Михаил Жванецкий. Женщины

  • Издательство «Эксмо», 2012 г.
  • Читая Жванецкого, слышишь его голос и легко представить себе, как Михаил Михайлович выходит на сцену, вынимает из портфеля стопку белых страничек и читает их в своей оригинальной манере с паузами и акцентами на отдельных словах. Но, когда мы сами читаем его тексты, нам открываетя иная глубина знакомых фраз, и многовариантность их понимания.

    Юмор самая притягательная грань таланта Жванецкого. Его смех — покрова вечных вопросов и горьких истин, над которыми человек не может не задумываться. Ведь все о чем пишет и говорит маэстро Жванецкий — это наша жизнь. А кто еще умеет так о ней сказать?

Здравствуйте!

Пишет
вам
автор.

Здесь
много
женщин
под
одной
обложкой.

Давно
хотел
их
отобрать
и
собрать.

Женские
характеры:

«Всегда!»

«Иногда!»

«Никогда!»

«Может
быть!»

Они
решают
за
троих: отца, себя
и
ребёнка.

Вначале
притягивают.

Потом
удерживают.

Вначале
обжигают.

Потом
согревают.

Здесь
знакомые
вам
незнакомые, то
есть
лучшая
компания, когда, опираясь
на
одних, завоёвываешь
остальных.

Моих
женщин
мне
помогли
собрать:
сборщик
Александр
Сысоев
из
Нижнего
Тагила, который
много
лет
наблюдает
за
усилиями, и
дорогие
мне
москвичи
Катя
Герасичева
и
Вадим
Беляев.

Пусть
для
вас
звучит
мой
голос
и
светит
внешний
вид.

Всегда
неподалёку…

Свободная

Я
в
городе
не
могу. Я
хочу
улицу
на
красный
свет
переходить. Я
должна
перебегать
там, где
я
хочу. Я
не
могу
ждать
открытия
парка
или
сезона, я
должна
делать
то, что
я
хочу. Неужели
это
непонятно? Я
не
могу
жить
среди
переходов, перекрёстков, звонков, свистков, ограждений.

Ну, дерево
стоит. Оно
же
такое, как
я. Почему
его
охраняют, а
меня
нет? Я
не
могу
с
восьми
до
пяти. Я
не
могу
по
звонку
бежать
на
работу, я
должна
бежать,
когда
я
хочу.

Мне
девятнадцать. Я
росла
на
берегу, на
камнях. Я
бегала
с
мальчиками. Я
не
хотела
учить
музыку, потому
что
я
не
могу
сидеть. Я
и
так
пою, зачем
мне
рояль?
И
бегаю
босиком. Я
должна
бегать
там, где
я
хочу. Я
должна
жить
там, где
я
хочу.

Мы
птиц
охраняем, чтобы
они
летали, где
хотят. Как
жемычеловекуговорим живи
здесь, ходи
туда, здесь
не
ходи, здесь
не
лежи, здесь
не
пой. Вы
меня
извините, я
в
городе
не
могу.

Приезжайте
в
Батуми, пойдёте
по
дороге
на
Михенджаури, зайдите
в
лес
и
крикните: «Диана!» -и
я
выйду!

Сороковые

Общество
наше, не
то, в
котором
мы
все
состоим, а
то, которое
образуем,
было
подвергнуто
тщательному
наблюдению. Там
обнаружено
появление
одиноких
личностей
сороковых
с
лишним
годов. Эти
люди, куда
со
всей
силой
входят
женщины, пытаются
вести
беседы, затрагивающие
вопросы
политики,
жалуются
на
сердце, тоску, вздыхают
часто, смотрят
наверх, не
могут
подать
себе
чашку
чая. При
появлении
молодых
женщин
проявляют
некоторую
озабоченность, оставаясь
неподвижными.

Глубокое
недоумение
вызываетвнезапно
затанцевавшийсороковик.

Женщина-сорокопятка
одинока, полногруда, золотозуба, брошиста,
морщевата, подвижна. Легко
идёт
на
контакты, если
их
разыщет. Танцует
много,
тяжело, со
вскриком. Падает
на
диван, обмахиваясь. Во
все
стороны
показывает
колени, ждёт
эффекта. В
этой
среде
особенно
популярны
джинсы,
подчёркивающие
поражение
в
борьбе
с
собственным
задом, женитьба
на
молодых, стремительноприближающаясмертный
час, и
тост
за
здоровье
всех
присутствующих. Второй
тост -за
милых, но
прекрасных
дам -предвещает
скучныйвечер
со
словами: «А
вам
это
помогает?.. Что
вы
говорите?..»

Романы
сорок
плюс
сорок
небольшие, честные, с
двухнедельным
уведомлением.

А
в
основном
это
люди, смирившиеся
с
одиночеством, твёрдо
пропахшие
жареным
луком, и
только
не
дай
бог, если
телефон
откажет
или
будет
стоять
далеко
от
кровати…

Джеймс Роллинс. Дьявольская колония

  • Издательство «Эксмо», 2012 г.
  • Проникнув в погребальное святилище, спрятанное в пещере в глуши Скалистых гор, двое молодых людей нарушают древнее заклятие, и это приводит к началу цепи катастрофических событий, угрожающих самому существованию человечества. В этой пещере, рядом с останками странных белокожих индейцев, хранится множество золотых пластин с надписями на неизвестном языке, а также священный тотем этого народа — череп саблезубого тигра. Внутри он заполнен непонятным веществом, которое, оказавшись на свободе, мгновенно начинает поглощать окружающую материю, превращая ее в прах, причем этот процесс невозможно остановить. К решению этой проблемы, смертельно опасной для всего живого на Земле, подключается спецотряд «Сигма»…

Наше время
18 мая, 13 часов 32 минуты
Скалистые горы, штат Юта

Это было похоже на вход в преисподнюю.

Двое молодых парней стояли на гребне, нависшем над глубокой расселиной, погруженной в тень. Им потребовалось восемь часов, чтобы подняться из крошечного поселка Рузвельт
до этого глухого места в самом сердце Скалистых гор.

— Ты уверен, что это то самое место? — спросил Трент
Уайлдер.
Чарли Рид достал сотовый телефон, сверился с навигатором, затем изучил старинную индейскую карту, нарисованную на куске оленьей шкуры и запаянную в прозрачный пластиковый пакет.

— Думаю, да. Если верить карте, на дне этого ущелья течет ручей. Вход в пещеру должен быть там, где ручей резко
поворачивает на север.
Поежившись, Трент смахнул с волос снег. Хотя в долине
пестрый ковер полевых цветов уже возвестил о приходе весны, здесь, высоко в горах, зима еще держалась крепкой хваткой. Воздух оставался холодным, и горные вершины вокруг
были покрыты снегом. Что еще хуже, с самого утра небо было
затянуто низкими тучами, и наконец повалил снег.

Трент окинул взглядом узкое ущелье. Казалось, оно бездонное. Далеко внизу из моря тумана поднимался черный сосновый лес. Со всех сторон вокруг вздымались голые скалы. Хотя ребята и захватили веревки и альпинистское снаряжение,
Трент надеялся, что оно не понадобится.

Однако на самом деле его тревожило не это.

— Может, лучше все-таки не спускаться туда, — промямлил он.

Чарли удивленно поднял брови.

— И это после того, как мы лезли сюда целый день?

— А что насчет проклятия? Твой дед…

Чарли небрежно махнул рукой.

— Старик уже одной ногой в могиле, а голова у него насквозь
проспиртована. — Чарли похлопал друга по плечу. — Так что
не надо марать штаны от страха. Скорее всего, в пещере лишь
несколько наконечников стрел да разбитые горшки. Может
быть, даже пара костей, если нам повезет. Пошли.
Тренту ничего не оставалось, кроме как последовать за Чарли вниз по узкой оленьей тропе, которую они обнаружили раньше. Пробираясь вперед, Трент хмуро смотрел на спину ярко-красной куртки Чарли с двумя вышитыми орлиными перьями — эмблемой Университета штата Юта. Сам он по-прежнему
был в своей школьной куртке с изображением пумы. Ребята
дружили еще с начальной школы, однако в последнее время
их пути стали расходиться. Чарли только что окончил первый
курс университета, в то время как Трент работал в авторемонтной мастерской своего отца. Уже этим летом Чарли собирался устроиться помощником юриста резервации Юинта.

Его друг был восходящей звездой, и Тренту скоро понадобится телескоп, чтобы наблюдать за ним из крошечного поселка Рузвельт. Но чему тут удивляться? Чарли с юных лет затмевал своего друга. Разумеется, дело усугублялось и тем, что
он был наполовину юта и унаследовал смуглую кожу и длинные черные волосы своего народа. Рыжий ежик Трента и буйная россыпь веснушек на носу и щеках навеки отвели ему роль
ведомого Чарли на всех школьных вечеринках.

Хотя вслух этого никто не говорил, похоже, оба сознавали,
что теперь, когда им на плечи легла тяжесть взрослой жизни,
детской дружбе пришел конец. Поэтому в качестве ритуального прощания они согласились на это последнее приключение —
поиски пещеры, священной для племени юта.

По словам Чарли, лишь нескольким старейшинам племени было известно об этом погребальном святилище в горах Юинта. И те, кто знал, не имели права никому об этом рассказывать. Сам Чарли проведал о тайне исключительно благодаря
тому, что его дед слишком любил бурбон. Чарли сомневался,
что дед вообще помнил о том, как однажды показал ему старинную карту на оленьей шкуре, спрятанную в пустотелый бизоний рог.

Впервые Трент услышал этот рассказ, когда они с Чарли
только перешли в среднюю школу. Они с другом залезли в палатку, и Чарли, для пущего эффекта поднеся к подбородку фонарик, поделился жуткой тайной.

— Мой дед говорит, в этой пещере по-прежнему обитает Великий дух. Охраняет таинственное сокровище нашего народа.

— Какое еще сокровище? — с сомнением спросил Трент.

В ту пору его гораздо больше интересовал журнал «Плейбой», тайком взятый в отцовском шкафу. Вот что было для него настоящим сокровищем.

Чарли пожал плечами.

— Не знаю. Но на него наложено проклятие.

— Что ты имеешь в виду?

Его друг поднес фонарик ближе к подбородку и зловеще изогнул брови.

— Дедушка говорит, что тому, кто проникнет в пещеру Великого духа, никогда уже не вернуться обратно.

— Это еще почему?

— Потому что если кто-нибудь выйдет из пещеры, миру
наступит конец.

Как раз в этот момент старая охотничья собака Трента испустила душераздирающий вой, и оба мальчика вздрогнули
от испуга. Правда, потом они рассмеялись и проговорили далеко за полночь. В конце концов Чарли отмахнулся от рассказа деда как от пустых предрассудков. Современный индеец,
Чарли изо всех сил старался избавиться от подобных глупостей.

И тем не менее он взял с Трента клятву хранить тайну и отказывался провести его к месту, обозначенному на карте, —
вплоть до этого дня.

— Тут становится теплее, — заметил Чарли.
Трент протянул ладонь. Его друг был прав. Снегопад усилился, повалили крупные хлопья, однако по мере того как друзья спускались вниз, воздух становился теплее и в нем начинал смутно чувствоваться запах тухлых яиц. В какой-то момент снегопад перешел в моросящий дождь. Трент вытер ладонь
о штаны и вдруг понял, что туман, который он видел на дне
ущелья, на самом деле является паром.

Вскоре внизу за деревьями показался и источник пара —
маленький ручей, бурлящий в каменистом русле.

— Чувствуешь запах сероводорода? — спросил Чарли, принюхиваясь. Добравшись до ручья, он попробовал воду пальцем. — Горячая. Наверное, берет начало из геотермального
источника.

Его слова не произвели на Трента никакого впечатления.
В окрестных горах было полно таких горячих ванн.
Чарли выпрямился.

— Здесь должно быть то самое место.

— Это еще почему?

— Такие горячие источники считаются у моего народа священными. Поэтому разумно предположить, что они выбрали
именно это место для важного погребения. — Чарли направился вперед, перепрыгивая с камня на камень. — Пошли. Это
уже совсем близко.

Вдвоем они двинулись вверх по течению ручья. С каждым
шагом воздух становился горячее. Сернистые испарения обжигали Тренту глаза и ноздри. Неудивительно, что никто так
и не нашел это место.

У Трента слезились глаза. Ему хотелось повернуть обратно,
однако Чарли внезапно остановился у крутого изгиба ручья.
Он описал полный круг, держа в вытянутой руке сотовый телефон, словно прут лозоходца, затем еще раз сверился с картой, которую сегодня утром выкрал из спальни деда.

— Мы на месте.

Трент осмотрелся по сторонам. Никакой пещеры не было.
Только деревья и еще раз деревья. Наверху снег уже лег покрывалом на склоны, но здесь по-прежнему моросил противный дождь.

— Вход в пещеру должен быть где-то рядом, — пробормотал Чарли.

— Или это просто древняя легенда.

Перепрыгнув на другой берег ручья, Чарли принялся пинать ногой густые заросли папоротника.

— Нужно хотя бы осмотреться.

Трент нехотя принялся за поиски на своем берегу, удаляясь от воды.

— Я ничего не вижу- — крикнул он, упершись в гранитную
стену. — По-моему, нам пора…

И тут он что-то заметил краем глаза, когда поворачивался
назад. Это было похоже просто еще на одну тень на поверхности скалы, вот только в ущелье дул легкий ветерок, ветви колыхались и тени шевелились.

А эта тень не двигалась.

Трент шагнул к ней. Вход в пещеру был низким и широким, словно рот, застывший в вечном оскале. Он начинался
в четырех футах от подножия скалы, прикрытый каменным
выступом.

Плеск воды и ругательство возвестили о появлении друга.
Трент указал на щель.

— Она действительно здесь, — пробормотал Чарли, и в его
голосе впервые прозвучала неуверенность.

Они долго стояли, уставившись на вход в пещеру, и вспоминали связанные с нею легенды. Оба слишком волновались и
не решались идти вперед, однако гордость не позволяла им отступить.

— Так мы войдем в нее? — наконец спросил Трент.

Его слова разбили патовую ситуацию.

Чарли расправил плечи.

— Черт побери, конечно войдем.

Не давая себе времени передумать, друзья подошли к скале и взобрались на каменный выступ перед входом в пещеру.
Достав фонарик, Чарли посветил внутрь. Крутой проход уходил в глубь горы.

Чарли просунул голову в пещеру.

— Идем же за сокровищем!

Подхлестнутый прозвучавшей в голосе друга бравадой,
Трент последовал за ним.

Проход быстро сузился, и друзьям пришлось пробираться
гуськом. Воздух внутри был еще горячее, но, по крайней мере, здесь было сухо и воняло не так сильно.

Протискиваясь через одно особенно узкое место, Трент даже сквозь куртку ощутил жар, исходящий от гранита.

— Ого, — пробормотал он, выбираясь на свободу, — да здесь
самая настоящая сауна, черт побери.

Чарли просиял.

— Точнее, парилка. Не исключено, что мой народ именно
так и использовал эту пещеру. Готов поспорить, горячий источник прямо у нас под ногами.

Тренту это совсем не понравилось, но теперь пути обратно
уже не было.

Еще несколько шагов — и проход привел в зал с низким потолком размером с баскетбольную площадку. Прямо впереди
в каменном полу был выдолблен грубый очаг; на граните все
еще оставалась копоть от пламени древних костров.

Чарли непроизвольно схватил друга за руку. Его хватка
была железной, однако рука дрожала. И Трент понимал почему.

Пещера не была пустой.

Вдоль стен и на полу простиралось поле человеческих тел,
мужских и женских. Одни сидели прямо, скрестив под собой
ноги, другие повалились на бок. Кожа высохла, обтянув кости, глаза провалились в глазницы, губы растянулись, обнажая пожелтевшие зубы. Все тела были обнажены по пояс, в
том числе и женщины, их иссохшие груди падали на животы.
Некоторые мертвецы были в головных уборах из перьев, с ожерельями из камней, нанизанных на жилы.

— Мой народ, — хриплым от уважения голосом произнес
Чарли, осторожно приближаясь к одной из мумий.
Трент последовал за ним.

— Ты уверен?

В ярком свете фонарика кожа казалась слишком бледной,
волосы были чересчур светлыми. Однако Трент не был знатоком. Возможно, насыщенный химическими испарениями горячий воздух, высушивший тела, также каким-то образом отбелил кожу.

Чарли осмотрел мужчину с ожерельем из черных перьев
на шее. Он поднес фонарик ближе.

— А этот какой-то красный.

Чарли имел в виду не кожу мертвеца. В ярком пятне света
спутанные волосы на высохшем черепе определенно выглядели огненно-рыжими.

Но Трент обратил внимание на другое.

— Взгляни на его шею.

Голова мертвеца откинулась назад, к гранитной стене. Под
подбородком зиял страшный разрез, обнаживший кости и высушенные ткани. Разрез был слишком ровным, и причина его
не оставляла сомнений. В скрюченных пальцах мертвец сжимал сверкающее стальное лезвие. Оно казалось отполированным и отражало свет.

Чарли медленно обвел лучом подземный зал. Такие же лезвия валялись на полу или оставались в других окостенелых
пальцах.

— Похоже, они покончили с собой, — пробормотал потрясенный Трент.

— Но почему?

Трент указал на противоположный конец пещеры. Там в
каменной стене начинался другой проход, ведущий в глубь
горы.

— Быть может, они спрятали там что-то, что-то такое, о
чем никто не должен был знать?
Оба парня уставились за зияющую щель в скале. По телу
Трента пробежала дрожь, на руках выступили мурашки. Друзья стояли не шелохнувшись. Ни у кого из них не было ни
малейшего желания пересекать этот зал смерти. Даже обещанное сокровище потеряло свою привлекательность.

Чарли первым нарушил молчание:

— Давай уйдем отсюда.

Трент не возражал. Для одного дня с него хватило ужасов.
Развернувшись, Чарли торопливо направился к выходу,
унося с собой единственный источник света.

Трент последовал за ним в узкий проход, то и дело оглядываясь назад из опасения, что Великий дух вселится в одно из
мертвых тел и с ножом в руке бросится за ним в погоню. Сосредоточенный на том, что оставалось позади, Трент поскользнулся на осыпающихся камешках и, упав на живот, сполз по
крутому склону обратно в пещеру.

Чарли не стал его ждать. Похоже, ему не терпелось как можно скорее уйти отсюда. К тому времени как Трент поднялся
на ноги и отряхнул колени, Чарли уже добрался до конца прохода и выскочил на свободу.

Трент хотел было закричать, протестуя против того, что
его бросили, но тут снаружи донесся чужой крик, резкий и
полный ярости. Здесь был кто-то еще. Трент застыл на месте.
Последовал гневный обмен фразами, но Трент не сумел разобрать ни слова.

Затем прогремел выстрел.

Подскочив от неожиданности, Трент отступил на два шага в темноту.

Когда затихли отголоски выстрела, воцарилась гнетущая
тишина.

«Чарли?..»

Дрожа от страха, Трент попятился назад в пещеру, прочь
от входа. Его глаза успели привыкнуть к темноте, и он смог
добраться до зала с мумиями, не издав ни звука. Трент остановился, зажатый между мраком позади и тем, кто ждал его
снаружи.

Тишина затянулась, время замедлило свой бег.

Затем послышался шорох и тяжелое дыхание.

«Нет, только не это…»

В отчаянии Трент зажал себе рот. Кто-то спускался в пещеру. Трент, у которого гулко колотилось сердце, понял, что
у него нет выбора, кроме как отступить еще дальше в темноту… но сперва нужно было раздобыть оружие. Задержавшись
на мгновение, Трент выдернул нож из стиснутой руки мертвеца, ломая ему пальцы, словно сухие ветки.

Вооружившись, он сунул нож за ремень и пробрался через
поле мертвых тел. Трент шел, вытянув вперед руки, вслепую
натыкаясь на колючие перья, высохшую кожу, жесткие волосы. Он воочию представлял, как к нему тянутся окостеневшие руки, но упорно двигался вперед.

Ему нужно где-нибудь спрятаться.

И есть лишь одно спасительное место.

Проход в дальнем конце пещеры…

Однако эта мысль приводила Трента в ужас.

В какой-то момент его нога шагнула в пустоту. Трент едва
не вскрикнул, но вовремя спохватился, что это всего-навсего
древний очаг. Быстрый прыжок — и он перескочил через углубление в каменном полу. Отталкиваясь от местонахождения
очага, Трент попытался сориентироваться в темноте, однако
оказалось, что в этом нет необходимости.

У него за спиной вспыхнул яркий свет, озаряя подземный
зал.

Получив возможность видеть, Трент бросился напрямик
через пещеру. Когда он достиг входа в тоннель, позади раздался глухой стук. Он оглянулся.

Из прохода выкатилось тело и застыло ничком на полу.
Усиливающийся свет озарил орлиные перья, вышитые на спине красной куртки.

Чарли.

Зажав кулаком рот, Трент нырнул в спасительный мрак
тоннеля. С каждым шагом обуявший его ужас становился сильнее.

«Знают ли убийцы, что я тоже здесь?»

Проход был прямым и ровным, однако он оказался слишком коротким. Всего через пять шагов Трент оказался в другом зале.

Метнувшись вбок, он прижался к стене, пытаясь унять судорожное дыхание, слышимое, несомненно, даже у входа в
пещеру. Собравшись с духом, Трент осторожно выглянул из-за угла.

Кто-то вошел в зал с мумиями, держа в руке фонарик. В дрожащем свете фигура нагнулась и оттащила тело друга Трента
к очагу. Значит, убийца был один. Опустившись на корточки,
он положил фонарик на землю и прижал тело Чарли к груди.
Подняв лицо к сводам пещеры, убийца принялся раскачиваться взад и вперед, напевая что-то на языке юта.

Трент прикусил губу, едва не вскрикнув от изумления. Он
узнал это высохшее морщинистое лицо.

У него на глазах дед Чарли приставил к виску сверкающий
пистолет. Трент поспешил отвернуться, но не успел. В замкнутом пространстве выстрел прогремел оглушительно. Череп
старика взорвался фонтаном крови, осколков кости и мозгового вещества.

Пистолет со стуком упал на каменный пол. Старик тяжело повалился на тело своего внука, словно оберегая его и в смерти. Обмякшая рука толкнула брошенный фонарик, направив
луч света прямо туда, где укрывался Трент.

Объятый ужасом, Трент опустился на колени, вспоминая
зловещее предостережение деда Чарли: «Тому, кто проникнет
в пещеру Великого духа, никогда уже не вернуться обратно».

Определенно, старейшина племени позаботился о том, чтобы это было верно и в отношении Чарли. Судя по всему, старик
каким-то образом прознал о краже карты и проследил за своим внуком.

Трент закрыл лицо руками, учащенно дыша сквозь пальцы.
Он отказывался поверить в то, что сейчас произошло у него
на глазах. А вдруг здесь есть кто-то еще? Трент прислушался,
однако ответом ему была лишь тишина. Так он прождал целых десять минут.

Наконец, убедившись в том, что он здесь один, Трент поднялся на ноги. Он оглянулся. Луч фонарика проникал до самого конца маленькой пещеры, открывая то, что было спрятано здесь столько веков.

В глубине пещеры были составлены рядами каменные ящики размером с коробку для обеда. Похоже, они были промаслены и обернуты корой. Однако внимание Трента привлекло то, что возвышалось посреди подземного зала.

На гранитном постаменте лежал здоровенный череп.

«Тотем», — подумал Трент.

Он уставился в пустые глазницы, отмечая высокий лоб и
неестественно длинные клыки, каждый длиной в целый фут.
Трент еще не забыл уроки палеонтологии и сразу же узнал череп саблезубого тигра.

Однако в первую очередь его поразил странный вид этого
черепа. Нужно немедленно сообщить об убийстве и самоубийстве — но также и об этом сокровище.

Сокровище, которое не имеет смысла…

Трент торопливо выбежал из прохода, пересек зал с мумиями и бросился навстречу дневному свету. У входа в пещеру он
остановился, вспоминая последнее предостережение деда Чарли насчет того, что случится, если кто-то проникнет в пещеру и выйдет из нее.

«Миру наступит конец».

С мокрыми от слез глазами Трент затряс головой. Предрассудки убили его лучшего друга. Он не допустит, чтобы то же
самое произошло и с ним.

Одним прыжком Трент вернулся обратно в мир.

Римгайла Салис. «Нам уже не до смеха»: Музыкальные кинокомедии Григория Александрова

  • Издательство «Новое Литературное Обозрение», 2012 г.
  • Книга посвящена четырем классическим советским фильмам, снятым режиссером
    Григорием Александровым: «Веселые ребята», «Цирк», «Волга-Волга», «Светлый путь».
    На основе бесед с участниками съемок, газетных и журнальных публикаций того
    времени и воспоминаний автор реконструирует историю создания этих музыкальных комедий, анализирует их поэтику и идеологию и сопоставляет с близкой по типу
    голливудской кинопродукцией.

  • Перевод с английского В. А. Третьякова.

В мае 1932 г., когда Григорий Александров вернулся в Россию
после трехлетнего отсутствия, он оказался в нужном месте в нужное время, поскольку именно централизация культурной политики в 1931—
1932 гг. сделала возможным появление первой советской музыкальной
кинокомедии. Всесоюзное партийное совещание по вопросам кино в
марте 1928 г. было переломным моментом для все еще относительно разнообразной киноиндустрии. Резолюцией совещания была поставлена
ясная идеологическая задача: художественное кино должно стать средством коммунистического просвещения и агитации, инструментом партии
в деле обучения масс и их организации для решения основных задач социалистического строительства. Главный критерий оценки формальных и
художественных качеств фильма определялся предъявленным кинематографу требованием создавать «форму, понятную миллионам». В резолюции указывалось, в частности, на необходимость «уделить особое внимание созданию советской комедии».

Состоявшийся в декабре 1931 г. пленум Совета культурного строительства при Президиуме ВЦИК отметил отсутствие единого плана культурной политики, а в январе народный комиссар просвещения А.С. Бубнов призвал разработать пятилетний план в сфере искусства. Пока
Александров находился за границей, все большее влияние приобретала,
хотя никогда и не получала официальной поддержки со стороны партии,
РАПП — Российская ассоциация пролетарских писателей, которая яростно отстаивала пролетарскую культуру от модернистского экспериментирования. Постановлением Центрального комитета от 23 апреля 1932 г.
РАПП была ликвидирована и был создан единый Союз советских писателей, в результате чего писатели разных убеждений оказались в одной
организации и культурная политика была взята под контроль. Апрельское постановление послужило сигналом для других видов искусства и
привело к аналогичным организационным изменениям в архитектуре,
изобразительном искусстве и музыке. Вспоминая музыкальный климат
начала 1930-х гг., Исаак Дунаевский называл прежде всего ликвидацию
РАПМ (Российской ассоциации пролетарских музыкантов) и искоренение
ее догматических взглядов в качестве фактора, открывшего путь джазовой музыке в «Веселых ребятах». И именно государство (в лице функционеров, из соображений культурной политики) уполномочило Александрова снять комедийный фильм, а позднее защищало его от любой
критики. После того как Совкино было заменено в 1930 г. более централизованным Союзкино, его председателем был назначен Борис Шумяцкий. Шумяцкому предстояло сыграть центральную роль в создании «Веселых ребят».

Однако, невзирая на внимание к кинематографу и его официальную поддержку, в начале 1930-х гг. снять фильм становилось все труднее по двум причинам: из-за увеличения числа контролирующих бюрократических организаций в правительстве, в партии и на киностудиях,
которые имели право вето на сценарии, и из-за прямого участия Сталина
в разрешении готовых фильмов к показу. В июне 1932 г. отдел пропаганды и культурно-массовой работы Центрального комитета комсомола
встретился с руководителями кинообъединений, режиссерами и сценаристами, чтобы усилить роль комсомола в процессе создания фильмов.
В феврале 1933 г. прямой контроль государства над киноиндустрией еще
больше усилился: Союзкино было заменено на ГУКФ, подчинявшееся непосредственно Совнаркому. В результате в 1933 г. крупнейшая советская
киностудия «Союзфильм» выплатила авансы за 129 сценариев, только 13
из которых были одобрены к производству. Кинокомедии повезло не
больше, чем другим жанрам, несмотря на поддержку комедии партийным
совещанием 1928 г. В 1934 г. в «Комсомольской правде» критик указывал, что среди 80 вышедших в предыдущем году российских фильмов было
всего три комедии. Чтобы удовлетворить спрос аудитории, предприимчивые администраторы кинотеатров показывали разбитые копии русских и
американских комедий 1920-х гг. «„Вечер смеха“, „Четыре самых веселых
комедии в один сеанс“, „И. Ильинский в своей лучшей комедии“ — эти
анонсы достигают цели почти автоматически, билеты раскупаются задолго
до начала сеансов». Тот же критик отмечал, что уже несколько лет в
Советском Союзе не показывают новые зарубежные фильмы, — явный
признак ксенофобии, которая проявилась в полемике вокруг «Веселых
ребят» в 1933–1934 гг.

7 июня 1933 г. Оргбюро Центрального комитета учредило Кинокомиссию под председательством партийного функционера А. Стецкого
с участием наркома по просвещению Бубнова и Шумяцкого. Кинокомиссии поручалось: 1) изучать ежегодные списки тем для фильмов ГУКФ и
давать рекомендации Оргбюро, 2) просматривать и утверждать завершенные фильмы перед их выпуском в прокат и 3) создать контингент сценарных рецензентов, состоящий из писателей — членов партии, квалифицированных работников пропаганды и партийных деятелей. Кроме того,
темы фильмов не могли утверждаться без одобрения Центрального комитета. На следующем уровне главным куратором искусств в России был
Сталин, чьим любимым видом искусства являлось кино — это объясняет
и относительно небольшое число режиссеров, пострадавших от репрессий,
и спад кинопроизводства по сравнению со второй половиной 1920-х гг.
Начиная с середины 1933 г. Сталин и члены Политбюро смотрели и обсуждали все советские фильмы до их выхода, и судьба этих фильмов зависела от его вкуса и оценок.

Тем не менее два года, предшествовавшие убийству Кирова в
декабре 1934 г., выглядят как период относительной оттепели — в контексте сталинской системы. Осенью 1933 г. был относительно хороший
урожай, и XVII съезд партии в начале 1934 г. был провозглашен «Съездом победителей». Темп принудительной индустриализации, который
привел советскую экономику к кризису, во время второй пятилетки замедлился. Этос аскетизма и самопожертвования, распространявшийся во
время первой пятилетки, уступил место идеалу «зажиточной и культурной
жизни», который включал в себя развитие форм досуга, находившихся под
строгим идеологическим контролем со времен «великого перелома».
Только в контексте этого ослабления культурного контроля, позволившего распространиться западной популярной культуре (джазовой музыке,
фокстроту, танго), стало возможным создание «Веселых ребят».

Подконтрольная пресса сообщала населению, что вместе с успехом первой пятилетки наступил новый социалистический порядок экономического могущества и изобилия. В репортажах теперь подчеркивалось
радостное празднование советских достижений, продолжавшееся на протяжении всей советской эпохи, но пика достигшее в 1930-е гг. Даже до
сталинской декларации 1935 г. «Жить стало лучше», а именно в 1933—
1934 гг., когда создавались «Веселые ребята», пресса внедряла в сознание читателей ощущение счастья под музыкальный аккомпанемент: с подзаголовком «Нынче жить весело!» в «Комсомольской правде» за 1933 г.
была напечатана фотография молодого улыбающегося комсомольца, играющего на аккордеоне. В начале 1934 г. заголовок к публикации о призыве производить более качественные музыкальные инструменты гласил:
«Индустрия веселья выходит в поход. Больше гармошек, гитар, балалаек!» Не удивительно, что власти обратили внимание на жанр музыкальной кинокомедии — как наиболее подходящий для создания образа советского успеха.

История создания «Веселых ребят» представляет собой захватывающий материал для анализа, полный страстных идеологических споров
и политических интриг в переходный период сталинской эпохи, когда
общественный дискурс еще существовал в российском культурном сообществе. В мае 1932 г. правительство отказало Эйзенштейну и Александрову в просьбе выкупить у Эптона Синклера отснятый материал для «Да
здравствует Мексика!»; их последний совместный проект, таким образом,
закончился ничем. 8 июля Шумяцкий встретился с ними, чтобы обсудить
дальнейшие планы группы Эйзенштейна, чьей первой задачей было создание советской комедии. Эйзенштейн объявил о намерении снять совместно с Александровым комедию «Самое забавное…» по сценарию Бориса
Шкловского, с диалогами Николая Эрдмана. Но ничего не вышло. В конце лета 1932 г. Шумяцкий пригласил Александрова, только что вернувшегося из Соединенных Штатов, на встречу с Горьким, предупредив, что на
даче писателя может находиться и Сталин. Согласно Александрову, беседа с генеральным секретарем изначально касалась «Пятилетки», документального фильма, который режиссер смонтировал из того, что хранилось
в фонде Амкино — советского офиса кинопроката в Нью-Йорке, — и
показывал тем летом на своих лекциях о Советском Союзе. Затем Сталин
заговорил об успешном выполнении первой пятилетки: «У нашего народа, у большевистской партии есть все основания с оптимизмом смотреть
в завтрашний день. Искусство, к сожалению, не успевает за темпами хозяйственного строительства. Искусство, по-моему, задержалось во вчерашнем дне. Известно, что народ любит бодрое, жизнерадостное искусство, а вы не желаете с этим считаться. Больше того, — с нескрываемой
иронией продолжал Сталин, — в искусстве не перевелись люди, зажимающие все смешное. Алексей Максимович, — обратился он к Горькому, — если вы не против веселого, смешного, помогите расшевелить талантливых литераторов, мастеров смеха в искусстве». Марк Кушниров
дает более приземленное описание визита, показывающее роль личности
Александрова в выборе его режиссером «Веселых ребят»: «[Сталин] с видимым интересом слушал про заграницу, изредка задавал вопросы, одобрительно кивал, смеялся. Горький попросил спеть какие-нибудь мексиканские песни. Александров настроил гитару, по счастью оказавшуюся в
доме, спел „Аделитy“, „Сандунгу“, что-то еще, спел мастерски, чем вызвал
одобрение высоких слушателей. Перед тем как попрощаться, Сталин сказал: „Вы, настолько я могу судить, очень остроумный и веселый человек.
Такие люди очень нужны нашему искусству. Особенно сейчас. К сожалению, наше искусство почему-то стесняется быть веселым, смешным. Отстает от жизни. Это непорядок“».

Идея фильма-оперетты родилась из бесед Шумяцкого с Львом
Каменевым, одним из когда-то влиятельных старых большевиков, с которым он поддерживал дружеские отношения. Убедившись, что Александров произвел хорошее впечатление, Шумяцкий предложил ему снять
музыкальную комедию, основанную на сценической программе «Музыкальный магазин» оркестра Леонида Утесова «Теа-джаз». Шумяцкий
даже дал название для фильма: «Джаз-комедия» (возможно, по аналогии
с подзаголовком «Музыкального магазина»: «Джаз-клоунада») и устроил Александрову поездку в Ленинград, чтобы тот посмотрел представление Утесова. Фильм «Веселые ребята» носил разные названия в процессе создания. Первоначально в прессе упоминалась «Джаз-комедия», но
первый вариант сценария был озаглавлен «Пастух». В июле 1934 г. Шумяцкий уже использует название «Веселые ребята». Глава ГУКФ изначально предложил проект музыкальной комедии Эйзенштейну, который за это
предложение не ухватился. Александров же его принял, не посоветовавшись с бывшим учителем и коллегой, что было воспринято Эйзенштейном
как дезертирство из его лагеря.

По словам Александрова, комедийная «инициатива» Сталина заработала осенью 1932 г.: «…состоялось совещание, на котором были сценаристы и режиссеры кино. Нам было сказано, что кинозрители в своих
письмах требуют звуковых кинокомедий, которых на наших экранах почти нет. Говорилось и о том, что звуковые фильмы комедийного жанра
должны вытеснить старые развлекательные комедии, прийти на смену
оставленным нам в наследство царским строем бессодержательным фарсам. Музыка и песни этих новых советских картин должны заменить „жестокие романсы“ и бульварно-блатные песни, еще бытующие в нашем обществе». Лучшие режиссеры, такие как Протазанов, Козинцев и Трауберг,
Довженко, Роом и Эйзенштейн, откликнулись с энтузиазмом, хотя немногие смогли завершить свои проекты. В августе 1932 г. Эйзенштейн (без
Александрова) начал работать над «MMM» — комедией о приключениях
современного человека в средневековой России. Объясняя в мемуарах
разрыв с Эйзенштейном, Александров ссылается на свою неприязнь к
этому замыслу, однако более вероятно, что важнее на том этапе карьеры Александрова было сделанное Шумяцким предложение о независимом
проекте. В более позднем интервью Александров также признавался: «Что
же касается С. Эйзенштейна, то я сознательно стремился избрать для себя
иной жанр, чем избрал он. Мне хотелось, если можно так выразиться,
„выбрать наоборот“».

«Веселые ребята» ни в коей мере не были созданием любителей.
Сценаристы Николай Эрдман, чья пьеса 1925 г. «Мандат» стала сенсацией в театре Мейерхольда, и Владимир Масс были лучшими комедиографами своего времени. Александров в течение 10 лет был учеником и сотрудником Эйзенштейна. Его оператор Владимир Нильсен учился у Тиссэ в
годы их работы у Эйзенштейна. Опытная танцовщица и певица Орлова
успела стать звездой оперетты в Музыкальном театре им. Вл.И. Немировича-Данченко и сняться в двух фильмах: «Любовь Алены» Б. Юрцева и
«Петербургская ночь» Г. Рошаля (оба — 1934). Дунаевский с 1919 г.
успешно сочинял для театра и дирижировал в Харькове, Москве и Ленинграде. Музыкант и певец Леонид Утесов был звездой мюзик-холла и дирижером самого популярного русского джазового оркестра, а также сыграл в трех фильмах: «Торговый дом „Антанта и К°“» (1923), «Карьера
Спирьки Шпандыря» (1926) и «Чужие» (1928).

В 1932 г. Утесов был намного больше известен публике, чем Александров. Во время поездки в Париж в 1927 г. Утесов увлекся джазом и
вскоре создал собственный оркестр, дебютировавший в Ленинграде в
1929 г. с программой «Теа-джаз». За рубежом Утесов слышал оркестры
Джека Хилтона и Теда Льюиса; «Теа-джаз» и более поздние спектакли
Утесова, включая «Музыкальный магазин», испытали влияние неформального и синтетического стиля исполнения Льюиса. Утесов и его команда
не только высокопрофессионально играли, но каждый участник оркестра также исполнял роль, танцевал или пел — был частью театрально-музыкального представления. Оркестр пользовался чрезвычайной популярностью у советской публики, жаждавшей хорошего, неидеологического
развлечения, и Утесова с его музыкантами окружали толпы поклонников
на выступлениях как в Ленинграде, так и в провинции. Однако в музыкальном мире и в официальных кругах, где доминировал РАПМ с его акцентом
на героическом социалистическом строительстве и пролетарской культуре, близкие к джазу артисты и композиторы, такие как Утесов, Дунаевский
и Блантер, постоянно подвергались нападкам за их «дегенеративную буржуазную музыку». Даже после апрельского постановления 1932 г. бывшие члены РАПП и РАПМ продолжали выступать против «Веселых ребят»
Александрова.

Третьим и самым успешным джазовым спектаклем Утесова был
«Музыкальный магазин» (1932) — ряд слабо связанных между собой
комедийных скетчей из жизни музыкального магазина. Утесов играл
несколько ролей: магазинного клерка Костю Потехина, приезжего американца — джазового дирижера, простодушного крестьянина, и даже пародийно изобразил самого себя в молодости — посещающим музыкальный
магазин. Сценарий этого спектакля был написан Эрдманом и Массом;
музыку написал Дунаевский — музыкальный руководитель ленинградского мюзик-холла; руководителями выступили Утесов и А. Арнольд, который позже сыграл иностранного дирижера Фраскини в «Веселых ребятах»; в спектакле участвовал джазовый оркестр Утесова из 15 человек.
В «Музыкальном магазине» Утесов уже собрал группу, которая стала творческим ядром фильма Александрова.

Не считая джазовых интерпретаций русской классической музыки, выполненных Дунаевским, и танцующей чечетку лошади, которая
произвела фурор, именно сценарий с элементами политической сатиры,
написанный Эрдманом и Массом, обеспечил успех «Музыкальному магазину». Потехин живет в большом футляре контрабаса в помещении
музыкального магазина (отсылка к дефициту жилья) и говорит управляющему магазином: «Обратите внимание, Федор Семенович, ни одной
проходной комнаты и все удобства. Одного только удобства нет — жить
невозможно». Ослепленный сверкающими инструментами, крестьянин
принимает музыкальный магазин за Торгсин и приводит туда свою лошадь
с целью продажи навоза, который, как сказал ему агроном, столь же хорош, как золото, — иронический эффект советской аграрной пропаганды. Причем, как настоящий единоличник, он не собирается отдавать свою
единственную лошадь. Управляющий магазином дает Потехину ноты для
исполнения, названия которых открыто пародируют темы РАПМ: «Данс индустриал» на слова «Эх вы шарики-подшипники мои», «Полный курс исторического материализма», музыка А. Давиденко, «Митинг в паровозном
депо» — сонатина. Это какофоническое произведение имитирует пароходные гудки, шум токарных станков и «глас народа» на политическом
собрании. В магазин входят юноша в пионерской форме и его низкорослый отец. Сын ведет себя с отцом так, будто тот ребенок: «Когда я родился,
ему 20 лет было. Потом он всю революцию за границей жил. А раз он не
принимал участия в революции, значит, я считаю, что у него 15 лет прямо вычеркнуто из жизни. Тебе 5 лет — не ковыряй в носу!»

Осенью 1932 г., посетив представление «Музыкального магазина»,
Шумяцкий предложил Утесову идею короткой музыкальной кинокомедии
на основе шоу, с Александровым в качестве режиссера. В ответ Утесов
предложил сделать полнометражный фильм по новому сценарию Эрдмана и Масса, с музыкой Дунаевского и словами Лебедева-Кумача, малоизвестного тогда автора «Крокодила». Шумяцкий отклонил кандидатуру
Лебедева-Кумача и отказался рассматривать Дунаевского в качестве композитора, очевидно, потому, что тот всегда был главной мишенью РАПМ.
Но Утесов отказался браться за проект без Дунаевского, и в конце концов Шумяцкий согласился.

Проведя ночь за обсуждением идей для фильма с Дунаевским,
Александров в пять утра позвонил в Москву Эрдману, попросив его немедленно приехать в Ленинград вместе с Массом. Невозмутимый Эрдман
иронически заметил: «Когда зритель хочет смеяться, нам уже не до смеха!» Согласно записям Дунаевского, группа собралась в квартире Утесова 1 декабря 1932 г., чтобы начать работу над «Джаз-комедией». Эрдман, Масс и Александров продолжали работу над сценарием в загородном
доме в Маткачах под Петрозаводском до конца месяца, а затем в январе
в Абрамцево под Москвой. Первая версия режиссерского сценария, озаглавленного «Пастух», была окончена к середине марта 1933 г.

Поскольку «Веселые ребята» изначально задумывались как средство продемонстрировать таланты Утесова, сценарий сохранил Костю
Потехина из «Музыкального магазина» — «простого парня, и с хитрецой», как описывал его Утесов в мемуарах; эта характеристика
указывает на то, как своеобразно он интерпретировал роль. Однако сочетание комически-сатирического изображения советской современности Эрдманом и Массом и запаса американских комедийных тропов Александрова создало нарратив, совершенно отличный от «Музыкального
магазина». Сюжет фильма начинается с Потехина, главного пастуха колхоза близ Черного моря, который хочет стать профессиональным музыкантом и берет уроки игры на скрипке у Карла Ивановича, пожилого немца — учителя музыки. Бывшая нэпманша Лена («Дитя Торгсина» в титрах
фильма) и ее честолюбивая мать принимают Потехина за Коста Фраскини, заезжего парагвайского дирижера, и знакомство приводит к тому, что
Потехин влюбляется в Лену. Ленина служанка Анюта боготворит Потехина, который к ней равнодушен, и, кроме того, мечтает стать певицей.
Стадо Потехина устраивает бедлам на вечеринке Лены, Потехина «разоблачают» и прогоняют, после чего он едет в Москву, где в результате ряда
комических совпадений заменяет Фраскини на концерте, и эпизод с исполнением Второй венгерской рапсодии Листа превращается в слэпстик.
Группа джазовых музыкантов приглашает его возглавить оркестр. После
грандиозной драки музыкантов в общежитии, из-за которой они лишаются
репетиционного помещения, они вынуждены репетировать в траурной
процессии, а затем мчатся под дождем в Большой театр, где должны выступать. По пути они подбирают перепачканную Анюту, уволенную за то,
что пела лучше Лены. Потехин и его оркестр с триумфом выступают в
Большом; Анюта имеет еще больший успех как певица. Потехин осознает, кого он по-настоящему любит, и признается в своих чувствах Анюте.

Евгения Микулина. Вкус смерти безупречен

  • Издательство «КоЛибри», 2012 г.
  • Влюбленные Марина и Влад живут в непростом мире. Мало того что у них суетная работа — в глянцевом журнале Alfa Male, где она главный редактор, а он — арт-директор. Мало того что у них служебный роман. Вдобавок ко всему она — двухсотлетняя вампирша, а он — обычный смертный. Влюбленным приходится постоянно быть настороже: в их окружении начинают исчезать люди… и появляться новые вампиры. В конце концов становится понятно, что за этим стоит чей-то злой умысел. Влад, Марина и ее старый друг, испанский вампир Серхио, должны добраться до источника зла, пока не станет слишком поздно. Ареной их приключений становятся Москва с ее гламурными ночными клубами и кафе, Париж с его модными показами и Лондон, в котором расположена штаб-квартира журнала Alfa Male.
  • Купить книгу на Озоне

Великая любовь — это, конечно, круто. Но когда
дело доходит до организации совместного
быта, большое чувство несколько теряется
среди других проблем. Любовь случается с нами —
если нам повезет, конечно, — она сбивает нас с ног,
меняет жизнь. Мы пугаемся, радуемся, потом принимаем
то, что на нас свалилось, и начинаем с этим
жить. Мы до такой степени привязываемся к любимому
существу, так начинаем от него зависеть, что
нам хочется быть с ним все время — постоянно. У людей
это обычно выливается в понятие «жить вместе». И вот тут начинаются сложности. Возникают
практические вопросы.

Например, такой: куда положить мои диски? Или
мои книги. Или, к примеру, мои штаны. Не то чтобы
у меня было какое-то невероятное количество штанов
— я не одежный маньяк и покупаю новые вещи
главным образом потому, что работа обязывает: артдиректор
мужского модного журнала не может всегда
ходить в одном и том же. Проблема в другом. В Марининой
квартире нет места для любого, сколь угодно
малого количества мужских штанов, и вообще для посторонних вещей. У нее все слишком элегантно,
точно и… одиночно рассчитано. Отличная квартира
— центр Москвы, Чистые пруды, идеальное пространство
для проживания успешной и сногсшибательно
красивой молодой женщины. В квартире все
так, как нужно ей, — так, как ей удобно и привычно.
Пространство заточено под нее — тюнинговано, как
дорогущий автомобиль. У нее есть рабочее место,
и шкафы, и музыкальный центр, и диваны перед телевизором,
и холодильник, в котором только с моим
появлением появилась нормальная еда — раньше
Марина дома особенно не ела. И еще у нее есть гардеробная,
которая вмещает ровно столько вещей,
сколько Марине придет в голову иметь (она из тех
невероятных женщин, что на самом деле выбрасывают
одежду, которую не надевали больше года, как
рекомендуют глянцевые журналы, а не складируют
ее тоннами — на случай, если настроение изменится).
Все идеально, все на своих местах. И, несмотря
на обилие свободного пространства, добавлять сюда
что-то кажется странным. Чужие — мужские — мои
вещи сюда просто не впишутся. Для них нет места
в ее квартире.

И в общем можно сделать смелый вывод о том,
что места для мужчины нет не только в ее квартире,
но и в ее жизни.

Нет, поймите правильно — это не упрек. Трудно
упрекать Марину в том, что она не планировала совместной
жизни со среднестатистическим молодым
москвичом, который не имеет привычки аккуратно
складывать одежду и регулярно забывает DVD-диски
в компьютере. Она вообще искренне собиралась всегда быть одна — к этому ее, как она полагает, обязывала
сама ее физическая природа (хотя, по-моему,
степень обязательности тут примерно такая же, как
в случае со мной и дизайнерскими джинсами, — ну
кто реально заметит, что я хожу в старых? Кому я настолько
интересен?). У нее была масса вариантов
жить не одной — я даже теперь вроде как дружу с одним
из этих «вариантов», Серхио его зовут. Но она
их все отметала, и за это мне следует благодарить
высшие силы. Она не ждала любви — ни моей, ни
еще чьей-то. Не готовилась и места для нее в своей
жизни не оставляла. Она была твердо намерена
жить одна, и я это понимаю и принимаю. И я благодарен
за то, что она это решение изменила.

Поэтому теперь, стоя над коробкой с дисками,
которые я перевез из своей квартиры на Чаплыгина
и которые совершенно некуда пихать, я могу только
растерянно чесать репу. И упрекать себя за то,
что столько всего с собой набрал. Глупо в наш век
цифровых технологий держаться за материальные
носители кино и музыки. Все можно в компьютер
закачать. Моя привязанность к пластмассовым коробочкам
с зеркальными кружками внутри неразумна,
они дороги мне иногда не из-за звуков, которые
на них записаны, — это все и правда есть в iTunes
Store и «доступно для скачивания», — а из-за всяких
обстоятельств их приобретения. Некоторые
вещи я купил, когда они только-только появились
в Москве, на Горбушке, у каких-то мутных пиратов-перекупщиков.
Что-то привез из «своей первой
заграницы» — интересно, есть ли у других народов
такое священное почитание первого выезда за рубеж, как у «россиян»? Моей первой заграницей,
кстати, был Лондон — я везучий парень. В общем,
с каждой коробочкой у меня связано что-то сентиментальное
— какая-то частичка прожитой жизни.
Это не музыкальные записи вовсе, а человеческие
слабости. Ну я человек, и у меня имеются слабости.
В этом вся соль. Это Марине и нравится. И поэтому
она никогда не скажет мне, что у меня слишком много
барахла.

А я никогда не скажу ей, что она вполне могла
бы попробовать переехать ко мне. Не так уж у меня
мало места, и район тоже хороший — тот же самый,
собственно, квартиры в двух минутах пешком. Но
я ей даже и предлагать не стал. Во-первых, втиснуть
ее в безалаберное пространство моего обитания
было бы ничуть не легче, чем меня в ее белоснежный
дизайнерский рай. В любую уютно выстроенную
одинокую жизнь трудно вписать второго человека
— нужно сильно себя перекроить, и изменения
в квартире лишь наглядно отражают те внутренние
перемены, ту перестройку организма, которая нужна,
чтобы быть с кем-то ВМЕСТЕ. Это даже странно,
как жалко отказываться от привычного, как это больно
— меняться, жертвовать сонным комфортом, уютной
летаргией одиночества, даже когда ты делаешь
это ради безмерно любимого существа. Во-вторых…
Во-вторых, мой переезд к ней — дело символическое.
Она — больше меня. Ее жизнь — больше моей. И она
впустила меня к себе: физически — в свою квартиру,
а по сути — в свое сердце. И это такой подарок, огромный
и, вообще говоря, все еще необъяснимый,
что мне остается только похоронить на задворках сознания неясное ощущение, что я непременно буду
скучать по своему собственному дому.

Я же не собираюсь в самом деле скучать по одиночеству,
по жизни без нее? Конечно нет. В конце концов,
если для меня меняться — больно, но все-таки
возможно, то она-то просто не может измениться.
Такая уж у нее природа.

И мысль о том, что она, может быть, не впустила
меня в свою жизнь, а поглотила мою своей, я сейчас
словесно оформлять не буду. Главное, что мы вместе,
а в каком уж я качестве (проглочен ею или в самом
деле рядом иду) — не суть важно.

Потому что есть планеты и есть спутники. И я
точно знаю, кто из нас спутник.

И вовсе не потому, что я по уши влюбленный идиот.
И не потому, что я страус, который прячет голову
в песок, стараясь не видеть проблем. Чтобы не видеть
наших проблем, надо быть совсем тупым. А я не
тупой — я знаю, что от наших проблем не спрячешься.
Как в том старом анекдоте было, про объявление
в зоопарке? «Не пугайте страуса — пол в клетке бетонный!» Наши проблемы — они как этот бетонный
пол. И никакое количество романтических поцелуев
в темной машине посреди залитого дождем Лондона,
и никакие наши улыбки, и даже наше молчание
по ряду важных вопросов надолго нас от этого бетонного
пола не спасут.

Размышления об этом, однако, непродуктивны.
Если уж я что и изучил досконально за последний
год — год любви к Марине, — так это то, что она всегда
придерживается избранной линии поведения.
Решит быть несчастной и озабоченной — и ничто ее не успокоит. Решит быть счастливой — будет такой
счастливой, что умри все живое. В Лондоне я сумел
переломить ее настроение (и это было чудо, на самом
деле) — она-таки решила быть беззаботной и веселой
и отдаться, так сказать, нашей любви. И поэтому я теперь
переезжаю. И поэтому столкнулся с проблемой
того, что я-не-вписываюсь-в-ее-интерьер. Коробка
с дисками в этом плане — всего лишь символ, но очень
наглядный. Коробка эта обычная, картонная, прочная
— такие очень любит герой Youtube, жирный
японский кот Мару: его хозяйка регулярно выкладывает
ролики о том, как Мару, помешанный на всяких
дырках, влезает в разного формата коробки и ведет
с ними безнадежную борьбу. Страшно себе даже представить,
что же такое эта японская девушка все время
покупает, чтобы обеспечить Мару нужным количеством
картонных врагов. Или, может, она специально
покупает все время новые пылесосы и телевизоры,
чтобы ему было куда скакать?.. Это сильная мысль —
кот Мару как двигатель японской экономики.

Какого черта я стал сейчас думать о Мару и вместе
с ним обо всех котах по определению? Мой кот —
мой покойный кот — еще один элемент моей жизни,
который никак не был совместим с Мариной. И поэтому
я его потерял, что тоже символично. Но я не
хочу сейчас об этом думать. Я лучше предамся самоуничижению,
глядя на коробку, которая, как уже
было сказано, приехала со мной на такси с Чаплыгина
и теперь торчит посреди светлой Марининой
гостиной, как гнилой недолеченный зуб среди идеальных
коронок. Ну или, если быть гламурнее, как
золотая фикса во рту Джека Воробья.

Надо, короче, выкинуть к чертовой матери все
эти диски. Кому какая разница, что вот этот диск
«Иисус Христос — Суперзвезда» я когда-то с большим
волнением приобрел в контрабандистском
ларьке в фойе кинотеатра «Ударник»? Я уже сто лет
его не слушал.

Я сажусь на корточки возле коробки, чтобы поднять
ее и решительным движением уволочь во двор,
в направлении мусорного ящика. Собственно, я задерживаюсь
только для того, чтобы последний раз
сентиментально полюбоваться на любимые обложки.
И тут в комнату входит моя прекрасная возлюбленная
— она возилась на кухне, варя кофе, — я слышу
восхитительный запах, кофе она варит, по-моему,
лучше всех в мире. Молниеносно оказавшись рядом,
Марина наклоняется над моими предназначенными
на выброс сокровищами.

Восхитительное обстоятельство моей новой —
уже почти совместной — жизни с любимой женщиной
заключается в том, что для кого-то разница есть.
Марине не все равно. Ей интересен весь мусор, который
я собрал за свои двадцать семь лет.

В голосе ее звучит неподдельный восторг.

— Ой, оригинальная запись «Суперзвезды»! Здорово
как… Я так хорошо помню, как ходила на премьеру.
Эндрю меня пригласил. Это было так круто —
такой драйв, просто нереальный!.. Критики все
обругали, конечно, — но когда они этого не делают?
Ее темные вишневые глаза загораются энтузиазмом,
яркие губы раскрываются в улыбке, и она, не
говоря больше ни слова, хватает диск из коробки и,
пританцовывая, отправляется к музыкальному центру, напевая на ходу «I don’t know how to love him».

Через секунду квартира уже полна звуками музыки,
и Марина кружится по комнате, единолично изображая
целую ликующую по поводу въезда в Иерусалим
главгероя толпу. Комната освещена рассеянным
светом — за окном солнце, но занавески из светлого
льна плотно задернуты. В приглушенном свете светлая
кожа Марины словно сияет, и красный отлив
в темных волосах, которыми она задорно встряхивает,
кажется еще богаче и сложнее. Как у самого ценного
красного дерева.

Она красива, как богиня, и я люблю ее до остановки
сердца. Я знаю, о чем говорю, — у меня она,
эта остановка сердца, была. Правда, не от любви, но
это в широком смысле все равно.

Я люблю ее. И это все, что имеет для меня значение.

Марина скачет по комнате и поет. Такая юная
и задорная, такая замечательно двадцатитрехлетняя.
Она говорила сейчас, на минуточку, о событии,
которое произошло в 1971 году. На Бродвее, в Нью-Йорке
— в Большом, так сказать, Яблоке.

Вот такого рода разговоры бывают у людей, когда
они живут с бессмертными. И от такого рода ситуаций,
собственно, у нашего смертного брата и захватывает
дух. У кого бы не снесло крышу, если бы его
столь очевидно юная возлюбленная упоминала время
от времени между делом о том, что лично была свидетельницей
самых неожиданных и разных событий
в истории — событий вековой или более давности?

Надо все-таки спросить у нее, где хранятся сокровища
Романовых. Хотя она не скажет, конечно.

Она вообще не очень любит отвечать на специальные
вопросы о прошлом — своем и остального мира.
Тем ценнее моменты вроде того, что мы пережили
только что, — когда какое-то воспоминание случайно
срывается у нее с языка. Очень важные моменты
в нашей жизни. Моменты, которые говорят мне, что
она полностью расслабилась в моем присутствии —
ничего от меня не скрывает.

Она говорит иногда, что самое главное, что дарит
ей мое присутствие в ее жизни, — возможность быть
самой собой. Не притворяться. Не играть никаких
ролей. Ни роли юной девы, ни роли моей начальницы,
ни просто — роли смертного человека с жизненным
опытом, ограниченным теми двадцатью тремя
годами, на которые она выглядит. Теми двадцатью
тремя годами, когда — двести лет назад — ее убили,
чтобы затем насильно вернуть к жизни. Убили по
прихоти, которую убийца считал любовью.

Может, он правда верил, что это любовь?

И как — если это так — можно вообще разобраться,
что такое любовь? Как узнать: то, что происходит
у нас с Мариной, — любовь или безумие, только чуточку
другого рода? Менее, может быть, агрессивное,
но, наверное, в конечном счете не менее пагубное.

Не стоит мне сейчас об этом думать. Смысла нет.
Стоит наслаждаться моментом, когда она счастлива
и я счастлив — когда мы оба можем расслабиться. Конечно,
такие моменты бывают только наедине — на
людях мы оба играем. И собственно, ради того, чтобы
таких моментов было как можно больше, люди
и съезжаются, несмотря на то что это трудно, и им,
на первый взгляд, некуда на новом месте девать свои
штаны.

Ясно, что диски я выбрасывать не буду. И беспокоиться
по поводу того, куда их девать, я тоже не буду.
Марина имеет нынче намерение и настроение быть
счастливой — значит, оно все как-нибудь устроится.

Она продолжает танцевать, бросает на меня
взгляд через плечо и, заметив, что я к ней не присоединяюсь,
поднимает брови:

— А ты чего стоишь? Немедленно танцевать!

Я неопределенно хмыкаю, и она корчит недовольную
гримасу:

— Зануда!

— Я не зануда, просто из меня танцор еще тот.

Ну я мог бы догадаться, конечно, что возражения
приниматься не будут. Она подтанцовывает ко мне,
решительно берет за обе ладони и рывком поднимает
с пола — я как сел возле коробки, когда она вошла,
так и сижу.

У нее восхитительно прохладные руки, и ее бледные
пальцы кажутся такими хрупкими и тонкими
в моих обыкновенных мужских руках.

Я обнимаю ее за талию:

— Сама напросилась… Чтобы потом без жалоб на
отдавленные ноги.

Она смотрит на меня снизу вверх, и ее глаза улыбаются.

— Что-то я не припомню, чтобы ты был такой
скромный в плане танцев. Когда мы на зимнем корпоративе
танцевали, с моими ногами все было хорошо.

— Это потому, что я был скромный и соблюдал
дистанцию.

Несколько секунд мы просто стоим обнявшись,
слегка покачиваясь — вроде как танцевать начинали,
нет? — но на самом деле полностью игнорируя
музыку. Не знаю, как она, а я вспоминаю ту зимнюю
ночь, когда наша жизнь была еще совершенно беспроблемной
— потому что, конечно, служебный
роман, который мы тогда еще пытались скрывать,
на фоне всех остальных наших сложностей и правда
не проблема. С тех пор много всего произошло,
и хорошего и плохого, и между нами стало гораздо
меньше недомолвок, а вот горечи прибавилось…
Но я понимаю вдруг, отчетливо, что не жалею
о временах своего неведения. Правда — она всегда
лучше вранья.

Откуда в мозгу возникает хрестоматийное «умножая
знание, умножаешь скорбь»?

Марина утыкается лицом в мое плечо и коротко
блаженно вздыхает, а потом говорит задумчиво:

— А ведь мы с тобой и в самом деле очень мало
вместе танцуем. Это надо исправить.

Моя очередь поднимать брови.

— Что, в «Дети ночи» пойдем? Там особо не потанцуешь
— места маловато.

Марина качает головой, отвергая идею похода
в свой любимый ночной клуб:

— Нет, ну его — поднадоел. Надо найти какое-то
новое место… Не такое… заезженное, вот. Надо будет
с Серхио посоветоваться, наверняка он что-нибудь
уже обнаружил получше — у него нюх на новые
классные места… Черт!

Внезапная смена выражения на ее лице — с мечтательного
на озабоченное — заставляет мое сердце
пропустить удар. Интересно, я когда-нибудь перестану
волноваться за нее по поводу и без повода? И возможно
ли это вообще — перестать волноваться за нее?

— Что такое? Опять ваши «семейные» тайны?

Она отрывается от меня и начинает лихорадочно
копаться в брошенной на диване сумочке. Несмотря
на то что Марина — феноменальное сверхъестественное
существо, в некоторых аспектах она самая
настоящая девочка, и хрестоматийный женский беспорядок
в сумке (то, что нужно, всегда оказывается
на самом дне) — это про нее. Не прекращая поисков,
она бормочет, обращаясь ко мне:

— Нет, нет, никаких тайн — я просто тупо забыла
ему позвонить, а он должен нам назначить ужасно
важную встречу…

— Нам? — Я слегка настораживаюсь, как всегда,
когда речь идет о Маринином «кровном брате». Нет,
я в самом деле отношусь к Серхио, можно сказать,
как к другу, я многим ему обязан… «Многим» — это
мягко сказано, вообще-то можно и честнее сказать:
жизнью и счастьем. Потому что он однажды спас
мне жизнь — а потом обеспечил счастье, объяснив
кое-какие Маринины заморочки. Но тем не менее
факт остается фактом: с Серхио всегда связаны и какие-нибудь тайны и проблемы. По-моему, он их вообще
с собой иногда приносит, эти проблемы. А потом
их решает. Эдакая изысканная смесь саботажника
и кризисного менеджера: сначала слегка нагадит,
потом эффектно всех спасет.

— Нам — в смысле как паре, тебе и мне, или нам
как представителям славного журнала Alfa Male? — 
переспрашиваю я.

Марина, откопавшая тем временем (на самом дне
сумки, конечно) свой новенький iPhone, уже набирает
номер, одновременно поясняя:

— Как представителям славного журнала… — 
Она дозванивается и виновато вздыхает уже
в трубку: — Серхио!.. Да, я жалкое существо, забывшее
обо всем на свете, у меня нет мозга… Да, если
хочешь знать, с ним я и занята… Будешь издеваться
— покусаю! Мы переезжаем… Ну естественно,
это ОН переезжает…

Я так думаю, что мне лучше этот разговор не слушать.
Не то что они скажут что-то обидное — боже
упаси. Просто его тема и тональность этой беседы
невольно возвращают меня к мыслям о квартирах,
жизненных пространствах и мебели. И о том, что я в
каком-то смысле тоже мебель, которую перевезли на
новое место и ее пока что трудно вписать в сложившуюся
картину мира.

Я лучше пойду на кухню — там имеется свежий
кофе. И ничего, что он несколько остыл, пока мы
танцевали в гостиной, — я люблю холодный кофе.

Я стою на кухне у открытого окна с чашкой кофе
и сигаретой и наслаждаюсь видом. Из соседней комнаты
слышно, как Мария Магдалина успокаивает
уставшего Христа: «Everything is all right now…» «Теперь
все хорошо…» Окно выходит в сторону двора,
но этаж такой высокий, что все равно видно далеко
— и крыши домов пониже, и Покровку, и даже деревья
во дворе роддома тут, по соседству, в котором
я, между прочим, родился. Самый конец лета, Москва
еще тихая-тихая, потому что люди не вернулись
из отпусков, и запыленная, и уютная, как в старых советских фильмах. По крыше напротив шествует,
ковыляя, толстый голубь с драным хвостом — боец,
видать: либо соперники покоцали, либо кошка потрепала.
Кроны деревьев пожелтели, но редеть еще
не начали. В окно влетает легкий ветерок — очень
теплый и какой-то… ласковый.

Солнце скоро сядет, и мы пойдем гулять и пить
кофе в нашей любимой «стекляшке» на углу. И все
будет хорошо.

Я тихонько вздыхаю. Наверное, я смогу привыкнуть
к этому новому месту — к этой новой жизни.
Everything is all right now… Ну да, наверное.

Маринина рука ложится мне на плечо так неожиданно,
что я вздрагиваю.

— Ты чего загрустил?

Я оборачиваюсь, чтобы встретиться с ней взглядом:

— Я не загрустил. Я просто приполз на запах
кофе, да так тут и остался.

Она кивает и садится на подоконник, полуобернувшись
ко мне. В руке у нее бокал с чем-то красным.
Это точно не вино — она не стала бы пить вино без
меня. Донорская кровь из пакетика, надо думать. Вот
не люблю я, когда Марина пьет человеческую кровь,
даже такую, из-за которой никто не умирал. Но тут
мне сказать нечего: есть-то ей надо, а охотиться на
бродячих собак за хлопотами с переездом у нее времени
не было. Она делает глоток и некоторое время
молча смотрит на город за окном — так же, как
я только что смотрел. Но вот только я теперь города
за окном не вижу — только ее: тонкий профиль на
фоне золотистого неба, и длинные ресницы, и то,
как ветер слегка касается ее челки, заставляя темные
волоски отлетать с бледного лба. В такие моменты
мне хочется вернуться к давно оставленным занятиям
живописью — фотографировать такое бессмысленно,
надо рисовать.

Но это глупо и сентиментально, и следовало бы
помнить, что портреты мне никогда не удавались.
Моя сила — это пейзажи всякие. Но не люди. Они
у меня всегда получались какие-то деревянные. Словно
неживые. А в данном случае это было бы вовсе
неправильно: неживая девушка, которую я люблю,
одновременно — самое живое существо, которое
я знаю. Пусть она сейчас и задумалась так глубоко,
что не шевелится.

Чтобы привлечь к себе внимание, я касаюсь пальцами
ее шеи. Она мгновенно оборачивается ко мне
с виноватой улыбкой. Я улыбаюсь в ответ:

— Так что Серхио-то? Простил тебя?

— Простил, конечно. Он просто не может простить
сразу — надо непременно несколько минут
меня подразнить.

— И что со встречей?

Она кивает с довольным видом:

— Все хорошо. Он ее назначил. У тебя завтра есть
важные дела в редакции?

Я пожимаю плечами:

— Ты начальница, тебе лучше знать.

— Значит, нет. Эта затея важнее.

— Да что за затея-то? Ты такая вся внезапная, противоречивая
вся…

Марина показывает мне язык и спрыгивает с подоконника,
чтобы отправиться к холодильнику и освежить
содержимое своего бокала.

— Затея крутая и прекрасная. Ты знаешь, как давно
я искала для нашего журнала какой-то возможности
засветиться — в смысле пиара — в каком-то небанальном
месте? В чем-то, что не связано с модой
и прочими очевидными вещами?

Мне ли не знать… Это одна из ее идей фикс. Я киваю
— мол, продолжай, не томи.

— Ну так вот — похоже, у нас есть отличный
шанс. Большой готовит постановку какого-то супермодного
и страшно смелого балета, специально
для них написанного неким модным авангардистом
из Питера, который собираются после
премьеры здесь отправить обменным образом
в Париж — прямиком на сцену Гранд-опера. Это
большое дело — государственные деньги, великое
культурное значение и все такое. Серхио наш — как
звезда музыкальной критики — очень во все это вовлечен.
Даже не спрашивай меня, почему и как,
меньше знаешь — лучше спишь. И можешь ли ты
себе представить, что у них имеются проблемы
с двумя вещами: с глянцевым информационным
спонсором и еще некоторые — с художественным
оформлением. С разработкой стиля, короче. Серхио
устроил так, что мы, скорее всего, сможем
к этому примазаться. И встреча у нас с людьми, которые
там всем заправляют и принимают нужные
решения. Вуаля!

По моей спине пробегает холодок. Я смотрю на
нее с сомнением:

— Марина, я, конечно, сильно верю в себя и в
свой великий талант, но постановкой балетов я заниматься
не готов.

Она весело ерошит мне волосы — будто они еще
недостаточно лохматые:

— Дурачок. Никто не требует, чтобы ты ставил
балеты. Просто ты — ну мы как журнал Alfa Male —
чуток проконсультируем их арт-директора, внесем
в балетные ряды струю современной моды и высокого
глянцевого стиля, сделаем неземной красоты
съемку — наши модели среди балерунов и наоборот,
сделаем выставку к премьере в Москве и в Париже,
получим пиар — и станем героями глянца.
Всего-то делов — начать и кончить.

— Почему мне кажется, что ты все несколько
упрощаешь?

Она разводит руками:

— Потому что ты меня хорошо знаешь? Да ладно
тебе, не ворчи. У страха глаза велики — ты сам не заметишь,
как оно у тебя все легко и прекрасно выйдет.
На губах у нее триумфальная, победоносная улыбка.
И я, несмотря на весь свой немалый ужас перед
теми перспективами, которые она мне нарисовала,
не могу ей ничего возразить. Во-первых, потому, что
есть планеты и спутники, и ежели моя планета что-то
решила, то мне остается только сходить с орбиты
вместе с ней. Во-вторых, потому, что, когда глаза ее
вот так сияют и она вся светится таким энтузиазмом,
надо вовсе сердца не иметь, чтобы ее расстроить.
В-третьих — потому, что описанная ею история и в
самом деле, судя по всему, интересна. Будет чем заняться,
кроме журнальной рутины.

Будет кем себя почувствовать, кроме как подчиненным,
который крутит роман с начальницей и живет
у нее в квартире.

Я ухмыляюсь:

— Мне стоило знать, что с вами, ребята, не соскучишься.
Но когда я облажаюсь, и выйдет ужасная
гадость, и международная критика меня проклянет,
и пиар для нашего модного листка получится сугубо
негативный… Тогда я оставляю за собой право сказать:
«Я тебя предупреждал!»

Она смеется и приближает свое лицо к моему,
чтобы поцеловать.

И говорит тихо, но внятно:

— Ничего. Всех, кто посмеет нас критиковать, мы
с Серхио загрызем.

Патрисия Каас. Жизнь, рассказанная ею самой

  • Издательство «Эксмо», 2012 г.
  • Сильная, очаровательная, хрупкая, женственная… Трудно перечислить все эпитеты, которые бы точно и в полной мере охарактеризовали эту замечательную французскую певицу, покорившую сердца миллионов поклонников на всей планете и, конечно, в России. Искренне и эмоционально Патрисия рассказывает о своей жизни, наполненной яркими событиями, удивительными встречами и тем тонким драматизмом, который свойственен лишь особенно талантливым, ранимым и впечатлительным натурам. Откровенно рассказала певица и про наиболее значимые романы с мужчинами, и, конечно, о Любви — том светлом и великом чувстве, которое сопровождало ее на протяжении всей жизни…
  • Купить книгу на Озоне

Этим утром первая капля дождя упала около девяти часов. К тому моменту, когда я встала. А потом начался потоп.

Сегодня годовщина. Незачем смотреть в ежедневник, чтобы узнать об этом. Как и каждый год, я зажгла свечу, и ее пламя трепещет на влажном сквозняке. Нас двое, шестнадцатое мая и я, в двадцать первый раз, я в трауре. Погода соответствует.

Последние дни было тяжело. Я чувствовала усталость, ни на что не хватало смелости. Казалось, энергия иссякла, растраченная на долгое турне под названием «Кабаре». Полагаю, оно меня опустошило. Мне просто не хотелось ничего делать. Не хотелось думать. Просто смотреть на сад, просыпающийся весной, тихо грезить, без цели, без волнений.

Но сейчас этот ступор смывает дождь. Я вижу, как он лупит по моему старому проржавевшему шезлонгу, отмывает камни террасы и кованое железо столиков. Силы возвращаются ко мне. Как вернулись двадцать один год назад. «Я хотела бы увидеть тебя большой», — говорила она мне. И ради нее я не переставала расти. Пусть и загнала себя в угол, в конце концов. Как будто меня заперли в камере, или потолок всегда был слишком низким.

Жизнь артиста… Она мечтала о ней для меня. Огни рампы, жаркая сцена, истеричные фанаты. И встречи со звездами, звездочками и президентами. И поездки в Россию, в Азию или в Германию.

Жизнь артиста… Я ее получила, она у меня есть, и я не жалею об этом. Но когда я о ней думаю, я ничего не помню. Как будто мне все приснилось.

Я прожила словно над собой. Вид сверху. Реальность не для меня. Реальна только сцена. Во всем этом я забыла Патрисию. Я много пела, много любила, много плакала. Но я не говорила. Все эти фразы не мой стиль. В воспоминаниях у меня только изображение. Честное. Перед вами оригинал фильма моей жизни. Комментарий, голос за кадром выключен. Вторая сторона, которую вы никогда не слушали.

* * *

Восхитительный запах заполнил гостиную. Он был таким мощным, таким зовущим, что я почти вижу его в пропахшем какао тумане. И я иду по его следу, как медведь из комиксов, только что обнаруживший остывающий на подоконнике пирог. Драгоценный аромат моего детства. В духовке на бисквитах поблескивает шоколад. Мы их очень скоро попробуем. Но я люблю покушать, и для моего чревоугодия это слишком долго. Эти пирожные я жду целый год.

Сегодня рождественский сочельник, и мама хлопочет на кухне, готовит, режет, смешивает, глазирует. На огне стоят кастрюли, обмениваясь своими ароматами. И хотя я знаю, что в них, мой нос не желает с этим соглашаться. Я шныряю по кухне и, как маленькая мышка, втягиваю носом запахи лакомств, приготовленных моей феей. Любимое блюдо папы — улитки под зеленым чесночным соусом. Затем отварные овощи, пускающие веселые пузырьки, и жаркое, король стола, в блюде на ковре из лука, помидоров и трав, ожидающее своей очереди попасть в духовку. Это главное рождественское блюдо любят все, а вот у кролика или индейки есть свои противники среди нас, детей. При таком количестве ребятишек сложно прийти к согласию по поводу меню. Нас семь, как и гномов, самураев, чудес света, жизней у кошки, дней недели и хрустальных шаров!.. Сначала пять мальчиков и потом две девочки. Сегодня мы все здесь, даже старшие, покинувшие дом — Робер, Раймон и Бруно — пришли со своими женами. Мне нравится, когда в доме много народа, когда мы все собираемся вместе, когда тесная гостиная трещит от движений, смеха, громовых голосов, подогретых спиртным. Мне нравится угадывать, кто пришел, когда звенит звонок. Мне нравится это многолюдье на один вечер, блестящие глаза, улыбающаяся мама, порозовевший папа. Это хорошо, это гладко, это мягко, это похоже на мусс или снежные хлопья.

Ароматы пиршества, звуки радости и моя семья, мой клан. Я смотрю на них, я горжусь своими братьями и сестрой. Робер, как мужчина с мужчиной, говорит с отцом, на которого он похож. Эгон шутит с Кариной. Раймон и Бруно помогают маме, а Дани забавляется, поднимая мои пепельно-белокурые косы. У шестерых одинаковые голубые глаза, у некоторых они чуть продолговатые. Я последний ребенок. Мне восемь лет. Моей сестре двенадцать, а все остальные намного старше меня. Я появилась на свет после целой череды братьев. На самом деле, мама хотела девочку. Но родила пятерых мальчишек. А так как она очень жалела о том, что у нее нет дочки, то увеличила число детей до шести, родив Карину. Ей следовало бы на этом остановиться, но на свет неожиданно появилась я, зачатая случайно. Дитя весны, возрождающегося желания, родившееся 5 декабря. Семеро детей, целое племя, коллектив. И гармония, и не только в рождественский сочельник.

Маме, разумеется, отдыхать некогда. Тем более что она очень серьезно относится к своей роли матери многочисленного семейства. Она нас кормит, моет, ласкает, слушает, ухаживает за нами и воспитывает нас. Она всегда рядом. Мама сама нежность, когда нужно, но и сама суровость, когда мы, дети, ее к этому вынуждаем. Она разрешает нам не ходить в школу, когда чувствует, что мы слишком устали или совсем не хотим туда идти. Но мама может и очень сильно рассердиться, когда наше поведение ее не устраивает. У нее есть принципы: нельзя лгать, нужно быть справедливым и уважительным. Если это не так, она кричит. Мы боимся ее гнева из-за высоты издаваемого ею звука и его резкости. Если маму рассердить, то ее голос взмывает ввысь и становится настолько пронзительным, что мы вынуждены затыкать уши. Мы стараемся ее не сердить, отчасти потому, что великолепно отдаем себе отчет в том, насколько тяжело ей приходится. Она поднимает нас на ноги, имея в своем распоряжении лишь весьма скромный заработок моего отца-шахтера.

Сегодня вечером мама очень хорошенькая. На ней белая блузка из ткани с легким атласным блеском и черная юбка, открывающая стройные ноги. Она не сняла фартук, чтобы не запачкать одежду, когда будет резать жаркое за столом. Мы с Кариной навели красоту в ванной до того, как все собрались. Моя сестра, случайно родившаяся девочкой, не любила надевать платье. Я же, напротив, была так этому рада! Я даже попросила маму нарумянить мне щеки. Но вот право на лак для ногтей я получу только тогда, когда перестану их грызть. Карина ворчит, ее платье из зеленого вельвета с белой вставкой кажется ей неудобным. А когда она смотрит на свои ноги, то чуть не плачет. Она ненавидит эти черные лакированные туфельки и попыталась было всех уверить в том, что они ей малы, что они ссохлись в шкафу. А я запрещаю маме прикасаться к моим волосам. В последний раз, когда она занималась моей прической, я отказалась идти в школу, опасаясь насмешек. Признаюсь, что она парикмахер не из лучших, но мама отказывается с этим соглашаться. Она обожает накручивать наши волосы на бигуди и оставляет их на наших головах на несколько часов. Когда мы с сестрой смотримся в зеркало, то видим, что похожи на двух остолбеневших барашков. Но в этот вечер — в виде исключения — я прошу ее заплести мне косы. Согласна, я рискую, косы могут оказаться разной толщины и не на одном уровне, но мне все равно. Я уже заметила, что в людях мало симметрии. Так почему же косы должны быть симметричными?

В конце концов, моя сестра сдается, и через десять минут она забывает о том, что в туфлях ей неудобно, а вставка из акрила царапает кожу. До тех пор, пока Эгон, который находит смешное во всем, ей об этом не напоминает. Он говорит ей на приграничном наречии: «Wi sich en du aus (Ты видела, на кого ты похожа)?» Моя сестра мгновенно краснеет, и она уже готова ответить, но в этот момент мама подает знак, которого мы все ждем уже несколько часов. К столу! Это слово всех примиряет, а исходящая паром супница в центре стола заставляет нас замолчать. Во всяком случае, на то время, пока все едят первое блюдо. Проходит несколько секунд, пока мы все — словно в первый раз — пробуем мамин суп. А потом языки развязываются, стаканы наполняются, и в гостиной снова повисает легкий шум голосов, обычный для семьи Каас. И скоро уже не слышно звона столовых приборов, вынужденного уступить шуму громких голосов, раздающихся вокруг стола.

В этот вечер печке, которую топят углем, простаивать не придется. Трапеза в рождественский сочельник длится несколько часов, и мы с лукавым удовольствием стараемся продлить праздник. Мы не торопимся расставаться. На самом деле, это и есть подарок, других нет. Нас слишком много, чтобы мы могли позволить себе тратить деньги на настоящие подарки. Вместо этого мы дарим друг другу какие-то пустяки и компенсируем отсутствие других даров, затягивая ужин. Мы собираем тепло, любовь, более надежные, чем любой подарок, и более долговечные.

Я не грущу о Пэр-Ноэле из песни и миллионах его подарков, потому что у меня есть мой собственный волшебник, который, кстати, трудится одиннадцать месяцев в году. Его зовут месье Моретти. Он не только работает ночным сторожем на фабрике игрушек, но и держит кафе в Крейтцвальде, где организует небольшие концерты и конкурсы певцов. Именно у него я впервые спела для публики. Неделю назад он подарил мне новую куклу, последнюю модель. Я просто без ума от нее. Надо сказать, что она удивительная: когда я качаю ее руку, у нее изо рта идут пузыри. Но мне нравится другая кукла, которую месье Моретти подарил мне перед этой: она плавает, когда ее заводишь.

И в этот раз жаркое буквально тает во рту. Папа и Эгон громко мычат от удовольствия, остальные одобряют кивком головы. Это как причастие, мы связаны одновременно семейными узами и наслаждением. Мама сняла фартук и наконец присела дольше, чем на десять минут. На кухне не осталось блюд, которые требовали бы ее присмотра. Она пробует мелкий картофель, зажаренный в масле, пока мы все не проглотили.

Наделенный отличным чувством юмора, который он нам редко демонстрировал, Раймон, самый молчаливый из моих братьев, уже доел и забавляется с красным воском свечи. А Робер собрал соус с безупречно чистой тарелки: он хочет добавки. Дани, раб привычки, всегда убирающий со стола, уже встал. Ему нравится праздник, но не по душе беспорядок, который его сопровождает. Он настолько серьезный, что работает в школе. Он продолжит учебу, он поражает нас своими отметками и хвалебными словами преподавателей в его адрес. В нашей общей спальне — Карины, его и моей — он пытается привить нам свою маниакальную страсть к порядку. И у него получается. Бруно не встает со своего стула, он расслабился, и лицо у него отдохнувшее, сытое. Хотя бы в этот вечер он, как будто, не собирается читать нам с Кариной мораль и упрекать за совершенные глупости. Обычно он именно этим и занимается. Плохие отметки в школе, мелкие шалости, любой проступок Бруно обличает. Мы его боимся, потому что он не отличается родственной снисходительностью. Рождество гарантирует передышку, поэтому в сочельник никаких упреков.

Окна затуманились, ножки подсвечников покраснели от воска свечей. Цвета рождественских шаров на елке как будто стали ярче. Наступил момент пирожных. Мама приносит салатницу с волшебной горой шоколадных звезд. Рецепт достался ей от матери. Традиционный рождественский рецепт, пересекший границу. Мама немка, но здесь, в Мозеле, настоящей демаркационной линии нет. Французы часто перемешиваются с немцами. В этом уголке Франции много смешанных браков во всех поколениях.

Мои родители познакомились на празднике. Я представляю элегантного папу, который приглашает маму на вальс, и он уже знает, что этот танец не должен закончиться никогда. А потом поцелуй. Но вот его мне представить трудно. Родители никогда не целуются при мне, никогда не говорят друг другу о любви. Я не знаю, как это. Зато Германия совсем близко, и я знаю, какая она. Я живу в приграничном городе Стиринг-Венделе, и достаточно послушать мою мать, чуть вытянуть шею, и я уже в Германии. По карте нас разделяют пятьдесят метров. В жизни мы неразделимы.

Уже поздно. Мне восемь лет, и мои веки тяжело опускаются. Гирлянда на елке подмигивает мне гипнотизируя. Я уютно устроилась на канапе в тепле сочельника. Я борюсь со сном, чтобы не пропустить его последние мгновения, когда мои братья наденут пальто в прихожей и уйдут. Мама унесет в кухню последние стаканы. А пока папа и братья потягивают аперитивы. Прижавшись к маме, которая разговаривает с Бруно, убаюканная звучащими вокруг меня голосами я засыпаю.

Завтра не надо в школу, и это хорошая новость. Обычно я хожу туда без удовольствия, и, когда по утрам очень холодно, эта повинность превращается почти в наказание. Температура часто опускается ниже нуля, и нос у меня мерзнет еще до выхода на улицу. Когда снег прикрывает пейзаж, я могу, по крайней мере, сказать себе, что иду в школу, чтобы поиграть в снежки или слепить снеговика. Враждебный и холодный серый фасад школы, похожей на монастырь, становится веселее на фоне белого снега. Во дворе девочки должны держаться с одной стороны, мальчики с другой. Правила строгие, наши игры их смягчают.

После школы еще лучше, потому что я могу покататься на санках, на которых из-за моего легчайшего веса мне очень трудно разогнаться. Но я обожаю скользить по снегу. Мне не холодно, потому что мама заранее утеплила меня газетами. Она каждый раз заворачивает меня в несколько слоев, из-за которых моя куртка немного раздувается, но зато мне не холодно.

* * *

Я погружаюсь в невинный сон детства и вижу сны… Мне снятся прошедший вечер, школа, шоколадные звезды и Джо Дассен. Он стоит на сцене и обращается к публике: «Я спою вам песню „Америка“ вместе с девочкой, которую я хотел бы вам представить. Вот она, ее зовут Патрисия Каас».

Джованни Орелли. Год лавины

  • Издательство «Текст», 2012 г.
  • Зима, крошечная деревня в Альпах занесена снегом: снег идет не переставая, он выбелил все окрестности, заметены дома, дороги, поля. С горы вот-вот сорвется лавина, и тогда жителей ждет неминуемая гибель. Чтобы сдвинуть лавину, достаточно легкого дуновения ветерка или неосторожного окрика. Люди оказываются заперты в деревне, и кажется, жизнь там замерла, остался только снег — на крышах, на улицах, в разговорах и в молитвах. Мир замкнулся, свелся к горстке соседей и нескольким кухням, где хозяйки еще варят кофе.

    Что же происходит в этом мире? Чем занимаются люди, о чем думают? Какие у них желания? И, главное, хотят ли они, ради того чтобы спастись от лавины, покинуть насиженные места? Ведь оказывается, что расставание с погребенной под снегом деревней и встреча с неугомонным городом приносят не только радость, но и боль.

  • Перевод с итальянского Леонида Харитонова
  • Купить книгу на Озоне

Луга, дома, деревья и гора заснежены, и воронья
стая предвещает новый снегопад. В одном
из домов, наверху, под самым коньком открывается
окно, но кто там, не разглядеть, черно,
как в берлоге. По улице проходят два паренька,
поднимают головы, говорят:

— Ну что ты хочешь?

— Я снег нутром чую, так и знал.

Старая женщина закрывает окно. Под снегом
наш лес словно густеет. Время от времени
снежная крупа, которая тихо оседает на
высоких ветвях лиственниц и елей, набирает
вес и сгибает ветку, потом падает и стряхивает
другой снег с других, нижних ветвей
и превращает дерево в белое облако. Ветви,
освободившиеся от снежного груза, недолго
колышутся в воздухе, а потом падающий снег
снова медленно убеляет их. У подножия деревьев, между стволами, все черное. Как-то раз
за второй лиственницей появился волк, он
стоял, широко расставив ноги, и смотрел на
снег и на поселок. А теперь под моим окном
только кошка, которая осторожно шагает по
снегу, принюхивается к чему-то и уходит.

Внизу, на кухне, мне говорят, что снег пошел
часа в четыре.

То ли уж судьбой так назначено, но он
всегда начинает идти в четыре. Мария дель
Серафино (она всегда встает в это время), не
дожидаясь, пока из долины донесется богородичный
благовест, раскрыла ставни, на
которые уже прилетели первые снежинки.
Когда парням хватало мужества еще только
на то, чтобы под одеялом повернуться на другой
бок, Мария уже отправляла своих коров
к роднику. Можете поверить: на их спины,
пока они окунали морды в родник, успевало
напaдать сантиметра три снега — такими они
возвращались ко мне в хлев.

Да и днем снег начинает падать после четырех.
До четырех небо поднимается — быть
может, благодаря той малой толике солнца,
пусть незримой, которая где-то там, над слоями
тумана. Потом, в час, когда солнце обычно
исчезает за высокой горой, серое небо
опускается до самых крыш, и снова снежит.

Возможно, ночью временем управляет закон,
который, говорят, руководит родами у коров;
возможно, это луна действует, хотя луну не
видно за плотными слоями тумана: крестьяне
наблюдают за коровами до полуночи и, если
до двенадцати животное не отелилось, у хозяина
есть часа три-четыре, чтобы соснуть на
соломе, — теленок родится на рассвете.

В полночь, когда я иду спать, снег перестает
падать и видно только черное небо. Вечером,
в четыре, он начинается: перед тем воздух
нежнеет, а затем возникает запах тумана,
сползающего со скатов крыш.

И вот он начинается; вначале валит мокрый,
густой, хлопья не долетают до земли,
быстро кружатся, теряясь в снеговых тучах.
Ветер сдувает со скатов крыш прежний снег,
наметая его перед дверьми домов, потом ветер
замирает.

Когда ветер замирает, из воздуха словно выкачивают
воздух, но это продолжается недолго:
пустота опять наполняется воздухом, стоячим,
и снежинками, опускающимися вертикально,
тихо, в воздухе, который пахнет снегом. Кто-
то смотрит на первый снег без ненависти и
опасений с порога дома, или с верха каменной
лестницы, или из окна, отодвигая занавеску,
или из-под ската крыши.

Снег падает на прежний снег со слабым
шорохом. Через несколько дней — ничего,
кроме снегопада.

Он такой мягкий, плотный, холодный и
сухой, что не слышно шлепков о поверхность.
Слой нарастает в тишине; но если, перестав
думать, пройдешь рядом с невысоким накатом
по сторонам улицы, где и эта легкость
набирает вес, заметишь, быть может, как снег
понемногу оседает, как верхний слой ложится
на нижний, который уже покрепче и готов
выдержать новый слой снега и воздуха, прижимая
все сильнее тот слой, что еще ниже, в
неотъемлемом стремлении стать льдом. Слой
за слоем растет неуловимо, они всё плотнее, и
исчезают знаки — тропинки, границы, луговые
изгороди, вехи из камня и дерева, обозначающие
мое, твое, его на рубежах владений,
исчезают воспоминания о сантиметре украденной
земли, шрамы, оставленные многолетними
склочными разделами и прошедшими
людьми, сельские кресты, которые творят
молитву Богу, — всё.

Час за часом, день за днем снег растет, невесомые
кристаллы перемешиваются и поднимаются
к подоконникам самых низких
окон. Сугроб поднимается, как изгородь, как
стена, затемняет кухни.

Проходя перед окном Ванды, я всегда смотрю,
нет ли ее там, за стеклом, всегда надеюсь
увидеть ее. Раковина прямо у окна; иногда
Ванда расчесывает волосы при свете дня, поднимая
руки и отводя голову немного назад.

После того как несколько последних ночей
шел сильный снег, виден только верхний
край окна. И я больше не могу разговаривать
с Вандой руками через оконные стекла.

Когда я иду спать, снег стирает все следы
дня с улицы.

Встречаясь с кем-нибудь из односельчан,
мы говорим друг другу всегда одно и то же:
что идет снег, что снег падает, что все валит
и валит, что все сыплет и сыплет, что снег
скапливается, поднимается, растет, что и не
думает кончаться, что был бы он сахаром, ну
хоть творогом, мы могли бы его запасти, как
сурки или кроты, и — кто только выдумал эти
наши края. Как в дождливую пору (правда,
совсем не так настойчиво) говорим, что мокрядь,
в июле — что сено сохнет, осенью —
что перемогаемся кое-как. Только чтобы что-
то сказать, перед тем как распрощаешься или
после того как поздороваешься.

Октябрь обманул нас всех; большой клен
над нашим домом, теперь такой жалкий, почти
целиком погребенный под снегом (глаза
бы мои не смотрели на это дерево), тогда был
весь в золотой листве, и крестьяне кивали
на него, словно именно он вместе с листвой
удерживает погожие дни, и первая из всех
Марианджела. Она и нам рассказывала об
этом — ради тетки, которая могла, по крайней
мере, проводить день-деньской в полях,
пропалывая что-нибудь там-сям, или выходить
из дома, чтобы присмотреть за козами
или курами. Так и по ночам лучше спится,
и не надо, глядя на скамейку, думать и думать,
минуту за минутой, о детях, уехавших
далеко и там сгинувших, а скамейка пустая,
и придется ей самой закрывать дом, но ведь
она, как и все матери на свете, надеялась, что
сделает это младший из детей и даже — что
дом закрывать вообще не придется, потому
что поколения будут давать все новые всходы.
Если зайти к ней теперь, она поставит на
огонь кофе, собьет тебе яйцо, выскажется,
как и все, о снеге, о скором полнолунии, но
как знать, что там, за этим фасадом из слов,
что она перемалывает внутри себя, стоя день
напролет у плиты и кофейника.

— Ради таких, как вы, я хотел бы закрыть
глаза на пару минут, потом открыть и увидеть
землю без снега.

— Ну да. А он, посмотри, как валит.

Антон Деникин. Путь русского офицера

  • Издательство «ПРОЗАиК», 2012 г.
  • В сборник Антона Ивановича Деникина (1872–1947) вошли незавершенная книга «Путь русского офицера», фрагменты из пятитомных «Очерков Русской Смуты», а также избранные статьи автора. В мемуарах знаменитого генерала прослеживается история России на протяжении почти пятидесяти лет. Здесь и описание военных кампаний, и живые картины быта русской армии, и портреты военачальников и государственных деятелей. Но кроме того — подробное изложение событий Гражданской войны, глубокий анализ политической обстановки тех «роковых лет», полные искренней тревоги рассуждения о судьбах Отечества.
  • Купить электронную книгу на Литресе

Родители

Родился я 4 декабря 1872 года в городе Влоцлавске, Варшавской губ., вернее, в пригороде его за Вислой — в деревне Шпеталь Дольный. Занесла нас туда судьба потому, что отец мой служил в Александpoвской бригаде пограничной стражи, штаб которой находился во Влоцлавске; в этих местах родители мои остались жить после отставки отца.

Как известно, часть Польши, со столицей Варшавой, входила тогда в состав Российской империи.

Отец, Иван Ефимович Деникин, родился за 5 лет до Наполеоновского нашествия на Россию (1807 г.) в крепостной крестьянской семье, в Саратовской губернии, если память мне не изменяет, в деревне Ореховке. Умер он, когда мне было 13 лет, и прошло с тех пор до времени, когда пишутся эти строки, 60 лет… Поэтому о прошлой жизни отца — по его рассказам — у меня сохранились лишь смутные, отрывочные воспоминания.

В молодости отец крестьянствовал. А 27 лет от роду был сдан помещиком в рекруты. В условиях тогдашних сообщений и солдатской жизни (солдаты служили тогда 25 лет, и редко кто возвращался домой), меняя полки и стоянки, побывав походом и в Венгрии, и в Крыму, и в Польше, отец оторвался совершенно от родного села и семьи. Да и семья-то рано распалась: родители отца умерли еще до поступления его на военную службу, а брат и сестра разбрелись по свету. Где они и живы ли — он не знал. Только однажды, был еще тогда отец солдатом, во время продвижения полка по России судьба занесла его в тот город, где, как оказалось, жил его брат, как говорил отец — «вышедший в люди раньше меня»… Смутно помню рассказ, как отец, обрадовавшись, пошел на квартиру к брату, у которого в тот день был званый обед. И как жена брата вынесла ему прибор на кухню, «не пустив в покои»… Отец встал и ушел не простившись. С той поры никогда с братом не встречались.

Солдатскую службу начал отец в царствование императора Николая I. «Николаевское время» — эпоха беспросветной тяжелой солдатской жизни, суровой дисциплины, жестоких наказаний. 22 года такой службы были жизненным стажем совершенно исключительным. Особенно жуткое впечатление производил на меня рассказ отца о практиковавшемся тогда наказании — «прогнать сквозь строй». Когда солдат, вооруженных ружейными шомполами, выстраивали в две шеренги, лицом друг к другу, и между шеренгами «прогоняли» провинившегося, которому все наносили шомпольные удары… Бывало, забивали до смерти!..

Рассказывал отец про эти времена с эпическим спокойствием, без злобы и осуждения и с обычным рефреном:

— Строго было в наше время, не то что нынче!

На военную службу отец поступил только со знанием грамоты. На службе кой­чему подучился. И после 22-летней лямки, в звании уже фельдфебеля, допущен был к «офицерскому экзамену», по тогдашнему времени весьма несложному: чтение и письмо, четыре правила арифметики, знание военных уставов и письмоводства и Закон Божий. Экзамен отец выдержал и в 1856 году произведен был в прапорщики, с назначением на службу в Калишскую, потом в Александровскую бригаду пограничной стражи.

В 1863 году началось польское восстание.

Отряд, которым командовал отец, был расположен на прусской границе, в районе города Петрокова (уездного). С окрестными польскими помещиками отец был в добрых отношениях, часто бывали друг у друга. Задолго перед восстанием положение в крае стало весьма напряженным. Ползли всевозможные слухи. На кордон поступило сведение, что в одном из имений, с владельцем которого отец был в дружеских отношениях, происходит секретное заседание съезда заговорщиков… Отец взял с собой взвод пограничников и расположил его в укрытии возле господского дома с кратким приказом:

— Если через полчаса не вернусь, атаковать дом!

Зная расположение комнат, прошел прямо в зал. Увидел там много знакомых. Общее смятение… Кое-кто из не знавших отца бросился было с целью обезоружить его, но другие удержали. Отец обратился к собравшимся:

— Зачем вы тут — я знаю. Но я солдат, а не доносчик. Вот когда придется драться с вами, тогда уж не взыщите. А только затеяли вы глупое дело. Никогда вам не справиться с русскою силой. Погубите только зря много народу. Одумайтесь, пока есть время.

Ушел.

Я привел лишь общий смысл этого обращения, а стиля передать не могу. Вообще отец говорил кратко, образно, по-простонародному, вставляя не раз крепкие словца. Словом, стиль был отнюдь не салонный.

В сохранившемся сухом и кратком перечне военных действий («Указ об отставке») упоминается участие отца в поражении шайки Мирославского в лесах при дер. Крживосондзе, банды Юнга — у деревни Новая Весь, шайки Рачковского — у пограничного поста Пловки и т.д.

Почему­то про Крымскую и Венгерскую кампании отец мало рассказывал — должно быть, принимал в них лишь косвенное участие. Но про польскую кампанию, за которую отец получил чин и орден, он любил рассказывать, я с напряженным вниманием слушал. Как отец носился с отрядом своим по приграничному району, преследуя повстанческие банды… Как однажды залетел в прусский городок, чуть не вызвав дипломатических осложнений… Как раз когда он и солдаты отряда парились в бане, а разъезды донесли о подходе конной банды «косиньеров», пограничники — кто успев надеть рубахи, кто голым, только накинув шашки и ружья — бросились к коням и пустились в погоню за повстанцами… В ужасе шарахались в сторону случайные встречные при виде необыкновенного зрелища: бешеной скачки голых и черных (от пыли и грязи) не то людей, не то чертей… Как выкуривали из камина запрятавшегося туда мятежного ксендза…

И т.д., и т.д.

Рассказывал отец и про другое: не раз он спасал поляков повстанцев — зеленую молодежь. Надо сказать, что отец был исполнительным служакой, человеком крутым и горячим и вместе с тем необыкновенно добрым. В плен попадало тогда много молодежи — студентов, гимназистов. Отсылка в высшие инстанции этих пленных, «пойманных с оружием в руках», грозила кому ссылкой, кому и чем­либо похуже. Тем более что ближайшим начальником отца был некий майор Шварц — самовластный и жестокий немец. И потому отец на свой риск и страх, при молчаливом одобрении сотни (никто не донес) приказывал, бывало, «всыпать мальчишкам по десятку розог» — больше для формы — и отпускал их на все четыре стороны.

Мне не забыть никогда эпизода, случившегося лет через пятнадцать после восстания. Мне было тогда лет шесть­семь. Отцу пришлось ехать в город Липно зимой в санях — в качестве свидетеля по какому-то судебному делу. Я упросил его взять меня с собой. На одной из промежуточных станций остановились в придорожной корчме. Сидел там за столом какой­то высокий плотный человек в медвежьей шубе. Он долго и пристально поглядывал в нашу сторону и вдруг бросился к отцу и стал его обнимать.

Оказалось, бывший повстанец — один из отцовских «крестников»…

Как известно, польское восстание началось 10 января 1863 го-да и окончилось в декабре полным поражением. Следствием его были конфискация имущества, многочисленные ссылки в Сибирь на поселение и вообще введение в крае более сурового режима.

В 1869 году отец вышел в отставку с чином майора. А через два года женился вторым браком на Елисавете Федоровне Вржесинской (моя мать). Об умершей первой жене отца в нашей семье почти не говорилось; кажется, брак был неудачный.

Мать моя — полька, происхождением из города Стрельно, прусской оккупации, из семьи обедневших мелких землевладельцев. Судьба занесла ее в пограничный городок Тетроков где она добывала для себя и для старика, своего отца, средства к жизни шитьем. Там и познакомилась с отцом.

Когда происходила русско-турецкая война (1877–1878), отцу шел уже 70-й год. Он заметно для окружающих заскучал. Становился все более молчаливым, угрюмым и прямо не находил себе места. Наконец втайне от жены подал прошение о поступлении вновь на действительную службу… Об этом мы узнали, когда много времени спустя начальник гарнизона прислал бумагу — майору Деникину отправиться в крепость Новогеоргиевск для формирования запасного батальона, с которым ему надлежало отправиться на театр войны.

Слезы и упреки матери:

— Как ты мог, Ефимыч, не сказав ни слова… Боже мой, ну, куда тебе, старику…

Плакал и я. Однако в глубине душонки гордился тем, что «папа мой идет на войну»…

Но через некоторое время пришло известие: война кончалась и формирования прекратились.

Детство

Детство мое прошло под знаком большой нужды. Отец получал пенсию в размере 36 рублей в месяц. На эти средства должны были существовать первые семь лет пятеро нас, а после смерти деда — четверо. Нужда загнала нас в деревню, где жить было дешевле и разместиться можно было свободнее. Но к шести годам мне нужно было начинать школьное ученье, и мы переехали во Влоцлавск.

Помню нашу убогую квартирку во дворе на Пекарской улице: две комнаты, темный чуланчик и кухня. Одна комната считалась «парадной» — для приема гостей; она же — столовая, рабочая и проч.; в другой, темной комнате — спальня для нас троих; в чуланчике спал дед, а на кухне — нянька.

Поступив к нам вначале в качестве платной прислуги, нянька моя Аполония, в просторечии Полося, постепенно врастала в нашу семью, сосредоточила на нас все интересы своей одинокой жизни, свою любовь и преданность и до смерти своей с нами не расставалась. Я похоронил ее в Житомире, где командовал полком.

Пенсии, конечно, не хватало. Каждый месяц перед получкой отцу приходилось «подзанять» у знакомых 5–10 рублей. Ему давали охотно, но для него эти займы были мукой; бывало, дня два собирается, пока пойдет… 1-го числа долг неизменно уплачивался, с тем чтобы к концу месяца начинать сказку сначала…

Раз в год, но не каждый, спадала на нас манна небесная в виде пособия — не более 100 или 150 рубл. — из прежнего места службы. (Корпус пограничной стражи находился в подчинении министра финансов.) Тогда у нас бывал настоящий праздник: возвращались долги, покупались кое­какие запасы, «перефасонивался» костюм матери, шились обновки мне, покупалось дешевенькое пальто отцу — увы, штатское, что его чрезвычайно тяготило. Но военная форма скоро износилась, а новое обмундирование стоило слишком дорого. Только с военной фуражкой отец никогда не расставался. Да в сундуке лежали еще последний мундир и военные штаны; одевались они лишь в дни великих праздников и особых торжеств и бережно хранились, пересыпанные от моли нюхательным табаком. «На предмет непостыдныя кончины, — как говаривал отец, — чтоб хоть в землю лечь солдатом…»

Помещались мы так тесно, что я поневоле был в курсе всех семейных дел. Жили мои родители дружно; мать заботилась об отце моем так же, как и обо мне, работала без устали, напрягая глаза за мелким вышиванием, которое приносило какие­то ничтожные гроши. Вдобавок она страдала периодически тяжелой формой мигрени, с конвульсиями, которая прошла бесследно лишь к старости.

Случались, конечно, между ними ссоры и размолвки. Преимущественно по двум поводам. В день получки пенсии отец ухитрялся раздавать кое­какие гроши еще более нуждающимся — в долг но, обыкновенно, без отдачи… Это выводило из терпения мать, оберегавшую свое убогое гнездо. Сыпались упреки:

— Что же это такое, Ефимыч, ведь нам самим есть нечего…

Или еще — солдатская прямота, с которой отец подходил к людям и делам. Возмутится человеческой неправдой и наговорит знакомым такого, что те на время перестают кланяться. Мать — в гневе:

— Ну кому нужна твоя правда? Ведь с людьми приходится жить. Зачем нам наживать врагов?..

Врагов, впрочем, не наживали. Отца любили и мирились с его нравом.

В семейных распрях активной стороной всегда бывала мать. Отец только защищался… молчанием. Молчит до тех пор, пока мать не успокоится, и разговор не примет нейтральный характер.

Однажды мать бросила упрек:

— В этом месяце и до половины не дотянем, а твой табак сколько стоит…

В тот же день отец бросил курить. Посерел как­то, осунулся, потерял аппетит и окончательно замолк. К концу недели вид его был настолько жалкий, что мы оба — мать и я — стали просить его со слезами начать снова курить. День упирался, на другой закурил. Все вошло в норму.

Это был единственный случай, когда я вмешался в семейную размолвку. Вообще же никогда я делать этого не смел. Но в глубине детской душонки почти всегда был на стороне отца.

Мать часто жаловалась на свою, на нашу судьбу. Отец — никогда. Поэтому, вероятно, и я воспринимал наше бедное житье как нечто провиденциальное, без всякой горечи и злобы и не тяготился им. Правда, было иной раз несколько обидно, что мундирчик, выкроенный из старого отцовского сюртука, не слишком наряден… Что карандаши у меня плохие, ломкие, а не «фаберовские», как у других… Что готовальня с чертежными инструментами, купленная на толкучке, не полна и неисправна… Что нет коньков — обзавелся ими только в 4-м классе, после первого гонорара в качестве репетитора… Что прекрасно пахнувшие, дымящиеся «сердельки» (колбаски), стоявшие в училищном коридоре на буфетной стойке во время полуденного перерыва, были недоступны… Что летом нельзя было каждый день купаться в Висле, ибо вход в купальню стоил целых три копейки, а на открытый берег реки родители не пускали… И мало ли еще что.

Но с купаньем был выход простой: уходил тайно с толпой ребятишек на берег Вислы и полоскался там целыми часами; одним из лучших пловцов стал. Прочее же — ерунда. Выйду в офицеры — будет и мундир шикарный, появятся не только коньки, но и верховая лошадь, а «сердельки» буду есть каждый день…

Но вот душонка моя возмутилась не на шутку, ощутив подсознательно социальную неправду — это когда, благодаря скверной готовальне (только потому, так как чертежник я был хороший), учитель математики поставил мне в четверть неудовлетворительный балл и я скатился вниз по ученическому списку.

И еще один раз… Мальчишкой лет 6–7 в затрапезном платьишке, босиком я играл с ребятишками на улице, возле дома. Подошел мой приятель, великовозрастный гимназист 7-го класса Капустянский, и, по обыкновению, давай меня подбрасывать, перевертывать, что доставляло мне большое удовольствие. По улице в это время проходил инспектор местного реального училища. Брезгливо скривив губы, он обратился к Капустянскому:

— Как вам не стыдно возиться с уличными мальчишками!

Я свету Божьего не взвидел от горькой обиды. Побежал домой, со слезами рассказал отцу. Отец вспылил, схватил шапку и вышел из дому.

— Ах он, сукин сын! Гувернантки, видите ли, нет у нас. Я ему покажу!

Пошел к инспектору и разделал его такими крепкими словами, что тот не знал, куда деваться, как извиниться.

Владимир Козлов. 1986

  • Издательство «Флюид», 2012 г.
  • Владимир Козлов — автор 7 книг в жанре альтернативной прозы (в т.ч. знаменитой трилогии «Гопники» — «Школа» — «Варшава») и 3 книг нон-фикшн (о современных субкультурах), сценарист фильма «Игры мотыльков».

    Произведения В. Козлова переведены на английский и французский языки, известны европейскому читателю.

    Остросюжетный роман «1986» построен как хроника криминального расследования: изнасилована и убита девушка с рабочей окраины.

    Текст выполнен в технике коллажа: из диалогов следователей, разговоров родственников девушки, бесед ее знакомых выстраивается картина жизни провинциального городка — обыденная в своей мерзости и мерзкая в обыденности.

    Насилие и противостояние насилию — два основных способа общения людей с миром. Однако в центре повествования — не проблема жестокости, а проблема смирения с жестокостью. Покорности насилию.

    Автор преодолевает догмы, взламывает условности. При этом действительность не объясняется и даже не описывается — она фиксирует и изображает сама себя: в меняющихся ракурсах и повторяющихся коллизиях, в отдельных штрихах и частных деталях. Писатель лишь поворачивает объектив, меняет линзы и наводит резкость на избранный объект.

За зарешеченным окном прокуратуры были видны
черные голые деревья и красно-белый лозунг на перилах
пешеходного моста: «Решения XXVI съезда КПСС —
в жизнь!» К грязному стеклу прилипли дохлые мухи.
Бумага, которой были залеплены рамы, местами отклеилась,
из-под нее вылезли клочья ваты. На подоконнике
стояла банка от «Кофейного напитка», набитая бычками.

За ободранным письменным столом сидел начальник
следственного отдела Сергеич: за пятьдесят, в поношенном
темно-сером костюме, под пиджаком — пуловер
и мятая синяя рубашка.

На придвинутых к столу Сергеича стульях сидели
следователи Сергей и Юра.

— …Личность убитой установлена, — сказал Сергеич.
Он провел ладонью по своим слегка курчавым,
седым, редким надо лбом волосам. — Фотографию
утром сегодня показали в школах, которые поблизости…
В семнадцатой опознали. Десятиклассница… — 
Сергеич посмотрел на листок бумаги на столе. — 
Смирнова Светлана Петровна. Шестьдесят девятого
года… Двадцатого мая. Сколько ей было бы? Семнадцать.
Да, точно, семнадцать… В голове не укладывается…

Сергеич отвернулся, посмотрел в окно. На стене в
углу бормотал радиоприемник «Сож» — белая коробка
с черной ручкой громкости. Передавали выступление
Горбачева:

— …Перестройка — назревшая необходимость, выросшая
из глубинных процессов развития нашего социалистического
общества. Оно созрело для перемен, можно
сказать, оно выстрадало их…

— Изнасиловали ее? — спросил Сергей.

— Судмедэксперт даст заключение вечером. Но, похоже,
что да… Трусы, колготки спущены…

— А что родители? — Юра — среднего роста, светловолосый,
в черном свитере и потертых джинсах — глянул
на Сергеича. — Почему не заявляли? Она ж, получается,
больше суток, как дома не появлялась…

— Кто их там знает… — Сергеич махнул рукой. — 
Может, сама еще та штучка, а может быть — пьяницы.
Ну, это уж вы будете разбираться. В общем, поручаю
вам это дело. Сергей — старший. А ты, Юрка, раз с убийствами
дела еще не имел… В общем, пора и тебе, так
сказать, приобщаться. Почти год работаешь все-таки…

Сергей — невысокий, черноволосый, коротко стриженный,
— сморщившись, поглядел на начальника.

— А почему транспортная не возьмет? Рядом же с
железной дорогой…

— Я разговаривал с Волковым — по расстоянию получается
вроде их территория… Но Волков уперся рогом:
сотрудников нет, заняты все, зашиваются… Позвонил
специально в республиканскую — там говорят:
отдавайте в районную…

— Козлы, ну, козлы…

— Пацанов тех задержали? — спросил Юра.

— Задержали одного, но отпустили, записали имя,
адрес… Ладно, хлопцы, давайте, как говорится, дерзайте…
Если честно, не завидую вам… Ой, не завидую… — 
Сергеич покачал головой. — Самый плохой район во
всем городе. Хуже одно только Гребенёво… Ну, про
Гребенёво разговор особый — там цыгане живут, а среди
них, ясное дело, всякого элемента хватает… Спекулянты,
тунеядцы, люди без постоянного места жительства
и работы… Одно хорошо, что не к нашему относится,
а к Ленинскому…

Сергеич посмотрел на Юру.

— Ну а ты когда постригешься? Что за цирк тут
устраиваешь?

— Разве это длинные волосы, Степан Сергеич?

— А что, короткие? По-твоему, так должен выглядеть
следователь прокуратуры? На Сергея посмотри, вот с
кого надо брать пример… Ну, это ладно… А что касаемо
убийства, здесь все серьезно. Вчера на место выезжал
начальник УВД, утром обо всем доложено в обком…
Поэтому на время расследования этого дела освобождаю
вас от всей остальной…

Дверь открылась, зашел Шимчук — высокий, нескладный,
сутулый дядька за пятьдесят, с толстыми губами,
поздоровался со всеми за руку.

— Ну што, хто футбол сматрэл у субботу? Апять
дваццать пять, да?

— Хорошо, что только ноль—один, — сказал Юра. — 
Могли и все три пропустить…

— А ты молчи, — перебил Сергей. — Ты за свое
«Динамо» (Киев) болей, а мы будем за наше…

— На будущий год — будете в первой лиге с такой
игрой.

— Ну, это мы еще посмотрим. Может, чемпионами и
не будем, но в призах — точно. Скажи, Петрович?
Шимчук снял шляпу, бросил на стол, пригладил ладонью
редкие волосы.

— Вот если б у камандзе был Малафееу, то не было
б пьяниц и ратазееу…

* * *

За железной дорогой виднелись деревенские дома,
громоотводы, силосные башни. По дороге катился синий
трактор «Беларусь». К переезду свернул оранжевый
«Икарус» с грязными боками. За кирпичным забором
ремзавода что-то ревело и визжало. На серой стене заводского
корпуса висели облезлые красные буквы:
«Соблюдайте технику безопасности!» Кусок лесополосы
между заводом и железной дорогой был засыпан прошлогодними
листьями, осколками бутылок, мусором.

Сергей, сидя на корточках, измерял рулеткой расстояние.
Криминалист щелкал затвором «Зенита-Е».

Юра, положив лист бумаги на дипломат, писал протокол.
Мужчина и женщина под пятьдесят — понятые —
переминались с ноги на ногу.

У «Могилы неизвестного солдата» — ржавого металлического
обелиска с облупившейся красной звездой —
невысокий худой мужик в телогрейке поднимал с земли
пустые бутылки, складывал в мешок.

Из-за деревьев выглянули два пацана лет по десять.
Сергей заметил их, пошел в их сторону. Пацаны бросились
бежать.

— Э, ну-ка стоять! — крикнул Сергей, погнался за ними.
Он догнал одного, схватил за куртку. Пацан попытался
вырваться. Молния куртки разошлась, он едва не
выскользнул, но Сергей схватил его за свитер. Второй
пацан остановился метрах в трех, поглядел на приятеля,
на Сергея. Сергей пальцем поманил его к себе.

— Что вы сразу так сцыканули, а? Что я вам сделал?
Я вас трогать не собирался, только спросить…
Пацаны пожали плечами.

— Вы тут близко живете?

— Да, на Моторной — вун там, — сказал один, показав
грязным пальцем на частный сектор.

— Днем здесь часто гуляете?

— Часто.

— А вечером?

— Редко… Тут неинтересно, тут не ебутся…

— А где?

— Там, за линией… Тольки не сейчас… Летом.

— Счас холодно, хуй к пизде примерзнеть, — сказал
второй пацан. Оба загоготали. — А что, там девку забили?

— Откуда вы знаете?

— Вася сказау.

— А кто этот Вася?

— Пацан один.

— А он откуда знает?

— Вася усе знаеть. Он мужыка забиу…

— Чего ж он тогда не на зоне?

— А его не посадили. Сказали тольки два раза узять
у рот. — Пацаны, глядя друг на друга, заржали.

— Ладно, все. Валите отсюда. Чтоб я вас больше не
видел!

* * *

— …Ну и, короче, мы идем назад к машине, ведем этого
гуся… — рассказывал сержант. — А тех уже нет, смылись…
Ну, и мы, короче…

— А чего вы их не поискали? — перебил Сергей.

Он, Юра, патрульные старлей и сержант сидели на
стульях в опорном пункте. Участковый лейтенант сидел
за столом, заваленном бумагами. На стене над столом
висел черно-белый портрет Дзержинского. За
окном, на другой стороне улицы, у пивбара тусовалась
компания алкашей.

— А зачем искать? — Старлей посмотрел на Сергея,
наморщил лоб. — Они вообще не при делах. Ехали в
«двадцать девятом» домой, а эти гаврики их отработали…

— А вдруг и при делах? Откуда ты знаешь?

— Слушай, не надо мне мозги компостировать, ладно?

— Старлей снял фуражку, положил на стол, снова
надел. — Здесь коню понятно: эти пацаны к убийству
отношения не имеют. Или…

— Ты делай свое дело, а я буду делать свое, понял? — 
Сергей посмотрел на старлея. — И это — твой проёб, что
ты не задержал людей на месте преступления. Если не
знаешь, почитай инструкцию…

— Ладно, его проёб, ну и дальше что? — сказал участковый.

— Что сейчас про это говорить? — Он взял со
стола пачку «Гродно», вытащил сигарету. Остальные
достали свои сигареты, закурили.

— Не надо из нас дураков делать, ладно? — Старлей
хмуро глянул на Сергея. — Мы все делали, как надо.
Сразу сообщили, вызвали второй наряд… Ничего не
трогали…

— Точно не трогали? — Сергей оскалился, показав
желтые зубы и коронку «под золото» в верхней челюсти.

— Судмедэксперт сказал, что сперму обнаружили…
Может, ваша, а? Пока второй наряд приехал… Баба вроде
молодая, сохранилась хорошо…

Старлей вскочил со стула, кинулся на Сергея.
Сергей уклонился от его кулака. Юра встал между ними.
Участковый сморщился.

— Вы что, охуели, пацаны?

Старлей сел, Юра — тоже.

— Ну, короче, все мы рассказали… — Сержант потушил
бычок о край стола, бросил его в доверху набитую
пепельницу.

Сержант и старлей встали и вышли. Дверь захлопнулась.

— Хули ты так на них? — спросил участковый. — 
Нормальные пацаны… Или ты не с той ноги встал?

Сергей махнул рукой.

— Ладно, по-любому, ситуация говняная. Место нелюдное
вообще. В смысле, поздно вечером. А убийство
— судмедэксперт сказал — было от одиннадцати до
двенадцати. Значит, лесополоса. С одной стороны — железная
дорога, с другой — забор ремзавода. Днем в обед
там работяги бухают, люди по дорожке ходят с
Ямницкого и на Ямницкий… А вечером там пусто…

— А дежурный на переезде? — спросил Юра.

— Сняли дежурного год назад. Теперь автоматический
шлагбаум…

— Жители домов окрестных…

— Это — далеко. Частный сектор дальше начинается,
за заводом…

— Все равно опросить надо. — Сергей поерзал на
стуле, стул скрипнул. — Видеть могли машинисты
и водилы автобуса. Какой там автобус — на Ямницкий?

— Двадцать девятый.

— А до которого он ходит — до двенадцати?

— Не знаю точно…

— Ладно, это сделаем. Свяжемся с вокзалом, с парком.
Объявление дадим в газету и на радио… Это все
само собой. А пока надо все узнать про эту бабу — все
контакты, связи и тэ дэ…

— Эти гаврики сейчас должны прийти — мы их к часу
вызвали.

— Это правильно. Поговорим. А кто они вообще такие?

— Так, пацаны как пацаны. Ты таких знаешь — выходят
кажный вечер, ищут на свою жопу приключений. Два
стояли раньше на учете в детской комнате. Учатся в училищах
— один в тридцать четвертом, два — в восьмом.

— А книжки записной или блокнота с телефонами
не было при ней? — спросил Юра.

Участковый, вылупив глаза, посмотрел на Юру.

— Кинься ты — какой блокнот, какие телефоны? Тут
на всем районе, может, у десятка человек есть дома телефон…

* * *

На стульях у стены сидели Половчук и два других
пацана, у стола — Сергей и Юра.

— Короче, лучше сразу вам колоться. — Сергей вынул
сигареты, закурил, сделал затяжку. — Если это вы,
то вам — жопа. Изнасилование плюс убийство. Групповое.
Высшая мера, короче… А чистосердечное признание
— по пятнадцать отсидите и домой. Сколько вам
будет, по тридцать с хером? Вся жизнь впереди, надейся
и жди… — Сергей улыбнулся, затянулся, сбросил
пепел на пол.

— Только нам не надо это вешать, — сказал Половчук.
Он исподлобья глянул на Сергея. — Мы там ни при чем.
Мы гуляли, увидели менжинских на двадцать девятом…
Дали им пиздюлей. Вот это — правда. Насчет бабы —
здесь мы не при делах…

Сергей бросил бычок в угол комнаты. Он ударился
о стену, покрашенную в синий цвет, упал на пол.

— Как ты со старшим разговариваешь, ты, щенок?

Сергей встал из-за стола, схватил пацана за ворот
куртки, поднял, встряхнул и оттолкнул.

— Можешь меня бить, сколько хочешь, — тихо сказал
пацан. — Нас там не было, мы ничего не знаем…

— А вдруг это вы, а? Захотелось, может, бабе засадить,
а? Поздно, никого нигде уже не снять, а тут сама
идет навстречу…

Кто-то из пацанов негромко свистнул в дырку в зубе.

— Тихо! Слушать и молчать, вы поняли? Может, скажете,
у вас у всех есть алиби?

— Что?

— Ну, можете доказать, что тогда там не были, что
были в другом месте… — сказал Юра. — В субботу, в
одиннадцать вечера. И чтобы кто-то подтвердил.

— Можем… Я был дома.

— А кто подтвердит?

— Мамаша. И сеструха.

— А ты где был?
— Я тоже дома.

— А ты?

— И я дома. Кино смотрел. «Особо важное задание».

Сергей отошел к окну, Юра со стулом придвинулся
поближе к пацанам.

— Давайте так. Никто не говорит, что это вы. Но если
вы там сидите все время — на остановке у ремзавода,
— может, вы что-то видели…

— Не, не были мы там… — сказал Половчук. — И вообще
мы там не сидим… Мы обычно всегда на Рабочем…

— А тогда чего сидели?

— Так, гулять ходили — на Ямницкий к одному пацану
зашли… Потом сели посидеть, покурить… Тут — двадцать
девятый, и в нем эти… Мы их наглядно знали —
недавно махались возле ДК…

* * *

Юра и Сергей вышли на крыльцо опорного, вынули
сигареты: Юра — «Космос», Сергей — «Астру». Юра зажигалкой
прикурил обоим.

— Ну, что думаешь? — спросил Сергей.

— Пацаны тут ни при чем.

— Я знаю.

— А чего тогда ты их?

— Пусть знают свое место. Они еще щенки, ты понял?
И нечего передо мной выпендриваться… У меня
у самого братан такой же. Восемнадцать стукнуло, хабзу
кончает. Осенью у армию пойдет, а после армии — я
говорю ему — в военное пусть поступает. У Вильнюсе
есть специальное училище — на надзирателей, короче…
Это ж, ты прикинь — вообще нормально. Зарплата ничего,
и зэки все тебе, там, сделают за водку или сигареты…
Ладно, поехали опять на место. Пока светло…
Посмотрим, что там рядом…

Парни подошли к красному мотоциклу «Урал» без
коляски, стоящему рядом с ментовским «козлом». Юра
выбросил сигарету, взял шлем, завел мотоцикл. Сергей
сел сзади.

* * *

Сергей и Юра ехали по лесополосе. Слева жители
окрестных домов устроили свалку: там валялась картофельная
кожура, бело-красно-синие пакеты из-под молока,
зеленая обшарпанная рама трехколесного велосипеда, деревянный игрушечный грузовик без колес с
цифрами «69» на кузове. Справа тянулся забор ремзавода,
сверху из цемента торчали осколки стекла. Где-то
гавкнула собака. По рельсам катился пассажирский поезд.
Мелькали зеленые вагоны с белыми табличками
«Ленинград — Одесса».

Юра остановил мотоцикл у калитки крайнего дома. Он
и Сергей слезли с мотоцикла, Юра приоткрыл калитку.

— Есть кто-нибудь?

Дом был покрашен в красно-коричневый цвет.
У крыльца валялся топор. Возле собачьей будки стоял
чугунок с объедками. Гремя металлической цепью, из
будки выскочил пес, загавкал. Цепь была короткой, до
калитки не доставала. Пес, пытаясь дотянуться до
Сергея с Юрой, встал на задние лапы, продолжал злобно
рычать и гавкать.

— Ладно, пошли отсюда, — сказал Сергей. — Пусть их
всех участковый опросит.

* * *

Ржавые металлические гаражи почти примыкали к
стене завода. Юра и Сергей прошли в щель между двумя.
За гаражами валялся старый матрац с вылезшими
пружинами, на нем сидели три пацана лет по семнадцать—
восемнадцать, пили «Жигулевское» из бутылок
с желтыми этикетками. У соседнего гаража болтался
на куске проволоки, привязанной к двум деревьям, повешенный
кот.

Пацаны, продолжая пить пиво, молча глядели на
следователей.

— Ваша работа? — Сергей кивнул на кота.

— А какое пизде дело? — сказал один, рыжий, веснушчатый,
со шрамом на лбу. Остальные захохотали.

Сергей резко схватил его за руку. Бутылка упала на
землю, пиво разлилось по сухой траве, вспенилось.

Заломив пацану руку, Сергей швырнул его на землю,
коленом надавил на спину.

Другой пацан разбил бутылку о гараж, прыгнул на
Юру с «розочкой». Юра уклонился, поймал его за запястье.
Пацан разжал пальцы. «Розочка» упала в траву.
Юра сбил парня с ног. Третий пацан молча смотрел, продолжая
потягивать пиво. Сергей несколько раз ударил
«своего» пацана кулаками, поднял глаза на третьего:

— Ты тоже хочешь?

— Не, спасибо…

Джулиан Барнс. Артур и Джордж

  • Издательство «Эксмо», 2012 г.
  • В романе «Артур и Джордж» следствие ведет сам сэр Конан Дойль. Он решает использовать дедуктивный метод в расследовании самого скандального дела поздневикторианской Англии — дела о таинственном убийстве скота на фермах близ Бирмингема.

    Так насколько же действенны методы Шерлока Холмса в реальности?

  • Купить электронную книгу на Литресе

Артур

Ребенок хочет видеть. Так начинается всегда, началось так
и на этот раз. Ребенок хотел видеть.

Он умел ходить и мог дотянуться до дверной ручки. Сделал
он это без какой-либо определенной цели, инстинктивный
туризм малыша, и ничего кроме. Дверь была для того,
чтобы толкать; он вошел, остановился, посмотрел. Там не
было никого, чтобы глядеть, он повернулся и ушел, тщательно
закрыв за собой дверь.

То, что он увидел там, стало его первым воспоминанием.
Маленький мальчик, комната, кровать, задернутые занавески,
просачивающийся дневной свет. К тому моменту, когда он
описал это для других, прошло шестьдесят лет. Сколько внутренних
пересказов обкатывали и сочетали простые слова, которые
он наконец употребил? Без сомнения, оно выглядело
все таким же ясным, как в тот день. Дверь, комната, свет, кровать
и то, что лежало на кровати: «Белое и восковое нечто».

Маленький мальчик и труп: в Эдинбурге его времени такие
встречи вряд ли были редкостью. Высокая смертность
и стесненные жилищные условия способствовали раннему
узнаванию. Дом был католическим, а тело — бабушки Артура,
некоей Катерины Пэк. Быть может, дверь нарочно не заперли.
Не было ли тут желания приобщить ребенка к ужасу
смерти? Или — не столь пессимистично — показать ему, что
смерти бояться не надо. Душа бабушки просто улетела на Небеса,
оставив позади себя только сброшенную оболочку, свое
тело. Мальчик хочет видеть? Так пусть мальчик увидит.

Встреча в занавешенной комнате. Маленький мальчик и
труп. Внук, который, приобретя воспоминание, перестал быть
«нечто», и бабушка, которая, утратив атрибуты, теперь обретаемые
ребенком, вернулась в это состояние. Маленький
мальчик смотрел, и более полувека спустя взрослый мужчина
все еще смотрел. Чем, собственно, было это «нечто» — или,
точнее, что именно произошло, когда осуществилась великая
перемена, оставившая после себя лишь «нечто», — именно
этому суждено было обрести для Артура всепоглощающую
важность.

Джордж

У Джорджа нет первого воспоминания, а к тому времени, когда
кто-то высказывает предположение, что иметь его было
бы нормально, уже поздно. Он не помнит ничего конкретного,
такого, что бесспорно предшествовало всему остальному, —
о том, как его взяли на руки, приласкали, засмеялись
или наказали. Где-то теплится ощущение, что когда-то он был
единственным ребенком, и четкое осознание, что теперь есть
еще и Орас, но никакого первичного воспоминания, что ему
подарили братца, никакого изгнания из рая. Ни первого зрелища,
ни первого запаха, то ли надушенной матери, то ли накарболенной
единственной служанки.

Он — застенчивый, серьезный мальчик, очень чуткий к
ожиданиям других. Иногда он чувствует, что подводит своих
родителей: пай-мальчик должен бы помнить, как о нем заботились
с самого начала. Однако родители никогда не упрекают
его за этот недостаток. Хотя другие дети возмещают этот
пробел — силой вводят любящее лицо матери или заботливую
руку отца в свои воспоминания, — Джордж этого не делает.
Ну, во-первых, у него отсутствует воображение. То ли его никогда
не было, то ли его развитие было подавлено каким-либо
родительским поступком —это вопрос для той отрасли психологической
науки, которую еще не изобрели. Джордж вполне
способен воспринимать чужие придумки — истории о Ноевом
ковчеге, Давиде и Голиафе, Поклонении волхвов, — но
сам такой способностью не обладает.

Тут он себя виноватым не чувствует, поскольку его родители
не считают это его недостатком. Когда они говорят, что
у такого-то ребенка в деревне «слишком много воображения», — в этом, безусловно, заложено порицание. Ниже по
шкале — «сочинители небылиц» и «выдумщики», но куда хуже
всех ребенок «отпетый лгун» — таких нужно сторониться
любой ценой. Самого Джорджа никогда не наставляют говорить
правду: это ведь означало бы, что ему такие наставления
требуются. Нет, все проще: что он говорит только правду, подразумевается
само собой — в доме приходского священника
другой альтернативы не существует.

«Я путь, истина и жизнь» — он слышит это много раз из уст
своего отца. Путь, истина, жизнь. Ты идешь своим путем по
жизни и говоришь правду. Джордж знает, что Библия подразумевает
не совсем это, но, пока он взрослеет, слова эти звучат
для него именно так.

Артур

Для Артура между домом и церковью существовало нормальное
расстояние; однако оба места были полны значимостями,
историями и наставлениями. В холодной каменной церкви,
куда он ходил раз в неделю, чтобы вставать на колени и молиться,
были Бог, и Иисус Христос, и Двенадцать апостолов,
и Десять заповедей, и Семь смертных грехов. Все было очень
упорядочено, непременно перечислено и пронумеровано, ну,
как псалмы, и молитвы, и стихи в Библии.

Он понимал, что все, что он узнавал там, было правдой,
однако его воображение предпочитало другую, параллельную
версию, которой его учили дома. Истории его матери также
были об очень дальних временах и также рассчитаны на то,
чтобы учить его различию между добром и злом. Она стояла
в кухне у плиты, размешивала овсянку и подтыкала выбившиеся
пряди волос за уши, а он ждал минуты, когда она постучит
ложкой-мешалкой о кастрюлю, остановится и повернет к нему
свое круглое улыбающееся лицо. Затем ее серые глаза будут
удерживать его, пока ее голос струится в воздухе волнами
вверх и вниз, а затем замедляется, почти обрывается, когда она
приближается к той части истории, которую он еле мог вынести,
той части, где тончайшие муки или радость поджидали
не просто героя и героиню, но и слушающего.

«И тогда рыцаря подняли над ямой с извивающимися змеями,
которые шипели и брызгали ядом, а их свивающиеся
тела захлестывали белеющие кости прежних жертв…»

«И тогда черносердечный злодей с гнусным проклятием
выхватил спрятанный кинжал из своего сапога и шагнул к беззащитному…»

«И тогда девица выхватила булавку из волос, и золотые
кудри упали из окна вниз, вниз, вниз, лаская стены замка, пока
почти не коснулись зеленой муравы, на которой он стоял…»

Артур был подвижным, упрямым мальчиком, и ему было
нелегко сидеть смирно. Но стоило Мам поднять ложку-мешалку,
и он застывал в безмолвной зачарованности, будто злодей
из ее истории тайно подсыпал колдовское зелье в его еду.
И тогда в тесной кухне появлялись рыцари и их прекрасные
дамы, бросались вызовы, священные поиски волшебным
образом увенчивались успехом, звенели доспехи, шелестели
кольчуги, и всегда честь оставалась превыше всего.

Эти истории каким-то образом, который он сначала не понял,
были связаны со старым деревянным комодом возле кровати
родителей, где хранились документы о происхождении
семьи. Там содержались другие истории, больше напоминавшие
домашние задания, — о герцогском роде в Бретани и ирландской
ветви нортумберлендских Перси и о ком-то, кто возглавил
бригаду Пэка при Ватерлоо и был дядей белого воскового
нечто, про которое он никогда не забывал. И со всем этим
были связаны приватные уроки геральдики, которые давала
ему его мать. Из кухонного буфета Мам вытаскивала большой
лист картона, изрисованный и раскрашенный одним из его
дядей в Лондоне. Она объясняла ему гербы, а затем наступала
его очередь: «Опиши мне этот герб!» И он должен был отвечать,
будто таблицу умножения: шевроны, звезды с лучами,
пятиконечные звезды, пятилистники, серебряные полумесяцы
и прочие сверкания.

Дома он выучил заповеди сверх тех десяти, которые узнал
в церкви: «Бесстрашен с сильным, кроток со слабым» — гласила
одна, и: «Рыцарственное отношение к женщинам любого
— и высокого, и низкого — положения». Он чувствовал,
что эти важнее, так как они исходили прямо от Мам; к тому
же они требовали практического исполнения. Артур не заглядывал
за пределы своего непосредственного существования.
Квартира была маленькой, деньги небольшими, его мать переутомлена,
отец непредсказуем. Очень рано он дал детскую
клятву, а клятвы, он знал, оставались нерушимы: «Когда ты
будешь старенькой, мамочка, у тебя будут бархатное платье и
золотые очки, и ты будешь удобно сидеть у камина». Артур видел
начало истории — именно там, где он находился сейчас, —
и ее счастливый конец. Не хватало пока только середины.

Он искал полезные намеки у своего любимого писателя
капитана Майн Рида. Он заглядывал в «Рейнджеры-стрелки,
или Приключения офицера в Южной Мексике». Он прочел
«Молодых путешественников», и «Тропу войны», и «Всадника
без головы». Бизоны и краснокожие индейцы теперь
перемешались в его голове с рыцарями в кольчугах и пехотинцами
бригады Пэка. Больше всего у Майн Рида он любил
«Охотников за скальпами, или Романтичные приключения в
Южной Мексике». Артур еще не знал, как получить золотые
очки и бархатное платье, но подозревал, что это может потребовать
полного риска путешествия в Мексику.

Ирина Лукьянова. Стеклянный шарик

  • Издательство «ПРОЗАиК», 2012 г.
  • Повести «Стеклянный шарик» и «Кормление ребенка» — две истории о детстве нынешних взрослых. Причем детство для героев Ирины Лукьяновой — понятие не биологическое, а мировоззренческое, которое великий поэт назвал «ковшом душевной глуби», «вдохновителем и регентом» и которое продолжает жить в человеке и после того, как он покидает его возрастные границы. Так и происходит развитие вечного конфликта — «отцы» стараются вернуть «детей» в привычный круг поведения и поступков, а «дети» пытаются преодолеть сопротивление, изменить течение своей жизни и увлечь в полет тех, кто оказался рядом.

Диванный бегемот

Ася сторожит потолок. Когда проезжает машина, ей в крышу бьет солнце, и по потолку пробегает солнечный зайчик непонятной формы. Ася хочет остановить и разглядеть зайчика, разобраться — где у него лапы, уши, — но машины едут слишком быстро, и зайчики пробегают стремительно.

Ася сидит неподвижно и напряженно смотрит в потолок. Вся группа уже оделась и вышла из спальни, они кричат и возятся в умывальнике, и стало хорошо, тихо, только машины за окном вжжж, вжжж, и зайцы быстро пробегают по потолку.

— Ася, тебе особое приглашение нужно? — говорит няня Анна Семеновна. — Давай одевайся быстренько, иди полдничать.

Ася смотрит на потолок.

— Ну чего ты там увидела?

— Зайчик, — говорит Ася очень тихо. Она понимает, как это глупо.

И Анна Семеновна откликается:

— Глупости какие. Одевайся, а то опоздаешь. Там ватрушки.

— Не хочу ватрушки, — говорит Ася, не сводя глаз с потолка. Она ждет зайчика. И зайчик выходит из ничего, из серого потолка, и медленно идет, и Ася видит, что у него одно ухо и две лапки, а двух, наверное, просто не видно, и хвоста тоже нет, но Анна Семеновна хватает ее и начинает одевать.

Ася не сопротивляется. В прошлый раз она дергалась и вырывалась, и Анна Семеновна крепко дала ей по попе. С Асей никогда такого раньше не было. Как будто к попе приклеили раскаленную железку. После полдника уже перестало болеть, а железка жгла. Ася полдня хромала, чувствуя раскаленную железку, а Анна Семеновна сказала «не выдумывай, тебе не больно». Асе убежала и спряталась от Анны Семеновны в туалете, вдруг она еще раз ее обожжет. Она не знала, что мама пришла, а то бы она, конечно, сразу побежала к маме. «Почему ты пряталась?» — спросила тогда мама, но Ася не сказала, что Анна Семеновна жжется, мама бы ей не поверила. А если бы поверила, то еще хуже. Ася когда ей сказала, что под верандой живет пушистая крыса Дуня, она не поверила, а когда Ася рассказала, что носит ей хлеб после завтрака, мама нажаловалась заведующей. Ася потом болела, а когда пошла потом на прогулке кормить Дуню, там все цементом заделано. Мама, сказала Ася, они Дуню замуровали. И очень хорошо, сказала мама, крысы разносят болезни, а если бы она тебя укусила? Она бы меня никогда не укусила, сказала Ася, она меня любила. Она еду любила, а не тебя, засмеялась мама. Ася встала и ушла. Она долго ходила вокруг веранды, — может, Дуня ей хоть привет оставила. И нашла. Там лежал квадратный обрывок газеты, а на нем написано:

отъе

есто

вида

Ася научилась читать еще в позапрошлом году и хорошо поняла, что Дуня ей оставила записку: «отъезжаю в другое место, до свидания». Ася положила дунино письмо в секретную коробку, а маме больше ничего не рассказывала, потому что все равно будет только хуже.

— Ася, тебе ушки прочистить, чтобы ты услышала? Вот возьму ершик и почищу!

Ася понимает, что у Анны Семеновны не только электроток в правой руке — у нее еще из пальцев выдвигаются такие длинные прозрачные усики, щеточки и ершики, которые она втыкает детям в уши. У Аси отнимаются ноги и холод растекается по спине. Зачем она ждала зайчиков и думала про Дуню, надо было бежать еще когда она вошла.

Ася съеживается и представляет, как в уши ей входят холодные усики. Анна Семеновна надевает ей колготки и платье задом наперед, и Ася стоит и думает, как идти — чтобы лицо было впереди или карман с котенком? Она когда надевала это платье, показывала котенку дорогу и рассказывала: это наш двор, мы тут играем. В группе котенок был первый раз, платье еще новое, Ася вдруг спохватилась, что ничего ему не рассказывала, а тут его задом наперед еще надели. Ася решительно повернулась спиной и пошла по проходу котенком вперед.

— Да что ж за девка такая! — закричала Анна Семеновна.

Ася рванулась вперед, к выходу из спальни, но налетела спиной на кровать, упала и ударилась головой.

Анна Семеновна бросилась ее поднимать, но Ася заорала от ужаса. Сейчас Анна Семеновна отведет ее на кухню, прикует к стене, облепит раскаленными железками и будет совать в уши холодные усики. Анна Семеновна огромная, как бегемот. Она состоит из шаров и валиков, как бабушкин диван. А на концах валиков клешни с током.

На крик прибежала воспитательница Нина Андреевна.

— Что у вас тут случилось?

— Нина Андреевна, ну сколько можно! То сидит на потолке ворон считает, то задом наперед ходит! — Ася, что случилось?

Ася кидается Нине Андреевне на шею. У Нины Андреевны мягкая сиреневая кофточка с вырезом, а на шее на цепочке висят часики и тихо тикают. Ася прижимается к часикам ухом, они говорят тик, тик, тик, тики, тики, тики, тики. Нина Андреевна пахнет ландышем, а на груди в вырезе кофточки у нее конопушки.

— Вы пока идите в группу, Анна Семеновна.

— Что случилось, Ася? Ты почему плачешь?

Зайцы, железки, усики, клешни, кот на кармане. Никто не поверит, потому что им это не важно.

— Я упала и ушиблась.

— Зачем же ты шла задом наперед, глупенькая?

— Я не знаю, — говорит Ася. — Мне платье задом наперед надели.

— Ну давай переоденем. А зачем спиной вперед-то ходить, это ведь опасно?

— Не знаю, — плачет Ася. На сиреневой кофточке у Нины Андреевны темные пятна от Асиных слез.

Ася знает, что она глупая. Что она ни сделает, все выходит не так. Ее потом приводят, ставят, спрашивают: Ася, ну скажи, ну зачем ты это сделала? А она не может ответить. Клоун был страшный и смотрел, поэтому оторвала глаза и выбросила в унитаз. А если они там плавают и глядят, и все ему в голову передают, то и голову оторвала и выбросила в другое место.

А белую блузку брала, потому что снежная королева должна быть в белом, а синие пятна потому что рисовала на ней звезды и снежинки как в книжке на мантии, а краска растеклась и не отстирывается. А снежная королева потому что день такой, чтобы стоять у окна и повелевать снежинкам с волшебной палочкой в руке.

— Зачем ты испортила блузку, Ася?

— Не знаю.

Нина Андреевна причесывает Асю и перевязывает ей бантики потуже. Ася чувствует себя затянутой, аккуратной и новенькой, как кукла из магазина.

— Иди умойся, — говорит Нина Андреевна, — и быстро полдничать.

Ася идет умываться. В умывальнике зеркало. В нем чужая красивая девочка с новыми косичками и красными глазами. Ася качает головой и трясет косичками: здравствуйте, здравствуйте, чужая девочка, вы плакали? Да, я плакала, говорит чужая девочка, на нас набросился диванный бегемот.

— Диванный бегемот! — хохочет Ася. — А не хотите умыться?

— Умыться? — говорит красивая девочка в зеркале и красиво качает косами. — Это можно. Только не забудьте, пожалуйста, высморкать мне нос.

Анна Семеновна входит в умывальню, хватает Асю за руку и плещет ей в лицо воду. Вода забивается под веки, красивая девочка в зеркале убегает с криками «диванный бегемот!», бантик сползает. Анна Семеновна трет ей лицо чужим полотенцем, это полотенце Коновалова, а Коновалов сопливый. Теперь Ася покроется коноваловскими соплями. Ася отпихивает полотенце и сует голову под воду, быстро трет лицо, чтобы смыть коноваловские сопли.

— Да что за ребенок такой! — кричит Анна Семеновна. — Все поперек!

— Это не мое полотенце! — отчаянно кричит Ася.

— Какая разница! — кричит Анна Семеновна.

Анна Семеновна хватает Асю за плечи, тащит мимо столиков с полдником, сажает на табуретку возле входа на кухню. Рядом стоит стол, на столе серая кастрюля с хлорным раствором. В серой кастрюле мокнет и воняет хлорная, скользкая, серая марлевая тряпка.

— Посиди здесь и подумай о своем поведении.

Ася ненавидит запах тряпки. Асю тошнит. Ася говорит:

— Меня сейчас вырвет.

Диванный бегемот унес Асю в свое логово, приковал и душит тряпкой.

— Не выдумывай, — говорит Анна Семеновна, достает из кастрюли тряпку и начинает ее отжимать.

Асю рвет на пол.

— Что за девка! — говорит Анна Семеновна убито. — Нина Андреевна! Тут Николаеву вырвало!

Нина Андреевна отвечает с другого конца группы:

— Анна Семеновна, я не могу подойти. Разберитесь сами.

Ася встает и пошатываясь бредет к Нине Андреевне, но та уже сама кричит:

— Ася, за тобой мама пришла!

Асина мама, Нина Андреевна и Анна Семеновна долго разговаривают. Асе сказали «иди погуляй», мама переминается с ноги на ногу, по щекам у нее переливаются красные пятна. Анна Семеновна гудит, а Нина Андреевна вертит головой по сторонам:

— Саша! Ты куда пошел?

— Валя! Отойди от Коли!

Ольга Евгеньевна из соседней группы зовет их играть в ручеек. Ася бежит сквозь коридор из рук, пар, подолов. Этого взять? — незнакомый? Этого — Коновалов! Незнакомый, незнакомый, незнакомый, вдруг его взять опасно? С Валей не хочу, с Таней не хочу, ни с кем не хочу, куда хочу, туда лечу!

Ася выбегает с другого конца ручейка — одна, свободная, довольная: отделалась!

И идет проверять у веранды, нет ли нового письма от Дуни.

— Ася! — говорит ей мама по дороге домой. — Я тебе сколько раз говорила, что нельзя убегать? Почему ты опять убежала?

— Не знаю, — говорит Ася механически.

— Что мне с тобой делать?

— Не знаю, — говорит Ася искренне.

— Ты как себя чувствуешь-то? — вдруг вспоминает мама.

— Ужасно, — отвечает Ася очень честно. — Бегемотовна меня била, совала холодные трубки в уши, потом макала головой в воду, натирала соплями, а потом душила тряпкой. И от этого меня вырвало. Вот.

— Ася, — вздыхает мама. — Ну зачем ты это все придумываешь?

— Не знаю, — вздыхает Ася.

Форма Вселенной

День очень длинный, но еще длиннее ночь. Ночь смотрит светлыми глазами — серыми, полупрозрачными, внимательно, в упор. Задает вопросы, на которые надо отвечать, а нечего. Чего-то хочет от тебя — пароля, волшебного слова, тогда что-то сдвинется, изменится, а так ничего не меняется, ждешь и ждешь неизвестно чего, ждешь и ждешь, как в коридоре поликлиники.

Мама уже успеет со всеми поговорить, подержать на руках какого-то чужого малыша противного, поставь на место, зачем он нам, я же лучше? Почему ты смотришь на него, а не на меня, почему ты хвалишь его, а не меня, я же тоже милая? Я тоже умею говорить, а хожу я даже лучше, я не падаю.

Ася, якать некрасиво.

В очереди успеешь на все посмотреть, прочитать все плакаты про мойте руки перед едой и профилактику простудных заболеваний, они уже успеют все надоесть, и сама успеешь себе надоесть, и тетки в шапках, и дети сопливые, и разговоры: вы за кем? — вы за нами! — за какими такими «нами», кто эти «мы»? — это еще три кило груза, а не мы…

…а все сидишь, и сидишь, и сидишь…

Ночью и плакатов нет. Уже и сама себе надоешь, а все не спишь, и не спишь, и не спишь.

Ночью комната другая: цвета уходят, зато приходят узоры. Узоры и днем есть, они складываются из рисунка плитки, из орнаментов и трещин, из пятен и складок, и мама думает, что Ася ненормальная, потому что она внезапно смеется, а на полу смешная рожа из пятен.

Ночью узоры страшные: рожи и пальцы. Глаза слепые, пучеглазые, как у глубоководных рыб, раззявленные пасти. Ходить по полу опасно, схватят. Свешивать одеяло с кровати опасно, утянут. Подходить к стулу опасно, на нем висит халат-людоед. Он протянет к тебе безрукие рукава и усосет.

Мимо дома проходят машины, и по темному потолку пробегает светлый веер: слева направо, слева направо, слева направо. Это большая дама машет светлым веером, если у нее руки на втором этаже, то где голова? На крыше, наверное. В огромной шляпе. Когда она снимает шляпу, может закрыть всю крышу. Когда она машет веером, надо притаиться: вдруг она засунет руку в окно? И все кактусы посыплются.

Сидеть и плакать в ночном аквариуме, полном слепых глаз, потому что страшно сходить в туалет.

— Ася, что случилось?

— Мне страшно.

— Что опять?

— Я в туалет хочу.

— Иди.

— Включи свет.

Свет падает, и они все разбегаются, как тараканы на кухне, — мама даже не видит, как они прячутся, шмыгают за плинтус, забираются под кровать, прикидываются халатами.

Мама сонная, щурится, потирает плечи, чешет руки спросонок, переминается с ноги на ногу на холодном полу.

— Подожди меня под дверью.

— Ася! Тебе уже шесть лет!

— Я боюсь!

— Иди спать.

— Можно к тебе?

— Ася, у тебя есть своя кровать. Давай я тебя укрою, поцелую, вот возьми Динку…

— Оставь свет!

— И как ты будешь спать?

— Я все равно не буду спать.

— Ася, не глупи. Спи давай, завтра вставать рано.

— А уже завтра.

— Ась, я спать хочу.

— Иди, мам.

Как только выключается свет, во всех углах шорох, они вылезают, смотрят, таращат глаза. Динка, скажи им. Сядь рядом, вот так.

Динка садится возле подушки. Пластмассовый нос водит по ветру, непришитое ухо топорщится, пришитое прижато, пуговичный глаз сверлит темноту.

Ночь длинная, длинная, она не кончается никогда. Никогда — длинное слово, длиннее, чем жизнь. Жизнь кончится, а никогда останется. Оно плодится, разрастается, складывается узорами, узоры делаются все сложнее, ветвятся все дальше, из больших веточек растут маленькие, из маленьких тоненькие, из тоненьких ниточные, из них еще мельче, а там совсем микроскопические, и не кончаются, и так дальше, и дальше, везде. Везде — тоже очень длинное слово. Человек такой маленький, а везде — очень большое, больше дамы с веером. Динка, тихо, она опять махнула.

Вот я тут сижу, кажется, такая большая, а если смотреть на веточки от никогда, то и я маленькая, и мама маленькая, как засохшая ягода на ветке, и Динки совсем не видно, а веточки растут, тянутся, тянутся, уже и нас не видно, и дома нашего, мы все уменьшились, а конца не наступает, и кажется, я падаю куда-то в яму, падаю и падаю..

АААААА!

— Ася! Что случилось?

— Я упала.

— Куда ты упала? Ты тут, на кровати. Тебе приснилось чего?

— Не знаю. Страшное.

— А не надо страшные сказки на ночь читать.

— Это не сказки. Это веточки.

— Ветка в окно?

— Нет, веточки такие маленькие, а на них еще меньше, и еще, и мы с тобой совсем потерялись.

— Какие глупости тебе снятся. Ну вот, обними Динку, спи.

— Нельзя. Она сторожит.

— Хорошо. Пусть сторожит.

Меня никто не возьмет. Они будут тянуть лапы, ручки, веточки, но не возьмут. А тогда они пришлют холод и болезнь. И я заболею и буду лежать, и они будут тянуть из меня жизнь по ниточке, и совсем меня размотают. Я не хочу умирать.

Я не буду плакать. Я не хочу будить маму. Мне ее жалко, я не даю ей спать. Я ее замучила. Но мне очень страшно: здесь, под одеялом, еще ничего, но за ним начинаются взгляды и руки, и веер, и окно, а за ним дама со шляпой на крыше, там чужие, там холод и болезнь, и все расширяется, расширяется в светло-серое, холодное, бескрайнее, в везде, и я одна, и я меньше засохшей ягоды на ветке.

И надо встать и пройти по холодному полу. Он очень холодный, как будто жжется. И там клетчатый пол, как шахматы. И черная комната, и там мама, тоже холодная.

А дальше бескрайнее никогда, потому что у меня никогда, никогда не будет мамы.

— Мама!

— Ася, что с тобой?

— Мама!

— Что случилось?

— Приснилось.

— Что приснилось?

Это нельзя сказать. Потому что если сказать — то допустить его в реальность. Назвать пароль, впустить в свой мир. Я не пущу. Не скажу. Такие вещи не говорят.

— Плохое. Про тебя.

— Ну ты видишь, со мной все в порядке?

— Можно к тебе?

— Можно.

— А можно Динку к тебе?

— Можно.

Вселенная послушно принимает форму яйца; в ней можно склубочиться, подоткнуть одеяло, повращаться и заснуть. Время перестает ветвиться и останавливается: половина четвертого.

Замок

За Асей скоро приедет мама, а за Олей никто не приедет. Ася живет в городе, а Оля здесь. Олины друзья разъехались по деревням, только Ася на август приехала к бабушке. Оля бродит у Асиных ворот, слушает, как у Еремеевны блеют козы. Гремит засов, из калитки выходит Олина бабушка с сумкой.

— А Ася выйдет? — жалобно спрашивает Оля.

— Да кто ее поймет, опять на веранде с книжкой засела, — отвечает Асина бабушка.

Оля уныло бредет туда — в сторону котельной, потом обратно — в сторону колонки. Ждет, пока бабушка скроется за углом и громко кричит:

— А-ся! А-ся!

Повязанная платком голова Еремеевны возникает над ее низкой калиткой:

— Чего блажишь, дурная? Вот же я Макаровне скажу.

Оля убегает от Еремеевны подальше, легко топоча сандалиями. Она рисует прутиком на пыли, собирает в карман голубые стеклышки, пытается поймать на цветущем малиново-фиолетовом репейнике бабочку павлиний глаз, но бабочка улетает. Оля обрывает репьи и делает из них маленькую корзиночку.

Засов гремит снова, калитка скрипит, и выходит Ася. Ждет, пока Оля подбежит.

— А, привет, — говорит она.

Оля хочет дружить с Асей, но Ася такая недоступная. У Аси бело-красное чистенькое платье с клубничиной на кармане и белые носки с кружевами по краешку. И белые туфельки. А у Оли облезло-голубые, уже пыльные, и у одного резинка растянута, он сползает. И красные потертые сандалии, и желтое платье с коричневыми цветами и зелеными ягодами. У Аси красиво заплетенная косичка от темечка и атласный бант, а у Оли банты капроновые и косы как посудные ершики. Как подойти к такой Асе?

Ася направляется к куче песка у ворот.

— Будешь замок строить?

Оля кивает и присаживается рядом.

Ася возводит башню. Выкопала колодец и берет из глубины кучи сырой песок, лепит высокий конус и трет ладонями его бока, пока песок не становится темным и с виду прочным, как цемент. Оля лепит домик и проковыривает в нем дырочки: окно и дверь. Смотрит на Асин конус:

— А что это будет?

— Вот это внутренний колодец будет, а это донжон, — степенно отвечает Ася.

Ася достает из кармана с спичку. К ней приклеен бумажный красный флажок с треугольным вырезом. Ася укрепляет спичку на макушке башни. Выходит здорово, но Оля не знает, что такое донжон, так что переводит тему:

— А в башне кто живет? Красавица?

— Нет, — сосредоточенно бормочет Ася, пристраивая к башне ворота, — здесь живет феодал. Рыцарь. Его звали…

— Бюсси Д’Амбуаз, — выпаливает Оля самое красивое из найденных в памяти подходящих имен и заглядывает Асе в глаза.

— Нет, — отсекает Ася. — Бюсси Д’Амбуаз — это из графини де Монсоро по телеку, а здесь живет… здесь живет злой рыцарь Фрон де Беф.

-А можно я с тобой буду строить?

— Давай. Вот здесь будет крепостная стена, а здесь барбакан.

— Кто?

— Ну вот так вот будет ров, через него мост, а тут барбакан.

— А это что?

— Это тут такая защита входа, такая круглая как будто башня с воротами.

Оля сгребает песок и строит толстую высокую башню. Ася, недовольно нахмурившись, отрывается от возведения барбакана:

— Нет, донжон только один должен быть, самый высокий, нельзя башню выше его. Давай ты вот здесь строй стену, а на стене тоже башни поменьше.

Оля строит стену. Стена длинная, одинаковая, ей уже скучно, и она лепит башенку за башенкой, украшая их верхушки сорванными рядом лютиками.

— А давай как будто твой этот украл принцессу, а за ней как будто принц приехал.

— Мой этот — кто? — строго спрашивает Ася.

— Ну как его? Феодул.

— Феодал?

— Ну.

— Погоди. Там на самом деле он красивую Ревекку украл и рыцаря, а другой рыцарь, черный, за ним пришел и разбойников привел, и они стали осаждать замок. А вот здесь должен быть бартизан, — Ася показывает на угол, где сходятся две построенных Олей крепостных стены.

— Кто? — Оля смущенно смеется. Ася вздрагивает так, будто ее ударили.

— Ничего смешного. Бартизан — это башня такая сторожевая.

— Партизан, — хохочет Оля.

— Не хочешь играть — не надо, — обижается Ася.

— В партизанов! — веселится Оля. Она думает, Асе тоже будет смешно: партизан, толстый такой. — Прикинь, толстый, с бородой, в фуфайке, выходит из леса такой. А эти, рыцари — все — бах, офигели: кто такой?

Оля воображает явление партизана перед защитниками замка и заливается смехом.

Асе кажется, что Оля смеется над ней.

— Смешно дураку, что рот на боку, — оскорблено замечает она.

— Сама ты дура, — по инерции хохочет Оля. — Партизанка Ася!

Оля легко вскакивает на ноги и убегает. Она радуется своему партизану и почти летит от смеха, и сандалии оставляют легкие следы в остывающей тонкой пыли на неасфальтированной дороге.

— Партизан, партизан, — горланит она, а из кармана выпрыгивают голубые стеклышки.

Ася смотрит ей вслед. Вынимает из кармана спички с наклеенными флажками, смотрит на них и кладет обратно в карман. Солнце ушло с песочной кучи за сад, натянулась тень от ворот, и песок быстро стал холодным. Ася подходит к кусту золотых шаров, обрывает один цветок и, сосредоточенно общипывая его на ходу, идет по улице. Лепестки становятся все мельче и сыплются на землю желтой дорожкой.

Из-за угла выворачивает бабушка с тяжелой сумкой.

— А тебя Оля ждала, — говорит бабушка, увидев Асю.

— Я ее уже видела, — Ася крутит в пальцах оставшийся от цветка зеленый пенек.

— Вы хоть погуляли? А то все сидишь на веранде весь день.

— Да ну ее, — Ася отшвыривает останки цветка. — Она дура какая-то.

— Что-то и Маринка у тебя дура, и Оля дура, — осторожно замечает бабушка.

— Бабушка! Ну если она правда — дура?

Бабушка пожимает плечами.

Ася идет с ней домой, ждет, пока бабушка разгрузит сумку, хватает булочку с изюмом и убегает с ней на веранду — дочитывать книжку про рыцарей.