Ксения Букша. Рамка

  • Ксения Букша. Рамка. — М.: АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2017. — 288 с.

Ксения Букша — автор книги «Жизнь господина Хашим Мансурова», сборника рассказов «Мы живём неправильно», биографии Казимира Малевича, а также романа «Завод „Свобода“», удостоенного премии «Национальный бестселлер». Новое произведение «Рамка» — вызывающая социально-политическая сатира, настолько смелая и откровенная, что ее невозможно не заметить. Она сама как будто звенит, проходя сквозь рамку читательского внимания. Не нормальная и не удобная, но смешная до горьких слез — проза о том, что уже стало нормой.

 

11. Органайзер говорит

 

Я… в целом… знаете… никогда не думал работать на систему. Но меня всегда интересовали эти вещи — планирование, нормирование… у меня есть внутренняя склонность к этим делам. И поэтому неудивительно, что в какой-то момент я занялся вот этими вот вещами… этими разработками… ну, словом… по встроенным планировщикам. Это было в тренде, а я, можно сказать, занялся этим одним из первых. Я был молод, мне хотелось успеха, я побывал в Кремниевой долине, тогда я был, знаете, в этой идеологии молодых двадцатилетних миллионеров, я мог бы и сам стать одним из них, если бы тогда, если бы в тот момент… меня не купила, да, эта вот тогда ещё просто отечественная корпорация, и я… я принял по сути верное количественно, но неверное качественно решение… И вот с того самого момента дороги назад уже не было, но я этого ещё долго-долго не понимал… Мне казалось, что… (Органайзер закрывает лицо руками).

Спокойно, — Боба. — Мы уже поняли, что вы падший ангел.

Не ссы! — добавляет Вики. — Ну я тоже всяких упырей свадьбы играю — и чё, не жить?

Органайзер поднимает голову.

Н-да… ну, видите же, вот, живу… Вообще говоря, я действительно не кривя душой могу сказать, что я и вправду стремлюсь, хочу нормировать людей. Вам может это показаться отталкивающим. Но я действительно верю в рациональный план, я так привык, иначе просто не умею, но в этом есть не только недостатки, но и достоинства, и если бы я в какой-то момент не начал планировать, то, возможно, я бы просто…

В целом я осознал, насколько можно бездарно потратить жизнь, если не заниматься планированием и нормированием своих показателей… да… когда мне было одиннадцать лет. За год до этого мой отец, он ушёл из семьи, ну и… он практически перестал присутствовать в моей жизни. Вернее, как… Он делал так, он договорился с матерью, что он будет приходить и забирать меня на выходных, на один день, по сути, на несколько часов, и где-то как-то проводить со мной это время. Но в реальности всё происходило совершенно иначе, всё происходило так, что он обещал позвонить утром, и я садился у телефона… Вот, знаете, мы жили в коммунальной квартире с матерью, и телефон у нас был один, естественно, общий, это ещё далекие девяностые годы, такой чёрный телефон с диском ещё… и вот на этой, значит, скамеечке я и сидел… примерно с десяти утра я занимал эту позицию, ну и вот так в целом весь день я мог просидеть, потому что отец… он мог вообще не позвонить, и тогда выходной у меня проходил даром, или он мог позвонить в пять, скажем, вечера и сказать, что он сегодня не сможет, или что он задерживается, и снова нужно ждать неизвестно сколько. Сами понимаете, что гаджетов тогда никаких не было, и вот эта ситуация, от раза к разу повторяющаяся, она меня несколько…

Заебала, — подсказывает Алексис. — Знакомая херня.  

В целом на меня повлияло вот это, я сам этого даже не замечал в те времена, но потом я понял, особенно когда вырос, я понял, что во многих ситуациях я склонен реагировать так же, как отец… И поэтому, если мне не создать для себя и других какое-то по сути подобие железной сетки, которую я должен наложить на всю свою жизнь, на себя самого, то тоже буду вот так тратить чужое и своё время, и жизнь, она у меня просочится как каша сквозь пальцы, я ничего не сделаю, ничего не построю, ничего не создам.

А вы что-то создать хотите? — дядя Фёдор.

А да, а конечно, а как же! А вы не хотите ничего создать? По-моему, каждый человек, каждому из нас свойственно чего-то хотеть, вот только весь вопрос в том, что по сути очень мало кому удаётся свои возможности соизмерить и свои ресурсы все правильно… а-а… правильно их вложить, бросить, что ли, именно в тот котёл, где они… где они будут работать максимально эффективно…

Теперь о моей разработке… Я не претендую на какую-либо её оригинальность или… на то, чтобы она была моим собственным изобретением… конечно, я позаимствовал её у… авторов, которые занимались вплотную данной проблематикой… но, как все, кто пользуется подобного рода системами, я, конечно, значительным образом её кастомизировал, то есть подогнал, так сказать, под нужды нашего, ну, вы понимаете, под особенности того рода деятельности… которым я, простите, занимаюсь уже более десятка лет — нормирование граждан… Но ведь я пользуюсь ею и сам, а это значит, что я хлебаю кашу из общего котла, и это показатель того, что я честен…

В основе её лежит матрица, вот — вы можете видеть здесь, чип состоит из трёх частей, которые могут поворачиваться относительно друг друга — я задаю много разных параметров здесь, в этих клетках, и система сама выдаёт мне результат. Многим, кто только начинает ею пользоваться, кажутся абсурдными некоторые из её советов, например, когда она планирует за вас, во сколько точно вам, там, например, ходить в туалет и сколько времени вам стоит там провести за этим занятием, это многим сначала кажется абсурдным, и только потом ты начинаешь понимать, насколько многофакторный этот анализ… Если ты вводишь действительно все требуемые показатели, то есть если ты действительно по сути не боишься доверить ей в целом все стороны жизни своей, включая, там, вплоть до самых… то ты начинаешь понимать тогда, что такое по-настоящему помогающая система. Ведь в целом это не просто система, которая, там, экономит твоё время как-то, она ещё и создаёт, ну, ситуацию энергосбережения, причём такого, как ты сам решил, как ты сам занесёшь в эту программу, так и будет — вот пожалуйста, хочешь, нужно тебе — авральщик ты — нужно тебе не спать несколько ночей, да она тебе всё рассчитает, пожалуйста, там, банки энергетика, сколько тебе надо, и она тебе, что важно, скажет, где твой предел — а хочешь, поставь на режим, там, отпуска или энергосбережения, или режима плодотворной работы, пассивного отдыха, здесь столько функций, что… тут можно учесть ровно всё, что у тебя вообще есть. Но только да, важно, к этому, да, нужно относиться уже серьёзно, раз ты уже начал это делать — то имеет смысл просто идти до конца с этим делом, иначе просто смысла нет, иначе ты просто ну не создашь такого уровня заточенности, такого уровня сложности, который даст тебе те преимущества, которые эта система в целом может дать, и на который она рассчитана…

…вот знаете, я однажды… ну, был очень расстроен… это, как ни странно, была тоже ситуация, связанная с расставанием… и я — ну, как это бывает — ну, пустился, так сказать, во все тяжкие, это было, конечно, смешно, забавно… но что интересно — я и сам не знал, я не помнил, что там происходило, но когда я вернулся к системе, она предложила мне всё, что происходило, считать… она всё рассчитала, и я увидел нормальную кривую, сколько… в общем, что я вам хочу сказать, равновесие на самом деле… когда долго уже работаешь с этой системой, то понимаешь такую одну странную вещь… что равновесие, оно никогда не может быть нарушено, что не бывает вообще такого, чтобы нарушался как-то порядок… это можно только закончить, прекратить, вы понимаете, о чём я… но выскочить ты уже никуда не сможешь. Если есть жизнь, то есть и норма, если жизнь есть, то она нормальна… вот эту вещь, эта вещь — она им и недоступна… и вот эту вещь когда начинаешь понимать, то от этого понимания ты довольно долго… это серьёзные всё вещи, когда говоришь об этом, надо понимать, что ты сразу говоришь и… по сути… это и стало причиной того… что я тоже оказался не очень-то нужен им с моей разработкой. Им, как оказалось, нужна не норма, норма для них слишком сложна, им нужно на самом деле то, что хуже, чем норма… на самом деле — им нужна не норма, а безумие… и так я лишился сначала бОнусов, а потом и крЕдитов, и докатился до того… до того, чтобы…

Органайзер замолкает. И чип в его виске мерцает, остывая. Солнце уже давно не заглядывает в сахарницу даже искоса. Часы Николая Николаевича показывают шесть.

Ольга Славникова. Прыжок в длину

  • Ольга Славникова. Прыжок в длину. — М.: АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2017. — 510 с.

Новый роман лауреата премии «Русский Букер» Ольги Славниковой продолжает традиции магического реализма. Главный герой  спортсмен-юниор, одаренный способностью к краткой левитации. На него возлагают большие надежды, но один роковой прыжок способен сломать жизнь: вытолкнув соседского мальчика из-под колес джипа, он попадает под него сам и… лишается обеих ног.

Лида, впрочем, продолжала с ним сталкиваться. Ей пришлось теперь взять на себя уборку еще и квартиры Караваевых — разумеется, без дополнительной оплаты. После основательного запугивания непреклонными тетками из органов опеки и спецучреждениями для трудных подростков (на бедной Лидиной памяти произошло немало таких историй с участием подвыпивших ментов, зверовидной родни и ржавых автозаков), новоиспеченный сирота нехотя выдал ей мамашину связку ключей, на которой болтался брелок: резиновое грязно-розовое сердечко, при нажатии пищавшее. После долгого подбора выяснилось, что грубая железная дверь Караваевых открывается, с тюремным громом, только двумя ключами, наибольшими и наипростейшими; вся прочая резная мелочь, включая блескучую малютку размером с ноготок, болтается просто так.

Жилище Караваевых по площади было вдвое меньше квартиры Ведерникова, но первая уборка заняла у Лиды неделю. Грязь повсюду лежала матерая, жирная, страшная, ванна выглядела так, будто в ней варили мясо, серые окна почти не пропускали света — а за кривой и продавленной лежанкой покойницы, в куче прогорклого тряпья, Лида по хлебному запаху нашла горячее мышиное гнездо, где копошились слепые голые детеныши, похожие на морщенные мизинчики. За неделю папаша Караваев являлся дважды: раз на мягких цыпочках пробежал по коридору и скрылся, тихо клацнув дверью, а во второй раз, застигнутый на кухне за поеданием из банки прыщущих маринованных томатов, сконфуженно улыбнулся и, по уверениям Лиды, ушел, спиной вперед, прямо сквозь стену, заколыхавшуюся, будто зыбучий песок, и уронившую с гвоздя позапрошлогодний календарь. Получалось, что папаша Караваев был не столько хозяин квартиры, сколько домовой. Лида хотела узнать у него, что делать с одеждой покойницы, которой оказалось удивительно много, и при этом ничего целого, годного хотя бы на тряпки. Не получив никакого ответа, кроме уклончивой, размазанной к уху улыбки, Лида затолкала все в огромный мешок для мусора и отволокла его, высотою в собственный рост, на помойку: мешок застревал и бил по ногам, будто это сама Наталья Федоровна упиралась, не хотела идти.

Самые большие неприятности ожидали Лиду в Женечкиной комнате. Здесь стоял странный приторный запашок. На голом обеденном столе, на крышке, потресканной, как береста, валялись останки каких-то крупных насекомых, похожие на гнилые яблочные огрызки. Повсюду — на мебели, на стенах — темнели химические ожоги и еще непонятные мелкие крапины, содержавшие такое неистребимое количество пигментов, что тряпка размазывала их до бесконечности. Драгоценные Женечкины коллекции, по всей видимости, хранились в деревянных сундуках, старых, окованных полосами изъеденного временем черного железа, при этом хитро запертых на множество висячих замочков и замков, на каждом сундуке по целой грозди, ради вящей безопасности. В первый раз Лида не удержалась и испробовала на этих замках ключи и ключики из хозяйской связки: получилась только грубая железная грызня, слесарные тупики. А вечером Женечка, явившийся к положенному ужину, топал на Лиду кривыми ножищами в кривоносых ковбойских сапогах и кричал плаксивым голосом: «Не трогать моих вещей! Не сметь! Никогда!» Лида, побагровев, успокоила его мягким, но веским подзатыльником. Вероятно, поганец прицепил к сундучным замкам волоски или какие-то другие коварные секретики, почему и обнаружил попытку проникновения. Больше Лида не касалась сундуков, разве только смахивала пыль, при этом изнутри иногда слышалось сухое шебуршание, пугавшее Лиду до полусмерти.

Теперь цивилизованно избавиться от сироты не осталось совсем никакой возможности. По счастью, не было и возможности официально оформить опеку. У паразита, как-никак, имелся отец, не дававший формального повода для иска о лишении родительских прав. По закону, он проживал вместе с несовершеннолетним сыном на одной жилплощади; возможно, он где-то работал или, во всяком случае, числился; скорее всего, у него не было приводов в милицию — и попробуй приведи такого, невинного, плюхающегося в стены, точно в ванны, и выныривающего не в соседской квартире, а неизвестно где.

Впрочем, после того как Лида выскоблила логово Караваевых (краше от этого не ставшее, но получившее вид совершенно нежилой, фанерный), у папы Караваева появились некоторые затруднения со стенами, а также с мебелью, похожей, без наваленных тряпок, грязной посуды и присохших газет, на скелеты каких-то вымерших животных. Папаша Караваев спотыкался о непривычно пустые, брыкливые стулья, пару раз выдернул на пол полегчавший ящик комода, где свободно болтались и хлестались резинками несколько полосатых, помертвелой красоты, полиэстровых галстуков. Перед тем как утопиться в стене, он теперь пробовал вещество указательным пальцем, нередко застревавшим и тянувшим из обоев вислые нити, какие бывают от налипшей жвачки. Все чаще он скромно пользовался дверью и подъездом, а если ему все-таки удавался фирменный фокус, то не все выходило гладко: стены, лишенные пауков и паутин, предательски загустевали, папаша Караваев погружался трудно, комковатый нос его, торчавший до последнего, делался лиловым и свистел, а когда и нос исчезал, тело его еще какое-то время ворочалось в стене, будто в мешке.

Лида, наблюдавшая все это, только моргала и спрашивала себя, рассказать Ведерникову или все-таки не стоит. Сам папаша Караваев смущался чрезвычайно. «Милая, вы случайно не Марина, Катина дочка?» — однажды обратился он к Лиде с робостью и светившейся в блеклых глазках наивной надеждой. Опешившая Лида, не ожидавшая от полупризрака человеческого голоса, пробормотала, что, к сожалению, не знает ни Кати, ни Марины, просто помогает по дому. На это полупризрак сокрушенно вздохнул и попытался раствориться прямо в воздухе, но только слегка побледнел, немножко заструился и выронил из кармана штанов похожий на котлету коричневый бумажник, который исчез на полу отдельно. Больше папаша Караваев с Лидой не заговаривал, только суетливо кланялся и старался держаться подальше от щеток и ведра. Иногда он оставлял немного денег — вполне материальных, мятых — на эмалированной хлебнице, тщательно отмытой после сухих зеленых кусков, но все равно испускавшей слабый запах пенициллина; эти деньги Лида тратила на полезные продукты и заполняла Женечкин холодильник, чтобы ребенок мог поесть в любое время суток.

Все-таки имелся вопрос о сироткиных карманных расходах. Ведерников чуял угрозу запасу, это вызывало у него жестокую душевную горечь. «Рассчитай и скажи, сколько тебе нужно на месяц», — буркнул он однажды за ужином в сторону сиротки, совершенно уже освоившегося, ворочавшего кашу ложкой и хватавшего руками нежные дольки парниковых огурцов. В ответ на слова Ведерникова Женечка расплылся в ухмылке. «Вы насчет того, чтобы деньги мне давать? Не парьтесь, у меня свои имеются». Аккуратно отложив облизанную ложку, Женечка поерзал и, весь изогнувшись, вытащил из кармана джинсов целый денежный ком, который торжественно выложил на середину стола. Тут были и простые серые десятки, и радужные, розовые с карим пятитысячные, и доллары с несвежими президентами, и все это, как цветок росой, было сбрызнуто обильной сверкающей мелочью. «О боже, где ты это взял?! — Лида, разливавшая чай из толстенького чайника, едва не уронила в переполненную чашку Ведерникова фарфоровую крышку. — С кем ты связался? Ты воруешь? Это краденое?!» «Дураки воруют, — солидно ответил Женечка, переждав, пока Лида прокричится. — У меня все честно, на договорной основе». «Что именно? — вмешался Ведерников, стараясь говорить строго и спокойно. — На чем школьник может сделать такие деньги?» «Бизнес, — таинственно ответил Женечка и весь надулся, двигая указательным мелочь по скатерти, будто играя сам с собой в шашки. — Мужчина должен уметь зарабатывать. Немного того, немного сего…» Лида, расстроенная, тяжело присела к столу и подперла пылающую щеку кулаком. «Смотри, если из детской комнаты милиции придут…» — беспомощно пригрозила она и заблестевшими глазами покосилась на Ведерникова. «Не придут, — басом ответствовал Женечка, сгребая в горсть монетно-шашечную партию, несомненно, выигранную. — Лучше колбаски мне нарежь, чем панику наводить».

Ведерников чувствовал себя уязвленным. Он, получается, не мужчина. Бессмысленный обрубок, маменькин сынок. Плывет сырой корягой по мелким житейским волнам. Не имеет представления, по какому пути двинуться, какой сделать первый шаг, чтобы найти заработок, достойный так называться. А пацанчик — вот он: глумливая мордочка и полные штаны денег, знает ходы и выходы, знает каких-то людей, с которыми варит дела. Говорят, на материнских похоронах он, держась поодаль, оперся на чей-то полусгнивший деревянный крест и, поскольку крест шатнулся, принялся из интереса шатать дальше — и выворотил-таки, вместе с черным трухлявым комлем и какими-то земляными сопревшими волосами, и прибежал похмельный кладбищенский служитель, и вышел безобразный скандал.

Но с Женечки — как с гуся вода. Вдруг он принялся на свободе покупать себе обновки. Твердое, будто сколоченное из крашеных досок кожаное пальто, царапавшее полами асфальт; кожаная же куртка, вся бряцающая металлическими клепками, тяжелая, словно мешок с галькой; майки с черепами и полуголыми красотками, в которых Женечка преспокойно заявлялся на уроки; еще нечто странное и ужасное, вроде жилетки, стачанное из кривых крокодиловых полос, покрытых темными костяными мозолями, — настоящих, хвастался Женечка, закрепляя на себе это безобразие при помощи замызганных замшевых завязок. У пацанчика открылась просто-таки страсть до экзотических кож: его завораживали психоделическая змеиная чешуя, страусовые морщины и пупыри, бисерные узоры ящерицы, и он так хотел плащ из крокодила, что его опасно было пускать в зоопарк. Должно быть, он чувствовал нечто сродное себе во всех этих древних бронированных тварях, в их медлительности, отвечающей току густой холодной крови, в равнодушном, полированном, каменном взгляде, в черной игле вертикального зрачка.

Тогда же сиротка начал мечтать о собственном авто. У него, похоже, не сохранилось никакой травмирующей памяти о том, как пер на него с горы, оскалившись бампером, смертоносный джип. За едой, ширкая локтем, Женечка листал автомобильные журналы и упивался рекламой, отдавая предпочтение как раз внедорожникам, которым дизайнеры теперь придавали сходство с приплюснутыми и горбоносыми бошками вымерших ящеров. «Скоро надо права покупать, — приговаривал он деловито. — А то гаевни кошмарят проверками. Вот уроды! Только и делают, что создают проблемы для нормальных людей».

Жоэль Диккер. Книга Балтиморов

  • Жоэль Диккер. Книга Балтиморов / Пер. с франц. И. Стаф. — М.: Издательство АСТ: CORPUS, 2017. — 512 с.

После «Правды о деле Гарри Квеберта», выдержавшей тираж в несколько миллионов и принесшей автору Гран-при Французской академии и Гонкуровскую премию лицеистов, новый роман тридцатилетнего швейцарца Жоэля Диккера сразу занял верхние строчки в рейтингах продаж. В «Книге Балтиморов» Диккер вновь выводит на сцену героя своего нашумевшего бестселлера — молодого писателя Маркуса Гольдмана, который на этот раз расследует тайны близких ему людей.

3

Коконат-Гроув, Флорида,
июнь 2010 года

(спустя шесть лет после Драмы)

На рассвете я сидел на террасе дома в Коконат-Гроув, где теперь жил дядя. Он переехал сюда уже четыре года назад.

Он подошел бесшумно, и когда раздался его голос, я так и подскочил:

— Уже встал?

— Доброе утро, дядя Сол.

Он принес две чашки кофе и одну поставил передо мной. Увидел мои листки с пометами. Я писал.

— О чем твой новый роман, Марки?

— Не могу тебе сказать, дядя Сол. Ты же меня вчера уже спрашивал.

Он улыбнулся. С минуту смотрел, как я пишу. Потом повернулся уходить и, заправляя рубашку в брюки и застегивая ремень, спросил с торжественным видом:

— Ты про меня когда-нибудь напишешь в своей книге, да?

— Конечно, — ответил я.

Дядя покинул Балтимор в 2006 году, через два года после Драмы, и переселился в небольшой, но богатый дом в районе Коконат-Гроув, к югу от Майами. Со стороны фасада у него была маленькая терраса, окруженная манговыми и авокадовыми деревьями, которые с каждым годом приносили все больше плодов и давали благодатную прохладу в полуденный зной.

Романы мои имели успех, и я мог навещать дядю, когда захочу, ничто не сковывало моей свободы. Чаще всего я отправлялся к нему на машине. Срывался из Нью-Йорка, порой решая ехать в то же утро: пихал какие-то вещи в сумку, кидал ее на заднее сиденье и заводил мотор. Сворачивал на шоссе I-95, добирался до Балтимора и спускался южнее, во Флориду. Путь занимал двое суток, на ночь я останавливался в одном и том же отеле в Бофорте, в Южной Каролине; меня там уже знали. Если дело было зимой, я выезжал из Нью-Йорка, пронизанного ледяным ветром, снег лепил в ветровое стекло, я сидел в теплом свитере, держа одной рукой обжигающий кофе, а другой — руль. Спускался вниз по побережью и оказывался в Майами, в тридцатиградусной жаре, среди прохожих в футболках, нежащихся под ослепительным солнцем тропической зимы.

Иногда я летел самолетом и брал напрокат машину в аэропорту Майами. Время путешествия сокращалось вдесятеро, но сила чувства, охватывавшего меня по приезде, ослабевала. Самолет стеснял мою свободу расписанием вылетов, правилами компаний-перевозчиков, бесконечными очередями и пустым ожиданием из-за прохождения контроля безопасности, на который обрек все аэропорты теракт 11 сентября. Зато ощущение свободы, какое я испытывал, если накануне утром решал попросту сесть в машину и катить без остановки на юг, было почти беспредельным. Выезжаю, когда хочу, останавливаюсь, когда хочу. Я повелевал движением и временем. Все эти тысячи миль я уже выучил наизусть и все равно не мог не любоваться пейзажем и не изумляться размерам страны, которой, казалось, не будет конца. И вот наконец Флорида, потом Майами, потом Коконат-Гроув, а потом и его улица. Когда я подъезжал к дому, он всегда сидел на крыльце. Он меня ждал. Я не предупреждал, что приеду, но он ждал. Верно и преданно.

Шел третий день моей жизни в Коконат-Гроув. Явился я, как всегда, внезапно, и уставший от одиночества дядя Сол, увидев, как я выхожу из машины, на радостях обнял меня. Я изо всех сил прижал этого сломленного жизнью человека к своей груди. Провел кончиками пальцев по ткани дешевой рубашки и, закрыв глаза, вдохнул приятный запах туалетной воды — он один остался прежним. Запах снова переносил меня на террасу его роскошного дома в Балтиморе или на крыльцо его виллы в Хэмптонах во времена его славы. Я представлял себе рядом с ним блистательную тетю Аниту и моих чудесных кузенов, Вуди и Гиллеля. Вдыхая его запах, я возвращался в глубины своей памяти, в пригород Оук-Парк, и на миг вновь испытывал счастье от того, что жизнь свела меня с ними.

В Коконат-Гроув я целыми днями писал. Здесь я находил покой, необходимый для работы, и сознавал, что, живя в Нью- Йорке, так бы толком ничего и не сделал. Мне всегда нужно было куда-то уехать, отгородиться от всего. Если погода стояла теплая, я работал на террасе, а если становилось слишком жарко — в прохладном кабинете с кондиционером, который он обустроил специально для меня в гостевой комнате.

Обычно около полудня я делал перерыв и ходил в супермаркет его проведать. Он любил, когда я появлялся у него в супермаркете. Поначалу это было нелегко — я стыдился. Но я знал, что, заглянув в магазин, доставлю ему огромное удовольствие. Когда я туда входил, у меня всякий раз щемило сердце. Автоматические двери разъезжались, и я видел, как он хлопочет на кассе, раскладывает покупки клиентов по пакетам, сортируя их по весу и степени хрупкости. На нем был зеленый форменный фартук, а на фартуке — значок с его именем: «Сол». Я слышал, как покупатели говорили: «Большое спасибо, Сол. Хорошего вам дня». Держался он всегда приветливо и ровно. Я ждал, пока он освободится, махал ему рукой и видел, как светлело его лицо. «Марки!» — радостно восклицал он каждый раз, как будто я пришел впервые.

— Смотри, Линдси, это мой племянник Маркус, — говорил он соседней кассирше.

Кассирша глядела на меня, как любопытный зверек, и спрашивала:

— Это ты знаменитый писатель?

— Он, он! — отвечал за меня дядя так, словно я был президент Соединенных Штатов.

Она отвешивала мне нечто вроде поклона и обещала прочесть мою книгу.

Персонал супермаркета любил дядю, и когда я появлялся, всегда находилось кому его подменить. Тогда он тащил меня за стеллажи с товаром, демонстрировал коллегам. «Все хотят с тобой поздороваться, Марки. Тут некоторые принесли твою книгу, чтобы ты подписал. Тебя не затруднит?» Я всегда охотно соглашался. Завершался наш обход у стойки с кофе и соками, за которой стоял дядин любимчик, чернокожий парень, огромный, как гора, и нежный, как девушка. Звали его Сикоморус.

Сикоморус был примерно моих лет. Он мечтал стать певцом и в ожидании славы выжимал желающим сок из живительных овощей. При каждом удобном случае он запирался в комнате отдыха, распевал модные песенки, прищелкивая в ритм пальцами и снимая себя на мобильный телефон, а потом выкладывал видео в социальные сети, дабы привлечь внимание остального мира к своему дарованию. Его главной мечтой было принять участие в телеконкурсе под названием «Пой!», который шел на одном из федеральных каналов; там состязались начинающие исполнители — в надежде пробиться и прославиться.

Тогда, в начале июня 2010 года, дядя Сол помогал ему заполнить анкеты, чтобы он мог подать заявку на участие, приложив к ней видеозапись. Там шла речь о правах на изображение и ограничениях ответственности, а Сикоморус ничего в этом не понимал. Его родителям очень хотелось, чтобы он прославился. Делать им было явно нечего, и они целыми днями таскались к своему мальчику на работу, дабы осведомиться о его будущем. Оба вечно торчали у стойки с соками, и пока не было клиентов, отец бранил сына, а мать пыталась их примирить. Отец его был несостоявшимся теннисистом. Мать когда-то мечтала быть актрисой.

Отец хотел, чтобы Сикоморус стал чемпионом по теннису. Мать хотела, чтобы он стал великим актером. В шестилетнем возрасте он не вылезал с корта и снялся в рекламе йогурта. В восемь лет его тошнило от тенниса, и он дал себе зарок больше никогда в жизни не брать в руки ракетку. Принялся бегать с матерью по кастингам в поисках роли, которая положит начало его карьере звездного дитяти. Но роль так и не нашлась, и теперь он выжимал соки — без диплома и без образования.

— Чем больше я думаю про эту твою передачу, тем больше убеждаюсь, что это все чепуха на постном масле, — твердил отец.

— Ты не понимаешь, па. С этой передачи начнется моя карьера.

— Пффф! Только людей насмешишь! Чем тебе поможет, если тебя покажут по телевизору? Ты же никогда не любил петь. Тебе надо было стать теннисистом. У тебя все данные. Жалко, мать приучила тебя лентяйничать.

— Ну па, — молил Сикоморус, тщетно пытаясь подольститься к отцу, — про эту передачу все говорят.

— Оставь его в покое, Джордж, ведь это его мечта, — ласково вступалась мать.

— Да, па! Песня — это моя жизнь.

— Ты пихаешь овощи в соковыжималку, вот что такое твоя жизнь. А мог бы стать чемпионом по теннису. Ты все испортил.

В итоге Сикоморус обычно начинал плакать. Чтобы успокоиться, он вытаскивал из-под стойки скоросшиватель, который каждый день приносил из дому в супермаркет и в котором хранил аккуратно подобранные статьи об Александре Невилл и обо всем, что с ней связано и что он счел заслуживающим интереса. Александра была образцом для Сикоморуса, его кумиром. В музыке он полагался только на нее. В его глазах она сама, ее карьера, ее песни, ее манера исполнять их по-новому на разных концертах — все было чистым совершенством. Он ездил за ней в каждое турне, привозил сувенирные футболки для подростков и регулярно их носил. «Если я буду знать про нее все, тогда, наверно, смогу добиться успеха, как она», — говорил он. Сведения о ней он черпал главным образом из таблоидов: в свободное время жадно их читал и тщательно вырезал статьи.

Сикоморус искал утешения на страницах скоросшивателя, воображая, как однажды тоже станет звездой, а расстроенная мать подбадривала его:

— Посмотри, посмотри свою папку, дорогой, тебе полег чает. Сикоморус любовался файлами-вкладышами, поглаживая их пальцами.

— Ма, однажды я стану как она… — говорил он.

— Она блондинка и белая, — раздражался отец. — Ты хочешь быть белой девицей?

— Нет, па, я хочу быть знаменитым.

— Вот в том-то и проблема, ты не певцом хочешь быть, а знаменитым.

В этом отец Сикоморуса был прав. Когда-то звездами в Америке были космонавты и ученые. А теперь наши звезды ничего не делают и целыми днями фотографируют — то себя, то свою еду. Пока отец распинался, у стойки выстраивалась нетерпеливая очередь желающих получить оздоровительный сок. В конце концов мать за рукав оттаскивала мужа.

— Да помолчи ты, Джордж, — сердито ворчала она. — Его скоро уволят из-за твоих попреков. Хочешь, чтобы сын из-за тебя вылетел с работы?

Отец отчаянно цеплялся за стойку и тихо взывал к сыну с последней мольбой, словно не замечая ничего вокруг:

— Обещай мне только одно. Что бы ни случилось, прошу, только не становись гомиком.

— Обещаю, папа.

И родители удалялись побродить среди стеллажей.

Дело происходило в самый разгар турне Александры Невилл. Она выступала, в частности, на «Американ-Эйрлайнс-арене» в Майами; об этом знал весь супермаркет, ибо Сикоморус, умудрившись раздобыть билет, повесил в комнате отдыха календарь и зачеркивал оставшиеся до ее выступления дни, а день концерта переименовал в Alexandra Day.

За несколько дней до концерта мы с дядей Солом сидели на террасе его дома в Коконат-Гроув, наслаждаясь вечерней прохладой, и он вдруг спросил:

— Маркус, ты, случайно, не мог бы свести Сикоморуса с Александрой?

— Это невозможно.

— Вы до сих пор не помирились?

— Мы уже несколько лет не разговариваем. Да если бы я и захотел, я даже не знаю, как с ней связаться.

— Сейчас покажу, что я нашел, когда наводил порядок, — сказал дядя Сол, поднимаясь со стула.

Он на миг скрылся в доме и вернулся с фотографией в руках. «Выпала из одной книжки Гиллеля», — пояснил он. То самое пресловутое фото в Оук-Парке, с четырьмя подростками — Вуди, Гиллелем, Александрой и мной.

— Что произошло между вами с Александрой? — спросил дядя Сол.

— Неважно.

— Марки, ты знаешь, как мне приятно, когда ты здесь. Но иногда я беспокоюсь. Тебе надо больше бывать на людях, больше развлекаться. Завести подружку…

— Не беспокойся, дядя Сол.

Я хотел вернуть ему фото.

— Не надо, оставь себе, — сказал он. — Там сзади кое-что написано.

Я перевернул снимок и сразу узнал ее почерк. Она написала:

Я ЛЮБЛЮ ВАС, ГОЛЬДМАНЫ.

Энн Тайлер. Морган ускользает

  • Энн Тайлер. Морган ускользает / Пер. с англ. А. Сафронова. — М.: Фантом Пресс, 2017. — 448 с.

1980-е в американской литературе стали десятилетием Энн Тайлер: роман «Ужин в ресторане „Тоска по дому“» в 1983-м стал финалистом Пулитцеровской премии, а «Уроки дыхания» в 1989-м — лауреатом. Новый век Энн Тайлер встретила в статусе живого классика, каждая ее книга вызывала живейший интерес. На этот раз героем нового романа становится сороколетний выдумщик Морган, запертый внутри своего семейного бытования. Но после встречи с Эмили и Леоном, скитальцами по собственному выбору, его жизнь круто меняется.

1967

Каждый год пресвитерианская церковь устраивала пасхальную ярмарку. Ранним субботним утром длинный покатый склон холма, на котором стояла церковь, обрастал шатрами, расписными киосками, аттракционами, предоставляемыми увеселительной компанией «Счастливые деньки», и большими деревянными ларьками на колесах, чьи окна медленно заполнялись намасленным попкорном. Белый кролик в шесть футов ростом чинно кланялся, раздавая драже из корзинки. После полудня за зданием воскресной школы устраивали поиски пасхальных яиц, и победители получали в награду шоколадных курочек. Отовсюду неслась музыка, обрывки томных мелодий переплетались, а в воздухе пахло неизменной сахарной ватой.

Однако климат Балтимора непредсказуем. Иногда для ярмарки бывало слишком холодно. В тот год, когда Пасха пришлась на март, трава подрасти не успела, и поиски яиц обратились в комедию. Они глупо лежали у всех на виду, разбросанные по лысой бурой лужайке, и дети хватали их руками в варежках. Взрослые в свитерах и шарфах стояли вокруг, нахохлившись. Выглядели они так, точно забрели ненароком не в то время года. Без людей ярмарка производила бы более приятное впечатление — полосатые шатры, плещущие фестонами весенних расцветок, играющая «После бала» карусель и скачущие без седоков пластмассовые лошадки.

В бело-зеленом шатре, освещенном изнутри зеленоватым светом, шел кукольный спектакль, и публику пробирала дрожь при виде Золушки в бальном платье без бретелек. То была перчаточная кукла с круглой головкой и локонами из желтых ниток. Она танцевала с Принцем, причесанным, как мальчик на банке краски «Голландский парнишка». Они так любовно обнимали друг друга — легко было забыть, что это всего лишь две сомкнутые ладони. «Какой у тебя прекрасный дворец, — говорила Принцу Золушка. — Полы словно зеркальные. Интересно, кто их натирает?»

Голос у нее был грудной, насмешливый, нисколько не кукольный. Никто не удивился бы, увидев пар над ее намалеванным ртом.

Принц сказал: «Понятия не имею, мисс… как, вы сказали, вас зовут?»

Вместо ответа она опустила взгляд на свои ноги. Пауза затянулась. На складных стульях заерзали дети. Становилось все яснее, что бальный зал — это никакой не зал, а огромная картонная коробка с вырезанной передней стенкой и марлевой занавеской на задней. Какой-то ребенок среди зрителей сказал:

— Я писать хочу.

— Чш-ш.

«Как вас зовут?» — повторил Принц.

Почему она молчит?

На самом деле, поняли дети, это всего только кукла. Они откинулись на спинки стульев. Что-то пошло не так. Даже на лицах родителей обозначилось недоумение.

Неожиданно Золушка самым неестественным образом упала ничком, из-под юбки ее выскользнула и скрылась за марлевым занавесом человеческая ладонь. Дети вытаращили глаза. На сцене лежала мертвая, пустая оболочка Золушки, откинувшая назад словно бы сломанные руки.

— Все кончилось? — спросил у матери кто-то из детей.

— Тише. Сиди спокойно. Ты же знаешь, чем это кончается.

— Ну а где тогда остальное? Может, пойдем отсюда?

— Подожди. Там кто-то показался.

Это был взрослый — условно говоря; он ощупью выбрался из-за простыни, которая висела с одного боку сцены. Смуглый худой юноша в штанах хаки и ржавого цвета вельветовой куртке поверх старой, до полусмерти застиранной белой рубашки. В нем ощущались какая-то ожесточенность — в изгибе губ, может быть, или в вызывающе приподнятом подбородке.

— Леди и джентльмены, — сказал он, проведя ладонью по волосам. — Мальчики и девочки…

— Это Принц, — сказал ребенок. — Мальчики и девочки, случилась… болезнь. Представление окончено. В кассе вы сможете получить назад ваши деньги.

Он отвернулся, не подождав реакции публики, и ухватился за простыню, но затем ему, похоже, пришла в голову новая мысль.

— Извините, — сказал он и снова провел ладонью по волосам (то-то они были такими всклокоченными и спутанными). И спросил: — Нет ли здесь врача?

Зрители переглядывались — большинству было лет пять. Врача не оказалось. Молодой человек коротко и резко вздохнул, приподнял угол простыни.

Но тут встал сидевший в заднем ряду мужчина.

— Я врач, — сказал он.

Высокий, худощавый, бородатый мужчина в костюме из ворсистой коричневой ткани, вполне пригодной для шитья одеял, в красной лыжной шапочке конусом, с помпоном. Изпод шапочки выбивались пряди вьющихся черных волос. Борода у него была такой растрепанной, черной и лохматой, что определить возраст мужчины было затруднительно. Сорок? Сорок пять? Во всяком случае, он был намного старше обычного зрителя кукольных спектаклей, а ребенок, который мог бы объяснить его присутствие здесь, мужчину не сопровождал. Он вытянул шею, добродушно улыбаясь, поводя из стороны в сторону длинным тощим носом и ожидая, когда ему скажут, чем он может помочь. Молодой человек немного успокоился, напряжение отчасти сошло с его лица.

— Идите сюда, — сказал он, откидывая простыню.

Переступая через ноги взрослых, обходя уже устремившихся наружу детей, доктор направился к молодому человеку. Добрался, вытер о брюки ладони и нагнулся, чтобы пройти под простыней.

— С кем тут неладно? — спросил он.

— С ней, — ответил молодой человек и указал на сидевшую поверх кипы муслиновой ткани светловолосую девушку.

Узкокостная, хрупкая, но с огромным животом, она сидела, баюкая свой живот, оберегая его, и смотрела на доктора спокойными серыми глазами. Губы ее были до того бесцветными, что почти и неразличимыми.

— Понятно, — сказал доктор.

Поддернув брюки, он опустился рядом с ней на колени, наклонился, чтобы положить ладонь ей на живот. Пауза. Доктор хмурился, глядя на стену шатра, что-то прикидывая.

— Да… — Он выпрямился, взглянул девушке в лицо и спросил: — Какие промежутки между схватками?

— Никаких, — насмешливым голосом Золушки ответила девушка.

— Идут одна за другой? А когда начались? — Около… часа назад, верно, Леон? Когда мы готовились к представлению.

Густые черные брови доктора поползли вверх.

— Очень странно, — сказал он, — что они участились так быстро.

— Ну тем не менее, — прозаически ответила девушка.

Доктор, покряхтывая, встал, отряхнул колени:

— Что ж, полагаю, для пущей безопасности вам лучше отправиться в больницу. Где ваша машина?

— У нас нет машины, — ответил молодой человек. — Нет машины?

Доктор поозирался кругом, словно пытаясь понять, как сюда попала вся их оснастка: громоздкая сцена, груда костюмчиков, винная коробка, из картонных отделений которой торчали головы кукол.

— Нас подвез на грузовике мистер Кенни, — сказал молодой человек. — Председатель комитета по сбору средств.

— Ладно. Тогда пошли со мной, — сказал доктор. — Я отвезу вас. — Похоже, его такая возможность искренне обрадовала. Он спросил: — Да, а куклы? Возьмем их с собой?

— Нет, — ответил молодой человек. — Какое мне дело до кукол? Надо поскорее отвезти ее в больницу.

— Как хотите. — Однако, прежде чем помочь молодому человеку поднять девушку на ноги, доктор огляделся еще раз, словно сожалея о некоей утраченной возможности. И спросил: — Из чего они сделаны?

— Что? — не понял молодой человек. — А, да просто из… всякой всячины. — Он протянул девушке ее сумочку и добавил: — Их Эмили делает.

— Эмили?

— Вот она, Эмили, моя жена. А я — Леон Мередит.

— Рад знакомству, — сказал доктор.

— Они из резиновых мячиков, — сказала Эмили.

Встав на ноги, она оказалась даже более хрупкой, чем выглядела до этого. Эмили повела двоих мужчин к выходу из шатра, грациозно ступая и улыбаясь еще остававшимся там детям. Измятая черная юбка неровно прикрывала ее голени, тонкий белый кардиган с прилипшими к нему черными шерстинками и ниточками и близко не сходился на раздувшемся животе.

— Беру обычный дешевенький резиновый мячик, — говорила она, — прорезаю ножом дырку для шеи. Потом натягиваю на него нейлоновый чулок, пришиваю глаза и нос, рисую рот, делаю волосы из…

Голос девушки пресекся, и доктор окинул ее быстрым взглядом.

— Чем чулки дешевле, тем лучше, — продолжала она. — Они розовые и издали больше походят на кожу.

— Далеко нам идти? — спросил Леон.

— Нет-нет, — ответил доктор. — Моя машина стоит на главной парковке.

— Может, лучше «скорую» вызвать?

— Думаю, она не понадобится, — сказал доктор.

— А вдруг роды начнутся раньше, чем мы доберемся до больницы?

— Вы уж поверьте, если бы я считал это хоть сколько-то вероятным, то повел бы себя иначе. У меня вовсе нет желания принимать роды в моем «понтиаке».

— О господи, только не это, — сказал Леон и скосился на руки доктора, которые выглядели не так чтобы очень чистыми. — Но Эмили говорит, что он может родиться в любую минуту.

— Это верно, — спокойно подтвердила Эмили.

Она шла между ними, без какой-либо помощи поднимаясь по склону к парковке. И поддерживала ребенка на весу, как будто он уже существовал отдельно от нее. С плеча Эмили свисала потертая черная сумочка. В солнечном свете волосы ее, уложенные двумя косами вокруг головы, серебрились; вверх выбивались похожие на маленькие штопоры прядки, словно притянутые магнитом металлические опилки. Кожа Эмили казалась холодной, тонкой и бледной, но глаза оставались спокойными. Похоже, она ничего не боялась. И взгляд доктора встретила твердым взглядом.

— Я его чувствую, — сказала она.

— Он у вас первый?

— Да.

— Ага, но тогда он, понимаете ли, никак не может родиться быстро, — сказал доктор. — Самое раннее — глубокой ночью, а то и утром. У вас же и схватки-то начались не больше часа назад!

— Может, так, а может, и нет, — ответила Эмили и вдруг, тряхнув головой, исподлобья посмотрела на доктора. — Вообще-то боль в спине началась еще в два часа ночи. Возможно, это и были схватки, а я просто не поняла.

Леон тоже смотрел на доктора, который вроде бы на миг заколебался.

— Доктор?..

— Все мои пациенты уверяют меня, что их ребенок вот прямо сейчас родится, — сказал Леону доктор. — И этого никогда не случается.

Они уже дошли до белого щебня парковки. Ее пересекали самые разные люди — одни только что приехали и шли, придерживая свои плащи, которые норовил вздуть ветер, другие уже покидали ярмарку — с шариками, плачущими детьми, плоскими картонными коробками с подрагивавшей помидорной рассадой.

— Тебе не холодно? — спросил Леон. — Хочешь мою куртку?

— Все хорошо, — ответила Эмили, хотя под кардиганом у нее только и было одежды, что жалкая черная футболка, а обутые в тоненькие, как бумага, балетные туфельки ноги были голы.

— Ты же наверняка мерзнешь, — сказал Леон. — Все в порядке, Леон.

— Это адреналин, — отсутствующе заметил доктор. Он уже остановился наверху склона и, поглаживая бороду, оглядывал парковку. — Что-то не вижу я моей машины.

Леон произнес:

— О боже.

— Да нет, вон она. Не пугайтесь.

Машина была явно семейная — тупорылая, немодная, с привязанной к антенне красной обтрепанной ленточкой для волос и надписью ПОМОЙ ЕЕ, выведенной пальцем по запыленному крылу. Внутри валялись школьные учебники, грязные носки, спортивные шорты. Доктор, опершись коленями о переднее сиденье, колотил по заднему, пока наваленные грудой киножурнальчики не слетели на пол. А затем сказал: — Ну вот. Садитесь сзади, там вам будет удобнее.

Сам он уселся за руль, включил двигатель, и тот жалобно, монотонно заныл. Эмили с Леоном расположились сзади. Эмили, обнаружив под правой ногой кед, взяла его двумя пальцами и переложила себе на колени.

— Итак, — сказал доктор. — Какая больница?

Эмили и Леон переглянулись.

— Городская? Университетская? Хопкинс?

— Та, что поближе, — сказал Леон.

— Но в какой вы зарегистрированы? Где работает ваш врач?

— Мы нигде не зарегистрированы, — ответила Эмили, — и врача у нас нет.

— Ясно.

— Поезжайте в любую, — сказал Леон. — Главное, чтобы она туда попала.

— Хорошо. — Доктор вывел машину с парковки.

Скорости у нее переключались со скрежетом.

Леон сказал:

— Наверное, нам следовало уладить это раньше.

— Вообще-то, да, — согласился доктор. Он затормозил, посмотрел направо, налево и вклинился в поток машин на Фарли-стрит. Они ехали по новому, пока не достроенному толком, не включенному в черту города району: одноэтажные дома, голые, без деревьев, лужайки, еще одна церковь, торговый центр. — Но полагаю, жизнь вы ведете наполовину бродячую.

— Бродячую?

— Привольную. Корней нигде не пускаете, — пояснил доктор.

Он похлопал себя по карманам, нашел пачку «Кэмел». Вытряс из нее сигарету, закурил. Процесс сопровождался такой неуклюжей возней, проклятьями, стараниями подхватить падавшие предметы, что оставалось лишь удивляться, как это другим водителям удалось не столкнуться с ним. Чиркнув наконец спичкой, он затянулся, выдохнул большое облако дыма и закашлялся. «Понтиак» мотало с полосы на полосу. Доктор постучал себя по груди и сказал:

— Вы, я думаю, ездите с одной ярмарки на другую, так? Просто следуете за праздниками, останавливаясь там, куда вас занесет.

— Нет, на самом деле…

— Все-таки жаль, что вы кукол не прихватили, — продолжал доктор.

Сана Валиулина. Не боюсь Cиней бороды

  • Сана Валиулина. Не боюсь синей бороды. — М.: Издательство АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2017. — 603 с. 

Сана Валиулина родилась в Таллинне, закончила МГУ, с 1989 года живет в Амстердаме. Автор книг на голландском — автобиографического романа «Крест» (2000), сборника повестей «Ниоткуда с любовью», романа «Дидар и Фарук» (2006), номинированного на литературную премию «Libris» и переведенного на немецкий, и романа «Сто лет уюта» (2009). Новый роман «Не боюсь Синей Бороды», написанный одновременно по-голландски и по-русски, — о поколении «детей Брежнева», чье детство и взросление пришлось на эпоху застоя.

SOS

Мати не любил приезжать домой на каникулы. В доме всегда плохо пахло, сильно похудевшая мать бродила по нему, как привидение. Ее когда-то узковатые глаза расширились и напряженно вглядывались в пространство дома. Она явно чего-то ждала, ощупывая стены и внимательно осматривая потолок, принюхиваясь к чему-то или вдруг опускаясь на колени и прикладывая к полу ухо. Бывало, она пьяная заваливалась к нему ночью и плашмя падала на постель. Тогда приходилось выволакивать ее из комнаты, но иногда она засыпала у него прямо на руках, и он опускал ее на коврик перед кроватью и накрывал детским шерстяным одеялом.

Томас смотрел на него так же, как когда они были маленькие, и Мати так же, как и тогда, краснел и начинал ненавидеть свои бледные рыхлые ноги и узковатые, как у матери, глаза. Он никогда не злился на брата, ведь Томас ничего не делал нарочно, как другие мальчики, которые дразнили его за неуклюжее, бесцветное уродство. Просто Томас видел его насквозь и не скрывал своего презрения. Мати знал, что, даже если он когда-нибудь разбогатеет, как дядя Калле, и будет приезжать в Руха на собственных «жигулях», брат будет смотреть на него точно так же.

Отец почти всегда был в море, а если и приезжал домой, то целыми днями занимался только домом, не обращая ни на кого внимания. Иногда рядом с ним оказывалась мать. Трезвая, она могла часами наблюдать за мужем, тихо следуя за ним, как тень, и жалостливо улыбаясь и покачивая головой, как будто смотрела на глупого ребенка, строящего замок из песка. Потом она так же внезапно исчезала, и появлялась уже пьяная, и с лихорадочным взглядом начинала осматривать сделанную отцом работу. Однажды Мати увидел, как она всем телом повисла на двери, которую только что починил отец, пытаясь сорвать ее с петель.

На каникулах Мати спал, катался по Руха на велосипеде, а купаться предпочитал в плохую погоду, чтобы никто не видел его ног, и наблюдал за девушками. С Томасом он встречался только на кухне или в саду, когда уходил из дома, и понятия не имел, чем тот занимается целыми днями. Как-то раз он застал брата в гостиной. Просто шел мимо по коридору и увидел в полуоткрытую дверь Томаса, тот разлегся на югославском диване, чуть скривив губы и рассматривая что-то блестящее. Мати остановился и стал смотреть на брата. Томас перевернулся набок, а потом на живот, полежал так лицом вниз с трясущимися плечами, то ли всхлипывая, то ли хохоча, и опять перекатился набок, и так несколько раз. Под ногами Мати скрипнула половица, но Томас ничего не заметил, продолжая свое странное занятие, пока вдруг резко не замер, перевалившись на спину. Мати не сразу понял, что произошло, а когда понял, то пугаться уже было поздно. Узкое лезвие просвистело мимо его уха и вонзилось в дверь. Дрожа всем телом, Мати сбежал по лестнице и выскочил из дома.

 

Если погода была пляжная, то Мати шел к морю, но никогда не снимал там тренировочных адидасовских штанов, которые ему принес дядя Калле из гаража.

Сначала он еще попытался устроиться в «Анкур», модный приморский бар-кафе, которое недавно построили в Руха, продавать фанту и яблочный сок, но все места уже были заняты таллиннскими. Просто так сидеть в кафе, где целый день торчали друзья таллиннских и дети с богатой улицы, ему не хотелось, да и денег было жалко.

В «Анкуре» пахло просмоленным деревом, канализацией, соснами и морем. За стеклянными стенами все время шла какая-то непонятная для Мати игра. По неуловимым сигналам в «Анкуре», как на шахматной доске, происходили перетасовки, перемещения, тайные и явные перестановки сил. Еще вчера дочка Кульюса Марика сидела в обнимку с парнем в вельветовых адидасах, сегодня она уже красовалась у бара и тянула из соломинки фанту, улыбаясь длинному бармену, а на вельветовых коленях устроилась кудрявая девица в желтой майке. Потом вместо бармена сок и бутерброды стала продавать кудрявая девица, а Марика ей помогала. У бара расположилась новая модная компания, в центре которой сидел парень в вельветовых адидасах, бармен же в голубых джинсах целовался в углу с девушкой, у которой были видны только ноги и рука с красными ногтями, впившаяся в барменовское плечо. Мальчики и девочки бесшумно скользили по «Анкуру», на ходу изобретая схемы ритуальных танцев, как бы между прочим обнюхивая друг друга, как собаки, быстро образуя парочки и так же быстро расходясь.

Как только Мати нашел себе подходящее место в дюнах, игры в «Анкуре» перестали занимать его. Наблюдая за идущими в кафе девушками, целиком перемещаясь в их нежные полуголые тела, он забывал про собственное уродство, а все телодвижения за стеклянными стенами представлялись ему такими же нереальными, как на экране финского телевизора в доме у дяди Калле.

Теперь «Анкур» интересовал его лишь как средоточие центростремительних сил, что притягивали к себе юных дачниц. Это было единственное место на всем побережье, где можно было не только купить фанту, пепси-колу или сок, но и шикарно выпить их из длинных стаканов с соломинкой, и поэтому рано или поздно все девушки проходили мимо Мати, устроившегося в ложбинке у «Анкура». Так ни разу и не заметив его.

Они были слишком очарованы «Анкуром», заполненным до головокружения свободными и такими прекрасными и недоступными в своей свободе девочками и мальчиками из европейского мира, чтобы заметить угрюмого парня с узковатыми глазами на бледном лице. Так что место он себе выбрал просто гениальное. Пока девушки групками шли к «Анкуру», размахивая вьетнамками и затихая по мере приближения к кафе, Мати успевал переместиться в каждую из них. Ему нравилось качаться в их мягкой, томящейся плоти, он почти не замечал, как переплывал из одного тела в другое. Все они были связаны между собой, как волны в его любимом море, все они текли из одного волшебного источника, который когда-нибудь обязательно материализуется и перевесит тот мир, где непомерным грузом лежали его дом, русские бараки в поселке и серые военные суда за заводом, сторожившие горизонт в Руха.

Но для начала Мати нужно было разбогатеть и купить машину, как дядя Калле.

Представляя себя в джинсовом костюме и в белой нейлоновой финской водолазке, Мати закрывал глаза. Тогда ему сразу вспоминался брат, тонкий и красивый, но он пока так и не решил, завидовать тому или нет. Конечно, Томас мог познакомиться с любой девочкой в «Анкуре» или из приезжих, но смог бы он, как Мати, заплыть в нее, не повредив нежной ткани? И потом нырять в теплые глубины, не задевая животворных органов? Иногда Мати начинал стесняться своих мыслей и опять прикрывал глаза или поворачивался в другую сторону, делая вид, что ему нет ни до кого дела.

Ноги в тренировочных штанах потели и чесались. Мати вылезал из своей ложбинки и долго шел вдоль моря лесом, пока за спиной не оставались большой пляж и кусок побережья, где загорали иссохшие от солнца коричневые голые мужчины. Там он пересекал дюнную полосу и, обдирая ноги об острую осоку, бежал к морю. Сбрасывал с себя штаны и окунался, а потом долго сидел на мокром песке и смотрел, как море пенистым языком облизывает его голые ноги.

Интересно, что сейчас делает Томас? Мати всего один раз видел его на побережье. Томас стоял в тени сосен недалеко от «Анкура», как будто оказался здесь случайно и не хотел привлекать к себе внимания. Мати он, кажется, не заметил, и, пока тот выкарабкивался из своей ямы, он уже исчез. Если раньше брат существовал, только чтобы напоминать Мати о его уродстве, то после случая с ножом он стал думать о нем. Это было странно. Ведь Мати так давно знал Томаса. Они ели одну пищу, когда были маленькие, спали в одной комнате, пока строился дом, их шпыняла мать, которую они молча ненавидели двойной ненавистью, так что думать о нем как о чем-то отдельном от себя было непривычно. Непривычно было и то, что брат, оказывается, тоже думал о нем, метнув нож в десяти сантиметрах от его уха. Теперь к мыслям о Томасе примешивался страх.

Горизонт на диком пляже был чистый, русские военные суда были видны только боковым зрением. Глядя на синий горизонт, Мати знал, что, пока в Руха есть море, он будет приезжать сюда, несмотря на вонь в доме, пьяную мать и старшего брата, который валялся на диване в гостиной, развлекаясь мавританским ножиком.

Йоан Петру Кулиану. Эрос и магия в эпоху Возрождения. 1484

  • Йоан Петру Кулиану. Эрос и магия в эпоху Возрождения. 1484 / Пер. с фр.; науч. ред. М. М. Фиалко; Вступит. ст. О. В. Горшуновой. — СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2017. — 592 с.

Йоан Петру Кулиану — румынский специалист по истории религий, ученик Мирчи Элиаде. Его труды переводились на многие языки, но в России о нем и о его работах ранее было почти ничего не известно.
«Эрос и магия в эпоху Возрождения. 1484» — историческое исследование проблемы магии и фигуры мага. Автор отмечает, что всякая магия основана на эросе, в том числе магия социальная или политическая, что между магией и эротическим влечением существует инструментальное сходство: маг, как и влюбленный, выстраивает вокруг интересующего его объекта разнообразные ловушки, а искусство любви или обольщения структурно схоже с задачей мага.

Глава VIII
1484
1. Бескрылая муха

Можно ли разобраться в причинах Второй мировой войны, не имея представления об идеологии немецкого национал-социализма? Разумеется, есть историки, которые дальше экономической составляющей ничего не видят. И все же достаточно ли одной этой составляющей, чтобы объяснить, почему Германия не удовлетворилась ограниченной экспансией в Центральной Европе и в Африке? Те же историки замечают, что Германия никак не могла быть довольна дележом колониальных владений после Первой мировой; но тогда почему она не напала на колонии более благополучных стран и не попыталась их аннексировать? Выходит, что экономический подход сам по себе наименее убедительно проясняет причины Второй мировой. Если бы нацистская Германия преследовала лишь экономические и стратегические задачи, война изначально шла бы совсем по-другому.

То же самое относится и к Французской революции. Фридрих Энгельс в своем хрестоматийном письме видел ее причины в обнищании масс и несправедливом распределении национальных богатств. А ведь, судя по всему, накануне 1789 года благополучие во Франции стало едва ли не всеобщим, и даже если это утверждение кому-то покажется спорным, все равно революцию подготовили интеллектуалы, и ее цели были не столько экономическими, сколько идеологическими. Она действительно виделась как renovatio (обновление) религиозного порядка и стремилась распространиться на все сферы общественного бытия; иначе как объяснить культ Верховного Существа и богини Разума, а также странные изменения в календаре, в формах приветствия — во всем, чем было отмечено наступление новой эры? И это во многом справедливо и для «советской» революции. Не будем забывать, что Россия фактически не видела революции «буржуазной», происходившей с характерной неспешностью. Черты renovatio по-советски во многом взросли на французской почве, беря начало в renovatio 1789 года.

Историки слишком часто склонны придавать «фактам» и хронологии событий решающее значение, забывая, что причины этих «фактов» весьма сложны и не сводятся к чисто экономическому знаменателю.

У нас нет намерения возвращаться в этой книге к тому, о чем уже подробно говорилось в других публикациях. На этот раз в центре нашего внимания стремительный взлет современной науки. Однако, убедившись, что сегодня наука предполагает совсем не тот тип мышления, который доминировал в «науках» Возрождения, специалист в области истории идей не только имеет право, но и обязан задуматься над причинами, обусловившими гигантский переворот в человеческом воображении, который привел к изменению методов и задач, присущих наукам о природе.

Безусловно, на этот принципиальный для истории на шей культуры вопрос есть немало поверхностных ответов. Мол, если бы не усовершенствовали астрономическую трубу, Галилей не внес бы свою лепту в создание более точной картины Солнечной системы. В то же время, не имея оптических инструментов, Коперник гораздо раньше говорил о геоцентрической (или гелиостатической) Вселенной, опираясь на пифагорейскую модель. А Николай Кузанский, исходя из собственных метафизических представлений, еще до Коперника пришел к выводу, что мироздание бесконечно. Это легко доказывает, что техническое развитие сыграло в формировании современной научной мысли лишь побочную роль.

Другая, столь же поверхностная, гипотеза утверждает, что ренессансные науки со всей очевидностью обнаружили отсутствие в них «практической ценности». И нет ничего удивительного в том, что им на смену пришли науки, полезные достижения которых — в виде современных технологий — навязывают эту «практическую ценность» всем подряд. Таким образом, сам принцип новых наук превратил в ничто такие предметы Возрождения, как астрология, медицина, алхимия и магия. Невозможно отрицать, что в отдельных случаях, и нередко, эти «науки» терпели крах. Тем не менее нет причин сомневаться, что в прежние времена доверие к ним было всеобщим.

Астрология не могла похвастаться непогрешимостью, но многие ее предсказания так или иначе оказывались верны, или же их подправляли постфактум, корректируя связь с недавними событиями. Как чьи-то персональные ошибки не могли подорвать веру в фигуру астролога, так же и его предсказания — точные или приблизительные — могли создать ему несправедливую репутацию. Правда это или нет, английский астролог Джон Эшенденский утверждает, что предсказал эпидемию чумы 1347–1348 годов, немецкий астролог Лихтенбергер — рождение и деятельность Лютера, а другой астролог XVI века, Карион, которому приписывают множество ложных прогнозов, как будто бы точно предрек Французскую революцию 1789 года… Так что в XVI веке астрология как наука была далека от заката, и веры к ней в целом было куда больше, чем она несла действительной пользы. Впрочем, проверить это можно лишь a posteriori; в эпоху Возрождения значимость астрологии превосходила ее практическую ценность в той же степени, в какой сегодня для нас значимы теории радиоактивности или относительности.

Основы астрологической медицины — науки, слишком сложной и строгой, — были, можно сказать, примитивными, зато натуральные средства в некоторых случаях приносили эффект, так что в плане практической ценности эта сфера знания всяко не уступала астрологии. Что касается самих врачевателей, то у них не было причин пренебрегать собственным теоретическим и практическим багажом, а значит, нет и повода сомневаться, что они были не менее решительными и самоуверенными, чем их современные собратья, и в некоторых наименее сложных случаях этого должно было хватать для исцеления пациентов. Те же чаще всего оказывались настолько невежественными, что методы врачевания для них не имели значения — была бы вера в самого лекаря. В этом смысле сегодня ситуация толком не изменилась, и если бы каким-то чудом место всех наших докторов заняли ятроматематики или ятрохимики, большинство больных этого бы даже не заметили.

Из всех наук Возрождения алхимия чаще всего сталкивалась с неудачами. Впрочем, она внесла немалую лепту в создание снадобий ятрохимии и даже астрологической медицины, так что в практической пользе ей не откажешь. Пока алхимия существовала в симбиозе с науками, в полезности которых мало кто сомневался, ее основы также оставались защищены. Конечно, ее дискредитировали многочисленные шарлатаны; но алхимические занятия Ньютона говорят о том, что и эта сфера не переставала привлекать самые просвещенные умы XVII века. Некоторые специалисты в области истории наук задаются вопросом: если алхимия представляла для Ньютона фундаментальный интерес, почему тогда он опубликовал все свои работы, кроме записей, относящихся к своим алхимическим опытам? Ответ так прост, что постоянство, с которым все пытаются от него уйти или ответить неопределенно, кажется удивительным: Ньютон жил в эпоху, ознаменовавшуюся в политическом плане триумфом пуританства. А пуританство презирало оккультные науки, ибо они чужды духу Библии. Ньютон не предал огласке свои алхимические опыты, поскольку имел голову на плечах и не хотел ее терять. Его молчание не говорит и об особенностях нрава — разве что об осторожности, диктуемой обстоятельствами. Ведь психологические и даже физические ограничения, практиковавшиеся при реформировании института Церкви — как протестантской, так и католической, — мало отличаются от почерка Французской революции в момент ее разгара или — mutatis mutandis — от революции Советов.

При этом магия по своей практической значимости в эпоху Возрождения, несомненно, находилась на одном уровне с астрологией. Не будем забывать, что под видом «природной магии» бытовали разнообразнейшие специфические навыки — от изготовления животных и растительных красителей до пиротехники и оптических приемов, — равно как теургические и целительные практики, методы криптографии, стенографии и связи на расстоянии; не будем также забывать о способах индивидуального и массового манипулирования, нашедших широкое применение в наши дни. Между тем искусство памяти проявляло себя столь успешно, что даже странно, как оно могло прийти в упадок в XVII веке.

Совершенно очевидно, что ренессансные науки, какой бы ни была их действительная польза, приносили также и относительную пользу на практике. Свидетельства современников, указывающие на обратное, в большинстве своем не заслуживают доверия, поскольку оставлены авторами, искавшими простые средства, чтобы произвести впечатление на публику. Твердо убежденный в этом Джордано Бруно решительно высмеял в своей комедии II Candelaio («Подсвечник») теорию духа Фичино; но вложил он ее в уста бессовестного шарлатана. Аналогичные пассажи, взятые у итальянских авторов, ничего не добавляют по существу: это все равно что судить о личности Сократа только по пьесам Аристофана. При этом круг тех, кто во времена Возрождения увлекался сатирой на современные науки, был отнюдь не таким многочисленным и влиятельным, как организованные группы, которые в наши дни протестуют против применения современных технологий.

Другая сфера, в которой у нас сложилось ложное представление о Возрождении, связана с обучением и передачей знаний. А ведь в те времена были прославленные университеты, которые гордились своими традициями, и их дипломы всюду высоко ценились. Наличие диплома являлось настолько жестким требованием для занятий тем или иным делом, что Корнелий Агриппа Неттесгеймский, например, приписывает себе фиктивные титулы, чтобы занять должность, для которой они были обязательными даже при наличии королевской привилегии, как правило освобождавшей ее обладателя от всех ограничений. Несомненно, диплом Сорбонны или Университета Падуи служил некоторой гарантией, поскольку знания, передаваемые этими высшими учреждениями, считались непреложными — так что сомневаться в их относительной практической ценности в определенном социуме не приходится, как и оспаривать абсолютную.

Большинство специалистов по истории культуры допускают принципиальную ошибку, отрицая вес этих знаний и дипломов с позиции дня сегодняшнего. То есть ни один университет в мире, разумеется, не доверил бы вести курс теоретической физики или медицинской диагностики обладателю диплома Сорбонны 1500 года. Но, рассуждая столь странным образом, не следует думать, что если знания дипломанта XVI века ныне никому не нужны, то их так же недооценивали и его современники — не говоря о том, что есть гуманитарные дисциплины, в которых диплом, выданный пять веков назад, зачастую внушает больше доверия, чем «корочка», полученная в 1980-м.

В ренессансном обществе почти не заметно признаков упадка: оно не пребывает «в кризисе» и если дает повод для скептицизма в отношении его институтов и истин — с идеологической или практической точки зрения, — то лишь условный. Тезис о недостатке «практической ценности» наук Возрождения придется отвергнуть. Он несет в себе лишь апостериорное объяснение перемен в научном мышлении и сам по себе неубедителен.

Напротив, при желании хоть как-то разобраться в этой исторической загадке — явлении современной науки (возникшей как раз тогда, когда в этом не было потребности), — для начала следует проникнуть в само существо ренессансных наук, среди которых астрология, в силу своей универсальности, была наиболее значимой (магию, медицину и даже алхимию можно в некотором смысле рассматривать как астрологические дисциплины). Другой основополагающий фактор всей идеологии Возрождения обусловлен христианской доктриной и институтом Церкви, которая никогда до конца не соглашается с доводами «науки»: истина откровения превыше любой преходящей истины, которая по отношению к ней всегда относительна.

Современная наука рождается во взаимодействии довольно сложных идеологических сил, и этот процесс во многом напоминает естественный отбор в межвидовой борьбе. То есть мы знаем, что науку определяет не закон провидения, а непредвиденные ситуации в заданных обстоятельствах — те самые, которые Жак Моно, быть может, ошибочно назвал «случаем».

Много ли шансов у бескрылой мухи выжить в нашем климате? Никаких, потому что, не имея ни средств, чтобы быстро перемещаться, ни надежного убежища, как у земляных червей, она станет легкой добычей птиц. Этот генетический мутант в ходе естественного отбора будет истреблен. Однако на одном из обдуваемых ветрами островов Галапагосского архипелага тот же отбор полностью уничтожил «нормальных» крылатых мух, которые в борьбе с ураганами были обречены. Вот почему там сохранились лишь бескрылые мухи, которые перемещаются по земле: птицам сложно их ловить.

Бескрылая муха — по определению, «больной» вид, мутация должна была отнять у нее способность к выживанию. Тем не менее в особой экологической нише лишь такие мутации, аномалии природы, оказываются защищены.

То же самое произойдет и с современным научным мышлением — экспериментальным, отвергающим незыблемые постулаты, но способным только на индуктивные умозаключения. Ведь в поисках альтернативы бесполезным и утратившим привлекательность наукам Возрождения высшая воля и законы исторического триумфа гегельянства (несуществующие, впрочем) породили вовсе не райскую птицу. Наоборот, современное научное мышление, так же как бескрылая муха, умудрилось незаметно проскочить сквозь мощные вихри истории XVI века, не став жертвой сурового естественного отбора. А ведь этот отбор с такой силой ударит по ренессансным наукам, что не оставит им шанса воспрянуть.

 

Амос Оз. Иуда

  • Амос Оз. Иуда. — Пер. с иврита В. Радуцкого. — М.: Фантом Пресс, 2017. — 448 с.

Прозаик и журналист Амос Оз  — один из самых известных авторов Израиля, автор книг «Черный ящик», «Познать женщину», «Мой Михаель». Его новый роман «Иуда», вошедший в шорт-лист Международной Букеровской премии, рассказывает о cути предательства и темной стороне христиано-иудейских отношений, наложивших отпечаток на современную историю.

7

Случается иногда, что жизнь в своем течении замедляется, запинается, подобно тонкой струе воды, текущей из водостока и прокладывающей себе узкое русло в земле. Струя сталкивается с неровностями почвы, задерживается, растекается ненадолго небольшой лужицей, колеблется, нащупывает возможность прогрызть кочку, перекрывающую дорогу, или стремится просочиться под ней. Из-за препятствия вода разветвляется и продолжает свой путь тремя или четырьмя тонкими усиками. Или отступает, и земля поглощает ее. Шмуэль Аш, чьи родители разом потеряли накопленные за всю жизнь сбережения, чья научная деятельность провалилась, чья учеба в университете прервалась, а возлюбленная взяла и вышла замуж за своего прежнего приятеля, решил в итоге принять работу, предложенную ему в доме по переулку Раввина Эльбаза. В том числе «условия пансиона», как и очень скромную месячную плату. Несколько часов в день он будет составлять компанию инвалиду, а остальное время свободен. И там была Аталия, почти вдвое старше его, и тем не менее он испытывал легкое разочарование каждый раз, когда она выходила из комнаты. Шмуэль пытался уловить нечто вроде дистанции или различия между ее словами и голосом. Слова были уничижительными и порой язвительными, но голос был теплым.

Спустя два дня он освободил свою комнату в квартале Тель Арза и перебрался в дом, окруженный мощеным двором, в тени смоковницы и виноградных лоз, — в дом, который очаровал его с первого взгляда. В пяти картонных коробках и в старом вещевом мешке он перенес свои пожитки, книги, пишущую машинку и свернутые в трубку плакаты с героями кубинской революции и распятым Иисусом, умирающим в объятиях Своей Матери. Под мышкой он принес проигрыватель, в другой руке держа сверток с пластинками. Во второй раз он не споткнулся о вознесшуюся под его ногой скамеечку за дверью, а мягко и осторожно перешагнул через нее.

Аталия Абрабанель описала его обязанности и привычки обитателей дома. Она показала ему железную винтовую лестницу, поднимавшуюся из кухни в его мансарду. Стоя у подножия этой лестницы, она рассказывала Шмуэлю о порядке его работы, о рутине кухни и стирки; одна ее рука с расставленными пальцами покоилась на бедре, в то время как другая вспархивала к его свитеру, выпалывала из рукава то соломинку, то сухой листок, запутавшийся в шерсти. Коротко, деловито и вместе с тем голосом, вызвавшим в воображении Шмуэля теплую темную комнату, она говорила:

— Смотри. Вот как обстоит дело. Валд — зверь ночной: спит всегда до полудня, поскольку бодрствует по ночам вплоть до раннего утра. Каждый вечер, с пяти до десяти или до одиннадцати, ты будешь беседовать с ним в библиотеке. И это более-менее все твои обязанности. Ежедневно, в половине пятого, идешь в библиотеку, заправляешь керосином обогреватель, зажигаешь. Затем кормишь рыбок в аквариуме. Нет нужды напрягаться в поисках тем для беседы — он сам позаботится о том, чтобы постоянно снабжать вас темами для ваших разговоров, хотя ты наверняка очень скоро убедишься, что он из тех, кто говорит потому, главным образом, что не может вынести ни минуты молчания. Не бойся спорить с ним, возражать ему, наоборот, он пробуждается к жизни, именно когда с ним не соглашаются. Как старый пес, у которого все еще есть нужда в чужаке, чтобы обозлиться и разразиться лаем, а изредка и куснуть. Правда, игриво. Вы оба можете пить чай сколько угодно: вот тут стоит чайник, а здесь — заварка и сахар, а там — коробка с бисквитами. Каждый вечер в семь часов ты разогреваешь кашу, которая всегда будет ждать тебя под фольгой на электрической плитке, и ставишь перед ним. Обычно он проглатывает еду быстро и с аппетитом, но если вдруг удовлетворится несколькими ложками или вообще откажется есть, ты на него не дави. Просто спроси, можно ли уже убрать поднос, и поставь все как есть на кухонный стол. В туалет он в состоянии добираться самостоятельно, на костылях. В десять часов обязательно напомни ему про лекарства. В одиннадцать или даже чуть раньше одиннадцати поставь на его письменный стол термос с горячим чаем на ночь, а потом можешь быть свободен. Разве что заскочи на минутку в кухню, вымой тарелку, чашку и поставь все в сушилку над раковиной. По ночам он обычно читает и пишет, но утром почти всегда рвет написанное на мелкие куски. Если он в комнате один, то любит иногда разговаривать с самим собой. Громко диктовать себе или даже спорить с собой. Или часами говорить по телефону с кем-нибудь из своих старинных оппонентов. Ты, если услышишь невзначай, как он повышает голос не в твои рабочие часы, — не обращай внимания. Изредка случается, что ночью он громко рыдает. Ты к нему не подходи. Предоставь его самому себе. А что касается меня… — На мгновение в ее голосе приоткрылась крохотная щель неуверенности, но так же мгновенно и затянулась. — Неважно. Иди сюда. Смотри. Здесь газ. Здесь мусорное ведро. Электрическая плитка. Здесь сахар и кофе. Бисквиты. Печенье. Сухофрукты. В холодильнике есть молоко, сыр и немного фруктов и овощей. Здесь наверху — консервы: мясо, сардины, горошек и кукуруза. Некоторые еще с осады Иерусалима сохранились. Тут шкаф с инструментами. Вот электрические пробки. Здесь хлеб. Напротив нас живет соседка, пожилая женщина Сара де Толедо; каждый день, в полдень, она приносит господину Валду вегетарианский обед, а под вечер ставит на электрическую плитку приготовленную дома кашу. Мы ей за это платим. Каши вполне может хватить и тебе. В обед позаботься о себе сам, неподалеку есть маленький вегетарианский ресторан, на улице Усышкина1. Так, а вот здесь — корзина для белья. По вторникам к нам приходит домработница Белла. Если тебя это устроит, Белла может и тебе постирать и немного прибраться в твоей комнате без дополнительной оплаты. Почему-то один из твоих предшественников до смерти боялся Беллы. Понятия не имею почему. Твои предшественники явно занимались поисками самих себя. Не знаю, что им удалось найти, но ни один из них не задержался здесь дольше нескольких месяцев. Все свободные часы наверху в мансарде поначалу их радовали, но потом тяготили. Наверное, и ты пришел сюда уединиться для поисков самого себя. Или чтобы творить новую поэзию. Можно подумать, что убийства и пытки уже прекратились, можно подумать, что мир обрел здравый смысл, освободился от страданий и только и ждет, что явится наконец-то какая-то новая поэзия. Вот здесь всегда есть чистые полотенца. А это моя дверь. И чтобы у тебя даже в мыслях не было искать меня. Никогда. Если тебе что-нибудь понадобится, если возникнет проблема, ты просто оставь мне записку здесь на столе, и я со временем восполню все недостающее. И не смей бегать ко мне от одиночества или чего еще, как твои предшественники. Этот дом, похоже, вдохновляет одиночество. Но я решительно вне игры. Мне нечего предложить. И еще кое-что: когда Валд один, он не только разговаривает сам с собой, но иногда и кричит — зовет меня по ночам, зовет людей, которых уже нет, упрашивает, умоляет их о чем-то. Возможно, он станет звать и тебя. Это случается с ним обычно по ночам. Постарайся не обращать на это внимания, просто повернись на другой бок и спи дальше. Твои обязанности в этом доме четко определены: с пяти до одиннадцати, и ночные крики Валда в них не входят. Как и другие вещи, которые, возможно, иногда здесь случаются. Держись подальше от всего, что тебя не касается. Вот, чуть не забыла: возьми ключи. Не потеряй. Этот ключ от дома, а вот этот — от твоей комнаты в мансарде. Разумеется, ты волен приходить и уходить вне своих рабочих часов, но ни при каких условиях тебе нельзя приводить к нам никаких гостей. Или гостью. Этого — нельзя. Здесь у нас не дом открытых дверей. А сам ты, Аш? Кричишь иногда по ночам? Слоняешься по дому во сне? Нет? Неважно. Вопрос снимается. И еще кое-что: вот здесь ты подпишешься, что обязуешься не говорить о нас. Ни при каких обстоятельствах. Не передавать никаких подробностей. Даже своим близким. Ты просто никому не рассказываешь о том, чем ты у нас занимаешься. И если у тебя не будет другого выбора, то можешь сказать, что сторожишь дом и потому живешь бесплатно. Я ничего не забыла? Или, возможно, ты? Хочешь попросить? Или спросить? Возможно, я немного тебя напугала.

Пару раз во время ее монолога Шмуэль пытался заглянуть ей в глаза. Но, наткнувшись на ледяную предупреждающую искру, быстро отводил взгляд. На этот раз он решил не уступать. Он умел улыбаться женщинам с очаровательной юношеской непосредственностью и придавать своему голосу своеобразный оттенок застенчивости и нерешительности, столь трогательно несоответствовавший его крупному телу и неандертальской бородище. Нередко его воодушевлению в сочетании с беззащитной застенчивостью, подернутой дымкой вековой печали, и в самом деле удавалось проложить дорогу к женским сердцам.

— Только один вопрос. Личный? Можно? Какие отношения или родственные узы связывают вас с Валдом?

— Да ведь он уже на это ответил: я за него отвечаю.

— И еще один вопрос. Но вы, по правде, не обязаны отвечать мне.

— Спрашивай. Но это будет последний вопрос на сегодня.

— Абрабанель? Такая царственная фамилия?2  Не имею права любопытствовать, но нет ли случайно какой-то связи с человеком по имени Шалтиэль Абрабанель? Помнится мне, что в Иерусалиме в сороковые годы был некий Шалтиэль Абрабанель. Член правления Сохнута? Или Национального комитета? Мне кажется, что он единственный из них выступал против создания государства? Или выступал только против линии Бен-Гуриона? Я что-то помню, но смутно: юрист? востоковед? Иерусалимец в девятом поколении? Или в седьмом? Он был, как мне кажется, чем-то вроде оппозиции в количестве одного человека, и после этого Бен-Гурион выбросил его из руководства, чтобы не мешал ему? Возможно, я спутал разных людей?

Аталия не торопилась с ответом. Она знаком предложила ему подняться по винтовой лестнице и сама поднялась следом, встала в дверях мансарды, привалившись спиной к косяку. Левое бедро, чуть выставленное вперед, круглилось небольшим холмом, вытянутая рука упиралась в противоположный косяк, преграждая Шмуэлю путь к отступлению от мансарды к извилинам лестницы. И, словно пробившись сквозь низкое облако, в уголках ее глаз появилась, а затем охватила и губы обращенная внутрь страдальческая улыбка, но, как показалось Шмуэлю, в этой улыбке присутствовали, возможно, и удивление, и чуть ли не признательность. Но улыбка тотчас погасла, и лицо стало непроницаемым, будто со стуком захлопнулась дверь.

Она казалась ему красивой и притягательной, и все же было в ее лице нечто странное, ущербное, нечто, напоминавшее ему бледную театральную маску или выбеленное лицо мима. Почему-то в этот момент глаза Шмуэля наполнились слезами, и он поспешно отвернулся, устыдившись своих слез. Уже начав спускаться по винтовой лестнице, спиной к нему, она сказала:

— Это мой отец.

И прошло еще несколько дней, пока он снова увидел ее.


1. Менахем Усышкин (1863–1941) — сионистский деятель, способствовал укреплению халуцианского движения, выкупу земель Эрец-Исраэль. Сыграл важнейшую роль в создании Еврейского университета в Иерусалиме на горе Скопус, где он и похоронен.

2. Абрабанель (Абраванель, Абарбанель) — еврейский знатный род, в котором было немало философов, врачей, исторических деятелей. Род Абрабанелей хранит предание о своем происхождении от потомков царя Давида, переселившихся в Испанию после разрушения римлянами Иерусалима (70 год; 132–135 годы).

Саймон Себаг Монтефиоре. Иерусалим. Биография

  • Саймон Себаг Монтефиоре. Иерусалим. Биография / Пер. с англ. И.Павлова. — М.: Издательство АСТ: CORPUS, 2017. — 720 с.

Иерусалим — один из древнейших городов Земли, центр мироздания, столица двух народов и святыня трех авраамических религий, каждая из которых считает город площадкой, на которой разыграется мистерия Судного дня. Историю этого города можно назвать мировой историей в миниатюре. Английский журналист, доктор фиолософии по истории, потомок знаменитого еврейского филантропа Саймон Себаг Монтефиоре, опираясь на научные исследования и собственную семейную историю, выстраивает биографию Иерусалима — поистине хронологию всего мира. 

ЧАСТЬ ПЯТАЯ, КРЕСТОНОСЦЫ
Бойня
Танкред: резня на храмовой горе

К ночи 13 июля крестоносцы были готовы. Священники наставляли воинов, укрепляя в них смесь безжалостной свирепости и непоколебимой набожности. Метательные машины осыпали дождем камней стены города, а защитники тем временем вывешивали на стенах мешки с хлопком и сеном, чтобы смягчить удары, так что в результате стены стали похожи на гигантские бельевые веревки. Мусульмане в ответ также стреляли по осаждающим из метательных орудий. Когда христиане обнаружили в своих рядах лазутчика, они живьем поместили его в корзину требушета и забросили несчастного за стены города. 

Крестоносцы работали всю ночь, заваливая ров фашинами. Затем по частям перетащили через ров три осадные башни и собрали их непосредственно под стенами — одну для Раймунда на горе Сион, две другие — на северной стороне. Раймунд первым установил свою осадную башню напротив стены, но египетский наместник, командовавший южным сектором обороны города, оказал упорное сопротивление. В конце концов Готфрид Бульонский определил самое слабое место обороняющихся — восточнее современных ворот Ирода, напротив музея Рокфеллера. Герцог Нормандский и герцог Фландрский вместе с Танкредом быстро перебросили свои силы на северо-восточный угол. Готфрид лично поднялся на осадную башню, как только ее выдвинули на оптимальное для атаки место: хорошо видный своим солдатам, он стрелял по стене из арбалета, в то время как осаждающие и осажденные тоже обменивались залпами лучных и арбалетных стрел, а метательные машины крестоносцев осыпали градом камней стены. 

С восходом солнца военачальники крестоносцев смогли использовать для координации своих действий сигналы, передаваемые зеркалами, установленными на Масличной горе. Были предприняты два одновременных штурма: Раймунд Тулузский с юга, а нормандцы с севера. В пятницу 15-го штурм повторился. Готфрид снова ехал на верхней площадке шаткой деревянной осадной башни, меча одну за другой арбалетные стрелы. Защитники города применили греческий огонь, но этого было недостаточно, чтобы остановить неприятеля. 

В полдень башня Готфрида наконец подошла вплотную к стене. Франки перебросили на стену мостки, и два рыцаря-брата первыми спрыгнули на нее; за ними последовал Готфрид. Все трое потом клялись, что своими глазами видели, как рядом с ними сражается покойный епископ Адемар. И «многие свидетельствовали, что он первым взобрался на стену». Именно усопший епископ приказал им открыть изнутри ворота Колонны (нынешние Дамасские). Танкред со своими нормандцами устремился вперед по узким улочкам Иерусалима. С юга, от горы Сион, Раймунд Тулузский услышал их крики. «Чего вы медлите! — крикнул граф своим людям. — Франки уже в городе!» Ворвавшись в Иерусалим, воины графа начали преследовать египетского наместника и гарнизон, загнав их в Цитадель. Наместник согласился сдаться Раймунду в обмен на обещание сохранить жизнь ему и его людям. Тем временем жители города и солдаты бежали на Храмовую гору; за ними гнался Танкред со своими нормандцами. Иерусалимляне с шумом захлопнули ворота на Храмовой горе и попытались дать отпор, но воины Танкреда пробились на священную храмовую площадку, забитую толпой отчаявшихся людей. 

Бойня продолжалась несколько часов. Франки обезумели от ярости и убивали любого, кто попадался им на улицах города. Они отрубали несчастным не только головы, но руки и ноги, купаясь в брызжущих фонтанах крови неверных. Хотя подобная резня в захваченном городе была делом обычным, поражает небывалая гордость, с которой описывают эти зверства летописцы крестового похода. «Произошли чудесные сцены, достойные запечатления, — бахвалился один из свидетелей резни, каноник графа Тулузского Раймонд Ажильский. — Некоторые из наших людей — и это были еще самые милосердные — отрезали головы врагам. Другие же сражали их стрелами, некоторые кидали их живьем в огонь или долго пытали и медленно убивали. Улицы были заполнены грудами срубленных голов, рук и ног. Так что даже ходить по улицам, не спотыкаясь об эти конечности и головы, было довольно затруднительно». 

Младенцев отнимали у матерей и разбивали им головы о стены. По мере того как победители все больше зверели, «сарацины, арабы и эфиопы» — то есть темнокожие суданские воины из войска Фатимидов — искали убежища на кровлях Купола Скалы и аль-Аксы. Пробивавшиеся к Куполу рыцари буквально прорубали себе дорогу через толпу на эспланаде, нещадно рассекая человеческую плоть. Наконец они ворвались в аль-Аксу. По словам историка Вильгельма Тирского, франки «вступили туда со множеством конных и пеших людей и, не щадя никого, перекололи всех, кого нашли, мечами, так что все было облито кровью. Произошло же это по справедливому приговору Господню, и те, которые оскверняли святыню своими суеверными обрядами и лишили верный народ доступа к ней, очистили ее своею кровью и поплатились жизнью за свое злодеяние». 

Десять тысяч человек, включая многих мусульманских имамов и аскетов-дервишей, были убиты на Храмовой горе. В их числе — три тысячи тех, кто пытался найти убежище в мечети аль-Акса. «Наши меченосцы, — пишет хронист Фульхерий Шартрский, — начали стрелять в мусульман на крыше аль-Аксы из луков. Сраженные стрелами, те замертво падали вниз. Что я могу еще добавить? Никто не остался в живых, ни из женщин, ни из детей». Однако Танкред отправил свое знамя — символ покровительства — к уцелевшим трем сотням человек на кровле аль-Аксы, крестоносцы обещая защиту. Он прекратил бойню, отобрал несколько самых ценных пленников, и ему показали сокровища Храмовой горы. Танкред присвоил огромные золотые светильники, висевшие в святилищах. Евреи искали убежища в синагогах, но крестоносцы подожгли здания, и евреи сгорали заживо, словно в каком-то чудовищном жертвоприношении именем Христа. Готфрид Бульонский с обнаженным мечом в руке и в сопровождении небольшого отряда соратников блуждал по городу, громко возглашая молитвы, пока не нашел дорогу к храму Гроба Господня. 

На следующее утро, к ярости Танкреда, люди Раймунда взобрались на крышу аль-Аксы, застали там врасплох несколько сот мусульман и, одержимые жаждой убийств, обезглавили и мужчин, и женщин. Некоторые мусульмане предпочли найти смерть, бросившись с крыши. Одна весьма уважаемая и ученая женщина из персидского Шираза с целой группой других женщин пыталась спрятаться в Куполе Цепи: все они также были убиты. Захватчики с поразительным удовольствием расчленяли тела своих жертв, видя в таком омерзительном способе расправы чуть ли не сакральное таинство. По словам Вильгельма Тирского, «страшно было смотреть, как валялись повсюду тела убитых и разбросанные конечности». Но «не только обезображенные трупы и отрубленные головы представляли ужасное зрелище». Еще больший трепет вызвало то, «что сами победители были в крови с головы до ног». Они разбрелись по городу и, «вытаскивая, как скотов, из узких и отдаленных переулков тех, которые укрывались там от смерти, избивали их на месте». 

Каждому крестоносцу было обещано, что он сможет присвоить себе все, что сумеет захватить, а также любой дом, на двери которого он успеет вывесить свой щит или оружие. Поэтому они, «разделившись на отряды, ходили по домам и извлекали оттуда отцов семейств с женами и детьми, прокалывали их мечами или сбрасывали с кровель и таким образом ломали им шею»*. 

Семнадцатого числа пилигримы (как называли себя эти мясники) наконец пресытились резней и «предались отдыху и вкушению пищи, в чем уже сильно нуждались». Их князья и духовенство прошли ко Гробу Господню, где восславили Христа, хлопая в ладоши и орошая алтарь слезами радости, а затем торжественной процессией проследовали по улицам города к Куполу Скалы и месту, где стоял Храм Соломона. Улицы, по которым они шли, были усыпаны кусками мертвых тел, разлагавшимися на летней жаре. Вожди крестоносцев заставили уцелевших евреев и мусульман очистить улицы и сжечь все останки на погребальных кострах, после чего убили и этих несчастных, приумножив число жертв. Погибшие крестоносцы были погребены на кладбище Мамилла или в священной земле напротив Золотых ворот (там тоже к этому времени образовалось мусульманское кладбище), где они и ожидают воскресения в день Страшного суда. 

В Иерусалиме было такое количество «драгоценных каменьев, одеяний, золота и серебра», а число ценных пленников было так велико, что франки продавали рабов с аукциона два дня подряд. Некоторых уважаемых мусульман освободили за огромный выкуп. За ученого правоведа Абд аль-Саляма аль-Ансари затребовали выкуп в тысячу динаров, но никто не смог заплатить его, и пленника убили. Уцелевших евреев и три сотни их книг (включая Кодекс Алеппо — один из самых ранних частично сохранившихся экземпляров Танаха, еврейской Библии) выкупили их египетские единоверцы. Торговля пленниками стала одним из самых прибыльных занятий в Иерусалимском королевстве. 

Смрад тления витал над городом еще долгое время после бойни — не все человеческие останки удалось собрать. Даже по прошествии полугода, когда в Иерусалим вернулся Фульхерий Шартрский, там стояло непереносимое зловоние, исходившее от «все еще разлагавшихся трупов сарацин, которых наши соратники убили, преследуя их по взятии города». «Из-за этого [запаха], — вспоминает хронист в своей «Иерусалимской истории», — нам приходилось затыкать носы и рты». 

Иерусалиму, только что ставшему христианским, грозила новая опасность: к городу приближалось египетское войско. Крестоносцам срочно нужен был верховный главнокомандующий — первый король Иерусалимский.


* По законам военного времени той поры ни один квартал не мог рассчитывать на милость победителя, если упорно сопротивлялся. Однако хронисты крестоносцев поражают восторгом, с которым они воспевают учиненную ими бойню и беспощадность латинян. Они не называют числа убитых. Позднее мусульманские историки будут ужасать читателей цифрами, оценивая количество погибших в 70 тыс. и даже 100 тыс. человек. Однако недавние изыскания свидетельствуют, что масштаб бойни был меньше и погибло в ней около 10 тыс. иерусалимлян — значительно меньше, чем позднее, во время резни мусульман в Эдессе и Акре. Современник тех событий Ибн аль-Араби, живший до крестового похода в Иерусалиме, а в 1099 г. пребывавший в Египте, говорит о 3 тыс. убитых в аль-Аксе. Конечно, не все евреи были истреблены. Уцелеть удалось и некоторым из них, и кому-то из мусульман.

Даниил Гранин. Иду на грозу

  • Даниил Гранин. Иду на грозу. — М.: Издательство АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2017. — 784 с. 

Сегодня ночью в возрасте 98 лет в Петербурге скончался писатель Даниил Гранин. В конце июля в Редакции Елены Шубиной выходит последний лично одобренный автором двухтомник его сочинений. В первый том вошли роман «Искатели» и повесть «Эта странная жизнь» о выдающемся биологе А.А. Любищеве, во второй — повесть «Зубр» об ученом-биологе Н.В. Тимофееве-Ресовском и культовый роман начала 1960-х годов  «Иду на грозу», отрывок из которого опубликован ниже. 

Глава пятая

Стеллажи сверху донизу были плотно заставлены пыльными томами — научные отчеты со дня основания лаборатории.

Под самым потолком стояли тома в старинных переплетах, обклеенных мраморной бумагой с красноватыми прожилками, с тисненными золотом корешками. Затем шли переплеты из дешевого синего картона, из рыжеватых канцелярских папок — переплеты военных лет с выцветшими чернильными надписями, и последних лет — в толстом коричневом дерматине.

Вид этих стеллажей настроил Тулина иронически: «Урны с прахом обманутых надежд давно ушедших поколений… Кладбище несбывшихся мечтаний… Сколько никчемной добросовестности!»

И все эти бумаги на столе Крылова будут так же погребены в очередном томе.

Тулин придвинул к себе график суммарной напряженности поля. Через месяц-другой этот лист отпечатают, подклеят в отчет, который перелистает кто-нибудь из начальников, и папка навечно займет свое место на стеллаже.

Он ждал Крылова уже минут пятнадцать. Прищурясь, размашисто нарисовал на кривой танцующие скелеты и подписал:

Карфаген будет разрушен!

Ричард остановился за его спиной.

— Лихо! Несколько в духе Гойи. Вы художник?

Тулин осмотрел свою работу.

— Тот, кто рисует, уже художник. Искусство — это не профессия, а талант.

— Ну, знаете, талант — понятие расплывчатое, — возразил Ричард. Он обожал споры на подобные темы. — Необходимо еще образование.

— А что такое образование? — спросил Тулин и, не дожидаясь ответа, провозгласил меланхолично: — Образование есть то, что остается, когда все выученное забыто.

— Неплохо. Но вы испортили Крылову график.

— Не беда. Если он даже подклеит в таком виде, это обнаружат не раньше чем в следующем столетии.

Ричард попробовал было вступиться за работу Крылова — Тулин пренебрежительно отмахнулся. Покачиваясь на стуле, он рассуждал, не интересуясь возражениями:

— Поставщики архива, работаете на это кладбище во имя грызущей критики мышей.

— Сила! — восхитился Ричард.

— Это не я, это Маркс.

К ним прислушивались. Тулин повысил голос. Сохраняя мину беспечного шалопая, он с удовольствием ворошил этот муравейник. Забавно было наблюдать, как оторопели, а потом заволновались они от неслыханной в этих стенах дерзости.

Первым не выдержал Матвеев. Избегая обращаться к Тулину, он попробовал пристыдить восхищенного Ричарда: неужели ему не дорога честь коллектива?

— Фраза… — заявил Ричард. — Терпеть не могу фраз. Что такое коллектив? Что такое его честь?

— Ну, знаешь, — сказал Матвеев, — у нас большинство честных, добросовестных людей, они работают, не щадя себя. Этим нельзя бросаться.

— Науку двигают не честностью! — запальчиво сказал Ричард, но Тулин неожиданно осадил его:

— Честность тоже на земле не валяется. Я уверен, что здесь большинство честных, беда в том, что вы честно хотите одного, но так же честно делаете совсем другое, а получается третье. Везде кипение, перемены, а у вас как в зачарованном королевстве.

Теперь Матвеев уже решился возразить самому Тулину:

— К вашему сведению, лаборатория на хорошем счету: в прошлом году мы перевыполнили показатели.

Всепонимающая улыбка, и Тулин стал усталым циником:

— О да, благодаря вашему энтузиазму отчет поставили на эту полку недели на две раньше срока. Освоены отпущенные средства.

Матвеев ужаснулся:

— Вам известно, что наш отдел возглавляет член-корреспондент Голицын?

— Как же, как же! — сказал Тулин. — Любимый ученик Ломоносова. А вы все еще верите в авторитеты? Увы, люди не могут без авторитетов… Нет, я о вас лучшего мнения, вы просто боитесь говорить то, что думаете. А я не боюсь. — Он подмигнул им всем разом. — Я из другого министерства.

— Вы что, академик, — сказала Зиночка, — или новатор?

Тулин оценивающе скользнул глазами по ее фигуре и сказал загадочно:

— Иных можно понять, рассматривая вблизи, другие понятны лишь издали. — Он взглянул на часы. — Время, пространство, движение… Свидание не состоялось. Я оставляю вас, мученики науки.

Ричард отправился его провожать.

— Вам нравится Гойя? А неореализм? А как вы расцениваете астроботанику? — Он забрасывал незнакомца вопросами, восхищался его пренебрежительными афоризмами. — А кто вы по профессии? Давайте познакомимся, — предложил он.

— Почему у вас такое имя? — спросил Тулин.

Ричард с готовностью рассказал про отца-моряка, который побратался с английским боцманом, коммунистом Ричардом Клебом.

На повороте коридора они столкнулись с Крыловым.

— Сережа! — крикнул Тулин, расставляя руки.

Рассеянно кивнув, Крылов прошел мимо. Загорелое лицо Тулина вспыхнуло, Ричард опустил глаза.

Пройдя несколько шагов, Крылов обернулся, ахнул, подбежал к Тулину, схватил за плечи:

— Олежка!

Ахали, колотили друг друга по плечам, выяснили, что Аллочка Кривцова вторично вышла замуж, что до сих пор неизвестно, кто на последней вечеринке прибил галоши к полу, что Аникеева переводят в Москву…

Тулин отметил у Крылова модные туфли, интересную бледность, совершенно несвойственную его примитивной курносой физиономии. Крылов нашел, что Тулин похож на преуспевающего футболиста из класса «Б». Неужели сотрудники могут принимать всерьез такого руководителя — стилягу и тунеядца?

Он очнулся, засиял, глаза его прояснились, он был растроган тем, что Тулин специально заехал проведать его, он не ожидал такого внимания к себе. Со студенческих лет он поклонялся Тулину, хотел быть таким, как Тулин, — веселым, общительным, талантливым. Куда б Тулин ни шел, ветер всегда дул ему в спину, такси светили зелеными огнями, девушки улыбались ему, а мужчины завидовали. Но Крылов не завидовал — он любовался и гордился им и сейчас, восхищаясь, слушал рассказ Тулина о новых работах и о том, зачем Тулин приехал в Москву.

Разумеется, Крылов читал в апрельском номере его статью. Шик! Последние исследования Тулина открывают черт-те знает какие возможности. Правда, строгих доказательств еще не хватает, и Крылов заикнулся было об этом, но Тулин высмеял его:

— Академический сухарь. Разве в этом суть?

И несколькими фразами разбил все его опасения. Замысел был, конечно, грандиозен, и Крылову казалось, что сам он давно уже думал о том же и так же.

— А я, пожалуй, побоялся бы выступить вот так, — простодушно признался он, и глаза его погрустнели. — Страшно представить! Но постой, полеты в грозу — ведь это опасно?

— А ты как думал! — Тулин рассмеялся. — Но я изобрел средство избежать опасности: не бояться ее.

— Ты уверен, что тебе разрешат?

Тулин выразительно присвистнул.

— Добьюсь! Другого-то выхода у меня нет.

Он было нахмурился, но тут же подмигнул Крылову:

— Образуется. Ну, как дела?

Хорошо, что Тулин напомнил, и вообще ему просто повезло с приездом Тулина. Тулин посоветует, как быть насчет предложения Голицына, взвесит все «за» и «против», и все станет ясно.

— Значит, заведовать этим саркофагом? — сказал Тулин.

Он разочарованно оглядел Крылова: «Доволен, сияет, выбрался на поверхность! Еще немного — и его сделают благоразумным и благополучным деятелем в стиле этого заведения, где ничто не меняется».

— Старик все так же воюет за каждую цифирь и думает, что двигает науку?

— Ты зря, — сказал Крылов. — Он все же прогрессивное начало.

— Это по нынешним-то временам? Разве что он тебя выдвинул, но это еще не прогресс. Его идеи на уровне… Он за отмену крепостного права, вот он где находится, болтается где-то между Аристотелем и Ломоносовым. — Тулин был в курсе всех публикаций лаборатории. Кроме некоторых работ Бочкарева и Песецкого, все остальное — схоластика, ковыряние в мелочах. — Бродят сонные кастраты и подсчитывают… — Он не стеснялся в выражениях.

Они шли по лаборатории, и Тулин высмеивал их порядки, и продукцию, и глубокомысленный вид всех этих ихтиозавров. Когда Крылов попробовал возражать, Тулин вздохнул:

— Вот мы уже и становимся противниками!

Агатов работал у своего аппарата.

— Все капаете, — приветствовал его Тулин. — Помнишь, Сережа, мы еще студентами капали на этом же приборе. Господи, сколько уже диссертаций тут накапано! — Не переставая говорить, он легонько отстранил Агатова, наклонился к объективу, повертел регулировочный винт. — Пластины-то выгоднее поставить круглые. Легче скомпенсировать. А еще лучше эллиптические, тогда наверняка можно присобачить регистратор.

Он и понятия не имел, что мимоходом выдал Агатову идею, над которой тот бился больше месяца.

Агатов любезно улыбался.

— Не благодарите, не стоит, — сказал Тулин. — Авось еще на десятитысячную уточните! — И бесцеремонно расхохотался и уже оказался в другом месте, он даже не шел, он словно вертел перед собою лабораторию, как крутят детский диафильм. В дверях Крылов обернулся и увидел нацеленные им в спину глаза Агатова. Хорошо, что Тулин не видал их.
На лестнице рабочие перетаскивали ящики с приборами. Один из ящиков стоял в проходе. Тулин перепрыгнул без разбега, легко, Крылов подумал, что если бы Тулин был начальником лаборатории, то все равно бы он прыгал через ящики, носил стиляжный пиджак, бегал бы с Зиночкой и ребятами загорать на вышку, и всем бы это казалось нормальным, и лаборатория бы работала весело, по-новому.

Потоптавшись, он сдвинул ящик, догнал Тулина.

— Как же мне быть, Олежка? — спросил он.

Тулин помахал папкой.

— Не управлюсь, переночую у тебя. — Тулин смотрел на Крылова. — Ах ты, бедолага… Значит, хотят тебя сделать свежей струей. Молодые силы. К руководству приходит ученый, еще сам способный работать… Невиданно… Не злись. Для меня это… Ты — и вдруг начальник!

И Крылов тоже невесело ухмыльнулся.

— А впрочем, — сказал Тулин, — чем ты хуже других? Кому-то надо руководить, лучше ты, чем какой-нибудь бурбон. Попробуй рвануть по лестнице славы, может, понравится. — Подмигнул, и все стало озорно и просто. Подумаешь, страсти!

Тулин погрозил пальцем:

— Учти, человек, который не хочет быть начальством, против начальства.

Откуда-то вынырнул Ричард:

— Так вы, оказывается, Тулин! Вот здорово. Я читал вас и полностью согласен. Вы уже уходите? А с Агатовым у вас здорово получилось. Капает, капает… — Он засмеялся от удовольствия. — Слезы, а не работа!

Крылов нахмурился:

— Что ты знаешь… Так нельзя.

— Ничего подобного. Так ему и надо. Принципиально! — закипятился Ричард. — Никакой пощады бездарям!

— Ага, у меня тут не только противники, — сказал Тулин. — Ричард, двигайте к нам. Будете бороться с настоящей грозой, а не с Агатовым.

Стоя в вестибюле, они смотрели сквозь распахнутые двери, как Тулин пересекал сквер, полный солнца и яростного гомона воробьев.

— Да-а!.. — протянул Ричард, и в этом возгласе Крылов почувствовал восторг и грусть, обращенную к тому, что осталось здесь, в институте, поблекшем и скучном после ухода Тулина.

— Хорошо, если б ему удалось добиться… — сказал Крылов.

Ричард пожал плечами, хмыкнул, показывая, как глупо сомневаться в том, что Тулину может что-либо не удаться.

Ольга Брейнингер. В Советском Союзе не было аддерола

  • Ольга Брейнингер. В Советском Союзе не было аддерола. — М.: Издательство АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2017. — 349 с.

 Ольга Брейнингер родилась в Казахстане в 1987 году, а теперь живет в Бостоне (США), пишет докторскую диссертацию и преподает в Гарвардском университете. Дебютный роман «В Советском Союзе не было аддерола» вызвал горячие споры и попал в лонг-листы премий «Национальный бестселлер» и «Большая книга». Также в новую книгу вошел цикл рассказов «Жизнь на взлет».

Глава вторая, в которой я вспоминаю, как праздновали свадьбы у нас в Берлине, и рассказываю о клубной юности молодой вертихвостки — что может привести в ужас любого, кто не вырос в пост-СССР

Двадцать один год назад я узнала, что такое дом: смотреть на дорогу, ведущую из аэропорта в город через степь. Через зеленую и живую в конце июня, через покрытую толстой шубой снега в феврале; через сухую и выжженную в августе; через едва подсвеченную фарами, мчащуюся за окном шершавой серой полосой, — на дорогу, которой возвращаются, которой сама буду возвращаться год за годом, чтобы видеть, как я стремительно меняюсь, а дом все сильнее и сильнее застывает, как засахарившийся мед, как вода событий, превращающаяся в лед памяти, чтобы с каждым разом все резче и страшнее отрезвлять и заставлять видеть, чем ты становишься — и чем ты все больше и больше отличаешься от мира, где родился и вырос. В конце пути я буду много раз возвращаться, открывать кованую калитку родительского дома, подниматься по терракотовым ступенькам туда, где жизнь по-прежнему тихая и теперь пустая. И снова уходить.

Я впервые увидела, как выглядит дорога домой, в тот день, когда в Берлине праздновали свадьбу тети Эльвиры и дяди Феликса. Мне тогда только исполнилось шесть, осенью я должна была пойти в школу, и родители решили свозить меня в Москву — посмотреть Кремль, Красную площадь и мавзолей Ленина. Вернуться мы должны были утренним рейсом прямо в субботу — в первый день свадьбы и в последние выходные летних каникул.

Самолет задерживали; час, второй, третий ав- густовской жары в душных залах ожидания — и к тому моменту, когда мы наконец погрузили чемоданы в багажник такси, наши родственники уже несколько часов как праздновали счастливый союз Феликса и Эльвиры.

В те годы достаточно было сказать водителю такси:

— В Берлин, на свадьбу, — и тот без вопросов заводил двигатель.

В Берлине я бывала не так часто — мы жили в городе, — поэтому с нетерпением ждала встречи со всеми своими бесконечными троюродными братьями и сестрами, которых было так много, что мы не знали друг друга по именам. Первым делом, приезжая к ним, я снимала обувь, потому что все вокруг ходили босиком, и дядя Валера подхватывал меня на руки, подбрасывал в воздух и одобрительно кивал: «Выросла, выросла, очень даже подросла!» 

— Мама, а как дядя таксист понял, куда именно нам нужно ехать? — шепотом спросила я. Мама сказала мне то же, что и я вам: все таксисты знают, где находится Берлин.

— Мы просто поедем в Берлин, а там по всем улицам, пока не найдем свадьбу.

— А как мы найдем свадьбу?

— Увидишь.

В двадцатые годы двадцатого века, когда еще не было ни самой Караганды, ни даже самого смутного представления о том, что скоро здесь развернется «третья кочегарка СССР», на месте будущего немецкого поселка Берлин стали лепиться друг к другу землянки, саманные бараки и построенные наскоро сарайчики, быстро покрывавшиеся угольной пылью — настолько въедливой, что бороться с ней не было смысла, — и махнув рукой, и тогдашние, и будущие жители позволили пыли забиваться в углы под крышами, в ниши подоконников и даже между ресницами — оттого стены домов всегда стояли черными, а наших мужчин-шах-теров можно было узнать по антрацитовой подводке вокруг глаз.

В непонятном мне далеком августе сорок первого за один-единственный день перестала существовать Республика немцев Поволжья. Будто ее никогда и не было. Суровые и страшные в моих детских снах вереницы теплушек несли депортированных немцев (а если немцев, спрашивала я сонно, то, значит, это наших родственников? Это кого? Бабушек и дедушек?) без запасов воды, пищи и без теплой одежды в Сибирь и Среднюю Азию. Около полумиллиона таких моих бабушек и дедушек прибыли в Казахстан. Большая часть из них осела у нас в степях: здесь нужно было поднимать целину и добывать уголь, хотя правильнее было бы сказать, бороться за него. Тогда шла война и не хватало инструментов, не хватало оборудования — и поэтому мои бабушки и дедушки брали в руки голые кирки и лопаты и долбили про-мерзлую землю, пока не отказывали руки или не вскрывались угольные пласты; а потом грузили уголь на маленькие ручные тачки и так вывозили добычу.

После войны трудармейцам разрешили, хоть и без права выезда, селиться в Караганде. Так на месте одного из шахтерских лагерей вырос немецкий поселок Берлин, в котором выросла моя мама и где до сих пор жила почти вся ее родня. Но хотя и отец, и бабушка тоже успели поработать в шахтах, мне сложно было тогда представить, что все эти зажиточные, побеленные, ухоженные дома, пузатые, как баба на чайнике, принадлежат тем людям, о которых они рассказывали. Мой детский страх из папиных рассказов — что в шахте никогда нельзя встать в полный рост, и пока тянутся минуты и часы, готов поклясться, что все бы отдал за то, чтобы потянуться, выпрямить спину, ну хотя бы просто встать на ноги. Чтобы отвлечься, размяться, шахтеры ложились на спину прямо в штольне и вытягивали руки, но это не обманывало; к концу дня начинало мерещиться, что спина настолько задеревенела и закостенела, что выходи не выходи из шахты, уже все равно не выпрямиться. В те годы, приходя после работы, папа подолгу делал зарядку и каждый вечер подтягивался на турнике, но все равно не помогало; назавтра было то же самое.

Когда мы свернули на улицу Розы Люксембург, я поняла, о чем говорила мама. Вся улица была битком набита людьми, и воздух гудел, как пчелиный улей. Нас сразу заметили и бросились встречать, шумная толпа накатилась волною, кто-то уже забирал чемоданы, чья-то рука тащила к столу, усаживая на места, которые сразу же освободили, подвинувшись, какая-то наша тетя и двоюродная бабушка; невеста, моя тетя Эльвира, уже плыла к нам в своем нежно-голубом платье, ведя за собой дядю Феликса. Уже к нам придвигали блюда с салатами со всего стола, а тетя Нелли медленно, осторожно несла на подносе три суповые тарелки. Как на всех наших праздниках, это был куриный «суп-лапша», мы его так называли, совместив на немецкий манер два существительных в одно.

Как я ждала тети-Неллиного подноса! Сам суп я и в рот не брала, но мне очень хотелось посмотреть на лапшу. Мама рассказывала мне, что когда свадьба была у них с папой и они тогда тоже еще жили в Берлине, вся наша внушительная женская армия из дочерей, сестер, теток и бабушек вместе с мамой полтора дня без перерыва катали тесто и резали его на лапшу, бурно ссорясь, если лапша не выходила тонкая-претонкая.

— И ты сама перед свадьбой тоже резала лапшу все полтора дня? Правда? — спросила я.

Мама рассмеялась.

— Немножко меньше. За час до начала ушла с кухни готовиться. А твоя прабабушка Катя, если ты ее капельку помнишь, и бабушка, и тетя Нелли, и Эльвира остались и продолжали еще катать тесто для второго дня свадьбы. Если бы мы вчера были в Караганде, я бы тоже весь день сидела у Эльвиры на кухне.

Я зачерпнула ложку супа и поморщилась — ну и запах. Бабушка говорила, что я балованная, но  есть заставляла меньше всех. Прямо на поверхно- сти бульона расходились тонкие колечки. Я пошлепала, зацепила пару колечек и вернула ложку в тарелку. Но тетя Эльвира, наверное, гордится своей лапшой.

— Мам, она прямо как мои волосы, такая тоненькая.

Мама кого-то слушала и, вежливо кивая, в ответ только стрельнула в мою сторону глазами и погладила по руке. Я разглядела в толпе фату тети Эльвиры. У Эльвиры был прямой нос, темные волосы, которые двадцать лет спустя красиво посеребрит седина, и уже чуть заметная поступь главной кухонной матроны, что через те же двадцать лет, осуждающе покачивая головой, будет объяснять мне, почему это плохо, что я до сих пор не замужем. Но это все будет потом, позже — enfant terrible в своей большой семье мне предстояло стать уже после того, как мы уедем в Германию; после того, когда я сбегу с нашей чужой исторической родины в Англию; и (здесь не совсем уверена), возможно, до того, как я окончательно сошла с рельсов и без предупреждения рванула в Америку; а про тот вояж по Югославии даже говорить неприлично, впрочем, как и про меня саму. Но тогда я еще была маленькой девочкой в очках, а Эльвира — цветущей крупной женщиной, на которую заглядывалось пол-Берлина и у которой точно, иначе она не она, была самая веселая свадьба.

Свадьбы в Берлине вообще праздновали лихо, на всю катушку, как любила говорить прабабушка Катя. Она выросла еще на Волге, в автономии, и была по складу своему истинной немкой, строгой, хозяйственной, степенной, рассудительной, какой, мне кажется, никакая женщина сегодня уже не сможет стать. Все-таки сегодня мы стали совершенно другими, отличными от женщин той породы. Я совсем мало помню прабабушку, но мама говорит, что она очень, очень любила свадьбы, — а гулянья на Волге в те времена, когда она сама выходила замуж за дедушку Мишу, и у нас, в Берлине, отличались мало. Поэтому даже сейчас ее легко представить — как она сидит на почетном месте во главе стола, наблюдает с доволь ной улыбкой за всей этой свадебной неразберихой и комментирует на малопонятном немецком. Как и все в автономии, прабабушка говорила на архаичном поволжском диалекте. А еще она меняла местами звуки «ш» и «ж»: моего дядю Сашу называла «Сажжа», а к дяде Жене обращалась «Шшеня». Эти «Сажжа» и «Шшеня» до сих пор у нас в ходу — переехали, вслед за самими Сашей и Женей, в Германию.

Из того немногого, что я то ли помню, то ли знаю о прабабушке, есть еще черно-белая фотография на эмали в овальной рамке, которая висит на кладбище. Я рассматривала ее подолгу, пытаясь понять, как так происходит, что была эта красивая женщина, а теперь она где-то здесь, в земле, которая нас разделяет. Потом мама сметала с могил всех наших листья и пыль, а мне давала пшено, чтобы я разбросала его по всему участку.