанров от летописи и истории рода до челобитной по начальству — все это любопытно, пока мы следим за переселением русских старообрядческих семей из Приморья в Китай, из Китая в Уругвай, из Уругвая в Парагвай, дальше Чили, Бразилия, США, Аргентина, ненадолго снова Россия, потом снова Аргентина и так до бесконечности. На историю странствий накладывается история личных отношений: женитьба, измена, свекровь против снохи, теща в борьбе с зятем — латиноамериканской сериальной культуре этот текст обязан не меньшим, чем русской житийной традиции; еще точнее, думаю, будет сказать, что он, как сериал и житие, рожден в рамках той большой эпохи становления художественного сознания, которую принято называть рефлективным традиционализмом. Подниматься над собой и себя перерастать индивидуальное сознание здесь пока не умеет, и предъявлять на этот счет упреки автору бессмысленно.

Борис Екимов. Осень в Задонье

  • Борис Екимов. Осень в Задонье. Повесть о земле и людях. — М.: Никея, 2016. — 400 с.

     

    Повесть Бориса Екимова «Осень в Задонье», впервые опубликованная в журнале «Новый мир», вышла в финал премии «Большая книга» еще в 2015 году. Но только год спустя у публики появилась возможность прочесть ее в книжном формате.

    «Осень в Задоние» — рассказ о дорогом и главном для автора месте на земле. Снова екимовские герои отстаивают у времени и пространства свое право на нормальную человеческую жизнь на родной земле, пусть поначалу полную трудностей и невзгод, но настоящую.

     

    Глава 2


    Вечером солнце садилось в синюю тучу; недолго полыхал просторный багровый закат, а потом сразу смерклось, стемнело, как и положено в пору осеннюю.

    По обычаю, Иван улегся спать рано и разом уснул, как всегда, за день намаявшись; но среди ночи проснулся: он чутко спал, тоже по здешнему обычаю. Нынче встревожил и разбудил его какой-то недобрый сон или необычный звук. Иван недолго полежал в постели, вслушиваясь и ничего не услышав, но все же решил подняться, выйти на волю — мало ли что… Фонарь зажигать не стал. Одежда была на привычном месте, искать не надо. Куртку накинул да сунул босые ноги в сапоги, дверь отворил и замер на пороге.

    В тесном вагончике, жилье нынешнем, было темно, но привычно: стены, крыша, пол, любая вещь под рукой, лишь шагни да пошарь.

    А через отворенную дверь вдруг навалились глухая темь и глухая тишь. Даже дыхание перехватило. За спиной — нажитое тепло, за порогом — тьма непроглядная, словно черная вода: ни земли, ни неба. Иван почуял тошнотворный обморочный страх. Раньше такого не случалось, сколько прожил здесь. А вот теперь… Рука сама собой потянулась к ружью, которое висело рядом с дверью. Снаряженное ружье, от волков. Щелчок предохранителя, рука — на ложе. И сразу стало легче. Но темь кромешная и мертвая тишь никуда не делись.

    Иван шагнул за порог и осторожно, будто впервые, спустился по ступеням на землю. Шаг шагнул, а дальше не мог. Снова подступил страх, оттого что за спиной уже не было прежнего оберега: стен и крыши вагончика. Но главное — близких людей нынче не было: жены, сына.

    Лишь тьма и тьма. Сырая тьма и глухая тишь. Мерещилось, будто что-то недоброе, страшное таится рядом, подстерегая. Такое было лишь в далеком детстве: когда жили в своем доме, Иван боялся поздним вечером ходить в дворовый туалет. Темноты боялся и просил: «Мама, проводи…» Отец укорял: «Большой уже…» Но мама понимала. И вот теперь — хоть маму зови!

    Впервые с тех пор, как поселился здесь, осязаемо, умом и сердцем, Иван вдруг понял, как далеко он забрался, в какую глухомань. За речкою, в двух километрах — безлюдный, брошенный хутор. А дальше — вовсе глухая тьма, на полсотни верст, во все стороны. Верный помощник Дозор неслышимо вылез из-под вагончика и, встав рядом, звучно зевнул, клацнув вершковыми зубами. И сразу отлегло. Отступил тяжкий морок, возвращая обыденное: собака — здесь, жилье — за спиной, в двух шагах — скотьи базы, загоны. Там вся живность.

    Страх отступил. Тьма оставалась прежней, но иным зрением Иван уже видел круг ближний, привычный: справа — густые заросли тальника, высоченные, с могучими кронами тополя да вербы над речкой; бобровая заводь с прочной плотиной; слева — крутой обрыв Белой горы, кургана приречного, морщинистого, изрезанного дождевыми потоками. А между ними малый приют: железные вагончики, хозяйство — выгульные базы, стойла, сараи, птичники, сено да солома в скирдах да тюках. Приют человечий и скотий.

    Все свое, своими руками строенное, лепленное, уже привычное. И потому даже во тьме без опаски и ощупки он обошел хозяйство, чувствуя, как с каждым шагом оставляет его невесть откуда взявшийся, словно детский страх. На открытом базу шумно вздыхали коровы, жевали жвачку. Заслышав шаги, сонно забормотал индюк, который вместе со своим семейством по летнему времени привык ночевать не в птичнике, под крышей, а на воле, на жердях огорожи, лисиц не боясь. Еще один хозяин — петух, некстати разбуженный, сердито заклекотал и прокукарекал, отмечая неизвестно что.

    Петуший крик окончательно рассеял все страхи, виной которым то ли тяжкое сновиденье, а скорее, недавний отъезд близких: отца, жены, сыновей.

    Можно было идти досыпать. Дело осеннее, светает поздно, да еще и погода ненастная.

    Протяжные далекие стоны, повторенные раз за разом, донеслись откуда-то сверху, с холмов. В ночи, во тьме звучали они жутковато. Иван понял: вот что его разбудило. Это был призывный клич лося-самца. Лосей в Задонье давно уже выбили. А этот, единственный, невесть откуда забредший, кричал и кричал по ночам, не слыша ответа и призывая не подругу, но гибель свою: выследят и застрелят.

    В ночах прошлых, звездных, светлых от луны, сохатый кричал призывно, трубно. В ночи нынешней, сырой и мглистой, слышались в этом зове лишь пе чаль да усталость. Но для Ивана это был просто голос живой, знак ободренья. Прожив на белом свете тридцать пять лет, Иван в последние годы твердо уверовал, что не зверей да каких-то чудищ надо страшиться, а людей. Их надо бояться белым днем, а особенно ночью.

    Но в этой задонской округе люди водились редко. За речкой и просторным лугом, в двух ли, трех километрах еле дышит хутор с громким названием Большой Басакин. Людей в том Басакине на пальцах одной руки перечесть, все — ветхое старье.

    Еще недавно там жил Аникей Басакин — сорокалетний крепкий мужик, которого знала вся ближняя и дальняя округа. Ивану он приходился троюродным братом. Далекая, но родня: по отцу, по фамилии, роду. Басакины коренились на этой земле издавна. Басакины сады, Басакины колодезя, Басакинские поляны, Басакин провал, Басакинские перекаты — эти имена и поныне живы. А еще хутора: Малый да Большой Басакин. Малый давно ушел, оставив после себя лишь память да заплывшие руины. Большой Басакин доживал свои последние дни. Теперь он лежал во тьме. Еще недавно в любую, даже ненастную ночь неяркий, но издали видимый купол огней поднимался над подворьем Басакина. Ранним утром оттуда слышался голос трактора. Теперь хозяин ушел, и над округой сомкнулась тьма.

    Снова и снова, но теперь уже глуше издали доносился голос сохатого: стоны ли, зов. И тут же затревожилась, заволновалась птица. Забормотал старый индюк, вперебой ему разом загалдело все стадо.

    Пришлось вернуться, вместе с собакой.

    — Ищи! Гони! — приказал Иван.

    Послушный Дозор пробежал вдоль городьбы, принюхиваясь, и, поймав свежий след, подлаивая, пошел ломить напрямую, через заросли тальника, к речке. Видно, и впрямь кто-то приходил. Дозору в помощь проснулся Тимошин голосистый Кузя, залаял, засуматошился, пугая неизвестно кого.

    Летом в закрытых птичниках жарко. Индюки привыкли ночевать на жердях городьбы, словно на нашесте. Лисиц Дозор издали чуял, не подпуская близко, а неопытных сходу давил. Молодой, но уже могучий кобель — кавказская овчарка. А вот увертливая мелкота — хори, норки ли уже погубили несколько птиц, перегрызая им горло. Пора было приучать индюков к месту, иначе к зиме, к продаже и резать будет нечего. Давно уж пора… Да все недосуг. Вроде бы осень пришла, а дел не становится меньше. Наверное, не привык еще: новое место, новое дело.

    Еще недавно Иван и не думал, что окажется здесь, вдали от людей и привычной жизни. Привычное осталось в районном городке, до которого вроде и недалеко, всего полсотни километров. Но каких… Немалой частью — грунтовых, глинистых, разбитых, в непогоду вовсе непроезжих.

    В райцентре Иван Басакин прожил обычное начало жизни: родители, школа, техникум, армия, потом работа на заводе, ранняя женитьба, дети, свой дом. Но время в страну пришло непростое. Все резко менялось, ломалось вместе с людскими судьбами. В поселке, где жил Иван, не стало работы. Пяток невеликих заводиков барахтался недолго. Все закрылись: мясокомбинат, молочный, судоремонтный, авторемонтный, стройматериалов… Одни раньше, другие позже, но конец один: пустые цеха, выбитые окна и двери, проломы в оградах, стаи бездомных собак.

    В большом семействе Басакиных, где Иван был сыном младшим сыном, лишь глава семейства, Тимофей Иванович, остался при своем землемерском деле, работы ему даже прибавилось: бывшую колхозную землю делили, сдавали в аренду, продавали. Басакин-старший даже ушел с государственной службы, чтобы работать от себя, частным порядком.

    Мороки было много, но дело того стоило. Тем более что лишь старший сын его — военный летчик — оставался хоть и не в качестве прежнем, но при своей профессии и на своих хлебах. Два других — оба семейные — потеряли работу, не сразу найдя себя в новой жизни. Средний сын, Яков, стал торговать. Сначала муку да сахар возил с мельниц, заводов, торгуя прямо с тележки-прицепа. Потом обзавелся палаткой, пристегнул к делу жену и понемногу расширял ассортимент крупами, солью, спичками, чаем — все простое, для небогатого поселкового люда. Дело пошло.

    У младшего, Ивана, к торговле душа не лежала. Тем более, когда закрылся его завод, уже все мужики в поселке чем-нибудь торговали на просторном рынке или «таксовали», да еще, по новой моде, за деньги невеликие все подряд охраняли: школы, детские сады, больницу, конторы, магазины — небогатый выбор. Но семью с двумя малыми сыновьями нужно было кормить.

    Отец помог Ивану купить пассажирский автобус «газель». В поселке заработка не получилось: много желающих возить, мало желающих ездить за деньги. Рейсы в областной центр выгодней, но туда в одиночку не пробьешься. В самом областном городе было проще: плати хозяину маршрута и вози хоть круглые сутки. Но за выгодный маршрут и плата соответственная. А еще контролеры, гаишники и любые менты в форме ли, с «корочкой» — «надзирающие». Всем — плати и плати. Крути баранку с рассвета до полуночи, угождай пассажирам: там остановился — не там; кормись всухомятку, спи в машине или в каком-нибудь закутке на десятерых. Забывай жену и детей.

    Иван помучался в городе месяц-другой. Особого барыша не получалось, лишь на хлеб да соль. Потом его дважды за неделю ограбили. Все было по-простецки: окраина, Дубовая балка да Новоселье. Последние пассажиры. Один — рядом, другой — позади. «Останови!» И нож — на шее. Забирают деньги. И исчезают во тьме какого-то переулка. Ищи их — свищи. Да и кто искать будет?

    На этом городские заработки кончились.

    Но жить и кормиться надо. Куда-то на стройку ехать, в Москву да Питер? Не каменщик-плотник, возьмут лишь на подсобку. Объявлений много, но проку от них… Обещают златые горы. Брешут. Ездит народ, но сладкого мало: чаще всего возвращаются с пустым карманом. Тем более придется семью бросать. Жена была против, говорила: «Иди в охранники… Пусть невеликие деньги. Но дома…»

    С отцом и братом — все вместе — думали-рядили и поменяли «газель» на грузовой термофургон «бычок». Снова сел Иван за баранку. Сначала работал по заказам базарных мелких торговцев да небольших магазинов, мыкаясь по городским оптовым базам. Колбасу да сосиски возил от местного «колбасника», вяленую да копченую рыбу, объезжая окрестные хутора да села, в Калмыкию порой забираясь и даже в Астрахань.

    Почти год работал на городскую молочную компанию, по всей области развозил кефиры да йогурты. Платили неплохо, но порядки строгие: шесть дней за рулем по двенадцать часов. В день выходной тоже сидишь, словно на кукане, на привязи: спиртного, даже пива — ни грамма, потому что могут вызвать на подмену, это в контракте записано. Работа нелегкая, но платили неплохо. А потом вдруг зарплату урезали почти вдвое. Пришлось уходить.

    Снова началась маята. У крупных клиентов своя техника или договоры с серьезными транспортниками. День и ночь по трассам огромные фуры идут и идут. А всякая мелкота, вроде Ивана, лишь на подхвате, при случае, у такой же мелкоты.

    За эти годы Иван чего и куда только не возил. С ранней весны до осени: цветы, огурцы из Краснодара и Ставрополя, черешня, вишня, абрикосы, помидоры и прочее, заканчивая арбузами-дынями. И от людей возил на ростовские, саратовские, московские базы. И от себя: покупал да продавал, оптом ли, по рынкам. Всю географию изучил: Астрахань, Краснодар, Тамбов, Пенза, Воронеж, Казань, Уфа. Но сладкого в той «географии» было мало: днем, а чаще — ночью в дороге, в чужих людях, и всякий норовит тебя надуть-обуть-облапошить или просто грабануть. По иным трассам, вроде ростовской, опасно ездить: товар вместе с машиной отбирают. На рынках, особенно в Подмосковье, мафия да шпана. За все платишь, но машину, товар и на минуту оставить нельзя.

Автором «Тотального диктанта» стал Андрей Усачёв

Организаторы «Тотального диктанта» приготовили для своих участников текст на историческую тему.

Детский писатель, поэт, драматург, сценарист Андрей Усачёв — известный выдумщик. Создатель историй об умной собачке Соне стал неожиданной кандидатурой, предложенной экспертным советом по принципу «непохожести» на авторов прошлых лет. Подготовленный им текст будет касаться исторической темы.

Перед началом пресс-конференции в группе проекта участники диктанта делали ставки на тех или иных претендентов, в том числе на Гузель Яхину, Сергея Лукьяненко, Дмитрия Глуховского, Михаила Жванецкого, Светлану Алексиевич, Татьяну Толстую, Людмилу Улицкую, Бориса Акунина*, Владимира Сорокина и даже Сергея Шнурова.

Ежегодная акция «Тотальный диктант», проходящая в один день по всему миру, привлекает в свои ряды все больше участников. По сравнению с 2011 годом, когда проверку на грамотность проходили 4785 человек, показатели посещаемости прошлого сезона взлетели до 108 200! Акция проводится в 549 городах 58 стран мира.

Подготовительным этапом к проведению диктанта стали курсы повышения грамотности, занятия по которым проходят каждую неделю в разных городах России, а также на сайте проекта в режиме «онлайн».

В этом году «Тотальный диктант» состоится 16 апреля. Зарегистрироваться на участие можно на сайте http://totaldict.ru/

* Внесен в реестр террористов и экстремистов Росфинмониторинга.

Джон Хупер. Итальянцы

  • Джон Хупер. Итальянцы / Пер. с англ. Марии Томс. — М.: Альпина нон-фикшн, 2016. — 346 с.

     

    Британский журналист Джон Хупер задался вопросом, какие люди населяют такую удивительную и прекрасную страну, как Италия. Портрет итальянца не одинаков в разных регионах, но раскованность и жизнерадостность — его неизменная черта. Хупер написал критичную, но в то же время полную любви книгу об итальянцах, об их менталитете и отношениях между собой и приезжими. Многовековая любовь к своему району и локальным магазинам и кафе, роль церкви, коррупция и мафия, сложная законодательная система, где общенациональные и местные законы зачастую противоречат друг другу, легкость отношения к жизни — все это отражено в национальном характере, рожденном великой историей.

     

    Внешность имеет значение

    L’unico metodo infallibile per conoscere il prossimo è giudicarlo dalle apparenze.

    «Единственный безотказный способ узнать ближнего — судить по его внешности».

    Антонио Амурри.

    Qui lo dico e qui lo nego (1990)

    Главный герой романа Сандро Веронези «Сила прошлого» (La forza del passato) никогда не ладил с отцом. Прежде всего его покойный отец был — или по крайней мере казался — упертым правым. Однажды герой-рассказчик Веронези вспоминает вечер в 1970-х, когда они смотрели пресс-конференцию Джорджио Альмиранте, который был тогда лидером неофашистского Итальянского социального движения (MSI). Мать пекла торт на кухне.

    «Мы оказались с ним вдвоем, лицом к лицу, и казалось, стычка неминуема. Альмиранте говорил, я молчал: пусть отец сделает ход первым, а я уж подумаю, как лучше самому перейти в атаку, однако, как ни странно, вместо того чтобы выдать для начала одну из своих обычных провокаций (например, „так оно и есть, он, конечно, прав“), в тот раз он тоже отмалчивался. Альмиранте уже ответил на четвертый вопрос журналистов, а мы с отцом еще и рта не раскрыли. „Людям, которые надевают под пиджак рубашку с короткими рукавами, доверять нельзя“, — вдруг объявил отец».

    Ошеломленный, рассказчик посмотрел на Альмиранте внимательнее. Загорелый лидер MSI выглядел одетым с иголочки, «разве что из-под рукавов его безупречного синего пиджака торчали голые руки, и стоило обратить на это внимание, как весь его лоск куда-то пропадал».

    Многие — особенно американцы — любят, чтобы их политики выглядели хорошо. Но итальянцы не просто хотят, чтобы их политики одевались безупречно; итальянцы и итальянские СМИ пристально изучают то, что они называют — используя английское слово — look политиков, то есть то, как они одеты, в поисках ключа к разгадке их настоящей личности. Я помню сравнение, которое заняло целую страницу одной из национальных ежедневных газет, между il look, который предпочитал Сильвио Берлускони, и тем, который продемонстрировал тогда его соперник по борьбе за пост премьер-министра Романо Проди. Сравнение начиналось с галстуков (Берлускони строго придерживался белого узора «птичий глаз» на темно-синем фоне, тогда как Проди предпочитал диагональные полоски разных цветов) и постепенно доходило до нижнего белья. Проди предположительно носил свободные «боксеры», в то время как Берлускони предпочитал тесные трусы-плавки. Источник информации об их нижнем белье остался неизвестным.

    Как только избирается новый президент, он также подвергается тщательному осмотру с ног до головы. Джорджо Наполитано, первый глава государства — бывший коммунист, представлял определенную проблему, так как его представления о стиле были именно такими, каких можно ожидать от мужчины, разменявшего девятый десяток. Но это не удержало аналитиков от того, чтобы препарировать его look «южанина из культурного среднего класса», начиная со шляпы и заканчивая ботинками. Читателям торжественно сообщили, что недавно избранный президент «предпочитает ботинки черного или коричневого цвета и всегда из натуральной кожи».

    Тот же исключительно портновский пристальный взгляд применяют и к зарубежным политикам. Когда американка итальянского происхождения Нэнси Пелоси была избрана спикером палаты представителей, газеты ее «исконной родины» не могли не написать об этом событии с гордостью. Но главная тема, возможно, не вполне соответствовала ее ожиданиям. «Нэнси Д’Алесандро Пелоси, 66 лет, — гласила подпись к большой фотографии леди, только что ставшей самой высокопоставленной женщиной в политике за всю историю США. — Родилась в Балтиморе. Переехала в Калифорнию. Предпочитает одеваться от Armani».

    Несколько лет спустя, когда в Великобритании проходило голосование, я сидел за рабочим столом в римской редакции Corriere della Sera, когда зазвонил телефон. В трубке я услышал голос коллеги из отдела политики Guardian.

    — Джон, я только что получила чрезвычайно странный звонок от кого-то, кто назвался сотрудником Corriere, — начала она.

    — Нет, она действительно наш сотрудник, — сказал я. — Я дал ей твой номер.

    — О, какое облегчение, — сказала моя коллега. — Понимаешь, все, что она хотела узнать о кандидатах, — как одеваются их жены. Это было очень странно.

    Я пишу это, а передо мной лежит статья, получившаяся в итоге. «Сравнение стилей», — гласит заголовок. На фотографиях шириной в страницу изображены лидеры каждой из партий вместе с супругами. Приводится общее описание их вкусов и стилей. Но, кроме того, маленькими кружочками обведены и увеличены важные детали: Сара Браун, жена лидера Лейбористской партии — «красные туфли на танкетке с плотными синими колготками (€63)»; испанка Мириам Гонсалес Дюрантес, супруга Ника Клегга, кандидата от либеральных демократов — «сумка ручной работы из Бразилии, сделанная из 1000 открывашек от алюминиевых банок (€52)»; Саманта Кэмерон, жена кандидата от Консервативной партии — «кожаный ремень (€33)».

    Читателям газеты сообщили, что Кэмерон выбрала недорогие аксессуары, «чтобы выглядеть элегантной, но не привилегированной», и что хотя Браун раскритиковали за плохо сочетающиеся вещи, «некоторые думают, что она выбирает такие сочетания нарочно, чтобы противопоставить себя слишком идеальной Саманте».

    Невозможно представить, чтобы какая-нибудь британская газета стала анализировать в таких подробностях чувство стиля кандидатов на итальянских выборах, не говоря уже о стиле их жен. Но, с другой стороны, в Италии то, что можно увидеть снаружи, постоянно изучают, чтобы понять, что же скрывается внутри. Это отчасти объясняет парадокс, о котором я говорил в конце прошлой главы: одна из причин, почему итальянцы придают такое значению внешнему, заключается в том, что они считают его отражением скрытого. И такого вполне можно ожидать от общества, где столь многое сообщается с помощью знаков и жестов.

    Ни один народ на планете не выражает себя так же зрелищно, как итальянцы. Жесты — действительно — существуют в любой части мира, некоторые из них интернациональны: мы все понимаем, что имеют в виду, когда соединяют указательный палец с большим. Но только итальянцы могут использовать такое огромное количество разных знаков, каждый из которых имеет строго определенное значение. Иногда, если не слышно разговора, можно понять общий смысл, просто наблюдая за ним.

    Есть жесты, обозначающие голод, согласие, несогласие, брак, furbizia, настаивание на своем, отрицание, сладострастие и со участие. Есть разные жесты, чтобы показать, пьете вы воду или вино. Знаки можно использовать вместо целых предложений, таких как «Увидимся позже» или «Давай ближе к делу». Однажды я взялся составлять список жестов и без труда дошел до номера 97.

    Коэффициент жестикуляции значительно меняется от человека к человеку и от ситуации к ситуации. Чем выше градус разговора, тем больше вероятность, что участники будут использовать жесты. И в целом использование языка тела становится менее активным по мере продвижения человека по социально-экономической лестнице.

    Например, ваш адвокат едва ли станет задирать подбородок и показывать указательным пальцем в рот, вместо того чтобы просто сказать вам, что, по его мнению, кое-кто жадничает. Но вполне возможно, что, если знакомая ему женщина, красивая и со вкусом одетая, войдет в комнату, ему захочется развести руки ладонями вверх в жесте, который означает «ты выглядишь восхитительно».

    Еще одна причина, по которой внешней стороне придают такое значение, — всеобщее восхищение красотой, которое наполняет жизнь в Италии. Если не углубляться в древние времена, итальянцы не могут похвастаться блистательным имперским прошлым. Даже Венецианской республике было очень далеко до Испанской и португальской империй или более поздних империй Великобритании и Франции. Зато в иные времена государства в Центральной и Северной Италии были богаче, чем любое государство в Европе. Кроме того, итальянцы, начиная с Галилео Галилея и заканчивая Энрико Ферми, внесли никак не меньший, чем другие народы, вклад в область научных открытий. Но главное, что они привнесли в развитие человечества, было искусство, особенно изобразительное. Исторически итальянцы выделялись во всем, что касается внешнего, видимого, будь то искусство Ренессанса или современный дизайн автомобилей. Они добились выдающихся достижений в живописи, архитектуре, скульптуре, кино и, конечно, опере, которая дает визуальное выражение музыке. Что касается моды, то тут итальянцы задавали тон еще со времен Шекспира, у которого Йорк в пьесе «Ричард II» говорит:

     

    Ведь нынче мы Италии кичливой
    Ведь Во всем, как обезьяны, подражаем
    И тащимся у ней на поводу*.

     

    В Италии внешний вид часто бывает важнее некоторых более практических вопросов. Скажем, в других странах реклама компьютеров и прочих технических устройств сосредоточена главным образом на их технических характеристиках и производительности: гигабайтах, пикселях, количестве портов и т. д. Однако реклама, призванная завоевать итальянских потребителей, зачастую даже не упоминает об этом. Одна из них, посвященная продукции тайваньской фирмы Asus, в 2010 году изображала новейший тонкий ноутбук около стоящих в ряд бокалов с шампанским. Сбоку был слоган — «Tech in Style» — причем слово style было напечатано таким огромным шрифтом, что занимало немалую часть страницы.

    Во многих других странах женщин-полицейских заставляют коротко стричься из-за риска, что преступник может ухватиться за длинные волосы. В Италии это считается неприемлемым. Здесь вполне обыденно видеть пышные локоны, выбивающиеся из-под фуражки. У полувоенизированных карабинеров есть правило, что волосы должны быть собраны, но это не мешает женской части войск выглядеть на миллион долларов. В полицейском участке недалеко от моей редакции в Риме была одна такая служащая: ее черные, как смоль, волосы были собраны в конский хвост, который струился из-под фуражки и доходил до ложбинки между лопаток.

    Несколько лет назад, в середине зимы, одна из газет выпустила статью о том, как справляться с модными дилеммами, возникающими из-за болезни.

    Заголовок гласил: «Температура? Я оденусь сексуально. От белья до шарфов: как пережить грипп красиво». В статье был представлен ряд предложений на тему того, как «не потерять самоуважение при первом чихе». Вместе с милыми пижамками и теплыми носками ярких расцветок (вместо «совсем не соблазнительных тапок») в разряд must have попала грелка. Но — читателям настоятельно рекомендовали «выбрать от известного дизайнера». Статья была проиллюстрирована фотографией модели со слегка растрепанными волосами, держащей кружку, вероятно, наполненную чем-то горячим и приятным. Но ткань ее пижамы, расстегнутой до самого пупка, была не плотнее шифона. Если бы у нее действительно была простуда, она вскоре перешла бы в пневмонию.


    * Пер. М. Донского.

Сопротивление насилию

Терроризм и насилие, межнациональные конфликты и волны патриотизма — скрыться от всего этого очень сложно, даже если не смотреть телевизор и не читать новостных сайтов. Маленькому человеку, простому обывателю, каких большинство, не комфортно в мире, постоянно находящемся под угрозой катастрофы. Как происходит выбор в пользу добра или зла, толерантности или нетерпимости — этим вопросом задаются авторы трех книг. Их читатель получает возможность посмотреть на актуальную проблему сохранения мира глазами человека, чей отец совершил теракт, а также глазами подростков и серьезного исследователя.

Написанные для разной аудитории и разным слогом, все они утверждают простую истину: путь насилия и разрушения неизбежно ведет в тупик. Жертва или палач — обе стороны останутся в проигрыше. Может ли человек предотвратить катастрофу? У каждого из трех авторов свой ответ.

 

Зак Ибрагим. Сын террориста. История одного выбора. — М.: АСТ: Corpus, 2016.

Чтобы взять в руки книгу со столь непритягательным названием, необходимо обладать определенной долей смелости. Впрочем, аннотация спешит успокоить: никакой провокации — добро в очередной раз побеждает зло. История Зака Ибрагима, сына Эль-Саида Нуссара, первого исламского террориста, совершившего убийство на территории Америки, — рассказ о жизненном пути, построенном вопреки судьбе. Воспитанный в семье религиозного фанатика, Зак отказался от насилия и ненависти. Он вырос обычным человеком, главными ценностями которого являются любовь, семья и сострадание.

Написанная просто и без изысков, книга подкупает тем, что в ней не поются высокопарные гимны доброте и не сыплются проклятия в адрес войны. Никакого шуршащего пафоса. Автор рассказывает об испытаниях, которые перенесла его семья, трезво, не оправдываясь, словно смотрит на собственную жизнь со стороны. Главное для него — представить наиболее объективную картину произошедших событий. Ведь только так он может доказать другим и самому себе свою невиновность в том, что в его жилах течет кровь убийцы. Как ни удивительно, его книга получилась светлой и жизнеутверждающей. После прочтения — только спокойствие на душе и убежденность в необходимости быть милосердным к ближнему. Вне зависимости от его вероисповедания, национальности, цвета кожи и сексуальной ориентации.

 

Но все эти испытания лишь приближают тот день, когда я наконец пойму, что отказ от насилия — это единственный здравый, человеческий шаг на пути к разрешению конфликта, идет ли речь о драке в школьном коридоре или о противостоянии на мировой арене.

 

 

 

 

Тод Штрассер. Волна. — М.: Самокат, 2015.

Формально эта книга — для старшего школьного возраста. На деле — будь вам 12 или 30 (подставьте любую цифру) — «Волна» обязательно вас накроет. В основе сюжета лежат реальные события, произошедшие в одной из американских школ в 1967 году. Учитель Рон Джонс решил провести социальный эксперимент, чтобы найти ответ на мучавший его вопрос, почему немецкий народ, один из самых образованных в мире, допустил к власти фашистов и мирился с их преступлениями. Результаты эксперимента, изложенные им в специальной статье, оказались по-настоящему шокирующими. Искусственно созданная организация «Волна», построенная по принципам тоталитарного государства, с удивительной скоростью обрела популярность среди школьников. Простые американские подростки стали мало отличаться от членов Гитлерюгенда.

Через несколько лет режиссер Алекс Грассхофф снял короткометражный фильм об этой истории. Наконец, в 1981 году она была беллетризована писателем Тодом Штрассером. Автор изменил имена и добавил художественные приемы, позволяющие взглянуть на эксперимент изнутри. Его роман — настоящее испытание для читателя, маленького и большого. Невольно приходится верить вместе с героями в силу «Волны», которая поначалу не кажется такой уж опасной. Постепенно это чувство сменяется разочарованием и страхом. Конечно, в детской книге не обошлось без дидактики и относительно счастливого конца, в котором справедливость восторжествовала. Однако в 1967 году обществу был преподан хороший урок, и, кажется, сегодня настало время повторить его снова.

 

Если история повторится, вы точно тaк же будете отрицaть то, что случилось с вaми из-зa „Волны“. Но если нaш эксперимент был успешным, — a вы, я полaгaю, видите, что это тaк и есть, — вы зaпомните: нужно всегдa отвечaть зa свои действия и всегдa спрaшивaть себя „А прaвильно ли я поступaю?“ вместо того, чтобы слепо доверять лидеру. И никогдa, слышите, никогдa вы не позволите коллективу отобрaть у вaс прaвa личности.

 

 

 

 

Винифрид Георг Зебальд. Естественная история разрушения. — М.: Новое издательство, 2015.

Эта неожиданная и сложная книга написана не для широкого читателя. Социологи, историки культуры — вот, кто будет охотиться за ней, бегая по маленьким независимым книжным магазинам. Немецкий писатель и философ Винифрид Георг Зебальд, известный в России истинным знатокам зарубежной прозы как автор романа «Аустерлиц», всегда интересовался темой исторической катастрофы, влияние которой можно разглядеть в современном мире. В «Естественной истории разрушения» он пишет о последствиях Второй мировой войны и гитлеровского режима для немцев. Четыре эссе, в центре которых стоит отдельная проблема и свой герой.

В первом тексте Зебальд рассуждает о том, почему в немецкой литературе практически ничего не сказано о колоссальных разрушениях, которым подверглись города Германии в конце войны. Эссе о писателе Альфреде Андерше рисует портрет человека, попускающего преступления и одновременно оправдывающего самого себя. Внутренняя эмиграция на деле оказывается соглашательством с существующим режимом. «Глазами ночной птицы» — история писателя Жана Амери, уцелевшем в концлагере, но не смогшем уйти от статуса жертвы. Наконец, эссе «Сокрушенность сердца» посвящено писателю и художнику Петеру Вайсу, который считал себя причастным к преступлениям и до конца жизни мучился чувством вины.

Зебальда интересует, какой путь избирает человек, чтобы очиститься и искупить вину. Он рассуждает, почему став однажды жертвой, сложно перестать быть ею всегда. Преодолеть самого себя и время — вот задача его героев. Трагичные истории о том, что, казалось бы, имеет мало шансов заинтересовать современного российского читателя, заставляют остановиться и задуматься: любое историческое потрясение влечет за собой естественное разрушение и деформацию личности.

 

И все-таки по сей день, когда я вижу фотографии или смотрю документальные фильмы военных лет, мне кажется, будто я, так сказать, родом из этой войны и будто оттуда, из этих не пережитых мною кошмаров, на меня подает тень, из которой мне вообще никогда не выбраться.

Надежда Сергеева

Алексей Слаповский. Гений

  • Алексей Слаповский. Гений. — М.: РИПОЛ классик, 2016. — 512 с.

     

    События нового романа Алексея Слаповского разворачиваются в вымышленном поселке, который поделен русско-украинской границей на востоке Украины, рядом с зоной боевых действий. Туда приезжает к своему брату странный человек Евгений, который говорит о себе в третьем лице и называет себя гением. Он одновременно и безумен, и мудр. Он растолковывает людям их мысли и поступки. Все растерялись в этом мире, все видят в себе именно то, что увидел Евгений. А он влюбляется в красавицу Светлану, у которой есть жених. Слаповский умудряется быть одновременно и сатириком, и лириком, и психологом, создав стилистику, которая позволяет глубоко заглядывать в помыслы людей, но при этом избежать тяжеловесности.

     

    ГЛАВА 2
    ДЕ ЗАГАДКА, ТАМ І ВІДГАДКА1

    В редакции все было казенное, безликое, внутренние стенки и перегородки убраны, получилось, по современной моде, единое пространство, где все друг друга видели, а главное, всех видел редактор. Это заставляло подчиненных пребывать в постоянном трудовом напряжении, хотя на результаты деятельности не влияло.

    Редактором, то есть тем самым Вагнером, о котором нелицеприятно рассказывал Аркадий, был плотный коренастый мужчина лет пятидесяти с двумя клочками черных волос по краям обширной матовой лысины, в больших очках, отчего глаза казались огромными и не по должности доверчивыми. Вагнер это знал, и его это раздражало.

    Увидев Аркадия, Вагнер закричал на всю редакцию:

    — Ну что, Аркаша… — тут он выругался коротким словом, — соскучился… — он опять выругался, — по коллективу? Будем работать… и опять выругался — или дурака валять?

    Привыкшие к манерам Вагнера сотрудники, три женщины и двое мужчин, опустили головы, чтобы не обнаружить своих эмоций. У некоторых это был страх, у других смущение, а кто-то получал удовольствие, но тоже на всякий случай не показывал это: мы ведь люди осторожные, мы привыкли, что жизнь полна непредсказуемых перемен. Сегодня Вагнер на коне, он тут и царь и бог, а Аркадий изгой, но завтра, кто знает, может быть, Вагнер улетит вверх тормашками, а редактором станет Аркадий — как бы ни с того, ни с сего, но известно, что именно так и случается, именно ни с того и ни с сего.

    — Я не знаю, что вы имеете в виду, Яков Матвеевич, — с достоинством сказал Аркадий, — но я сделал то, что считаю нужным, и вам того же желаю!

    — Зачем ты тогда пришел?

    — Формально меня не уволили, поэтому я пришел на работу.

    — На работу он пришел! — Вагнер опять выругался. — Была бы тебе нужна работа, ты бы вел себя, как нормальный. — он опять выругался А не как…— и опять выругался целым каскадом матерных слов.

    Одна из сотрудниц нервно чихнула и тут же зажала нос рукой, виновато глянув на Вагнера.

    Аркадий оскорбленно молчал, подыскивая слова для достойного ответа. Вагнер с интересом ждал.

    И тут вперед выступил Евгений. Вглядываясь в Вагнера, он задумчиво сказал:

    — Евгений видел перед собой интересный, но не новый тип. В этом очень взрослом мужчине проглядывал мальчик, который рос тихим и незаметным отличником. Он хотел быть, как другие. В одиночку учился курить, а потом долго жевал траву и листья, чтобы не заметила мама. Закрывался в комнате и ругался матом. Он хотел стать своим человеком, потратил на это всю жизнь — и стал. Люди оценили его ум, работоспособность, а главное, оценили его народность, важное качество, в то время как аккуратные в словах интеллигенты выглядят инородными и подозрительными. Но до сих пор в нем живет бывший мальчик, маленький Яша Вагнер, который где-то в груди или животе вздрагивает и ежится, когда слышит страшную ругань большого Вагнера, и большой Вагнер чувствует в себе этого маленького Вагнера, злится на него, а потому ругается еще страшнее и громче.

    Речь Евгения была настолько неуместной и неожиданной, что Вагнер даже не перебил его, выслушал до конца. А выслушав, засмеялся:

    — Аркадий, это кто? С какого… — И тут у него случился ступор, как у заикающихся людей: хочет произнести слово, а не может. Он выпихивал это слово из себя, но слышалось что-то странное:

    — Хы… Хо… Ху… Ха…

    И не получалось!

    Тогда он попробовал иначе, обратившись не к Аркадию, а к Евгению:

    — Ты… — Он вновь попытался выругаться, и вновь застопорило: крепко сжатые губы, готовые выпалить звук «б», не могли разомкнуться, чтобы за «б» последовало «л», — и далее по обычному порядку.

    — Ну, ё… — крутил головой и удивлялся себе Вагнер, а привычные слова по-прежнему никак не шли из горла, вырывался только пустой и сиплый воздух.

    Подчиненные, забыв об осторожности, с откровенным любопытством уставились на Вагнера, ожидая, во что выльются его мучения.

    Он ударил кулаком по столу и выкрикнул:

    — …!

    Матерное слово наконец выскочило, как кусок, попавший не в то горло, и Вагнер, побуревший и задыхающийся, вытер платком взмокшее лицо.

    — Жарко сегодня, — сказал он неожиданно мирным голосом.

    Сотрудники, однако, на эту минутную слабость не повелись и опять уткнулись в столы и компьютеры.

    — В чем ты прав, курить действительно надо бросать, — сказал Вагнер Евгению, придумав причину, по которой у него случился пароксизм странного заикания. — Пойдем перекурим это дело.

    Он встал и пошел к выходу.

    Аркадий и Евгений последовали за ним. Все прочие остались на местах, в том числе курящие: есть моменты, при которых лучше не быть свидетелями. А там, на улице, предполагали они, сейчас именно такой момент.

    И были правы. Вагнер, выйдя, сел на крыльцо, закурил, поставил рядом с собой банку из-под консервов, набитую окурками, в том числе украшенными помадой, посмотрел с прищуром на Евгения, а потом на Аркадия.

    — Досье, что ли, на меня шьете?

    — В смысле? — не понял Аркадий.

    — Откуда он все это взял? Ну, что я отличником был, это легко найти. А вот что траву жевал, чтобы мама не унюхала, что матом в одиночку ругался, такие вещи нигде не записываются. Кто рассказал? И зачем вам это надо? И почему он одет так по-идиотски?

    Вагнер говорил обычным голосом, ни разу не ругнувшись, и, похоже, такая речь давалась ему с меньшим напряжением, чем ругательная.

    — Никакого досье мы не шьем, Яков Матвеевич, — ответил Аркадий. — И про траву и вашу маму я ничего не знаю. Он сам догадался, потому что гений. Реально гений, видит людей насквозь.

    — Да неужели? А выглядит дурачком!

    — Евгений не возражал, — сказал Евгений. — Он знал, что у него бывает вид человека отсталых умственных способностей.

    — Ты всегда так говоришь?

    — Нет. Я по-разному говорю.

    — Значит, насквозь? Ладно, о чем я сейчас думаю?

    — Это вопрос без ответа. Человек сам не знает, о чем он думает, как может другой знать, о чем он думает?

    Вагнер хмыкнул:

    — Верно! Я сейчас нарочно ни о чем не думал, чтобы тебя поймать. А ты не поймался. Но ты не прав, все-таки бывает, когда человек предметно о чем-то думает. Когда у него задача. Я вот пишу статью на тему, например, коммунального хозяйства, и думаю о трубах, об отоплении, это легко зафиксировать. Давай я сейчас о чем-то подумаю конкретном, а ты угадаешь.

    — А как мы узнаем, что вы об этом подумали? — спросил Аркадий.

    — Не бойся, врать не буду. Хотя можно на бумажке написать, а потом проверим.

    Вагнер достал маленький блокнот с вложенной в него ручкой, отвернулся, записал что-то на листке, вы- рвал, сложил, подал Аркадию.

    — Держи. А ты, Ев-Гений, — подчеркнул он, — догадывайся!

    — Евгению это было легко, — сказал Евгений. — Яков Матвеевич сам хотел какого-нибудь чуда, поэтому дал легкую задачу. Вы про курение написали.

    Аркадий развернул бумажку.

    Да, там было написано: «Курение».

    — В самом деле, легко догадаться, — кивнул Вагнер. — Но вот ты сказал, что чуда хочется, это сложнее было попасть, а ведь ты угадал. Чуда хочется, ребята, — с грустной откровенностью сказал он. — Какое может быть чудо в моем возрасте, при моей язве и крапивнице? Ноги, Аркадий, просто заживо гниют, смотреть страшно. Какое чудо при моей работе и ответственности? Да и вообще, в нашей жизни, если подумать, откуда взяться чуду? Но все равно хочется. Ты молодец, Евгений. Давай еще раз попробуем.

    Он написал, вырвал листок, сложил, отдал Аркадию.

    — Я не смогу угадать, — сказал Евгений.

    — Почему? — огорчился Вагнер, но огорчился весело.

    — Потому что все равно, что вы написали. Вы не то написали, что подумали, а то, что придумали. Какой-нибудь перпендикуляр. Потому что, хотя вам чуда хочется, вы его боитесь и не хотите, чтобы оно было.

    — Ну, это ты зря! — возразил Вагнер. — Если так рассуждать, получится, что я и вылечиться не хочу?

    — Не хотите. Никто не хочет лечиться. Болезнь людей оправдывает, а им всегда нужно какое-нибудь оправдание.

    — И ведь опять попал, — с неудовольствием удивился Вагнер. — И насчет меня, и вообще — да, согласен, люди оправдание ищут себе. Всегда.

    Аркадий развернул бумажку. Он надеялся, что там и впрямь будет слово «перпендикуляр», но там было «кирпич».

    — Почему кирпич? — спросил Аркадий.

    — Черт его знает. Может, потому, что дачу строю. Старую продал, участок маленький, сама дачка маленькая, а у меня два сына-бездельника, старший женат уже, внучку мне родил, пространство требуется.

    — Давайте теперь я попробую, — предложил Аркадий. — Напишу, о чем думаю, а ты, Женя, угадай. Я врать не буду.

    — Зачем пробовать? Ты напишешь: Светлана, — сказал Евгений.

    Вагнер кашлянул и прикурил вторую сигарету от первой. Упоминание имени Светланы было ему неприятно.

    — А вдруг я что-то другое напишу? — сопротивлялся фатальности Аркадий.

    — Все другое будет неправда, потому что ты о ней думаешь.

    — Да, я о ней думаю, — подтвердил Аркадий, обращаясь к Вагнеру, и в голосе слышался вызов.

    Вагнер это уловил и встал со ступеньки.

    — Работать пора. Ты идешь?

    — Вы мне? — не поверил Аркадий.

    — А кому еще? Родственник твой, может, и гений, но явно же человек неадекватный. На инвалидности, наверно?

    — Да, — сказал Евгений.

    — Вот, и я людей насквозь вижу!

    — Нет, Яков Матвеевич, давайте уточним! — потребовал Аркадий. — Я не против работать, но что нам делать с ситуацией?

    — Именно! — поднял палец Вагнер. — Ситуация, правильное слово! Ситуация такая, Аркадий, что поселок на пороге новой жизни. Ты слышал, что опять возрождают идею крупного железнодорожного узла?

    — Давно говорят.

    — Раньше говорили, а теперь все серьезно. Думаешь, почему к нам уже сейчас приехали люди из Москвы? Что они тут готовят, для кого? И весь поселок понимает, что надо напрячься и быть заодно! И тут явилась твоя Светлана…

    — Она не моя.

    — Явилась, — нажал Вагнер, — и устроила с твоей помощью то, за что мне еще отвечать придется! Но я в данном случае не о себе думаю, а о перспективах новой жизни для людей!

    — Соврал Яков Матвеевич, привычно веря в собственное вранье, — повествовательно произнес Евгений, будто он был учитель и диктовал школьникам в солнечном и слегка по-утреннему сонном осеннем классе что-то приятное о природе из Тургенева или Пришвина.

    — Сам ты врешь! — разозлился Вагнер. — Если бы я о людях не думал, зачем мне эта работа? Дети выросли, сами себя обеспечат, пенсия у меня уже сейчас получается приличная, да мне много и не надо! Жена моя, если хочешь знать, парниковые овощи выращивает, зарабатывает в три раза больше меня, я и сам это люблю, буду на рынок огурцы с помидорами возить, прокормимся! Мне газета давно в тягость, если хочешь знать!

    — Я знаю, — не стал спорить Евгений. — Но вы без этой тягости жить не можете.

    — Ладно, философ доморощенный, хватит болтать тут! Аркадий, повторяю, несмотря на твоего психованного брата: надо не о своих амбициях думать, а о перспективах! В кои-то веки у нас главой администрации стал порядочный человек, нужно ему помочь или нет? А теперь что получается? Вышла статья — Прохор Игнатьевич должен отреагировать. Думаешь, он Мовчана любит? Но всему свое время, это как на войне — если нет тылов, нет резерва, нет боеприпасов, терпи, не лезь в атаку с голыми руками! И сам Мовчан, думаешь, зверь, что ли, если девушку посадил, да еще возможную невесту сына? Он для Прохора Игнатьевича ее посадил, чтобы тот понял, что Мовчан ответит на любой удар. Тактика! Бей своих, чтобы чужие боялись! То есть наоборот. Или правильно? Ладно, неважно. При этом, хоть Мовчан паразит, но он свой паразит. Родной, можно сказать. Крамаренко понимает, что Мовчану тоже ведь надо в хорошем свете показаться, когда из Москвы приедут. И он сейчас будет действовать людям на пользу, даже если этого не хочет. Я вот предположил, что Светлану он посадил в качестве ответного удара, а может, это сигнал не для Крамаренко, а для криминальных элементов?! Тех же самых третьяков? Вроде того: смотрите, поймаю, никого не пощажу! Кем бы они ни оказались!

    — Яков Матвеевич, не уводите в сторону! — Аркадий был ошарашен причудливым ходом мыслей Вагнера. — При чем тут Крамаренко и третьяки? Конкретный человек написал конкретную правду и пострадал!

    — Какая еще правда? Правда — когда все доказано!

    — Да все знают…

    — Знают — не доказательство! И формально, и по существу Мовчан имеет полное право считать это клеветой! И на нас собирался в суд подать, если бы не мое опровержение! Я сам Мовчана, может, в землю закопал бы, — Вагнер оглянулся и понизил голос, — но не сейчас! Ты вот мне про опровержение опровержения мозги крутил, а я тебе говорю членораздельно: Мовчан только этого и ждет! Потому что опровержение опровержения не может появиться в газете, которая орган администрации, без ведома главы администрации, и пусть мы с тобой будем знать, что Крамаренко тут ни при чем, Мовчан этого знать не будет, а если и будет знать, сделает вид, что не знает, потому что ему выгоднее все свалить на Крамаренко, чтобы убрать Крамаренко, чего не только Мовчан хочет, а и многие другие!

    — Ты что-нибудь понял? — растерянно спросил Аркадий Евгения.

    — Евгений понял главное, — ответил Евгений. — Он понял, что Яков Матвеевич нарочно запутывает то, ясность чего ему понятна, но слишком неприятна.

    — Если кому ума не хватает, я не виноват, — вяло отбился Вагнер, который утомился от этого разговора и желал вернуться к привычной работе.


    1 Где загадка, там и отгадка. Здесь и далее названиями глав служат украинские пословицы. — Прим. автора.