Сара Груэн. Воды слонам

Отрывок из романа

Мне девяносто. Или девяносто три. Или так, или этак.

Когда вам пять, ваш возраст известен с точностью до месяца.
Даже когда вам за двадцать, вы еще помните, сколько вам
на самом деле лет. Вы говорите: мне двадцать три. Или, допустим,
двадцать семь. А вот после тридцати начинаются всякие
странности. Сперва — просто сбой, минутное колебание. Сколько
вам лет? Ну, как же, мне… — уверенно начинаете вы и вдруг
останавливаетесь. Вы собирались ответить, что тридцать три, но
ведь это неправда. Вам тридцать пять. И тут вас одолевает беспокойство,
вам кажется, что это начало конца. Да так оно и есть,
только пройдут десятилетия, прежде чем вы это признаете.

Вы начинаете забывать слова: вот же оно, вертится на кончике
языка, но ни за что не сорвется. Вы идете за чем-то наверх,
но, поднявшись по лестнице, уже не помните, за чем отправились.
Прежде чем обратиться к сыну по имени, вы перебираете
имена всех своих остальных детей и даже собаки. Порой вы
забываете, какое нынче число. И наконец — какой нынче год.

На самом деле я не так уж и много забыл. Просто бросил
следить за происходящим. Настало новое тысячелетие, тут уж
я в курсе — столько возни и хлопот без всякого повода, вся эта
молодежь, беспокойно кудахчущая и на всякий случай закупающая
консервы, а все потому, что кто-то поленился оставить
место для четырех цифр вместо двух. Но, кажется, это было
месяц назад, а может, и три года. Какая, в конце концов, разница?
Чем три недели отличаются от трех лет и даже трех десятилетий,
если все они заполнены толченым горохом, кашей-размазней
и подгузниками «Депенд»?

Мне девяносто. Или девяносто три. Или так, или этак.

Похоже, там не то авария, не то чинят дорогу, поскольку
целая компания старушек прилипла к окну в конце вестибюля,
словно малышня или арестанты. До чего они все тонкие и хрупкие,
а волосы их подобны дымке. Большинство из них на добрую
дюжину лет моложе меня, и это просто поразительно. Даже когда
тело изменяет вам, разум отказывается это признать.

Мое кресло-каталка стоит в коридоре, а рядом ходунки.
Слава богу, я здорово продвинулся с тех пор, как сломал бедро.
Поначалу казалось, что я больше не буду ходить — вот почему
меня вообще уговорили перебраться сюда, однако каждые пару
часов я встаю и прохожу несколько шагов, и каждый день мне
удается пройти все больше и больше, прежде чем я почувствую,
что пора бы уже и вернуться. Ничего, мы еще повоюем.

Их там уже пять, этих седовласых кумушек, сбившихся в
кучку и тычущих скрюченными пальцами в стекло. Я жду, не
уйдут ли они. Но нет, не уходят.

Я смотрю вниз, убеждаюсь, что кресло стоит на тормозах, и
осторожно поднимаюсь, опираясь на ручку кресла — все-таки
перебираться на ходунки небезопасно. Наконец я готов. Ухватившись
за серые резиновые подлокотники, я толкаю ходунки
вперед, распрямляя локти — получается как раз шаг длиной с
плитку, какими здесь выстелен пол. Волочу вперед левую ногу,
проверяю, крепко ли она стоит, и подтаскиваю к ней правую.

Толкаем, волочем, ждем, волочем. Толкаем, волочем, ждем,
волочем.

Вестибюль длинный, а ноги уже не слушаются. Это, слава
богу, не та хромота, что была у Верблюда, но все равно я стал
передвигаться медленнее. Бедный старина Верблюд, я и думать-то
о нем забыл. Ноги у него болтались так, что ему приходилось
высоко поднимать колени и выбрасывать ступни вперед. А я
волочу ноги, как будто они налиты свинцом, а поскольку спина
у меня сгорбленная, приходится все время смотреть на собственные
тапочки в обрамлении ходунков.

Не быстрое это дело — добраться до конца вестибюля, но в
конце концов я справляюсь, и даже на своих двоих. Я доволен
как последний дурак, но тут же вспоминаю, что мне еще придется
возвращаться.

Завидев меня, старушки расступаются. Все они очень
живенькие, из тех, что передвигаются сами или же просят подружку
прокатить их по вестибюлю в кресле-каталке. Они, голубушки,
пока еще в своем уме, и очень ко мне добры. Таких как
я тут немного — старик среди целого моря вдов, все еще скорбящих
по мужьям.

— Эй, — кудахчет Хейзл, — пропустите Якоба.

Она оттаскивает инвалидное кресло Долли на несколько
футов назад и принимается суетиться вокруг меня, всплескивая
руками. В ее белесых глазах мелькают искорки.

— Ах, как интересно! Все утро возятся.

Я приближаюсь к стеклу и поднимаю голову, щурясь от
солнечного света. Солнце такое яркое, что поначалу я не могу
ничего разглядеть. Но постепенно предметы начинают обретать
очертания.

В парке в конце квартала появился огромный брезентовый
шатер в пурпурно-белую полоску с остроконечной верхушкой
— ошибиться невозможно…

Сердце сжимается так, что я хватаюсь за грудь.

— Якоб! Ой, Якоб! — кричит Хейзл. — Боже мой! Боже
мой! — Она в замешательстве машет руками и поворачивается
в сторону вестибюля. — Сиделка! Сиделка! Скорее же! Мистер
Янковский!

— Все в порядке, — говорю я, откашливаясь и растирая
грудь. Вот так всегда и бывает со старухами. Вечно боятся, что
ты вот-вот скопытишься. — Послушайте, Хейзл, все в порядке.
Но слишком поздно. В вестибюле раздается скрип резиновых
подметок, и вот уже вокруг меня толпятся сиделки. Судя по
всему, в конечном счете мне не придется беспокоиться о том,
как вернуться в свое кресло.

— И что у нас сегодня на ужин? — бормочу я, когда меня
ввозят в столовую. — Овсянка? Толченый горох? Манная
кашка? А ну-ка, дайте я угадаю… тапиока? Что, и в самом деле
тапиока? А может, рисовый пудинг?

— Ох, мистер Янковский, ну вы и шутник, — спокойно произносит
сиделка. Могла бы не отвечать, да она и сама прекрасно
знает. Сегодня пятница, и нас ждет обычный, питательный, но
невкусный ужин из мясного хлеба, кукурузной каши, картофельного
пюре и подливы, в которой, быть может, когда-то плавал
кусочек мяса. И они еще спрашивают, почему я теряю вес.
Понятное дело, кое у кого здесь нет зубов, но у меня-то есть,
и я хочу тушеной говядины. Такой, как делала моя жена, с лавровым
листом. Хочу морковки. Картошки в мундире. А еще —
запить все это густым душистым каберне. Но больше всего хочу
початок кукурузы.

Порой я думаю, что если бы мне предложили на выбор
полакомиться кукурузным початком или заняться любовью с
женщиной, я выбрал бы кукурузу. Я, конечно, не прочь побыть
с женщиной — ведь я все еще мужчина, в моем случае годы
бессильны. Но стоит вспомнить, как лопаются на зубах эти
сладкие зернышки — и у меня просто слюнки текут. Понятное
дело, все это мечты, и только. Ни то, ни другое мне не светит.
Мне просто нравится делать выбор, как если бы я стоял перед
царем Соломоном: побыть напоследок с женщиной — или
съесть початок кукурузы. Порой вместо кукурузы я представляю
себе яблоко.

За столом все только и говорят о цирке — ну, не все, а те,
кто вообще может говорить. Наши молчуны, с застывшими
лицами и парализованными руками и ногами, а заодно и те,
кто не в силах удержать столовые приборы, поскольку очень уж
у них трясутся руки и голова, — все они сидят по углам, а при
них санитары, которые вкладывают им в рот кусочки пищи
и уговаривают пожевать. Они похожи на птенцов, вот только
едят без особого энтузиазма. Если не считать легкого подрагивания
челюстей, лица их спокойны, а взгляд до ужаса бессмысленный.
Именно до ужаса — ведь я понимаю, что в один
прекрасный день со мной случится то же самое. Пока этот день
не настал, но он не за горами. Я знаю только один способ избежать
его прихода, но и он мне не очень-то симпатичен.

Сиделка подвозит меня к моей тарелке. Подливка на мясном
хлебе уже застыла до корочки. Я ковыряюсь в тарелке вилкой.
Подливка издевательски подрагивает. Я с отвращением
поднимаю глаза и встречаюсь взглядом с Джозефом Макгинти.

Он, новичок, незваный гость, сидит напротив меня. Бывший
судебный адвокат с квадратной челюстью, бугристым
носом и большими вислыми ушами. Глядя на его уши, я вспоминаю
Рози, хотя во всем остальном он ничуть на нее не
похож. Она была чудесная, а он — ну, он бывший адвокат.
Не понимаю, что общего сиделки нашли между адвокатом и
ветеринаром, и почему в первый вечер усадили его напротив
меня, да так оно и повелось.

Он смотрит на меня в упор, двигая челюстями, словно корова, жующая жвачку. Невероятно. Он и правда это ест.

Старушки в блаженном неведении болтают друг с другом.

— Они пробудут здесь до воскресенья, — говорит Дорис. — 

Билли у них спросил.

— Да, два представления в субботу и еще одно в воскресенье.
Рэндалл с девочками обещали меня завтра туда свести, — подхватывает
Норма и оборачивается ко мне. — Якоб, а вы пойдете?

Я открываю рот, чтобы ответить, но тут снова встревает
Дорис:

— А вы видели лошадок? Ей-богу, просто чудные. Когда я
была маленькая, у нас тоже были лошади. Ах, как я любила на
них кататься!
Она смотрит вдаль, и я моментально понимаю, что в молодости
она была красавица.

— А помните передвижные цирки? — спрашивает
Хейзл. — За несколько дней до их прибытия появлялись
афиши — ими умудрялись обклеить весь город! Ни одной
стены не пропускали!

— Помню, ей же ей! Как не помнить? — отвечает Норма. — 
Как-то раз афишу налепили прямо на наш сарай. Сказали отцу,
что у них такой специальный клей, который сам растворится
через два дня после представления, но, черт возьми, еще два
месяца спустя афиша красовалась на том же месте! — Она хихикает
и трясет головой. — Отец был вне себя от ярости!

— А через день-другой появлялись циркачи. Всегда ни свет
ни заря.

— Отец обычно водил нас посмотреть, как разбивают
шатры. Боже, вот это было зрелище! А потом — гуляния! И запах
жареного арахиса…

— А воздушная кукуруза!

— А сахарные яблоки, а мороженое, а лимонад!

— А опилки! Как они забивались в нос!

— А я носил воду для слонов, — вставляет Макгинти.

Я роняю вилку и поднимаю взгляд от тарелки. Он вот-вот
лопнет от самодовольства — так и ждет, что девочки начнут
перед ним лебезить.

— Не носили, — говорю я.

Молчание.

— Что, простите, вы сказали? — спрашивает он.

— Вы не носили воду для слонов.

— Еще как носил.

— Нет, не носили.

— Вы хотите сказать, что я лжец? — медленно произносит
он.

— Если вы утверждаете, что носили воду для слонов, то
ровно это я и хочу сказать.

Девочки смотрят на меня с открытыми ртами. Сердце колотится.
Я понимаю, что не следовало так себя вести, но ничего
не могу с собой поделать.

— Да как вы смеете! — Макгинти хватается узловатыми
пальцами за край стола. На руках проступают жилы.

— Послушайте, дружище, — говорю я. — Годами я слышу,
как старые болваны вроде вас болтают, будто носили воду для
слонов. Но повторяю, это неправда.

— Старые болваны? Старые болваны?! — Макгинти вскакивает,
а его инвалидное кресло откатывается назад. Он тычет
в меня скрюченным пальцем, а потом вдруг падает, словно подкошенный.
Так, с расширенными глазами и разинутым ртом,
он исчезает под столом.

— Сиделка! Эй, сиделка! — кричат старушки.

Знакомый скрип резиновых подметок — и вот уже две
сиделки подхватывают Макгинти под локти. Он ворчит и делает
слабые попытки вырваться.

Третья сиделка, бойкая негритяночка в нежно-розовом
костюме, стоит в конце стола, уперев руки в боки.

— Что тут, в конце концов, происходит? — спрашивает она.

— Этот старый козел назвал меня лжецом, вот что! — 
отвечает Макгинти, благополучно водруженный обратно в
кресло. Он одергивает рубашку, поднимает заросший седой
щетиной подбородок и скрещивает руки на груди. — И старым
болваном.

— О, я уверена, что мистер Янковский вовсе не хотел… — 
начинает девушка в розовом.

— Еще как хотел, — отвечаю я. — Но он тоже хорош.
Пфффф. Носил воду для слонов, как же. Да вы вообще хоть представляете,
сколько пьют слоны?

— Понятия не имею, — говорит Норма, поджав губы и
тряся головой. — Но я одного в толк не возьму: что это на вас
нашло, мистер Янковский?

Да-да. Вот так оно всегда и бывает.

— Это возмутительно! — восклицает Макгинти, чуть склонившись
к Норме. Заметил, стало быть, что глас народа на его
стороне. — Я не понимаю, почему обязан терпеть, когда меня
обзывают лжецом.

— И старым болваном, — напоминаю я.

— Мистер Янковский! — обращается ко мне негритяночка,
повышая голос. Она подходит ко мне и снимает кресло с тормоза.

— Думаю, вам лучше побыть у себя. Пока не успокоитесь.

— Постойте! — кричу я, но она уже откатывает меня от
стола и везет к двери. — С чего это я должен успокаиваться?

И вообще, я еще не поел!

— Ужин я вам принесу, — доносится у меня из-за спины.

— Но я не хочу ужинать у себя! Верните меня обратно! Вы
не имеете права!

Оказывается, очень даже имеет. Она провозит меня по
вестибюлю со скоростью молнии и резко сворачивает в мою
комнату. Там она с такой силой жмет на тормоза, что кресло аж
подпрыгивает.

— Я еду обратно, — говорю я, замечая, что она поднимает
подставку для ног.

— Ни за что, — отвечает она, ставя мои ноги на пол.

— Но так нечестно! — чуть ли не взвизгиваю я. — Ведь я
всегда там сидел. А он только две недели. Почему все встали на
его сторону?

— Никто не встал ни на чью сторону, — она наклоняется
ко мне и подхватывает меня под руки. Когда она меня поднимает,
ее лицо оказывается вровень с моим. Ее волосы, явно
распрямленные в парикмахерской, пахнут цветами. Она усаживает
меня на край кровати, и я утыкаюсь глазами в ее грудь,
обтянутую розовым. И в табличку с именем.

— Розмари, — окликаю ее я.

— Да, мистер Янковский?

— Но ведь он и правда соврал.

— Я не в курсе. И вы не в курсе.

— Я в курсе. Я сам из цирковых.

Она сердито моргает.

— Что, простите?

Меня одолевают сомнения, и я решаю не вдаваться в подробности.

— Неважно.

— Вы работали в цирке?

— Я же сказал, неважно.

Повисает неловкая пауза.

— Вы наверняка здорово обидели мистера Макгинти, —
говорит она, занимаясь моими ногами. Она действует быстро и
ловко, а если и останавливается, то ненадолго.

— Едва ли. Адвокаты несокрушимы.

Она смотрит на меня долгим взглядом, как будто хочет увидеть
во мне не пациента, а личность. На миг у меня перехватывает
дыхание. Но она вновь принимается за работу.

— Скажите, родные поведут вас в выходные в цирк?

— О да, — отвечаю я не без гордости. — Каждое воскресенье
кто-нибудь да заходит. У них все четко, как в аптеке.

Она встряхивает одеяло и укрывает мне ноги.

— Ну что, принести ужин?

— Нет, — отвечаю я.

И вновь неловкая пауза. Мне приходит в голову, что следовало
бы добавить «спасибо», но уже поздно.

— Ладно, — говорит она, — я еще загляну посмотреть, не
нужно ли вам чего.

Как же, заглянет она. Все они так говорят.

Но, будь я проклят, вот и она.

— Только никому не говорите, — просит она, спешно
водружая мне на колени переносной столик и застилая его
бумажной салфеткой, а потом кладет туда пластиковую вилку
и ставит блюдце с фруктами. Клубника, дыня, яблоко… До чего
же аппетитно они выглядят!

— Это мой завтрак. Я на диете. Вы любите фрукты, мистер
Янковский?

Я и хотел бы ответить, но вместо этого зажимаю рот дрожащей
рукой. Боже мой, яблоко…

Погладив меня по другой руке, она уходит, деликатно не
замечая моих слез.

Я кладу в рот кусочек яблока и смакую. Флуоресцентная
лампа, жужжащая у меня над головой, льет резкий свет на мои
скрюченные пальцы, тянущиеся за кусочками фруктов. До чего же они чужие. Нет, не может быть, чтобы это были мои пальцы.

Возраст — безжалостный вор. Когда дни твои подходят к
концу, он лишает тебя ног и сгибает спину. Боль и помутившийся
рассудок — вот его приметы. Это он тихой сапой насылает
на твою жену рак.

Метастазы, сказал врач. Протянет от нескольких недель до
нескольких месяцев. Но моя любимая была хрупкая, как птичка.
Она протянула всего девять дней. Мы прожили вместе шестьдесят
один год — и вот она сжала мою руку и в одночасье угасла.

Порой я готов отдать что угодно, лишь бы она вернулась, но
на самом деле даже рад, что она ушла первой. Когда ее не стало,
что-то во мне надломилось. Казалось, жизнь закончилась — и
я не хотел бы, чтобы эта участь досталась ей. Остаться в живых
куда как более гадко.

Раньше мне думалось, что лучше дожить до глубоких седин,
чем наоборот, но теперь я засомневался. Все эти игры в лото и
спевки, ветхие старички и старушки в инвалидных креслах,
расставленных по всему вестибюлю, — да тут любой возжелает
смерти. Особенно если вспомнить, что я и сам — один из этих
ветхих старичков, отправленных в утиль.

Но тут ничего не поделаешь. Все, что мне остается — ждать
неизбежного, наблюдая, как тени прошлого врываются в мое
праздное настоящее. Они громыхают и рокочут и вообще чувствуют
себя как дома, ведь моя жизнь больше ничем не заполнена.
Бороться с ними я уже бросил.

Вот и сейчас они громыхают и рокочут вокруг меня.

Чувствуйте себя как дома, друзья мои. Побудьте еще немного.
Ах да, вы и так уже неплохо устроились.

Чертовы тени.

Купить книгу на Озоне

Запахи

Глава из книги Лайзы Пикард «Викторианский Лондон. Жизнь города»

О книге Лайзы Пикард «Викторианский Лондон. Жизнь города»

Писатель может использовать слова, чтобы
описать какую-то сцену. Художник может нарисовать
ее. Композитор, используя звуковые
эффекты, созданные в студии, может в какой-то
мере воспроизвести звуки прошлого. Но самое мощное из чувств, обоняние, лишено своего языка. Как ни одно другое, совместно с памятью оно может воскресить
прошлое человека. Но без помощи памяти, действуя само по
себе, как оно может вернуть прошлое? Чтобы описать запахи
прошлого, существуют лишь слова. Вот почему эта книга начинается именно так.

Подумайте о самом худшем запахе, какой вы когда-либо
ощущали. Теперь представьте, что вы обоняете его день и
ночь, по всему Лондону. Но дело обстояло еще хуже. Любое
зловонное дуновение было опасным. Вредные испарения,
дурной воздух или, как говорят итальянцы, mal aria, приносили
болезнь. Флоренс Найтингейл, вполне сознавая это, спроектировала
свою новую больницу Св. Фомы как отдельные
здания с открытыми террасами, чтобы больничные запахи не
могли накапливаться в палатах и отравлять пациентов.

Темза воняла. Основной составляющей были человеческие
отходы. В прежние века Темза действительно «текла
светло», и в ней во множестве водились лосось и лебедь. Люди,
очищавшие выгребные ямы, продавали человеческие экскременты
как полезное удобрение для питомников и ферм за
пределами Лондона. Иногда из окна на незадачливых прохожих
или на улицу выливали ночной горшок, его содержимое
добавлялось к разнообразной мешанине из дохлых собак, лошадиного
и коровьего навоза, гниющих овощей. Дождь смывал
бо́льшую часть всего этого в Темзу. Существовали, правда,
сточные трубы, но они предназначались только для поверхностных
вод, и сбрасывать туда нечистоты было запрещено
законом.

Затем Лондон изменился. К 1842 году, согласно переписи,
в Лондоне насчитывалось 1 945 000 человек, и, вероятно,
больше, если включить сюда тех, кто не стремился попасться
на глаза чиновникам. В городе насчитывалось 200 000 выгребных
ям, полных и переливающихся через край. Чистильщики
выгребных ям просили шиллинг за то, чтобы опорожнить
яму, и многие жалели денег. В старых частях Лондона дома
стояли на краю грязевых озер. Сточные трубы не справлялись
с плавающим в них мусором, они разрывались и переливались
через край. Один обеспокоенный горожанин в 1840 году написал
в Министерство внутренних дел письмо с настоятельной
просьбой улучшить канализацию в Пимлико, «где вряд
ли существует какая-либо дренажная или канализационная
система, где есть только канавы, наполненные на фут или
больше песком, растительными отбросами и мусором, отчего
здесь стоит жуткая вонь, порождающая малярию и лихорадку,
и откуда расстояние по прямой до Букингемского дворца
около ста ярдов». На письме лаконичная надпись дворцового
эконома: «по сути, верно», но основания для каких-либо действий
он не увидел.

В 1843 году инспектор канализации в Холборне и Финсбери,
где под землей было проложено 98 миль сточных труб,
не сливавшихся в Темзу, сообщал, что «в большей части зарытых
труб скопившаяся грязь гниет по много лет и служит
причиной самых неприятных и нездоровых испарений…
средство… поднять на поверхность эту грязь ведрами, опорожнить
их на улицу, затем вывезти на телегах», в этой операции
не должны участвовать люди с тонким обонянием.
Иногда, но не всегда, сточные трубы увеличивали, чтобы они
могли справиться с возросшим потоком. В 1849 году меняли
сточную трубу под Флит-стрит: у новой трубы была бо^льшая
пропускная способность, ее зарывали глубже, причем на время
работы эта жизненно важная транспортная магистраль
города была перекрыта почти полностью. В Вестминстере —
в то время это был район трущоб, несмотря на то, что там
стоял великолепный Вестминстерский дворец, — от сточной
трубы, по данным обследования 1849 года, «тошнотворный
запах проникал в дома и дворы, которым она служила».

В Белгрейвии, на Гровенор-сквер, Ганновер-сквер и Беркли-
сквер — в аристократических районах «в канализационных
трубах было много повреждений, где скапливались вредные
вещества, во многих местах трубы засорялись, и ужасно
пахло», даже внутри, в домах высшего общества. Но ничего
не делалось. Чернорабочий, работавший под самим Букингемским
дворцом, говорил, что ему «никогда раньше не доводилось
ощущать такую вонь, как в канализационных трубах
и подземных помещениях дворца». Часть канализационных
труб была проложена столетия назад, а кирпичная кладка раскрошилась
и обвалилась. Теоретически, трубы очищались
людьми и случавшимися время от времени ливнями, но постепенно
скапливавшиеся зловонные отложения никуда не девались.

Еще одной составляющей букета уличных ароматов были
экскременты животных. По всему Лондону держали коров
в коровниках в ужасных условиях, не позволяющих произвести
уборку. Коровы, овцы, телята и свиньи, которых продавали
на Смитфилдском рынке, проходили по улицам Лондона,
оставляя по дороге около 40 000 тонн навоза в год. Движение
в Лондоне обеспечивали тысячи лошадей; каждая извергала
45 фунтов фекалий и 3 1/2 фунта мочи в день, около 37 000 тонн
экскрементов в год. Экскременты животных и людей не были
единственной проблемой. Фридрих Энгельс жил в Англии
с ноября 1842 года до августа 1844 года, собирая материал для
работы «Положение рабочего класса в Англии». Энгельс, впечатлительный,
— что присуще среднему классу, — был потрясен
запахами лондонских уличных рынков и трущоб. «Повсюду
кучи мусора и золы, а выливаемые у дверей помои застаиваются
в зловонных лужах». Но самым эффектным его coup de theatre
[франц. — сюжетный ход, прим. перев.] было следующее

Бедняка закапывают самым небрежным образом, как издохшую
ско тину. Кладбище Сент-Брайдс, в Лондоне, где хоронят бедняков,
представляет собой голое, болотистое место, служащее
кладбищем со времен Карла II и усеянное кучами костей. Каждую
среду умерших за неделю бедняков бросают в яму в 14 футов
глубиной, поп торопливо бормочет свои молитвы, яма слегка
засыпается землей, чтобы в ближайшую среду ее можно было
опять разрыть и бросить туда новых покойников, и так до тех
пор, пока яма не наполнится до отказа. Запах гниющих трупов
заражает поэтому всю окрестность.

Возможно, Энгельс не видел этого собственными глазами,
а посчитал «ужастик» реальной современной историей, потому
что рассказ служил иллюстрацией к его теме, хотя на
самом деле относился к предыдущему столетию; однако по
всему Лондону были разбросаны церковные кладбища, расположенные
поодаль от церкви, они постепенно переполнялись,
так что, возможно, он и прав.

Каменноугольный газ, которым начали пользоваться, обладал отвратительным запахом, совсем не таким, как современный газ. Как можно было предвидеть, газовые магистрали
подтекали. Даже сейчас, если оказаться на земляных работах
на какой-нибудь лондонской улице, иногда можно уловить запах каменноугольного газа, которым пропитана почва. К газовым трубам даже тайно подключались — не всегда удачно — те,
кому не хотелось платить за газ. Газовые заводы в различных частях Лондона распространяли вокруг отвратительный
запах.

Кажется странным, что в рассказах как приезжих-иностранцев, так и английских туристов редко встречаются упоминания об ужасных запахах. Но их, несомненно, ощутила королева, когда приехала посетить «Грейт Истерн» в Миллуолл
на Собачьем острове, ниже по реке. Одна из сопровождавших
ее дам писала своей сестре: «запах стоял неописуемый. Королева все время нюхала свои духи». Всемирная выставка в жаркое лето 1851 года день за днем собирала вместе
больше народа, чем когда-либо раньше в каком-то месте Лондона. Но ни в одном из рассказов о Выставке я не встретила упоминания о том, что туалеты мистера Дженнингса, за разовое
пользование которыми нужно было заплатить пенни, воняли.

Одни районы в этом отношении были хуже других. Трущобы отравляли своим зловонием грязные переулки за самыми модными магазинами и домами. Но первое место, несомненно, принадлежало Бермондси, на южном берегу Темзы напротив лондонского Тауэра. Здесь выделывали кожу, это был
долгий, требующий мастерства процесс, в котором применялись, в частности, собачьи экскременты. Неудивительно, что
«в воздухе стоял отвратительный запах».

В январе 1862 года уважаемый специальный журнал, «Билдер»,
подчеркивает необходимость перемен:

Когда прилив достигает высшей точки, низко расположенные
районы оказываются затоплены — но не водой, а сточными водами… грязью, которая вызывает брожение и наполняет наши
дома и улицы газами, невероятно разреженными, содержащими
в себе гораздо больше, чем ватерклозетная жидкость. Переполненные
погосты подтекают, дождь смывает с улицы и уносит
с собой… грязь, лошадиные и коровьи экскременты, …больничные
отходы… отбросы и помои торговцев рыбы и рыбных
рынков; отбросы скотобойни; жидкие отходы скорняков, клеевщиков,
свечников, торговцев костями, кожевников, живодеров,
требушинников … отходы химических фабрик, газовых заводов,
красилен, …уносит дохлых крыс, дохлых собак и кошек, и, как
ни печально говорить, мертвых младенцев.

Когда ватерклозеты стали обычным явлением, викторианцам
следовало прежде всего поздравить себя с прорывом в очистке
территории Лондона. К 1857 году число ватерклозетов
достигло 200 000, они надлежащим образом заменили выгребные
ямы, а опорожнялись прямо в Темзу по канализационным
трубам. Результатом, несколько отсроченным, но неизбежным,
было Великое Зловоние 1858 года. В июне Темза
воняла настолько сильно, что находиться в Вестминстерском
дворце в покоях, выходивших на реку, стало не только непереносимым,
но и — если верить в теорию миазмов — опасным.
Это, наконец-то, привело к тем действиям, которые должны
были совершить комитеты, созданные десяток лет назад.

*

Лондонцы начали понимать, что управление городом посредством
средневековых приходских советов в условиях девятнадцатого
столетия нежизнеспособно, и в 1845 году был
создан Первый лондонский столичный совет по городским
работам. Впервые канализация рассматривалась как общегородская
проблема. Но все было очень сложно. Прецедентов
не было, а местные руководящие чиновники любят прецеденты. Разрешение строить или перестраивать дома после
1848 года предусматривало прокладку канализационных труб,
но эта перемена принесла больше вреда, чем пользы. В 1849
году Чарльз Диккенс определял Городскую комиссию по стокам
как «абсурдную смесь тупоумия и продажности». По счастью,
в комиссию в том же году вошел в качестве помощника
инженера Джозеф Базалджетт, а когда три года спустя его начальник
умер от переутомления, именно он был утвержден на
должность главного инженера.

Дед Базалджетта эмигрировал из Франции в конце 1770
года. Джозеф родился в 1819 году. Пройдя обучение у инженера-
строителя с хорошей репутацией, двадцатитрехлетний
Джозеф начал работать самостоятельно в 1842 году. Широкие
взгляды, организаторская энергия и инженерный гений
сделали невозможное. На набережной Виктории стоит
скромный бюст Базалджетта с надписью «Создатель главной
дренажной системы Лондона и этой набережной». Но он достоин
эпитафии, которую заслужил Кристофер Рен своим последним
достижением, собором Святого Павла — si monumentum
requires, circumspise (если ты ищешь памятник ему, оглядись
кругом). В случае Базалджетта можно было оглядывать весь
викторианский Лондон.

Лондон расположен на отлогом склоне, идущем с севера
на юг, от холмов Хэмпстеда до болот Ламбета и Гринвича.
Кроме того, часть города лежит в неглубокой чаше, центр
которой находится около Поплара/Дептфорда. (Представьте
себе блюдечко, слегка наклоненное в вашу сторону, левая
часть которого выше, чем правая, с рекой, извивающейся посередине.)
Старые сточные трубы были проложены к Темзе
или одному из множества ее притоков. Базалджетт, фигурально
выражаясь, взял ручку и провел прямые вдоль сторон блюдечка,
приблизительно параллельные реке, перпендикулярно
старым сточным трубам и притокам Темзы. Эти линии доходили
до реки гораздо дальше по течению, далеко за границами
(тогдашней) застройки. К северу от реки было три линии:
верхний уровень, средний уровень и нижний уровень — они
соединялись около Стратфорда в Восточном Лондоне; две линии
шли по южному берегу и соединялись в Дептфорде.

Весь проект, оцененный в 3 миллиона фунтов и осуществленный
благодаря частным инвестициям и государственному
финансированию, занял пять лет, не считая периода тщательной
подготовки, характерной для Базалджетта. Зачастую
старые сточные трубы нужно было отследить и нанести на
карту; их местонахождения никто не знал, что свидетельствует
о том, насколько часто их чистили. Работа над «перехватывающими
канализационными трубами» началась в феврале
1859 года и продолжалась по всему Лондону, препятствуя уличному
движению, но в какой-то мере ослабляя прежние запахи.
В августе 1859 года «было подсчитано, что 200 000 выгребных
ям за последние годы были убраны из-под наших домов».
Но все же в 1861 году лондонский житель писал: «нам приходилось
переживать жаркие летние месяцы как мы пережили
бы чуму… потому что в знойные августовские дни от Темзы
всегда поднимался такой густой мерзкий запах, что ее берега
становились отвратительны и вынуждали нас убираться как
можно дальше от них. Но наступают лучшие времена…».

К ноябрю 1861 года «около 1000 человек работали [над
северным средним уровнем], и он быстро продвигался».
В большинстве случаев туннели закладывались под улицами,
«выкапывались и засыпались», иногда на 30 футов ниже уровня
земли. Тысяча рабочих прокладывала трубы от Кенсал-Грина
до Ноттинг-Хилла, затем вдоль Оксфорд-стрит — вообразите
себе это столпотворение — через Шордич и под Риджентсканал
к Стратфорду. Труд рабочих облегчали только паровые
подъемные краны и, разумеется, лошади. К 1862 году Лондонский
столичный совет по городским работам даже провел
экскурсии. Одна группа осматривала канализационную трубу
на Олд-Форд в Хакни, а затем «шла по длинному туннелю, который
был освещен примерно на милю». Затем все участники
экскурсии были посажены в грузовой поезд и проехали по месту работ примерно 7 миль, до Баркинга, «где должен быть
северный выход. Здесь была предложена легкая закуска, а после
ланча нас провезли на трех пароходах [очевидно, группа
была большая] вверх по реке к Гринвичу и спустили в туннель,
который должен был вести к канализационной системе южной
части Лондона».

Другая сложность, которая, возможно, становится яснее
благодаря моему сравнению с блюдечком: если 29 квадратных
миль канализации, проведенной на северном верхнем уровне,
могли использовать силу тяжести, поддерживающую ровное
течение со скоростью 3 миль в час вниз, к конечному выходу,
то на участке канализации на среднем и нижнем уровне — еще
28 квадратных миль — пришлось запустить паровые насосы,
чтобы вся система работала надлежащим образом. На южном
берегу Темзы около 20 квадратных миль канализации работали
на силе тяжести, а 22 квадратные мили не могли. Поэтому
были сооружены две насосные станции, одна в Абби-Миллзе
около Стратфорда, в восточном Лондоне, для северных уровней,
и другая в Кросснессе, на южном берегу реки, тоже в отдалении
от существовавшей застройки, для южного нижнего
уровня.

На эти насосные станции стоит посмотреть… Вероятно,
Базалджетту надоело, что вся его замечательная работа скрыта
от людских глаз, и он решил воспользоваться последней
возможностью выразить свою артистическую душу и произвести
впечатление на публику. Насосная станция Абби-Миллз,
где соединялись северные верхний и средний уровень канализации,
была зданием, в котором Кубла-хан Колриджа чувствовал
бы себя как дома, — с минаретами и тому подобным. Всей
сети перехватывающих канализационных труб северного берега
реки пришлось дожидаться завершения строительства
набережной Темзы, что произошло в 1868 году, — еще одно
достижение Базалджетта, — прежде чем она смогла полностью
функционировать, но на южном берегу такой задержки
не было. Об официальном открытии Кросснесской насосной
станции принцем Уэльским взахлеб писала «Иллюстрейтед
Ландон ньюс» от 15 апреля 1865 года. Принц прибыл на королевской
барке из Вестминстерского дворца в сопровождении
двух архиепископов, двух епископов, двух принцев, двух
герцогов, двух графов, нескольких счастливцев-членов парламента
и других сановников; были задействованы все имеющиеся
в распоряжении силы. (Обе насосные станции сохранились
до сих пор, их можно посетить по предварительной
договоренности.)

Барка остановилась сначала на северном берегу, где высокопоставленные
гости осматривали северный выход в Бектоне
и, несомненно, с умным видом кивали головами, выслушивая
объяснения председателя Лондонского столичного
совета по городским работам и Базалджетта. Возможно, они
при этом могли даже не сходить с парохода, поскольку на берегу
не было ничего интересного. (Абби-Миллз находится
в двух с половиной милях от реки.) Затем барка перевезла их
через реку и спустилась немного вниз по течению к пункту назначения,
в Кросснесс. «Кусты и цветы в горшках придавали
очень нарядный вид» этому памятнику канализации — будем
надеяться, что они к тому же приятно пахли. Оркестр королевской
морской пехоты играл соответствующие мелодии, и
Его королевскому высочеству вместе с его окружением продемонстрировали
машинное отделение и котельную, провели
их в штольню, где были проложены канализационные трубы,
«длинный высокий туннель отличной кирпичной кладки…
освещенный рядами светильников». Визитерам была предоставлена
уникальная возможность гулять в огромном резервуаре,
«освещенном мириадами разноцветных огней», который
весьма скоро должен был наполниться сточными водами. Затем
они прошли в лекционный зал и выслушали адрес, который
читал — мог ли это быть кто другой? — Базалджетт, в то
время как чудесные огни торопливо убирали. После этого гостей
провели в машинное отделение:

Здесь, после внимательного осмотра бесчисленных насосов
и топок, принц Уэльский под руководством дежурных инженеров
включил чудесный механизм. Как только Его королевское
высочество повернул рукоять, по зданию прошла ощутимая вибрация,
означавшая, что поршни и маховые колеса действуют
и что сточные воды, находившиеся до тех пор в подземных хранилищах,
чтобы быть сброшенными в Темзу, закачиваются в резервуар.
Его королевское высочество успешно запустил четыре
механизма, а рабочие, забравшиеся на галереи наверху, приветствовали
его действия ободряющими криками.

Его королевское высочество, наверное, ощутил огромное облегчение,
когда следующим мероприятием оказался «превосходный
торжественный завтрак на 500 человек», с тостами.
Все гости отправились домой в 3 часа дня и, отлично исполнив
свой долг, прибыли в Вестминстер в 4.15.

Однако остается неразрешимой загадкой, что сделали эти
джентльмены со своими цилиндрами? На фотографии в «Иллюстрейтед
Ландон ньюс» они почтительно держат шляпы
в руках, пока принц демонстрирует свои удивительные инженерные
способности, некоторые настолько взволнованы, что
машут шляпами в воздухе. Но на парадном завтраке они все
плотно сидят за длинными столами. Куда же они положили
цилиндры? В проекте не предусматривался ни лекционный
зал, ни помещение для завтрака, то есть, там наверняка не
было места и нельзя было организовать гардероб на 500 цилиндров.
Разумеется, газета и словом не обмолвилась о том,
что у высокопоставленных визитеров возникала необходимость
внести свой собственный вклад в эту канализационную
систему.

Репортаж в «Иллюстрейтед Ландон ньюс» об открытии
насосной канализационной станции сочетал в себе типично
викторианское низкопоклонство с гордостью достижениями
Базалджетта, реалистическое изображение уравновешивало
очарование принца и низменность материи, ставшей причиной его визита. Чтобы ввести в строй лондонскую канализацию,
понадобились объединенные силы короны, церкви и
политических деятелей, не говоря уже о высокой квалификации
представителя новой профессии, инженера-строителя.
Без сомнения, читатели «Иллюстрейтед Ландон ньюс» были
в восторге.

Однако самый важный визитер прибыл почти незамеченным.
К маю 1864 года бо^льшая часть канализационной системы
уже действовала. «Но результат можно было признать
удовлетворительным не раньше, чем славный лосось, подыскивая
чистую свежую воду, появился в Темзе».

Аннелиз Вербеке. Неспящие (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Аннелизы Вербеке «Неспящие

Мои ночи были длиннее, чем дни, ведь
ночью я оставалась одна. Я смотрела на
Ремко, храпевшего у меня под боком. Он
был моей последней надеждой, только он
мог уснуть, и в этом заключалась вся разница. С моего теплого живота он скатывался в Долину снов — место, которое я помнила с каждым днем все хуже и хуже.

В первые недели своей бессонницы я
спрашивала совета у многочисленных врачей и друзей. Следовала всем рекомендациям: бег перед сном, горячее молоко с медом, упражнения на дыхание, таблетка феназепама, пять таблеток феназепама, косячок, бутылка вина, горы книг.

Но по ночам я чувствовала, что мои нервы натянуты до предела, а все тело ломит.
Голова работала лучше, чем днем, — я едва
справлялась с бегущим потоком мыслей.
Обычно начало было хорошее, а заканчивалось все неуместными вопросами о смысле
жизни и самосожалением. Лучше не иметь
точно очерченных планов на всю оставшуюся жизнь. Ни один роман не может длиться
вечно. Дети? — Нет, спасибо, это не для меня. Работа? — Скорей всего, с ней не будет
проблем. С моими-то дипломами. С моим
чувством юмора. С моими талантами. С моими тайнами. С моими страхами. Любила ли
я кого-нибудь по-настоящему? А может, годами видела в зеркале только себя, обычно
очень упрямую и сердитую?

Лишь на рассвете я порой ненадолго впадала в дрему — промежуточное состояние
между бодрствованием и сном, но это было,
увы, все же слишком далеко от Долины снов.

Нет ни одной страшной болезни, о которой не сняли бы видео. Ремко решил показать мне фильм про Роджера, директора
школы. Этот человек не спал целых полгода.
Его родственники все тщательно засняли на
пленку, начиная с его первых беспокойных
ночей и до тех пор, пока его измученные бессонницей глаза не закатились уже в больнице. Врачи оказались бессильны. В результате
многодневных наблюдений они сравнили его
с рубильником, который невозможно вырубить. Его пичкали снотворным в кошмарных
дозах, этого хватило бы, чтобы уложить целое стадо быков. Но «рубильник» Роджера
не отключался. Быки мычали у него в голове, пуская слюни, вытекавшие у него изо рта.
Его кончина ознаменовала собой заслуженный отдых — это было общее мнение.

После просмотра этого сюжета мы с Ремко потеряли дар речи. Он уткнулся лицом
в мою руку, лежавшую у меня на коленях,
и стал поглаживать мои бедра. Я гладила его по голове, механически, — таковы были
все мои движения в ту пору.

— Сколько сегодня ночью? — спросил
он, проглотив комок в горле.

— Четыре часа, — солгала я.

На самом деле я спала всего час. Как
обычно, когда мне надо было прибегнуть ко
лжи во спасение, на меня напал безудержный
смех. Вначале Ремко смеялся вместе со
мной — просто за компанию. Но теперь он
заметил горечь моих слез, почувствовал, что
я на грани срыва. Он всё знал, но не понимал.
И самое смешное то, что я сама ничего не
понимала! Как в тот раз, когда какой-то осёл
у меня на глазах дважды наступил на одни и
те же грабли. Или когда карлик на улице поскользнулся на кожуре от мини-банана. Или
тот случай, когда один бизнесмен угодил ногой в мое ведро с водой, когда я подрабатывала уборщицей. Это тоже было забавно.

— Это тоже было забавно, — сказала
я вслух и повторяла эту фразу всю ночь.

Ремко все плакал и плакал, пока не уснул.
Было даже не без пяти двенадцать, а куда
позднее — ночная жизнь в самом разгаре.

Я мчалась на велосипеде по темным улицам в поисках жизни, полная энергии. Времени на часах — три. Опустевшие площади,
темные скверики и лишь кое-где — неспящий голубь. С появлением уличных фонарей эти твари окончательно свихнулись. Интересно, легко ли свернуть шею голубю?
Скорей всего, не очень. Крепкие орешки —
эти «летающие крысы»!

Разумеется, людей я время от времени
тоже встречала. Город, что называется,
никогда не спит. Впрочем, к моему большому сожалению, я вынуждена была признать, что они не были моими товарищами по несчастью. Многие из них уже выспались или хотя бы немного вздремнули.
А те, что пока еще нет, как раз собирались на боковую. Вот сволочи! Ну, я им
покажу!

Моя злость не распространялась на
«сов» или «жаворонков». Еще меньше на
тех, у кого в окнах горел свет. Взять, например, проституток — когда спят они?
Этот вопрос не давал мне покоя. Я прикатила на улицу розовых фонарей и стала
прохаживаться по ней рядом со своим велосипедом. Большинство дам явно не обрадовалось моему появлению. Некоторые
смотрели на меня высокомерно и в то же
время снисходительно, дескать: «Тебе так
слабо?»

Я остановилась перед стеклянной клеткой какой-то бледной толстушки. Она была слишком пышная для своего флуоресцирующего топика, слишком неуверенная
для своей черной латексной юбки. На голове явно парик — такой копны волос у
людей просто не бывает. На меня уставились глаза навыкате, цвета мутной морской
воды. Мой неспящий мозг приказал мне
нагло таращиться на нее в упор. Я постучала по стеклу: «Помоги мне! Помоги мне!
Дверь открой! За мной гонится охотник,
страшно злой!»

Через узкую дверь она впустила меня
внутрь и провела в душную комнатку. Внутри все было розовым, от фарфоровых статуэток до фаллоимитатора на тумбочке рядом с такой же розовой постелью. Интересно, она в ней спит?

— Я только хотела тебя кое о чем спросить, — начала я.

Она криво улыбнулась, пытаясь скрыть
неуверенность, сквозившую в рачьих глазах под накладными ресницами.

— Not understand. Just arrive.

— When do you sleep?

Мне не хотелось долго тут торчать. У меня не было сил искать подходы, не говоря
уже о понимании.

— Sleep?

Она подперла подбородок пухлыми ручками, закрыла глазки и выпятила губки.

— No sleep, miss, only fuck.

Врала, дурында! Что я здесь забыла?
Какой бред — сомневаться в том, что шлюхи спят! Все спят. Сон соединяет настоящее
с прошлым. Сон все перемалывает и лечит.

Сон примиряет бедных и богатых, мужчин
и женщин, людей и животных. Спят все,
каждый, кроме меня.

Уже в период моих самых первых ночных
блужданий я дала себе слово излить свою
ненависть на тысячи и миллионы мужчин,
женщин и детей, которые, лежа в мягких постелях, рассматривают в полутьме внутреннюю поверхность своих век, оборотную сторону своей души. Завтра они с трудом проснутся. Пьяные от сна, сядут за кухонный
стол или плюхнутся на толчок. Встанут с левой ноги, почему бы и нет? Словно им
в жизни есть на что жаловаться!

Я напоследок затянулась и бросила окурок в канализацию. Wonderwoman’s action
time. Дверь подъезда многоэтажки бесшумно открылась. В помещении, где находились звонки, автоматически вспыхнули
и негромко загудели лампы. Я пробежала
глазами фамилии на почтовых ящиках, одна наклейка лучше другой: Дебаре, Ван Килегхем, Де Вахтер, Зордана, Ахиб, Вон, Де
Хитер. От комбинации трех последних
фамилий я невольно прыснула от смеха.
«Ахиб вон хитёр („Ха-ха, не так уж это и
смешно!“): лейка есть, а цветка не завел!
(„Ха-ха-ха, перестань, прекрати сейчас же!“)
Ну, Ахиб! Хоть что-то у него есть! („Прекрати!“)». От моего смеха задрожали дверные стекла. Я приказала себе успокоиться
и подошла к звонкам. «Начнем с Ахиба!»
Я нажала на кнопку и приложила ухо к
решетке домофона. Долгое время ни гугу.
Класс! Это означает: «Катись отсюда!» Правда жизни. А потом вдруг: «Да?» — испуганный женский голос. Я решила молчать
как можно более угрожающе.

«Слушаю. Кто там?» Как же скучно общаются люди!

Длинная пауза. Она что, выронила трубку и теперь спускается вниз по лестнице?

«Послушайте, зачем вы меня разбудили? Я требую уважения к своему ночному
покою!»

Сон не дал ей закричать в полный голос.
Моя цель была достигнута. Я выскользнула
на улицу и умчалась на своем железном скакуне. В ночь, которая принадлежала только
мне, ночь, которая желала только меня.

Днем я готова была держать отчет перед
собой и другими. Днем я сдерживала свое
сумасшествие. Днем я не давала повода для
беспокойства.

— Молоко с медом, — вздыхала моя
мать, уверенная в том, что ее проблемы куда
важнее.

— Расслабляющий массаж, — внушал мой
приятель, уже несколько лет искавший повода продемонстрировать мне свое искусство
в данной области.

— Психиатр, — изрек Ремко, единственный, кто догадывался о моих ночных эскападах.

Вначале мне казалось, что над его предложением стоит подумать. Глядя на себя
его глазами, я понимала, что иначе нельзя.
У меня проблемы. Днем это было очевидно.
Но ночью его глаза были закрыты, и я уже
не могла видеть в них себя.

Ремко обзванивал психиатров, задавал
конкретные вопросы, сравнивал цены. Я подмигивала ему с дивана, притворяясь, что
устала. Он улыбался в ответ.

— Мне кажется, мы нашли того, кого искали. Женщина с приятным голосом.
Завтра!

Я кивнула и заключила его в объятия.

— Тут или наверху? — спросил меня мой
милый.

Уже несколько дней мы не произносили
больше вслух слово «спальня». Табу возникают раньше, чем успеваешь заметить.

Я подвела его за руку к нашей кровати
с идеальным матрасом на реечной основе.
Наши тела сплелись, и он прошептал, что
любит меня. Я ощущала сейчас его ласки
острее, чем когда-либо за последние недели. Он стал мне намного ближе. Когда он
достиг кульминации, я тоже кончила. Но
даже во время наших абсолютно синхронных конвульсий я не забывала о том, что
его телу они принесут покой, что он заснет
как сурок, а я — я не смогу на это спокойно смотреть.

«Спи, малыш мой, засыпай. Крепко глазки закрывай», — мурлыкал он себе под нос.
Он не очень-то нуждался в колыбельной.
Я разбудила его таким ревом, которого сама испугалась. «Ты что, сбрендил? Вот так
вот днем взять и уснуть? Ты что, не понимаешь, как я этого хочу? Но я не могу уснуть.
Не могу и все! И ночью не могу! Мне приходится часами смотреть на спящих. Иначе
зачем, как ты думаешь, я бродила бы ночью?
Не так уж это увлекательно! Что-что? Не
срывать на тебе мою злость? Я должна быть
добрее к людям? Мне нужна помощь? Положение серьезное? Ах, надо самой понимать — вот оно что! Знаешь, можешь засунуть себе в задницу эту твою милую психиатршу с ее сладким голоском! И вообще
можешь убираться! Ты мне не нужен. Что-что? Постой, куда ты? Зачем тебе эта сумка? Слушай, ты же не всерьез? Ты скоро
вернешься? Умоляю, вернись!»

Первое знакомство с чудом

Глава из книги Владимира Спиричева «Что могут витамины. Парадоксы правильного питания»

О книге Владимира Спиричева «Что могут витамины. Парадоксы правильного питания»

В 1535 г. к берегу далекого в те времена Ньюфаундленда, что расположен в Северной Америке, медленно приближался парусник. На нем находились участники экспедиции Жака Картье, точнее — остатки некогда бравой команды. За время плавания по Атлантике большинство членов экипажа умерли от цинги. Оставшиеся в живых моряки в ожидании близкой гибели исступленно молили Бога о чуде. И чудо пришло, но не с неба, а в облике индейца, напоившего ослабленных, погибающих путешественников отваром коры одного из местных деревьев. Так, по-видимому, впервые европейцы познакомились с чудесным действием одного из важнейших витаминов — аскорбиновой кислоты…

Трудно представить, сколько страданий претерпело человечество, сколько жизней безвременно оборвала костлявая рука смерти, прежде чем люди пришли к открытию витаминов! С вышеупомянутой цингой люди столкнулись, вероятно, еще в глубокой древности, но только в Средние века это заболевание стало принимать массовый характер и получило вначале название «лагерная болезнь». При длительной осаде крепостей среди осажденных и осаждающих нередко вспыхивала эпидемия, уносившая тысячи воинов с той и другой стороны. У пораженных кожа принимала грязно-серый оттенок, на деснах появлялась синеватая кайма, они кровоточили и легко отставали от зубов. В дальнейшем на теле появлялись темные пятна кровоизлияний, причинявших сильную боль. В конце концов пораженные «лагерной болезнью» теряли способность передвигаться, у них выпадали зубы, тело покрывалось язвами, и люди погибали в страшных мучениях.

В XV–XVI вв. с развитием мореплавания, особенно с открытием морских путей в Индию и Америку, цинга стала постоянной гостьей на кораблях дальнего плавания. Мореплаватели, на долгие месяцы оторванные от суши, лишенные свежих овощей, фруктов, зелени, питающиеся консервированной пищей — сухарями, солониной, в полной мере познали пагубные последствия такого питания. За время существования морского флота моряков от цинги погибло больше, чем во всех морских сражениях вместе взятых. В 1741 г. от цинги умер известный русский мореплаватель, капитан-командор Витус Беринг. А освоение Арктики? Оно неразрывно связано с борьбой не только с вечной мерзлотой, но и с цингой. Жизнь отважного исследователя Севера Георгия Седова также была прервана этим смертельным заболеванием.

К середине XVIII в. «личное дело» цинги расширилось настолько, что уже можно было делать некоторые выводы и обобщения. В 1753 г. в Англии вышел капитальный труд о цинге, написанный морским врачом Джеймсом Линдом, в котором автор указал способ лечения и предупреждения этого коварного заболевания. Линд установил, что цинги можно избежать, если регулярно употреблять в пищу свежие овощи и фрукты; в качестве лечебного и профилактического средства он особенно рекомендовал лимонный сок. К сожалению, внедрение предложений и рекомендаций Линда существенно задержалось, и лишь в 1795 г. всем членам экипажей английских кораблей, отправлявшихся в дальнее плавание, стали выдавать ежедневно по 30 мл лимонного сока. Это простое мероприятие практически прекратило случаи возникновения цинги в английском флоте. Правда, с тех пор английских моряков во всем мире стали называть «лимонами».

Столь блестящая победа английской медицины в борьбе с цингой заставила и другие страны обратить серьезное внимание на пищевые рационы моряков. Российский адмирал Иван Федорович Крузенштерн, отправляясь в кругосветное плавание, приказывал судовым интендантам строго следить за тем, чтобы продовольственные запасы корабля все время пополнялись свежими фруктами и овощами. Во время плавания все участники его экспедиции ежедневно получали лимонный сок. Случаев цинги на кораблях адмирала Крузенштерна, плававших длительное время по южным морям, не было ни разу.

Несмотря на успешную борьбу с цингой на флоте, причина этого заболевания еще долгое время оставалась невыясненной, и его вспышки периодически продолжали уносить тысячи жизней в странах Европы. Свирепствовала цинга и в России. В неурожайном 1849 г. в 16 губерниях царской России цингой заболело свыше 260 тысяч человек, и более 60 тысяч из них умерли.

В то время как население Европы страдало от цинги, в странах Азии свирепствовало не менее коварное и загадочное заболевание, получившее название бери-бери. Описание этой болезни мы впервые находим в китайской 30-томной энциклопедии, созданной в 610 г., т. е. 1400 лет назад. В Японии, где данное заболевание было известно уже около тысячи лет, в XIX в.от него умирали ежегодно до 50 тысяч человек, и даже в 20-х гг прошлого века уровень смертности от бери-бери был достаточно высок. На Филиппинских островах в недалеком прошлом бери-бери по числу заболевших занимала второе место, уступая лишь туберкулезу. Последняя крупная эпидемия бери-бери на Филиппинах в 1953 г. унесла около 100 тысяч человеческих жизней.

«бери-бери» происходит от сингальского вече — «слабость». Пораженные бери-бери сначала ощущают тяжесть в ногах, боль в икроножных мышцах. В дальнейшем наступает паралич ног и рук, больной становится похожим на обтянутый кожей скелет. В тяжелых случаях без соответствующего лечения обычно наступает смерть.

Подобно чуме и холере бери-бери долгое время считали инфекционным заболеванием и упорно искали вызывающего эту болезнь возбудителя. Молодой голландский военный врач Христиан Эйкман, работавший на острове Ява в качестве главного врача тюремных больниц, пытался решить загадку бери-бери в экспериментах на курах. В целях экономии Эйкман кормил своих подопытных остатками рисовой каши из кухонного котла тюремной больницы. Через некоторое время ученый заметил, что куры утратили свою обычную бойкость и жизнерадостность, многие перестали двигаться из-за паралича ног. Странная куриная болезнь напоминала картину человеческой бери-бери. В соответствии с наиболее распространенным в то время представлением об обязательном болезнетворном агенте (например, из мира микробов) как причине любого заболевания, Эйкман решил, что вызывает бери-бери какой-то присутствующий в рисе возбудитель. Решив так, он стал заражать здоровых кур материалом, взятым от пораженных птиц, однако не преуспел в этом. Очевидно, причина болезни крылась в чем-то другом, и Эйкман предположил, что рис содержит ядовитые вещества, вызывающие болезнь. Ученый стал проверять, какие сорта риса более ядовиты, вот тут-то и были получены любопытные данные. Оказалось, что болезнь вызывается только белым, очищенным от оболочки, так называемым полированным рисом. Куры же, поедавшие неочищенный красный рис, не проявляли никаких признаков заболевания. Более того, когда заболевших кур начинали кормить красным рисом, они выздоравливали. Гипотеза Эйкмана была такова: раз куриная бери-бери не имеет возбудителя-микроорганизма, а вызывается продолжительным питанием полированным, очищенным рисом, значит, в рисе содержится некое ядовитое вещество. А тот факт, что неочищенный красный рис излечивал болезнь, означал, что в рисовой шелухе имелось, видимо, какое-то противоядие. Смущало в этом логичном построении только то, что ни яда, ни противоядия найдено не было. Эйкман, как и другие естествоиспытатели до него, не пошел дальше сложившихся представлений своего времени, и тайна куриной бери-бери так и осталась на какое-то время тайной.

Следующий шаг на пути открытия витаминов был сделан нашим соотечественником, врачом Николаем Ивановичем Луниным. В его опытах мыши, питающиеся смесями, составленными им из химически чистых веществ, содержащими все известные к тому времени необходимые пищевые вещества — белки, жиры, углеводы и минеральные соли, спустя короткое время умирали. Н. И. Лунин сделал правильный вывод: здоровая натуральная пища содержит, помимо указанных компонентов, какие-то неизвестные науке, но необходимые для жизнедеятельности живых организмов пищевые вещества. Отсутствие этих веществ в искусственно составленной пище и вызывало гибель животных. Лунин писал в своей докторской диссертации: «Обнаружить эти вещества и изучить их значение в питании было бы исследованием, представляющим огромный научный и практический интерес».

Наконец, в 1911 г. польский ученый Казимир Функ выделил из рисовых отрубей (оболочек рисовых зерен) кристаллическое вещество, которое, будучи добавленным в ничтожных количествах к пище больных бери-бери голубей, излечивало их. В самих же рисовых зернах это вещество отсутствовало.

При химическом анализе найденного вещества Функ обнаружил в нем азот и установил принадлежность его к аминам. Функ назвал это целебное вещество «витамином», т. е. «жизненным амином», за чудесную способность излечивать бери-бери. С легкой руки Функа в дальнейшем все вещества с подобными физиологическими свойствами стали называть витаминами, хотя многие из них, как оказалось, не содержали азота и относились не к аминам, а к совершенно другим органическим соединениям.

Состояние организма, в котором недостает витаминов, Функ назвал авитаминозом. К последним относятся не только бери-бери и цинга, но и еще не упомянутые рахит, пеллагра и др.

Безмолвные свидетели далекого прошлого — скелеты предков человека — со значительной степенью достоверности рассказали о болезнях, оставляющих следы в костях. Оказалось, что наши предки еще в каменном и бронзовом веках страдали от рахита — болезни, связанной с недостатком витамина D.

Жители Древнего Египта были хорошо знакомы с «куриной слепотой» — проявлением глубокой недостаточности витамина А. И именно у египетских врачей, вероятно, знаменитый Гиппократ позаимствовал способ лечения этого заболевания: он рекомендовал один-два раза в неделю есть сырую печень в меду (теперь-то мы знаем, что печень богата витамином А). В прошлом А-авитаминозное поражение глаз нередко приводило к слепоте. В начале XX в. в России им нередко болели в тюрьмах, богадельнях; широко распространено оно было и среди беднейшего крестьянства во время Великого поста, когда в течение шести недель люди питались исключительно растительной пищей. И сегодня в ряде стран Азии и Африки можно встретить детей и взрослых, пораженных ксерофтальмией — болезнью глаз, связанной с недостатком витамина А в организме.

В этих же регионах, особенно в засушливые годы, наблюдаются и вспышки пеллагры (от итал. pelle agra — шершавая кожа). Основной симптом этого заболевания — дерматит, т. е. воспаление кожи. Кожа становится красной, шершавой, на ней появляются пигментные пятна, пузыри, на месте лопающихся пузырей открываются язвы. Другой симптом — диарея (понос). И наконец, в далеко зашедших случаях возможна деменция (слабоумие). Вот почему эту болезнь называют болезнью трех Д. Пеллагра связана с острой нехваткой в организме витамина РР — никотиновой кислоты. Заболевание особенно быстро прогрессирует, если в рационе больного не хватает полноценного белка. Кстати, отдельные симптомы пеллагры нередко встречаются у злостных алкоголиков, особенно у тех, кто пьет и не «закусывает».

Во многих странах заболеваемость пеллагрой связана с преимущественным питанием кукурузой. Одно время даже полагали, что в кукурузе присутствует какой-то особый фактор, вызывающий пеллагру. Причина оказалась иной: кукуруза небогата витамином РР, и содержится он в ней в малодоступной организму форме. Белки же кукурузы лишены незаменимой аминокислоты триптофана, из которой в организме синтезируется никотиновая кислота. Вот такое неблагоприятное сочетание дефицита никотиновой кислоты и почти полного отсутствия триптофана в кукурузе и приводит к заболеванию пеллагрой, если питаться преимущественно этим злаком.

Времена, когда авитаминозы были массовыми болезнями и уносили подчас больше человеческих жизней, чем войны и стихийные бедствия, ушли в прошлое. Однако проблема витаминной недостаточности далеко не решена, ибо остаются скрытые формы дефицита витаминов — гиповитаминозы, при которых организм получает витамины в количествах, достаточных для предотвращения тяжелых авитаминозов, но недостаточных для обеспечения полноценного здоровья. Эти коварные состояния могут тянуться годами, исподволь подтачивая здоровье человека, ухудшая его работоспособность и снижая продолжительность жизни.

Мария и ангелы

Сказка из книги Анны Ривелотэ «Арысь-поле»

О книге Анны Ривелотэ «Арысь-поле»

«Я — холодная ящерка, — обычно говорила она о себе, — мне ангелы сказали». И смеялась. Потом ей стало не до смеху, но это только потом.

Мария была высокая и худая, с измученными темными глазами и тонкой бледно-оливковой кожей, под которой тут и там бились бирюзовые жилки. Ее плоская грудь в вырезе платья походила на карту рек. У Марии была привычка кусать губы; она кусала их даже когда спала, и от этого ее рот всегда полыхал, как открытая рана. Первый ангел сошел к ней, когда ей было шестнадцать; она понесла от него, но ее чрево исторгло дитя через девять недель вместо сорока; так Мария утратила девство и больше уже никогда не беременела. Первого ангела звали Варахиил, но ей пришлось позабыть это имя.

Однажды ей приснился сон: она тонула в горной реке. Вода опалила ее холодом, вошла в уши, глаза и рот и стала бить о камни. Мария испугалась; ее сердце искало выхода то промеж ребер, то у горла, но тут в воздухе рядом с ней раздался голос, сказавший, что смерти боятся лишь глупцы, не ведающие ее красоты. Голос успокоил Марию; она расслабилась и отдалась созерцанию смерти. Во сне смерть была оглушительно прекрасна, она взорвалась горячим цветком между почек Марии, выгнула ей крестец и свела лопатки, раскрутилась в лоне огненной спиралью, высушила нёбо и брызнула слезами из глаз. Умерев, Мария проснулась. Простыня под бедрами была мокрехонька, словно в постель вбили сырое яйцо. С тех пор Мария искала смерти.

Второй нарекся Уриилом, и он обещал ей сады. Но вместо того опоил ее вином, чинил блуд ей в рот и в девятые врата и вел срамные речи. Потом велел Марии привязать его к ложу, взнуздать, оседлать и душить. Мария послушалась и душила своим чулком, пока Уриил не испустил дух, ибо не могла ему простить своей легковерности. Так Мария вкусила скверны.

Иегудиилом звали третьего ангела; он был яростен духом и светел ликом. Со страстью взял он Марию и со страстью отверг; между тем и этим было лишь три луны, но Марии показалось, что прошла целая жизнь, яркая и стремительная. Дыша ей на пальцы, Иегудиил повторял: «Холодна ты, Мария, будто ящерица под камнем». И Мария стыдилась и не знала, где взять огня для ангела. Тогда она взмолилась, и Господь послал ей дар. Это был дар речи. Мария не успела им воспользоваться — скорый на расправу Иегудиил уже оставил ее. И только славный подарок Господень остался при ней — вместо сына, которого она мечтала родить от Иегудиила, и вместо всех будущих сыновей и дочерей.

В тоске по Иегудиилу миновали многие годы Марии. Не замечая вокруг других ангелов, играла она с Господним подарком и надеялась, что когда-нибудь третий ангел вернется за ней, но он не вернулся. Мария остригла душистые волосы и поклялась отдать себя первому, кто полюбит ее больше, чем самого себя. И вот к ней сошел Салафиил, и Мария с ним сочеталась. Салафиил был прост, как дитя; он отдал ей всё, что имел, но Мария оставалась холодна и день за днем кисла со скуки, как киснет в кувшине молоко на жаре. Она привыкла бродить в одиночку по берегу моря.

Гавриила Мария встретила у воды. Он шел берегом и пел. Его голос пронизал ее раскаленной спицей, да так и остался в ней, и она пошла за Гавриилом и его голосом. Гавриил был скитальцем; Мария скиталась вместе с ним. Долгие годы шли они то на восход, то на закат, исходили горы и долины, повидали города и пустыни, голод и мор. Гавриил был беспечен и ласков, любил Марию без памяти; по ночам накрывал ее теплыми крыльями и говорил, смеясь: «Холодна ты, Мария, как сонная ящерка». В чужом краю выпил ангел бесноватой воды и подхватил летучую язву. Мария врачевала, была кроткой и терпеливой, но Гавриил стал худеть и терять разум. Пел по-прежнему, только песни его стали неистовы, и смущали сердце, и отнимали все его силы. Отчаялась Мария. Как-то раз, когда Гавриил в буйстве позабыл о ней и ушел жечь костры, Марию нашел Рафаил.

Рафаил пленился ее красотой, силой и кротостью и сложил к ее ногам все свое оружие. Он трепетал перед ней и желал ее неутолимо. Рафаил ни разу не назвал ее сонной ящеркой, а только Бесконечной, Благословенной и Цветком-Среди-Зимы. Деля с ним ложе, Мария многажды умирала для него и познала свое женское естество. Так ей открылось, что нет женской холодности, а есть ангельская леность. Рафаил звал ее в свою страну, но где-то среди огней бродил в одиночестве безумный Гавриил, и Мария не могла его бросить.

Она оставила Рафаила в слезах и отправилась на поиски певчего ангела. Гавриил был плох; летучая язва перемешала его дни и ночи. Повсюду он искал бесноватой воды, от нее и истаял. От Гавриила осталась одна только мятежная тень. И однажды на рассвете Мария обнаружила, что тень Гавриила ее покинула. Он ушел к ледяному полюсу, куда уходят все неприкаянные, взяв с собой деву из юных, чтобы грела его во льдах. Так Мария причастилась скорби.

Михаил сошел к ней в самый ее полдень. Благоухал он, как спелое яблоко, волосы сияли чистым золотом, а глаза смеялись; облик его утолял любую печаль. Увидев его, Мария поняла, что несть числа ангелам на небесах, но когда выступит в последний поход небесное воинство, Михаил будет его архистратигом. Михаил выстроил для Марии белый град, населил его чудесами и тварями и разбил неомраченные сады; в сердце ее открылся родник: нескончаемо плакала она невидимыми слезами благодарности и умиления. Только смерти не мог ей причинить последний ангел, и оттого был неспокоен, и говорил с досады: «Холодна ты, Мария, как спящая под камнем ящерица». Как бы женщина ни старалась, недоволен был Михаил, глаза его гасли, а твари в белом городе томились и тосковали. И привел он в город Магдалину.

Магдалина была рыжая, бойкая и косоватая баба, говорила задыхаясь, разум за языком не поспевал, но лоном и прочими вратами была она расторопна и услужлива и умела рожать сыновей, крепких, неуклюжих и полоротых, как толстолапые щенки. Михаил души в ней не чаял, говорил: «Не равна она тебе, Мария, красой, умом и статью, а ты не равна ей в любовном утешении, а потому хочу, чтобы ты была мне дневным светилом, Магдалина же пусть озаряет мои ночи». Мария покорилась. Ночами выходила она на улицу — пуст был белый город, сохли цветы, чахло зверье, стены занимались пожарами. Иногда ветер доносил человеческий голос: то кричала Магдалина-Луна, радуясь последнему ангелу Марии.

И однажды Мария покинула город. Она шла долго, шла в пустыню, повторяя: «Я — холодная ящерка». Сбила ноги, упала в пыль и уснула под камнем. А когда проснулась, не было при ней дара речи, а были быстрый хвост и серая чешуя. Михаил искал ее, выкликая из-под всех камней, но Мария больше не отзывалась на имя, и понял он, что утратил дневное светило. Вечная ночь воцарилась в его городе, темная и юродивая, потому что Господь сотворил Луну так, что не светит она своим собственным светом. Расплодились в городе бесы, и когда Магдалина заново ублажала Михаила Архистратига, они пришли на запах его семени. Михаил не успел опоясаться мечом; бесы подхватили его, вознесли под кроны деревьев и там разорвали чресла неупокоенные, сожрали на ветвях живого и растащили, визжа, золотые волосы

Искусство между государством и энтропией

Глава из книги Кети Чухров «Быть и исполнять: проект театра в философской критике искусства»

О книге Кети Чухров «Быть и исполнять: проект театра в философской критике искусства»

В фильме «Четыре» (режиссер И. Хржановский), снятом по сценарию
Владимира Сорокина, авторы пытаются изобразить хтоническую проторитуальную
зону, в которой некая человеческая общность (если, конечно,
это коллективное образование можно так назвать, ибо речь идет о поселке,
чье население ограничивается «старухами», тремя молодыми сестрамиблизнецами
и мужем одной из них) оказывается на пороге энтропии.
Основное занятие жительниц поселения — изготовление тряпичных кукол,
лица которых делаются из хлебного мякиша. Их лепит одна из сестер,
Зоя — жена единственного в селе молодого человека Марата. Однажды,
пережевывая мякиш, Зоя давится им и умирает. Четвертая сестра-близнец,
Марина, живет в Москве и зарабатывает себе на жизнь в качестве девушки
по вызову. Как-то ночью после работы она заходит в ночной бар, и
один из ночных посетителей, который представляется биологом, осведомленным
в секретных вопросах клонирования (на самом деле он настройщик
роялей), рассказывает ей следующее. По его словам, в России
с конца 60-х годов проводятся научные опыты по клонированию людей.
На территории бывшего Советского Союза есть несколько «отстойников
» — поселений при инкубаторах, куда ссылают неудачно произведенных
клонов (больных или умственно отсталых). Четверки — клоныблизнецы,
которых производят по четыре штуки, — наиболее удачные.
Услышав об этом Марина странно улыбается. Она ведь четвертая сестраблизнец,
и ее сестры живут в некотором смысле в «отстое» — в поселении,
оторванном от цивилизации. Достоверная это история или досужий вымысел настройщика, не уточняется. Наутро приехавшей домой Марине сообщают
по телефону о смерти сестры, и она едет в деревню на похороны.

И вот она оказывается среди оплакивающих сестру старух. На этом
месте нарратив фильма прекращается и начинается квазиэтнологический
ритуальный перформанс, вполне в духе классических сорокинских сломов
повествования, когда стерильный дискурс власти внезапно оборачивается
перверсивным карнавалом.

Интересно, что западная аудитория прочитывает эту вакханалию как
антропологически достоверное исследование русской хтоники или деревенских
ритуальных обрядов. В фильме действительно заняты реальные
жительницы нижегородской деревни Шитилово, однако то, что приходится
делать «старухам» — изображать пьянство, устраивать стриптиз
на столах, вырывать куски мяса из туши зажаренной свиньи, обмазываясь
салом и подражая движениям животных, — представляет собой не хтонический
быт или босховский ад, а фантазмы интеллигенции 60–80-х
годов, для которой образы жизни простого народа представали порой
брутальным анимализованным шоу с трансгрессивным содержанием (см.,
например, роман Ю. Мамлеева «Шатуны»). Наивность «простого», не
включенного в культуру человека предстает как пластика недочеловека,
мутанта, животного (т. е. отчасти как «возвышенное» для уставшего от
культуры искушенного сознания). Деревенские люди из «отстоя» показаны,
с одной стороны, как неравные существа, а с другой — как поверхность,
на которую удается переносить свои фантазмы освобождения от
дискурса авторитарной власти.

В сценарии фильма «Четыре» (как и во многих других произведениях
Сорокина) народ является носителем энтропийного, квазиапока липтичного
начала, которое только и способно противостоять риторике государства
и технологическим машинам (а порой и надоевшей культуре).
Но кто же эти люди, повергнутые в эту непрозрачную, не считываемую
для власти энтропию?

Это человекообразные животные, которых можно подвергать мутационным
экспериментам — клонировать, размещать в «отстойники»,
переселять, бить молотком.

Если в «Голубом сале» Сорокин еще пытается снять трамву тоталитарной
власти, заставляя и ее (власть) подчиниться силам энтропии, то
в «Четырех» показана зона, из которой власть государства вообще удалена.
Человек лишен всего человеческого и помещен в зону, где нет ни
религии, ни закона, ни потенциальности для произвольного (художественного?)
жеста.

Даже оставшееся подобие ритуала не воспринимается как ритуал,
в котором наличествует определенный порядок, последовательность и
цель. Производящая ритуал коллективность традиционно размечает его
ритм и телос, здесь же тип общности скорее напоминает стихийное, неподконтрольное
стайное образование.

Однако то, что этой «стае» удается выживать в условиях энтропии, позволяет
указать на возможность жизни, ускользающую от взаимо исключающих
друг друга политических теорий Т. Гоббса и Дж. Локка. В антиутопии
Сорокина человеческое сообщество, вырванное из решеток
государственно-правового управления, уподобляется стае или стаду, но
писатель находит иной паллиатив животному состоянию, нежели подчинение
государственному закону или ритуально-родовая община. У Сорокина
речь идет о человеке, забывшем о своей человечности, но не
рефлексирующем свою анимализацию и поддавшемся ей естественным
образом как средовому эффекту. Образ гоббсовской «войны всех против
всех» здесь уже невозможен. Ведь нет инстанции разума, которая признала
бы войну войной, жизнь жизнью, а смерть смертью. Очень характерна
в этом смысле субстанция, которая выступает в качестве нейтрализующего
энтропийного оператора в фильме «Четыре»: это смоченный
слюной хлебный мякиш (в некоторых эпизодах — сало).

Как известно, в отличие от Гоббса, у Локка человек обладает изначальной
«справедливой» природой, для которой общественный договор
и государственное устройство являются естественным продолжением
человеческой сущности. Но и такая возможность в сценарии Сорокина
отменяется: энтропия нейтрализует как изначальное зло (зверя), так и
изначальное добро (агнца). Матема Сорокина следующая: достаточно
вычесть из жизни общества государство и его язык, и остается некий
анималистический «отстой», который в отсутствие отрицательного отношения
к языкам власти автор наделяет качеством полноты «жизни», как будто нет иной потенциальности, кроме репрессивной инстанции государства
и подчинения ей «свободных», но полностью анимализованных масс.

В таком случае получается, что никакая социообразующая и антропоморфная
прослойка между энтропией и государством невозможна: все
то, что способна произвести общность помимо энтропийной реальности
— ритуал, тип самоорганизации, сингулярные желания ее членов,
религию, рассказ о собственной жизни, — инсталлируется исключительно
государством.

Какую роль здесь играет вопрос об искусстве? Почему не являются
искусством тряпичные куклы на продажу, ради которых жительницы
деревни изо дня в день жуют хлебный мякиш? Да и вообще нужно ли
искусство, если оно неминуемо превращается в образ культуры, жестко
контролируемый государством, его институциями и технологиями? В ситуации,
когда человек и сообщество минус государство (а также и полный
отвод метаинстанции (бога, религии)) — это животное, скот, «отстой»,
эту трансформированную в «беснующееся» стадо общность вполне можно
рассматривать как единственно возможную прототеологическую и
апокалиптическую зону.

Иначе говоря, вопрос в том, может ли человекообразное существо,
забывшее о своей человеческой природе, желать эмансипации и производить
что-то, помимо племенного инстинкта; предполагает ли такое
существование потенциальность искусства? Важнейшим порогом, который
задает потенциальность артистического, является «смерть» как когнитивный
и эмпирический предел. «Смерть» работает как идеальная, воображаемая
граница, которую приходится преодолевать специально на это
направленными усилиями: воображаемая зона смерти и ее торжественное
не-принятие предуготовляется либо ритуалом (литургическими или
молитвенными практиками и пр.), либо художественным действием.

Но в рассматриваемом случае нет и речи о выходящих за пределы
стайности метареалиях — смерти, государстве, боге, ритуале, искусстве,
культуре.

Речь здесь не идет и о телах, о которых размышляет Валерий Подорога,
— о телах, которые размечают еще не осознанный собственной
ра циональностью ландшафт уникального протопроизведения как не
присваиваемую повадку еще не существующего «животного». В данном
случае аналогия с животным иная, чем в случае аналитической антропологии
«тела» Подороги: это не идиосинкратическое движение «тела»,
которое можно считать уникальным «животным», «манией» (О. Аронсон) —специфической, нередуцируемой картой разметки, столь важной при
развертывании творческого ландшафта. Выражение «мании» событийно,
происходит под знаком «главной мании» — смерти и потому стремится
к становлению «художником». Такие «тела-про из ведения» отдельны,
сингулярны: они не рациональные, не культурные и не социальные,
но — благодаря инстинкту выхода из энтропии — мыслящие.

В фильме же «Четыре» нет дискретных тел. Всепоглощающая энтропийная
субстанция не позволяет расподобиться даже под знаком смерти.
Ведь смерть не субстанциональна, а виртуальна (в отличие от фильма,
где мертвая Зоя — это энтропийная субстанция). Более того, не субстанционально
в качестве вида и само животное. Как вид, оно является типом
поведения, образом «другого», таким его видят человек и бог, само животное
данной перспективы не имеет. Подобным животным становятся,
размечая и мысля желаемое в предверии «артистического» (таковы превращения
человека в животное в мифологии или народном эпосе, где
превращение является метафорой некоего невыразимого или непостижимого
для человеческого сознания события).

Анимальность жителей «отстоя» иная — она ближе к Homo Sacer
Дж. Агамбена, человеческой группе, которая исключена в такой степени,
что не может быть объявлена в качестве исключенной: ее исключение
не является достойной упоминания ни для государства, ни для общества.
И все-таки в сценарии Сорокина в полулагерной зоне, где проживают неполучившиеся
люди — неудачные клоны человека, — произошло и нечто
иное, чем исключение. Ведь «голая» жизнь — это вегетативный остаток
жизни исключенных. А здесь имеет место ригоризация полуживотного
типа выживания, которая ни человеческим сообществом, ни государством
не предусматривалась, и состоялась она у Сорокина благодаря превращению
выброшенной из жизни группы людей в коллективное живое,
сконструированное автором для демонстрации эксклюзивного права,
которое он апроприирует у власти.

Эта полулагерная зона на первый взгляд выглядит метафорой всего
народа, населяющего территорию государства, но самое интересное то,
что авторы фильма не выдерживают размышления о нечеловеческом
и в какой-то момент превращают его в шоковое представление. Оказывается,
что вся эта антиутопия — не просто фантазм, но фантазматическое желание творческого воображения, заменяющего шоковым квазикарнавальным
образом энтропии отсутствие «возвышенного».

Не получаем ли мы в таком случае вместо описания энтропийного
остатка жизни перформанс и эстетизацию энтропии? Перформанс, который
удается осуществить посредством искусственного доведения до
состояния животного другого и других, а не исследования произошедшей
с ними анимализации (если уж она в некой общности имеется), или проведения
подобного перформанса своими силами, как это некогда делал
Олег Кулик. Но если Олег Кулик в образе собаки подражал образу страны,
от которой в результате самоотвода государственной власти и идеологии
осталось одно животное, то в фильме «Четыре» изображение повадок
животного человеком выглядит как подчинение приказу.

Животное не знает, что оно животное, но и человек, который, с точки
зрения некой нормы общественного поведения, приближается к анимальности,
— тоже чаще всего не знает о происходящем с ним изменении,
которое с таким упоением демонстрируют авторы фильма.

Этого не учитывает культурное сознание, сталкиваясь с зонами культурной
деградации; впрочем, эти зоны не учитываются и государством.
Для того, чтобы артикулировать в себе животное или запустить (артистический)
режим становления им, необходимо осознать этот процесс, этот
аффект. Иначе говоря, становиться «животными» — коль скоро некая
зона представляется наблюдателю (художнику) анимализованной —
должен сам художник. Здесь важно определить, в каком случае допустимо
говорить о становлении и можно ли считать подражание образу животного
становлением. В случае перформансов О. Кулика, как уже было
отмечено выше, художник мимикрирует воображаемую физиологию животного,
но «животное» берется им в качестве метафоры некоторого
докультурного состояния. В этом случае «животное» — это пассивная,
вынужденная кондиция, метафора порабощения. Анимальностью в результате
порабощения является и стадная общность жителей «отстоя»,
но к ней добавляется еще и приказ разыгрывать оргию порабощенных,
как если бы человека, у которого связаны руки и ноги, заставили бежать.

Авторы как бы делают попытку показать «истинное лицо» государства.
Оно проявляется именно там, куда оно не подключилось в качестве
системы построения мира. Но не выходит ли в таком случае, что животное
— насильственный и единственный остаток в соотношении «власть—
люди»? Не получается ли, что никакая другая возможность и никакая
другая перспектива, помимо «отстоя», в результате самоотвода государства из населенного людьми пространства не могут быть помыслены?
В данном случае государство и язык власти позиционируются как враждебные
силы, но и заброшенная ими территория не становится от этого
более гуманизированной, как будто человек есть продукт государства,
вне которого он не существует. В таком случае речь идет об автоматическом
производстве животных или об автоматическом их очеловечивании
— если нет власти и государства, нет и человека.

Как-то мне рассказали об уличной сцене: милиционер заставлял двух
нетрезвых бомжей — женщину и мужчину — изображать french kiss.
В каком качестве выступает здесь милиционер? Его приказ не является
в данном случае государственной программой, однако действие производится
благодаря неограниченной власти, независимо от того, в качестве
кого он при этом выступает: в качестве государственного служащего,
уполномоченного властью или господина. Милиционер не исполняет свои
обязанности милиционера, он действует как режиссер, как художниксуверен,
как сверхчеловек — по отношению к недочеловекам.

Не является ли поза авторов фильма — их искусственная демонизация
энтропийной пластики обычных на самом деле деревенских старух —
подобным жестом? Учреждением власти (художника) за счет суверенной
манипуляции другими? Художник соревнуется с суверенностью власти
в рамках индивидуально представленного апокалипсиса, «изгоняет»
власть, но оказывается на ее месте сам, подтверждая тем самым известное
допущение Дж. Агамбена о том, что исключенность гетто — не столько
покинутое властью, сколько производимое ею место.

В своей книге «Открытое. Человек и животное» Дж. Агамбен предлагает
вынести хайдеггеровскую проблему сокрытости бытия и неспособности
животного на открытость (понимаемую как вопрошание о человеке)
за рамки онтологии, за рамки вопроса о его потенциальной
человечности, ведь хайдеггеровская спекуляция о животном предполагает
работу над исключением животного из себя. Концентрационный
лагерь — то самое место, где происходит исключение «животного», где
имеет место радикальное отделение человека от нечеловека, поэтому
Агамбен предлагает прекратить артикуляцию исключительно человеческого
и исключительно животного. Речь не о том, какую из машин выбрать
— человеческую или животную, а о том, чтобы остановить обе.
Согласно Дж. Агамбену, цезура между человеком и животным должна пониматься как постоянно заново определяемая и заново порождающая
не человека и не животное, а голую жизнь.

Иначе говоря, мыслить надо начинать, постоянно отсылая к продукту
суверенной власти — «голой жизни». Государство утверждает, что голая
жизнь возникает как временный недосмотр управления — как проблема
времени, а не ее собственной природы; такова традиционная риторика
власти. На самом деле, если власть и знает что-то, так это то, что за ее
риторикой стоит «голая» жизнь, и здесь возникает апория, которую, как
кажется, вышеупомянутая книга Агамбена не решает.

Если голая жизнь является перспективой власти, то почему спекуляция
о жизни должна начинаться именно с нее? Если государство не
имеет другой перспективы — это не значит, что любое исключенное или
угнетаемое существо способно лишь на голую жизнь. Если и есть состояния
минимума жизни (человек в коме, «мусульманин» в концлагере
и т. д.), то они уже не осознаются как жизнь.

Таким образом, голая жизнь является оксюмороном. Это — не жизнь.
Если власть ее производит, значит ли это, что человек должен в нее верить
и признавать точкой отсчета, с которого начинается размышление? Не
будет ли это потворствовать «воображаемому» надзирателю?

Сходный упрек возникает и в отношении сценария Сорокина. Если
и существуют зоны такой голой не-жизни, то «другой» должен выступать
по отношению к ней не как аналитик или наблюдатель, эстетизируя и
мифологизируя ее как психофизический раритет. Интереснее поразмышлять
о том, насколько продлевается способность жизни, которая не
является «го лой» — т. е. оставляет свободу маневра, чтобы оставаться
жизнью. И здесь неожиданно всплывает художественный опыт, ибо бороться
за жизнь нередко удается только посредством искусства. У авторов
же фильма «Четыре» получается, что то минимальное преувеличение,
которым является искусство, невозможно, а значит, вместе с ним невозможна
и жизнь.

Как и в сценарии Сорокина, замена онтологии «голой» жизнью у
Дж. Агамбена — что, на наш взгляд, онтологизирует эту кондицию — не
оставляет прослойки между лагерем исключенных (отстоем) и властью,
между ментальностью жертвы и палача-суверена. Декларировать «голость
» вместо всех других, оказавшихся «там», или субстанциализировать
это состояние как эстетическое (как в «Четырех») значит закрыть возможности
становления, спасения, изменения, ведь декларировать за
другого его «ставшесть» животным может только власть.

Быть может, то, что выглядит или декларируется «голой» жизнью,
гораздо способнее сопротивляться и творчески пресуществляться, чем
кажется наблюдателю со стороны, да и вообще иметь другую, не лагерную
программу. Французский композитор Оливье Мессиан написал свой квартет
«На конец времени», будучи узником концлагеря. Дело не в том, что
он создал художественное произведение, а в том, что доказал своим
примером возможность неапроприируемой сингулярности в невозможных
для этого условиях.

Обращаясь к делезианской возможности становления животным,
следует отметить, что у Ж. Делеза становление животным — вовсе не
подражание биологической природе животного. Процесс становления
не схватывает животное как некое субстанциональное целое. Речь у него
идет о сознательной акции аффекта, акции художественной, которую
индивид проживает добровольно в своем артистическом становлении
«животным», ребенком или любым миноритарным существом, а также
о фоне смерти, о пределе, который обнажается «животным» как типом
существования. Таким образом, «животное» у Делеза оказывается возможностью
освобождения, тогда как ситуация, описанная в связи с фильмом
«Четыре», предстает как операция принуждения.

Операция «животное» является принуждением в том случае, если вы
закрепляете за собой статус наблюдателя за существованием неравного,
миноритарного, и становится освобождением, когда вы не общаетесь
с животным на собственном, не «его» языке, но при этом пытаетесь выскользнуть
из своего языка. Невозможно говорить с «животным», если
не делать попытку прекращать быть собой и становиться «им». Такая
опция разговора — не что иное как «театр», но театр, понятый не как
показ, а как действие перемены. Перефразируя высказывание Делеза
«в тот момент, когда музыка становится птицей, птица становится чем-то
иным», можно сказать, что в тот момент, когда кто-то становится «животным», «животное» становится чем-то иным.

Купить книгу на сайте издательства

О старте из уст космонавта и его жены

Отрывок из книги Лены Де Винне «Дневник жены космонавта… 3.2.1. Поехали!»

О книге Лены Де Винне «Дневник жены космонавта… 3.2.1. Поехали!»

От Франка

И вновь передо мной стоит этот маленький, но очень актуальный вопрос. Стоит ли мне, взрослому мужчине, генералу бельгийских ВВС и виконту королевства, использовать памперс? Я догадываюсь, что вам смешно, но, поверьте, это не просто занимательное вступление. Не легко решить, стоит ли обернуть вокруг нижней части тела крайне неудобный кусок ткани, который, может, пригодится, а может быть, и нет в ближайшие несколько часов. Или, может, стоит одеться более комфортно и довериться организму, который никогда меня не подводил? Удобством нельзя пренебрегать, когда предстоит трудная работа. У обоих решений есть и достоинства, и недостатки. В первом полёте я им не пользовался. Ну что ж, давайте для разнообразия попробуем другой вариант.

Традиционный тост в комнате командира — в карантине на третьем этаже, где мы провели в изоляции последние две недели. Наконец-то нашим жёнам разрешили присоединиться к этому закрытому от остального мира мероприятию. Им и так уже пришлось столько пережить из-за нас, и сколько ещё предстоит! Казалось бы, все должны понимать, что нет ничего естественней, чем пригласить их разделить с нами самые приятные моменты этого невероятного приключения. Несколько коротких речей. Согласно традиции, на празднованиях в Звёздном городке каждая из них завершается троекратным «ура»: «Ура! Ура! Ура!». После крайнего тоста следует присесть где-нибудь, хоть бы и на полу (ещё одна русская традиция: перед любой поездкой все обязательно садятся «на дорожку», чтобы путешествие было удачным).

В Звёздном городке нельзя говорить слово «последний». Русские очень суеверны. Считается, что если ты скажешь «последний», это может навлечь неудачу, и то, о чём идёт речь, станет чем-то последним в твоей жизни. Вместо этого здесь говорят крайний. Обитатели городка строго придерживаются этого правила, о чём бы они ни говорили. Например, заключительная поездка в Хьюстон перед взлётом — это «крайняя поездка», но ни в коем случае не «последняя», иначе она может оказаться «последней в жизни» поездкой в Хьюстон. Не то чтобы Хьюстон был местом, куда надо продолжать без дела ездить, но после полёта там будут встречи, то есть нам туда ещё надо. Потому-то и нельзя называть заключительную предполётную поездку в Хьюстон «последней» — даже если уточнить, что она «последняя перед этим полётом», — на всякий случай. То же и с «крайним тостом» на любой вечеринке: вряд ли вы захотите, чтобы эта выпивка стала для вас последней в жизни. Даже моя жена Лена, суперлингвист и ревностный борец за правильность русского языка, сдалась и начала говорить крайний в беседах с жителями Звёздного городка. Правда, каждый раз она при этом сразу шепчет мне на ухо, что так по-русски не говорят, что это «Звёздные» суеверия, которые не действуют за территорией городка, и чтобы я этого не запоминал и сам так не говорил. Суеверия, которые действуют везде, я уже и так знаю — с русской женой нет других вариантов.

Все выходим! Командир разбивает стакан о стену. Самая важная операция перед взлётом успешно завершена!

Спускаемся по лестнице. Нас встречает священник русской православной церкви и благословляет нас. Очень интересное нововведение после отмены коммунизма. Благословение сопровождалось щедрым крестообразным обрызгиванием нас святой водой. Мой врач протянул мне сложенный кусок марли. Я с радостью вытер лицо и отдал мокрую марлю Лене. Она быстро высохнет, но надеюсь, что хотя бы часть её святости сохранится. И этот кусок ткани тоже займёт достойное место в нашей космической коллекции в коробках на чердаке.

Для меня полёт в космос — это прежде всего техническая работа. Конечно, я бы покривил душой, если бы сказал, что внимание мне безразлично. Я обычный человек. Как и все, я реагирую на доброжелательный интерес к моей персоне. Мне приятно, что многие приехали издалека, чтобы повидаться со мной перед пуском, поговорить со мной, поддержать меня, пожелать мне счастливого пути. Но я прекрасно понимаю, что только моя семья и очень близкие друзья здесь ради меня самого. Они бы приехали ко мне, даже если бы я не делал ничего эффектного на публике, — например, если бы я просто сидел во дворе и слушал музыку или поехал ловить рыбу. Они поддержат меня, даже если я совершу ошибку или сотворю какую-нибудь глупость. Придут и просто побудут со мной. Ленина мама Лида любит ходить со мной на рыбалку. Она очень терпеливая — просто сидит рядом и читает книгу. Она совсем маленькая — моя сумка с принадлежностями для рыбалки почти с неё размером. Но она, как настоящая русская мама, всё время пытается мне помочь её нести.

На этот раз на пуск приехал Его Королевское Высочество герцог Брабантский, принц Бельгии Филипп — это большая честь. Он приезжал на посадку во время моего предыдущего полёта.

Вокруг большая толпа гостей. Конечно, моя часть толпы состоит преимущественно из бельгийцев. Если бы летел другой европейский астронавт, собралась бы такая же толпа из другой страны. Культурные барьеры де-факто существуют в Европе, и над их преодолением ещё работать и работать. Полёты европейских астронавтов интересуют, увы, жителей только тех стран, из которых астронавты родом. Я надеюсь, что не за горами то время, когда мы, европейцы, сможем гордиться достижениями любого европейского гражданина — во всех областях. Я знаю, что это непросто, — ведь в массовом сознании даже спортивные результаты расцениваются как вполне серьёзные показатели успеха собственной страны. Иногда кажется, что все поголовно забыли, что спорт — это игра, именно поэтому ты «играешь», к примеру, в футбол или в теннис; слово «работа» здесь не уместно. Я за объединенную Европу, её общее будущее и общие культурные ценности. Куда ни глянь, к какому историческому примеру ни обратись, единственный способ достичь успеха — это объединить усилия в поиске решений, при которых все выигрывают — с учетом долгосрочных перспектив, а не только сиюминутной выгоды.

Я горд, что мой полёт является символом достижений всех тех людей, которые над ним работали. Часть моей Работы — быть символом этого коллективного успеха. Да, моя Работа очень для меня важна, но самое главное в моей Жизни — близкие мне людей. Моя Жизнь намного больше, чем моя Работа.

Вот и наш крайний переезд — мы едем к Ракете на Автобусе. Пусть Роман сам рассказывает о фильме, который по традиции крутили для нас в Автобусе. В нём его пятилетняя дочь Настя, одетая в старый дедушкин скафандр, рассказала короткое стихотворение. Если честно, мне пришлось отвернуться, чтобы никто не заметил, что даже у меня проступили слёзы.

Ракета. Я знаю, Лена сказала бы, что нужно создать гармоничные отношения с предметом, от которого ты зависишь. Она не случайно пишет в книге слова «Ракета», «Станция», «Корабль» с заглавной буквы (вернее, в Книге). Так можно выразить уважение и признательность тем энергиям и силам, с которыми работаешь. По-моему, это ужасно трогательно, хотя я совершенно не понимаю, о чём она говорит. Я просто знаю, как работает Корабль, и, соответственно, знаю, как сделать так, чтобы он полетел, куда надо.

Мы с экипажем решили, что не будем пользоваться защитными экранами, которые закрывают обзор через боковые иллюминаторы при пуске. Когда садишься в капсулу, нет возможности выглянуть наружу. Но через несколько минут полёта, после выхода из атмосферы, через иллюминаторы всё видно. Проблема в том, что ты сидишь значительно ниже уровня иллюминаторов, и перегрузка удерживает тебя в этом положении. Двигаться почти невозможно, разве что слегка повернуть голову. Тут и пригодилось зеркало на рукаве скафандра. Слегка пошевелив рукавом, я поймал отражение вида, открывшегося позади меня: черноту космоса и синеву Земли — как бы банально это ни звучало.

В моём первом полёте мы с экипажем решили не убирать защитные экраны. Есть опасность, что зрелище, открывающееся в иллюминаторе при пуске, создаст дополнительный эффект потери ориентации, что может отрицательно повлиять на самочувствие. Тогда мы решили не подвергать себя этому дополнительному риску. Теперь, во втором полёте, я был уверен, что опасности нет. В моём экипаже я был единственным, кто уже во второй раз летел на «Союзе», поэтому я предложил ребятам не закрывать иллюминаторы, и не сомневался, что это не помешает нашей работе. Точно знаю, что Бобу очень понравилось. К сожалению, Роман так и не смог ничего увидеть из своего центрального кресла. В положении командира Космического Корабля есть свои недостатки. Хотя я всё равно бы охотно с ним поменялся.

От Лены

Какой чудесный день! Великолепие и почти что волшебство! Впрочем, как выяснилось потом, я всё-таки была чуть-чуть не в себе: несколько человек меня на следующий день спрашивали о чём-то, о чём, по их мнению, мы разговаривали в день пуска, а я совершенно этого не помнила. Только не надо мне теперь рассказывать, что по пути к Ракете я у вас одолжила денег, — номер не пройдет — я же всё точно помню!

Дай Бог здоровья моей любимой американской подруге Кэти Лорини. Она воплощение юмора, и самодисциплины, и мудрых решений. Но главное, что с ней можно говорить обо всём на свете — она всё всегда понимает и никогда на меня не обижается. На этот раз я приставала к ней с разговорами о лицемерном отношении американцев к контролю за торговлей оружием в собственной стране, а точнее, об отсутствии контроля и регулярных, происходящих из-за этого неизбежных отстрелах мирного американского населения. Буквально за неделю до этого моя другая любимая подруга очень талантливо резюмировала ситуацию: ты настоящий американец, если ты подозрительно относишься к гомосексуализму, но точно знаешь, что страна должна гарантировать твоё конституционное право быть застреленным при выходе с воскресной мессы.

Я давно начала размышлять, как мне пережить пуск и остаться в себе. В прошлом году я потратила много времени и сил на изучение различных техник для восстановления внутреннего равновесия. В результате мой iPod Nano был забит кучей полезных медитативных текстов — под них хорошо засыпается; и ещё за прошедший год я научилась силой мысли довольно быстро изменять своё настроение. Я знала, что, если во время пуска нервное напряжение достигнет предела и надо будет срочно отвлечься, я смогу погрузиться в себя, слушая мой любимый текст «Daisy Pond» Берта Голдмана. Голдман называет себя «американским монахом», и, хотя это прозвище до сих пор кажется мне забавным, история его жизни произвела на меня впечатление. Именно к нему я обращаюсь в моих периодических поисках внутренних решений и хотя бы временного умиротворения, — кстати, всем рекомендую.

Седьмого мая я проснулась с глубоким убеждением, что «Daisy Pond» не поможет, и в день пуска мне понадобится что-то ещё — музыка. Жаль, что мои познания в роке не простираются дальше «The Beatles». Конечно, «Don’t stop me now» группы «Queen» вполне в тему, но там слишком медленное начало. Да и вообще, я предпочитаю джаз.

Традиционная пресс-конференция «за стеклом» оказалась менее суматошной, чем я ожидала, но более суматошной, чем полагается пресс-конференции. Сплошной, хоть и не всегда очевидный абсурд — как в путешествии Алисы. Не то Страна Чудес, не то Зазеркалье. До космической страны чудес оставалось лишь несколько часов пути. Франк разыскивал знакомые лица, всем нам улыбался и махал рукой. Я подарила значок и булавку для галстука с эмблемой 21-й экспедиции Генеральному директору ESA, и тот надел их на пресс-конференцию. Франк заметил и обрадовался и в их разговоре поблагодарил его за это.

Дальнейшую последовательность событий сейчас уже трудно восстановить. Все выходят к автобусу, американский астронавт Майк Бэйкер (который занимался нашей семьёй и проявлял при этом невероятное внимание) помогает мне встать около входа в автобус. Кто-то «бдительный» (конечно же!) сразу пытается меня то ли оттолкнуть, то ли, схватив за руку, оттянуть подальше. Активное владение русским языком приходится очень кстати: «Трогать меня руками не надо». С соответствующим выражением лица и интонацией. Поборник предавтобусной дисциплины как ошпаренный отлетает в сторону. Франк с экипажем заходит в автобус. О том, чтобы поцеловаться на прощание не может даже быть и речи — Доктор Нет на страже. Франк садится в автобус и прикладывает обе ладони к стеклу изнутри, а мы с Неле — снаружи: как будто мы все держимся за руки. Автобус трогается, Франк посылает нам воздушный поцелуй. А потом, пару дней спустя, фотография на полполосы в популярной бельгийской газете, на которой запечатлён этот момент, — улыбающийся Франк с открытой ладонью. Да, он сделал это у всех на глазах. Но неужели правда издательство решило, что Франк посылает воздушный поцелуй бельгийской нации?!

После обеда и короткой экскурсии по местному музею автобус привёз нас туда, откуда мы должны были смотреть пуск. Ракета казалась такой маленькой! Она стояла посреди степи, ужасно одинокая и в то же время радостная. Может, она интроверт? Степь — не самое приятное место на свете. Было жарко, светило яркое солнце, и — ни единого дуновения ветерка. Все оделись как можно легче (мои глубочайшие соболезнования высшему руководству, упакованному в деловые костюмы). Наша открытая обувь в определенный момент оказалась слишком смелым решением, принятым в целях выживания при высоких температурах, ибо на земле копошились неизвестные мне доселе насекомые. Какое-то необычное ярко-зелёное паукообразное вспрыгнуло из ниоткуда прямо на ногу Неле. Тут и пригодился большой флаг с эмблемами полёта, который я весь день таскала за собой, — им-то я и прогнала мелкое чудовище. Правда интересно, что практически каждому из нас случалось пострадать от существа, которое мы считаем значительно ниже себя? Это я к тому, что мы уверены, что мы умнее пауков.

Том, Неле и Кун благоразумно проводили большую часть времени в тени непонятного маленького домика — единственного в округе. Хоть оно и походило не более чем на трансформаторную будку, тень его была вполне полноценной. Рядом стояло ещё одно сомнительное рукотворное сооружение — что-то вроде деревянной веранды, где можно было скрыться от солнца в ожидании пуска. Однако её крыша загораживала вид. С нами был Франсуа, врач Франка со времен его первого полёта; он сумел отыскать стул для мамы Франка Жанны — вероятно, единственный на всю степь. Они с Кариной (сестрой Франка) тоже предпочли степь тенистой веранде.

«Все внимание — Ракете — позитивную энергию — Ракете», — я начала свою задуманную программу сразу при выходе из автобуса. И пуску помогу, и время проведу с пользой. Я даже попыталась послушать Голдмана. Ничего не вышло. Из-за окружающего шума нельзя было разобрать ни слова. Ракета же не обращала на меня никакого внимания. Она явно собиралась извлечь всю необходимую ей энергию из топлива и интеллекта создавших её людей. Признаюсь, в глубине души я уже давно подозревала, что именно так оно и будет! Итак, план «Б».

Окружающая действительность всё больше утрачивала связь с реальностью. Поехать на пуск ужасно интересно и увлекательно! Но с тех пор, как мы с Франком вместе, мы делаем всё интересное и увлекательное вместе. Так почему же он сейчас не со мной?! Что за ерунда! Я уже сходила без него в музей космонавтики и скупила там весь запас значков и магнитов местного производства — аж все десять штук — на подарки родственникам — бесценнейший сувенир, на котором наша фамилия написана неправильно: «De Vinne» вместо «De Winne». Ну поразвлекались, пора бы уже вернуться к нормальному положению дел — где же мой муж? Но это было только начало.

Две недели назад, когда экипаж отправили на Байконур, а мне пришлось остаться в Москве, у меня была уйма времени, чтобы распланировать свою жизнь на ближайшие недели и месяцы. Как ни старайся разобраться с предстоящими переживаниями заранее, всё равно на практике почти всё и всегда оказывается иначе. В тот день, за две недели до пуска, я представляла себе двадцать седьмое мая совершенно не так, как я его представляла за несколько месяцев. И могу сказать наверняка — я никогда не ожидала, что май 2009 года будет именно таким. Чем ближе был день пуска, тем сложнее и неподъемней казалось мне происходящее.

В конце концов я нашла банальное, но действенное решение. Когда ситуация представляется непосильной, единственный способ с ней справиться — разделить её на части, каждая из которых по отдельности кажется разрешимой. И я начала разбивать полёт Франка на кусочки. Я размышляла об этом, помогая своей подруге, художнику-кукольнику Светлане Пчельниковой, собрать и покрыть лаком сувенирных кукол для полёта Франка — она сделала их по нашей просьбе. Малыш-астронавт, обнимающий и защищающий планету Земля. Прообразом нашей куклы стала эмблема благотворительного проекта Светланы «Парад кукол детям». Суть проекта в том, что знаменитости с помощью художников-кукольников создают коллекционных кукол, которые потом продаются с аукциона, а деньги полностью переводятся в детское отделение Бакулевского центра на операции детям, чьи семьи не могут их оплатить (эмблема проекта наш малыш-астронавт, а главное — коллекция аукциона и списки детей, которым уже помог проект — на сайте www.paradkukol.ru). Малыш-астронавт сделан всего в ста экземплярах, все они номерные. Это не так мало, как кажется, когда их надо лакировать, упаковывать и перевозить!

«Если бы он летел на одну-две недели, была бы я сейчас в таких растрепанных чувствах?» — размышляла я, расставляя на полу коробки для упаковки кукол. Скорее всего, нет. Конечно, я бы сходила с ума от мысли о пуске и стыковке и остальных, чисто технических моментах. А потом, сразу после стыковки, я бы начала ходить по потолку в ожидании посадки. Одна-двухнедельные командировки — вполне естественное явление в нашей жизни, так что и думать тут нечего. Просто бежишь как стометровку в школе — на одном дыхании… Эврика! Отныне я объявляю этот полёт коротким — для себя, конечно. Это даёт мне право ограничиться схождением с ума только по вопросам безопасности На сегодня остальная часть полёта для меня не существует. А когда пройдет запуск и стыковка, я буду себе придумывать, что дальше — двух-трехнедельный полёт. И просто повторю это несколько раз.

Мы с Франком придумали для него несколько интересных проектов на время полёта. Я собрала всякие необходимые мелочи в личные вещи. Осталось только проработать подробности и переслать информацию Франку. Заодно и время скоротаем.

Со вздохом облегчения я представила себя Скарлетт О’Харой, которая была мировым лидером по откладыванию на завтра всего, что досаждало ей сегодня. Унесенный Ракетой, а не ветром, он обязательно вернётся, хоть он и не Терминатор. Жизнь прекрасна, всё зависит от точки зрения!

Мы с Кэти, как и все присутствующие, бесцельно стояли посреди голой степи. К счастью, пауки интересовались женщинами значительно младше нас. Ожидание стресса — это тоже стресс. Мы уже договорили о неограниченной торговле оружием, а Ракета всё не улетала. У русских всё рассчитано по секундам. Тогда время для джаза: я протянула один наушник Кэти, другой заткнула себе в ухо. Дэйв Брубек — «Take Five» — музыка на все времена. Если время в моей подборке на сегодня рассчитано верно, следующая песня начнётся как раз вовремя. Пятиминутная композиция была близка к концу. Ничего не происходило. Играем её ещё раз. И вот минуту спустя, как раз под мой любимый проигрыш саксофона, я увидела вибрацию. Именно увидела — по меньшей мере на секунду раньше, чем услышала или ощутила. Я нажала перемотку вперёд. Кэти удивленно взглянула на меня и от всей души расхохоталась. Громкий рокочущий звук и вибрация исходили из моего крошечного iPod-нано. Говорят, лучше один раз увидеть, чем сто раз услышать. Но в данном случае было бы хорошо один раз услышать. Я надеюсь, вы узнаете мелодию, читая слова. Это хит конца 80-х. Искренняя вера Франка в сильную объединенную Европу стала тем квантом информации, посланной мне Вселенной, который помог мне вечером седьмого мая почувствовать, какую песню купить за 99 центов на iTunes, чтобы пуск прошёл успешно.

We’re leaving together
But still it’s farewell
And maybe we’ll come back
To earth, who can tell?
I guess there is no one to blame
We’re leaving ground
Will things ever be the same again?

It’s the final countdown…

We’re heading for Venus and still we stand tall
‘Cause maybe they’ve seen us and welcome us all
With so many light years to go and things to be found
I’m sure that we’ll all miss her so.

It’s the final countdown…

(Europe/J. Tempest)

Мы с Кэти то ли танцевали, то ли прыгали под музыку. Я размахивала флагом с эмблемами. Наш собственный саундтрек, наложенный на реальность, отделил нас от всех остальных, превратил пуск в трёхмерное кино, на которое я сходила вдвоём с любимой подругой. Неожиданно мы создали свой собственный кусочек реальности, который останется с нами на всю жизнь. Куражу и веселью нашему не было предела — просто-напросто мы были счастливы. Идеально синее небо, предельно хорошая видимость, безупречный пуск, все чувствуют себя прекрасно — дети, мамы, сестра. Какой чудесный день — великолепный, почти что волшебный. А ещё мне удалось уговорить некоторых из сильно растрогавшихся присутствующих перестать плакать — ну не смех? Лучше не бывает!

* * *

Аэропорт «Крайний» на Байконуре — небольшое здание, в котором начисто отсутствуют услуги для пассажиров. К сожалению, там строго запрещено фотографировать. У меня есть серьёзное подозрение, что этот запрет связан не с какими-то невидимыми невооружённым глазом секретами, а с тем, что при виде этого аэропорта трудно поверить, что он является одним из стратегических пунктов, гарантирующих чёткость космических пусков. Вот они его и скрывают.

К моменту, когда мы приехали в аэропорт, прошло уже больше часа со времени пуска, и значительно больше с тех пор, когда мы последний раз были вблизи цивилизации. Естественно, нам был нужен туалет. Ответственно заявляю, что статус жены астронавта, только что улетевшего в космос, даёт некоторые, хотя и неохотно предоставляемые, преимущества в этой сфере. При поддержке персонала НАСА (во время этого сюрреалистичного путешествия эти люди помогали нашей семье всеми возможными способами) я смогла уговорить местную милицию позволить нам, женщинам, воспользоваться их мужским туалетом. Это была небольшая, но очень важная победа женщины-человека над жёсткими правилами мужской военизированной системы.

Впервые в жизни я заходила в самолёт с хвоста. Три дня назад, когда мы прилетели, мы спустились по обычному трапу. А теперь самолёт готовили к отправке одновременно с нашей посадкой в него. Работали двигатели. Шум был невероятный. Люди затыкали уши, чтобы хоть как-то уменьшить грохот в голове. Помните сцену из фильма «Кабаре»? Там персонаж Лайзы Минелли тянет персонажа Майкла Йорка под мост, когда поезд проезжает у них над головами. «Ааааааааа!» — кричит Минелли изо всех сил. Йорк смотрит на неё с удивлением. Но через секунду он тоже вопит, широко открыв рот: «Аааааааааа!»

«Кун, даёшь антистресс?»

Кун просто ангел. Он всегда готов играть, веселиться и экспериментировать. Года три назад он вместе с друзьями организовал съёмки фильма под названием «Возвращение на Марс». Я тоже там снималась — в роли кого-то из Центра управления. Кун играл одного из главных героев, бывшего преступника, приглашенного участвовать в полёте. В последней сцене фильма он умирает на Марсе. Я покатывалась со смеху, когда увидела смонтированный фильм и те сцены, в которых не участвовала — Кун даже умудрился организовать, чтобы его арестовала местная полиция и бросила в кутузку. Об этом я, кажется, ему уже говорила. Но я раньше никогда ему не рассказывала, что я не удержалась и расплакалась, когда увидела сцену его смерти на Марсе. Я, конечно, понимаю, что мы родственники и всё такое, и я к нему отношусь необъективно, но просто он действительно ужасно трогательно сыграл! Эти последние три года Кун много занимался кино, и теперь вместе с другом Мишелем Кнопсом они работают над собственными сценариями и собираются стать профессиональными кинематографистами.

«Аааааааа!» — закричали мы вместе, так громко, как только могли, хотя совершенно ничего не услышали. Да здравствует антистресс! Дай пять! ААААААААААА! По-моему, мы изрядно удивили окружающих. Им было не до нас, и они нас наверняка простили (хотя и сомневаюсь, что поняли). Впрочем, мы их не потревожили — они так и стояли, плотно заткнув уши, чтобы уберечься от шума моторов.

Антон Первушин. 108 минут, изменившие мир (фрагмент)

Предисловие и отрывок из книги

О книге Антона Первушина «108 минут, изменившие мир»

Современность диктует свои законы. Романтика дальних
странствий и великих открытий осталась в прошлом. Континенты,
архипелаги, острова и океаны нанесены на карту и изрядно
освоены. Кажется, нет на планете места, где еще не побывал человек.
Сегодня мы уже не думаем о том, как расширить принадлежащие
нам земли, а сосредоточились на повышении жизненного
комфорта. Из этого проистекают прагматизм и даже цинизм
современного обывателя. А те, кто сохранил в душе романтику,
компенсируют ее исчезновение участием в ролевых играх или
экстремальных видах спорта.

И все бы хорошо, но отсутствие новых рубежей и явно выраженной
конкуренции между державами за ресурсы (сегодня
и державы, и ресурсы куда выгоднее покупать, нежели завоевывать)
ведет к стагнации человеческой культуры: не хватает новых
революционных образов и смыслов, а при формировании
настоящего мы всё больше ориентируемся не на будущее, а на
прошлое. В связи с этим футурологи говорят о «конце истории»,
культурологи — о «перманентном кризисе», а социологи —
о «торжестве общества потребления».

И лишь изредка мы вспоминаем, что есть еще небо и звезды
над головой, что существует необозримое пространство, до которого
человечество сумело дотянуться, но в силу разнообразных
причин приостановилось на величественном пути освоения макрокосма.
Одним из поводов вспомнить об этом стал День космонавтики,
который отмечают не только в России. Например,
в Соединенных Штатах Америки — в стране, которую даже многие
ее граждане считают «цитаделью прагматизма», — празднуют
в апреле «ночь Юрия» («Yuri’s Night»), названную так в честь
Юрия Алексеевича Гагарина и его полета на корабле «Восток».

Образ Юрия Гагарина — один из немногих по-настоящему
светлых образов в жестокой истории ХХ века. И он уникален.
В самом деле, разве найдется другой человек, который в одночасье
стал олицетворением нового и блистательного пути для целого
человечества? Улыбка Гагарина объединяет всех, возвращает
романтику, заставляет хотя бы на короткий миг забыть о сиюминутном
и задуматься о будущем. А еще Гагарин — гордость
нашей Родины.

Стало типичным в последние годы — как только начинают
вспоминать мрачные подробности советской действительности,
тут же находится оппонент, который скажет о спутнике и Гагарине.
Можно подумать, подвиг когда-нибудь оправдывал преступление…
И все же какая-то доля справедливости в таком оправдании
есть. В прошлом веке многие народы показали себя не
с самой лучшей стороны, а потому оценивать их ретроспективно
имеет смысл не по злодеяниям (их нужно учитывать и помнить,
но не строить на их основе современные отношения), а по вкладу
в развитие цивилизации. И тут советские люди, не только русские,
могут дать многим народам большую фору. Пренебрегая
комфортом, презрев прагматизм, зачастую жертвуя самым дорогим,
в том числе здоровьем и жизнью, они сумели сделать невозможное
— восстановили из руин самую большую страну в мире
и при этом совершили фантастический рывок к звездам. Если
бы это сделали немцы или американцы, мало кто удивился бы,
но Советский Союз, который всегда представлялся отстающей
и даже варварской страной, вдруг разом вырвался в лидеры.
Здесь есть чем гордиться!

Однако удивительный парадокс заключается в другом. Волею
судьбы Россия стала наследницей СССР, во многом сохранив
космический задел и имея прекрасные шансы остаться хотя бы
на этом поле ведущей державой, — однако чем дальше, тем больше
статус космонавтики в нашей стране девальвируется. И улыбка
первого космонавта уже поблекла, как на старом выцветшем
снимке, и говорят о Гагарине всё реже, и всё меньше молодых
россиян знают, кто это такой, и понимают, зачем нужно летать
к звездам. А вместе с этим Россия теряет последнюю гордость
и, возможно, последний шанс сохраниться в XXI веке в качестве
сильного государства, определяющего контуры будущего. И не
стоит ссылаться на прагматичный дух эпохи — забывчивость
и пренебрежение достижениями отцов не имеют объективных
причин.

Сегодня у нас снова есть повод вспомнить торжествующую
улыбку Юрия Гагарина. 2011 год объявлен официальным Годом
космонавтики, и его будут отмечать даже те, кто очень далек от
проблем ракетно-космической отрасли. Но куда важнее не только
вспомнить, а до мельчайших деталей воспроизвести историю
этого полета, чтобы разобраться наконец, что же он для всех нас
значит.

Настоящая книга появилась на свет не только благодаря информационному
поводу. Дело в том, что сокрытие правды о полете
Юрия Гагарина началось еще до самого полета. Люди старшего
поколения прекрасно помнят, что ничего не слышали ни
о «Востоке», ни о членах первого отряда космонавтов до 12 апреля
1961 года. И до самой смерти в январе 1966 года было засекречено
имя главного конструктора ракетной техники — Сергея
Павловича Королёва. Объяснялось это сокрытие соблюдением
государственной тайны «в интересах обороноспособности», однако
прошло уже пятьдесят лет, Советский Союз прекратил свое
существование, а многие подробности одного из самых ярких событий
в нашей истории найти не просто трудно, а невозможно.
Подобное положение вещей выглядит ненормальным.

В этой книге я попытался скрупулезно собрать, просеять через
сито верификации и предельно конкретно изложить рассекреченную
информацию, связанную с историей подготовки и осуществления
первого полета человека в космос. Не ищите здесь
биографических деталей и публицистических отступлений. Не
будет и забавных анекдотов из жизни космонавтов. Об этом тоже
стоит написать книгу, но как-нибудь в другой раз.

Перед вами своего рода энциклопедия по первому полету, поэтому
я разбил ее на тематические главы-статьи, в хронологическом порядке описывающие те элементы ракетно-космической
инфраструктуры, без которых полет был бы невозможен: «Ракета», «Космодром», «Управление», «Корабль», «Космонавт».
В главе «Полет», как следует из названия, я даю подробное описание
самого полета, наложив его на полную расшифровку переговоров
Юрия Алексеевича Гагарина с Землей, привязанную
к московскому времени.

При работе над книгой я пользовался только открытыми источниками
и в отдельных случаях при сильных разночтениях
был вынужден принимать волевое решение, выбрав ту версию
давних событий, которая представляется мне наиболее убедительной
с позиций технической логики и здравого смысла. Варианты,
«конспирологические» версии и оставшиеся вопросы
ищите в разделе «Примечания».

К сожалению, я не смог назвать в этой книге имена всех, кто
работал над созданием ракеты, космодрома, корабля и системы
управления и обеспечил триумфальный полет. В этом смысле
моя работа очень далека от полноты. Но прочитать подробнее
о трудовом подвиге этих людей вы сможете в книгах и статьях,
список которых приведен в самом конце.

В работе над книгой мне помогали, вольно или невольно, самые
разные люди, предоставив редкие свидетельства очевидцев
и материалы, которые не найти ни в одной из библиотек. Пользуясь
случаем, я хотел бы поблагодарить за эту неоценимую помощь
Андрея Балабуху, Елену Бойцову, Янину Грошеву, Виктора
Ефимова, Александра Железнякова, Аллу Качурину, Ирину Кулагину,
Валерия Куприянова, Виталия Лебедева, Игоря Лисова,
Дмитрия Манта, Сергея Манта, Игоря Маринина, Михаила Охочинского,
Тимофея Прыгичева и Сергея Хлынина.

Спасибо вам! И — с Днем космонавтики!

Антон Первушин

Еще на Земле

В ночь с 11 на 12 апреля космонавты Юрий Гагарин и Герман
Титов были, пожалуй, единственными людьми на полигоне,
кому удалось выспаться. Всю ночь на площадках Тюра-Тама
кипела работа. В подготовке первого пилотируемого запуска
участвовало большое количество людей. Только список боевого
расчета содержал 678 фамилий. Сколько всего военных и гражданских
специалистов в ту ночь были заняты в предстартовых
процедурах, не установили до сих пор1.

В 3:30 по московскому времени космонавтов разбудил Евгений
Карпов. После физзарядки, умывания и завтрака из «космических» туб (мясное пюре, черносмородиновый джем, кофе
с молоком) космонавтов повезли на автомобиле в МИК. Там был
проведен еще один предполетный медицинский осмотр и проверены
датчики.

Карпов записал: «Предполетный вес Ю. Гагарина — 68,5 килограмма,
температура тела — 36,3 градуса, частота пульса —
88 ударов в минуту, артериальное давление — 120 на 70, жизненная
емкость легких — 4600 кубических сантиметров».

Убедившись, что все нормально, под присмотром Карпова
и Яздовского специалисты приступили к одеванию космонавтов,
причем первым одевали Германа Титова: сначала тонкое шерстяное
белье, потом — оболочки скафандра. Перчатки пока отложили
— их следовало пристегнуть уже в кабине корабля.

Когда процедура подошла к завершению, вдруг заметили, что
нигде на демаскирующей оболочке нет указаний на гражданство
космонавта. А вдруг люди, которые сбегутся на место приземления
корабля, примут его за инопланетянина или, хуже того,
за американского шпиона? В памяти советских граждан еще
был свеж образ пилота «U-2» Френсиса Пауэрса, сбитого 1 мая
1960 года неподалеку от Свердловска2. Тогда один из специалистов
по скафандрам Виктор Давидьянц принес банку с красной
краской и прямо на надетом гермошлеме Гагарина вывел кисточкой
четыре буквы: «СССР».

В 4:00 прямо на «площадке номер один» в оборудованном
автобусе состоялось предпусковое заседание Госкомиссии под
председательством Константина Руднева — замечаний не оказалось.
Постепенно к ракете стали стягиваться люди — очень многим
хотелось проводить космонавта в исторический полет.

В это время в корабль загрузили контейнеры с провизией
и водой, а ведущий конструктор «Востока» Олег Ивановский выполнил
небольшую, но важную техническую операцию, связанную
с безопасностью полета. Дело в том, что медиков продолжало
беспокоить поведение Белки, которая через несколько витков
на «Втором корабле-спутнике» демонстрировала сильное беспокойство.
А ведь Белка была ветераном ракетных запусков и, казалось
бы, прошла все возможные тесты. Не случится ли нечто
подобное с космонавтом? Не утратит ли он контроль над собой
под длительным воздействием невесомости?

Чтобы не допустить случайных действий, которые могли привести
к непрогнозируемым последствиям, было решено установить
на панель ручного управления системой ориентации и тормозной
двигательной установки логический замок, который
можно было открыть, только зная комбинацию из трех цифр:
1, 2, 5. Правильно введя эти цифры и сняв крышку замка, космонавт
подтвердил бы, что находится в здравом уме, контролирует
себя и способен совершать осмысленные действия. Сначала
хотели сообщить этот код космонавту по радиосвязи, но вдруг
и она откажет? После обсуждения на Госкомиссии постановили
вложить записку с комбинацией цифр в пакет — при необходимости
пилот сам его вскроет. В задачу Ивановского входило вставить
колодку-код в логический замок, что позволяло проверить
работоспособность системы, а позднее передать Гагарину пакет,
на внутренней стороне которого крупно были написаны «секретные» цифры. Но Олег Генрихович решил поступить по-своему…

В 5:45 полностью облаченные Гагарин и Титов сели в белоголубой
автобус «ЛАЗ-695Б». Их сопровождали врачи, Николай
Каманин и члены отряда космонавтов: Валерий Быковский, Григорий
Нелюбов, Андриян Николаев и Павел Попович.

По дороге Юрий Гагарин попросил остановиться, вышел на
«бетонку», расстегнул скафандр и помочился на заднее колесо
автобуса. Так он заложил одну из первых космических традиций,
позаимствовав ее у авиаторов Великой Отечественной войны, которые
справляли малую нужду перед посадкой в самолет. Почемуто
это простое действо вызывает нездоровый интерес и смешки
у публики, хотя ничего особенного в нем нет — любой здоровый
человек справляет нужду несколько раз в день, а пилоту в принципе
необходимо «облегчиться» перед дальним тяжелым вылетом.

В 6:06 космонавты и сопровождающие прибыли на старт.
Там их уже поджидала целая делегация во главе с председателем
Госкомиссии Константином Николаевичем Рудневым, главным
конструктором Сергеем Павловичем Королевым и маршалом
Кириллом Семеновичем Москаленко3. Гагарин, ступая чуть
неуклюже, направился к Королеву, поднял руку к гермошлему,
бодро отрапортовал:

— Товарищ главный конструктор, летчик-космонавт
старший лейтенант Гагарин к полету на первом в мире космическом
корабле-спутнике готов!

Тут же осекся, смутился, сообразив, что доложить он должен
был председателю Госкомиссии… Извинился. В ответ Руднев обнял
космонавта. Потом то же самое проделали Королев, маршал
Москаленко, генерал Каманин. Вслед за ними с Юрием попрощались
космонавты, в том числе «запасной» Титов.

В момент прощания к Гагарину подошел спортивный комиссар
Владимир Алексеевич Плаксин и, согласно строгим правилам
Международной авиационной федерации (FAI), попросил
предъявить ему удостоверение. Гагарин достал удостоверение
и показал спортивному комиссару. Плаксин убедился, что перед
ним тот самый Гагарин, пожелал ему счастливого пути и благополучного
возвращения на родную Землю.

Андриян Николаев напутствует Юрия Гагарина
Королев напоследок еще раз приобнял Гагарина. Спустившийся
с фермы обслуживания Олег Ивановский, поддерживая
Юрия Алексеевича под локоть, повел по лестнице к площадке
лифта. Рядом шел специалист по креслу космонавта Федор Востоков.
Здесь, на площадке, Гагарин на минуту задержался, повернулся
к провожающим и поднял руки, прощаясь.

В кабине лифта оказалось трое: Гагарин, Ивановский и Востоков.
На верхней площадке их встретил кинооператор Владимир
Суворов, стремившийся заснять подробности посадки Гагарина
в корабль на портативную кинокамеру «Корвус». Подошли к открытому
люку. Гагарин по-хозяйски осмотрелся, заглянул внутрь.

— Ну как? — спросил он с улыбкой.

— Все в порядке, «первый» сорт, — ответил ему монтажник

ОКБ-1 Владимир Морозов.

— Раз так — садимся.

Ивановский с одной стороны, а Востоков с другой помогли
Гагарину подняться, закинуть ноги за обрез люка и лечь в кресло.
Востоков тут же приступил к работе с привязной системой
кресла, подключил скафандр к системе жизнеобеспечения.

В 7:07 на стартовой площадке была объявлена двухчасовая готовность.
Гагарин тем временем вышел на связь. Чтобы скрасить
космонавту минуты ожидания, на стартовой площадке развернули
телефонную точку, через которую с ним вели переговоры
Сергей Королев, Николай Каманин, Константин Руднев, Николай
Попович и Марк Галлай4.

7:10

Юрий Гагарин (позывной «Кедр»):

— Как слышите меня?

Первым откликнулся Николай Петрович Каманин, находившийся
у телефона (позывной «Заря-1»):

— Слышу хорошо. Как слышите меня?

— Вас слышу хорошо.

Купить книгу на Озоне

Джеми Доран, Пирс Бизони. Гагарин. Человек и легенда

Предисловие космонавта Георгия Гречко и отрывок из книги

О книге Джеми Дорана и Пирса Бизони «Гагарин. Человек и легенда»

12 апреля 1961 года произошло событие, ставшее
поворотным в мировой истории, — впервые
человек покинул Землю и совершил полет
в космос. Началась новая эра, эра космических
полетов и освоения Вселенной. Имя героя, имя
Первого космонавта, тут же узнали все земляне — это был
Юрий Гагарин, двадцатисемилетний уроженец Смоленщины,
старший лейтенант ВВС и обладатель удивительно
обаятельной улыбки.

Тот знаменательный день показал: Советский Союз
обогнал всех в космической гонке, продемонстрировав неоспоримое
превосходство своих технологий, своих ученых
и конструкторов. Это был настоящий триумф!

А готовили его долго и трудно действительно яркие,
замечательные люди — люди со сложными судьбами,
вместившими в себя годы сталинских репрессий, тяготы
страшной войны. Это и Сергей Королев, и Николай Каманин,
и члены первого отряда космонавтов, один из которых
стал Первым космонавтом…

Американцы Джеми Доран и Пирс Бизони написали замечательную
книгу, посвященную истории советского космического
проекта, — честную, насыщенную информацией,
рассказами людей, лично принимавших участие в описываемых
событиях, и сведениями, которые были долгие годы
неизвестны в Советском Союзе. Доран и Бизони создают
удивительно живой образ Юрия Гагарина, человека благородного,
целеустремленного, но и не лишенного некоторых
слабостей, — советского летчика, которому довелось стать
Первым космонавтом, символом побед социализма. Гагарин
нес это бремя с достоинством. Легендарные 108 минут
полета перевернули всю его жизнь, на него обрушилась невероятная
мировая слава. Официальные приемы, встречи
с кинозвездами и главами государств… Выдержать все это
было непросто, и, может, ему порой казалось, даже посложнее,
чем совершить свой полет… А потом весь мир узнал
о его страшной, непонятной, нелепо ранней гибели… Конечно,
книга в основном о Юрии Гагарине, но не только.
На ее страницах оживают его близкие, коллеги, учителя,
друзья и завистники. Доран и Бизони рассказывают о политической
подоплеке советских успехов и о том, что происходило
в те годы в США, у главных соперников, конкурентов
нашей страны и в политике, и в космических исследованиях.

В 2011 году исполняется 50 лет с того памятного дня,
может быть, одного из самых главных в истории России.
Многих выдающихся людей, стоявших у истоков нашей
космической программы, уже нет в живых, но жива память
о них и память о ликовании, охватившем весь советский
народ в тот день, жива память о подвиге Юрия Гагарина,
поскольку первый полет в космос был настоящим, великим
подвигом, жива память о чудесной гагаринской улыбке
и его легендарном «Поехали!».

Летчик-космонавт, дважды Герой Советского Союза Г. М. Гречко

Деревенский мальчишка

Это история о человеке, которого знают во всем
мире. Слава пришла к нему в 1961 году. До того
имя его было мало кому известно. Чтобы совершить
свой великий подвиг, ему понадобилось
меньше двух часов, но предшествовали этим двум часам
многие годы тяжкого, героического труда. Уже в двадцать
семь лет он стал абсолютным победителем, суперзвездой,
но к своему тридцать третьему дню рождения подошел
измотанным, измученным человеком. В тот, последний,
год своей короткой жизни он сражался с властями страны,
пытаясь спасти коллегу, осужденного почти на верную
смерть. На темных лестницах он встречался с агентами
госбезопасности, прячась от тайных микрофонов и передавая
настолько секретные и деликатные документы, что
лишь из-за беглого взгляда на них легко можно было потерять
работу. Этот человек рисковал собственной жизнью
сначала ради страны, потом — ради друзей. Даже в детстве
этому человеку требовалась смелость — ему пришлось
пережить страшные события, в которых немногие смогли
уцелеть…

Для нас Юрий Алексеевич Гагарин — первый человек
на Земле, отправившийся в космос, но его биография этим
совсем не ограничивается.

Юрий Гагарин родился 9 марта 1934 года в селе Клушино Смоленской области, в 160 километрах к западу от
Москвы. Его родители работали в местном колхозе: отец,
Алексей Иванович, — плотником, мать, Анна Тимофеевна, — на молочной ферме. У Юрия были старшая сестра
Зоя и два брата: Валентин, на десять лет старше, и Борис,
на два года младше. Несмотря на все тяготы, семья существовала более-менее благополучно, при всей неумолимой
жестокости сталинской коллективизации и притом что во
круг то и дело пугающе и необъяснимо исчезали друзья
и соседи.

Заботиться о детях, пока Анна работала в колхозе, приходилось ее единственной дочери Зое. Позже она рассказывала, что ей было всего семь лет, когда родился Юра, но
в семь в деревне уже умеешь нянчить малышей, так что она
быстро привыкла. Зоя присматривала за маленькими, а Валентин помогал ухаживать за колхозной скотиной.

В официальных советских рассказах о «крестьянской»
семье Гагарина опускается тот факт, что в Петербурге отец
Анны Тимофеевны работал буровым мастером, пока революция 1917 года не заставила его переправить семью
в деревню; не учитывается и то, что Анна была весьма образованна и никогда не ложилась спать, не почитав детям
вслух; иногда она помогала им читать самим. Что касается
Алексея, то он, судя по всему, был верным мужем, строгим, но обожаемым отцом, а кроме того, опытным плотником и искусным ремесленником, хотя тогда, в начале 30-х,
лучше было не афишировать свои таланты. Сталин с маниакальной
подозрительностью относился к крестьянам»
кулакам«. Когда началась коллективизация, Алексею поручили
поддерживать в должном состоянии колхозные
постройки.

А в это время маленький Юра учился отличать сосну от
дуба, клен от березы лишь на ощупь и по запаху древесины.
Он умел делать это даже в темноте. Первые впечатления
Юрия о материалах и механизмах были неразрывно связаны с древесной стружкой и особой гладкостью хорошей
плотницкой заготовки, а рано выработавшийся в нем вкус
к точности — с отцовскими стамесками, рубанками и пилами.

Все изменилось летом 1941 года, когда немецкие дивизии
вторглись в Советский Союз, стремительно тесня
Красную армию по линии фронта длиной три тысячи километров.
После нескольких дней растерянности и бездействия
Сталин приказал своим войскам отступать при
каждом столкновении, заманивая немцев в глубь советской
территории, чтобы их (как прежде Наполеона) застала врасплох
первая же русская зима. За кратким летом нацистского
успеха последовали, по существу, два года отступления
русских, сопровождавшиеся чудовищными потерями
с обеих сторон. Смоленская область лежала как раз на пути
продвижения фашистских войск. Гжатск и окружающие
его деревни и села, в том числе Клушино, были оккупированы
гитлеровцами.

В конце октября 1942 года немецкая артиллерия начала
обстреливать Клушино. «Фронт был всего в шести километрах от нас, каждый день к нам в село залетали снаряды, —
вспоминает Валентин. — Похоже, немцы думали, что
мельница — опасный ориентир, поэтому они ее взорвали,
и церковь тоже взорвали. Через час наши ответили им артобстрелом.
Все это было бессмысленно, у всех наверняка
на картах были отмечены одни и те же ориентиры».

Вскоре после этой перестрелки через село прошли четыре
колонны немецких войск. В близлежащих лесах произошло
кровопролитное сражение, обе стороны понесли
огромные потери, общее число убитых и раненых составило
не меньше 250 человек. Через два дня после того, как
бой затих, старшие сыновья Гагариных, Валентин и Юрий,
пробрались в лес, чтобы посмотреть, что произошло. «Мы
нашли там нашего полковника, он был тяжело ранен, но
еще дышал: он упал и пролежал на одном и том же месте,
в кустах, два дня и две ночи, — вспоминал Валентин. — 
К нему подошли немецкие офицеры, а он притворился,
что ослеп. Какие-то большие чины пытались его о чем-то
спросить, а он ответил, что плохо слышит, и попросил наклониться
поближе. Они склонились над ним, и тут он
взорвал гранату, которую прятал за спиной. Никто не выжил».

После этого случая Юра быстро превратился из улыбчивого
постреленка в серьезного парня, который то и дело
спускался в подвал за хлебом, картошкой, молоком и овощами,
а потом раздавал их беженцам из других районов,
пробирающимся через село, пытаясь скрыться от фашистов.
«В те годы он улыбался реже, хотя по натуре был
очень жизнерадостный. Помню, он редко плакал от боли
или из-за всех тех ужасов, которые нас окружали. Мне кажется,
он плакал только тогда, когда задевали его самолюбие…
Многие из этих черт характера помогли ему в дальнейшей
жизни, когда он стал летчиком и космонавтом,
а сложились они в то самое время, в войну».

А потом трагедия пришла и в Клушино: немцы, мрачные,
хмурые, в желто-бурой форме, срывали двери с петель,
вламывались в дома, выволакивали местных жителей и безжалостно
расстреливали. Если же требовалось экономить
патроны, людей протыкали штыками или сгоняли в сараи,
где сжигали заживо.

Один особенно мерзкий тип, рыжий баварец по имени
Альберт, собирал севшие аккумуляторы немецких автомобилей,
чтобы снова заполнить их кислотой и дистиллированной
водой из своих запасов; кроме того, он чинил
рации и другое оборудование, установленное на больших
танках. Альберт сразу невзлюбил младших Гагариных —
из-за битого стекла. Деревенские мальчишки делали что
могли, разбивая бутылки и усеивая блестящими осколками
асфальтовые и грунтовые дороги, а потом, прячась
в кустах, с восторгом наблюдали, как у немецких грузовиков
с боеприпасами и снаряжением лопаются покрышки
и машины, вильнув, теряют управление. Альберт решил,
что один из юных диверсантов — Борис. Как-то раз Борис
играл с Юрием, и немец уселся на скамейку, чтобы
за ними понаблюдать. Спустя некоторое время он предложил
Борису кусочек сахара; положил его на землю, а когда
Боря протянул руку, чтобы взять его, наступил мальчику
на пальцы. «У него содрало кожу, так что Борька, понятно,
завопил, — вспоминает Валентин. — А потом Черт, мы
его так прозвали, схватил Борьку и повесил на шарфе на
ветке яблони. Мама пришла и увидела, как Черт его фотографирует.
Трудно об этом говорить…» Анна Тимофеевна
бросилась на немца, и тогда он взялся за винтовку.
В какой-то ужасный момент показалось, что он вот-вот
выстрелит, но произошло чудо: командир окликнул его,
и он ушел. К счастью, Черт сработал плохо, из шерстяного
детского шарфа не получилось хорошей петли. Когда немец
убрался подальше, Анна и Алексей сняли сына с дерева.

К тому времени Альберт и другие солдаты занимали
весь их дом, так что Гагарины выкопали себе примитивную
землянку. Сюда-то они и принесли обмякшее тело Бориса.
Лишь силой воли, своей любовью они сумели вернуть ребенка
к жизни. «Борис целую неделю провел в землянке,
боялся выйти», — рассказывает Валентин. Он вспоминает,
как Альберт нашел одну из немногих семейных драгоценностей
Гагариных, граммофон, который надо было заводить
ручкой, и как немец снова и снова крутил одну и ту
же пластинку, надеясь выманить семью, скорчившуюся
в своем грубом убежище. «Он открывал окно в нашем доме
и на всю мощь запускал красноармейский марш. Видно, не
знал, что это такое».

Вскоре после жуткой истории с яблоней Юрий стал
упорно следить за Альбертом, ожидая, когда тот выйдет
из дома. При каждом удобном случае мальчик пробирался
к бесценному штабелю немецких танковых аккумуляторов
и горстями сыпал в них землю или наливал реактивы для их
заправки не в те отделения. Когда Альберт и его приятели
возвращались, аккумуляторы выглядели вполне нормально,
а утром водители патрульных танков заезжали, чтобы их
забрать. Они обменивались с Альбертом рукопожатием,
вскидывали руку в нацистском приветствии и уезжали, но
к вечеру возвращались в бешенстве. Альберт подсунул им
севшие батареи, кричали они. Большинство танковых командиров
были офицерами СС, так что их неудовольствие
было чревато весьма серьезными последствиями для всех —
и для немцев, и для русских. «Их тяжело было утихомирить»,
— сухо замечает Валентин.

Однажды разъяренный Альберт после стычки с эсэсовцами решил отомстить мальчишке. Он разыскивал Юрия
по всей деревне. Охоту пришлось вести пешком, поскольку
проклятый ребенок запихнул картофелины в выхлопную
трубу его армейской машины и та не заводилась. Черт
промчался по всем землянкам, грозясь, что пристрелит
Юрия, как только увидит. Видно, немецкому командованию надоели неработающие аккумуляторы Альберта — его
перевели на другое место, а потому он так и не смог раз
делаться с мальчиком раз и навсегда.

Валентину вместе с восемью другими местными парнями,
чтобы выжить, пришлось работать на немцев. «Правила
были простые. В восемь утра начинаешь работу и либо
помрешь, либо работаешь до тех пор, пока тебе не прикажут
остановиться. Даже если ты наполовину срубил дерево
и оно вот-вот свалится тебе на голову, изволь прекратить
работу в ту секунду, как они тебе велели, а не то получишь
палкой или прикладом». Потом немцы начали окапываться
на зиму: им просто хотелось уцелеть, как, впрочем, и жителям
деревни. То и дело возникала путаница: непонятно
было, где враги, а где свои. Так, имелась одна особенно
большая общая землянка, на триста-четыреста человек, но,
кто ее соорудил, немцы или русские, неизвестно: ее одновременно
использовали и те и другие. Валентин говорит:
«Однажды утром прилетел чей-то самолет и сбросил на нее
несколько бомб, по полторы тонны каждая, так считали
немцы. Никто не знает, сколько при этом народу погибло».
Весной 1943 года Валентина и Зою вместе с другими
местными жителями немцы загнали в «детский поезд»,
чтобы депортировать в Германию. Сначала их отвезли
в польский Гданьск, где они работали в соседних лагерях.
«Мне приходилось каждую неделю обстирывать сотни немцев, — рассказывает Зоя. — Мы кое-как перебивались, но
они были хозяева, а мы — рабы. Они всё могли с нами сделать
— могли убить, а могли оставить жить. Нас все время
мучил страх, а выглядели мы как оборванные золушки,
кожа да кости, одни локти торчат. Обуви у нас не было,
иногда мы находили солдатские сапоги, но они были для
нас слишком большими… Немцы селили нас в разрушенных
домах, после того как выгоняли оттуда тех, кто там
жил». Зоя не любит вспоминать о том, что она тогда пережила
— пятнадцатилетняя девочка, угнанная врагами.

Когда немцы стали отступать, командование регулярных
фашистских частей посчитало, что эсэсовское обыкновение
перевозить пленных на поезде — непозволительная
роскошь. «Детские поезда», шедшие через Польшу, меняли
свой маршрут, по приказу или без него. Валентин с Зоей
сбежали из лагерей и две недели скрывались в лесу, ожидая
появления советских войск. «Когда они наконец пришли,
мы надеялись, что нам дадут вернуться домой, — вспоминает
Зоя, — но нам сказали, что мы должны остаться при
нашей армии добровольцами». Зою послали работать на
конюшне кавалерийской бригады, и по горькой иронии
судьбы она вместе с советскими солдатами отправилась
в глубь Германии, как раз в те места, куда должен был ее доставить
«детский поезд». К тому времени Валентина сочли
достаточно взрослым для службы на передовой. Он быстро
научился обращаться с противотанковым гранатометом
и другим тяжелым вооружением.

Алексей и Анна Гагарины, оставшиеся в своей деревне,
были уверены, что их старшие дети погибли. Алексея,
никогда не отличавшегося богатырским здоровьем, подкосили
горе и голод, к тому же он получил серьезные
травмы — немцы жестоко избили его, когда он отказался
на них работать. Остаток войны Алексей провел в полевом
госпитале, сначала в качестве пациента, затем — как
санитар. Анна тоже пробыла там какое-то время — после
того как немецкий сержант Бруно полоснул ее косой,
оставив глубокую рану на левой ноге; Юрий яростно защищал
мать — отгонял Бруно, бросая немцу в глаза комья
грязи.

В конце концов немцев выбили из Клушина. Это произошло
9 марта 1944 года. Алексей, хромой, но непокорный,
показывал наступающим русским войскам, где фашисты,
в спешке отступая, заложили мины на асфальтовых и проселочных
дорогах. Анна оправилась от ранения и изо всех
сил заботилась о Борисе и Юрии, хотя под рукой не было
практически никакой еды. Лишь ближе к концу сорок пятого
она узнала, что Валентин и Зоя живы. Наконец ее повзрослевшие
дети вернулись домой.

Лидия Обухова, писательница, хорошо знавшая Гагариных
в 60-е годы, в 1978 году вспоминала: «Война, оккупация,
страшный немецкий постой в гагаринской избе,
казалось, способны были исковеркать, навеки принизить
детские души. Но отец и мать и тут не сфальшивили ни
в чем. Они переносили несчастье стойко. Ни одной черты
приспособленчества, угодливости перед врагом не проявилось
в них. А следовательно, не было этого и в детях…
Когда оккупанты угнали на работы в Германию деревенскую
молодежь, в том числе Валентина и Зою, девушку
совсем юную, пятнадцатилетнюю, полную привлекательности
— такую трагически беззащитную перед превратностями,
которые могли постигнуть ее на чужбине! — мать
почернела от горя. Она плакала так безудержно, что муж
взмолился: «У нас осталось еще двое маленьких сыновей.
Ты им нужна!»

После войны Гагарины переехали в близлежащий город
Гжатск и выстроили там новый дом, используя балки
и кровлю своего старого домика. Получилось весьма
скромное жилище — кухня да две комнаты. Конечно, после
войны жизнь была тяжелая. От Бреста до Москвы немцы
всё разрушили, весь скот угнали, дома все были в развалинах.
Зоя вспоминала, что в их селе всего два дома осталось.
Жители Гжатска построили школу; директором и учительницей
вызвалась быть молодая женщина по имени Елена
Александровна, старавшаяся сделать для своих учеников
все что могла — без мела, без нормальной доски, без учебников.
Юрий и Борис учились читать по старому руководству
для бойцов Красной армии, оставшемуся после
отступающих частей. А на уроках географии они изучали
военные карты, извлеченные из полусгоревших кабин армейских
грузовиков и танков.

Елена Александровна недолго работала в школе одна.
В 1946 году к ней присоединился Лев Михайлович Беспалов:
он преподавал математику и физику. Так в жизни
Юрия появился, в сущности, второй отец. В беседе с австралийским
журналистом в 1961 году Юрий отзывается
о Беспалове так: «Он был настоящий волшебник. К примеру,
он наполнял бутылку водой, закрывал ее, выносил на
мороз, и вода превращалась в лед, расширялась и взрывала
бутылку, раздавался громкий хлопок, нам это очень нравилось.
А еще Беспалов умел заставлять булавки плавать по
воде и получал электричество, расчесывая волосы». Возможно,
самым привлекательным в учителе была выцветшая
летчицкая гимнастерка. Дело в том, что среди хаоса и ужаса
военных лет Юрий однажды увидел нечто удивительное,
волшебное. Потом это нечто разобрали и увезли, но воспоминание
о чуде осталось. Этим чудом был самолет.

Как-то в небе над Клушином разгорелся воздушный
бой между двумя советскими истребителями Як и ЛаГГ
и двумя немецкими «мессершмиттами». Перевес оказался
на стороне фашистов. Подбитый Як упал на болотистый
луг в полукилометре от деревни. При ударе одна из стоек
шасси погнулась, а винт совершенно искорежило. Земля
оказалась мягкой, что скомпенсировало неудачную посадку.
Пилот уцелел, но сильно поранил ногу. Тут же к нему подбежала
целая толпа местных жителей. Ногу перевязали,
а потом дали летчику попить молока и покормили солониной.

Спустя какое-то время рядом с селом на клеверное поле
с более твердой поверхностью благополучно опустился
другой русский самолет — поликарповский По-2. Летчики
прозвали эти аппараты «кукурузниками», потому что
их легкая фанерная конструкция позволяла садиться на
неровных полях. На сей раз самолет выполнял не только
спасательную операцию: члену экипажа По-2 следовало
узнать о здоровье пилота сбитого Яка и удостовериться,
что сам истребитель не попал в руки врага, и при необходимости
— уничтожить упавший самолет.

Юрий наблюдал за самолетом как завороженный. Валентин
рассказывает: «Некоторых мальчишек постарше
отправили на клеверное поле с остатками керосина, какие
только удавалось нацедить, чтобы заправить По-2. У пилота
была плитка шоколада, он дал ее Юре, а тот разделил
ее между остальными мальчишками, и получилось так, что
себе он ничего не оставил. Похоже, его куда больше интересовали
самолеты».

Сгустились сумерки, и двух пилотов пригласили
укрыться в землянках, но они предпочли провести ночь,
свернувшись рядом с По-2: им следовало охранять самолет. Они очень старались выполнять свой долг, но летчики
устали, да к тому же замерзли, а потому вскоре заснули.
Когда же рано утром они проснулись, то увидели, что на
них во все глаза смотрит Юрий. Днем пилоты решили, что
поврежденный Як больше охранять незачем, поэтому они
подожгли его, а потом с трудом пробрались по полю к По-2: раненый опирался на плечо товарища. Они без особых
проблем подняли «кукурузник» в небо и улетели, пока пораженный
Юрий глядел на все это, а из обломков другого
самолета клубами поднимался дым.
И теперь летная форма Льва Беспалова просто завораживала
мальчика. Форму учитель получил по праву — как
стрелок и радист Военно-воздушных сил Красной армии.
Юрий восхищенно смотрел на него, слушал и учился.

По воспоминаниям Елены Александровны, Юра был хорошим
учеником — озорным, но честным. «Как все дети
в его возрасте, он иногда шалил, но когда мы спрашивали
ребят: „Кто это сделал?“ — Юра, если был виноват, всегда
отвечал: „Это я, я больше не буду“. И он был очень живой
и непоседливый. Надо сказать, что при этом он был очень
достойный и ответственный мальчик. Когда мы узнали
о его полете в космос, сразу вспомнили его замечательную
улыбку. Она у него осталась на всю жизнь. Та самая, еще
мальчишеская». Учительница вспоминала, как на несколько
дней посадила Юру впереди, чтобы в классе наблюдать
за ним, ведь он был не из тех мальчишек, которых можно
надолго оставлять без присмотра. Даже под носом у учительницы
ухитрялся проказничать. «Вместо парт столики,
а перед ними на двух чурбаках доска-скамейка. Мальчишки
иногда выдирали гвозди, которыми доска держалась на
чурбаках, и вдруг посреди урока — бух на пол! Тут уж не
обходилось без Юры Гагарина». Но Елена Александровна
не могла на него долго сердиться. Она вспоминает крошечную девочку по имени Анна, которую всегда отодвигали
куда-то в сторону, когда остальные ребята начинали рез
виться и скакать. Юра стал ее защищать, он провожал Анну
домой и нес ее ранец.

Только вот с музыкой получилась незадача. Он участвовал во всех видах самодеятельности. Инструменты
для оркестра школе подарил колхоз. Юра играл на трубе.
Он всегда гордо вышагивал впереди. Как вспоминает Зоя,
семейству Гагариных приходилось терпеть его упражнения, и особого удовольствия оно не получало. Он при
носил свою трубу домой и начинал заниматься. Наконец
отцу надоело. Как-то весной, в солнечный день, отец отправил его на улицу, сказав, что у него уже голова болит
от этого шума. Так что Юра начал заниматься на улице.
У Гагариных была корова, и она стала мычать. Получился
просто какой-то бесплатный концерт. Все хохотали как сумасшедшие.

Зоя с любовью вспоминает младшего брата. Он был такой неугомонный, рассказывает она, всегда был вожаком
в играх, застрельщиком и никому не хотел подчиняться.

Из школьных предметов Юрий больше всего любил
математику и физику, а кроме того, с азартом занимался
в кружке авиамоделирования, к большому смущению
Елены Александровны. Как-то раз они запустили модель из
окна, и она свалилась на прохожего. Тот разозлился и пришел в школу жаловаться. Все притихли, но тут Юра встал
и извинился. Видимо, уже тогда в нем возникло страстное
желание летать.

Валентин вспоминает, как его младший брат еще в шесть
лет приставал к нему и к отцу, требуя, чтобы они сооружали
ему маленькие планеры или деревянные игрушки с винтом,
приводимые в действие резинкой. Юрочка упорно канючил:
«Я буду героем, буду на самолете летать!» Самолеты
в небе над Клушином появлялись очень редко — во всяком
случае до начала войны. Случайные промельки воздушных
аппаратов наверняка производили на мальчика огромное
впечатление.

В шестнадцать лет Юрий уже стремился уйти из дома и зарабатывать
на жизнь самостоятельно. Он видел, как тяжело
живется родителям, и стремился как можно скорее получить
профессию, чтобы не сидеть у них на шее, рассказывает
Зоя. Сама она не хотела его отпускать, но он заявил,
что хочет продолжать учиться, и мать тоже хотела, чтобы он
учился. Юрий рвался поступить в Ленинградский институт
физкультуры. Он был в хорошей физической форме,
при небольшом росте — подвижный и с неплохой координацией
движений. Он считал, что мог бы стать гимнастом
или еще каким-то спортсменом. Валентин вспоминает, как
отец возражал против такого плана. Он говорил, что это не
работа. Может, это и тяжело физически, только занятие-то
глупое. Но Беспалов, учитель физики, настаивал, чтобы
родители отпустили Юру. Старший Гагарин надеялся, что
когда-нибудь его три сына будут плотничать вместе с ним…

Однако в ленинградских вузах мест не оказалось. Самым
подходящим из доступных вариантов стал Люберецкий
завод сельскохозяйственных машин, при котором
имелось ремесленное училище. Здесь Юрий мог освоить
достойную профессию — литейщика. Родственники с отцовской
стороны поспособствовали Юре с собеседованиями, рекомендациями, обустройством. В 1950 году его приняли учеником, и он поселился в Москве у дяди Савелия Ивановича, согласившегося на время приютить племянника.

В Люберцах Юрий Алексеевич Гагарин получил свою
первую взрослую форму — фуражку литейщика с эмблемой профсоюза, мешковатую гимнастерку из жесткой, как
картон, саржи с чересчур длинными рукавами, темные
штаны, такие же мешковатые, и широкий кожаный ремень
с большой латунной пряжкой. Посмотрев на себя в зеркало, он решил, что такой потешный наряд необходимо запечатлеть. Юра потратил последние оставшиеся рубли на то, чтобы сфотографироваться и отослать снимок домой.

Бригадиром Гагарина в Люберцах был Владимир Горинштейн,
угрюмый грузный человек с висячими усами,
бугристыми мышцами и язвительным языком, обжигающим
не хуже расплавленной стали, с которой он так любил
работать. «Привыкайте обращаться с огнем, — наставлял
он съежившихся от страха учеников. — Огонь силен,
вода сильнее огня, земля сильнее воды, но человек сильнее
всего!» Представьте себе этого гиганта с физиономией
моржа, скользящего по преисподней сталелитейного завода
и при этом изрыгающего на кучку безбородых юнцов,
только что из колхоза, словесную мешанину, состоящую
из крестьянской романтики и сталинской пропаганды…
«Мы его побаивались», — вспоминал Гагарин в интервью
1961 года.

Его первое задание: вставить стержни в крышки только
что собранных металлических опок. «Морж» приблизился,
чтобы посмотреть его работу. Стуча кулаками по лбу
и яростно бранясь, он показал, что Гагарин допустил кое
какие небольшие ошибки. В частности, вставил стержни
не тем концом. «На другой день дело пошло лучше», —
вспоминал Гагарин. Как он сам признавался, это для него
характерно: он не умел схватывать новое с первого раза.
Ему требовалось серьезно трудиться над заданием, снова
и снова оттачивая навыки. Много лет спустя бригадир Горинштейн
говорил в кратком интервью: «Юра показался
мне поначалу слишком хлипким, тщедушным. А вакансия
оставалась единственно в литейную группу, где дым, пыль,
огонь, тяжести… Вроде бы ему не по силам… Мне сейчас
трудно припомнить, почему я пренебрег всеми этими отрицательными
моментами и что заставило все-таки принять
Гагарина. Наверно, та целеустремленность, которой
он отличался всю последующую жизнь… Но был ли он
особенным? Нет. Просто работящим, живым, обаятельным».

В конце года Горинштейн написал Гагарину отличную
характеристику. Собственно, Юрий стал одним из всего
лишь четырех учеников, которых отобрали для учебы в недавно
построенном Саратовском индустриальном техникуме,
на берегу Волги. Здесь ему предстояло изучать секреты
тракторного производства.

Весной 1951 года Юрия и трех его счастливых товарищей
по Люберцам отправили в Саратов под предводительством
нового учителя — Тимофея Никифорова. Не
прошло и нескольких часов после их приезда, как Гагарин
увидел объявление: «Аэроклуб». «Вот так штука, братцы!
Вот бы куда поступить!» Его приятели рассмеялись, но
спустя несколько дней в клубе дали положительный ответ
на его заявление. К большому огорчению Гагарина, занятия
в Индустриальном техникуме не оставляли свободного
времени, и лишь спустя несколько недель он смог попасть
на аэродром клуба, располагавшийся в пригороде Саратова.

Купить книгу на Озоне

Звездная болезнь. Может ли космос лишить рассудка?

Глава из книги Мэри Роуч «Обратная сторона космонавтики»

О книге Мэри Роуч «Обратная сторона космонавтики»

На одной из шумных улиц Москвы, посреди небольшого газона
стоит пьедестал высотою с семиэтажное здание, а на пьедестале
— Юрий Гагарин. Уже издалека видно, что это он: высоко
поднятые руки, сомкнутые пальцы — настоящий супергерой.
Стоя у подножья памятника и глядя вверх, видишь только мужественную
грудь да кончик выступающего над ней носа. Я обратила
внимание на мужчину в темной футболке и с бутылкой
«пепси» в руке. Его голова была опущена, что я приняла за знак
уважения великому человеку, но потом заметила, что он просто
грыз ногти.

Кроме безусловной славы народа, полет Гагарина в 1961 стал
и невероятным психологическим достижением. Его задание
было простым, но ни в коем случае не легким: залезть в капсулу,
позволить выстрелить ею и в одиночку, в условиях огромной
опасности пересечь границу с космосом. Просто позволить
выбросить себя в бескислородную, смертельно опасную пустоту,
где прежде не ступала нога человека. Пролететь разок вокруг
Земли, а затем спуститься и рассказать остальным о своих ощущениях.

В то время советские ученые,
и НАСА строили всевозможные предположения о том, какими
должны быть психологические условия выхода в космос. Не помутится
ли рассудок астронавта при столкновении с «чернотой»,
как называли космос пилоты? Вот что говорил по этому поводу
психиатр Евгений Броды, выступая на Симпозиуме по космической
психиатрии в 1959 году: «Отделение от Земли со всей его
бессознательно символичной значимостью для человека… теоретически может привести — даже в случае очень серьезного
подхода к отбору и тренировке пилотов — к чему-то вроде приступа
шизофрении».

Были даже опасения, что Гагарин, лишившись рассудка, саботирует
исторически значимый полет. Опасения были настолько
серьезны, что до взлета капсулы «Восток» все ручное управление
в ней было заблокировано. А что если что-то пойдет не
так, связь оборвется, и пилоту придется взять управление в свои
руки? Ученые подумали и об этом: перед отлетом Гагарину передали
запечатанный конверт с секретной комбинацией разблокировки
панели управления.

Но ученых беспокоила не только опасность потери космонавтом
рассудка. Согласно опубликованным в журнале
«Авиационная медицина» (апрель 1957 г.) исследованиям, 35%
из 137 опрошенных пилотов признались, что испытывают странные
чувства в момент отрыва от земли, что почти всегда это
происходит во время одиночных полетов. «Мне тогда кажется,
что я теряю всякую связь с землей», — признался один из опрошенных.
Ввиду распространенности явления решено было дать
ему название: эффект отрыва. Большинство подверженных
этому феномену пилотов испытывали не панику, а эйфорию.
Только 18 из 137 опрошенных описали свои чувства как страх
или волнение. «Все кажется таким спокойным, будто ты оказался
в каком-то другом мире»; «Я чувствовал себя гигантом», «королем», — говорили большинство из них. А трое даже заявили,
что почувствовали себя ближе к богу. Пилот по имени Мэл Росс,
которому удалось установить несколько высотных рекордов на
экспериментальном самолете в конце 1950-х годов, дважды говорил
о пугающем чувстве «восторга, когда хотелось летать еще
и еще».

В том же году, когда вышла в свет эта статья, полковник Джо
Киттингер поднялся на 29-километровую высоту в закрытой
капсуле размером с телефонную будку, подвешенной к баллону
с гелием. Как только уровень кислорода упал до критически
малого, начальник Киттингера Дэвид Симонс приказал начинать снижение, на что Киттингер ответил на азбуке Морзе:
«Поднимись и забери меня сам». Позднее Киттингер говорил,
что это была просто шутка, но Симонс так не думал: на морзянке
шутить не очень-то легко. Позднее в своих мемуарах «Человек
в высоте» Симонс написал, как в тот самый момент решил, что
«с Киттингером случилось что-то странное и непонятное… что
его… охватило странное и необъяснимое чувство потери реальности
и что он упрямо готов лететь дальше и дальше, совсем не
задумываясь о последствиях».

Симонс сравнивал этот феномен со смертельно опасным
«глубинным опьянением». «Глубинное опьянение» — это физиологическое
состояние, при котором дайвера охватывает ощущение
умиротворения и неуязвимости. Обычно оно случается
на глубине больше 30 метров. У этого состояния есть и другие
названия вроде прозаического «азотного отравления» или так
называемого эффекта мартини (степень опьянения можно выразить
через соотношение: один бокал мартини на каждые
10 метров, начиная с двадцатого). Симонс даже сделал предположение,
что скоро в медицине появится еще один термин —
«высотное опьянение» для описания чувства эйфории, испытываемого
пилотами.

И его предположение сбылось, правда, НАСА выбрало название
попроще — «космическая эйфория». В своих мемуарах
Юджин Сернан писал: «Психиатры НАСА предупреждали, чтобы я не смотрел на вращающуюся внизу Землю, дабы не впасть
в состояние эйфории». Сернан должен был совершить третью
в истории «космическую прогулку», и у психиатров имелся повод
для беспокойства. Дело в том, что во время двух первых
«прогулок» космонавты не просто впадали в состояние странной
эйфории, но и напрочь отказывались возвращаться обратно
в капсулу. «Я чувствовал себя просто прекрасно, и мне совсем не
хотелось уходить оттуда, — вспоминал Алексей Леонов, первый
человек, который вышел в вакуум космоса, будучи привязанным
к капсуле „Восход“ в 1965 году. — Из-за так называемого психологического
барьера человеку должно быть невероятно сложно
противостоять космической бездне. А что касается меня, то я не
только не чувствовал никакого барьера, я вообще забыл, что такой
существует».

На четвертой минуте первой «космической прогулки» НАСА
астронавт «Джемини-4» Эд Уайт начал говорить о том, что «чувствует
себя на миллион долларов». Он все старался подобрать
слова, чтобы описать свои ощущения: «Я только что… это потрясающе…» Иногда записи переговоров астронавтов напоминают
разговоры больных на групповой встрече у психиатра. Вот
отрывок из беседы между Уайтом и его командиром Джеймсом
Макдивиттом, двух военных пилотов, после возвращения Уайта
с «прогулки»:

«УАЙТ: Джим, это самое естественное ощущение в мире.

МАКДИВИТТ: …Да уж, ты выглядишь так, будто вновь побывал
в животе у мамочки».

НАСА волновало не то, что его астронавты слегка «покайфуют», а то, что эйфория может взять верх над здравым рассудком.
На протяжении двадцати минут центр управления полетом безуспешно
пытался прорваться сквозь охватившую Уайта пелену
блаженства. Наконец Гасу Гриссому из ЦУПа удалось связаться
с Макдивиттом.

«ГРИССОМ: „Джемини-4“, возвращайтесь на борт!

МАКДИВИТТ: Они хотят, чтобы ты сейчас же возвращался
назад.

УАЙТ: Назад?

МАКДИВИТТ: Да.

ГРИССОМ: Подтверждаю приказ. Мы уже давно пытаемся
связаться с тобой.

УАЙТ: Понял, Земля. Позвольте только сделать еще несколько
снимков.

МАКДИВИТТ: Нет, назад. Давай уже.

УАЙТ: …Послушайте, вы ведь меня все равно затащить
внутрь не можете, ну ладно, уже иду».

Но он так и не приблизился к кораблю. Прошло две минуты.
Макдивитт уже начал умолять:

«МАКДИВИТТ: Забирайся же внутрь…

УАЙТ: Вообще-то сейчас я собираюсь сделать отличный
снимок.

МАКДИВИТТ: Не надо, возвращайся.

УАЙТ: Я фотографирую наш корабль.

МАКДИВИТТ: Эд, иди сюда!»

Прошла еще минута, прежде чем Уайт двинулся к шлюзу со
словами: «Это худший момент в моей жизни».

Космическим службам, по правде говоря, следовало беспокоиться
не столько о нежелании астронавтов возвращаться на корабль,
сколько о том, чтобы облегчить это возвращение. У Уайта
ушло двадцать пять минут на то, чтобы безопасно пройти на борт
через шлюз. Не легче ему становилось и от осознания того, что
в случае утечки кислорода или потери сознания Макдивитт должен
будет перерезать фал, а не, рискуя собственной жизнью, стараться
втащить его на борт.

Говорят, что Алексей Леонов во время своего возвращения
сбросил пять килограмм. Скафандр Леонова так раздулся, что
он не мог даже колени согнуть, поэтому вынужден был заходить
вперед головой, а не ногами, как он делал это на тренировках.
Пытаясь закрыть за собою люк, он застрял, и ему пришлось ослабить
давление в скафандре, чтобы попасть внутрь, а это практически
равно попытке самоубийства, почти то же самое, что быстрый
подъем для дайвера.

В архиве НАСА есть одна очень интересная запись времен
холодной войны, мол, перед полетом Леонову дали таблетку
с ядом на случай, если ему так и не удастся попасть на борт корабля,
а его коллега Павел Беляев в случае опасности должен
был «оставить Леонова на орбите». Смерть от цианида (самого
распространенного яда в таблетках) гораздо мучительнее, чем
смерть от недостатка кислорода (когда клетки мозга гибнут от
кислородного голодания, наступает эйфория, и все заканчивается
довольно быстро), так что второй вариант кажется предпочтительнее.
Но эксперт по космической психологии Джон Кларк не
верит в эту историю с таблеткой. Я написала Кларку в его офис
в Национальном институте космических биомедицинских исследований
относительно сомнительной возможности найти в костюме
астронавта место для таблетки, и он поспрашивал мнения
своих коллег. Его русские знакомые также опровергают слух
о том, что Беляеву было поручено застрелить Леонова, если тому
не удастся попасть на борт. Все дело в том, что Леонову и Беляеву
следовало совершить посадку на территории, где обитало множество
волков, так что пистолет прилагался к экипировке космонавтов
как необходимое средство выживания.

После истории с Эдом Уайтом случаи эйфории повторялись
довольно редко, и психиатры вскоре перестали волноваться по
этому поводу. У них появилась новая забота: головокружение
при РОК (работе в открытом космосе, «космической прогулке»).
Некоторых космонавтов буквально парализовало от страха при
взгляде на вертящуюся внизу Землю. Джерри Линенджер, астронавт
станции «Мир», писал в своих мемуарах об «ужасном, не
отпускающем» ощущении того, что ты «стремительно падаешь
на Землю… в десять или сто раз быстрее», чем прыгая с парашютом.
(С разницей, естественно, в том, что астронавт, в отличие от
парашютиста, падает на Землю по гигантской окружности и никогда
на нее не упадет.)

«Я сжал перила так сильно, что костяшки пальцев побелели,
— писал Линенджер об охватившей его агонии страха на
15-метровой выдвижной панели станции „Мир“. — Я изо всех сил
старался удержаться, чтобы не закрыть глаза и не закричать».
А однажды я даже слышал историю о том, как один астронавт,
уже выйдя из люка, неожиданно вернулся обратно и, не снимая
костюма, схватился за ноги своего товарища«.

Чарльз Оуман, специалист в области космической морской болезни
и головокружения из Национального института космических
биомедицинских исследований, отмечает, что головокружение
при работе в открытом космосе совсем не фобия, а естественная
реакция сознания на новую и пугающую реальность опасности
падения на огромной скорости в никуда. Но астронавты делиться
своими страхами не любят, а это только усугубляет проблему.

Перед тем как выйти на работу в открытый космос, астронавты
надевают свои костюмы и тщательно отрабатывают все движения
в огромном закрытом бассейне. Плавать в воде и в космосе
далеко не одно и то же, но для тренировок вполне годится. (На
дне этого бассейна даже лежат модели частей МКС, словно останки
затонувшего корабля.) Но никакие тренировки не научат избавляться
от головокружения. Они могут помочь лишь немного,
ведь в конечном счете нельзя искусственно создать ощущение
космического полета. Но если вам захочется хоть отдаленно понять,
на что это похоже, можете забраться на телеграфный столб
(обвязавшись предварительно чем-нибудь для страховки, естественно)
и попытаться удержать равновесие на кро-о-шечной
площадочке вверху, как это иногда вынуждены делать посетители
курсов по самосовершенствованию или стажеры телефонных
компаний. По словам Оумана, «последние теряют около трети
своих стажеров уже в течение первых недель».

Но сегодня все внимание психологов сосредоточено на Марсе.
Под «эффектом отрыва» понимают теперь не чувство эйфории,
а состояние, возникающее при потере Земли из поля зрения.

«За всю историю человечества людям не приходилось видеть
Мать-Землю и все, что с ней связано… бесследно исчезающими
в небесной бесконечности… Вполне вероятно, что
все это может породить ощущение необратимости потери
всякой связи с Землей. Такое состояние может сопровождаться
различными формами недостаточной адаптации индивида,
включая беспокойство, депрессии, суицидальные намеренья
и даже такие психотические симптомы, как галлюцинации
и иллюзии. В довершение ко всему, возможна полная или частичная
утрата обычных для жизни на Земле системы ценностей
и поведенческих норм».

Этот отрывок взят из книги «Космическая психология и психиатрия». Я прочитала его вслух космонавту Сергею Крикалёву.
Крикалёв некогда совершил шесть полетов, а сейчас руководителю
Центра подготовки космонавтов им. Юрия Гагарина
в Звездном городке (поселении в окрестностях Москвы, где живут
и работают сотрудники космических агентств и их семьи).

Крикалёв совсем не скептик, но слова его говорят об обратном:
«Психологи всегда что-то пишут». И в доказательство он
рассказал мне о том, что на заре эпохи поездов и железных дорог
возникло опасение, что люди, глядя на мелькающие мимо поля
и деревья, могут просто потерять рассудок. «И тогда психологи,
а не кто-либо другой настаивали на том, чтобы обнести железную
дорогу высокой оградой с обеих сторон, иначе пассажиры,
мол, будут сходить с ума».

Опасения, связанные с космосом, были всегда. И это не просто
страх (хотя астрофобия, боязнь космоса и звезд, действительно существует). Это, скорее, некое возбуждение, когнитивная
перегрузка. «Одна мысль о том, что в мире сто триллионов
галактик, настолько невыносима, — писал астронавт Джерри
Лайненджер, — что я стараюсь не думать об этом перед сном,
иначе просто не смогу заснуть с мыслью о существовании такого
величия». Похоже, он был взволнован, даже когда писал эти
строки.

Космонавт Виталий Жолобов рассказывал, как однажды,
наблюдая за звездой с борта космической станции «Салют-5»,
неожиданно для себя отметил, что космос — это «бездонная пропасть» и что понадобится не одна тысяча лет, чтобы добраться
до той звезды. «И это будет все еще не конец мира. Можно идти
дальше и дальше, и путешествию этому не будет конца. Думая
об этом, я ощутил, как по моей спине пробежала легкая дрожь».
Полет 1967 года, в котором он принимал участие, закончился
раньше запланированного срока по причине, как было написано
в одном из журналов по истории космонавтики, «психологических
и межличностных осложнений».

Жолобов живет на Украине, но моей предприимчивой переводчице
Лене удалось найти одного из его бывших товарищей по
команде Бориса Волынова. Волынову уже семьдесят пять, и живет
он в Звездном городке. Лена позвонила ему, чтобы договориться
о встрече. Разговор был недолгим. Вот и налицо «психологические
и межличностные осложнения».

«И зачем мне с ней разговаривать? — спросил Волынов. — 
Чтобы она продала побольше книг и заработала кучу денег? Она
же просто использует меня как дойную корову».

«Ну, тогда прошу прощения за беспокойство», — ответила
Лена.

После минуты раздумий Волынов сказал: «Позвоните мне,
когда доберетесь».

Наш космонавт ходил за покупками, и мы договорились
встретиться с ним в ресторане, расположенном как раз над продовольственным
магазином Звездного городка, где он выбирал
гостинцы для внуков. Сидя за столиком на веранде ресторана,
можно увидеть ряд высоко вздымающихся жилых домов и учебных
помещений. Звездный городок сам по себе очень небольшой.
Здесь есть больница, школы, банк, но нет никаких дорог.
Здания соединяют тротуары из разбитого асфальта и вытоптанные
посреди цветущих полей и сосново-березовых лесов дорожки.
На пункте паспортного контроля пахнет супом. В фойе и двориках
можно увидеть прекрасные, возведенные еще в советские
времена скульптуры, мозаики на космическую тему и фрески на
стенах. Мне все это кажется очень милым, хотя многие американские
астронавты, которые тренируются здесь перед возвращением
с МКС в капсуле «Союз», со мной не согласны. Ведь то,
что некогда было просто милым, находится сегодня уже в сильно
обветшалом состоянии. Ступени лестниц местами стерты и обиты.
От стен магазина кусками, словно скорлупа, отваливается
штукатурка. Еще в музее, когда я вышла в туалет, за мной неожиданно
побежала одна сотрудница, размахивая рулоном розовой
туалетной бумаги. В туалете, как оказалось, даже было некуда ее
повесить.

За оградой дворика ресторана я заметила Волынова. Это
был широкоплечий мужчина с удивительно густыми волосами.
Он двигался совсем не как семидесятипятилетний старик,
а широкими шагами, слегка наклонившись вперед (возможно,
из-за сумки). На нем были надеты медали (по завершении
полета космонавтам давали звание Героя Советского Союза).
Позднее я узнала, что Волынова сняли с его первого задания,
когда выяснилось, что его мать была еврейкой. И хотя он тренировался
бок о бок с Гагариным, летать ему до 1969 года не
разрешали.

Волынов заказал чай с лимоном. Лена сообщила ему о том,
что я интересуюсь событиями, произошедшими некогда на
«Салюте-5», и тем, почему он и Желобов вернулись на Землю
раньше срока.

«Произошла авария, — начал рассказ Волынов. — Пропало
все электричество. Не было света, ничего не работало: ни моторы, ни насосы. Мы на темной стороне орбиты, из иллюминатора
тоже света не поступало. Невесомость. Даже не знали, где
пол, а где потолок, а может, это вообще была стена. Свежего
кислорода не приходило, так что мы могли рассчитывать только
на имеющийся в корабле воздух. С Землей мы связаться не
могли. От ужаса просто волосы на голове стояли. Мы понятия
не имели, что делать. Наконец мы добрались до радиопередатчика
и связались с Землей, а они нам сказали… — Волынов
засмеялся, — они нам посоветовали открыть книгу с инструкциями
на такой-то и такой-то странице. Естественно, толку
от этого было мало. Нам все же удалось устранить поломку,
но не при помощи книги, а работая собственными головами
и руками. Понадобилось на это полтора часа. После этого
случая Виталий с трудом мог заснуть. Его постоянно мучили
ужасные головные боли, стресс. Мы съели все таблетки, что
у нас только были. На Земле очень волновались за Жолобова
и приказали нам спускаться». Волынов говорил, что он и сам
проработал 36 часов без сна, готовя посадочный модуль к отправке.
Можно сказать, что для Жолобова это был своего рода
«отрыв».

Чуть позднее в тот же день мы прогуливались в сосновом
бору с Ростиславом Богдашевским, который работает психологом
в Звездном городке вот уже 47 лет. Многое из того, что он
говорил, было чересчур абстрактно и туманно. Мои записи пестрят
фразами вроде «самоорганизация динамических структур
межличностных отношений в человеческом социуме».
Но в том, что касалось ситуации с Волыновым и Жолобовым,
Богдашевский довольно конкретен: «Они были просто вымотаны
работой. Человеческий организм устроен таким образом,
что ему необходимы и напряжение и отдых, и работа и сон.
Этот ритм и является условием жизни. Кто из нас может работать
72 часа без остановки? Вот поэтому они и чувствовали себя
так плохо».

Ни Волынов, ни Богдашевский не сказали и слова о межличностных
осложнениях на борту «Салюта-5». Даже если что-то
и произошло, опасность близкой смерти сплотила этих мужчин
навеки. Волынов вспоминает момент со спасательным вертолетом:
«Виталий услышал его первым. Он сказал мне: «Знаешь,
Боря, есть родственники по крови, а есть люди, которые становятся
родными тебе из-за вещей, которые вы делаете вместе.
Теперь ты ближе мне, чем брат или сестра. Приземлились. Мы
живы. Наша награда — это жизнь».

Когда Волынов узнал, что мы были в музее Звездного городка,
он сказал, что со своего последнего задания возвращался
на корабле «Союз», практически идентичном тому, что можно
увидеть в музее. «Думаю, я бы еще мог полететь», — сказал он.
Я попыталась представить себе Волынова в деловом костюме,
старающегося устроиться в корабле поудобнее.

Спускаемый аппарат космического корабля «Союз-5», на
котором он летал, из-за сильных повреждений в музее не выставлен.
В свое время он не отделился от остального «Союза»
правильно, начала вертеться, выскочил из атмосферы и вновь
вошел в нее. Волынов говорит, что прыгал там, как шарик от
пинг-понга. Дело в том, что только одна часть капсулы была покрыта
огнеупорным материалом, так что снаружи она вся обуглилась,
и внутри жарило, как в печке. Резина вокруг люка тоже
начала плавиться. «Можно даже было видеть шарики», — добавил
Волынов.

«Шарики?» — удивленно спросила я.

Лена уточнила и перевела дальше: «Это как когда запекаешь
картошку на открытом огне». — «Пена?» — «Пузырьки». — 
«А, волдыри!» — «Да, да. Волдыри».

Волынов подождал, пока мы разберемся. «Вот мой корабль
и выглядел как эта самая картошка. Шумело, как в поезде, —
продолжал он рассказ. — Я думал, что пол вот-вот провалится
под моими ногами, а у меня даже не было скафандра (он бы там
не поместился). И тогда я подумал: «Вот он. Конец». Если бы
капсула чудесным образом не отделилась и ее положение не стабилизировалось,
Волынов бы наверняка погиб.

«Когда прибыл вертолет, я спросил, не поседел ли я». Первые
космонавты понимали, что сами отвечают за свои жизни, и здоровая
психика отнюдь не была главной их заботой. Слишком уж
много имелось других.

Герой Советского Союза достал из кармана расческу, поднял,
словно дирижер, руки и провел расческой по великолепным волосам,
которые теперь уже действительно белые. Затем он наклонился,
чтобы взять пакет с продуктами, и сказал: «Ну, мне
пора. Меня ждут».

Купить книгу на Озоне