Дмитрий Глуховский. Текст

  • Дмитрий Глуховский. Текст. — М.: АСТ, 2017. — 330 с.

«Текст» — первый реалистический роман Дмитрия Глуховского, автора серии антиутопий о московской подземке. Это книга на стыке триллера, романа-нуар и драмы, история о столкновении поколений, о невозможной любви и бесполезном возмездии. 

— Станция Лобня!

На одном пути остановилась электричка, другой был по горизонт занят товарным составом: заиндевевшие цистерны с нефтепродуктами. Поверх инея шла роспись пальцем — «Крым наш», «Обама чмо», «14/88», «Виталик + Даша», «Мая радзiма — Мiнск», и что-то еще. Илья читал механически, пока шагал к переходу. Крым случился, когда Илья был на зоне, и случился как-то мимо него. Зэки к Крыму были равнодушны, завоевания вертухайского государства их не колыхали. Зэки — оппозиция по определению. Поэтому колониям на выборах и голоса не дают.

До дома от станции решил пройти ногами. Нужно было все это в первый раз ногами пройти. Хотелось. Да и быстрей получится, чем маршрутку ждать.

В Лобне погода была другая. Это Москва жаром дышала, растопленная машинной гарью. В Лобне воздух был прозрачней, морозней; с неба тут сыпало холодной солью, секло щеки. Тротуары не протаяли, вместо асфальта был всюду утоптанный снег. Облепленные машины месили колесами бурую смесь. Блочные дома швами наружу стояли обветренные, невеселые. Люди были настороже. Накрашенные бледные женщины чесали с решимостью куда-то, студя обтянутые колготками ноги.

Полчаса всего электричкой от Москвы, а казалось — в Соликамск приехал. Москва за семь лет постарела, а Лобня вот не изменилась ничуть: та же, что и когда забирали Илью. Та же, что и в его детстве. И Илья в Лобне был родной.

С Ленина свернул на Чехова. Там три улицы шли обрезками, с одной стороны в Ленина упираясь, а с другой — в Промышленную: Чехова, Маяковского и Некрасова. На Чехова стояла материна школа, восьмая. Материна — и его, Ильи.

Она его, конечно, к себе устроила, хотя рядом с домом — во дворах — была другая школа, четвертая. Туда удобнее было бы, ближе: до восьмой детскими шагами полчаса. Но мамка взяла под крыло. До седьмого класса вместе до школы ходили. Потом девчонки начали смеяться, и Илья стал сбегать из дома на десять минут раньше матери, чтобы доказать взрослость и независимость. С сигаретами тогда же началось.

Напротив школьного подъезда Илья замер. Желто-белая, блочная, трехэтажная, окна трехчастные, как дети у домиков рисуют — такая же школа, как у всех остальных в стране. Ее, кажется, ни разу не ремонтировали за последние лет двадцать, хранили для Ильи в первозданном виде. Чтобы легче все вспомнить было.

Дохнул поглубже. Посмотрел на окна: во втором этаже мелкие бегали. Продленка.

Времени было три дня.

Мать из школы уже ушла.

Можно было бы прямо тут ее встретить, у ограды, если б поезд пораньше прибывал. И вместе обратно до дома по снегу, обычной дорогой — по шоссе, через переезд. Но вместе с ней бы ведь и другие училки выходили бы. Завуч, мымра. Узнали бы Илью, конечно, несмотря на землистую кожу и обритые волосы. Столько лет вдалбливали ему в голову свои буквы и цифры… Узнали бы точно.

И что тогда? Как мать своим коллегам его посадку объясняла? Как он сам ей объяснил? Ей-то пришлось поверить: не в то же верить, что сын — наркоман и наркотиками торгует. А теткам всем этим школьным… Им верить в него без надобности. В глаза — покивают, поохают, а за глаза? Опозорил он мать перед всеми? Стали бы они с ним здороваться? А Илья — с ними?

Сунул руки в карманы, нахохлился, заспешил дальше. Чтобы не увидели, в самом деле. Встретимся попозже с ними со всеми, когда придумаем, что говорить и как себя подавать. Встретимся рано или поздно. Маленький город — Лобня.

По Промышленной вдоль русских бетонных заборов он выбрался на Букинское шоссе, и двинул по обочине наперекор снегу, оскальзываясь, но не падая. Брезжил сквозь снег МФЮА, Вера тут училась.

У двадцать седьмого дома остановился еще раз.

Верин.

Серая шестнадцатиэтажка с желтыми застекленными лоджиями: так люди балконы называют, когда пытаются себе у жизни еще пару квадратных метров урвать. Илья насчитал седьмой этаж. Там Вера еще, интересно? Или уехала в Москву, как собиралась? Ей сейчас двадцать семь, как и Илье. Вряд ли еще с родителями живет.

Таких обшарпанных панельных шестнадцатиэтажек, как Верина, тут было три, они стояли особняком на краю массива. Снизу к ним прилепилось похожее на самострой небольшое красное кирпичное здание: совершенно неуместный здесь театр. Поверх второго этажа шли огромные, почему-то готические буквы — «КАМЕРНАЯ СЦЕНА».

Илья прощупал их взглядом. Криво улыбнулся новому смыслу старого названия. Театр всегда тут торчал и всегда так назывался, сколько Илья себя помнил, сколько ходил к этому дому Веру провожать и встречать. Репертуар: «Ваал», «Пришел мужчина к женщине», «Пять вечеров». Скоро новогодние елки.

Поежился. Среди этих панельных-кирпичных декораций накатывало его застиранное прошлое в полном цвете. Четче вспоминалось, чем хотелось бы вспомнить.

В десятом классе, в апреле, он сюда Веру пригласил. На «Горе от ума». Родители отпустили. Весь спектакль он гладил ее по коленке, слушал, как она дышит — рвано. Слушал и плыл. Сердце колотилось. Актеры бубнили что-то неслышно.

А Вера отвела его ладонь, и в искупление этого сцепилась с ним пальцами. Сладкие духи были у нее, со специей какой-то острой.

Позже он узнал: эта острота в приторном коктейле — это она сама была, Вера, ее мускус. Карету мне, карету.

И потом в подъезде ее глупо поцеловал. Пахло кошками и текущим паровым отоплением: уют. На вкус ее язык оказался такой же, как и его собственный. Поцелуй ничем на книжные похож не был. Ломило внизу живота, было стыдно за это, и не было сил остановиться. Вера шептала. Когда ее крикнул в лестничный колодец с седьмого этажа отец, Илья ключом накарябал на том самом месте: «Вера + Илья». Наверное, никуда это признание с тех пор не делось.

Ходит она мимо него каждый день — и плевать. А после каникул, когда все уже очень повзрослели, она позвала его к себе в гости. Родителей не было. Давай уроки поделаем. Диван полосатый, продавленный. Мускус. Оказывается, не духи. Светло было, и от света очень неловко. На полу стояла полная наполовину двухлитровая бутылка «Фанты». Потом они — потные, тощие — пили жадно по очереди оранжевое колючее, и смотрели друг на друга, не зная, как дальше жить.

Ну и дальше. Дальше все-таки как-то еще три года. Жили-были. Илья прищурился на ее балкон, на окна: не мелькнет силуэт?

Было непроглядно. Да нет там Веры, наверное. Уехала в Москву. Пустой безглазый балкон. Стекло мутное, а за ним — велосипед, банки с соленьями, удочки отцовские. Перешагнул через переезд, двинул дальше по Букинскому, пытаясь нарисовать себе на снежном темнеющем шоссе лето, и летние их с Верой тем же маршрутом гуляния. Не рисовалось. Вместо этого назойливо, как сигаретный дым, который рукой не разогнать, висела перед глазами картина из «Рая». Той ночью. Танцпол. Сука. Все, что случилось. Висела и выедала глаза дымом, до слез. Все он правильно тогда сделал? Да. Да? А она потом? И все равно — да?

Ничего. Теперь все кончилось. Скоро семь лет забудутся. Будет обычная жизнь. Он оставил по левую руку лобненский скверик: четыре скамейки квадратом у подножия гигантской опоры ЛЭП, и кучкующиеся неподалеку березки, чахлые и калечные от соседства с высоким напряжением. Несмотря на ледяную соль, на скамейках дежурили мамочки с колясками, питали младенцев кислородом.

Свернул на Батарейную. Прошел памятник самой Батарее, которая Лобню обороняла во время войны: постамент с древней зениткой, установленный как будто в обложенный гранитом огромный окоп. По внутренним стенам окопа — таблички с фамилиями павших героев. Один туда узенький заход с улицы, а больше окопного нутра ниоткуда не видно. Тут с Серегой курили обычно после школы, а рядом бомжи травились водкой с нечеткими этикетками. Илья с Серегой читали фамилии на табличках, искали: у кого ржачней, тот выиграл. Бомжи трудно говорили о жизни в своей параллельной вселенной. Илья запоминал слова.

Потом шли к Сереге рубиться в плейстейшн, пока родаки не вернутся. А потом еще по улице ходил один, выветривал дым. Если бы мать поймала его на куреве, хана бы ему была.

От Батареи перебежал улицу — и вот уже начало Деповской. Защемило. Двор сложен из хрущевок: бурый кирпич, белые рамы. Перекошенная карусель припорошена. Голые березы шестиэтажные. Уже и дом показался, Илья даже окно свое нашел, торцевое. А мать видит его сейчас? Ведь бегает наверняка смотреть его, пока еда греется. Он ей помахал. Прошел гаражами. Помойка разрисована персонажами «Союзмультфильма»: Львенок, Черепаха, Винни-Пух, Пятачок. Поблекли, шелушатся, смеются.

Над гаражами колючка натянута: там сзади — территория железнодорожного депо, в честь которого и улица. Старуха крошит замерзшим помоечным голубям хлеб и за бесплатный хлеб их воспитывает.

Девчонка незнакомая выбежала в плюшевом домашнем костюме мусор вынести. Заметила Илью: пришлось бы встретиться у мусорных баков. Развернулась от греха подальше и засеменила через холод на дальнюю свалку со своими пакетами. Илья только руки в карманы поглубже засунул.

Подъезд. Поднял палец к кнопкам домофона. Голова закружилась. Кнопки были те же, что и семь лет назад. Дверь та же была. Палец вот был другой совсем. Но подъезд — внутри — он ведь такой же? И квартира. И мама.

Нажал: ноль, один, один. Вызов. Заверещало. И заворочалось сердце. Не думал, что будет волноваться. Чего волноваться? Он столько себе этот день представлял. Столько думал о нем. Когда приходилось в колонии терпеть — думал об этом подъезде, об этом домофоне. О возвращении. Были вещи, которые приходилось жрать — ради того, чтобы вернуться. Чтобы снова стать нормальным. Как?

Доучиваться пойти. Мать по телефону говорила: ты не должен им позволить себя искалечить. Они у тебя отобрали столько лет, но ты все еще молодой. Мы все наладим. Один раз смог без взятки в МГУ поступить, подготовились мы с тобой как-то, сможешь и вернуться. Не филфак, не МГУ, так другое что-нибудь. Ты талантливый, у тебя ум гибкий, ты только не дай ему окостенеть, закоснеть. Не позволяй себе озвереть. У тебя защитный слой. Он все отталкивает, всю мерзость. Что бы там с тобой ни происходило, в тюрьме, не пускай внутрь. Пусть это не ты там как будто. Как будто это роль, которую ты должен играть. А настоящий ты во внутреннем кармане спрятался и пересиживаешь. Не пытайся только, ради бога, там героя играть. Делай, что сказано. А то сломают, Илюша.

Сломают или совсем убьют. Систему не перебороть, а зато можно незаметным сделаться, и она про тебя забудет. Надо переждать, перетерпеть. Вернешься, и мы уж все наладим. Соседи косо смотреть будут — переедем в твою чаянную Москву. Там никто никого не знает в лицо, там у людей памяти на один день хватает. И девушку еще найдешь себе, ладно с ней, с Веркой, ведь и ее понять можно. Только живым вернись, только здоровым. Да хоть рисовать, ладно с тобой, иди уж! Двадцать семь лет — все только начинается! Домофон молчал.

Так, еще раз. Ноль. Один. Один. Может, за продуктами вышла? Сметаны нету или хлеба. Илья растерянно оглянулся: ключа от дома у него не было. Без матери он назад попасть не мог. Подергал за ледяную ручку.

Отступил на несколько шагов назад. Нашел свое окно на третьем. Форточка открыта черным провалом — проветривает кухню — а в остальных стеклах небо текучим цементом отражается. Густеет. Не пора свет зажечь? У соседей вон уже загорелось.

— Ма! Мааам!

Вышла все-таки, что ли? И сколько ему теперь стоять тут? Или надо обходить все окрестные продуктовые? Нет хлеба — и черт бы с ним! Можно было дождаться его, он и сам бы сбегал. Двое суток в пути, башка чешется, живот скручен, да к тому же еще и приспичило, пока от станции шел.

— Мам! Ма-ма!!! Ты дома?!

Окна были свинцовые.

Стало вдруг страшно.

Ноль-двенадцать.

— Кто? — сипло оттуда.

Слава богу.

— Теть Ир! Это я! Илья! Горюнов! Да! Мать не открывает что-то! Вернулся! Отпустили! Все отбыл! Откроете?

Соседка сначала разглядела его в дверной глазок. Илья специально под лампочку встал, чтобы тетя Ира могла его сердцевину опознать сквозь наросшие годовые кольца.

Скрежетнул замок. Она вышла на площадку: брюки, остриженные волосы, отечное лицо, дамская сигаретка. Деповский бухгалтер.

— Илья. Илюшка. Как тебя они.

— А мама — не знаете, где? Дозвониться не могу, и сейчас вот…

Тетя Ира чиркнула зажигалкой. Чиркнула еще. Запали щеки. Посмотрела на мусоропровод между этажами — мимо Илюшиных глаз.

— Позавчера она… С сердцем ей плохо стало. Куришь?

— Курю. А то я звоню… В больницу увезли, да? В какую? А телефон не взяла с собой?

Тетя Ира выдала ему тонкую белую сигарету с золотым ободком.

— .Скорая. сказала — инфаркт. Обширный.

Она втянула в себя с треском всю сигаретку. Прикурила одну от другой.

— Это… — Илья мотнул головой. Курить воздуха не хватало. — Это?.. В реанимации? Поэтому?

— И тут они ее… В общем, пытались. Но ехали долго. Хотя ехать-то тут.

Она помолчала. Не хотела вслух говорить, хотела, чтобы Илья сам все понял.

Эрик Хобсбаум. Разломанное время

  • Эрик Хобсбаум. Разломанное время / Пер. с англ. Н. Охотина. — М.: Издательство АСТ: CORPUS, 2017. — 384 с. 

Известный британский историк, автор таких работ, как «Эпоха революций: Европа 17891848», «Эпоха капитала: Европа 18481875» и «Век империй: Европа 18751914», Эрик Хобсбаум в своей новой книге «Разломанное время» анализирует разные течения в искусстве и точно определяет связь между ними и ключевыми моментами истории XX века.

Глава 18

Искусство и революция

Между европейским культурным и художественным авангардом (термин стал использоваться примерно с 1880 года) и крайнелевыми партиями XIX и XX веков нет непременной логической связи, хотя и авангард, и партии представляли себя носителями «прогресса» и «современности» и были транснациональны в своих масштабах и амбициях. В 1880–1890-х годах новые социал-демократы (в основном марксисты) и левые радикалы сочувственно относились к авангардным художественным течениям: натуралистам, символистам, Движению искусств и ремесел и даже к постимпрессионистам. В свою очередь, симпатия авангардных художников к защитникам бедных и притесняемых подталкивала их к социальной и даже политической позиции. Это относилось даже к таким состоявшимся фигурам, как сэр Губерт Геркомер («Забастовка», 1890) или Илья Репин («17 октября 1905 года»). Русские художники-мирискусники, вероятно, представляли из себя сходную фазу авангарда вплоть до отъезда Дягилева на Запад. Знаменитый портретист Серов в 1905–1907 годах также демонстрировал отчетливую политическую позицию.

В предвоенное десятилетие расцвет нового и радикально-провокативного авангарда в Париже, Мюнхене и столицах империи Габсбургов провел водораздел между политическим и художественным. К этому же водоразделу позже присоединилось уникальное сообщество русских художниц. Под разнообразными и пересекающимися ярлыками — кубисты, футуристы, кубофутуристы, супрематисты и т. д. — эти радикальные инноваторы с революционными взглядами на искусство, ищущие вдохновения в космосе и мистике, уже не интересовались левой политикой и почти не поддерживали с ней контактов. После 1910 года даже молодой большевистский поэт и драматург Владимир Маяковский на время отошел от политики. Если авангардисты читали в то время философские книги, то это был не Маркс, а Ницше, чьи политические воззрения были скорее в пользу элит и «сверхлюдей», чем народных масс. Только один художник, назначенный на ответственный пост новым советским правительством, был членом партии социалистической направленности: бундовец Давид Штеренберг (1881–1938).

С другой стороны, и социалисты не слишком доверяли непонятным изобретениям нового авангарда, поскольку считали главной задачей нести искусство — под которым, как правило, понималась высокая культура образованной буржуазии — в трудящиеся массы. В лучшем случае некоторые социалистические лидеры, такие как, к примеру, журналист и большевик Анатолий Луначарский, не будучи убежденными сторонниками нового искусства, оказывались достаточно чувствительны к современным интеллектуальным и культурным течениям и понимали, что аполитичные и даже антиполитичные революционеры от искусства могут иметь определенное воздействие на будущее.

В 1917–1922 годах центрально- и восточноевропейский авангард, которому предстояло превратиться в единую плотную трансграничную паутину, массово перешел на революционно-левые позиции. Вероятно, это стало большей неожиданностью в Германии, чем в России, на этом «Титанике», пассажиры которого осознавали приближение айсберга революции. В России, в отличие от Германии и Габсбургской империи, синдром отторжения прошедшей войны играл незначительную роль. Два ключевых авангардиста — поэт Владимир Маяковский и художник Казимир Малевич — делали в 1914 году популярные патриотические плакаты. Их вдохновляла и политизировала сама революция, так же как это происходило в Германии и Венгрии. Она же принесла им международную известность, благо- даря которой Россия считалась центром модернизма вплоть до 1930-х годов.

Революция дала новому русскому авангарду уникальную власть и влияние под благосклонным присмотром наркома просвещения Анатолия Луначарского. Только желание режима сохранить наследие и институты высокой культуры удерживало авангардистов (особенно футуристов) от полного уничтожения старой культуры (Большой театр лишь чудом не был закрыт в 1921 году). Мало кто из художников был так предан Советам («Нельзя ли найти надежных антифутуристов?» — спрашивал Ленин). Шагал, Малевич и Лисицкий возглавили художественные школы, архитектор Владимир Татлин и театральный режиссер Всеволод Мейерхольд — отделы Наркомпроса. Прошлого больше не существовало. Искусство и общество предстояло создавать заново. Все казалось возможным. Мечты о жизни, неот- делимой от искусства, о публике, неотделимой от творца, — или отделимых, но объединяемых революцией, — теперь могли хоть каждый день воплощать на улицах, на площадях мужчины и женщины, которые сами становились творцами, как демонстрировало советское кино, поначалу настороженно относившееся к профессиональным актерам. Авангардный писатель и критик Осип Брик сформулировал это так: «Каждый должен стать художником. Все может стать искусством».

Футуристы, кого бы ни объединял этот общий термин, а позже конструктивисты (Татлин, Родченко, Попова, Степанова, Лисицкий, Наум Габо, Певзнер) крайне последовательно шли к этой цели. Именно они обеспечили русскому авангарду мощнейшее влияние на весь остальной мир — в том числе через кино (Дзига Вертов и Эйзенштейн), театр (Мейерхольд) и архитектурные идеи Татлина. Русский авангард играл ведущую роль в тесно переплетенных русско-немецких культурных движениях, имевших важнейшее значение в современном искусстве периода между Октябрьской революцией и холодной войной.

Наследие этих радикальных взглядов до сих пор входит в арсенал базовых приемов, используемых в киномонтаже, книжной верстке, фотографии и дизайне. Невозможно не восхищаться этими достижениями: татлинским проектом Памятника III Интернационалу, красным клином Эль Лисицкого, монтажом и фотографиями Родченко, «Броненосцем „Потемкиным»» Эйзенштейна.


От их работ первых лет революции мало что сохранилось. Не было построено ни одного здания. Ленин, будучи прагматиком, признавал пропагандистский потенциал кино, но экономическая блокада практически не пропускала кинопленку на советскую территорию во время гражданской войны; студенты нового ВГИКа, основанного в Москве в 1919 году, под руководством Льва Кулешова оттачивали мастерство монтажа, кромсая и склеивая сохранившиеся ленты. Один из первых декретов марта 1918 года предусматривал снесение памятников старого режима и замену их на статуи революционных и прогрессивных фигур со всего света, для воодушевления неграмотных. Около сорока памятников было воздвигнуто в Москве и Петрограде, но сделанные на скорую руку, в основном из гипса, они простояли недолго. Возможно, и к лучшему.

Авангардисты с энтузиазмом погрузились в уличное искусство, малюя лозунги и изображения на стенах и площадях, железнодорожных станциях и «летящих вперед паровозах», а также обеспечивая убранство на революционных праздниках. Это искусство было временным по самой своей природе, но все равно порой не доживало до своего естественного конца: один раз дизайн, придуманный в Ви- тебске Марком Шагалом, был признан недостаточно политическим, в другой — Ленин воспротивился покраске деревьев у Кремля в голубой цвет плохо смываемой краской. Мало что из этого сохранилось, кроме нескольких фотографий и поразительных эскизов для ораторских трибун, киосков, церемониальных инсталляций и т.п., включая проект знаменитой татлинской Башни Коминтерна. Единственными творческими проектами, которые удалось полностью реализовать во время Гражданской войны, стали театральные постановки, но сценические действия сами по себе эфемерны, хотя декорации некоторых постановок остались целы.

С окончанием Гражданской войны и наступлением рыночного нэпа в 1921–1928 годах стало куда больше воз- можностей для реализации проектов новых художников, и авангард смог сделать шаг от утопии к практике, хотя и ценой все большей раздробленности. Ортодоксальные коммунисты настаивали на полностью рабочем Пролеткульте и нападали на авангард. Внутри самого авангарда представители чистейшего революционного искусства, такие как Наум Габо и Антуан Певзнер, осуждали «продуктивистов», стремившихся к прикладному искусству, промышленному дизайну и к отказу от мольберта. Это привело к дальнейшим личным и профессиональным конфликтам, как те, что привели к изгнанию Шагала и Кандинского из Витебского художественного училища и замене их там на Малевича.

Связи между Советской Россией и Западом — в основ- ном через Германию — множились, и в течение нескольких лет авангардисты свободно перемещались между Европой и Россией. Некоторые из них (Кандинский, Шагал, Юлиус Экстер) остались на Западе, примкнув к эмигрантам ранней волны, собравшимся вокруг Дягилева, таким как Гончарова и Ларионов. В целом наиболее долгосрочные творче- ские достижения русского авангарда состоялись в середине 1920-х годов — особо стоит отметить первые триумфы нового русского «монтажного» кинематографа, «Кино-глаз» Дзиги Вертова и «Броненосец „Потемкин“» Сергея Эйзен- штейна, фотопортреты Родченко и некоторые нереализованные архитектурные проекты.

До конца 1920-х на авангард не было серьезных нападок, хотя партия и не одобряла его, — в том числе потому, что его привлекательность для «народных масс» была, бесспорно, слишком незначительной. На стороне авангарда находились не только Луначарский с его широким кругозором, глава Наркомпроса с 1917 по 1929 год, и культурные лидеры большевиков Троцкий и Бухарин, но и стремление советского режима задобрить нужных «буржуазных специалистов», образованную, но в основном оппозиционную интеллигенцию, которая была главным потребителем искусства, включая авангард. В период между 1929 и 1935 годами Сталин, предоставив ей приемлемые материальные условия, принудил ее к полному подчинению власти. Эта безжалостная культурная революция означала конец авангарда образца 1917 года — соцреализм стал обязательным для всех. Штеренберг и Малевич замолчали; Татлин, лишенный возможности выставляться, ушел в театр; Лисицкий и Родченко нашли пристанище в иллюстрированном журнале «СССР на стройке»; Дзига Вертов закончил как монтажер кинохроники. Хотя в большинстве своем авангардисты пережили эпоху сталинских репрессий (в отличие от старых большевиков, подаривших им этот шанс), их произведения, погребенные в российских музеях и частных собраниях, казалось, были навсегда забыты.

Но несмотря на это, мы по сей день живем в визуальном мире, который в значительной степени создан ими в первое десятилетие после революции.

 

Александр Генис. Картинки с выставки

Александр Генис  культуролог и блестящий эссеист, автор книг «Странник», «Американская азбука», «Пейзажи» и других. «Картинки с выставки» — книга его впечатлений и размышлений, собранных за три десятилетия в лучших музеях мира. Под обложкой — разговор об абсурде Магритта и восторге Шагала, романтизме Фридриха и золоте Климта, бронзовых ковбоях и нью-йоркских небоскребах.

Алфавит Шагала

Оксюморон, — сказал Эпштейн, когда мы с ним подходили к Еврейскому музею Нью-Йорка, — такого, в сущности, не может быть.

— Конечно, — согласился я, — музей нарушает вторую заповедь: «Не сотвори себе кумира».

— Поэтому, — неожиданно заключил Миша, — среди мастеров авангарда столько еврейских художников.

Борясь с ортодоксальным подсознанием, они не решались изображать мир таким, каким он создан, чтобы не вступать в конкуренцию с Богом. Отсюда деформации видимых образов, которые, собственно, и отличают авангард от реализма.

— Искажая реальность, — обрадовался я мысли, — художник словно просит у нее прощения за свое кощунственное ремесло. Вот так благочестивые евреи пропускают из благоговения букву в слове «Б-г».

Шагал, однако, благоговел громко, не стесняясь своего богоборческого искусства. Его картины живут озвученными: они кричат и поют. Не зря работы художника украшают оперные театры — и нью-йоркский, и парижский. Побывав в последнем, Солоухин брезгливо пожаловался на то, что французы смешали высокое искусство с местечковым. По-своему он был прав. Шагал хотел вместить мир в родной штетл и научил всех говорить на его языке.

Накануне ХХI века лучше всех приспособленный к ретроспективам музей Гуггенхайма устроил смотр искусству уходящего века. Обойдя внутри гениальной спирали все школы и направления — от раннего Пикассо до позднего, — я восхищался всеми, но жить бы хотел только с картинами Шагала. В них тепло, уютно, до земли недалеко, но и к небу ближе.

Неудивительно, что каждый раз, когда в Нью-Йорке устраивают его выставки, приходят толпы. На этот раз экспозиция покрывала самые трудные годы — военные. Сперва Шагал надеялся отсидеться в Провансе, но вскоре пришлось бежать в Нью-Йорк, откуда он перебрался в Катскильские горы. Жил в маленьком городке Крэнберри-Лэйк (и правда — озеро, я в нем ловил рыбу). Там художника никто не знал. Однажды Шагал хотел расплатиться за визит к местному доктору своим рисунком. Сельский врач предпочел два доллара, чего ему так и не простили наследники. 

Все бы ничего, но в Америке внезапно умерла его жена и муза — возлюбленная Белла. Горюя, Шагал перестал работать. Беспокоясь об отце, дочь нашла ему компаньонку (племянницу, не могу не сказать, того самого Хаггарда, что написал «Копи царя Соломона»). Шагал на ней женился и снова стал писать свадьбы, цветы и ангелов. После войны вернулся во Францию и умер в лифте, поднимаясь в мастерскую. Ему было девяносто семь. Но все главное в этой растянувшейся почти на век жизни произошло в самом начале. В сущности, Шагал всю жизнь писал свое детство, когда он, как Адам, открыл мир и назвал его по-своему. В Париже, считая мастерскую Эдемом, он писал картины голым.

— Я бродил по улицам, — вспоминал Шагал в мемуарах, — и молился: «Господи, Ты, что прячешься в облаках или за домом сапожника, яви мне мой путь, я хочу видеть мир по-своему». И в ответ город лопался, как скрипичная струна, а люди, покинув обычные места, принимались ходить над землей.

— Почему у Шагала все летают? — спросил я у внучки Шолом-Алейхема Бел Кауфман, знавшей художника.

— Кто бы о нем говорил, если бы у него не летали, — не без ехидства ответила она.

— Почему у Шагала все летают? — спросил я у знакомого книжника.

— Евреи жили так скученно, что от тесноты можно было сбежать только в небо.

— Почему у Шагала все летают? — спросил я у одноклассника, ставшего хасидом.

— Искра божественности тянется к своему Создателю, и у святых цадиков приподнимается бахрома на одежде.

— А почему мы этого не видим?

— Глухой, ничего не знавший о музыке, увидел пляшущих на свадьбе и решил, что они сошли с ума, — ответил он мне хасидской притчей, и, вооружившись ею, я отправился на выставку.

Больше всего там было Христа. Таким был ответ Шагала на Холокост. Для него распятый был прежде всего бедным евреем. У шагаловского Христа — глаза коровы, невинной жертвы, которая все терпит и никогда не ропщет, хотя и не знает за собой вины. Таких коров резал дед-мясник. Животные — самые красивые существа на его полотнах. Они прекрасны и невинны, как дети и ангелы. Последними кишат его картины.

— Естественно, — сказал хасид, — каждое доброе дело порождает ангела.

— Еще бы, — поддакнул я.

— А каждый грех, — и он покосился на меня, — демона.

На картинах ангелов больше, но в шагаловской «Гернике» («Падение ангела», которое он под давлением истории переписывал раз в десять лет) они сыплются сверху, как бомбы, словно само небо не выдержало ужаса происходящего.

Обычно, однако, на холстах Шагала все взлетает, а не падает. Он — художник радости, а не горя. Мир у него пребывает в том регистре восторженной экзальтации, которую я встречал — вопреки названию — у Стены плача. Радость на его картинах прячется, как магма, под окостеневшим слоем обыденного. Выпуская ее на волю, Шагал восстанавливал противоестественное положение вещей.

— Все мы, — писал он, — робко ползаем по поверхности мира, не решаясь взрезать и перевернуть этот верхний пласт и окунуться в первозданный хаос.

Чтобы увидеть его глазами художника, надо подойти к холстам вплотную. Абрам Эфрос, первым открывший гений Шагала, считал его мазок самым красивым во всей отечественной живописи. И действительно, если смотреть долго и вблизи, то начинаешь понимать художественную логику мастера. Собираясь с окраин полотна, мазки исподволь стягиваются в образ. Становясь все гуще, краска топорщится ближе к центру. Эта «тактильная» живопись будто рвется к трехмерным видам искусства — мозаике и, конечно, витражам, которыми Шагал заполнил Иерусалим, Нью-Йорк и соборы Франции, оставшиеся после войны без стекол.

Но если подойти еще ближе, так, чтобы забыть о расплывшемся сюжете, можно проследить за поэтической эволюцией мазков. Вот так Бродский советовал читать стихи, ставя себя в положение поэта. Как всякая строка требует продолжения и конкретного решения, так один мазок тянет за собой другой, словно рифма — строчку. Вызов палитры рождает композицию. Люди и вещи вызываются из небытия потребностью художника в динамичном равновесии, в красочном балансе и цветовой гармонии.

— После Матисса, — говорил Пикассо, — никто не понимал цвета лучше Шагала.

Не доверяя ни одной школе, презирая манифесты и теории, Шагал не создал своей мифологии, которая так часто помогала художникам в их отношениях с критиками. Вместо богов и героев, символов и аллегорий, сознательных и подсознательных намеков Шагал обращался к персональному алфавиту вещей, обставивших его ментальную вселенную.

Часто это была парящая в небе рыба. Она напоминала о селедке, местечковой манне небесной. Еще чаще — скрипка, сопровождавшая и создававшая праздник. Иногда часы — старинные, монументальные, с бронзовым маятником и громким ходом. Не обязательная, но престижная — «буржуазная» — роскошь, такие часы были не символом бренности или пластичности времени, как у Дали, а знаком домашнего уюта, вроде абажура у Булгакова. И всё это взлетало в воздух от тихого взрыва, который производила кисть художника. Шагал пишет лопнувший от восторга мир.

Конечно, на его полотнах есть страх, кровь, распятый еврей и горящие крыши. Но это — кошмар заблудившейся истории. Благодаря Шагалу ей есть куда вернуться

Дэвид Болдаччи. Последняя миля

  • Дэвид Болдаччи. Последняя миля / Пер. с англ. А.В. Филонова. — М.: Издательство «Э», 2017. — 480 с.

Имя автора множества книг и сценариев Дэвида Болдаччи занесено в Международный зал славы писателей криминального жанра. «Последняя миля» — продолжение детективной истории об Амосе Деккере. Страшный удар по голове оборвал его спортивную карьеру, но пробудил уникальную способность к абсолютной памяти, которая теперь помогает ему раскрывать загадочные преступеления. 

За столом сидел высокий мужчина, выглядевший подтянутым и элегантным, несмотря на преклонный возраст. На нем был парадно-выходной мундир, увешанный медалями и орденскими лентами. Седые усы были аккуратно подстрижены, а редеющие волосы зализаны назад. Лицо его смахивало на гранитную плиту, которую пару столетий обтачивала бегущая вода. Встав, мужчина протянул руку.
— Шеф Макклеллан, — произнес он, обмениваясь рукопожатием с каждым по очереди. — Прошу садиться. — Обойдя вокруг стола, полицейский направил их к местам на креслах и диване, прежде чем усесться напротив. — Хотите что-нибудь выпить? Кофе вполне недурен, есть и вода в бутылках.
Они вежливо отказались.
Откинувшись на спинку кресла, Макклеллан оглядел их с головы до ног.
— Благодарю, что пришли. Уж, разумеется, вы можете понять, что, когда с визитом является ФБР, я держу ушки на макушке.
— Несомненно. Как я понимаю, вы поговорили с мисс Пирс? — сказал Богарт.
— Дьявол, да мне без надобности полагаться на это. Факт в том, что в маленьком городке новости разносятся быстро. Глаза и уши повсюду. — Протянув длинную руку, он прихватил со стола кружку и отхлебнул из нее.
Декер заметил, что на кружке начертаны слова «Virtuteetarmis».
— Официальный девиз великого штата Миссисипи, — заметив его взгляд, пояснил Макклеллан.
— «Доблестью и оружием», — перевел Амос.
— Вы знаете латынь?
— Нет, просто помню, что видел это где-то.
Макклеллан поставил кружку.
— Так что привело вас сюда, люди? — Он обводил их взглядом, пока не остановился на Марса. — Ну, вас я знаю. Но вы не из ФБР.
— Нет, я Мелвин Марс.
— Черт, да, он самый. Видел, как вы играли в футбол в колледже. Ну а я выпускник Старушки Мисс, тоже играл в футбол. Рад, что ни разу не пришлось с вами схлестнуться. Вы как тягач «Мак» с двигателем «Феррари». Обалденный игрок, сынок.
— Спасибо.
Пока Макклеллан говорил, Декер прикрыл глаза, а затем в его голове будто включился свет, когда он сделал правильное сопоставление.
«Старушка Мисс».
Он открыл глаза.
— И я слыхал о… э-э… вашей ситуации, — продолжал Макклеллан. — Рад, что вы вышли. Смахивает на изрядную несправедливость.
— Я так это и воспринимаю, — лаконично отозвался Марс.
Макклеллан переключил внимание обратно на Богарта.
— Итак, можете мне что-нибудь поведать?
— Мы просто рассматриваем кое-какие события прошлого, которые могли оказать влияние на более недавние.
Макклеллан кивнул.
— Послушайте, не хочу отнимать у вас время, агент Богарт. Я занят и знаю, что вам тоже некогда. Мне известно, что вы наводите справки о теракте в церкви, имевшем здесь место в шестьдесят восьмом году. Как вам известно, никто так и не был арестован. Дьявольски огорчительно. Едва вступив в органы много лун назад, я сделал заход на это дело, как, впрочем, чуть ли не каждый в полицейских силах Кейна.
— И добились каких-либо успехов?
— Ни малейших, но не от недостатка усердия. Это черное пятно на репутации городка, скажу я вам. Что может быть лучше, чем распутать дело спустя столько времени? — Он развел руками. — Ну так как, не забрезжил свет?
— Рано еще судить, — Богарт тоже развел руками.
Макклеллан снова поглядел на Мелвина.
— А поскольку мистер Марс здесь, я должен заключить, что он тоже имеет к этому какое-то отношение?
— Это еще надо установить. Нам предстоит долгий путь, где потребуется делать и другие остановки.
— И где бы это? — поинтересовался Макклеллан.
— Не в Миссисипи. Расследование охватывает территорию нескольких штатов. И могу вам сказать, что, если нам потребуется какая-либо помощь в Миссисипи, первым делом мы обратимся к вам.
— Что ж, о большем и просить грешно.
Он встал, а за ним и остальные. Снова обменялись рукопожатиями.
Пожимая руку Марсу, Макклеллан задержал ее чуть дольше.
— Рад, что вам представился второй шанс, молодой человек. Несомненно, вы воспользуетесь им в полной мере. Надеюсь, вас ждет хорошее будущее. Лучше, чем прошлое. Просто смотрите вперед. Не оглядывайтесь. Вы справитесь.
Мелвин поглядел на него не без удивления, но кивнул.
Выйдя из отделения полиции, они направились к машине.
— Ну ладно, он был весьма вежлив; так почему ж у меня такое чувство, словно я только что была на междусобойчике с социопатом? — содрогнулась Джеймисон.
— А еще он хочет, чтобы я сосредоточился на будущем, а не на прошлом, — добавил Марс.
— По-моему, это специфическое послание было адресовано всем нам, — прокомментировал Декер.
— А еще он дал понять, что в этом городе ничего не ускользает от его внимания, — заметил Богарт.
— И Пирс наверняка передала ему, о чем мы расспрашивали, — рассуждала Джеймисон. — Должно быть, он подослал каких-нибудь головорезов, чтобы допросить бедняжку миссис Райан, и она сообщила им об упоминании трех мушкетеров. Значит, он знает, что оказался на мушке.
— Наверное, надо вызвать еще агентов, — решил Богарт. — Я чувствую себя здесь как голый.
— Не надо было нам браться за дело так круто, — сказала Джеймисон. — Впрочем, опять же, мы же не знали, что одним из главных игроков выступает долбаный шеф полиции.
— И может быть, мы обратим это себе на пользу, — отозвался Декер.
— Как? — заинтересовался Богарт.
— Давайте науськаем пса спугнуть дичь.
— И как же вы предлагаете взяться за это? — спросил спецагент.
— Встретимся в отеле, — и, развернувшись, Амос направился обратно в участок.

***

Пару минут спустя Декер уже сидел напротив Макклеллана в кабинете последнего. Тот смерил его взглядом с головы до ног.
— Не поймите меня неправильно, но вы малость не в форме для ФБР.
— Вам надо было видеть меня прежде, до того, как я сел на диету. — Декер замолчал, разглядывая полицейского.
— Хотите обсудить что-либо еще? — поинтересовался Макклеллан. — Как я понимаю, ваши друзья поехали дальше?
— Им надо проверить кое-что еще. Но мне вздумалось вернуться и потолковать с вами.
— Правда? О чем же?
— О четырех мушкетерах.
— Как-как?
— О четырех мушкетерах.
— Вы имели в виду трех мушкетеров, не так ли? Как в книжке? Или я что-то упустил?
— Скорее о местных. И считал Чарльза Монтгомери четвертым мушкетером.
— Кого?
— Вы же играли с ним в Старушке Мисс, не так ли? Потому что он был в той же команде, что и вы.
— Не могу сказать. Давненько это было. Память уже не та.
— Но о нем вам тревожиться незачем. Он мертв. Казнен в штате Алабама. Впрочем, вы наверняка об этом знаете.
— Нет, не знал.
— Может, я неправильно выразился…
— Так разъясните.
— Три мушкетера, как было сказано в альбоме выпускников Кейнской средней школы. Вы, Дэнни Истленд и Турман Хьюи. Вы, ребята, бегали виражом — два хафбека и один квотербек. Хьюи был квотером, а вы с Истлендом — таранами. Ну и как, срабатывало?
— Дэнни был скорее скэтбеком*. Рывок делал я. Но мы выиграли два чемпионата штата подряд. А в Миссисипи футбол как общественное времяпрепровождение стоит всего на ступеньку ниже, чем посещение церкви.
— Не сомневаюсь. Так что, как ни крути, три мушкетера. Друзья навсегда.
— Я могу понять, к чему это ведет?
— Попробуйте такое: это вас осенила идея послать Монтгомери проехать мимо пьяным, чтобы у копов был благовидный предлог пуститься в погоню, позволив вам, ребятишкам, сделать свое грязное дело? Или это квотерХьюи подсказал? Потому что к этому и сводилась роль Монтгомери — пьяный водитель, отрывающий копов от охраны офиса НАСПЦН в Таскалусе, а после здешней церкви в Кейне.
— Боюсь, вы лепечете невесть что, — с жалостью поглядел на него Макклеллан. — Не проверить ли мне вас на предмет опьянения?
Откинувшись на спинку кресла, Декер напустил на себя нарочито задумчивый вид, хотя на самом деле задумываться было почти не о чем. Он прекрасно знал, как разыграть эту партию.
— Ну, может статься, что четвертым мушкетером был Рой Марс, или как там его звали, а вовсе не Монтгомери, хотя Чаки и провел отвлекающий маневр на обоих местах терактов. Вы знали Роя под его настоящим именем, а не вымышленным. Имя у него начинается на «А», а фамилия — на «К». Вот и все, что мне известно. — Декер помолчал, прежде чем обрушить удар кувалды. — Своего настоящего имени во время недавней встречи он мне не назвал.
Единственной приметной реакцией шефа полиции на эту информацию был едва заметный лицевой тик, которого Декер прежде не замечал, потому что его и не было.
— Извините, может, вы не знали, что он еще жив, — разыграл Амос замешательство. — А эти дела в Техасе — сплошное очковтирательство, стоившее Мелвину двадцати лет жизни за то, чего он не совершал.
— Значит, вы утверждаете, что этот некий Рой жив? — Макклеллан облизнул губы.
— Очень даже. Приставил мне нож к горлу, когда я спал. Весьма внушительный тип. Прикончит и даже глазом не моргнет. А значит, вы знали, что он еще может быть жив. Или хотя бы предположить это, когда Монтгомери вдруг выступил с признанием, чтобы вытащить Мелвина из тюрьмы. Единственная причина, по которой он мог совершить подобное, — если Рой объявился, чтобы подкупить его. А Рой не мог бы сделать этого, если б был мертв. Три мушкетера не стали бы платить ни гроша, чтобы избавить Мелвина от тюрьмы.
— Вообще-то я не представляю, что за чертовщину вы несете. Я думал, мы уже установили это.
— Не тревожьтесь, «жучка» на мне нет. Вероятно, это было бы незаконно, даже если б я попытался. Но вы ведь хотите, чтобы я продолжал говорить, верно? — Декер привстал. — Или хотите, чтобы я просто удалился? Ваше слово.
— По моим понятиям, всегда лучше знать больше, чем меньше, — развел Макклеллан руками.
— Так я и думал, что вы воспримете это подобным образом, — Амос сел на место. — Словом, как бы то ни было, товар у него, шеф. Я понимаю, что вам не хотелось бы это слышать, но это так. Все эти годы возвращаются, чтобы укусить вас за задницу. Я понимаю, что это нелегко.
— Какой еще товар?
— Материальные улики. На убийства срок давности не распространяется. Вам это известно.
— Совершенно верно, хотя я отстаю на несколько шагов, которые вы уже сделали, — хмыкнул он. — Вы слишком проворны для меня.
— Я здесь не затем, чтобы просить у вас признания. Этого не будет. Вы будете разыгрывать дурачка, пока вам не сделают смертельную инъекцию.
Макклеллан отхлебнул из своей кружки.

* Более мелкий и юркий игрок, чем раннингбек, но исполняющий примерно ту же роль.

Владимир Медведев. Заххок

Владимир Медведев — выходец из Таджикистана. В его романе «Заххок» оживает экзотический и страшный мир Центральной Азии. Место действия — Таджикистан, время — гражданская война начала 1990-х. В центре романа судьба русской семьи, поневоле оставшейся в горах Памира и попавшей в руки к новым хозяевам страны. Отрывок — на сайте «Прочтения».

4

Карим Тыква

Иду по нашей стороне, лепёшки в узелке несу, а навстречу Шокир хромает.

Я когда маленький был, думал, Шокир — какой-то великан. Рассказывали, Шокир ветры пустит — ураган поднимается. Один раз корову позади себя не заметил, присел по нужде, корову в небо унесло. Говорили, в верхнем кишлаке Вазирон опустилась. Хозяин прослышал, забрать пришёл, но вазиронцы: 
«Наша корова, не твоя. Нам её Аллах свыше послал», — сказали. Так и не отдали.

Ещё рассказывали, год был, когда весна рано наступила. Все радовались. Но Каххор-эшон, отец нашего нынешнего эшона Ваххоба, удивительно погоду предсказывали. Ни разу не ошиблись. Сказали: «В скором времени ждите страшный град. Все посевы, все сады побьёт». И определённый день назвали. Весь народ испугался: «Что делать будем?», «Как выживем?» Дед Додихудо, знающий человек, сказал: «Надо град в сторону от наших земель отвести. Шокира надо просить. Коли его досыта горохом накормить, он тучу отгонит. Но слово „горох“ при нём не произносите. Разгневается».

Пришли к Шокиру. Тот согласился. 
«Ладно»,— сказал.

Спросили: «Чем вас угощать?» 


«Плов несите», — Шокир приказал. 


Обеспокоились. «Плов, — думают, — нужного ветра не обеспечит». 
«Не желаете ли чего другого? — предложили. — Может, этого… того самого хотите?»


Шокир рассердился: «То самое сами жрите!»


Как быть? Опять к деду Додихудо за советом пришли: «Он плов требует». Дед Додихудо задумался. «Приготовьте ему плов, — сказал. — А в плов, — сказал, — побольше гороха-нохута добавьте. Этот, чем мелкий горох, больше ветра даст».

Потом тот день наступил, когда град ожидался. Взяли большой котёл, в него мясо одного барана, три чашки риса и семь вёдер гороха-нохута положили, плов сварили. Шокир съел, «Хорошо», — сказал. Помолились, в горы пошли. Шокир на вершине Хазратишох сел, стал тучу ждать. С ним наш раис и Гиёз-парторг были.

Долго сидели, наконец из-за хребта Хазрати-Хусейн край тучи вышел. Раис сказал: «Просим вас, уважаемый Шокир, действуйте». Шокир сказал: «Рано». Потом туча полнеба над ущельем закрыла. Раис совсем испугался. «Нет, ещё рано», — Шокир сказал. Туча всё небо закрыла, один краешек остался. «Теперь пора», — Шокир сказал. Бога на помощь призвал, чапан снял, свернул, в сторонке положил и сверху большим камнем придавил. Штаны распоясал, задом к туче обернулся и ветер пустил. Заревело, будто от неба до земли водопад обрушился. Парторг с раисом уши руками закрыли, носы зажали. Растерялись, бедные. Гадают, что делать? Нос спасать — ушам больно, уши заткнуть — нос страдает. Обеими руками в камни вцепились — испугались, что ветер их с вершины сдует.

Потом посмотрели, увидели — туча назад повернула. Наполовину ушла. Половина неба чистой стала. Раис обрадовался, закричал: «Ещё немного, уважаемый Шокир, постарайтесь. Только осторожней, пожалуйста. Нас, пожалуйста, жизни не лишите». Шокир поднатужился, напор прибавил. Раиса с парторгом совсем от земли оторвало, в воздух приподняло — оба на дурном ветру, как тряпки на верёвке, мотаются. Если руки отпустят, обоих куданибудь в Дангару забросит.

Наконец туча совсем ушла, за хребтом Хазрати-Хусейн скрылась. Раис приказал: «Эй, мужик, всё! Хватит! Глуши двигатель». Хотел Шокир остановиться, не сумел. Гороховую силу, пока сама не кончится, человеку не одолеть. Ему, Шокиру, ниже бы нагнуться, чтоб ветер в небо уходил, да не догадался. Задним бампером в ту-другую сторону поводить стал — на хребте Хазрати-Хасан со всех вершин снег сдул. Рассердился раис: «Эй, Шокир, шайтон, падарналат, дырку закрой!» А Шокир, хотел или не хотел, но ещё больше газу наддал. По склону огромные камни вниз поползли. Обрушатся — лавина по ущелью хлынет, весь Талхак снесёт.

Тогда Гиёз-парторг смелости набрался. Одну руку вперёд протянул, за камень ухватился, подтянулся, другой рукой перехватил… Так дополз до того чапана, что Шокир с себя снял и камнем придавил. Гиёз чапан взял, к заднему бамперу Шокира подобрался. Свёрнутой одёжкой, жизнью рискуя, выхлопную трубу заткнул.

Тихо стало. Раис на ноги поднялся. «Хайвон, собака, ты чего творишь?! — закричал.— Кишлак погубить хочешь?» Шокир глазами захлопал, но даже рта раскрыть не смог — гороховая сила изнутри его распирала. Раис с Гиёзом носы зажали, на Шокира смотрят, удивляются, как у того брюхо распухает, будто кто-то сал надувает — бурдюк, с которым в старину через реки переплывали. Сильно Шокир смутился. «Ох, извините», — сказать успел, и прорвало его, затычку выбило. Чапан, как снаряд, куда-то вдаль, в сторону озера Осмон-кул улетел. Оттуда эхо взрыва по горам раскатилось. Осмотрели то место — оказалось, чапан в одну скалу ударил, у самого подножия в камне огромную вмятину выбил. В ней теперь пастухи от непогоды укрываются.

А Шокир штаны подтянул, сказал: «Жалко чапана, хороший был. Теперь мне новый со склада выдайте». Раис сказал: «Лучше не о чапане, о своей судьбе задумайся». Шокир удивился. «Почему?» — спросил. «Тебя, диверсанта, в Калай-Хумб, в кегебе отправить надо. Ещё немного, ты бы лавину обрушил, кишлак бы разрушил. Хорошо, мы с Гиёзом вмешались, диверсию предотвратили». Шокир испугался. «Э-э-э-э», — сказал. Но вниз спустились, раис гнев на милость сменил: «Ладно, из уважения к твоему отцу, это дело так оставим», — сказал. Не дали Шокиру чапан. Обиделся он, из Талхака уехал. А туча к вазиронцам, в Дехаи-Боло ушла. Град все их посевы погубил…

А недавно Шокир в кишлак вернулся. Я удивился: хилый человек, оказалось. Ударишь его тюбетейкой — свалится. За нос потянешь — из него душа вон. Но очень, оказалось, язвительный.

Вот и сейчас усмехается:


— А, солдат! Почему не на службе?


— С заданием прибыл,— говорю.


— Оха! Большой человек, — говорит.— Как воюешь? Много врагов убил?


— Пока не воевал, — говорю. — Ещё никого не убил.


В армию меня наши старики отправили. Когда Зухуршо в Ворух прибыл, он нашего раиса к себе вызвал, приказал: «Из Талхака ко мне молодых парней служить пришлите». Уважаемые люди собрались, стали решать, кого в армию послать. Выбрали Кутбеддина, Хилола, Барфака, других ребят. И меня. Отец рассердился: почему из бедной семьи забираете? У нас и без того работников не хватает. Отец разгневался, я обрадовался. Мир узнаю. Из Талхака никогда ещё не уезжал. Теперь повсюду побываю. Деньги получу. Зухуршо жалованье обещал…

А Шокир допытывается:


— С заданием прибыл, говоришь? Сам Зухуршо, наверное, задание дал. Ты теперь такой человек, что с большими людьми беседы ведёшь.

Я сдуру и признаюсь:


— С Зухуршо ещё не говорил.


— Да хоть видел-то его?


— Ребят расспрашивал, — говорю.

— Они смеялись, разное рассказывали…

Они вокруг столпились, меня как малого ребёнка пугали. «Э, братишка, у Зухура туловище человека, а голова дикого кабана». Другой говорил: «Он не человек — джинн… Тыква, ты, небось, джиннов боишься?» «Он тыкву любит. Завтра из тебя, Карим, кашу варить будут». И разное другое, что и пересказывать не хочется.

А Шокир уязвить старается:

— Потешаются? Хорошо, что смеются, а не измываются. А может, мутузят тебя или ещё что, а?

— Нет, — говорю. — Не измываются.

Хотели, Даврон не позволил. Но зачем об этом Шокиру рассказывать?

— Живу хорошо, — говорю.

— Военную форму дали, автомат дали, всё дали. Еда хорошая. Внизу, в Ворухе, люди богаче, чем у нас, живут. Ожидают, Зухуршо будет муку и сахар бесплатно раздавать…

Шокир удивляется.


— Кому раздавать? — спрашивает.


— Народу. Людям Воруха.


— А про нас не слышал? — Шокир волнуется. — Нам-то как?

— Точно не знаю, — говорю. — Может, и нам тоже.


Шокир поближе придвигается:


— Ты, Карим-джон, разузнай. Точно выясни, приди, мне расскажи.


— Как приду? — отвечаю. — Кто меня отпустит?


Он сладкие глаза строит, будто халвы наелся:


— Ты парень умный. Придумаешь.

Сам прикидывает, чем бы мне ещё польстить.


— Теперь, когда ты жизнь повидал, ума набирался, тебе жениться надо.

Смеётся, что ли? Прознал, наверное, что у нас денег на калинг недостаёт, чтоб за невесту заплатить. А война началась, табак сажать перестали — теперь никогда, наверное, такую сумму, что для свадьбы нужна, не соберём.

— Мне не к спеху, — говорю.

Шокир меня за плечи обнимает, не то насмехается, не то сочувствует притворно:

— Э-э, кошка до подвешенного сала не допрыгнула: «Фу, прогоркло, воняет», — сказала… Я тебе, Карим-джон, совет хороший дам.

Зачем мне лживые советы? Хочу его руку скинуть, не решаюсь.

— Внучку деда Мирбобо, дочь покойного Умара, видел? — Шокир спрашивает. — Красивая девушка. Однако городская, образованная. Сам понимаешь… За такую невесту большой калинг не запросят. К тому же, ты нынче в большую силу вошёл, у самого Зухуршо в солдатах служишь. Отказать не посмеют.

«Правильно, — думаю, радуюсь. — Почему сам прежде не сообразил?»

— Спасибо, муаллим, — говорю. — Маму попрошу, чтоб посваталась. 


— Ты сначала сам с девушкой поговори, — Шокир советует. 


А меня не то смущение, не то сомнение разбирает. Как, думаю, с ней поговорю? Что ей скажу? 


Шокир смеётся: 


— Эх, парень, вижу, ты девок боишься. Не робей, у них между ног зубы не растут. Найди момент, когда она из дома выйдет, за водой или ещё куда… Подходи смело. Да что тебя учить! Ты солдат, сам лучше знаешь. Прямо сейчас иди, времени не теряй. 


Так хорошо сказал, что мне радостно стало. 


— Спасибо, муаллим, — говорю.

— Тысячу раз спасибо! Если это дело получится, вашим должником буду. Что захотите, для вас сделаю. 
Руки к сердцу прикладываю, иду. Шокир окликает: 


— Эй, Карим, раз жениться собрался, надо кер немножко подправить. 


Я удивляюсь: 


— Зачем подправлять? Не маленький, не кривой. Хороший кер, большой. 


Он говорит: 


— Не о том речь. Надо, чтобы длинным, как у осла, сделался. Иначе жена любить не будет. Э-э, сынок, женщин не знаешь… 
 Я тебе, Карим-джон, второй хороший совет дам. Способ есть, мой дед покойный Мирзорахматшо меня научил. Траву забонсузак сумеешь отыскать?

— Смогу. Возле воды растёт.


Он советует:


— Листьев забонсузака нарви, курдючное сало растопи, с травой разотри, немного соли добавь и в кер втирай. А потом за конец посильней тяни, вытягивай…

— Жечь, наверное, будет.


— Терпи, — говорит. — Все наши мужчины так делают.


Я опять «спасибо» говорю, иду, Шокир опять окликает:


— Постой! В узелке что?


— Ребятам лепёшки несу.


— Одну мне давай, — говорит. — Плата за советы.


Не хочется, но приходится развязать.


— Два совета — две лепёшки, — Шокир говорит и три ухватывает.

Хорошо, что в узелке ещё много хлеба остаётся. Я про военное задание соврал. Домой, в Талхак, наши ребята меня послали. Я похвалился: моя мама вкусные лепёшки печёт — как она, никто не умеет, — а Рембо сказал:

«Иди, Тыква, нам принеси».

Я хотел ребятам уважение выказать, но командира боялся. «Даврон узнает, что в я самоволку ушёл, накажет».

Гург-волк засмеялся, железные зубы по-волчьи оскалил: «Э, какая, билять, самоволка?! Про армию рассказов наслушался?»

У него все зубы стальные, блестящие. Поэтому волком и прозвали.

«У нас другие порядки, — Рембо сказал. — Кто без лепёшек возвращается, того к стенке ставят».

«Зачем?» — я спросил. 

«Расстреливают», — Рембо объяснил.


Пошутил, наверное.

Теперь в Ворух вернуться бы поскорей. Но в казарму не иду. Ноги сами меня к дому старого Мирбобо несут. Иду, думаю, с дедом-покойником Абдукаримом разговариваю. Я маленький был — дедушка меня любил. Всему учил. Лук-камон, из которого камешками стреляют, для меня смастерил и меткости научил… Теперь дедушка мёртвый. Говорю: «Дедушка, на этой девушке жениться хочу. Помогите, пожалуйста, чтоб это дело сладилось. Очень вас прошу». Дедушка Абдукарим обязательно поможет. Наши арвохи, деды-покойники, хотя и строгие, но добрые, всегда помогают.

Иду, мечтаю. Словно кто мне сказку рассказывает. И подойдя к тому дому, я увидел, что из ворот вышла Зарина с двумя вёдрами в руках, ибо послали её за водой. Сердце у меня забилось, потому что никогда я не встречал девушки краше. Приблизился к ней и сказал: «Разреши помогу. Отдай эти вёдра, чтоб ты не утруждала свои белые руки». И она, девушка городская, не смутилась и ответила просто: «Пустые вёдра не тяжелы». Но я не растерялся и сказал: «Позволь мне дойти с тобой до источника, чтобы отнести обратно полные». Она согласилась, и мы пошли, коротая путь в приятной беседе. Я назвал своё имя и поведал, что служу у самого Зухуршо и скоро стану человеком влиятельным и богатым, поскольку Зухуршо обещал щедро наградить всех, кто верно служит. И тогда она спросила: «Почему ты об этом рассказываешь, Карим?» И я не стал таиться, открыл своё сердце и добавил: «А если б и не было денег, я бы к твоему деду в работники пошёл, чтобы за тебя калинг отработать».

Так мечтая, к дому деда Мирбобо подхожу. Калитка, как в сказке, открывается, Зарина с вёдрами на улицу выходит, навстречу идёт. Я, как в счастливом сне, по воздуху к ней подплываю, к вёдрам тянусь:

— Давай помогу.

Она отскакивает, кричит сердито:


— Отвали! Руки убери! Тебе чего надо?!

Будто палкой ото сна разбудила. С коня мечтаний на землю свалился. Понять не могу, что случилось?

Она кричит:


— Шагай, шагай отсюда, ишак! Чего встал? Шёл своей доргой, вот и иди. Не то брата позову…

Нос вздёргивает, прочь идёт. Я стою, простоквашу во рту жую. «Почему так? Что я неправильно сказал?» Обманул меня Шокир. Эта девушка — ведьма, оджина… За такую всё, что имеешь, отдашь, лишь бы от неё отвязаться. Лучше вообще не жениться, чем с такой злыдней жить.

Вижу, Зарина останавливается, назад поворачивает. Наверное, ещё не все злые слова мне в лицо бросила. Зачем я Шокиру доверился?!

Она подходит, говорит:

— Парень, ты извини, пожалуйста. Понимаешь, привыкла, что у нас в Ватане националы к русским девушкам цепляются. Ну, автоматом и вырвалось, боевая готовность сработала. Глупо, конечно… Самой совестно стало. У вас тут совсем по-другому…

Я молчу. Все слова забыл. Она спрашивает:


— Тебя как зовут?


— Карим.


— Ну, пока, Карим. Не обижайся. Хорошо?

И вверх по улице бежит, вёдрами размахивая. Вслед смотрю, радуюсь. Всё, как в мечтах, сбылось! «Спасибо, дедушка Абдукарим, — думаю. — Тысячу раз спасибо». Теперь, наверное, деды-покойники меня похвалят. «Баракалло, молодец, Карим, — скажут. — Хорошую девушку в наш каун привёл».

Теперь маму попрошу, чтобы сватов к деду Мирбобо засылала.

Колм Тойбин. Бруклин

  • Колм Тойбин. Бруклин / Пер. с англ. С. Ильина. — М.: Фантом Пресс, 2017. — 352 с. 

Колм Тойбин — писатель, журналист, литературный критик. Один из лучших сегодня ирландских романистов, он написал историю-портрет, его Эйлиш — воплощение тихой силы, умения смотреть вперед и сдержанного оптимизма. «Бруклин» — о том, как прошлое сменяется настоящим, которое уже теснит будущее, о том, что проходит все — и хорошее, и плохое, но остается память о прожитом вместе со светлой печалью о нем.

В следующие недели Роуз удалось организовать все необходимое — она сумела даже обаять по телефону какую-то персону из американского посольства в Дублине, и та прислала нужные анкеты, список врачей, обладавших правом выдать официальное заключение о состоянии здоровья Эйлиш, и перечень других потребных посольству бумаг, а именно предложение конкретной работы, которую Эйлиш сможет выполнять благодаря ее уникальной квалификации, гарантийное обязательство финансовой поддержки, ожидающей ее по приезде, и определенное количество персональных рекомендаций.

Отец Флуд прислал официальное обещание финансировать Эйлиш, обеспечить ей пристанище, равно как и проследить за ее общим и денежным благополучием; кроме того, от «Барточчи и Компания», Бруклин, Фултон-стрит, прибыло письмо на фирменном бланке, предлагавшее Эйлиш постоянную работу в расположенном по тому же адресу большом магазине и упоминавшее о ее опытности и мастерстве по части ведения бухгалтерского учета. Письмо было подписано Лорой Фортини, почерк у нее, отметила Эйлиш, был отчетливый и красивый, да и сама светло-голубая бумага с оттисненным над названием фирмы изображением большого здания казалась более тяжелой, дорогой и многообещающей, чем любой бланк, виденный Эйлиш до той поры.

Было решено, что проезд до Нью-Йорка оплатят ее живущие в Бирмингеме братья. Роуз даст деньги, на которые она поживет, осваиваясь на новом месте. Эйлиш уведомила о своей новости подруг, попросив ничего никому не рассказывать, понимая, впрочем, что кто-то из коллег Роуз наверняка слышал ее телефонные переговоры с Дублином; да и маме несомненно не удастся сохранить все в тайне. И потому надумала сходить к мисс Келли и рассказать ей о предстоящих переменах, пока та не услышала о них от кого-то еще. Самое правильное, решила Эйлиш, сходить в лавку в будний день, когда торговля идет не слишком бойко.

Мисс Келли она застала за прилавком. Мэри, стоя на верхушке стремянки, раскладывала по верхним полкам пакеты мозгового гороха.

— О, вы пришли в самое неудачное время, — сказала мисс Келли.

— Как раз когда мы подумали, что сможем недолго подышать спокойно. Но, зачем бы вы ни пришли, не потревожьте нашу Мэри, — она повела подбородком в сторону лестницы, — а то, увидев вас, она тут же и сверзится.

— Я пришла лишь для того, чтобы сказать: примерно через месяц я уеду в Америку, — ответила Эйлиш. — Получила там работу и решила известить вас заранее.

Мисс Келли попятилась от прилавка.


— Это правда? — спросила она.


— Но разумеется, по воскресеньям я до самого отъезда буду приходить сюда.


— Вам что, рекомендация требуется?


— Нет. Вовсе нет. Я просто хотела сообщить вам эту новость.


— Что же, очень мило. Выходит, мы сможем видеть вас, только когда вы станете приезжать домой в отпуск. Если, конечно, вы все еще будете к тому времени разговаривать хоть с кем-то из нас.

— Так я приду сюда в воскресенье?

— О нет, вы нам больше не понадобитесь. Ухoдите — так уходите.

— Но я могла бы еще поработать.

— Нет, не могли бы. О вас пойдут разговоры, вы станете отвлекать покупателей, а мы, как вам известно, по воскресеньям и без того с ног сбиваемся.

— Я надеялась, что смогу поработать до отъезда.

— Только не здесь. Поэтому — ступайте себе. У нас куча работы, сегодня товар доставляют, его надо расставить по полкам. Разговаривать нам некогда.

— Что же, большое вам спасибо.

— И вам спасибо.

И мисс Келли скрылась в подсобке, а Эйлиш посмотрела на Мэри — не обернется ли та, чтобы они могли попрощаться. Мэри не обернулась, и Эйлиш молча покинула магазин.

Мисс Келли оказалась единственной, кто упомянул о возможности ее приездов в отпуск. Никто другой даже не заикнулся. До сих пор Эйлиш всегда полагала, что проживет в городе всю свою жизнь, совсем как мама, зная всех и каждого, общаясь с теми же подругами и соседями, привычно прогуливаясь все по тем же улицам. Надеялась найти в городе работу, а потом выйти замуж и оставить ее ради детей.

Теперь же она казалась себе избранной для чего-то, к чему готовой ничуть не была, и эта избранность хоть и порождала страх, но внушала чувство, а вернее, совокупность чувств, которые, думалось Эйлиш, она могла бы испытывать в предсвадебные дни, когда все смотрели бы на нее, занятую торопливыми приготовлениями, с каким-то особым светом в глазах, а сама она, не находя себе места от волнения, очень старалась бы не думать о том, что ждет ее в ближайшие недели, дабы не пасть от таких размышлений духом.

Каждый день приносил что-то новое. Присланные посольством анкеты были заполнены и отправлены назад. Она съездила поездом в Уэксфорд ради поверхностного, как ей показалось, медицинского осмотра — доктор удовлетворился ее словами, что никто в их семье чахоткой не болел. Отец Флуд прислал более подробное письмо о том, где она будет жить по приезде, упомянув о близости этого жилья к месту ее работы; пришли билеты на отправлявшееся из Ливерпуля в Нью-Йорк судно. Роуз дала ей денег на новую одежду и пообещала купить обувь и пару комплектов нижнего белья. Все в доме, думала Эйлиш, необычайно, даже неестественно счастливы, а усаживаясь за стол, слишком много говорят и смеются. Это напоминало ей о неделях перед отъездом Джека в Бирмингем, когда они готовы были делать что угодно, лишь бы не думать о том, что скоро останутся без него.

В конце концов — в тот день к ним заглянула и уселась на кухне пить чай соседка — Эйлиш поняла, что мать и Роуз из последних сил стараются скрыть свои подлинные чувства. Соседка почти мимоходом, просто чтобы поддержать разговор, сказала:

— Думаю, вы будете скучать по ней, когда она уедет.

— Ох, ее отъезд просто убьет меня, — ответила мать.

Лицо ее потемнело, застыло, Эйлиш не видела у нее такого лица многие месяцы — с тех пор, как умер отец. Соседку эти слова, похоже, застали врасплох, а мать совсем помрачнела и тихо покинула кухню. Пошла поплакать, поняла Эйлиш. Ее это удивило настолько, что она не последовала за матерью, а завела с соседкой разговор о всякой ерунде, надеясь, что мама скоро вернется и они смогут возобновить беседу, выглядевшую еще так недавно самой обычной.

Даже проснувшись той ночью и обдумывая случившееся, Эйлиш не позволила себе заключить, что уезжать ей не хочется. Она продолжала готовиться к отъезду, беспокоиться о том, как потащит без всякой помощи два чемодана с одеждой и как бы ей не потерять подаренную Роуз сумку, в которой будут лежать паспорт, адреса будущего жилья и работы в Бруклине и адрес отца Флуда — на случай, если он не сможет встретить ее, как обещал. И деньги. И косметичка. Плащ она, наверное, перекинет через локоть, думала Эйлиш, а то и наденет, если будет не слишком жарко. Ее предупредили, что в сентябре там еще бывает жарко.

Один чемодан она уже уложила и надеялась, мысленно перебирая все поместившееся туда, что снова открывать его не придется. Как-то ночью Эйлиш лежала без сна, и ее вдруг поразила мысль, что в следующий раз она откроет этот чемодан в чужой комнате и в чужой стране, а следом пришла еще одна мысль, незваная: она была бы счастливее, если бы его открыла другая женщина — забрала бы себе всю ее одежду и обувь и носила бы их что ни день. А сама она предпочла бы остаться, жить в этом доме, обойтись без новой одежды и обуви. Уже произведенные приготовления, все хлопоты и разговоры — было бы лучше, если б они относились к кому-то другому, думала Эйлиш, к женщине одних с ней лет и роста, может быть, даже одной внешности, лишь бы она, та, что думает об этом сейчас, могла каждое утро просыпаться в привычной постели, ходить, пока тянется день, по привычным улицам и возвращаться домой, на кухню, к маме и Роуз.

Но, позволяя этим мыслям бежать со всей доступной им быстротой, Эйлиш все-таки останавливалась, когда ее сознание подходило к настоящему страху, если не ужасу или чему-то похуже, к размышлениям о том, что ей предстоит навсегда потерять ее мир, что она никогда больше не сможет провести привычный день в этом привычном доме, что остаток ее жизни обратится в борьбу с неведомым. Впрочем, сходя вниз, к Роуз и маме, она разговаривала с ними о делах практических и сохраняла веселость.

Как-то вечером Роуз позвала сестру в свою комнату — выбрать украшения, которые та возьмет с собой, и там Эйлиш пришло в голову нечто новое, удивившее ее своей силой и ясностью. Роуз уже тридцать лет, а поскольку очевидно, что невозможно оставить маму жить одну — не просто из-за малости ее пенсии, но потому, что ей будет слишком тоскливо без детей, — отъезд Эйлиш, с такой скрупулезностью подготовленный ее сестрой, означает, что выйти замуж Роуз не сможет. Ей придется остаться с мамой, жить, как сейчас, работать в офисе «Дэвиса», играть по уикэндам и летними вечерами в гольф. Облегчая ей расставание с домом, поняла Эйлиш, Роуз отказывается от надежд покинуть его самой, обзавестись собственным домом, собственной семьей. Сидя перед зеркалом и примеряя какие-то бусы, Эйлиш понимала, что в будущем, когда мама состарится и ослабнет, Роуз придется еще больше заботиться о ней, подниматься по крутой лестнице с подносом еды, прибираться в квартире, готовить, потому что мама делать это уже не сможет.

А когда она занялась примеркой сережек, ее вдруг озарило: Роуз тоже понимала все это, сознавала, что покинуть дом может либо она, либо Эйлиш, и решила отпустить ее. Эйлиш повернулась, чтобы взглянуть на сестру, ей захотелось предложить Роуз поменяться местами, сказать, что она, так хорошо подготовленная к жизни, так легко заводящая друзей, была бы в Америке счастливее, между тем как Эйлиш с большим удовольствием останется дома. Однако у Роуз имелась в городе работа, а у нее не имелось никакой, Роуз было легче пожертвовать собой, поскольку она могла сделать вид, что ничем и не жертвует. В эти мгновения наедине с сестрой, предлагавшей ей увезти в Америку несколько брошек, Эйлиш отдала бы все за способность четко сказать, что уезжать она не хочет, пусть вместо нее едет Роуз, а сама она будет лишь рада сидеть здесь и заботиться о маме, они как-нибудь справятся, и, может быть, ей все же удастся найти работу.

Эйлиш погадала, считает ли и мама, что дом покидает не та сестра, какой следовало бы, понимает ли она побуждения Роуз? Ей казалось, что мама понимает все. Они знают столь многое, каждая из них, думала Эйлиш, что могли бы позволить себе любые поступки, кроме одного — высказать свои мысли вслух. И, возвращаясь к себе в комнату, решила, что сделает для них все, притворится восхищенной великим приключением, которое ей предстоит. Заставит их, если сможет, поверить, что радостно предвкушает и Америку, и свою первую разлуку с домом. И не позволит себе даже малейшего намека на истинные свои чувства, будет скрывать их даже от себя — пока не уедет.

В доме и так хватает печалей, возможно, их даже больше, чем Эйлиш думала. И она постарается не добавлять к ним новых. Маму и Роуз не одурачишь, конечно, но существовала веская причина, по которой ее отъезд не должен сопровождаться слезами. Они не понадобятся. Что ей потребуется в оставшиеся до отъезда дни, так это улыбка. Пусть они помнят ее улыбающейся.

Роман Сенчин. Срыв

  • Роман Сенчин. Срыв: проза жизни. — М.: АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2017. — 608 с.

Слом, сбой в «системе жизни» случается в каждой истории, вошедшей в новую книгу лауреата премий «Большая книга» и «Ясная Поляна» Романа Сенчина. В повестях и рассказах цикла «Срыв» реальность предлагает героям пройти испытания, которые обнажат темные стороны души и заставят по-другому взглянуть на мир и самих себя.

 

НАСТОЯЩИЙ ПАРЕНЬ
 

Однажды (могу даже высчитать год — две тысячи второй) я возвращался в Москву, и где-то в Новосибирске, а может, в Омске (впрочем, нет, в Омске поезд стоит ночью, а тогда был день), короче, на одной из станций в наш плацкартный отсек заселились две девушки. Одна, постарше, лет двадцати семи, заняла нижнюю полку, а другая, на вид четырнадцатилетняя, — верхнюю. И, что свойственно полуподросткам-полудевушкам, стесняясь посторонних, злясь на себя за неловкость, эта вторая стала устраивать свое временное жилище.

Положила на сетку косметичку и щетку с пастой, сунула под подушку книгу и плеер, а на стенке (там есть такая упругая полоска, неизвестно мне для чего) укрепила портрет Сергея Бодрова… Я лежал на соседней полке и наблюдал.

Девушка обернулась на меня; я тут же притворился дремлющим. Убедившись, что не смотрю, она быстро поцеловала портрет, что-то прошептала. Легла, вставила в уши наушники. Шипяще зазвучала мелодия, я сумел разобрать, что это «Наутилус», песня «Крылья». Усмехнулся. Поклонница «Брата».

В то время меня раздражала мода на Бодрова, и я часто иронически говорил, увидев его на экране: «Вот он, герой поколения. Двух слов не может связать. Типичный Серёга. Зато мочит всех подряд без рефлексий». И его быстрое продвижение наверх раздражало: и актер культовый, и сценарии востребованы, и уже сам фильм снял. «Еще бы. Папаша-то у него не слесарь с завода…»

Прошло часа два. Я успел действительно подремать, полистать неинтересную книгу, от души позевать со скуки; девушка спускалась и поела там со своей сестрой. Потом забралась обратно и, перед тем как улечься, снова шепнула что-то портретику.

— Любимый артист? — не выдержал я.

Девушка торопливо, горячо на меня взглянула, как на нахала, но ответила:

— Типа того.

— М-да, девушки таких любят. Уверенный, сильный. Жалко, что в жизни таких что-то нет.

— Он и в жизни такой. — И девушка легла, потянула к ушам наушники.

— Вряд ли. В жизни все слабоваты. Сама жизнь делает человека слабым. Компромиссы, общепринятые ценности, ограничения… Я вот, — я кашлянул вроде как смущенно, — писатель, третья книга выходит, много журнальных публикаций…

Я сделал паузу, ожидая, что девушка спросит мою фамилию, но она не спросила. Впрочем, и наушники вставлять уже не спешила.

— И меня постоянно ругают, что у меня герои слабые, плывут по течению. В общем, правильно. Но я ищу сильного героя, крепкого. К каждому человеку приглядываюсь. И… я сейчас сильных имею в виду… и — или животное, зверь точнее, или притворяется до первого осложнения. Зверей не хочу плодить в литературе. Да и что в них интересного? Шагают по жизни, остальных топчут. Если кто-то дернется — в харю. А те, кто сильными притворяются… Да ну их тоже… Приходится писать о слабых. И вот кумир ваш… это на экране он такой, а в жизни реальной…

— Он настоящий парень, — уверенно сказала девушка.

— Откуда вы знаете? Знакомы с ним, что ли?

— Нет.

— А в Москве вообще бывали?

— Нет, не была.

Я вздохнул:

— А я живу там шестой год. Нету там настоящих. Настоящих или убили, или, если вдруг кто появляется сильный, быстро размякает. Я тоже отсюда, из Сибири, в Москву сильным приехал.

Я остановился, передохнул. Лежа на спине, монологи произносить не так уж легко… Девушка смотрела на портрет Сергея Бодрова, руки лежали на почти плоской груди.

— Сергей вписался в систему, сделал имя, стал знаменитым, — понимая, что внимание девушки может в любую секунду исчезнуть, продолжил я. — И помогли, конечно, стать таким. И что впереди? Будет играть долго-долго крепких парней, братьев, боевых офицеров. Фильмы снимать. По тусовкам ходить, «Кинотаврам».

— Ну и что, он достоин…

— Достоин, понятное дело. Но я о другом: никогда он, как в фильме, не выйдет на улицу, чтобы навести справедливость. То есть…

— Если надо будет — выйдет.

Я снова, уже как-то умудренно, вздохнул:

— Вряд ли, вряд ли. Он с детства живет в другом измерении. Папа — режиссер известный, тусовки, свой круг…

Говорил я искренне и в то же время дразнил девушку, вызывал на спор. Мне нравилось при случае спорить с такими вот, лет четырнадцати, — они еще ко всему относятся всерьез, жарко отстаивают свои только-только сформировавшиеся принципы и в то же время прислушиваются к мнению других; если приложить усилия, их можно переспорить, переубедить, переделать.

— Фильм «Сестры» видели? — спросил я.

— Да, конечно.

— Понравился?

— Да.

— И там, помните, Бодров встречается с героиней, удивляется, что она так хорошо стреляет…

— Да, помню, — лицо девушки напряглось — видимо, гадала, к чему это я.

— Предлагает ей идти к себе в охранники, кажется. И уезжает. И всё. У нее проблемы, жизнь на волоске, а он уезжает с пацанами.

— Но он ведь не знал.

— Ну, мог бы узнать.

— Спасти их должен был их отец. Это его миссия.

— Миссия, месседж, — я усмехнулся. — Наверно…Да, скорей всего, вы правы. Его миссия… А вы бы хотели оказаться на месте этой сестры?

— В каком смысле?

— Ну, в жизни?

— Не знаю, — девушка дернула плечами, глянула на портрет; лицо Бодрова было серьезно, сосредоточенно, он словно бы вслушивался в наш разговор.

— А в фильме этом сняться? С Бодровым познакомиться вообще?

Девушка посмотрела на меня теперь уже не как на нахала, а как на дурака и отвернулась к стене. Зашипела в наушниках музыка. Кажется, все те же «Крылья».

Я открыто, без спешки оглядел ее — острое плечо, впадина талии, круглый, уже почти женский зад, маленькие стопы в красных носочках. Года через три-четыре замуж потянет. «И выйдешь за какого-нибудь настоящего парня, который ларьки бомбит, — подумал иронически. — Удачи». И тоже отвернулся, с полчаса усиленно пытался уснуть и потом уснул — укачало.

Утром девушки и ее сестры уже не было. Сошли где-то между Омском и Тюменью. Я обрадовался, что так, — за вчерашний разговор было слегка неловко, за свои откровения, что я писатель. Поговорили — и ладно, и перестали друг для друга существовать.

…О девушке я вспомнил через несколько месяцев, когда узнал, что Бодрова и его съемочную группу накрыло на Кавказе лавиной. Представлял, как она не отходит от телевизора или компьютера, ожидая новостей, как рыдает, а скорее всего (это ближе ее характеру), тихо, сдерживаясь, глотает слезы, подобно Оксане Акиньшиной в финале фильма «Сестры»… С тех пор прошло много лет. Действительно много. Бодрова так и не нашли — он погребен подо льдом и камнями в Кодорском ущелье. Фильмы с его участием время от времени появляются в эфире. Наступили новые времена, пришли новые киношные герои. Но что-то более настоящих, чем Бодров, я не вижу. Зато в жизни стал встречать парней, напоминающих его. Правда, без пистолетов они и не крошат при первой возможности морду противнику, но, по всему судя, если возникнет ситуация, будет крайняя необходимость — раскрошат.

Хотя не в этом их настоящесть, а в какой-то внутренней силе и природной доброте. Есть у них инстинкт честности, благородство… Сложно это выразить — сущность людей вообще показать непросто, да и разобраться в ней. Но не похожи они на пацанов из девяностых, безбашенных и звероватых, а скорее смахивают на ребят-комсомольцев из ранних советских лет, хотя их я знаю по книгам да фильмам…

И девушек, подобных той, с которой несколько минут разговаривал, лежа на верхней полке, тоже встречать стал немало. Немногословных, спокойных, понявших что-то важное, что-то для себя решивших. Может — да наверняка, — жизнь большинство из них поломает, попортит, сделает слабыми и пустыми. Хочу верить, не всех. И кто-нибудь из таких парней и девушек наверняка сделает что-то настоящее. Не знаю, что именно, но, уверен, угадаю: именно это — настоящее.

И когда еду в поезде из Москвы в сторону Минусинска и обратно, надеюсь встретиться с той, что тогда, много лет назад, повесила на стенку портрет Бодрова. Не помню ее внешность, да она, естественно, очень изменилась, но, думаю, окажись мы рядом, в одном плацкартном вагоне, я узнаю ее. Подсяду, извинюсь за ту свою иронию. Спрашивать, как складывается ее жизнь, не буду. И так будет понятно — по-настоящему или нет.

Антуан Володин. Бардо иль не Бардо

  • Антуан Володин. Бардо иль не Бардо / Пер. с фр. В. Кислова. — СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2017. — 256 с.

Антуан Володин — французский писатель, переводчик с русского. Лауреат множества престижных европейских литературных премий, а также первый лауреат премии Андрея Белого (2015 год), не пишущий на русском языке. Псевдоним «Антуан Володин» — одна из масок-гетеронимов, за которыми скрывается самый загадочный писатель современной Франции. «Бардо иль не Бардо» — это семь историй об особом пространстве-состоянии, «Бардо», которое, согласно буддизму, в течение сорока девяти посмертных дней проходит человеческое «я».

VII. В баре Бардо

Ночами, когда машины мчатся по бульвару, от потоков воздуха трясутся оконные стекла бара. Днем, поскольку зал наполняется постоянным гулом разговоров и шумом шагов, звяканье дрожащего в раме стекла не слышится. Зато ночью — да. С заходом солнца все гораздо спокойнее. Посетители расходятся, автомобильное движение становится менее оживленным. Урча, проезжает грузовик, стекла вибрируют, затем восстанавливается ночная тишина. Это пустынный район, перед выездом из города, которым мало кто пользуется, вдали от жилых кварталов, рядом с зоопарком. Здесь чисто и, хотя есть деревья, длинные черные изгороди, рычащие хищники, все равно пусто. В окрестностях, если не считать питейное заведение, единственное жилое строение — буддистское. Буддистское или, точнее, ламаистское, — если углубиться в нюансы, выраженные бесполезными названиями, — примыкает к бару. Бывшая автомастерская, переделанная в храм. Недавно переделанная в храм силами полудиссидентской Ассоциации красношапочников. Но эта религиозная активность почти не привлекла к барной стойке дополнительных ночных посетителей. Время от времени заходит какой-нибудь святоша, высасывает через соломинку стакан кислого молока и уходит. Расширение клиентуры этим и ограничивается. Подытоживая, можно сказать, что в вечерние часы, когда ворота зоопарка закрыты, народу здесь почти нет.

Перед баром, тарахтя, проезжает грузовик. Стекла позвякивают. И вновь воцаряется тишина. За стойкой бармен вытирает блюдца, стаканы, чашки, чайные ложки и убирает их на место. Снаружи видны фестоны многоцветной гирлянды, которая была подвешена, как на фасаде пиццерии, в шестидесятые годы. В зале свет обыкновенный и яркий. За час до этого звучала фоновая музыка, непримечательный рок, какой вот уже два века можно слышать во всех публичных местах, но бармен, заступив на смену, убавил звук и начал искать другую, более экзотическую станцию. Он поймал передачу о корейской музыке. В ней, похоже, крутят по кругу одну и ту же кассету, на которой сменяются отрывки из пхансори и традиционных танцевальных мелодий. Иногда музыка уступает место комментариям, которые корейская ведущая долго лепечет на своем языке с чарующим произношением, погружая бармена Ясара в глубокие грезы. Слушаешь это под сурдинку и грезишь.

Все спокойно. А еще в тишину просачиваются звуки из соседнего ламаистского храма. Мелопеи, лишенные разнообразия ритмы, низкий голос проповедника, колокольчики: по другую сторону перегородки началась церемония.

— Ясар, сваришь мне еще кофеину?

Фрик сидит на табурете у стойки. Он единственный клиент. С первого взгляда понимаешь: чтобы быть человеком, ему чего-то не хватает. Для недочеловека он слишком красив, но его тело вызывает ощущение какой-то странности. Неуловимый налет аномалии смещает его в те маргинальные края, куда человеческое бессознательное не может заходить без отвращения. Он это знает, он старается не делать из этого никаких выводов, но все равно страдает. Что вовсе не облегчает ему общение с окружающими. Когда он говорит, его голос часто взволнован, как у всех чрезмерно чувствительных людей. Этот взволнованный голос также несколько странный.

Бармен прерывает процесс вытирания. Стучит фильтром, вставляет его в держатель кофеварочной машины, крепко закручивает и, не закрывая крышку, нажимает на кнопку для подачи кипятка. Его движения спокойны, фигура внушает доверие.

— Фрик, это уже четвертая чашка, — говорит он. — Тебе будет плохо.

— Мне нельзя спать, — объясняет Фрик. — Я должен вернуться в зоопарк. Звери меня ждут. Я должен с ними поговорить. Они беспокоятся и не спят. Боятся смерти.

— А, — отзывается Ясар.

— Я должен их успокоить, — помолчав, продолжает Фрик. — Они чуют запах смерти. Боятся умереть, как клоун, как як.

Ясар поворачивается и ставит перед Фриком чашку горячего кофеина. Фрик благодарит его.

— Какой еще клоун? — спрашивает Ясар. — В зоопарке умер какой-то клоун? Расскажи, Фрик. — Нет. Сейчас там умирает як. Я должен пойти в зоопарк из-за него. Як — старый и больной. Приходил ветеринар и сказал, что ему осталось жить день или два. Для яка это последняя ночь. В зоопарке и такое бывает. Решетки защищают, но не от смерти.
Фрик выдерживает паузу. С Ясаром, который относится к нему по-дружески, он общается без проблем. Скорее наоборот: кажется, он не может сдержаться и не говорить. Он обмакивает губы в слишком горячий кофеин, затем подхватывает нить своей речи.

— За решетками звери печальны, — говорит он. — А печаль очень утомляет. Они в убежище, они защищены, но стареют так же быстро, как если бы были на свободе и подвергались опасности. Як начал стареть. И очень скверно пахнуть. Звери рядом с ним тревожатся, они чуют запах смерти. Приходил ветеринар и сказал, что яку осталось жить день или два. Сказал это в присутствии яка, как будто як глухой. Потом достал шприц, сделал ему несколько бесполезных уколов против старости и против смерти. И ушел. А сейчас ночь. Запахи распространяются. Звери в клетках их чуют. И пугаются. Я должен пойти туда и их утешить. Ночью в зоопарке ни один зверь не спит. Им нужно, чтобы кто-то был рядом. Мои слова их успокаивают. Яку тоже нужно, чтобы кто-то был рядом и, разговаривая с ним, помог ему провести эту ночь. Я должен говорить с яком, если он борется со смертью и даже если он уже не дышит.

В соседнем помещении раздается звук колокола, очень низкий голос произносит слоги, малопонятные для тех, кто не владеет литургическим тибетским языком. Затем все смолкает, из транзистора, стоящего позади бармена, доносится корейская мелодия. Эту песню поют, когда наступает усталость, когда судьба вновь неблагосклонна, когда трудно найти в себе силы, чтобы не сдаваться. Женский голос выпевает безутешность с пронзительностью, присущей певицам пхансори, пронзительностью, лишенной какой-либо слезливости, затем хор подхватывает мелодию и делает ее призывной, словно коллективная причастность уводит печаль прочь, на поиски чего-то иного, ради чего стоит вместе держаться и бороться.

— Извини, Фрик, — говорит бармен. — Я вспомнил, что ты говорил до этого. Ты упомянул о каком-то клоуне.

— Да, — говорит Фрик. — Еще и это. Зверей это тоже страшно напугало. После ухода зрителей в вольер к хищным птицам положили клоуна. Труп клоуна. Это тоже не дает им спать. Останки клоуна в клетке. С темнотой запахи усиливаются. Звери их чуют. Все звери зоопарка. Они волнуются, пугаются. Ходят по кругу или забиваются в угол. Они думают о яке, о смерти, о старости. Думают о клоуне. Я должен пойти в зоопарк, чтобы их успокоить. Чтобы к ним вернулся сон, чтобы они забылись.

Ясар облокачивается о стойку перед Фриком. Он перекинул через плечо тряпку, которой вытирал посуду. У него грубое лицо настрадавшегося человека, изрытые оспой щеки, пронзительные глаза. На груди видна татуировка, возможно, на память о путешествии или о страсти, а может, о тюрьме. Ведь изрядную часть своей жизни он провел за решеткой.

— Фрик, я так и не понял эту историю с клоуном, — говорит он. — Пытаюсь представить в образах то, что кроется за твоими словами, но подробности от меня ускользают.

— А, — произносит Фрик.

— Да, — продолжает Ясар. — Тебе все ясно, потому что ты ходишь в зоопарк когда вздумается, как если бы ты был… как если бы ты принадлежал к миру, который… (Он вздыхает.) Но клоун… Мне трудно представить его в этой обстановке. Не понимаю, почему он оказался ночью в клетке. Ты должен мне объяснить.

— Клоун работал в цирке. В цирке Шмуля. Знаешь такой?

— Нет.

— Он покончил с собой, — говорит Фрик. — Его принесли в зоопарк через час после закрытия. После того, как ушли все посетители, дети. Они так делают. Члены общества ламаистской взаимопомощи. Туда нужно записываться. Думаю, клоун был его членом. Это специальная услуга. Они получают разрешение в муниципалитете. Есть правила. Они их соблюдают. Заходят в клетку только после согласования с директором зоопарка. Заносят тело. Их трое. Одеты как могильщики, которым нечего терять. Горемыки вроде нас, понимаешь?

— Не очень.

— Вроде нас. В штатском. Они заносят тело в вольер. Небесные похороны, так они это называют. Небесные похороны.

— Они скармливают тело птицам? — спрашивает Ясар.

— Ну, не целиком, — торопливо уточняет Фрик. — Иначе им пришлось бы ждать несколько дней в присутствии грифов, орлов, кондоров. Они остаются там недолго. Смотрители зоопарка говорят, что это скорее символически. Они отрезают от трупа несколько кусочков плоти и кидают грифам. Тонкие полоски, крохотные кусочки. Всего ничего. Птицы боятся, не приближаются. Птицы едят не всякое мясо и не при любых условиях. А те трое потом выносят тело, грузят его на тележку и покрывают клеенкой. На аллеях никого нет. Администрация зоопарка при этом не присутствует. Зоопарк пуст. Ночь. Тело увозят, чтобы сжечь, но запахи мертвого клоуна продолжают переходить из клетки в клетку. Они усиливаются в большом вольере, но не только там. И еще долго витают по всему зоопарку. И всех от этого трясет. Если никто не приходит поговорить со зверьми, они всю ночь дрожат от страха…

Молчание. Музыкальный фон сменяется аплодисментами, затем корейская ведущая пускается в плотный, без выдоха, монолог, который не интересует ни Ясара, ни Фрика.

— Небесные похороны… — задумчиво протягивает Ясар. — Очень, очень древний обычай. Должно быть, с доисторических времен. Я о нем слышал, но не знал, что его практикуют до сих пор. Даже представить себе не мог, что это может происходить здесь, прямо в городе. Сегодня. В каком-то километре отсюда.

— Есть правила, — говорит Фрик. — Это делается под патронажем общества взаимопомощи; нужно, чтобы ламы дали разрешение. А главное, требуется разрешение муниципалитета и письменное согласие директора зоопарка. А вот мнение грифов никого не интересует. Грифы сотрудничают не очень охотно. Они боятся людей, которые заходят в вольер, чтобы скормить им мясо клоуна. Они не любят кушать цирковых артистов. Грифам я тоже должен сказать несколько слов, чтобы их успокоить. Чуть позже пойду в вольер.

— А этот клоун, ты о нем что-нибудь знаешь? — спрашивает Ясар.

— Он покончил с собой, — говорит Фрик. — Они выступали вдвоем, всегда вместе. Блюмши и Грумшер. Блюмши и Грумшер, короли смеха. Маленький и большой. Месяц назад я ходил смотреть на них в цирк. Захудалый цирк, бедный цирк для бедной публики. Клоуны выходят на арену между номерами и громко разговаривают, кричат, жестикулируют, падают. Говорят в пустоту. Зрителей немного, и они скучают. Они ждут акробатов, хотят увидеть, как акробаты падают на посыпанную опилками арену и ломают себе кости. Они ждут укротителя, хотят присутствовать при несчастном случае с медведем, хотят, чтобы медведь оторвал руку укротителю или его дочке. Клоуны их не забавляют. Никто не смеется. Я хохочу, но это потому, что я не… потому, что я другой… Я хохочу, а остальные — нет.

Ведущая продолжает говорить. Она вещает под сурдинку, но мы бы все равно предпочли, чтобы она сократила текст и оставила микрофон и что бы вновь зазвучала музыка. Спектакль транслируется по радио в прямом эфире. Ведущая — где-то там, в зале, прямо перед публикой; публике нравятся ее шутки, ее лесть, публика громко смеется и аплодирует, когда ведущая этого хочет. Она словно укротительница: послушные слушатели пресмыкаются перед ее голосом и хотят показать, что они очарованы. Наконец она замолкает, слушатели опять хлопают, в репортаже возникает пауза, возможно, потому, что музыканты уходили со сцены и теперь снова собираются. Именно в этот момент, во время паузы, слышится буддийский голос.

Ю Нёсбе. Жажда

  • Ю Нёсбе. Жажда. — СПб.: Азбука: Азбука-Аттикус, 2017. — 512 с.

Ю Нёсбе не изменяет традициям скандинавского нуара. В его одиннадцатом романе продолжается история детектива Харри Холе. Охота на серийного убийцу на этот раз заставляет его вспомнить о своем мрачном прошлом.

ГЛАВА 10

Суббота, утро

Харри бежал. Он не любил бегать. Наверняка некоторые люди бегают, потому что любят бегать. Харуки Мураками вот любил. Харри нравились книги Мураками, кроме той, о беге, ту он не дочитал. Харри бегал, потому что ему нравилось останавливаться. Ему нравились ощущения после бега. Ему могли бы понравиться силовые упражнения, более конкретная боль, ограниченная выносливостью мышц, а не желанием ощутить боль. Возмож- но, это говорило о слабости его характера, о склонности к побегу и к приему обезболивающих еще до наступления боли.

Тощая охотничья собака, каких содержали обеспеченные жители Хольменколлена, ходившие на охоту по выходным раз в два года, отскочила с тропинки. Ее владелец бежал в ста метрах позади нее. Последняя коллекция спортивной одежды «Under Armour». Харри успел рассмотреть технику его бега, когда они разминулись, как два поезда, идущие навстречу друг другу. Жаль, что они бегут не в одном направлении. Харри держался бы пря- мо за ним, дышал бы ему в затылок, сделал бы вид, что отстает, а потом обогнал бы на холмах у озера Триванн. Показал бы ему изношенные подметки своих кроссовок «адидас», купленных два дцать лет назад. Олег говорил, что во время бега Харри ведет себя совсем по-ребячески, и даже когда они договаривались спокойно бежать всю дорогу, кончалось все предложением Харри посоревноваться в покорении вершины последнего на дистанции холма. В защиту Харри необходимо сказать, что он находился в заведомо проигрышном положении, потому что Олег унаследовал от мамы несправедливо высокое усвоение кислорода.

Две женщины, страдающие ожирением, скорее шли, чем бежали, болтали и так тяжело дышали, что не услышали приближения Харри. Он свернул на узкую тропинку и внезапно оказался на незнакомой территории. Деревья здесь стояли плотнее, преграждая путь утреннему свету, и Харри успели охватить какие- то детские воспоминания, но потом он снова выбежал на открытую территорию. Ему был знаком страх заблудиться и никогда не найти дорогу домой. Но сейчас он твердо знал, куда ему надо, где его дом.

Некоторым людям нравился свежий воздух этого высоко расположенного района, мягкие, бегущие по пригоркам лесные тропинки, тишина и запах еловой хвои. Харри нравился вид, открывающийся на город, нравился его звук и его запах, ощущение, что к нему можно прикоснуться, нравилось знание, что в нем можно утонуть, погрузившись на самое его дно. Недавно Олег спросил, как бы Харри хотел умереть. Харри ответил, что хотел бы умереть во сне. Олег выбрал внезапную и относительно безболезненную смерть. Харри же соврал. Он бы хотел напиться до смерти в одном из баров города, раскинувшегося внизу. И он знал, что Олег тоже соврал, что он бы тоже выбрал свой бывший ад и рай и вколол бы себе смертельную дозу героина. Алкоголь и героин. Две любовницы, которых они могли оставить, но не могли забыть, сколько бы времени ни прошло.

Харри совершил последний рывок по подъездной дорожке, слушая, как гравий вылетает из-под кроссовок и падает на землю. За занавесками в окне соседнего дома он различил силуэт госпожи Сивертсен. Харри принял душ. Ему нравилось мыться под душем. Кому- нибудь стоило написать книгу о том, что такое душ. Вымывшись и вернувшись в спальню, он увидел стоящую у окна Ракель в одежде для работы в саду — в резиновых сапогах, рабочих перчатках, старых джинсах и поношенной шляпе. Она развернулась вполоборота и убрала пару темных прядей, выбившихся из-под шляпы. Харри задумался, знает ли она, как мило выглядит в этом наряде. Вероятно.

 — И-и-и, — тихо сказала она и улыбнулась. — Голый мужчина.

Харри встал позади нее, опустил руки ей на плечи и начал массировать их легкими движениями.

— Что ты делаешь?

— Смотрю в окно. Как ты думаешь, нам надо что-нибудь сделать до прихода «Эмилии»?

— Эмилии?

Ракель рассмеялась.

— Что?

— Ты так резко прекратил массаж, любимый. Расслабься, к нам придет не человек. Всего лишь ураган.

— Ах эта «Эмилия»… Послушай, наша крепость способна выдержать пару природных катаклизмов.

— Именно так мы, жители этой горы, и думаем, да?

— Что мы думаем?

— Что наша жизнь — это крепость. Неприступная. — Она вздохнула. — Мне надо съездить купить еды.

— Домашний ужин? Мы еще не были в том перуанском ресторане на улице Бадстюгата. Там не очень дорого.

Одной из холостяцких привычек Харри, к которой он пытался приобщить Ракель, было не готовить ужины дома. Она вроде бы купилась на его аргументы, что рестораны — одна из хороших идей цивилизации. Что уже в каменном веке люди понимали, что большая кухня и совместные приемы пищи гораздо разумнее, чем три часа, потраченные ежевечерне каждым человеком на планирование, закупку продуктов, их приготовление и мытье посуды. На возражения Ракели, что это слегка отдает декадансом, он отвечал, что семьи с двумя детьми, оборудующие себе кухни за миллионы крон, — вот настоящий декаданс. И что здоровое, недекадентское использование ресурсов — это заплатить получившим образование поварам то, что им полагается, за приготов- ление пищи на большой кухне, чтобы те, в свою очередь, платили Ракели за юридические услуги или Харри за обучение полицейских.

— Сегодня моя очередь, я плачу , — сказал он, обнимая ее правой рукой. — Останься.

— Мне надо в магазин, — ответила она и скорчила гримасу, когда он прижал ее к своему еще влажному телу. — Придут Олег с Хельгой.  

Он прижал ее еще крепче:

— Да? Мне показалось, ты сказала, что люди к нам не придут?

— Ты сможешь провести пару часов с Олегом и…

— Я шучу. Мне будет приятно. Но может, мы лучше…

— Нет, мы не будем приглашать их в ресторан. Хельга здесь еще не бывала, а я хочу по-настоящему с ней познакомиться.

— Бедная Хельга, — прошептал Харри и собрался укусить Ракель за мочку уха, как вдруг заметил кое-что между ее грудью и шеей.

— Что это? — Он осторожно прикоснулся кончиком пальца к красному пятнышку.

— Где? — спросила она и пощупала сама. — А, это. Врач брал анализ крови.

— Из шеи?

— Не спрашивай почему. — Она рассмеялась. — Ты такой милый, когда беспокоишься.

— Я не беспокоюсь, — возразил Харри. — Я ревную. Это моя шея, и я знаю, что ты испытываешь слабость к врачам.

Ракель рассмеялась, а он крепче сжал ее в объятиях.

— Нет, — произнесла она.

— Нет? — переспросил он и услышал, как ее дыхание мгновенно стало более тяжелым. Почувствовал, как ее тело словно поддалось.

— Черт бы тебя побрал, — простонала Ракель.

Она страдала тем, что сама называла «мучениями от быстрого возбуждения», а ругательства были первым признаком его наступления.

— Может, нам стоит на этом остановиться, — прошептал Харри, отпуская ее. — Садик не прибран.

— Поздно, — прохрипела Ракель.

Он расстегнул ее джинсы и стянул вместе с трусиками ниже колена, прямо до голенищ сапог. Она наклонилась вперед, ухватилась одной рукой за подоконник и хотела другой рукой снять шляпу.

— Нет, — прошептал Харри, наклонившись вперед так, что его голова оказалась рядом с ее. — Пусть она останется.

В его уши полился ее тихий клокочущий смех. Боже, как он любил этот смех. Другой звук примешался к смеху — жужжание вибрирующего телефона, лежащего на подоконнике рядом с ее рукой.

— Брось его на кровать, — прошептал он, отгоняя желание взглянуть на дисплей.

— Это Катрина Братт, — сказала она.

 

Ракель натягивала джинсы, глядя на Харри. Его лицо стало очень сосредоточенным.

— Как давно? — спросил он. — Понимаю.

Она видела, как он уходит от нее, прислушиваясь к звуку голоса другой женщины в телефоне. Ракель хотела протянуть к нему руки, но было уже поздно, он был не с ней. Обнаженное стройное тело с мускулами, извивающимися, как корни, под бледной кожей, все еще стояло перед ней. Взгляд глаз синего цвета, почти вымытого из радужной оболочки годами злоупотребления алкоголем, был по-прежнему устремлен на нее. Но ее он больше не видел, взгляд его был направлен внутрь. Накануне вечером Харри объяснил ей, почему ему пришлось взяться за это дело. Она не протестовала. Потому что, если Олега выгонят из Полицейской академии, он снова может попасть в порочный круг. А если бы ей пришлось выбирать между потерей Харри и потерей Олега, она выбрала бы потерю Харри. Она несколько лет тренировалась терять Харри, она знала, что может жить без него. Она не знала, может ли жить без своего сына. Но когда он объяснял, что делает это ради Олега, его слова отдались у нее в голове эхом недавно произнесенной им фразы: «Потому что может настать день, когда мне действительно потребуется солгать, и тогда будет хорошо, если ты подумаешь, что я говорю правду».

— Я сейчас же приеду, — сказал Харри. — Адрес?

Он положил трубку и начал одеваться. Быстро, ловко, точно выверенными движениями. Как машина, наконец-то делающая то, для чего была построена. Ракель наблюдала за ним, запоминая все, как запоминают любовника, с которым предстоит разлука.

Он промчался мимо Ракели, не взглянув на нее и не попрощавшись. Она была вытеснена, удалена из его мыслей одной из двух его настоящих любовниц. Алкоголь и убийство. И их она боялась больше всего.  

 

Харри стоял перед оранжевыми и белыми заградительными лентами, как вдруг окно первого этажа дома распахнулось и из него показалась голова Катрины Братт.

— Пропустите его! — прокричала она молодому полицейскому в форме, преграждавшему путь Харри.

— У него нет документов, — возразил полицейский.

— Это Харри Холе! — прокричала Катрина.

— Правда? — Полицейский окинул Харри взглядом с головы до ног, прежде чем поднять ленту. — Я думал, что это всего лишь слухи, — добавил он.

Харри поднялся по трем ступенькам, ведущим к открытой двери в квартиру. В помещении он прошел по тропинке из миниатюрных белых флажков, расставленных криминалистами в местах обнаружения улик. Один из криминалистов стоял на коленях и ковырялся в трещине в полу.

— Где?..

— Там, дальше, — ответил тот. Харри остановился перед дверью, на которую ему указали. Он сделал вдох и освободил разум от мыслей. А потом вошел.

Он вбирал в себя все, что мог: свет, запахи, интерьер, все, что там было. Все, чего там не было.

— Доброе утро, Харри, — сказал Бьёрн Хольм.

— Можешь отодвинуться? — тихо произнес Харри.

Бьёрн отступил от дивана, над которым склонялся, и взгляду Харри открылся труп. Вместо того чтобы подойти поближе, Харри отошел на шаг назад. Сцена. Композиция. Целостность. Потом он приблизился и стал разглядывать детали. Женщина сидела на диване, раскинув ноги так, что были видны ее черные трусики. Голова была откинута на спинку дивана, длинные крашеные светлые волосы свисали с нее. Часть горла отсутствовала.

— Ее убили вон там, — сказал Бьёрн, указывая на стену у окна.

Взгляд Харри скользил по обоям и неисследованным планкам паркета.

— Меньше крови, — заметил Харри. — В этот раз он не прокусил сонную артерию.

— Может, промахнулся, — ответила Катрина, проходя в комнату из кухни.

— Если он кусал, то у него сильные челюсти, — сказал Бьёрн. — Средняя сила человеческого укуса составляет семьдесят килограммов, но здесь, судя по всему, он вырвал гортань и часть трахеи одним укусом. Даже имея острые железные зубы, для этого надо приложить значительные усилия.

— Или значительную ярость, — произнес Харри. — Ты видишь в ране ржавчину и краску?

— Нет, но их отставшие частицы, возможно, удалились, когда он кусал Элису Хермансен.

— Мм, либо так, либо здесь использовались не железные зубы, а что-то другое. И труп не перенесли на кровать.

— Я понимаю, к чему ты клонишь, Харри, но это тот же самый убийца, — сказала Катрина. — Иди взгляни.

Харри пошел за ней в кухню. Один из криминалистов брал пробы со стеклянной колбы блендера, стоявшей в раковине.

— Он сделал себе смузи, — сказала Катрина. Харри сглотнул и взглянул на колбу. Ее внутренняя поверхность была красной.

— Из крови. И из того, что похоже на лимоны из холодильника. — Она указала на остатки желтой кожуры, валявшиеся на столешнице.

Харри почувствовал приступ тошноты. Он подумал, что это как первая рюмка, от которой трясет и хочется блевать. Еще две рюмки, и остановиться уже невозможно. Он кивнул и вышел из кухни. Быстро осмотрел ванную и спальню, а потом вернулся в гостиную. Закрыл глаза и прислушался. Женщина, поза тела, способ его расположения. Способ расположения Элисы Хермансен. И вот оно пришло, эхо. Это был он. Должен быть он.

Когда Харри снова открыл глаза, он увидел перед собой молодого человека со светлой челкой, который, кажется, был ему знаком.

Александр Соколов. Ученые скрывают? Мифы XXI века

  • Александр Соколов. Ученые скрывают? Мифы XXI века. — М.: Альпина нон-фикшн, 2017. — 370 с.

В издательстве «Альпина нон-фикшн» вышла новая книга финалиста премии «Просветитель» 2015 года, главного редактора портала «Антропогнез.ру» Александра Соколова, призванная помочь отличить научные факты от ахинеи и вооружить читателей в спорах со сторонниками лженаучных идей. Как правильно бороться с мракобесием, уберечь себя от псевдонаучной макулатуры и самим не ступить на тропу «альтернативщиков»? На эти и другие актуальные вопросы в своей книге иронично и увлекательно отвечает автор. «Прочтение» публикует первую главу, в которой рассказывается о том, почему в эпоху, когда генетика, ядерная физика и медицина достигли небывалых высот, лженаука чувствует себя прекрасно, а ученые стонут от засилья воинствующих дилетантов.

ЧАСТЬ I

ПРИВИВКА ОТ ЛЖЕНАУКИ

ПОЧЕМУ ЛЖЕНАУКА СУЩЕСТВУЕТ?

«Если невежда верит, что какие-то зловещие кометы бороздят небо, что в недрах земного шара обитают допотопные чудовищные животные, — куда ни шло! Но астроному и геологу смешны подобные сказки» — говорит гарпунер Нед Ленд в романе Жюля Верна «Двадцать тысяч лье под водой», написанном в 1869 году.

Давайте задумаемся: почему в XXI веке, в эпоху торжества знаний и высоких технологий, лженаука не только не собирается сдавать позиции, но и чувствует себя прекрасно? В чем секрет неистребимости этого явления?

Я попытаюсь выделить несколько причин.

1. Сложность современного научного знания и доступность лженаучных идей

Банальная истина: наука сложна. Она сложна настолько, что, если вам в руки попадает научная статья, тематика которой выходит за рамки вашей профессии, с некоторой вероятностью вы разберете в тексте только предлоги. Новую предметную область не освоить за 30 минут и даже за месяц. Порой для этого нужны годы кропотливой учебы. Для тех, кто стремится сделать науку частью своей жизни, существуют специальные учебные заведения, научные библиотеки, базы данных, профильные конференции. Теми же, для кого наука — предмет интереса «в свободное от работы время», должна, по идее, заниматься научная пропаганда, которая превращает сложнейшие идеи и зубодробительные теории в яркие и доступные символы. Если студент поднимается по лестнице знаний к далеким вершинам, то научному пропагандисту, чтобы быть понятым, необходимо совершить обратный путь — спуститься с научных небес до уровня школьника. «Профанация», — так и скажет иной специалист.

Да, такого уровня хватает разве что для поддержания умного разговора на кухне. Ученые воротят нос. Но почему это необходимо, становится ясно, когда научной пропагандой перестают заниматься и в «кухонных беседах о науке» образуется вакуум. Что происходит? Люди перестают понимать, что творится в «высоких научных сферах». Между наукой и массами ширится брешь, пропасть неведомого. А непонятное пугает, в нем таится угроза комфорту и безопасности. «Успокойте нас, дайте нам простых объяснений!» — молят встревоженные граждане. И тут из подвалов раздается нестройный хор: «К нам, к нам! Вас обманывали! Нам затыкали рот, а теперь сами запутались — и мы наконец-то дарим вам альтернативную науку, которая вам понравится! Ведь мы любим вас, в отличие от этих зазнаек в очках. У нас только комфортные теории и доступные идеи, приятно щекочущие ваши нервы. Так что слушайте внимательно и покупайте наши книжки».

Вот пример психологически комфортной идеи: «Женщина глупее мужчины, поскольку у нее меньше мозг». Люди голосуют «за» по причинам, не имеющим к науке никакого отношения. Представителю сильного пола лестно и удобно. Идея подхватывается и многими дамами, для которых готово оправдание собственным слабостям. Опровергать подобное утверждение — значит идти против массовых стереотипов, а ломка стереотипов — это стресс. Следовательно, теория о том, что «женщина — человек второго сорта», будет пользоваться успехом наперекор научным фактам.

Итак, когда научная пропаганда сдает позиции, брешь между наукой и широкой публикой мгновенно заполняют легкоусвояемые суррогаты.

2. Занятия наукой предполагают специализацию, подчас очень узкую

В сети ходит набор невеселых профессиональных шуток на темы «Ты ж биолог!» (который всегда знает, как вылечить соседскую собаку и когда по лунному календарю сеять морковку), «Ты ж историк!» (обязательно помнящий наизусть всех королей и даты всех событий на планете), «Ты ж лингвист!» (владеющий всеми языками, включая давно исчезнувшие) — и так далее в том же духе. Общая почва для подобного юмора — необозримая широта науки и множество узких специализаций на ее просторах. Это в XIX веке, когда многие научные дисциплины только формировались, Чарльз Дарвин мог, оставаясь в рамках науки, писать труды по геологии коралловых рифов, систематике орхидей, строению усоногих раков, селекции голубей, психологии и палеонтологии. В XXI веке специалист по усоногим ракам — специалист по ним и ни по каким другим. Историк всю жизнь занимается поздним Средневековьем Восточной Руси, лингвист десятилетиями погружен в фонетику тохарских языков, а палеонтолог досконально знает ископаемых грызунов плиоцена, лишь поверхностно — древних обезьян, а еще меньше — людей каменного века. «Специалист знает все о немногом и ничего обо всем остальном», — говорил американский юморист Амброз Бирс.

Вероятно, узкая специализация — неизбежная плата за высокий профессионализм. Однако из этого следует, что даже маститый ученый, выходя за пределы профессии, может потерять чутье, заменить эрудицию и опыт набором воспоминаний «из телевизора» и мгновенно превратиться в рядового обывателя со стандартным багажом стереотипов, предрассудков и фобий. Иными словами, профессиональный режим выключается, и вместо него начинают работать неинтеллектуальные механизмы. Печально, когда ученый продолжает вещать в жанре «Я ж доктор наук!», как будто ученая степень автоматически делает его непогрешимым экспертом по любым вопросам. Понимание границ своей компетенции — необходимое качество для исследователя, но «мудрым смирением» природа снабдила не всех.

Никакие заслуги не гарантируют специалисту иммунитет от заблуждений вне его профессии и разрабатываемой им темы, которая может быть очень узка. Таким образом, уважаемые ученые порой становятся трансляторами лженаучных идей, а их репутация поднимается на флаг группами поддержки: «Ч. публично заявил, что Дарвина опровергли, а, между прочим, он хирург!», «К. утверждает, что человек не мог возникнуть в Африке, а ведь он известный биохимик, в Гарварде преподавал!».

Вот поэтому доступность знаний и наличие высшего образования не мешают лженауке пускать корни в человеческих мозгах. Стоило бы ввести для студентов вузов обязательный предмет «Признаки лженауки». Только кто же его будет преподавать?

3. Объем современного знания на многие порядки превосходит возможности отдельного человека

Мы заведомо не можем проверить большую часть информации, которую получаем. Что остается? Верить. Наше доверие к информации основывается на доверии к ее источнику. Без разумного доверия к «знающим людям», вероятно, невозможна цивилизация, которая держится на распределении знаний. В древности, возможно, было по-другому, хотя специалисты, надо полагать, существовали уже в каменном веке.

Этторе Биокка, белая женщина, которой было суждено прожить 20 лет в племени амазонских индейцев, рассказывала, как индейские женщины требовали, чтобы она сделала для них горшки и мачете, «потому что она белая и должна это уметь». Когда Биокка пыталась объяснять, что ее отец покупал мачете в магазине, индейцы не верили.

Сейчас нам не нужно знать, как делаются мачете, и не обязательно писать драйвер для принтера, чтобы он распечатал эту главу. Есть специалисты, которые делают это за нас, — мы доверяем их опыту. Точно так же в здоровом обществе существует доверие к людям, занимающимся наукой, — такие знатоки обладают заслуженным авторитетом, к их мнению прислушиваются. Однако как быть, если под ученого маскируется проходимец? Например, с помощью внешней атрибутики — он бородат, носит очки, солидно гнусавит, подписывается академиком. Доверие к авторитету дает осечку. А еще многие привыкли верить тому, что звучит с телеэкрана, особенно если информация зачитана проникновенным, чуть встревоженным мужским голосом. Кто будет тратить время на проверку каждого факта? Разве обладатель такого тембра может лгать? Так в головы зрителей внедряется грамотно упакованная ахинея.

Например, в телепередаче «Военная тайна», показанной на канале «Рен ТВ» 11 ноября 2013 года, закадровый голос произнес: «Количество жертв школьных перестрелок в США уже, пожалуй, не уступает потерям Америки в Ираке».
Звучит шокирующе. Что за ад творится в американских школах! Как вы думаете, какой процент зрителей, прежде чем ужасаться, задумается: соответствует ли прозвучавшее действительности?
На самом деле потери Америки в Ираке составляют 4486 человек (это официальные данные Пентагона). Сравним: с 1990 года в школьных перестрелках в США погибло 254 человека.
Кто-то соврал! Но соврал так красиво, что не поверить сложно.

4. Уровень образования в нашей стране упал

В течение нескольких лет мне приходилось сидеть в приемной комиссии одного питерского вуза. Поначалу меня шокировали абитуриенты, которые не помнили столиц европейских государств, напрочь не знали ни истории, ни литературы, были не в состоянии решить простейшую арифметическую задачу. Потом я привык.

«На чистом листе бумаги можно писать самые новые, самые красивые иероглифы» (это высказывание приписывают Мао Цзэдуну). Пустая голова — как чистый лист. Какая разница, чем ее забить?

Допустим, некто говорит вам, что первые упоминания египетских пирамид в письменных источниках относятся к началу XIX века: «До Наполеона никто про них в Европе не слыхал». Конечно, можно возразить, что про пирамиды писали еще грек Геродот и римлянин Плиний, средневековые авторы считали громадины Гизы «житницами Иосифа», в XIV веке французский барон д’Англюр видел, как местные жители снимали с пирамид облицовку3, в XVII веке египетским чудом света восхищался английский математик и астроном Джон Гривз, и даже Ньютон не обошел стороной великую пирамиду в своем «Трактате о священном локте иудеев». Но для этого нужно знать. Ну а тот, кто не слышал не только о Геродоте, но и о тех авторах, которые писали о пирамидах уже в XX–XI веках, легко поверит, что все памятники древности построены 200 лет назад.

Знакомясь с очередным лженаучным творением, я порой думаю: «Все, приплыли, хуже быть уже не может». И снова и снова реальность доказывает, что я поторопился. Недавно на глаза попался ролик: его автор громил сторонников плоской Земли, презрительно называл их идиотами, незнакомыми со школьным курсом физики, гомерически хохотал. «Ведь на самом деле совершенно очевидно, — говорил он далее немного усталым тоном учителя, обращающегося к первоклашкам, — что наша Земля — вогнутая!» Я молился, чтобы это оказалось шуткой, но автор ролика не шутил.

Нехватка знаний, неумение их добывать и отсутствие у публики навыков мышления сильно упрощают лжеученым задачу.

5. Развитие средств массовой коммуникации

С некоторых пор среди культурных людей стало модным козырять тем, что «я вообще не смотрю телевизор». Бедный ящик предстает воплощением зла, источником пошлости и глупости, рупором лживой пропаганды. Во многом справедливо! Однако при всех своих недостатках телевидение сохраняет важное свойство «традиционных СМИ» — на любой телестудии существует редакция, которая отбирает производителей контента и контролирует его качество. Да, критерии качества некоторых программ вряд ли вам понравятся. Однако человек с улицы залезть в студию, чтобы поделиться со зрителями своими гениальными идеями, если и может, то только в формате определенных телешоу и под строгим контролем. Начни он в эфире материться (без разрешения), призывать к государственному перевороту или рекламировать свой магазинчик — вылетит из студии пулей и навсегда.

Иное дело — интернет. Любой гражданин, способный нажимать на кнопки, заводит бложик, и его откровения, которые раньше не выходили за пределы кухни, безнаказанно устремляются во всемирную паутину. Знания, опыт, диплом необязательны. Даже справка из психдиспансера не требуется, чтобы обзавестись своим, не зависящим ни от кого информационным каналом, фактически — СМИ. А если есть литературный дар? При наличии таланта через какое-то время у хозяина блога могут появиться тысячи подписчиков, готовых лайкать и репостить. Внешняя цензура отсутствует, но соцсети глушат и цензуру внутреннюю. «О чем вы думаете?» — интересуется Facebook. Не рефлексируй, рассказывай, что у тебя на уме, это же всем так интересно! Соцсети — дом родной для агрессивных дилетантов: здесь они могут самовыражаться так, как больше нигде и никто не позволит. Шум производит шум, и одинокий глас ученого тонет в хоре тысячи невежд. Так лженаука — в виде публикаций в блогах, «шокирующих» фото и прикольных видео — приходит в каждый дом, в том числе в ваш.