Алексей Иванов. Комьюнити

  • Издательство «Азбука», 2012 г.
  • «Комьюнити» — новая книга Алексея Иванова, известнейшего писателя, историка и сценариста, автора бестселлеров «Золото бунта», «Географ глобус пропил», «Общага-на-Крови», «Блуда и МУДО», «Сердце Пармы», — наряду с вышедшим ранее романом «Псоглавцы» образует дилогию о дэнжерологах — людях, охотящихся за смертельно опасными артефактами мировой культуры.
    И напрасно автор «Псоглавцев» думал остаться неузнанным под псевдонимом Алексей Маврин — по виртуозным сюжетным ходам и блестящей стилистике читатели без труда узнали Алексея Иванова!

    Топ-менеджер Глеб методично реализует свою мечту о жизни премиум-класса. Престижная и интересная работа в знаменитой IT-компании, квартира в Москве, хороший автомобиль, желанная женщина, лучшие бренды… «Человек — это его айфон».

    Но с гибелью гениального IT-менеджера, совладельца компании, появлением его красавицы-дочери, оставшейся без наследства, и случайно обнаруженной загадочной надписью на древнем могильном кресте размеренная жизнь Глеба заканчивается… И странное, но явственное дуновение чумы пролетает над современным, внешне благополучным миром.

    Москва живет митингами, на баррикадах — богема… Но на модном интернет-портале тема чумы, Черной Смерти, приобретает популярность. Участники таинственного комьюнити вовлекаются в интеллектуальную игру, делясь друг с другом ссылками о древней болезни, — и становятся в итоге заложниками другой игры, зловещей, смертельно опасной… но чьей?!

Глеб снимал квартиру в Раменках, а контора «ДиКСи»
находилась в Отрадном. Глеб добирался до работы, минуя
центр, и ему часто удавалось избегать пробок, тем более что можно было выезжать не в разгар давки: он сам
себе начальник и не уволит себя за опоздание. Но сего
дня не повезло. Надо было ехать по Минской и Филёвской, а Глеб поехал по Мосфильмовской и влип в мёртвый затор.

Серое, холодное и мокрое утро напоминало студень,
дрожало дождём. Справа и слева у Глеба стояли грязные
автомобили, впереди — корма маршрутки. В просветах
меж домов Глеб видел три замытые моросью башни комплекса «Воробьёвы горы».

Глеб отрегулировал кресло, сделал потише невыносимые голоса «Il Divo» и взял в руки айфон. В машине
было тепло и как-то мягко, пахло кожей и автомобильным парфюмом. Вот сейчас цивилизация и проверялась
на состоятельность: человек неподвижен, заперт в пробке и бессилен развлечь себя иначе, нежели средствами
связи.

Почту Глеб проверил перед выходом из дома, и пока
ничего нового ещё не насыпалось. Читать дайджест не
хотелось. На «ДиКСи-ньюсе» обновления были только в разделе бизнеса — правильно, в Европе открылись
биржи — и российского шоубиза: эти господа не отдыхали никогда, не старели и почти не умирали. В Твиттер Глеб запулил без вдохновения: «На Мосфильмовской за мостом пробка. Это если кому интересно». По
том Глеб перешёл в «ДиКСинет» — социальную сеть,
которую поддерживал «ДиКСи».

Пока что сеть была небольшой, несравнимой с гигантами вроде «Одноклассников» или «ВКонтакте», не говоря уж про Facebook. Но всё впереди. Глеб верил в это
будущее не потому, что был накачан химическим корпоративным оптимизмом, как допингом, а потому что
с разработчиками сети совпадал по убеждениям: самовыражение, конечно, главная потребность современного
человека, но этот человек ленится искать площадки для
самовыражения. Обычно в соцсетях указанием площадок занимаются вспомогательные сервисы: разные системы топ-листов, перечни тем, личные знакомства, презираемый Гурвичем морфологический поиск и так да
лее. «ДиКСи-нет» всё это игнорировал, будто не знал.
Зарегистрированный пользователь входил в «ДиКСи-нет» — и ему сразу открывались четыре поста, которые
гарантированно были интересны. «ДиКСи» сам искал
то, что увлечёт клиента: знай читай, рефлексируй и самовыражайся. Лёгкость поиска и удобство пользования
были тем бонусом, на который и делал ставку Гермес,
руководитель и почти владелец «ДиКСи».

Самовыражение, в отличие от самореализации, так
эгоистично, что ему нет дела до причины, нужен только
повод. «ДиКСи» это знал и повод отыскивал всегда. Например, пользователь желал, чтобы его вытошнило от
ничтожества человеческого рода, и «ДиКСинет» тотчас
открывал пользователю четыре подходящих для него
поста, где, к примеру, авторы обливали помоями убийц
Каддафи, новый модельный ряд АвтоВАЗа, «Метель»
Сорокина и ремонт на Бауманской. «ДиКСи» знал, что
пользователь каким-то образом чуть-чуть является автодизайнером, литкритиком, москвичом и ливийцем, следовательно, ему есть что сказать по всем четырём поводам. И его потребность в самовыражении будет удовлетворена. К человеческому общению или к установлению
истины эта речевая активность отношения не имела.

У Глеба была вполне внятная задача — создавать
контент, пока «ДиКСи-нет» ещё совсем небольшая сеть:
Web 2.0 она была только наполовину. Вчера вечером
после похорон Гурвича Глеб поставил пост с фоткой
креста ABRACADABRA и простым вопросом к пользователям: сетевой народ, что это такое?

Глеб терпеть не мог выражения «сетевой народ», но
так часто писали спамеры, а они умели подделываться
под язык пипла. Первая же фраза первого же коммента
подтвердила правильность идеи, что залог успеха — банальность мыслей и предсказуемость реакции.

«Ничего особенного!..» — так начинался коммент.
Конечно, ничего особенного. Все кладбища России заставлены крестами с надписью ABRACADABRA. Чего
тут удивительного? Подобное сплошь и рядом, плюнуть
некуда. Фраза «ничего особенного» означала, что автор
её — некая KozaDereza — проживает в настолько увлекательном мире, что могильные памятники с абракадабрами для неё привычны, будто мусорные урны. Ну да.
Везёт же людям. Глеб продолжал читать:

KozaDereza: Ничего особенного! У меня бабка из
златоуста там на старом кладбище половина памятников огромные мрамарные пни. Это мода такая была у купцов

Infarkt: А что за кладбище?

Outsider: Кладбище домашних животных

Kabu4a: Знаете про кладбище вампиров в Челяковицах Чехия?

Kabu4a — это Мариша Кабуча, диджей «Радио
ДиКСи». «Кабуча» означало «плохая девчонка». Мариша
была вполне себе хорошая и очень давно уже не девчонка.
Она торчала на всех площадках, куда заносило Глеба.

D-r_Pippez: Это могила вампира!!! Стопицот!!!!!

L-a-p-k-a: Слово какое то корнейчуковское. Детское.
Сразу вспомнила, как болела восполением легких,
лежала в постели. Мама поила чаем с медом, в школу
ходить не надо, зима, жара, крыша едит.

Kuporos: Абракадабра — древнее магическое слово.
В средневековье употреблялось как заклинание. Сейчас считается шутливым образцом бессмыслицы, нелепицы. Ссылка на Википедию

Конечно же, нашёлся умник, который всё объяснил.
В желании юзеров продемонстрировать свои знания и
умения Глебу всегда виделось что-то от дрессированной
мартышки, но не от настоящего разума. Homo sapiens
должен понимать, что автор поста и сам может сходить
в Википедию и посмотреть, что такое ABRACADABRA.
Если автор не сделал этого, значит, здесь подстава. За
чем попадать в чьи-то ловушки, даже если они и без
вредны?

Умник, пославший в Википедию, тоже самовыражался, потому что не ответил на вопрос Глеба, а продемонстрировал своё умение нажимать на кнопки. Глеб
прошёл по ссылке и прочитал, что смешное слово «Абракадабра» — имя страшного демона. Он вызывал мор:
холеру, лихорадку, язву, чуму. Ведьмы, летящие на шабаш, кружили на мётлах вокруг Лысой горы, хохотали
и звонко кричали в высоте звёздной полночи: «Абракадабра!» — вызывали демона из преисподней.

Чтобы защититься от этого демона, от холеры и лихорадки, люди писали имя врага на кусочке пергамента
или дощечке. Писали в одиннадцать строчек, всякий раз
убирая по одной букве, пока имя не исчезало. Так можно было убить демона, а точнее — дематериализовать
его, лишить силы и власти. Затем пергамент или дощечку сжигали или носили в ладанке на груди. Имя демона — это очень важно. Это его программа, которую можно уничтожить. Поэтому у самого сатаны бесконечное
множество имён — его человеку не уничтожить, уничтожив имя.

Глеб вспомнил: в фильме «Константин» Киану Ривз,
истребитель демонов, терзал одержимых, чтобы те назвали имя овладевшего ими демона. Потом врага уже
можно было одолеть. Значит, на памятнике Калитниковского кладбища начертано заклятье, убивающее демона?

Глеб закурил. Marlboro, Lexus, дождь, айфон, Мосфильмовская улица, демон ABRACADABRA… Глеб чувствовал, что всё это могло сочетаться только здесь —
и нигде более. Поэтому он и любил Москву.

KozaDereza: Это не настоящая могила а кенотаф
ложная или пустая могила. Таких в Египте много.
Когда нет тела а похоронить надо. У Марины Цветаевой два кенотафа в Тарусе и Елабуге

Nan_Madol: Hubble, а где вы нашли этот памятник?
Предположу что-либо на Ваганьковском кладбище,
либо на Калитниковском, либо на Преображенском.

Hubble — это был ник Глеба в «ДиКСи-нете». Глеб
взял его после великолепного 3Dфильма про орбитальный телескоп «Хаббл».

Nan_Madol: Поясню. Демон Абракадабра повелевал
чумой. Эти три кладбища, насколько я знаю, чумные, то есть основаны после московской чумы 1771 г.
Возможно, здесь была и символическая могила демона чумы. Подобные существовали в Средневековой Европе. Например, в 1361 г. чума пришла в
Авиньон, где продолжалось «пленение пап», и от нее
умерло 100 епископов и 5 кардиналов. Чуму победи
ли только молитвы папы Иннокентия 6. Новый папа
Урбан 5 в 1363 г. установил в одном из двориков
Папского дворца кенотаф Папы Чумы. Кенотаф был
разрушен в 1789 г., когда во время Великой Французской революции дворец захватили восставшие.
Также известно, что могила Короля-Чумы существовала в Магдебурге, но разрушена вместе с кладбищем
весной 1945 г.

Вот юзеры всё и объяснили, подумал Глеб. Надо
только аукнуть в Сеть: явитесь передо мной, летучие
обезьяны!

Kuporos: Между прочим, уже в чумном средневековье люди распространяли «письма щастья»: вроде
как перепиши пять раз, раздай друзьям, и спасешься
от чумы

D-r_Pippez: Бля эти уроды значит от чумы не передохли, да? Неужели действует? У меня ящик забит
«письмами щастья», ПП!!!!!!!

Доктор Пиппец, понял Глеб, — сетевой хулиган. Ну
и ладно, пущай буянит. Лишь бы не тролль. Но кому
надо троллить Глеба?

Kuporos: Тогда «письма щастья» называли «святыми
письмами», потому что считалось, что их надиктовала богородица. Вот по ссылке русское «Святое письмо, посланное чуднымъ образомъ Господомъ нашимъ
Iисусомъ Христомъ и писанное собственною его рукою златыми литерами на еврейскомъ языкъ. Оно бы
ло найдено въ 12 верстахъ от Семборта в Лондонъ с
изображенiемъ креста и истолковано семилътнимъ сиротою, который до того времени ничего не говорилъ»

По ссылке Kuporosa Глеб не пошёл: ему хватило заголовка. Похоже, Kuporos был из тех интернет-знатоков,
которые на любой случай имеют не знание, а ссылку.
Человеки-google, гугловоды.

Outsider: Мне бабка говорила, что когда чума приходит, петухи и собаки теряют голос потому что пение петуха отгоняет нечистую силу, а собака видит
невидимую смерть и лаем может выдать ее людям.
А Кошка раньше была сестрой чумы, чума ее била,
и теперь Кошка ее боится и когда чума приходит —
прячется от нее в печке

D-r_Pippez: Вы чо бля пугаите я ужэ обоссалсо!!!!

L-a-p-k-a: Чума просто так не приходит. У меня на
даче деревенская сумашедшая была, она говорила,
что ей предшевствуют знаменея. Потопы, засухи, землетрясенея, каметы, появление цветных комаров,
хвостатых лягушек, дожди из пауков, жаб и червей.

Kabu4a: Меня вчера жаба так душила, так душила…
Это к чуме!

Kuporos: И ещё ссыль. Легенда о Деве Чуме в немецком замке.

Ссылка вывела Глеба на какой-то русскоязычный туристический сайт про достопримечательности Штутгарта и окрестностей. На фотке был очень красивый замок,
венчающий вершину холма. Глеб прочёл сопроводиловку к фотке и саму легенду.

«В страшные годы, когда Европу опустошала Чёрная
Смерть, мору противостоял только замок Гогенцоллерн возле Штутгарта. Дева Чума взяла этот замок в
осаду, но жители затворили ворота и все двери и не
показывались ни на балконах, ни во дворах. Если кто
опрометчиво отворял окно, в жилище тотчас влетал
воздушный алый шарф Девы Чумы, и обитатели падали, поражённые болезнью. Чума была врагом терпеливым. Она спокойно ждала, когда голод вынудит
защитников замка Гогенцоллерн покинуть свои убежища. Тогда рыцарь Рюгер Химмельберген решил пожертвовать собой ради спасения замка. Он выгравировал на мече слова „Иисус и Мария“ и открыл окно
башни. И сразу в окне показалась призрачная рука с
алым шарфом. Бравый кавалер ударил по этой руке
мечом. Рука отдёрнулась. Рыцарь Химмельберген упал
на пол, покрываясь чумными бубонами, а раненая Дева Чума предпочла оставить замок Гогенцоллерн
и удалилась прочь от его негостеприимных стен».

Глеба впечатлило. Маришу Кабучу — тоже.

Kabu4a: Ояпу!!! Чумачечая осень 🙂 !!!!

Nan_Madol: Ставлю перепост статьи о могиле-кенотафе:
«Редкий и необычный памятник европейского Средневековья — могилы-кенотафы с надписью ABRACADABRA. У них удивительная легенда. В этих могилах похоронен демон чумы. Вот откуда он брался.
Сатана замечал, что какой-нибудь город, восславляя
господа, расцветает и богатеет, и решал погубить этот
город. Он приезжал в роскошной чёрной карете, запряжённой шестёркой вороных коней, и соблазнял
какого-нибудь горожанина стать Королём-Чумой.
Этот человек соглашался привезти в город чуму, и
за это Сатана обещал ему спасение от мора, богатства
умерших и власть над всем городом.
Несчастного предателя Сатана увозил к себе во дворец и там спускал с цепи демона чумы Абракадабру. Демон входил в человека. Теперь человек должен
был выпустить демона на свой город, иначе демон
убьёт его: предатель сам умрёт от чумы.
Вера в то, что спастись от чумы можно только передачей своей чумы другому человеку, была широко
распространена в Средние века. Она объяснялась «демонической теорией», согласно которой болезнь считалась злым духом, демоном, поселившимся в человеке.
Демон овладевал человеком за его грехи, следователь
но, лечиться надо было не в больнице, а в церкви —
покаянием и пожертвованиями. Или же надо совершить некие оккультные ритуалы, которые заставят
демона покинуть своего носителя и перейти в другую
жертву.
А Сатана возвращал Короля-Чуму в его дом, и Король выпускал демона. Абракадабра начинал сеять
чуму по городу. Он целовал женщин чумными губами, угощал мужчин чумным пивом, дарил детям чумные игрушки. Он отравлял колодцы. Он изготовлял «чумную мазь» и обмазывал ею ручки дверей и
скамейки в храмах. В состав «чумной мази» входили
мышьяк, ядовитые травы, сушёные жабы, сердца висельников и тому подобные вещи. Чума поражала
город. Демон же прятался у Короля и приносил ему
богатства из опустевших домов.
В чумных городах обезумевшие жители пытались
«вычислить» Короля-Чуму и сжигали на кострах тех,
кого заподозрили в продаже города Сатане. И ещё
существовал обряд выманивания Абракадабры. Его
завлекали в могилу, а могилу запирали крестом, на
котором столбцом писали имя демона, убирая в каждой нижеследующей строке по одной букве, пока
имя не исчезнет полностью. Эта могила демона, символическая могила, и есть кенотаф с надписью ABRACADABRA«.

KozaDereza: Чумная мазь крем Азазелло

Последним в ряду сообщений этого комьюнити сто
яла фотожаба Крохобора. Kroxobor — это приятель Глеба, Борька Крохин, сисадмин в «ДиКСи». Борька помогал Глебу решать все проблемы, что возникали с компьютерами и прочей умной техникой.

У жаббера Kroxobora была та же фотка, которую
Глеб сделал на Калитниковском кладбище, только теперь на фотке могила была открыта, а слово ABRACADABRA на кресте было написано наоборот: от одиночной А к полному комплекту. То есть демон чумы, погребённый в пустой могиле, словно бы ожил, потому что
его имя восстановили — дорастили буквами до изначального размера. И потом он сдвинул могильную плиту и вышел в мир.

Олег Чиркунов. Государство и конкуренция

  • Издательство «Новое Литературное Обозрение», 2012 г.
  • Книга губернатора Пермского края Олега Чиркунова — наблюдения и размышления человека, которому постоянно приходится делать выбор между вариантами решения существующих в традиционно промышленном регионе проблем, соизмерять свои решения с современной государственной идеологией.

    По словам автора, сегодня «в общественном сознании, а главное, и в сознании элит произошел отказ от конкурентной, рыночной модели в пользу стабильности, плановости развития экономики и связанной с ними неизбежной централизации власти. Эта книга — попытка предложить альтернативу усилению роли государства во всех сферах жизни, это приглашение подумать об иных вариантах решения существующих проблем».

  • Купить книгу на Озоне

У города должна быть мечта

«У города должна быть мечта». Это не мои слова.
Я их заимствовал из общения с великим человеком, Жайме
Лернером. Лернер — бывший архитектор и мэр бразильского
города Куритибa. Считается, что он входит в десятку
лучших мэров мира. Он создал городу мировую известность
благодаря трем прорывам в развитии: лучшие парки
и скверы, лучший общественный транспорт, внедрение
системы раздельного сбора мусора. Я тоже считаю, что
Лернер великий человек, только, мне кажется, его главная
заслуга в другом. Благодаря этим проектам он смог убедить
жителей, что их город лучший. Ведь самое важное в городе
— это любовь к нему его жителей. Я верю в то, что
мысли материализуются. Если большое число людей верит
в великую мечту, то она становится реальностью.

Город, в котором есть жизнь

Бывают времена, когда я задаю себе вопрос, для чего
я работаю. И, в общем, я понимаю, что у меня есть ответ
на этот вопрос. Семь лет назад, когда я только начинал
свой самый главный в жизни проект, мотивом для меня
были самосовершенствование, набор опыта и знаний.
Надо признать, что тогда я был, скорее, нацелен на собственное
развитие.

Прошло некоторое время, и я поверил, что здесь, далеко
не в лучшем климате, в одном из самых северных
городов-миллионников мира, можно создать условия,
при которых люди будут жить с радостью, с ощущением
того, что они живут в правильном месте. Это мое предположение
и впоследствии уверенность появились в результате
общения со многими людьми, с такими как Сергей
Гордеев, Жайме Лернер, Кеес Кристиаанс, Петер Цумтор,
Теодор Курентзис, Борис Мильграм, Марат Гельман.
Я понял, что не только климатические условия являются
определяющими. Действительно, живут же скандинавы
у себя на родине, не тянет их в теплые края. Может, и тянет,
но это не мешает им создавать комфортную среду
у себя на родине.

Исторически сложилось так, что краевые и городские
власти конкурировали друг с другом. Краевые власти
стеснялись признать, что Пермь является для них приоритетом,
боялись, что их не поймут сельские жители. Да
и в электоральном плане городские жители менее благодарны,
чем селяне. Сколько в город ни вкладывай, благодарности
не жди. Может быть, настала пора честно признать,
что существенно изменить ситуацию в крае можно
только через развитие Перми. К сожалению, у нас только
один город такого масштаба, и он неизбежно становится
сердцем всего края. Придут ли инвесторы, приедут ли туристы
— все это будет зависеть от их отношения в первую очередь к столичному городу. А потом уже сердце должно
разогнать эти потоки до самых дальних уголков края,
сделать так, чтобы туристический поток дошел до Чердыни,
Кудымкара, Кунгура. При этом Пермь не должна
превращаться в обособленную территорию, как в России
превращается Москва.

Неожиданно одной из главных для столицы промышленного
региона стала тема культуры. Ее никто не видел
заранее. Начиналось все с того, что наш сенатор
Сергей Гордеев познакомил меня с Маратом Гельманом,
и они предложили организовать выставку «Русское
бедное». Как многие люди, я достаточно осторожно
относился тогда к современному искусству, и мой ответ
Сергею был прост: хотите — делайте, если нужна
какая-нибудь помощь, скажете. Тогда на деньги Сергея
Гордеева и была устроена выставка в неиспользуемом
речном вокзале.

На эту первую выставку я пришел без каких-то великих
надежд. Более того, грустил, что придется ходить
вокруг чего-то экстравагантного и невероятного, кивать
головой, показывая, что якобы что-то во всем этом понимаю.
Случилось по-другому. Я увидел массу радостных,
улыбающихся лиц посетителей. Многие экспонаты вызывали
добрую улыбку. Логотип газеты «Правда» из автомобильных
камер, огромная деревянная мясорубка,
скелеты животных из вешалок, рубанков и прочей домашней
утвари, музыкальная шарманка, ассоциирующаяся
с детским воспоминанием.

В общем, это был колоссальный успех. Должен признать,
что последующие выставки не вызывали у меня
таких эмоций, но они точно расширили мое представление
о современном искусстве. Я получил некие точки
опоры, поскольку критерий «нравится — не нравится»
базируется на том, сколько в своей жизни человек увидел.
Благодаря этим выставкам пермяки смогли увидеть
многое.

На этом все и могло закончиться. Выставка и выставка,
музей и музей. Но, к счастью, в этот момент началось
жесткое противостояние «пришельцев» с частью местного
культурного сообщества. «Пришельцам» пришлось
защищаться, им пришлось думать о том, как привлечь
на свою сторону местных людей искусства. Именно для
этого был задуман фестиваль «Живая Пермь». Это была
попытка вывести искусство на улицы, привлечь к организации
фестиваля очень большое число пермяков. То,
что это удалось, я понял через год, общаясь на втором
таком фестивале с художниками из Екатеринбурга, Самары,
Питера. Понял, что им нужна такая площадка, место,
где они могут презентовать себя. Понял, что другой
такой площадки в стране фактически нет. Получилось,
что неожиданно Пермь создала то, что востребовано извне,
стала центром этого проекта.

Появилась мысль сделать этот фестиваль не трехдневным,
а продолжительностью месяц. Так родился проект
«Белые ночи в Перми». Он состоялся в этом году. В течение
летнего месяца в городе была жизнь, в городе было
гораздо больше людей на улицах, они начали проводить
время в городе, а не только на дачах, за городом.

Конечно, плотность событий могла бы быть гораздо
более высокой. Фестиваль подсказал, что самое главное —
это то, что происходит на улицах. Выставки, спектакли —
все это замечательно, но для города важно увеличивать
объем именно уличных событий и мероприятий, тогда
он будет жить. Очень надеюсь, что это удастся сделать
в следующем году.

Итак, благодаря культуре Пермь ожила. И про это
оживление стали говорить не столько внутри, сколько
извне. Выставки в Париже, Лионе, Милане, Питере, Москве.
Помню разговор с корреспондентом «Нью-Йорк
таймс», приехавшим за несколько месяцев до «Белых ночей». Он сказал: «Собирался приехать к вам на „Белые
ночи“, но редактор направил меня сейчас, сказав, что
у вас что-то происходит, и мы должны быть здесь первыми». У нас начало что-то происходить, и это уже много.

Университетский город

Мне никогда не удавалось придумать какую-то идею,
все хорошее всегда приходило само, в результате стечения
внешних обстоятельств. Так же произошло и в истории
с университетами. Я не знаю, как далеко смотрел
Андрей Фурсенко, но один из шагов, которые он сделал,
для Перми стал началом большой истории.

Был объявлен сначала первый, а затем второй конкурс
на получение статуса национального исследовательского
университета. И в первом, и во втором конкурсе мы
участвовали и были победителями. Участвовали, может
быть, даже не понимая, для чего нам это надо. Логика
была проста: раз государство дает университетам деньги,
значит, надо им помочь эти деньги получить. Вот и помогали.
Находили правильных консультантов для разработки
программ, да и, чего греха таить, лоббировали
интересы своих университетов путем поиска личных
контактов с членами комиссии. Слава богу, моя работа
в Совете Федерации создала широкий круг связей в самых
различных сферах.

И вот результат: два национальных исследовательских
вуза плюс филиал Высшей школы экономики, которая
тоже является национальным исследовательским университетом.
Что дальше? Останавливаться и оставлять этот
проект было уже нельзя, слишком большие репутационные
потери. Только поэтому и вынуждены были начать
разбираться, что такое университет. Поехали в Штаты,
Германию, Израиль. Пытались понять, что такое университет
там.

Университет у нас — это место подготовки кадров для
экономики. Университет там — это место для зарабатывания
денег путем коммерциализации знаний. Магистры
здесь — это студенты за партами. Магистры там — это дешевая
рабочая сила, подмастерья для тех людей, которые
зарабатывают деньги на рынке знаний. Студенты здесь —
это те, кто ждёт, что жизнь у них впереди, что они к ней
только еще готовятся. Студенты там — это те, кто пытается
реализоваться сегодня, делая выбор: продолжать набирать
знания и навыки либо уже сейчас бросать университет,
поскольку это всегда альтернатива самостоятельной
работе по реализации своей великой мечты.

Стало понятно, что надо превращать наши университеты
в место, где люди начинают зарабатывать свои
первые деньги. Ключевой вопрос — это создание историй
успеха. Важно, чтобы по коридору университета временами
проходил свой Стив Джобс, тот парень, который
учился здесь или даже недоучился, но именно здесь, в университете,
в его голову пришла мечта, благодаря которой
он стал либо великим ученым, либо богатым человеком.

Чтобы это стало реальностью, университету нужно
немногое: хорошие студенты и классные преподаватели.
Мы начали поддерживать профессуру, доплачивая
докторам наук тридцать тысяч рублей в месяц, начали
платить лучшим абитуриентам, набравшим 225 баллов
по ЕГЭ, пять тысяч рублей в месяц. Сначала шестьсот,
а затем тысяча таких абитуриентов появились в наших
университетах. Увы, половина — на гуманитарных специальностях.
Задача следующего года — сделать так, чтобы
они пошли на математику, физику, биологию, химию,
инженерные науки.

Для того чтобы наша профессура вышла на западные
рынки знаний, поняла, как люди там зарабатывают
и что там интересно, начали финансировать создание
малых инновационных групп. Это форма, при которой
два профессора, один российский и один зарубежный,
ведут совместную научную деятельность. Таким образом
мы стимулируем их общую работу и адаптацию наших
ученых на внешнем рынке. Такая работа только началась,
но почти уверен, что где-то возникнет первая искра. Как
только появится первая история успеха, очень многие
поверят в то, что зарабатывать можно головой, в сфере
науки, и процесс станет необратимым.

Второй важный аспект этой истории — что будет
с нашими многочисленными университетами. Сегодня
они дублируют друг друга. Получается, что специальность
«связи с общественностью» есть в техническом университете,
«финансы и кредит» — в сельхозакадемии. В общем,
много странностей. Если посмотреть на западный опыт,
то там два базовых университетских направления: технический
университет, включающий сельскохозяйственную
проблематику, и классический университет, имеющий
медицинские, фармацевтические, педагогические
специальности. Конечно, есть и другая специализация,
но глобально так. Это говорит о том, что, скорее всего,
и у нас будут три базовые точки развития — вокруг трех
наших исследовательских университетов.

Совсем необязательно проводить изменения революционным
путем, можно просто поддерживать процессы,
которые уже идут. Потихонечку передаем имеющиеся
у нас здания на Городских горках Высшей школе экономики.
Филиал разрастается, вкладывает федеральные
деньги и образует какое-то подобие городка.

Место расположения классического университета
правильно, традиционно и понятно. Жаль только,
что, как и весь город, университетский городок не имеет
выхода к реке, вся набережная застроена промышленными
зданиями. Но постепенно эти площадки уже
освобождаются. В том числе там есть и краевые здания
бывших средних учебных заведений, и мы передаем их
университетам. Вопрос в том, правильно ли передать
их самому классическому университету или тем вузам,
которые потенциально должны к нему присоединиться,
например, фармакадемии или медакадемии. Представляется,
что второй вариант более правильный. Он стимулирует
процесс в нужном направлении. Надо думать.
Надо бороться за земли между университетом и рекой
для того, чтобы передавать их университету.

Сложнее с техническим университетом. Десятилетиями
он реализует свою стратегию по переезду на другой
берег реки. Думаю, что это неправильная стратегия, что
перенос Политеха из центра города в лес был ошибкой.
Мыслили по аналогии c новосибирским академгородком,
но там другие масштабы и другие инвестиции. Пермскому
городку, в отличие от новосибирского, не хватило ресурсов,
и технический университет так и остался разбросанным
по всему городу. Его надо собирать, вопрос в том,
на какой площадке. Страшно представить Политех без
его главного корпуса, расположенного на Октябрьской
площади, но не менее страшно теперь его представить
и без комплекса за Камой.

Отдельная история — сельскохозяйственная академия.
Она расположена на двух больших площадках —
на Липовой горе и в здании бывшей женской гимназии
рядом с Театром оперы и балета. Возможно, правильнее
было бы им быть вместе с Политехом, а в центральном
здании рядом с Театром разместить важную для Перми
консерваторию. Но поскольку судьба площадки самого
Политеха еще не решена, надо думать над этим.

В общем, нельзя дальше плыть по воле волн. Нельзя
развиваться и строить одно здание здесь, другое здание
там. Это не решит ни проблем университетов, ни проблем
города, инвестиции будут использованы нерационально.

Университеты должны стать сердцем города. Это
тоже моя мечта.

Реализация мастер-плана Перми

Традиционно, как все важное, тема мастер-плана появилась
в нашей работе неожиданно. Сергей Гордеев начал
носиться с идеей, которую в тот момент даже он сам себе
не мог точно сформулировать. Никто из нас тогда до конца
не понимал, что это такое, ведь в российских регламентах
такого документа не существует. Как и с «Русским
бедным», я предложил Сергею заниматься этим на свой
страх и риск. Всякая инициатива наказуема.

Сергей нашел очень серьезных партнеров и через
некоторое время познакомил меня с Кеесом Кристиаансом,
руководителем градостроительного направления
Высшей технической школы Цюриха, профессором Лондонской
школы экономики, создателем фирмы KCAP. Самые
крупные проекты Кееса — Олимпиада-2012 в Лондоне,
преобразование речного порта в Гамбурге, мастерплан
железнодорожного вокзала в Цюрихе. Сейчас у него
появляется какой-то огромный проект на Востоке.

На старте не было почти никаких шансов, что команда
KCAP согласится с нами работать. Они никогда не работали
в России, уже тогда у них вырисовывался большой
проект в Китае. Гораздо позже, отвечая на мой вопрос,
почему они согласились работать с нами, Кис сказал:
«В Европе уже нет проектов мастер-планирования городов,
там в лучшем случае можно планировать крупные
районы, а то и кварталы. Выбор между Россией и Китаем
был предопределен неверием, что китайцы будут в результате
реализовывать созданный мастер-план, а исходя
из национального характера «будут кивать, соглашаться,
а потом сделают все по-своему».

Получилось так, что мощная команда начала работать
над мастер-планом города Перми. Не сразу я понял, насколько
это важно. Сейчас уже могу попробовать сформулировать
суть.

Обычно города заказывают генеральные планы своего
развития специализированным институтам. И те, исходя
из норм законодательства, делают формальные,
почти типовые документы. При этом теряется очень
важный этап формулирования видения будущего города.
Мастер-план — это видение жителями будущего своего
города. Должен город расти вширь на обоих берегах или
становиться компактным и развиваться только на одной
стороне реки? Это город небоскребов или малоэтажной
застройки? Кто в городе имеет приоритет: пешеход или
автомобиль? Какой ширины должны быть тротуары?
Какие деревья будут расти вдоль улиц? Будет ли двор
пространством только для жителей дома, или он может
быть доступен всем? Очень много вопросов, на которые
надо ответить. Опытные градопланировщики
знают все эти вопросы, знают опыт других городов, их
успехи и провалы, но окончательное решение должны
принять власти и жители города. Это решение может
носить разные названия: «мастер-план» или «стратегия
пространственного развития города». Не важно, как оно
называется, важно, что оно есть. Каждое новое здание,
построенное в городе, — это инвестиции. Если строится
правильное здание в правильном месте, оно улучшает
город, повышает его капитализацию. Но может быть
построено неправильное здание в неправильном месте,
тогда оно будет убивать город. Задача мастер-плана —
сделать так, чтобы каждый рубль, вложенный в любое
строительство, улучшал город.

Работая с профессионалами, мы поняли главную
ошибку, которая была допущена при строительстве Перми.
Пермь строилась, осваивая новые территории, при
этом в старые районы практически не вкладывались
деньги. В результате в городе нет ни одного идеально
благоустроенного района. В центр инвестиции не шли,
и инфраструктура обветшала, а новые районы строились
по принципу спальных, и жизни там, особенно
днем, почти нет. Днем оттуда все уезжают работать
в другие районы.

Важно было перейти от принципа «строим там, где
есть свободное место» к принципу «строим там, где людям
будет комфортно жить и работать». Важные вопросы,
которые решала команда градопланировщиков, — это
вопрос этажности зданий, вопрос соотношения личных
и общественных пространств, вопрос организации общественного
транспорта. В городе появились первые полосы,
выделенные для общественного транспорта, и, как
это ни удивительно, жители почти единодушно одобрили
их существование.

Сейчас стоит новая задачка — разработать новую типологию
жилья. Мы знаем, что такое сталинская застройка —
в Перми это пятиэтажные дома, построенные вдоль улиц,
что называется, фасады кварталов. В большом объеме сохранились
хрущевки: беспорядочно разбросанные в периметре
кварталов пятиэтажки из силикатного кирпича.
Сохранились и такие же по типу панельные пятиэтажки
того же периода. Преимущественно на Садовом и Парковом
построены новые серии панельных домов высотой
от 9 этажей, также беспорядочно разбросанных по кварталу.
И, наконец, в перестроечный период начали строиться
«свечки», которые «втыкались» на свободную территорию.
Где находили свободное место, там и «втыкали».

Новая типология жилья в центре города предполагает
максимум шестиэтажные дома, построенные по периметру
небольших кварталов. Небольшой квартал — это
примерно 70 на 70 или 100 на 100 метров. Внутри этого
квартала будет не общественное пространство, а частная
территория для жителей дома. Такое строительство предполагает
высокую плотность застройки. Надо понять, насколько
это приживется у нас в России. Запланированы
два пилотных проекта: один в районе ДКЖ на землях
снесенных в этом году бараков, второй — на улице Революции,
на месте психиатрической лечебницы.

Только когда мы пройдем этот шаг, мы поймем, насколько
приживется такая застройка. И первый шаг
мы должны будем сделать в течение ближайшего года.
До декабря будут выставлены на аукцион площадки
в районе ДКЖ, инвесторы обязаны будут строить там
жилье в соответствии с новыми требованиями. Площадка
на улице Революции будет выставляться на торги
весной следующего года, причем каждый квартал будет
выставляться уже с разработанным архитектурным решением,
предполагается, что достаточно известного в мире
архитектора. Этот проект — еще больший риск, но и потенциально
еще больший успех.

Наряду со строительством жилья планируется построить
в ближайшие годы несколько общественных
объектов. В этом году Сергей Гордеев планирует передать
готовый проект архитектора Григоряна, предусматривающий
реконструкцию речного вокзала под музей
современного искусства. За два года этот музей может
быть построен. Это чуть ли не первый музей в стране,
который будет соответствовать всем международным
нормам безопасности хранения и экспонирования культурных
ценностей.

За спонсорские деньги «ЛУКОЙЛа» ведется проектирование
нового здания театра оперы и балета. Архитектурный
конкурс выиграл мастер с мировым именем Дэвид
Чипперфильд. Если все пойдет по плану, то в 2015 году откроется
новый современный зал на тысячу мест. В эти же
сроки будет реконструировано и старое здание театра.

Театр — это не только стены. Пермский балет славился
всегда, но в этом году театру очень повезло: художественным
руководителем стал Теодор Курентзис.
У нас появился симфонический оркестр, возможно,
лучший в стране. Курентзис верит в то, что наш театр
может быть лучшим не только в сопоставлении с Большим
и Мариинкой, но вполне может конкурировать
с ведущими театрами мира. Планируются совместные
постановки, так называемая копродукция, с самыми известными
в мире театрами.

Достаточно сложная у нас до сих пор ситуация с Пермской
художественной галереей. Мы понимаем, что надо
освобождать здание кафедрального собора и передавать
его церкви. Условий для хранения в этом здании произведений
искусства нет, оставлять их там опасно, но построить
новую галерею — это не бараки построить и не склад.
Должна быть идея, должен быть смысл, и к этой идее
мы должны прийти, общаясь с великими архитекторами.
Чем это закончится, когда этот процесс приобретет
реальные очертания, говорить пока рано. Это может
произойти как через месяц, так и через год. Но здесь мы
не должны спешить.

Аналогичные процессы идут по инфраструктурным
объектам — аэропорту и железнодорожному вокзалу.
Пока на предварительном этапе находится совместная
работа с испанским архитектором Рикардо Бофиллом
по проектированию аэропорта. У нас пока нет контракта
с ним, но первые наброски, сделанные его рукой, мы
уже получили. Это человек, который разработал и по сей
день сопровождает строительство и развитие аэропорта
Барселоны, лучшего аэропорта Европы. Когда он начинал
стройку, то проектировал аэропорт под поток, сопоставимый
с сегодняшним пермским, — полтора миллиона
пассажиров в год. Сегодня плановая пропускная способность
аэропорта Барселоны — 70 миллионов.

Железнодорожный вокзал проектируем совместно
с «Дойчебан», немецкими железными дорогами. Сейчас
мы находимся на этапе поиска соинвесторов.

Итак, задача реализации мастер-плана города Перми
— это два больших блока вопросов. Первый: все делать
согласно принятому мастер-плану, не отходить от него,
и тогда есть шанс, что мы создадим правильный город.
Второй: реализовывать ключевые проекты, каждый
из которых должен быть на уровне мировых шедевров.
Тогда эти точечные проекты украсят город, станут его
жемчужинами. Если мы это реализуем, значит, мы не зря
жили и работали.

* * *

У меня есть мечта. Она родилась в результате размышлений
и действий большого числа единомышленников.
Сама по себе она мало чего стоит, если, видоизменившись,
не станет мечтой жителей города. Когда у города
есть мечта, когда его жители договорились о том, к чему
они стремятся и во что верят, их город может стать лучшим
местом на Земле.

Мастер Чэнь. Дегустатор

  • Издательство «АСТ», 2012 г.
  • «Это — книга о вине, а потом уже всё остальное: роман
    про любовь, детектив и прочее» — говорит о своем новом
    романе востоковед, дипломат, путешественник и писатель
    Дмитрий Косырев, создавший за несколько лет литературную легенду под именем «Мастер Чэнь».

    «Дегустатор» — первый роман «самого иностранного
    российского автора», действие которого происходит в наши дни, и это первая книга Мастера Чэня, события которой
    разворачиваются в Европе и России. В одном только Косырев остается верен себе: доскональное изучение всего, о чем
    он пишет.

    В старинном замке Германии отравлен винный дегустатор. Свидетель смерти своего коллеги — винный аналитик
    Сергей Рокотов — оказывается вовлеченным в расследование этого немыслимого убийства. Что это: старинное
    проклятье или попытка срывов важных политических переговоров? Найти разгадку для Рокотова, в биографии которого и так немало тайн,— не только дело чести, но и вопрос личного характера…

  • Купить книгу на Озоне

— Вы живы? Ну, тогда и я попробую. Ха-ха-ха.

Вот эта шутка — немецкая и поэтому совершенно
не смешная,— с нее начиналась вся история. Есть, конечно, такие люди, для которых необъяснимая и дикая смерть человека — отличный повод повеселиться.
Но только не немцы. У этих не получается.

Шутников могли бы звать Марта и Ганс, вот только
в Германии имена сильно изменились за последние
полвека, и вы чаще встретите там каких-нибудь Армина и Элеонору. А впрочем, сейчас я просто не помню,
как их звали, худых, спортивных, державших спины
очень прямо, немножко нервных из-за нашего приезда. Для меня то были просто люди, разливавшие по бокалам вино. Их имена и название хозяйства значились
на дегустационных листах, и этого было достаточно.

Итак, начали.

И что у нас тут — ну, сильный нос, конечно… Сильный, но вовсе не яркий и не выдающийся. Оттенок
свежего миндаля, еще — подстриженной травки.
И почти всё. В общем, нетипичный рислинг, поскольку
в букете не обнаруживаются ни белые цветы, ни иранская роза, ни вся прочая классика сорта. Хотя, бесспорно, это тоже рислинг — вот же и на этикетке значится 2003 TERRA Riesling Kabinett.

Первое вино дегустации, впрочем, никогда не шедевр, но всегда некий манифест. Что-то здесь есть такое, что будет всплывать во всех прочих образцах, демонстрируя особенности терруара. Спорим, что это
оттенок травы, тот самый веселый зеленый запах. Поскольку ничего более интересного не прослеживается.
Другой вопрос — зачем вообще это «белое вступление»
потребовалось хозяевам-виноделам, если тема всей нашей поездки — германские красные вина? Это что —
свежая трава в букете красного? М-да. Такое возможно, но не каждому дано. Тут вам не Сицилия. Но посмотрим, дождемся красного.

Я сделал свой фирменный жест, который у меня
заимствовала в последние год-два пара подражателей:
поднес небрежно наклоненный бокал к чистому белому листу бумаги на клипборде, где веду записи. На самом деле нормальные люди поднимают бокал к свету,
но нормальные люди — это так скучно.

Да, цвет, как и ожидалось, невыдающийся, весьма
бледный, рислинг почти как вода.

По ту сторону стола Игорь Седов зафиксировал
ироничным взглядом мою манипуляцию и, как положено традиционалисту, быстро и с прищуром взглянул на свое вино на фоне чисто вымытого окна. Большего оно не стоило.

Что ж, пора сделать глоток.

— М-м? — тихо пискнула сидевшая у меня под боком Юля Шишкина. Впервые в жизни оказавшаяся в
винной поездке и откровенно собравшаяся списывать
у того, кто окажется рядом.

— Во рту легковатое, горьковатое, со вкусом хмеля
и хорошим послевкусием свежей миндальной косточки,— сказал я уголком рта.— Не шедевр. Но понятное,
доступное, открытое и дружественное.

— Ощущается минеральность. Сочетается с овощами,— еле слышно добавил Седов, и Юля послушно
это записала.

— Идеальное летнее вино,— завершил я,— напоминающее о простых льняных платьях и прогулках по
траве босиком.

Седов поджал губы. Юля удивленно посмотрела на
меня, сделала какую-то пометку.

— Громче, уважаемые мэтры, я тоже хочу у вас списать,— громким шепотом сказал нам с Игорем Гриша
Цукерман. Седов благосклонно повернул к нему курчавую голову и что-то сказал вполголоса.

— О-о-о, кто бы мог подумать! — восхитился Гриша и честно записал.

Бокалы всей компании — профессионалы начинают, прочие следуют их примеру — почти одновременно придвигаются к стоящему в центре стола ведерку,
и лишь пригубленное до того вино дружно выливается туда, англичанин Монти Уотерс и кто-то из китайцев с корейцами по очереди выплевывают в ведерко
то, что у них было во рту. На посторонних эта абсолютно обычная для профессионала процедура всегда
действует плохо, но с пятого-шестого раза они привыкают, их уже не передергивает.

Я тем не менее не плююсь никогда. И всегда плескаю в опустевший бокал немного воды, кручу ее там
и выливаю в то же ведерко. Пара людей в нашей компании делают так же.

Но продолжим нашу процедуру.

Ну не могут немцы без того, чтобы начать с рислинга, а лучше — парочки. Вот и второй. 2002 Nierstein
TERRA Riesling, гордость хозяйства, поскольку речь
идет о винограднике с именем — то самое Nierstein, что
бы это ни значило. Что ж, нос слабый, деликатный и
похожий на предыдущий рислинг тонами молодой зеленой травки, но тут все гораздо ближе к классике благодаря грустному аромату отцветающего шиповника.
Вкус же — очевидные тона акации, и снова мы имеем
дело с вином дружественным и доступным, очень мягким и воздушным, очевидно идущим к овощам, причем
овощам свежим, к салату.

— А ты записывай то, что сама ощущаешь, что первым приходит в голову. Ты не можешь ошибиться, ты
можешь только не вспомнить сразу, что это за запах,—
проинструктировал я Юлю, во многом — чтобы отвязаться от нее. Седов бросил в мою сторону понимающий взгляд.

А дальше немцы как раз и решили пошутить, и
лучше бы им этого не пытаться делать никогда,
юмор — не самая сильная черта их национального характера. Это была та самая шутка, которая вызвала из
других измерений то, что витало над нашей поездкой
с самого начала.

Легкое, скрытое, неясное напряжение.

Кто-то даже… если бы не стеснялся… сказал бы —
страх.

Итак, типично немецкая шутка, по изяществу —
как чугунная гиря. На ту самую тему, которую все виноделы и прочие люди из винного мира знали слишком хорошо вот уже несколько дней.

Повод… ну да, третьим вином дегустации было, как
и гласила тема нашей поездки,— «Красная Германия» — вот именно что красное.

Хозяева «Терры», муж и жена, торжественные, в
новеньких фартуках для сомелье, разлили в наши
освободившиеся бокалы плод своих трудов — сливового, как я заметил, оттенка, но с бодрой интенсивной
окраской, ничего похожего на бледные немецкие
красные прежней эпохи.

— Итак,— начала Марта (или Элеонора) голосом
школьной учительницы,— три года назад, следуя моде среди наших покупателей, мы начали делать красное вино. Это базовое вино хозяйства, не ждите от него чрезмерной изысканности. Мы и назвали его без
затей — TERRA Rotweine Cuvee trocken. Мы хотели
понять, что говорит нам наш терруар, где, в конце-то
концов, никто и никогда не высаживал красные сорта.
Она сделала эффектную паузу.

— А теперь это делают все. Что мы здесь ощущаем?
Состав — шпетбургундер и обязательно десять процентов дорнфельдера для нужного цвета. Ручной сбор
винограда, современные технологии брожения.
Французский дуб, три месяца выдержки, не больше.
И вот что получилось. Сразу скажу — следующий образец будет куда интереснее.

Наша команда изготовилась. Монти брызнул в
ноздрю из своего карманного пульверизатора, я просто чуть высморкался, все стали как-то серьезнее.

И?

Пока никаких сюрпризов.

Современные технологии брожения были тут очевидны при первом же знакомстве — быстром движении бокала у ноздрей. Это называется — брожение
«на мезге», то есть без удаления шкурок, при этом с
вполне определенной температурой. Итог — концентрация и кисленький, приятный тон ржаного хлеба, который нам еще предстояло улавливать каждый день
всей нашей поездки по винным хозяйствам. А еще…
если покрутить вино посильнее… зрелая слива, конечно,
раз это шпетбургундер, он же пино нуар… Пора, наверное, дать работу и языку. Чтобы понять, боятся ли
в этом хозяйстве сильных танинов или, наоборот, смело играют с ними.

Линда Чань из Гонконга сделала глоток одновременно с англичанкой Мойрой, я последовал их примеру.

— Вы живы? — с идиотским лицом сказал следивший за нами Ганс, он же Армин или как его там.— Ну,
тогда и я попробую. Ха-ха-ха.

— На самом деле мы оба, конечно, сделали по глотку
каждого вина, прежде чем начать дегустацию,— на всякий случай поправила мужа Марта, она же Элеонора.
И поджала губы.

Если вспомнить, как отнеслись к этой шуточке все
участники нашего передвижного цирка… Монти раздраженно вздохнул. Мы с Игорем проигнорировали
эту выходку полностью — он даже, кажется, стал еще
больше похож на Александра Блока, глядящего на далекие звезды. На рыжую Мойру я не обратил внимания, так же как на парочку сидевших рядом датчан.
Двое корейцев и Линда Чань — в Азии свой юмор —
не реагировали, кажется, никак. Зато юмор оценили
инородные тела в нашей компании, русские, к когорте винных аналитиков не принадлежащие. То есть
Гриша, Юля и Алина Каменева, сидевшая в общем рядочке, но как бы отдельно от всех, похожая на размытую немецкую средневековую гравюру.

Гриша даже, кажется, записал что-то в свой блокнот.
Мануэла же — наш добрый немецкий ангел — мученически закатила глаза.
В принципе все, даже корейцы, хорошо знали, о
чем идет речь.

Потому что несколько дней назад, тоже в Германии, на точно такой же профессиональной дегустации
в замке Зоргенштайн в Рейнгау произошло немыслимое. Британец Тим Скотт, сделав глоток красного вина, встал, покачиваясь, попытался пройти к выходу,
упал в дверях, страшно сипя.

Умер он в больнице через четыре часа. Остальные
участники дегустации не испытали ничего, кроме
ужаса,— их вино было нормальным.

И до сих пор никто из нас понятия не имел, что
произошло и отчего.

Не то чтобы весь мир знал о произошедшем в Зоргенштайне. Но Германия точно знала — и половина
Европы, и все наше интернациональное винное сообщество. Хотя бы потому, что Зоргенштайн знаменит,
его коллекция старых вин великолепна, вина эти славились еще в глухом Средневековье. Наконец, никогда в истории виноделия никто еще не умирал на дегустации. Так что это было во всех смыслах «наше»
убийство, мы все хотели бы узнать, что произошло.
Но понятно, что в Зоргенштайне нас в этот раз не
ждали, да и вся наша поездка — запланированная с
немецкой тщательностью за полгода — выглядела теперь странно и сомнительно.

Итак, пошутив, семейная пара из молодой и набирающей популярность винодельни TERRA приступила к более серьезным делам. Базовые вина закончились — и, кстати, я угадал: оттенки свежей травы
очень мягко, как касание перышком, проявились в танинах их красного. Получились свежие и веселые танины?

Я записал: «св. и весел.».

А дальше было 2003 TERRA Rotelite — более тяжелая штука, где оттенки сливы приобрели приятную
перечную пряность. Вино сложное и достойное всяческого внимания. Нас всех, похоже, и привезли сюда
ради этой работы.

Немецкая пара от своего столика с бутылками с
плохо скрываемым удовлетворением оглядывала нас,
задумчиво крутивших бокалы в пальцах.

За столом было тихо — все, даже посторонние, понимали, что происходит что-то значительное.

— Интегрированные танины,— шепнул Игорь Седов, для Юли и Гриши, но не только.— Мягкая, сбалансированная работа. Сложный фруктовый букет с
преобладанием сливового конфитюра.

— Послевкусие — тон копченого чернослива и пряностей, много пряностей, настоящий пряничный домик с ведьмой,— не отстал от него я (от «ведьмы» Седов, как и следовало ожидать, поморщился).

— И посторонние запахи,— еле слышно сказал он,
зная, что в этом его пойму только я.

— Я ей сам скажу, хорошо? — так же краем рта ответил я, к полному недоумению Гриши и Юли.
И бросил взгляд направо, туда, где эльфийской
тенью виднелась Алина Каменева: светлые волосы,
удлиненное, чуть улыбающееся лицо, бледно-аквамариновые глаза.

Ее духи были очень тонкими и легкими — чай
плюс ветерок над полем с весенними цветами и травами,— но потому-то их запах и проникал постепенно
вам в подсознание.

Монти чуть повернул ко мне свое большое лицо
под шапкой каштановых волос. Хотя наша краткая
беседа с Седовым была, естественно, на русском,
Монти, кажется, все понял, выразительно раздул
ноздри и бросил взгляд на Алину. Потом пожал плечами.

— Все русские курят,— с завистью сказала Мануэла, выходя за нами во двор хозяйства.— Винные аналитики курят. И это совсем не влияет на ваш нюх,
ведь правда?

Она воровато оглянулась и достала свою сигарету.

— А все потому, что мы еще и о сигарах пишем,—
сообщил ей Игорь.— Сигарных аналитиков на всю
Россию двое, на всех не хватит, так что мы с Сергеем
им помогаем. С полным удовольствием.

Мы с первых же часов поездки приучили Мануэлу к тому, что нам надо давать сигаретную пятиминутку перед очередной посадкой в автобус, который
повез бы нас в следующее хозяйство. Европейцы
смотрели на нас поначалу с ужасом, а потом один
датчанин и Мойра тоже начали потихоньку доставать свои пачки.

Я оставил Мануэлу Игорю и пошел выполнять
данное ему обещание — туда, где чуть в сторонке стояла Алина, обнимая себя за локти.

— Знаете ли, дорогая Алина…— обратился я к ней.

— Мы же здесь все на «ты»,— с упреком улыбнулась она.

— Конечно. Так вот… как бы это помягче сказать…

— Я что-то делаю не так? Не может быть. Хотя я
чувствовала, что на меня косятся. Но я ведь просто
сижу среди вас и пытаюсь понять происходящее. Последнее красное было просто хорошим…

— Да, бесспорно. Ну, давай так. Издалека. Когда я
был на дегустации саке в Японии, они мне выдали бумажку — японцы очень тщательные люди,— где было
написано: дегустации проводятся между одиннадцатью и двенадцатью, когда вкусовые пупырышки
забыли о завтраке, но еще не начали жаждать обеда.

В зале должно быть сильное, но не резкое освещение,
не тепло и не холодно, около двадцати градусов…

— Да, да,— почему-то сказала Алина и передернулась.

— И еще,— с тяжелым вздохом завершил я.— Одна
вещь исключается. И не только в Японии. Здесь тоже.
Это — какая-либо парфюмерия. Она намертво заглушает все оттенки букета. Даже в Германии, где букет
иногда обладает попросту звериной силой.
Наступила пауза. Алина еще крепче обняла себя
руками. Потом грустно вздохнула.

— Это после посещения очередного холодного
винного подвала я начинаю отогреваться в этих комнатах, да еще пью вино… И идет новая волна парфюмерии. Я не знала, прости. Но что же делать? У меня
больше ничего нет.
И вздрогнула еще раз.

Тут до меня начало, наконец, что-то доходить. На
ней была полупрозрачная блузка, сверху — жакет из
какой-то очень тонкой ткани цвета перца с солью, с
чуть расходящимися полами… И что — это всё?

— Алина,— сказал я обвиняющим голосом.— Ты
замерзла?
— Чудовищно,— как бы извиняясь, улыбнулась
она.— Я же прилетела сюда из Милана, там открывается неделя моды, мне надо было успеть поговорить с моими друзьями до того, как неделя начнется и их задергают. Там, знаешь ли, куда теплее. Я думала — южная
Германия в сентябре совсем другая по климату… Приехала в чем была. Ну, придется так: мне надо просто
сказать Мануэле, чтобы автобус остановился у магазина. Сейчас, по дороге — да? Я буду быстро выбирать.
Хорошо, когда человек — главный редактор, у которого всегда есть деньги на новый комплект одежды.

Но дело было на самом деле куда хуже, чем она думала.
Во-первых, это все-таки Алина Каменева, не думаю,
что ей подошел бы сельский магазин где-то между
Пфальцем и Баденом. За одеждой здесь ездят в города,
но в том-то и дело…

Я припомнил расписание нашего путешествия, розданное нам Мануэлой. Винные поездки организуются
обычно вот как: мы живем в автобусе, с утра нас с вещами вышвыривают из очередной гостиницы и везут в
первое винное хозяйство, потом во второе и третье, далее на обед, где тоже дегустация, после него еще три-четыре дегустации, и именно сегодня никаких приличных
городов на нашем маршруте не значится. До самого
позднего вечера. А тогда — если в новой деревне, где мы
остановимся, и есть магазин, он уж точно закроется.

Алина сделала очень странное движение, еле заметное. Она как бы двинула плечи вперед, ко мне, на
миллиметр. И снова вздрогнула.

Я тогда совсем его не заметил, это движение, это
сейчас я вижу его отчетливо, как повторяющийся
вновь и вновь кадр.

Владимир Мирзоев. Птичий язык

  • Издательство «Новое литературное обозрение», 2012 г.
  • По словам автора, ситуация, в которой мы оказались, удивительна и уникальна: у нас нет единой физической теории, нет надежной экономической теории, философия буксует в болоте рационализма, поэзия превратилась в частное дело каждого, в экзотический кактус на пыльном подоконнике. Пытаясь объяснить и описать мир, он чувствует себя группой слепых из суфийской притчи: первый щупает хобот слона, второй — бивень, третий — ухо, и у всех возникают свои пред¬ставления о слоне… «Птичий язык» — это попытка щебетать и вторить попу¬лярным мелодиям ноосферы. Владимир Мирзоев — известный режиссер театра и кино, автор книги прозы «Спящий режим», выпущенной «НЛО» в 2006 году.

Мужчине, русскому, чрезвычайно редко удается оформить свои подпольные сны. Обычно мы в ужасе топчем тень каблуками, не успев подумать, что, возможно, она —женщина, возможно, ищет партнера. О, эта стыдливая торопливость православной культуры… Роман Виктюк — страстный сновидец, истовый «теневик» сцены. В СССР он должен был прятать гомоэротику, как партизана, еврея и коммуниста в одном лице. Фашистам нравился этот театр — в нем был загадочный драйв. Потом, в перестройку, Виктюк испытал своего подпольного зверя на чистых столичных подмостках, отправил его прогуляться по белу свету с кишками в корявых руках. Зрелище так себе — не из приятных. Однако сердце поет оттого, что публика сегодня предпочитает театр Виктюка с его сублимацией, с его эстетикой предродовых схваток, удушья и темного туннеля — театру кровавой тирании, революции или Гражданской войны. Прогресс налицо, так мы тихой сапой и до демократии доползем, перекусим зубами колючую проволоку и…

* * *

Не один десяток лет я корпел, как Путин на галерах: сначала над бумагой в клеточку (общая тетрадь в скользкой клеенке); потом над листом А4, педантично заправленным под резиновый валик «Олимпии»; наконец, над виртуальной страницей того же формата на дисплее ноутбука. Без всякого сожаления сжигая сотни часов, я пытался освоить один фокус-покус, а именно — переводить свои мысли во что-нибудь более осязаемое, в материю, имеющую если не форму и цвет, то хотя бы относительную стабильность во времени. И что из этого вышло (когда я отчасти научился плести словесную колыбель для кошки)? Как туман над сельской дорогой, сгустился мистический страх. Теперь любая моя фантазия, переходя на бумагу, могла найти себе щель в мир вещей. С пугающей легкостью. И не думайте — здесь не метафора, не прием в духе Сирина.

* * *

Факты упрямы, как дети.

* * *

Снова «Чайка». Странное дело, учитель тоже посетил церемонию, где суета сует суесловит, сюсюкает, солью острит, а перцем прижигает. Мучнисто-белое, похожее на маску лицо сердечника оживляют бескровные губы. Они то сосут невидимый леденец, то кривятся в усмешке — сарказм, под глазами мешки, как с перепоя (знаю, не пьет). Не мешкая он выбегает на сцену, выстреливает в микрофон мелкой дробью нечто похожее на прежний убийственный юмор: «Спасибо огромное организаторам: в буклете нашел свое имя, оно напечатано самым мелким из всех возможных шрифтов. Всем спасибо!» — схватил свой бронзовый штык на малахитовой базе и метнулся в траурный бархат кулис, задев одну пиджаком, выбив из ткани серебристое облачко пыли. Потом. Или до? Я несколько путаюсь в мыслях. Учителя раздражала толпа, пахнущий молодым потом и контрафактными духами бессмысленно возбужденный актерский плебс, которому здесь не светило почти ничего, кроме разве фуршета с вареной, телесного цвета колбаской да рюмкой паленой водки… В этот вечер учитель прятал глаза и впервые не выдал традиционный при наших встречах вопрос: «Над чем сейчас трудитесь, мастер?» Как полагается в «Чайке», ревность играет против любви — на стороне анекдота.

* * *

Разница между Европой и нами — во всем, даже в уличном разбое. Федя К. рассказал, как в ночной Барселоне происходит гоп-стоп, как снимают часы или требуют кошелек. Не приведи бог причинить испуганному прохожему физический вред, сделать больно, ударить. Гопники работают в очень корректной манере, ловко, изящно, как в цирке. Если припомнить, как атакуют в Москве —со звериной жестокостью, часто без всякого смысла, оставляя на жертве часы, драгоценности, — станет понятно: нажива в постсоветском дурдоме отнюдь не центральный мотив… Моему студенту З.Х. сломали челюсть. Пронесся в двух шагах от веселой компании автомобиль, едва кого-то не сбив. З.Х. показал ему палец — водитель не понял юмора, не поленился притормозить, выйти из машины и изувечить мальчика страшным ударом в лицо… Арсений Ш., сын наших друзей, получил кастетом в висок, чудом остался жив: и было это не где-нибудь в Люберцах, а на Кутузовском, в четыре утра. Двум подпившим дебилам не понравился желтый цвет «хаммера»… Актер Володя Лавров погиб ни за грош: обменялся парой слов, а потом и парой ударов с каким-то «спортсменом», курившим в ночи на балконе. Жизнь в «нашей Раше» — отнюдь не священный сосуд, а разбитый горшок. А мы все бубним, как бабуины, о правах человека.

* * *

В марте 2011-го я побывал в Барселоне. Дух захватило внутри собора Sagrada Familia. Там, как в раю, все сплетено воедино: и плоды живота, и цветы языка. Новый Адам тихо спускается в лес на золотом парашюте. Каждый сустав каждого из поколений — вылечен, вправлен и светится, как молоко на рассвете в ночь Рождества…

А тем временем кто-то увел у меня кошелек из кармана. Этот кто-то неистово нежен, незрим и бесплотен — я ничего не почувствовал.

* * *

В юности, помню, мы все повторяли: «Пупкин, Пупкин», чуть что — «какой-нибудь Пупкин». И накликали. Дьявол не только хромой — он еще глуховат на правое ухо.

* * *

Прошлый век, несомненно, был веком дурака, пляшущего на пепелище родного дома под истеричную дудку безумца.

* * *

Органы охраны бесправия и беспорядка.

* * *

Наша львовская родственница, профессор-генетик, задумала написать книгу: научное обоснование теургии или что-то в этом роде. Сочинила подробный план, и вдруг — инсульт, больница, частичная потеря речи. Она — человек верующий — сочла это предупреждением свыше: мол, нечего совать свой ученый нос в секреты творения. Бросила план в печку. А вдруг это с другой стороны противодействие — со стороны врага? Или все-таки не может быть даже в самом передовом богословии рациональной системы доказательств? Нужен только leap of faith? Почему так устроено? Чтобы у человека всегда оставалась свобода выбора: знать о себе правду или не знать?

* * *

Стоял на углу Лопухинского переулка и Пречистенки фамильный дом Соловьевых — знаменитого историка Сергея Михайловича и его сына, философа Владимира Сергеевича. Музей сделать поленились — не до этого было в период первичного накопления капиталла, зато учредили Дом фотографии, который возглавила старая моя знакомая (привидение из юности, партнерша по грязным танцам, руки помнят ее костлявый торс и плоскую грудь) О.С. Тридцать лет назад она была женой-кариатидой поэта Алексея Парщикова, звезды московской школы метареалистов. Сейчас, в апреле 2009-го, Леша умирает в Германии, в Кельне… Год назад Дому фотографии решили придать внушительный (в лужковском смысле) вид. Возвели бесформенную коробку-сарай; пытались было сохранить изысканный фасад Соловьевского особняка, но промахнулись в расчетах — стены рухнули, пришлось городить новодел по вековым чертежам… Фотография — двухмерный отпечаток времени — победила трехмерную архитектуру, которую нельзя отцифровать, которая слишком утилитарна, чтобы ее ценил русский чиновник. Даже искусствовед.

* * *

Одно из центральных положений квантовой физики — вариативность свойств и состояний микрочастиц. При этом пока неясно, как этот принцип работает в макромире. Имеется даже математически подтвержденная гипотеза мультиверса — параллельного существования бесчисленных вселенных… Но я не про физику — я про ее результат. Титанические усилия Кремля направлены на то, чтобы уничтожить «лишние» (как им кажется) варианты: в политике, в экономике, в образовании. И вот ведь парадокс: каждый виток тупого насилия над историей делает будущее страны все менее предсказуемым.

* * *

Здесь кончается небо и начинается море. Здесь все время хочется спать, укрываясь от горя одеялом тумана, испариной протоболота. Здесь по каждому рыцарю плачет судьба идиота. А по каждой красавице — крепкая финская палка. Здесь волна шепелявит сквозь камни ни шатко ни валко. Но когда отворяешь окно в перспективу залива — белый свет закипает, как пена балтийского пива.

* * *

Чем веселее российское ТВ, тем мрачнее московское небо.

* * *

В Кельне скончался поэт Алексей Парщиков. Ироничный еврейский ум, унаследованный от папы, насмешливый малороссийский нрав — от мамы, и опасный, как бритва, язык — от Бога. Друзей веселил без устали. Было в этом человеке явно пушкинское — внешность (губастый, курчавые волосы). И тайно гоголевское — одержимость острым словцом и, пожалуй, судьба. Бежал из отечества сломя голову. Сначала из Донецка в Москву, потом из Москвы в Швейцарию, потом в страну Лимонию… В начале 90-х мы коротко пересеклись в Москве, обменялись впечатлениями от зарубежных гастролей. Леша хмыкал, покашливал — сокрушался, что в Швейцарии все расписано по часам: еда, работа, даже супружеский секс, — от сих до сих, пугающая пунктуальность. Проживал он там в большом, комфортабельном доме, у родителей жены. Сабина, переводчик-славист, неоднократно бывавшая в России, отчасти понимала Лешины проблемы. «Хорошо, — сказала она, — будем жить по-русски, безалаберно. Предлагай». Леша подумал и предложил гулять в ночи, перед сном — это в тех краях не преступление, но все-таки серьезное отклонение от нормы, чудачество. И стали они гулять, и через неделю-другую прогулки превратились в рутину, от сих до сих… Сбежал Леша от своей Сабины, но в Россию вернуться не захотел — уехал за родителями в Германию. Там, на чужбине, его и похоронят. Хотя, судя по фамилии отца, Лешины предки переселились в наши края именно из Западной Европы, так что — круг эмигрантских судеб замкнулся, чертежник положил циркуль в готовальню и зарыл поглубже в земшар, чтобы колощатка не отыскала.

* * *

Саша Сергиевский был в Германии, когда Лешу забирали в госпиталь. Он рассказал об этом так: «Дом, в котором жил Леша, — обыкновенная пятиэтажка, хрущоба, только чистенькая, на немецкий манер. Лестничные клетки невероятно узкие — с носилками не развернешься. По-этому, когда приехали санитары, было не совсем ясно, как они намерены действовать. Но санитары решительно раздвинули шторы, открыли настежь окно, а там уже появилась стрела телескопического крана… Леша улыбнулся, показал большим пальцем вверх и уплыл в окно прямо по воздуху, как на своем любимом, воспетом в стихах дирижабле».

Давид Гроссман. Бывают дети-зигзаги

  • Издательство «Текст», 2012 г.
  • На свое 13-летие Амнон Файерберг — мальчишка озорной, бедовый, но вдумчивый и с добрым сердцем — получает не совсем обычный подарок: путешествие. А вот куда, и зачем, и кто станет его спутниками — об этом вы узнаете, прочитав книгу известного израильского писателя Давида Гроссмана.

    Впрочем, выдумщики взрослые дарят Амнону не только путешествие, но и кое-что поинтереснее и поважнее. С путешествия все только начинается…

    Те несколько дней, что он проводит вне дома, круто меняют его жизнь и переворачивают все с ног на голову.

    Юные читатели от удивления разинут рот, узнав, что с их ровесником может приключиться такое. Ну а родителям — которые, вне всякого сомнения, тоже с удовольствием прочтут роман — останется лишь развести руками.

  • Перевод с иврита Евгении Тиновицкой

«Поздравляем именинника с совершеннолетием, да продлят высшие силы
его годы, да укоротят его любопытный нос! Надеюсь, наш с папой небольшой
спектакль тебя не слишком напугал? А если и напугал — ты уж прости
поскорее нас, грешных».

И что мне оставалось делать? Закричать? Открыть окно и крикнуть
во всеуслышание: «Я идиот!»? Или обратиться с жалобой на Габи и на
отца в Организацию Объединенных Наций? Там ведь как раз занимаются
правами детей.

«В любом случае не спеши, по обыкновению, жаловаться на нас в
ООН: во-первых, им там, в ООН, уже надоело разбирать твои каракули;
а во-вторых, даже преступники имеют право на последнее слово».

Буквы плясали у меня перед глазами, пришлось отложить письмо в
сторону. Как Габи с отцом все это провернули? Когда успели?.. Я уткнулся
лбом в рваную обивку и зажмурил глаза. Ну какой же я дурак! Эти двое
наверняка были актеры. Можно, конечно, ринуться следом и поискать по
вагонам — но они небось уже переоделись, так что их и не заметишь среди
остальных пассажиров…

Я тупо смотрел в окно и никак не мог снова взяться за письмо. Идея,
вне всякого сомнения, принадлежала Габи. Мне было немножко стыдно,
что их сюрприз меня ничуть не обрадовал, а только напугал и расстроил, а
почему так вышло — этого я и сам не мог понять.

Вот были бы у нее свои дети… — подумал было я и осекся. Даже
думать так нехорошо. Но вообще-то Габи и вправду такая, ей нравится
иногда сбивать людей с толку, и морочить им голову, и говорить вслух
такие вещи, какие обычно не говорят. Отец как-то раз заметил, что утомительно,
наверное, все время быть такой необычной и неожиданной.
Она тут же отпарировала: «Да уж конечно, легче со стенкой сливаться,
как ты всю жизнь делаешь». Что-что, а спорить Габи умеет, и лучше не
попадаться ей на язык. Впрочем, отец тоже не немой: в каждом таком
споре он ухитряется сказать ей что-нибудь обидное, у Габи сразу по лицу
видно, что она обиделась, ей тогда сразу как будто воздуха не хватает,
и она только разводит руками, а сказать ничего не может. И потом она
еще годы спустя все вспоминает, чтo отец ей сказал, и обижается, и никак
не может ему простить, хоть отец и уверяет, что сказал это просто от
злости, а на самом деле вовсе так не думает. Как раз тогда отец заявил,
что ей не хватает чуткости и что она толстокожая, как слон, и вот на этом
«как слон» — что было конечно же намеком на ее упитанность — Габи
встала и хлопнула дверью.

Эта история повторялась раз в несколько месяцев. На работе Габи разговаривала
с отцом подчеркнуто уважительно и издевательски вежливо,
выполняла его просьбы, печатала его рапорты — и все. Никаких улыбок.
Ничего личного. Дважды в день она звонила мне — это, конечно, держалось
в страшном секрете, — и мы вместе обсуждали, как лучше взять
отца измором. Обычно отец сдавался через неделю: начинал ворчать,
что ему надоело обедать в рабочей столовой, и что он не предназначен
для того, чтобы гладить рубашки, и что квартира наша стала похожа на
камеру предварительного заключения. Ему явно хотелось поспорить, но
я молчал и не поддавался, хотя мог бы, конечно, сказать, что Габи нам
не уборщица, а если и прибирается иногда, то только потому, что она
хороший человек, да к тому же у нее аллергия на пыль. Я-то понимал,
что отец скучает не из-за готовки и глажки, а просто из-за того, что
Габи — это Габи, и он привык, что она дома, привык к ее нескончаемым
разговорам, к ее обидчивости и шуткам, над которыми он изо всех сил
сдерживается, чтобы не смеяться.

И еще из-за того, что при Габи отцу легче общаться со мной.

Трудно объяснить, почему ее присутствие так сближало нас. Но и мне,
и отцу было ясно: хорошо, что у нас есть Габи, ведь именно она превращает
нас с ним в некое подобие семьи.

В ворчании и брюзжании проходило еще несколько дней, на работе отец
искал повода сказать Габи что-нибудь приятное, а она упрямилась и отвечала,
что не понимает таких тонких намеков, потому что слишком толстокожа
для них. И тогда он уже впрямую просил ее вернуться и обещал, что теперь
все будет по-новому, а она сообщала, что его просьба принята к рассмотрению
и ответ поступит в течение тридцати дней. Отец хватался за голову и
кричал, что тридцать дней — это бред и он требует исполнения немедленно,
здесь и сейчас! Габи возводила глаза к потолку и таким голосом, каким в
супермаркете объявляют: «Наш магазин закрывается», заявляла, что прежде
всех остальных договоров она подготовит ему ПУДЗНО — Перечень
Условий Для Заключения Новых Отношений, — и удалялась из его кабинета,
задрав нос.

И тут же звонила мне и торжествующим шепотом докладывала, что
старик окончательно сдался и вечером мы все идем ужинать в ресторан.

В такие вечера мира отец казался почти счастливым. Он выпивал
кружку-другую пива, сверкал глазами и рассказывал нам в десятый раз,
как он поймал японского ювелира и выяснилось, что и сам ювелир не тот,
за кого себя выдает, и драгоценности его фальшивые; как целых три дня
прятался в собачьей конуре вместе с огромным псом-боксером, у которого
была родословная королевского дома Бельгии и вдобавок блохи, а все
для того, чтобы задержать профессиональных воров-собачников, которые
приехали специально за этим псом из-за границы. Время от времени он
спохватывался и спрашивал, не рассказывал ли нам об этом раньше, и
мы с Габи мотали головами, мол, нет-нет, что ты, продолжай, а я смотрел
на него и думал о том, что когда-то он был молодым и вытворял всякие
сумасшедшие штуки, а потом из-за одного-единственного события в его
жизни все это прекратилось.

Я сидел в мчащемся поезде и понимал, что пройдет не одна неделя, прежде
чем я смогу переварить все, что произошло: как они вошли, эти двое,
и как трясли передо мной своими руками в наручниках, и как спрашивали,
действительно ли заключенный смотрел на полицейского. И как заключенный
дал мне подержать пистолет, и как палец дрожал на спусковом
крючке, и как я был уверен, что заключенный выпрыгнет в окно…

Я был похож на мальчишек, которые только что вышли из кино и обмениваются
впечатлениями: «А помнишь, как…? А заметил, что…?» Но, в
отличие от этих мальчишек, никакой радости я не ощущал. Наоборот — чем
больше я вспоминал, тем сильней на меня накатывала злость. Как только
отец терпит Габи все эти годы?

Злость и обида терзали меня. Не из-за того, что ей удалось обдурить
меня. Нет. Просто вдруг стало очевидно, что я еще ребенок, раз взрослые
влегкую могут выкинуть со мной такую штуку.

И отец был с ней заодно, это уж точно. Габи придумала спектакль
и написала роли для актеров, а всю организацию отец взял на себя.
Сначала, конечно, ей пришлось убедить его, что это несложно. Чтобы
он перестал колебаться, она еще сказала, мол, неужели такой человек,
как он, не справится с такой простой операцией. Я уверен, именно так
она это и назвала — «операция». Специально, чтобы пробудить в нем
интерес. Потому что отец точно поначалу сомневался. В каких-то вещах
он понимает меня лучше, чем Габи, как-никак я его сын. Наверняка
он говорил, что странно устраивать целое представление для одного-
единственного ребенка и что я, скорей всего, не пойму такого юмора.
А она назвала его занудой и консерватором и добавила, что хорошо бы
у него самого была хоть четверть моего чувства юмора, и еще заметила
как бы про себя, что ведь и он, прежде чем сделаться сухарем и блюстителем
закона, был тем еще хулиганом — или это все выдумки? И
тут уже у него действительно не было выбора, надо было доказать ей,
что он смельчак и выдумщик и понимает шутки не хуже, чем понимал
в юности, когда еще рассекал по иерусалимским улицам с собственным
помидорным кустом, вот они и начали соревноваться в смелости и изобретательности,
а каково будет жертве их остроумия, то есть мне, —
про это они и думать забыли.

В купе все еще стоял резкий запах пота. Спросить бы этих актеров,
как они готовились к своему спектаклю! Интересно, трудно было учить
роли наизусть? И где они взяли такие костюмы и ядро с цепью и сколько
стоило все это представление, представление для одного-единственного
меня? А еще Габи с отцом, наверное, заранее выкупили все места в купе,
чтобы никто посторонний не испортил им шутку… И впрямь сложнейшая
операция.

Злость моя понемногу улеглась. Отец и Габи, конечно, хотели как
лучше. Хотели меня обрадовать. Потратили кучу сил. Очень мило с их
стороны. Кто другой на моем месте наверняка был бы в восторге. Так я
сидел и спорил сам с собой, пока не оклемался чуть-чуть и не смог снова
взяться за письмо, и тут же увидел, что почерк сменился, и узнал крупные
и неровные отцовские буквы: «Идея, конечно, принадлежала госпоже
Габриэле; правда, после того как ей удалось склонить меня на свою сторону,
наша выдумщица вдруг струхнула: мол, рановато устраивать для тебя
такой спектакль, поскольку ты перепугаешься насмерть. А я сказал ей —
да ты и сам знаешь, что я ей сказал…» Что он, когда был чуть постарше
меня, уже управлял отцовским бисквитным заводом, и вообще, жизнь —
это не страховая компания.

«Это точно! — продолжала аккуратным округлым почерком Габи. — 
И раз уж отец твой работает в полиции и не оставит тебе даже четверти
бисквитного завода, а оставит разве что долги (здесь Габи капнула чем-то
на листок, обвела капли в кружок и приписала сбоку: „Слезы крокодила
сотоварищи“), то долгом его является укрепить твой дух по достижении
совершеннолетия и подготовить тебя к жизни, наполненной борьбой,
вызовом и опасностью. И в первую очередь, цыпленок, я должна сообщить,
что, вопреки твоим ожиданиям, встретиться с дядюшкой Шмуэлем
тебе сегодня не суждено. На этом месте делаю паузу, чтобы оставить тебя
наедине с твоей скорбью».

Вдовствующий земледелец, седой, высушенный солнцем, проезжавший
на своей телеге неподалеку от железнодорожного полотна, вздрогнул,
услышав вопль счастья, вырвавшийся из глотки коротко стриженного
мальчишки в вагоне поезда.

«Жаль, пострадавший ты наш, что пришлось так вопиюще нарушить
твои права и заставить тебя поверить в то, что нынче вечером ты окажешься
в лапах великого воспитателя из семейства совиных, но сюрприза
ради, увы, пришлось пойти на крайние меры. Смиренно склоняем головы
и надеемся испросить твое прощение».

Я тоже наклонил голову и представил их обоих: как отец стоит, большой
и неловкий, и в замешательстве гнет пальцы, а Габи изящно, по-балетному,
кланяется, и в глазах у нее смешинка. Все эти перемены, случившиеся за
последний час, совсем свели меня с ума. Но досада из-за поездки в Хайфу
и этого дурацкого розыгрыша уже начала из меня вытекать, а вместо нее
я вдруг наполнился волнением и ожиданием чего-то хорошего. Как тот
бассейн из задачки по математике.

В нетерпеливые круглые буковки снова вклинились упрямые, написанные
черной пастой строки: «Тринадцать лет — это особый возраст, Нуну.
Сейчас ты должен принять на себя ответственность за все свои поступки.
Мне в твоем возрасте пришлось из-за беды, обрушившейся на еврейский
народ…»

Сандро Веронези. Сила прошлого

  • Издательство «АСТ», 2012 г.
  • Сандро Веронези — выдающийся итальянский журналист и романист. За свой роман «Спокойный хаос» Веронези удостоился нескольких престижных литературных премий, в том числе — итальянской премии «Стрега» и французской премии «Фемина».

    «Сила прошлого» — роман, полный отсылок, идей, психологизма, скрытого смысла, неожиданных поворотов сюжета. В эту книгу можно влюбиться с первых страниц. Она полна непринужденного, рождающегося из горечи юмора и острого восприятия человеческих ошибок. Роман придется по вкусу и любителям легкого чтения, и ценителям серьезной литературы.

    Новый роман Сандро Веронези носит название «Сила прошлого». Такому заголовку, признается автор, послужило двустишие Пазолини: «Я сила прошлого, / Там и осталась моя любовь». Герой романа — детский писатель Джанни Орзан, переживает смерть отца, с которым у него были сложные отношения. Вот тут-то всплывает информация, предоставленная странным незнакомцем, что отец был вовсе не реакционером, а «коммунистом и агентом КГБ». Это не единственный семейный секрет, прерывающий размеренную жизнь героя и заставляющий вспомнить о событиях тридцатилетней давности…

Я схожу с поезда в первом часу ночи. Метро закрыто и такси, конечно, нет, перед зданием вокзала уже выстроилась длинная очередь из тех, кто прибыл тем же мрачным ночным поездом. Но мои мысли заняты другим. Я думаю: плакали твои денежки от премии «Джамбурраска».

В каком-то странном порыве я отдал чек на пятнадцать миллионов матери ребенка в коме. Ничего не скажешь, красивый жест — все пришли в восторг, — однако бессмысленный: женщина отнюдь не казалась бедной, и эти деньги вряд ли могли серьезно ей помочь. Или все же могли? Но так или иначе, весь обратный путь до Рима я только и думал, что об этих деньгах, о том, как они выскользнули из моих рук, и сожалел об их потере, словно они действительно были моими. А чьими они были на самом деле? Кому принадлежали те пятнадцать миллионов премии «Джамбурраска» за детскую литературу? И просто напрашивается следующий вопрос: а деньги, они — чьи? И имеет ли смысл говорить, что деньги кому-то принадлежат, коль скоро они так быстро меняют владельца? Что такое деньги вообще? Порой не бросишь и тысячи лир нищему, потому что лень останавливаться и доставать бумажник, а тут с бухты-барахты даришь пятнадцать миллионов неизвестно кому. А что если все это было подстроено? Что если городская администрация была в сговоре с этой дамой, если они, вот именно, устроили всю эту комедию, чтобы незамедлительно вернуть в кассу кругленькую сумму, предназначенную для вручения лауреату? И тут, надо признать, тебя пронзает сомнение, а существовали ли они вообще, эти деньги? Да брось, если это комедия, она скверно разыграна: вот если бы они подсунули тебе какую-нибудь бездомную нищенку или безработную мать-одиночку, да еще ВИЧ-инфицированную, тогда еще ладно, но вполне обеспеченная дама с сыном в коме — отнюдь не гарантия того, что лауреат расчувствуется. Нет, нелогично. Так, хватит дурака валять, у этой женщины действительно горе. Вот только почему она так странно отреагировала на мой благородный идиотизм, да не только она, все присутствующие: никакого тебе удивления, смущения, протеста, лишь слова благодарности и продолжительные аплодисменты. У человека размягчение мозгов, он швыряется пятнадцатью миллионами, и во всем городе не нашлось, черт возьми, никого, кто хотя бы этому удивился.

Погруженный в эти размышления и одновременно представляя себе, что бы я мог сделать с этой кучей денег (путешествие с женой и сыном в «Диснейлэнд»; пляжный катамаран, лучше всего какой-нибудь старенький, подержанный «Хоби-Кэт-17», без всяких там парусов, только чтобы поплавать вдоль берега в августе; но, главное, долгожданная антресоль в спальне сына — чтобы комната избавилась от кровати, а я сам от чувства вины за то, что устроил себе кабинет в детской), я и не заметил, как оказался в Риме; в очередь на такси я пристроился, так и не придя ни к какому заключению. Единственное, в чем я был уверен: пятнадцати миллионов у меня нет, и никогда не было, за вычетом тридцати секунд, которых мне хватило, чтобы передать полученный от уходящего мэр конверт с чеком даме, так и сидевшей в первом ряду. Неужели за эти полминуты они стали моими? Имею ли я право, по крайней мере, сказать, что я их пожертвовал?

Какой-то тип, весь в кудряшках и золотых цепях, возникший передо мной неведомо откуда, возвращает меня к действительности.

— Такси ждете? — цедит он, зажав в зубах окурок и с опаской поглядывая по сторонам: довольно странная предосторожность, если подумать, какие гешефты делаются тут по ночам. Знаю я этих леваков: прикидываются, будто рискуют головой, и заламывают дикие цены. Но только с ними я и умею торговаться.

— К «Пирамиде», — шепчу я с таким же заговорщицким видом.

— Тридцать тысяч, — выдает он, не задумываясь, как если бы заранее знал, куда мне ехать.

— К «Пирамиде» в Тестаччо, — говорю по-прежнему шепотом, — не в Египте.

Он озадачен — доходит не сразу — и явно раздумывает, не дать ли мне по физиономии, но деловой интерес берет верх.

— Двадцать пять, — выдыхает он в сторону, не глядя на меня, с таким видом, как будто скинул половину.

— Отсюда до моего дома — пятнадцать тысяч, — говорю. — Я в курсе, часто езжу.

Таксист ухмыляется, кивает в сторону длинной очереди, ожидающей такси, которых нет и в помине.

— Прикинь, сколько тут промаешься…

— Я не тороплюсь.

Это правда. Я действительно не тороплюсь и нисколько не устал. Охотно постою с полчаса на свежем воздухе, а, если вдруг наскучит, прогуляюсь до дома пешком, заодно обдумаю, как объяснить Анне свой идиотский поступок.

— Двадцать тысяч.

Это его последнее слово, я знаю. У частников железное правило: не спускать цену ниже той, в которую обошлась бы поездка на настоящем такси. Окидываю взглядом очередь: человек пятнадцать, может, двадцать, никакого продвижения, недовольный ропот, тем временем другие леваки, расположившиеся в разных точках, пробуют ожидающих на прочность, предлагая свои цены. В придачу, к очереди пристроились две цыганки и завели свою литанию: подайте, синиор, босния, нет дома, война, большая беда, нет есть, синиор, босния, война, столько беда.

— Да нет, приятель, — говорю я, качая головой. — Я, правда, лучше подожду, тут неплохо.

Достаю бумажник и даю проходящим мимо цыганкам две тысячи лир. Спасибо синиор, спокойной ночи, большого счастья.

Левак смотрит на меня враждебно — долгим, негодующим взглядом, перенося на меня все свое презрение к цыганкам — его бы воля, они бы получили не деньги, а под зад коленкой. Уходит, не говоря ни слова.

Так на чем я остановился? — Да, деньги. Строго говоря, я их просто…

— Меня пятнадцать тысяч устроят.

На освободившемся месте возник другой тип: этот постарше, поприземистей и покрупнее, явно побывавший во всяких переделках — видно по носу, из-под рубашки выпирает брюхо, на сером пиджаке — свежая поземка перхоти. Улыбается.

— «Пирамида», пятнадцать тысяч, — повторяет он, видя, что я колеблюсь. Я и в самом деле колеблюсь, подмечая всякие подозрительные мелочи. Самое главное: из-под закатанных рукавов пиджака вылезают голые, волосатые руки. Пустяк, конечно, но для меня это важно, даже символично, сейчас расскажу почему.

Я уже говорил, что не ладил с отцом, говорил и том, что он недавно умер, теперь я переживаю и чувствую себя виноватым. Всякий раз, когда я думаю о нем, ко всем воспоминаниям примешивается какая-то горечь, которая никак не связана с болью утраты. Ну, так вот, эти голые руки, выглядывающие из-под рукавов пиджака; они напрямую связаны с тем редким в наших отношениях светлым моментом, о котором я могу вспоминать без какой-то неловкости. Семидесятые годы, мы смотрим по телевизору «Политическую трибуну», уже не помню накануне каких выборов. Конечно же, не политика являлась причиной наших конфликтов, но поводов для столкновений она давала предостаточно, вот и в тот вечер я готовился к жаркой схватке: в программе значилась пресс-конференция Альмиранте, а мне казалось, что в тот год отец все же проголосует за него и тем самым прямо признает себя фашистом. Мама пекла на кухне торт; сестра давно переехала в Канаду, мы оказались с ним вдвоем, лицом к лицу, казалось, стычка неминуема. Альмиранте говорил, я молчал: пусть отец сделает ход первым, а я уж подумаю, как лучше самому перейти в атаку, однако как ни странно, вместо того, чтобы выдать для начала одну из своих обычных провокаций (например, «так оно и есть, он, конечно, прав»), в тот раз он тоже отмалчивался. Альмиранте уже ответил на четвертый вопрос журналистов, а мы с отцом еще и рта не открыли.

— Людям, которые надевают под пиджак рубашку с короткими рукавами, доверять нельзя, — вдруг объявил отец.

Загорелый, грудь колесом, Альмиранте выглядел как глава «Красного креста», разве что из-под рукавов его безупречного синего пиджака торчали голые руки, и стоило обратить на это внимание, как весь его лоск куда-то пропадал. Эти руки свидетельствовали о неряшливости, которую даже я никогда в нем не подозревал, напротив я всегда был уверен, что именно благодаря безупречной элегантности Альмиранте дурил головы своим почитателям. И вот одна такая маленькая деталь (которую заметил не я, черт побери, а отец), и никакого тебе ореола, все равно что, сидя в трусах, подстригать на ногах ногти при всем честном народе, вылезло наконец его истинное лицо — пустозвон, жалкий пустозвон. Я был ошеломлен и все ждал, что теперь скажет мой отец, думал, обрушится на профсоюзы или на Пайетту — его любимое занятие, словом, пойдет по проторенной дорожке, но отец молчал, и впервые мы, не переругавшись, вместе посмотрели «Политическую трибуну». Более того после такого выпада я вынужден был признать, что мой отец никакой не фашист, а на самом деле христианский демократ; мне с трудом верилось в существование христианских демократов, однако факт есть факт: с человеком, которому в тайне симпатизируешь, не разделаешься так безжалостно.

Помню, в тот вечер я остался дома с ним и мамой, мы смотрели «Человек-призрак возвращается» и ели чудесный, с пылу с жару торт с орешками, позвонил телефон, но в трубке молчали; помню, что отец уснул на диване, а мама прикрыла его пледом. Помню все очень отчетливо. И еще помню, что когда сам лег в постель, все размышлял, как же такое могло случиться. Мы с отцом были тогда на ножах, хуже некуда, правда и потом мало что изменилось. Именно поэтому тот вечер врезался в мою память: примером того, как мы могли бы общаться с отцом, но никогда не общались — промелькнувший на мгновение кадр из какой-то другой жизни. С той необыкновенной минуты я всегда руководствуюсь этим правилом, может быть, единственным, которое отцу удалось мне внушить: людям, которые надевают под пиджак рубашку с короткими рукавами, ни в чем доверять нельзя. Вот почему для меня так важна была эта деталь.

— Ну, так что? — напирает тип в пиджаке и рубашке с короткими рукавами; я пока не сказал ни слова. Он ждет ответа, подбоченившись, на вид ему за шестьдесят, лицо моложавое, никаких признаков усталости, которые накладывает время, взгляды жены, детей, начальников, коллег не оставили на нем морщин — пусть от прожитых лет никуда не деться, но он смотрит на меня нахально как дикарь-подросток, точно рос он в сиротском доме и вот так, совсем еще кроха, подвязанный голубым фартучком с вышитым по центру помидором, сидел и смотрел на своих приятелей, смотрел откровенно и бесстрашно, как человек, которому нечего терять

— Пятнадцать тысяч, идет?

Он даже не левак. Леваки не спускает цены ниже, чем в такси. Сделай кто из них такое, его бы ждали большие неприятности, и это понятно, нечего подрывать бизнес. А если бы его прижало так, что он был вынужден на это пойти, то цену он бы шепнул на ухо, только бы никто не услышал. Этот же чуть не орет, чихать он хотел, что его все слышат, включая того, который остановился на двадцати тысячах. Этому никакие угрозы не страшны. Плевать он на них хотел.

Нет, доверять такому нельзя.

Алек Эпштейн. Тотальная война

  • Издатель Георгий Еремин, 2012 г.
  • Новая книга известного социолога Алека Д. Эпштейна, постоянного автора российских интеллектуальных и правозащитных журналов и порталов, посвящена феномену арт-группы «Война» от ее появления в феврале 2007 года до настоящего времени.

    О группе «Война» написано так много, но те, кто в теме, редко пишут правду, а те, кто стараются разобраться, что и как, редко в теме. Настоящая книга — первый анализ деятельности «Войны», написанный почти изнутри, с привлечением большого количества не обнародовавшихся ранее материалов, и при этом написанный беспристрастным ученым, доктором социологических наук. Знание изнутри о том, что происходило в группе, глубокие и искренние отношения со многими ее активистами, вдумчивый взгляд профессионального социолога — всё это и делает эту книгу поистине уникальной.

    Книга содержит более 50 цветных фотографий, большинство из которых ранее нигде не публиковалось. К ней также прилагается DVD-диск, подготовленный лично Петром Верзиловым, одним из основателей «Войны», и содержащий эксклюзивные видеозаписи из «архива» группы.

Точная дата зарождения арт-группы «Война» причастными
к этому людьми представляется одинаково — конец февраля
2007 года. На сайте, созданном после ареста Олега Воротникова и Леонида Николаева 15 ноября 2010 года, утверждается, что «группа была создана 23 февраля 2007 года в День
Советской армии» (эту информацию подтверждает и Антон
Николаев), однако Петр Верзилов вспоминает, что «понятие „группа Война“ родилось на кухне квартиры моих родственников на Водном стадионе [название станции метро на
северо-западе Москвы] 21 февраля 2007 года». «Выбрали себе самое злое название, самое агрессивное, чтобы у нас
не было возможности отвертеться», — так сформулировал
это Олег Воротников в телевизионном интервью. Первым
действием группы был перформанс «Отморозки» в Зверевском Центре современного
искусства 23 февраля 2007
года, проведенный в контексте выставки «Военные
действия» (во многом он
повлиял и на формулирование названия группы).
При этом первая акция собственно «Войны», озаглавленная «Мордовский час»,
состоялась только 1 мая
2007 года. В любом случае,
на протяжении первого года ее существования о группе, как
и о многих других проектах подобного рода в области актуального искусства, мало кто знал. «Рождение „Войны“ стало результатом встречи меня, Петра Верзилова, Олега Воротникова и Натальи Сокол, — говорила позднее в интервью
журналу „New Times“ Надежда Толоконникова, которой в тот
момент не было и восемнадцати лет. — Оказавшись вместе,
мы смогли поддерживать нужный накал наглости и дерзости
друг в друге и в наших совместных акциях, необходимый для
того, чтобы „Война“ родилась как явление современных политики и искусства. У нас был общий бэкграунд: очевидные
симпатии к культуре бунта и нежелание искать свое место
на карте существующих художественных и политических систем. „Война“ задумывалась как движение, а в перспективе — как целый жанр художественно-политической деятельности. Формат „Войны“ должен стать жанром, к которому
будут прибегать испытывающие потребность в протесте. Такова сверх-задача группы: создать направление».

Существенную роль в появлении группы играл Антон
Николаев, пасынок знаменитого радикального художника-перформансиста Олега Кулика. По словам Петра Верзилова, выставка Олега Кулика «Верю» в Центре современного
искусства «Винзавод» в январе — марте 2007 года оказала
на формирование «Войны» большое влияние. «Это пространство, на котором мы впервые близко сошлись с Воротниковым и две недели там прожили вместе, после чего
было решено совместно работать. В огромном подвале в
центре одного из залов был шатер, привезенный Куликом
из Монголии, с печками и козьими шкурами. Там и жили,
это был как бы штаб. А еще через две недели появилось понятие „группа Война“».

Роль Антона Николаева была значимой в трех измерениях. Во-первых, он давал основателям группы кров: Олег
Воротников и его супруга Наталья Сокол с июля 2006 года
на протяжении двух лет жили в предоставленной им квартире в Люберцах, а потом еще несколько месяцев жили с
ним в мастерской Олега Кулика; с конца января 2007 года в
той же люберецкой квартире значительную часть времени
жили и Петр Верзилов с супругой Надеждой Толоконниковой. По словам Петра, квартиру в Люберцах не любили и
предпочитали как можно чаще «зависать» в студии. Никаких денег за проживание Антон не брал. До мая 2006 года
Олег Воротников и Наталья Сокол жили в общежитии Главного здания МГУ, однако после того, как 8 июня Наталья
защитила кандидатскую диссертацию по биофизике, были
оттуда выселены. «Олега и Наташу из общаги МГУ турнули
летом 2006 года, — вспоминал Антон Николаев. — Они были
совсем бездомные и люди талантливые и мне помогали; я
их поддержал, чем смог».

Во-вторых, имея опыт акционистской деятельности в
группе «Бомбилы», Антон, вольно или невольно, в начале
пути служил и моделью для подражания, и участником первых акций. Так, 27 апреля Олег Воротников, Петр Верзилов и
Надежда Толоконникова приняли участие в акции «Бомбил»
«Мы не знаем, чего хотим»: шестиметровым лозунгом с этими словами были перекрыты дорожка в парке «Покровское-Стрешнево». 1 мая Антон Николаев и Сергей Гдаль, взяв тот
же транспарант, перекрыли улицу Большая Полянка. Демонстрация непонимания смысла собственного существования
мешала движению пешеходов и транспорта, поэтому для организаторов мероприятия все закончилось задержанием и
уборкой двора в ОВД «Замоскворечье».

В-третьих, именно Антон первым написал о «Войне»,
анонсировав ее будущую первую акцию: «Арт-группировка
„Война“ … — близкие друзья „Бомбил“ [так, напомним, называлась его группа, созданная совместно с Александром Россихиным]. Участники и организаторы как собственных, так и совместных перформансов, выставок, публичных акций…. 1 мая
мы проведем совместную акцию с участием многочисленной
публики, животных и еды». Антон разместил фотографии Олега Воротникова, а также Нади Толоконниковой и Петра Верзилова, процитировав слова последнего о том, что «для него
интересны уличные мероприятия как пространство для самовыражения, как единственные оставшиеся в полицейском
буржуазном государстве островки, где еще есть дух свобод».

Работая над этой книгой, я обратился к Антону Николаеву с просьбой поделиться воспоминаниями о том, как всё
начиналось, и вот что он рассказал:

«Саша Шумов предложил Воротникову сделать
перформанс на открытии выставки «Военные действия», и с этого началась «Война».
Шумов, кстати, все время просил их делать вернисажные перформансы, которые Наташа и Олег проводили
под названием «Соколег». Это странное слово — контаминация «Сокол и Олег», т.е. Наташиной фамилии
и Олегового имени.

Они работали с 2005 года, и их творчество было
не очень уверенным. Я помню фотосессию 2005 года,
где они фотографировались в бабушкиных одежках
на фоне среднерусских холмов. Удачная фотография
была — одна: парусиновый (вроде бы) башмак, поросший
мхом (больше десяти лет пролежал в сыром сундуке).
Эта фотка очень приятно относила к творчеству немецкой сюрреалистки Мерет Оппенгейм (1913–1985), и
ее даже купил какой-то коллекционер. Так что Олег с
Наташей имеют скромный опыт торговли своими произведениями. Все другое, что делали Олег с Наташей,
на мой вкус, было не очень. Ну, например, обмазывали
своего товарища майонезом и чипсами, чтобы вернисажная публика слизывала все это дело с его тела. Или
помню еще один странный перформанс, когда Наташа
в костюме птицы с крыльями из грампластинок бросалась на Олега, а он старался не потерять равновесия
под ее ударами. Все это производило ощущение невнятицы и желания лишь оживить вернисаж.

Мы с Олегом стали общаться весной 2006 года. Я
тогда начинал работать помощником куратора выставки «Верю» и иногда еще участвовал в выставках — показывал первые видео «Бомбил». Саша Россихин
познакомил меня с Воротниковым как с помощником
куратора «Дома» Шумова. Олег взял на какую-то из
выставок «Дома» нашу работу. 12 июля 2006 года я
пригласил его с Наташей на день рождения. Мы разговорились за жизнь, и я узнал, что эти люди бесплатно
работают на Шумова и Музей кино, подворовывают в
магазинах, а что сейчас им негде жить. Кажется, в августе 2006 года я предложил им пожить в моей квартире в Люберцах. Они жили в ней до 2008 года.

До начала апреля 2007 года я был почти все время занят как помощник Олега Кулика на выставке
«Верю». Периодически я просил Олега [Воротникова]
с Петькой [Верзиловым] помочь. Иногда забесплатно,
иногда, если позволял бюджет, давал им несколько
сотен или тысячу. Разгрузить каталоги, помочь собрать инсталляцию и так далее… Иногда немного тусовались вместе«.

Так как в то время жили и занимались перформансами все
вместе, отделить, где начинается история собственно «Войны», довольно сложно. 6 мая 2007 года Олег Воротников и Наталья Сокол участвовали в совместной с «Бомбилами» акции,
озаглавленной «Белая линия», 28 сентября — в акции
«Человеческий подарок»,
24 ноября — в акции «Инициация», а 29 декабря — в
акции «Реклама». Антон
Николаев участвовал и в акции «Мордовский час» 1 мая
2007 года, и в акции «План
Путина/Памятник Пригову»;
кроме того, он деятельно
участвовал в обсуждениях,
результатом которых в итоге
стала акция «Мент в поповской рясе», которая реализована была уже без его участия.

Хотя срок жизни группы сравнительно небольшой, за
прошедшие четыре года в ней произошли существенные
персональные изменения, во многом повлиявшие на ее деятельность и восприятие оной социумом. «„Война“ в какие-то моменты напоминала пионерский отряд: толпа непонятно
откуда взявшихся „активистов“, зачастую абсолютно аполитичных, подчас, просто диких, и уж, конечно, не имеющих отношения к рафинированной практике „современного искусства“», — жестко, но справедливо написал Антон Котенев.
Однако присутствовали и участники, несомненно, значимые,
как и сам Антон Котенев, бывший в первой половине 2009
года вторым (после Алексея Плуцера) рупором группы в сетевом пространстве. Кроме него, в разное время не последнюю роль в группе играли Жан Хачатуров, Алексей Касьян,
Владимир Шилов, Елена Костылева, Олег Васильев, Иван
Афонин, Роман Королев и некоторые другие люди (иногда
их имена не знали и сами основатели «Войны»), в последних
акциях участия не принимавшие. Среди тех немногих, кто
оставался в составе «Войны» все эти годы, нужно выделить
Екатерину Самуцевич, незаслуженно не получившую большой известности, но, так или иначе, участвовавшую во всех
акциях группы, а после раскола — ее «московской фракции»
на протяжении трех последних лет.

Этот уход в тень для самой Екатерины Самуцевич — осознанная позиция, о чем она рассказала, отвечая на заданный
мною ей вопрос:

«Когда мы познакомились с ребятами (это было
на открытии семестровой выставки зимой
2009), я уже прекрасно понимала, что они делали, ПИР „Войны“ часто обсуждался в Школе [фотографии и мультимедиа им. Родченко, где училась Катя]
как хорошая стартовая работа группы. … Как только
познакомились, начали обсуждать акцию „Унижение
мента в его доме“, мне очень понравилось то, как происходило это обсуждение и в целом подготовка к акции, как продумывались и проигрывались все варианты
исхода событий, и я решила продолжить свое общение
с ребятами. С тех пор я участвовала во всех публично
вышедших акциях, сделанных совместно до раскола, ну
и после раскола в рамках московской „Войны“.

Я понимаю, что, несмотря на то, что участвовала
на равных с ребятами во многих акциях, я до сих пор нахожусь в тени. Конечно, это добровольный выбор, я не
считаю, что нужно пиарить себя и свою биографию.
Мне не очень нравится стратегия внедрения бренда
индивидуальности художника в арте, мне кажется,
что она противоречит принципам акционизма как
групповой деятельности, ведь акционизм отчасти
был ответом на зашкаливание личностных брендов в
искусстве; вместо именных брендов, в идеале, должны быть только работы. Я и сама, когда смотрю работы других авторов, в первую очередь, запоминаю
сами работы, а потом только „заучиваю“ автора, и
до сих пор считаю, что главное в искусстве — работы
и для какого общественного контекста они были сделаны, а не имя и фамилия того, кто их сделал, и какой
институт он закончил».

За пять лет своего существования группа пережила несколько расколов, не говоря уже о ссорах с теми или иными сочувствовавшими и сочувствующими ей «попутчиками».
«Вообще, трудно найти человека, у которого „Война“ что-нибудь не украла. Трудно найти того, кого она не обманула,
не обхамила, не поставила в дурацкое положение», — не без
оснований констатировал всё тот же Антон Котенев. Говоря
об этих ссорах, уместно отметить, что все они были инициированы Олегом Воротниковым, которому остальные просто не перечили. Именно он был инициатором всех четырех
ссор, которые оказали существенное влияние на путь группы: с Антоном Николаевым, с Олегом Васильевым, с Антоном
Котеневым и, в особенности, с Петром Верзиловым и Надеждой Толоконниковой; вследствие последнего конфликта
группа распалось надвое. Ссора с Антоном Котеневым произошла по причинам, не имевшим к деятельности группы
прямого отношения, а потому детальное рассмотрение ее
причин в настоящей книге едва ли уместно; все остальные
заслуживают подробного и беспристрастного рассмотрения.

Махбод Сераджи. Крыши Тегерана

  • Издательство «Эксмо», 2012 г.
  • В небедном квартале огромной столицы живет семнадцатилетний Пашa Шахед, и лето 1973 года он проводит главным образом на крыше, в компании своего лучшего друга Ахмета; юноши шутят, обсуждают прочитанные книги, строят планы на будущее. Паше нравится соседка, красавица Зари, и, хотя она еще в младенчестве обещана в жены другому, робкая дружба мало-помалу превращается в отчаянную любовь.

    Но однажды ночью Паша оказывает услугу тайной полиции шаха. Последствия этого невольного поступка чудовищны, и уже невозможно жить по-прежнему, глядя на мир через розовые очки, — судьба толкает юношу и его друзей на смертельно опасную дорогу…

  • Купить книгу на Озоне

Слезы Фахимех и мокрые волосы Зари

Мы проводим летние ночи на крыше, блаженствуя
в распахнутом настежь убежище на высоте птичьего
полета. Наши слова не замыкаются стенами, а мысли
не облекаются в форму страха. Часами я выслушиваю
истории Ахмеда о его молчаливых встречах с Фахимех,
девушкой, которую он любит. Его голос становится
нежным, а лицо смягчается, когда он рассказывает,
как она откидывает назад длинные черные
волосы и смотрит на него — а это должно означать,
что она его тоже любит. Иначе с чего бы она вела себя
с ним так скованно? Мой отец говорит, что персы верят
в бессловесное общение — взгляд или жест заключает
в себе гораздо больше, чем книга с множеством
слов. Отец у меня большой специалист молчаливого
общения. Когда я сделаю что-то не так, он только глянет
— и становится обидно, как от хорошей оплеухи.

Я слушаю голос Ахмеда, без устали болтающего о
Фахимех, а мой взгляд обычно блуждает по соседскому
двору, где с родителями и маленьким братом Кейваном
живет девушка по имени Зари. Я никогда не
видел Фахимех вблизи, так что, когда Ахмед рассказывает
о ней, я представляю себе Зари: ее изящные скулы, улыбающиеся глаза, бледную нежную кожу.
Почти все летние вечера Зари проводит за чтением,
сидя на краю маленького домашнего хозе под вишней
и болтая в прохладной воде хорошенькими ножками.
Я запрещаю себе смотреть чересчур долго, потому что
она обручена с моим другом и наставником Рамином
Собхи, студентом-политологом с третьего курса Тегеранского
университета. Все, включая родителей, называют
его Доктором. Любить девушку друга — это
низость, и каждый раз, думая о Докторе, я стараюсь
выбросить из головы все мысли о Зари, но любовные
терзания Ахмеда мешают мне сохранять ясность рассудка.

Каждый день Ахмед за десять минут доезжает на
велосипеде до квартала, где живет Фахимех, в надежде
хотя бы мельком увидеть ее. Он говорит, у нее есть
два старших брата, они защищают ее, как ястребы. Все
знают — если кто-то обидит ее, не избежать тому сломанного
носа, вывихнутой челюсти и большого фингала
под глазом. Если бы братья Фахимех узнали, что
Ахмед увлечен их сестрой, они бы сделали уши самыми
крупными частями его тела, то есть изрезали бы
его на мелкие кусочки.

Ахмед не из тех, кому можно помешать, и вот он
выбирает день, когда братья Фахимех выходят на
улицу, и умышленно врезается в стену. Он стонет и
скрипит зубами от боли, и ребята отводят его к себе
домой, дают пару таблеток аспирина, перевязывают
его покалеченное запястье какой-то тряпицей. Фахимех
всего в нескольких шагах от него и прекрасно понимает,
что именно затевает красивый незнакомец.

Теперь Ахмед преспокойно ездит к ним в переулок
и проводит часы напролет с братьями. Они разговаривают обо всем на свете, начиная с национальной иранской
футбольной команды этого года и кончая возможными
призерами следующего. Он говорит, что не
возражает, если братья Фахимех заболтают его до
смерти, быть бы только рядом с ней. Они весь день играют
в футбол, и Ахмед вызывается быть вратарем,
хотя вратарь он никудышный. Пока другие парни гоняют
мяч под палящим зноем тегеранского дня, Ахмед
стоит на месте. Предполагается, что он защищает ворота
своей команды, но на самом деле он смотрит на
Фахимех, а девушка наблюдает за ним с крыши дома.

Проходит всего несколько игр, и Ахмед вынужден
отречься от поста голкипера. Он настолько поглощен
созерцанием Фахимех, что оказывается не готовым
к атакам противника, и его команда всегда проигрывает,
по крайней мере пять или шесть очков. Когда
Ахмед играет форвардом, команда снова начинает выигрывать,
но тогда ему приходится бегать за мячом, а
не переглядываться с Фахимех.

Итак, Ахмед предлагает план. На следующий день
я должен пойти с ним. Он познакомит меня со своими
новыми друзьями и постарается, чтобы я оказался в
команде противника. Во время решающего матча я
пульну мячом ему в колено, а он разыграет неудачное
падение и серьезную травму. Тогда ему придется
снова играть вратарем. Он станет вратарем-мучеником,
который играет, превозмогая боль,— это, без сомнения,
произведет впечатление на Фахимех.

Я соглашаюсь, но в глубине души беспокоюсь, что
подумает обо мне Фахимех, если я свалю с ног Ахмеда.
Но потом я представляю себе тот день, когда мы
расскажем ей, что все это было подстроено, чтобы вернуть
Ахмеда на место вратаря.

— Только не врежь мне по-настоящему,— с улыбкой
предупреждает Ахмед.

— Не сомневайся, хирург-ортопед будет наготове,—
в тон ему отвечаю я.

— Ох, перестань. Ты же знаешь, у меня хрупкие
кости. Только ударь легонько, остальное я сделаю сам.
План выполнен мастерски. Ахмед заслуживает золотой
медали за изображение мучений и «Оскара»
за роль вратаря, получившего ужасную травму. Глядя
на его лицо, сияющее от сознания того, что на него
смотрит Фахимех, я боюсь, как бы он и вправду не
ушибся, бесстрашно ныряя вправо и влево, под ноги
нападающих,— и все это на асфальте. Ладони и локти
расцарапаны, брюки на коленях разорваны. Он морщится
от боли, отдает мяч и украдкой поглядывает
на крышу, откуда за ним внимательно наблюдает Фахимех.
Я вижу даже, как она ему улыбается.

Брат Фахимех ловит мой взгляд, и я понимаю —
я больше ему не нравлюсь, точно так же, как мне не
нравится Ирадж, потому что он пялится на сестру Ахмеда.
Он не пожимает мне руки, когда я прощаюсь со
всеми. Он выше и крупнее меня, и я ухожу успокоенный
— если он когда-нибудь решит навредить мне
или Ахмеду, мне не придется предавать святое братство
боксеров.

Проходит недели две. Я сижу в потемках на крыше.
Вершины деревьев раскачиваются от легкого ветерка.
Тут я слышу, как открывается, а затем захлопывается
дверь во дворик Зари.

«Не смотри»,— решительно говорю я себе, но, едва
я узнал этот звук, мое сердце заколотилось. «Возможно, это Кейван«,— уговариваю я себя. Я закрываю
глаза, но при этом обостряется слух и сердце бьется
еще сильнее. Через двор шлепают босые ноги, журчит
вода в хозе от медленных движений ее ступней, и с
тихим ритмичным шелестом, хорошо знакомым мне
по многим часам чтения, переворачиваются страницы
книги. К тому времени, как на мою крышу забирается
Ахмед, она успевает прочитать четыре страницы.
Он медленно усаживается на низкую стену, разделяющую
крыши, и трясущимися руками зажигает сигарету.
На краткий миг огонек от спички освещает его
заплаканные глаза.

— Что-то случилось? — спрашиваю я.

Он мотает головой, но я ему не верю. Мы, персы,
слишком глубоко погружены в несчастья, чтобы сопротивляться
отчаянию, когда оно постучится в нашу
дверь.

— Ты уверен? — настаиваю я, и он кивает.

Я решаю оставить его в покое, ведь именно этого
ожидаешь от людей, когда не хочется разговаривать.
Несколько минут он сидит, словно окаменев, пока
тлеющий кончик сигареты не подползает к пальцам,
потом шепчет:

— У нее есть поклонник.

— У кого?

Я гляжу вниз, на Зари; ее ступни цвета слоновой
кости колеблют отражение луны в воде, и она сверкает,
как жидкое золото.

— У Фахимех. Парень, который живет за два дома
от нее, завтра вечером посылает к ней в дом своих родителей.

Я в растерянности. Я не знаю, что сказать. Люди,
упорно сующие нос в чужие дела, редко знают, что сказать или сделать. Интересно, зачем они вообще
спрашивают? Я прикидываюсь, будто рассматриваю
мерцающие огни города, теряющиеся в сумрачной
дали.

— Когда ты об этом узнал? — спрашиваю я наконец.

— Ты вечером ушел, а мы с ее братьями пошли во
двор выпить холодной воды, и тогда они мне сказали.

— Она была поблизости?

— Да,— говорит он, пристально глядя в небо, чтобы
не дать слезам пролиться.— Она наливала воду из
кувшина в мой стакан, когда они мне сказали.
Он вспоминает о сигарете и глубоко затягивается.

— Я сидел на стуле, а она стояла рядом, почти наклонившись
надо мной. Она все время, не мигая, смотрела
мне в глаза.

Ахмед горько усмехается.

— Она была так близко, что я чувствовал на лице
ее дыхание, от ее кожи пахло чистотой — как от мыла,
только приятнее. Один из братьев спросил, собираюсь
ли я поздравить их маленькую сестру, но слова
застряли у меня в горле.

Ахмед опускает голову, по щекам текут слезы. Роняет
окурок и наступает на него.

— Она слишком молода,— шепчу я.— Ну, скажи
мне, сколько ей — семнадцать? Как могут они выдавать
замуж семнадцатилетнюю девочку?

Ахмед безмолвно качает головой.

— Может быть, ее родители отвергнут его,— говорю
я, чтобы посеять в его сердце надежду.

— Он нравится ее близким,— говорит Ахмед и вытаскивает
из пачки еще одну сигарету.— Он выпускник колледжа, ему двадцать шесть, он работает в Министерстве
сельского хозяйства. У него есть машина,
и скоро он купит собственный дом в районе ТегеранПарс.
Они ему не откажут.

Он закуривает и протягивает мне пачку. Я представляю
себе, как неожиданно появляется мой отец
и пригвождает меня к месту неодобрительным взглядом,
задевающим больше, чем хорошая оплеуха. И отказываюсь.

Я смотрю на печальное лицо Ахмеда и жалею, что
ничем не могу ему помочь. Для нас обоих это историческая
ночь. Мы переживаем первое серьезное разочарование
в жизни. Это грустно, но, должен признаться,
и волнующе. От этого я чувствую себя взрослым.

— Ты знаешь, как это больно? — спрашивает Ахмед
между затяжками.
Я отчаянно желаю принять на себя его боль.

— Ну, я читал о таком в книгах,— признаюсь я с
некоторым смущением.
Потом смотрю в сторону дворика Зари и добавляю:

— Но пожалуй, могу себе это представить.
Вечером следующего дня Ахмед просит меня пойти
с ним в переулок, где живет Фахимех. Я соглашаюсь,
хотя мне и не хочется встречаться с ее братьями,
особенно с тем, который ненавидит меня за то, что я
веду себя как Ирадж. Солнце село, один за другим
зажигаются фонари. Некоторые жители только что
полили свои деревья и тротуары, как это принято в
Тегеране, и запах мокрой пыли несколько смягчает
сухую вечернюю жару. Какие-то парни очень шумно
играют в футбол. Полагаю, это финальная вечерняя
игра. Женщины, собравшись вместе, беседуют, а молодые
девушки со смехом бегают, взявшись за руки.

Я никогда не видел, чтобы Ахмед был так опечален.
Мы ходим взад-вперед по переулку, и он замедляет
шаги каждый раз, когда мы приближаемся к дому
Фахимех. Он прислоняется лбом к камню и закрывает
глаза.

— Я чувствую ее по другую сторону этих стен,—
шепчет он.— Она знает, что я здесь. Мы дышим одним
и тем же воздухом.

Мимо проходят знакомые Ахмеда. Они не против
поболтать, но ни Ахмед, ни я не расположены к разговору,
и мы продолжаем вышагивать. Мы снова подходим
к дому Фахимех, Ахмед останавливается и упирается
кулаками в кирпичи, как измученный воин у
подножия крепости.

А в доме компания взрослых обсуждает соглашение
между двумя молодыми людьми сроком на всю
жизнь. Мать будущей невесты обычно счастлива и
горда, если только претендент не полный неудачник.
Мать будущего жениха сдержанна и спокойна; она в
уме все примечает, чтобы воспользоваться этим позже,
если брак не будет заключен. До тех пор, пока пара
не вступит в счастливый союз, эти наблюдения останутся
в ее памяти. Кто знает, как могут сложиться отношения
между двумя незнакомыми людьми? Если
семье суждено распасться, ценная информация всегда
поможет перевесить чашу весов в ее сторону. Все
здесь законная добыча, начиная с цвета обоев в гостиной
и кончая габаритами зада будущей тещи. Отцы
приветливы и больше озабочены едой и питьем, похваляясь,
как это принято у отцов, кто своими высокопоставленными знакомыми, а кто и выгодной аферой с
превосходным земельным участком у Каспийского
моря. Существуют еще тетушки, дядюшки, другие члены
семьи и лучшие друзья — все они счастливы оказаться
здесь, потому что им больше нечем заняться.

Все разговоры в основном о деньгах. Чем владеет
жених? Есть ли у него дом? Водит ли он машину?
Какая модель и год выпуска? Мы рассчитываем на
американскую марку, «бьюик» или «форд». Каково
приданое? Сколько семья жениха платит семье невесты?
Каковы будут алименты, если случится развод?

Обычно будущие невеста и жених сидят отдельно
и не разговаривают. Они избегают даже смотреть друг
на друга. Я знаю, Ахмеду интересно, о чем думает Фахимех,
тихо сидя в переполненной народом комнате.
К примеру, меня беспокоило бы именно это, если бы
я любил Зари и ее выдавали замуж за кого-то другого,
кроме Доктора. Мне интересно было бы узнать, думает
ли Зари обо мне. Мне интересно было бы узнать,
прихорашивалась ли она, и если да, то я спрашивал
бы себя зачем. Разве она не хочет, чтобы мой соперник
считал ее некрасивой и не захотел взять замуж? Я бы
сильно ревновал к этому мужчине, который будет
смотреть в ее красивые голубые глаза и мечтать о том,
как обнимет ее, притронется к ее лицу, почувствует
прикосновение ее теплого тела.

«Господи, я так рад, что не люблю Зари; бедный
Ахмед, наверное, ужасно мучается».

Мы ждем до десяти вечера, но из дома Фахимех
никто не выходит. Мы возвращаемся на велосипедах
к себе, быстро ужинаем, потом забираемся на крышу.
В гнетущем молчании медленно ползут часы. Кажется, что контуры Эльбурса не возносятся вверх, как
обычно, а съеживаются в наступающем сумраке. Жара
не спадает, и возникает ощущение, что мы сидим,
обливаясь потом, дни напролет. Что можно сказать
семнадцатилетнему мальчику, влюбленному в семнадцатилетнюю
девочку, которую собираются продать
за несколько тысяч персидских туманов приданого и
сомнительное обещание счастья?

— Думаю, ты должен сказать ей, что любишь ее,—
выпаливаю я вдруг.

Ахмед насмешливо фыркает.

— Какой от этого толк? И потом, разве она этого
не знает?

— Может быть, знает… может быть, она думает,
что ты, возможно, любишь ее, но она ведь не знает наверняка.
Ты не говорил ей о своих чувствах и, конечно
же, ничего не сделал, чтобы ей это доказать.

— Я каждый день мысленно разговариваю с ней,—
мямлит он.

Его ответ вызывает у меня улыбку.

— Ахмед, она — единственный человек, который
может остановить свадьбу. Ее родители могут всетаки
заставить ее выйти за него. Даже если твои действия
ничего не изменят, ты должен дать ей повод
для борьбы.

— Думаешь, она может? — спрашивает Ахмед.

В его голосе трепещет искреннее изумление.

— Думаю, сможет, если ты вмешаешься, а если
нет — что ты теряешь?

Над дверью Зари загорается свет. Она выходит во
дворик, грациозно опускается на колени на краю хозе.
Ночной прохлады никак не дождаться, и Зари наклоняется вниз и немного в сторону, опускает волосы в
воду, потом ловко скручивает их и закалывает на голове.
По шее и спине стекают капли. Наверное, я слишком
долго смотрю во двор Зари.

— Значит,— почесывая макушку, говорит Ахмед
задумчиво,— ты считаешь, если бы кто-то подошел к
Зари и сказал, что любит ее, она передумала бы выходить
замуж за Доктора?

— Дело не в этом… тут другое,— запинаюсь я.—
Зари хочет замуж за Доктора, так что вопрос это не
простой. И потом, я не имею в виду Зари и себя. То
есть я говорю о тебе с Фахимех.

Чтобы скрыть улыбку, Ахмед прикусывает нижнюю
губу.

— Думаешь, она пойдет против воли родителей?

— Я же сказал, у Зари другая ситуация! — рычу я.

— Я не имел в виду Зари. Я говорил о Фахимех.
На этот раз Ахмед даже не пытается спрятать
улыбку.

— Так ты думаешь, она пойдет против воли родителей?
— повторяет он.

Я трясу головой, чтобы прогнать мысли о Зари, и
отвечаю:

— Ради любви люди совершают удивительные вещи.
В книгах полно замечательных историй на эту тему,
и, знаешь, эти истории не сплошные выдумки. Они
неотъемлемая часть жизни написавших об этом людей,
поэтому преподают читателям бесценные уроки.
Ахмед замечает знакомый блеск в моих глазах, качает
головой и хмыкает.

— Я знаю, мне надо больше читать.

Горячее солнце висит высоко в небе, и я понимаю,
что проспал. Я вижу, что Ахмед уже ушел, и с меня
немедленно слетает сонный дурман. Я сбегаю вниз,
надеваю ботинки и бормочу приветствие маме. Она
идет по коридору с большим стаканом особого машинного
масла для меня. Скорчив мину, я устремляюсь
мимо нее во двор, к велосипеду.

— Куда ты? — окликает мать.— Не позавтракал!

— Нет времени! — вскакивая на велосипед, кричу
я.

Она вполголоса ругается.

Я изо всех сил кручу педали и, завернув за угол,
обмираю. Несколько парней удерживают братьев Фахимех,
а у Ахмеда лицо залито кровью. Слышны визг
и крики. Старший брат Фахимех велит Ахмеду убираться.
Ахмед спокойно стоит на месте, никто его не
сдерживает. Я соскакиваю с велосипеда и подбегаю
к нему.

— Что происходит? — с тревогой спрашиваю я.
Ахмед не отвечает, и я, предполагая худшее, поворачиваюсь
к нападающим. Я заставляю себя расслабиться
и подготовиться к бою, легонько подпрыгивая
и потряхивая кистями, чтобы разогреть их перед
тем, как сжать в кулаки.

Ахмед ласково улыбается и берет меня за плечо.

— Я последовал твоему совету. Я пытался сказать
Фахимех, что люблю ее,— объясняет он, указывая на
девушку, рыдающую на крыше,— но, похоже, это услышал
весь свет.

Фахимех наблюдает за нами, прекрасно понимая,
что семнадцатилетний паренек сделал первый шаг к
тому, чтобы стать мужчиной, дав ей почувствовать
себя женщиной больше, чем сумели это сделать все тетушки, дядюшки и все формальности предшествующего
вечера. Если ей придется выйти за мужчину,
которого выбрали родители, она, по крайней мере, будет
знать, что ее любит человек, не побоявшийся пойти
наперекор традиции.

Я надеюсь только, что ради Ахмеда она проявит
смелость не повиноваться родителям.

Несколько дней спустя мама за ужином пересказывает
слухи о прелестной молодой девушке из соседнего
квартала, которую против воли выдают замуж за
нелюбимого человека.

— Я не знаю ее,— говорит она,— но ужасно переживаю.
Я внимательно слушаю, сохраняя бесстрастное
выражение лица.

— Я слышала, что она заперлась в комнате и отказывается
есть и разговаривать с кем бы то ни было.
Отец качает головой.

— Пора родителям в этой стране уяснить себе, что
душа их детей важнее традиций. Вы, молодые люди,
должны взять на себя ответственность за ваше будущее,—
говорит он мне.— Если человек достаточно взрослый,
чтобы жениться, у него наверняка хватит ума решить,
зачем ему жениться, черт побери.

Мать кивает.

Вечером после ужина я снова забираюсь на крышу.
Я чую запах сигареты Ахмеда, слышу его шаги
на лестнице, и вот наконец он устраивается рядом со
мной.

— У меня есть звезда там, наверху? — спрашивает
он.

Я знаю, он не ждет ответа.

— Я вижу твою,— утверждает он, указывая на яркую
звезду высоко над горизонтом.— Она ослепительна!

— Это не моя,— невольно улыбаясь, возражаю я.—
Слишком яркая. Наверное, это Фахимех. Свет такой
яркий, потому что она думает о тебе.

Ахмед со вздохом вытягивается на спине и закрывает
глаза. Я следую его примеру, понимая, что приглушенного
звучания ночной симфонии не хватит,
чтобы избавить нас от тревог. Я вдыхаю запах мокрого
асфальта и наслаждаюсь тем, как ночной ветерок
овевает закрытые глаза.

Рада Полищук. Лапсердак из лоскутов

  • Издательство «Текст», 2012 г.
  • Новая книга известной российской писательницы Рады Полищук, продолжение саги о судьбе российского еврейства, попавшего в гигантскую мясорубку двадцатого века.

    Первые книги этой саги — «Одесские рассказы, или Путаная азбука памяти», «Семья, семейка, мишпуха. По следам молитвы деда».

    Лапсердак из лоскутов. А из чего еще можно сшить лапсердак — символ утраченного времени, если нет единого куска ткани, если даже самая прочная и самая невесомая в мире ткань — ткань воспоминаний — зияет гигантскими прорехами?

    Словно лучом прожектора выхватывает писатель из тьмы забвения судьбы своих персонажей, полные тревог, радостей, печалей, мужества противостояния и веры.

  • Купить книгу на Озоне

Эля кружилась в большой прихожей перед старым овальным зеркалом
с попорченной амальгамой и треснутой
рамой красного дерева, висевшем на
массивном железном костыле, кем-то,
когда-то, в незапамятные времена вбитым в эту стену. Сколько она себя помнит, а помнит она себя с раннего-раннего детства, зеркало всегда висело косо,
но его никто не поправлял, не перевешивал, будто был в этом какой-то скрытый смысл.

Впрочем, раньше она этого не замечала — висит себе зеркало и висит. Это
сейчас любая мелкая деталь казалась
каким-то знаком, требующим расшифровки. Никаких шифров она не знала и
потому пока только в уме все регистрировала, у нее не было привычки записывать — слава богу, память пока ни разу
не подвела ее.

Эля родилась, а зеркало уже висело,
и первое свое отражение увидела она в
зеркале, и лицо бабушки Фаи, которая
держала ее на руках. Тыча пальцем то в
зеркало, то в бабушку, она тогда засмеялась, бабушка потом всем рассказывала, но ей кажется, что и она это помнит.
Правда, ей тогда все было смешно.

Справа от зеркала на стене всегда
висел большой зонт-трость с рукоятью
из карельской березы, которым никто
никогда на ее памяти не пользовался по
назначению, только для развлечения.
Зонт выстреливал почти так же громко,
как духовое ружье, висевшее с другой
стороны, и раскрывался большим куполом цвета молочного предутреннего тумана. Под ним можно было спрятаться
вместе с бабушкой, дедушкой, мамой,
папой, няней Маней, рыжей кошарой
Басей, зеленоглазой, с зеленым атласным бантом на шее, большой, мягкой,
пушистой, как бабушкина пуховая подушка, на которую она укладывала свои
распухшие ноги, и бабушкиной любимицей белоснежной болонкой Марой, старой, сварливой, подслеповатой, оглушительно тявкающей на всех домочадцев.

— У нее склероз, — винилась за Мару бабушка, — никого не узнает, даже
меня.

В подтверждение этих слов Мара
принималась облаивать бабушку, бегая
вокруг нее кругами, подпрыгивая то на
задних, то на передних лапах.

— Так-то она еще не в плохой форме, — одобрительно покачивала головой бабушка Фая. — Вот только склероз.

Склероз старой болонки Мары —
это, согласитесь, очень смешно.

Из дальнего угла прихожей наблюдала за всем происходящим виолончель, темного матового дерева, почти
черная, издали виолончель была похожа на бабушку — тонкой талией и широкими округлыми бедрами. На виолончели никто никогда не играл, только, по давним преданиям — какой-то
дальний друг дома со стороны бабушки, что-то вроде несостоявшегося жениха ее двоюродной сестры Брони, кажется.

Звали его Зигфрид, за что виолончель навсегда получила неблагозвучное имя Зига, что тоже было поводом
похохотать. Смычка не было, но влажное обтирание мягкой фланелевой
тряпкой Зига имела ежедневно. Няня
Маня выполняла этот ритуал с особым
тщанием, выдавая тем самым и свое
преклонение, и восхищение, и какое-то
затаенное чувство к Зиге, ведь только
под ее рукой Зига оживала — то протяжно, то коротко вздыхала, будто очнувшись от сна, то заходилась вибрирующим низким плачем, вызывающим
ответные беспричинные слезы, то с
пронзительной радостью устремлялась
ввысь, и душа рвалась следом, неслась
без страха и надежды на спасение…

Потом всегда, завороженно слушая
виолончель, Эля вспоминала няню Маню, с затаенным дыханием обтирающую пыль с инструмента, и те неземные звуки, рожденные неловкой рукой
няни.

Соло с тряпкой на виолончели, не
станете же вы возражать, — тоже неплохой анекдот.

А Зигфрид играл виртуозно, это
признавали все, кто слышал его игру, —
наверное, он был гений и мог бы стать
первой виолончелью земного шара,
так высокопарно говорила о Зигфриде
бабушка Фая, что в общем-то было не в
ее манере. Больше о Зигфриде никто
не говорил, потому что из всех, кого
Эля знала, никто его никогда не видел
и тем более — не слышал, как он играет
на виолончели. В том числе и бабушка
Фая, между прочим.

Но Зига-то стояла в прихожей — это
факт. И вздыхала, и плакала, и пела.
Значит, Зигфрид был, и мог-таки стать
первой виолончелью земного шара,
бабушка Фая врать не будет.

Но человек предполагает, а Бог располагает, говорит народная мудрость. То
есть хочет человек, мечтает, стремится к
чему-то, все силы кладет и жизнь готов
отдать за воплощение мечты, а все же
Богово расположение главнее. Выходит
так?

Иначе говоря, Зигфрид предполагал
стать именитым виолончелистом, жениться на Броне, двоюродной по матери
сестре бабушки Фаи, девице не столько
красивой, сколько с хорошими манерами, окончившей женскую гимназию,
владеющей двумя иностранными языками, из семьи добропорядочной и с неплохим достатком, дед Моисей, отец
Брониного отца Эли, а в домашнем обиходе — Ильи, владел в далекие дореволюционные времена мукомольным производством. Потом все его богатство
мукой же и развеялось яростными ветрами революции, унеслось поземкой,
заметающей все следы былой жизни.

Зигфрид тоже был хорошей партией
для Брони: семья по всем показателям
была под стать Брониной плюс виолончель, внешность имел непримечательную, но приятную — добрая улыбка, открытый взгляд темно-карих, почти черных, матовых, в тон виолончели, глаз,
длинные, тонкие, ломкие пальцы с припухлыми мягкими подушечками, уши великоваты и мочки длинные, но для мужчины это сущий пустяк, на который никто не обращает внимания. Кто-то, правда, обрисовал все эти подробности,
иначе откуда бы они дошли до сегодняшнего дня, ведь фотографий Зигфрида ни
у кого не было. И быть не могло.

Броня же замуж за него не вышла.

Возвращаясь к мелким деталям, которые стали для Эли знаками.

Зеркало в прихожей всегда висело
косо. Но это даже не деталь — это непреложный факт, возможно, не требующий
никакой трактовки.

А вот то, что Зига замолчала после
смерти няни Мани — перестала и плакать, и петь, — заставляет как-то задуматься. Причем замолчала не сразу,
первые несколько дней, что примечательно — не семь и не девять, а восемь
по ночам по дому разносились ее стоны
и всхлипы, протяжные, горестные. Это
слышали все, не осмеливаясь произнести вслух, чтобы не давать повода для
насмешек, при этом избегали смотреть
друг на друга, что лишь подчеркивало
уверенность в том, что Зига по ночам
играла свою прощальную музыку.

В ночь на восьмой день Зига издала
последний протяжный истошный всхлип.
То есть струны иногда вздрагивали от
неосторожного прикосновения, когда
время от времени кому-то приходило в
голову смахнуть пыль и паутину, расползшуюся в том углу, к которому одиноко прижималась Зига. Но это было скорее похоже на скрип колес несмазанной телеги. Музыка умерла.

Умерла следом за бабушкой Фаей и
страдающая склерозом болонка Мара,
причем она-то как раз соблюла закон —
семь дней, свернувшись клубочком, выла, лежа на пуховой бабушкиной подушке для ног, еду не принимала, воду не
пила, выла все тише, тише и на седьмой
день замолкла. Шиву отсидела одна,
больше некому было соблюдать обычай
предков. Невольно напрашивается вопрос — может быть, не было у Мары никакого склероза?

Все же жизнь полна веселых неожиданностей, надо только уметь их распознать.

Вспоминается еще одна смешная
история.

Эля одна дома — ни бабушки Фаи, ни
склеротички Мары, ни няни Мани, ни даже рыжей зеленоглазой кошары Баси,
которую няня повезла к доктору лечить
от тяжелого воспаления легких. Эля не
знала, что такое «легкие», тем более —
отчего они могут тяжело воспалиться.
Но не это занимало ее воображение.

Оставшись одна, она решила наконец осуществить свою мечту — померить
бабушкино файдешиновое платье. Может быть, у бабушки Фаи были платья и
получше, все говорили, что она большая
модница и у нее была своя модистка,
глухонемая подруга детства бабушка Сара. Может быть, были платья и получше,
но это — влекло и манило, потому что
файдешиновое. Казалось, наденет она
это платье, и все переменится, как по
волшебству. Каких перемен Эля ждала в
пять лет, когда все было прекрасно и
все были рядом — бабушка, няня, кошара, Мара, Зига? Каких?

О нет, не спрашивайте, она так хохотала, что слова не смогла бы произнести.

Хохотала, стоя перед зеркалом, бабушкино файдешиновое, изумрудное с
золотыми крапинками платье сползло с
плеч и распласталось по полу, она с трудом удерживала его двумя руками, приподнималась на цыпочки, чтобы полюбоваться своим отражением в зеркале,
но едва могла увидеть кончик вздернутого кверху носа с застывшими на нем
капельками пота. И все же она решила
покружиться, чтобы файдешин, вспорхнув с пола, волнами прокатился вокруг
ног, как у бабушки во время медленного
тура вальса, теперь уже только раз в году, в день рождения.

Кончилось все тем, что она окончательно запуталась в файдешине, упала,
ударилась головой о кованый сундук, в
котором бабушка хранила шляпки —
свои, своей мамы, своей бабушки и даже двоюродной сестры Брони, несостоявшейся жены несостоявшегося гения
Зигфрида. Упала и потеряла сознание.
В общем, ничего смешного.

Хотя нет, это ведь не конец истории —
это ее продолжение. Очнулась Эля в
своей постели, в ногах молча лежала
Мара, на подушке рядом косила на нее
зеленым глазом кошара Бася, и непонятно было — жалеет она Элю или осуждает. Почти вплотную к кровати была
придвинута зингеровская швейная машинка, бабушка Сара крутила ее ножной педалью, медленно протаскивая
руками под иголкой кусок изумрудного
файдешина. И на столе аккуратной
стопкой лежали фрагменты распоротого по швам бабушкиного файдешинового платья.

— Что ты делаешь, Сара? — Эля подскочила, со лба на пол упал пузырь со
льдом, от волнения она даже начала заикаться: — Чт-то т-ты д-делаешь, С-сара?!

Глухонемая Сара бровью не повела, продолжала шить, а бабушка Фая,
сидевшая рядом, спокойно и тихо сказала:

— Шьет тебе платье из файдешина.
Наденешь на Новый год.

— На еврейский?! — не удержалась
Эля, потому что знала, что он всегда наступает раньше нееврейского, осталось
всего чуть больше недели.

— Конечно, на еврейский, зачем
ждать лишние три месяца.

— А ты, бабуся?

— Я его уже относила.

Бабушка Фая медленно провела рукой по ткани, как бы пересчитывая кончиками пальцев рубчики, словно точно
знала их счет, словно с каждым из них
связывала мимолетное, давно канувшее в небытие мгновение своей жизни.
«Все проходит», — подумала, и непрошенная печаль прихлынула к повлажневшим глазам.

Глядя на бабушку, Эля всплеснула
руками — какая нежданная радость, подумала и уже готова была расхохотаться, но почему-то не смогла, вместо этого из глаз брызнули слезы. Наверное,
от сотрясения мозга. Иначе — отчего?

Так-то ведь смешно все получилось:
тайком без спросу померила бабушкино платье, покружилась в нем, упала, а
очнулась — и в новом файдешиновом
платье прямо на еврейский Новый год
угодила.

В трудные голодные военные годы
держали в доме чужую виолончель в
плотном коконе паутины, как в футляре,
виолончель, на которой никто не играл и
не собирался. Даже шляпки и капоры с
атласными лентами и цветочными
виньетками, с вуальками и перьями, с
большими изогнутыми полями и совсем
без полей бабушка Фая носила на толкучку и худо-бедно продавала, находились покупатели. Точнее сказать — менялы, готовые за мешочек муки, пшена или
гороха, за несколько картофелин, луковиц или яиц, а то и настоящих яблок сорта белый налив приобрести головной
убор, давным-давно вышедший из употребления, и уж во всяком случае ни для
чего не пригодный в конкретный текущий момент сурового военного времени.

А вот находились все-таки ценители
прекрасной старины. Бабушка меняла
не только головные уборы, но и разные
безделушки, жившие в доме со стародавних времен, которые и она помнила
от самого рождения. И зонт, кстати, ушел
из дома тем же путем, и старинное духовое дедово ружье, бабушкиного деда.
Его она долго готовила в путь — сняла со
стены, сдула пыль, тщательно протерла
тряпкой все деревянные части, пополировала металлические, проверила — не
заряжено ли, произнесла, ни к кому не
обращаясь:

— Оно, конечно, выстрелит в конце
пьесы, но уже не для нас.

Затем завернула ружье в старое детское одеяльце, из разноцветных пестрых
клинышков когда-то собранное Сарой
для будущих внуков, которых не дождалась, и положила на сундук. Через несколько дней присела на краешек сундука, положила на колени запеленатое ружье, повздыхала о чем-то про себя, поднялась и сказала:

— Ну, доброго тебе пути, амен.

Вроде как к ружью и обращалась,
больше не к кому.

Так постепенно и опустела прихожая — без зонта, без ружья, без сундука, его тоже забрали какие-то дядьки,
только оставшиеся шляпки бабушка переложила в комод. А Зига затаилась в
дальнем углу, ни звука не издавала, даже когда начались бомбежки и все вокруг вздрагивало и ходило ходуном. Она
как будто чего-то ждала.

Странно было бы так говорить о неодушевленном предмете, но Зига вряд ли
строго подходила под такое определение — все же она отзывалась благозвучием на заботу и ласку няни Мани и, осиротев без нее, еще восемь дней
играла свою прощальную музыку. Смешно сказать, но Зига дождалась своего
часа.

Это очень странная история. Бабушка Фая однажды увидела на толкучке мужчину неопределенного возраста,
от сорока пяти до семидесяти, предлагавшего в обмен на какую-нибудь еду
шляпку точь-в-точь Брониного фасона.
Бабушка примерно месяц назад выменяла эту шляпку как раз на яблоки белый налив, из которых умудрилась сварить тянучку, похожую то ли на мед, то
ли на засахаренное повидло, только
несладкую, и выдавала по ложечке к
вечернему кипятку, заменяющему традиционный чай. Бабушка точно помнит,
что не этот мужчина взял у нее Бронину
шляпку, это ведь у Сары склероз, не у
нее.

Она принялась пристально разглядывать его и вскоре поняла, что он навязчиво напоминает ей кого-то: внешность ничем не примечательная, но приятная — добрая, смущенная, будто виноватая улыбка, открытый взгляд темно-карих, почти черных, матовых глаз, уши,
пожалуй, немного великоваты для несоразмерно с туловищем маленькой головы, и мочки, тонкие и длинные, дрожат и колышутся, как осиновые листья
на ветру. Он сидел на деревянной колоде, Бронину шляпку примостил на коленях, а руки как-то неестественно висели
вдоль туловища.

Бабушка Фая имеет здесь, в этом
«зоосаде», свое место — на завалинке
сторожки при входе на толкучку, очень
удачное место, она его давно облюбовала и заняла, воспользовавшись всеобщей суматохой, когда кто-то у кого-то
что-то украл и все побежали — то ли ловить вора, то ли что-то прибрать к рукам
под шумок. Что там как у кого получилось, бабушка не знает, а ей под шумок
досталось как раз это самое лучшее место. Теперь она гордо, по-королевски
восседает на завалинке, будто абонемент купила в оперу в ложу бенуара на
весь сезон, и никто не осмеливается посягнуть на ее право.

Николай Крыщук. Ваша жизнь больше не прекрасна

  • Издательство «Время», 2012 г.
  • Неприятное происшествие: утром в воскресенье герой понял, что умер.
    За свидетельством о смерти пришлось отправиться самому. Название
    нового романа известного петербургского писателя Николая Крыщука
    отсылает нас к электронному извещению о компьютерном вирусе. Но
    это лишь знак времени. Нам предстоит побывать не только в разных
    исторических пространствах, но и задуматься о разнице между жизнью
    и смертью, мнимой смертью и мнимой жизнью, и даже почувствовать,
    что смерть может быть избавлением от… Не будем продолжать:
    прекрасно и стремительно выстроенный сюжет — одно из главных
    достоинств этой блестящей и глубокой книги.

Неприятное происшествие

Утром в воскресенье

Сразу не повезло — я умер утром в воскресенье. В тот самый час, когда люди не могут сосредоточиться на обстоятельствах чужой жизни. Тем более смерти. Зарываются лицом в птичьи перья и не хотят просыпаться. А вдруг того
коврика, где вышитая крестиком Аленушка, уже нет? Или
комплимент начальнику получился слишком язвительным? И вообще, желудок после грибной подливки камнем
под сердцем лежит. Может быть, рак? Тьфу-тьфу-тьфу!..
Не выговаривается. Тьфу-тьфу-тьфу!.. Язык, паралитик!
Неужели и впрямь пора вставать?

Ну вот, а тут я со своей смертью. Никаких, естественно,
ресурсов для потрясения.

И мне бы, конечно, нужно было быть деликатнее, но,
видно, сил уже не хватило. Плафон сложил свой рисунок
сначала словом «Зина», потом — «Зоя». И стало ужасно тоскливо. Я подумал, что ступеньки, по которым я столько лет
поднимался к своему семейному счастью, истерлись задолго до моего рождения. По ним скользили еще какие-нибудь
очаровательные фантоши прошлого века и напевали нечто
из итальянской оперы, тоже уверенные в своей красоте
и бессмертии. И от этой ничего не значащей и, скорее всего, надуманной картинки, мне вдруг стало так кисло.
Проигранная жизнь крутилась песенкой: «Слава-Слава-Слава-Славочка, мы посидим на лавочке…» Потом: «Ах,
лава-лава-лава лавочка, разбил мне сердце Славочка…»
Подворотня сужалась, и в ней не горел свет. Потом
из темноты проявились какие-то бандиты и все кричали,
но никто не хотел ударить. Потом один все же ударил,
а в руках у меня очутилась слепая монетка, подаренная
на коктебельском пляже заранее обожаемой женщиной.
Все, чего в этой женщине хотелось, было покрыто цветочками — осенними, фиолетовыми и серебристыми. Она,
выкормыш мой, оказывается, решила уже стариться и надела закрытый купальник. Я дрался из-за нее. …А монетка? Классики, конечно, и в этом соврали. Какая там вся
жизнь в хронологическом порядке? И одной картинки
не слепить.

Вошла матушка. Лица на ней не было. Стала пробовать
землю из цветочного горшка, разминать ее пальцами
и нюхать. Потом заметила меня.

— Макаронов-то, сыночка, уже нет. Вчерашние все пережарились. А киномеханика, о котором ты спрашивал,
звали Петей.

Киномеханик Петя был влюблен в нее пятьдесят лет назад, благодаря чему мама получила в деревне начальное
кинематографическое образование. Потом уже начались
университеты с моим отцом.

Я вдруг подумал, что, может быть, Петя — мой отец?
Попробовал представить его. И не смог. Он освежал голову
сырой травой и никак не хотел задумываться о планах продолжения рода. Сознание его было сосредоточено на расшнурованной маминой груди и не желало принимать
в себя никого лишнего и нового. Меня, то есть. А я, натурально, умирал, и все эти фантазии уже не имели смысла.
Ну вот, и как это все случилось? Утро в окне. Просыпается жена — крохотулечка моя, мой мизинчик. Ныряет
в халат и бормочет безадресно: «Никто не обещал». Затем
ко мне уже:

— Кофе будешь?

Я, разумеется, в силу известных обстоятельств молчу.

Тогда она нажимает мне на глаз и говорит ласково:

— Ты меня слышишь?

А я в роль выгрался, мне буквально ни до чего. Она сообразила, вероятно, что дело на этот раз не только в моей
утренней энтропии. Зовет детей.

— Вставайте! Или вас опять холодной водой поднимать? Отец преставился.

Оба вскочили, реагируя на такой чрезвычайный крик,
чешутся и зевают. Привыкают к свету.

— Достал-таки. Я так и знала. Он вообще всегда умел
выбрать время.

Сын пошутил:

— И место.

— Вот теперь сами с ним и разбирайтесь. Удумал тоже.
Позер и есть позер.

Понимаю, не дадут они мне мою смерть почувствовать.
Я ведь еще тепленький, некогда было. И жалко при этом,
что не смогу уже никогда вступить с ними в неформальные
отношения.

И вдруг увидел — они ведь тоже все умрут. Утро на лицах отметилось алебастром, птички в глазных зыбках плавают в разные стороны. Нет, не преждевременность,
не подстерегающая в полдень, допустим, катастрофа,
но сам факт неизбежности смерти стал до того очевиден.
И все заговорили вдруг как у Метерлинка, задвигались
как у Виктюка… Не то что ближе и дороже они стали мне
(куда уж?), не то что жалко их стало, но печаль в мое сердце вкралась (печаль, вот слово, которое надо было искать).
Имени у этого не было. А такие, например, слова и картины: морось, немой скандал, записная книжка на скамейке
под дождем, балабуда… И еще почему-то: заснуть в неизвестном падеже на коленях у мамы. И — мы пойдем с тобой знакомым словом «перелесок»…

Носки с дырочкой на правом, пахнущие вчерашним
днем, я забыл выкинуть в таз. И обои над столом, ободранные, не покрасил.

— Учитесь! — фраза, как всегда у жены, на первый
взгляд бессмысленная, но значительная.

Мы познакомились в троллейбусном парке, и троллейбусы текли, текли, куда нам хочется. Цветок желтой акации упал ей на колени. Я схватил его зубами и жевал, ненатурально переживая страсть.

Сейчас жена была в зеленом халатике и необыкновенно
расстроенная. Одновременно подметала пол и глотала
вишни из компота, выплевывая косточки в ладошку. Как
я любил эту ее небрезгливость, когда был жив!

Дети переминались босиком на холодном полу, выращивая в себе сочувствие. Я бы тут же отослал их надеть
что-нибудь, но кто я уже? Дорогая моя не посмела указать,
чтобы не нарушить скорбного все же момента.

— Эй, недоглядки, — пробормотал я, — тапки наденьте.

— В сущности… — сказала жена и заплакала.

Дети голодно сосредоточились на апельсине и тоже
плакали. Я лежал, как положено, и переживал трагедию.
«Действительно, — думал, — не каждый день я могу им
предоставить повод для такой полноты ощущений. Пусть
поплачут. Слезы, говорят, облегчают».

— В общем, я с этим не согласна! Так всякий может,
если захочет. А расхлебывать опять мне.

— Ну что теперь с него взять? Ты, ей-богу! — сказал
старший.

Старший и младший — это, вообще говоря, наша домашняя шутка. Потому что старший старше младшего минут на пять. Свое близняшество они используют сполна,
по всем правилам нового времени. Например, один выслушивает по телефону хриплые, поющие признания девушки, обращенные не к нему, и отвечает индифферентно,
оскорбительно не помня подробностей, другой рядом беззвучно корчится. Кажется, они дублируют друг друга уже
и при интимных свиданиях. На меня не похожи — я был
мучительнее и однозначней. Но может быть, у них еще все
впереди?

Жена, как это с ней бывает, стала слепоглухонемая.

— А я почему должна знать? Он сам все затеял, ну вот
и пусть!

— Мать, опомнись, он помер.

— Не надо мне только рассказывать!

Не скрою, обидно мне стало, что обо мне говорят в третьем лице. Будто я уже умер.

А будто уже нет?

Так или иначе, понял я, что без официального подтверждения мне на тот свет не отправиться. Сами они палец о палец не ударят. А я, надо сказать, в деле оформления
исхода щепетилен до формализма. С момента таинственного исчезновения отца это превратилось в пунктик, теперь же, когда расход людей пущен на самотек и не подлежит уже никакому учету, пунктик стал настоящей идеей
фикс, без преувеличения, главной задачей жизни. Я, как
это ни смешно, в глубине души ждал этого момента. И вот
час настал. Идти за подтверждением собственной смерти
предстояло мне самому. Это было даже по-своему логично.
Прихожу, например, к такой-то и говорю:

— Так и так. Мне справочка нужна. Свидетельство
о смерти. Гражданин, в скобках имя, и нам пожелал долго
жить.

— Это замечательно, — отвечает стерва и почесывает
локоть, который, как замечено, стареет у женщин первым. — Это замечательно, что он умер таким молодым
и добрым и, судя по вашим глазам, даже с мафией не связан. Но вот, не сочтите меня формалисткой, покойник подозрительно похож на вас.

— То есть что значит, подозрительно похож? Это
я и есть. Мне только справку надо.

— Тогда вопрос решается просто. Вызываем милицию
и обсуждаем это досконально.

У меня переживания. Мне, можно сказать, ни до чего.
Могу ли я с человеком в погонах обсуждать такую интимную проблему, как уход из этого мира?

Но вышло все не так…

Осенняя прелюдия

Дежурная по летальным исходам

Улица подняла меня вместе с другим податливым народом
и вынесла к каналу, под поеденные морозом липы. Деревья
тут же начали обдувать гнилой свежестью; одновременно,
передернувшись, они успевали стряхивать с себя растерянную птичью мелочь и свистящим шепотом подавать команды торопящимся в стойло облакам. Во всем этом угадывался некий смысл, мне уже недоступный.

В эту пору воздух даже в городе отдает палой грушей
и забродившей ягодой. Раньше мне всегда был приятен
этот привкус сезонного разложения, сырой дух корней, который манил еще наших предков, питающихся дохлой рыбой, камбием или объедками от пира хищников. Мой род
шел, вероятно, прямо от них, а не от предков-охотников.
Вид убитой птицы, опирающейся на крылья, как на костыли, невыносим; для счастья сбывшегося инстинкта мне
хватало застигнутого под низкой еловой кроной боровика.
Но сейчас не было во мне безотчетного ликования.

Я шел по осени, как по большой продуктовой камере,
в которую холод запустили с опозданием, если, конечно,
не имели в виду приготовить какой-нибудь чукотский деликатес с душком, вроде копальхена. Под ноги то и дело
попадались возбужденные, подергивающие шеями собаки, и этот ветер, горящие с утра фонари… Что может
быть тоскливее осеннего дня, зернистого, с криминальными, как на газетной фотографии, тенями!

Я обнаружил себя с открытым ртом над мальчиком, который проталкивал по инкрустированному льдом ручью
щепку, груженную стеклышками. Весь экран моего зрения
занимала его голова. Волосы сбегались к середине воронкой, рисунок, космический по затее, я понял это впервые
и неизвестно чему обрадовался. Покатый спуск от воронки
вел к родничку. Зачем стервец сдернул свою шапку арбузной раскраски? Родничок пульсировал, как у младенца,
и дымился. Попади сюда крупная градина, и прекрасная
возможность жизни упущена навсегда. Не будет ни гения,
ни любви, и пузыри звуков, уже и теперь таинственные,
как послания инопланетян, никогда не превратятся в речь.
Я содрогнулся от этой более чем вероятной и жестокой шалости судьбы.

Выходит, смерть с первого дня ерошила пух на этой незатянувшейся полынье, и в каждом материнском поцелуе
таился ее смех?

Но тут полынья на моих глазах затянулась, взгляд утратил рентгеновскую проницательность, потные волосы продолжали, впрочем, слегка дымиться. Недавний младенец
тихо выговаривал проклятия.

— Тоже мне еще камарилья! — прокряхтел он.
Я смотрел на него, как когда-то на египетские рисунки,
пытаясь понять, чем заняты эти застигнутые врасплох, грациозные, с острыми плечами и осетинской талией, глядящие мимо меня человечки?

Родители, по-разному убранные каракулем, дежурили
в стороне. Мама, пряча ладони в седой каракулевой муфте,
сказала:

— Попала в Интернете на статью. Автора забыла. «Самостеснение Толстого». Очень интересно.

— Что это значит? — спросил муж в каракулевом пирожке.

— В смысле?

— Стеснительность или стесненность?

— Самоумаление, я думаю.

— Которое паче гордости?

— Ну разумеется.

— Сеня, — позвал отец, — суши весла. Выгул закончился.

— Па-па! — закричал пузырь, как будто только и ждал
этой сцены, и тут же получил легкий пинок ногой и забился в театральных конвульсиях, обкладывая голову мокрыми листьями.

— А мне потом стирать, — сказала жена, посмотрев
на мужа с любовной укоризной.

— У нас же техника.

— Сынок, вставай. Ну! — сказала мать и запела весело,
больше для мужа: — Наша жизнь — не игра, собираться
пора. — Потом засунула руку за воротник Сени: — Вспотел, вымок. Это годится?

Отец, с намерением высморкаться, достал из кармана
платок, из которого посыпалась мелочь, мимикрируя в палой листве. Со зверьковой проворностью мальчик бросился выгребать клад.

— Что упало — то пропало, — бормотал он. — Суки-прибауки.

В отчаянии от этой завалившейся за подкладку божьего
пиджака сцены я бросился по вычитанному адресу, как
будто там меня ждало спасение. По бокам, обгоняя, неслись
листья. Казалось, это мелькают пятки белок и уток, которые сами почему-то решили оставаться невидимками.