Всеволод Бенигсен. ВИТЧ

Отрывок из романа

Максим сидел на дорогом кожаном диване и смотрел телевизор. Точнее, это был домашний кинотеатр — огромная плазменная панель, стеклянный шкафчик с DVD-дисками и несколько аудиоколонок, расставленных-развешенных по всему периметру гостиной. Что он смотрит, он и сам не очень понимал — кажется, какой-то сериал. В полутемной комнате световые блики плясали по застывшему лицу Максима, как отблески горящего камина. Слева от него, подобрав под себя ноги, сидела женщина. В руках у нее был глянцевый журнал. Казалось, она была очень увлечена чтением. Или, скорее, разглядыванием картинок и фотографий. По правую руку сидела девочка. Она держала книжку с комиксами и пакет с чипсами. У ног Максима лежал большой лохматый пес. Он лежал, уткнувшись черным носом в ярко-красную пластмассовую миску с фирменным собачьим кормом. Максим небрежно провел кончиком языка по верхним зубам, цыкнул, достал сигарету и невозмутимо закурил. Сделав очередную затяжку, огляделся в поисках пепельницы, но, не найдя ее, постучал указательным пальцем по сигарете, сбрасывая пепел прямо в мягкий ворс огромного белоснежного ковра. Женщина ничего не сказала. Девочка тоже. Собака тем более промолчала. Никто даже не повернул голову. «Как умерли», — подумал Максим и снова затянулся сигаретой. Только сейчас он заметил, что откуда-то издалека, словно из другого измерения, доносится вой охранной сигнализации. Сначала Максим не обращал на него никакого внимания, но звук этот неумолимо рос, ширился и наконец впился безжалостным сверлом в висок.

«Что это?» — удивленно подумал Максим, морщась от разрывающего мозг звука. Дернулся и… проснулся.

Он лежал в своей московской квартире. Была глубокая ночь. По темному потолку бродили блики от фар проезжающих за окном машин. Где-то на улице выла вклинившаяся в сон автомобильная сигнализация. Максим включил ночник и болезненно прищурился от электрического света. Спать уже не хотелось. Настенные часы показывали четверть третьего. Только сейчас он увидел, что лежит на кровати в одежде. Он вспомнил, что где-то в районе девяти прилег, чтобы немного вздремнуть. «Немного» превратилось в пять часов. Максим зевнул и сразу почувствовал неприятный запах изо рта. Решительно скинул ноги на пол и потер ладонями лицо, соскребая остатки сна. Этот сон приходил к нему уже не в первый раз. Смысл его был неясен. Единственное, что он ощущал, — это невыносимую искусственность «семейной идиллии». И в обстановке, и в женщине, и в девочке, и даже в собаке. Но разгадать ее не мог. Всегда просыпался с бьющимся сердцем и неровным дыханием.

Максим почесал левую ногу, встал и прошлепал к столу. В сером стекле выключенного компьютерного монитора отразилось его усталое лицо. Максим с тоской подумал, что старость подкралась незаметно. В общей сложности она кралась пятьдесят пять лет. Фактически начиная с самого рождения. Можно даже сказать, не успел новорожденный Максим вследствие чувствительного шлепка акушерки издать свой первый крик, как старость начала свое поступательное движение. Сначала она пряталась за взрослением, потом за возмужанием, наконец скинула маску и показала свое истинное лицо. Максим был далек от глупых эвфемизмов типа «самый расцвет сил». После пятидесяти это не зрелость, это начало старости, и нечего тут хорохориться.

При этом Максим совершенно не ощущал своего возраста. Да и выглядел он лет на десять моложе (спасибо генам). Но организм все чаще давал сбой, и, когда в пятьдесят три года шарахнул первый инфаркт, стало совсем не до смеха. Оказалось, что сердце у Максима изношено. Это его не столько испугало, сколько удивило. Оно у него никогда не болело. Не кололо, не ныло, не прихватывало, не тянуло. А тут бац — и он вроде как… инвалид? Сразу куча вещей оказалась под запретом. Острое, соленое, жареное, кислое. Ну и алкоголь с табаком. Хорошо хоть секс разрешили. Видимо, в качестве утешительного приза. Правда, после развода с женой у него не было ни одного романа, так что утешение было небольшое. Завязать с курением Максим так и не смог. Старался только уменьшать дозу. Дошел до десяти сигарет в день. На том и замер. А от алкоголя отказался совсем. Тут и врач был непреклонен: хотите умереть — вперед с песней. Но ни с песней, ни без песни умирать Максиму почему-то не хотелось. Никакое опьянение того не стоило.

Он еще раз посмотрел на свое серое отражение в мониторе, вздохнул и включил компьютер. Вспыхнувший голубым светом экран вмиг уничтожил пятидесятипятилетнее лицо. Стало гораздо спокойнее.

Максим прошаркал на кухню, чтобы сделать себе кофе, — впереди была ночь работы. Он подрабатывал тем, что редактировал чужие сценарии. Занятие было не из приятных, учитывая, что 99 процентов всех сценариев были запредельным графоманским чтивом, кишащим орфографическими и стилистическими ошибками. Не далее как вчера он читал чей-то сценарий про каких-то олигархов, которые тайно распродают Родину. У одного фамилия была Березуцкий, у другого — Ходоркович. Это было бы еще и ничего, если бы не фразы типа «У Игоря от этих слов кусок в горло начинает не лезть» или «Колени его ног сильно оттопырены» и так далее. Были и просто дурацкие логические ляпы типа «В тихом летнем ночном небе вдруг раздается гром, затем вспыхивает молния».

Максим пошарил глазами по кухне в поисках банки с кофе, но в таком бардаке это было сделать непросто. Чертыхнувшись, включил чайник и вернулся в кабинет. Раскрыл очередной сценарий и прочел начало. «Небольшой уральский городок в Сибири». Читать дальше сразу расхотелось. Он уже собрался зайти в Интернет и проверить почту, как спасительным голосом с неба раздался звонок телефона.

В такое позднее время это мог быть лишь Толя Комаров, старый знакомый Максима по какой-то кинофестивальной тусовке. Начинающий сорокапятилетний кинорежиссер.

Начинал он очень успешно, ибо четко знал, что от него требуют, и соответствовал этим требованиям без малейших угрызений совести.

Максим взял трубку и услышал знакомый голос.

— Максим, это Толя. Привет. Не спишь?

— Вообще-то четверть третьего. На тот случай, если ты потерял часы и звонишь, чтобы узнать точное время.

Сарказм Максима булькнул и пошел ко дну незамеченным — Толик пропускал все шутки Максима мимо ушей, упрямо идя к цели разговора и слыша только себя.

— Слушай, ты чем сейчас занят?

— В данный момент читаю сценарий, — с неприязнью покосился на стопку распечатанных текстов Максим.

— Отлично. Завтра время есть?

«Зачем было спрашивать, чем я занимаюсь сейчас, если речь идет о завтра?» — подумал Максим. Впрочем, он давно привык к извилистой логики приятеля.

— А в чем дело?

— Есть, короче, один человечек, мой приятель хороший, в общем, мой бывший одноклассник. У него солидный журнал… Литературно-историческое обозрение. «Лист» называется. Или что-то типа того. Не слышал?

— Да мало ли их развелось, — пожал плечами Максим.

— Нет, это ты зря. Неплохой журнал. Без сисек-писек. Но дело не в журнале. Тем более что я его не читал. Суть в том, что есть госзаказ на издание книги о советских писателях третьего-четвертого эшелона. Я сразу про тебя вспомнил.

— Ну спасибо, — хмыкнул Максим.

— Да не о тебе лично речь! А о том самиздатовском диссидентском альманахе… как там его…

— «Метрополь»?

— Да какой в жопу «Метрополь»! Реально диссидентский… блин, ну ты мне сам рассказывал…

— А-а… «Глагол».

— Вот-вот. Блин, голова совсем дырявая стала. Они же все уехали, так? Вот было бы хорошо, если б ты рассказал об этом журнале. Расспросил бы этих людей. Вживую или по телефону. Восстановил детали, так скать, этапы большого пути. Он очень хочет вернуть, как говорится, эту часть нашего прошлого. Считает, что молодежи просто необходимо знать историю, но не может никого найти. А ты для него просто кладезь.

— Клад, видимо. Кладезь бывает кладезем чего-то.

— Ты не выебывайся. Ты просто скажи, нравится тебе идея или нет?

— Ну нравится, — вяло ответил Максим, который знал, что все эти «проекты», как правило, сходят на нет с такой же скоростью, с какой возникают. За его плечами были десятки таких «инициатив», которые никуда не приводили.

— Ты ведь многих знал?

— Знал многих… Вот только где теперь искать этих многих? Я ведь не поддерживаю ни с кем никаких отношений. На то они и эмигранты, что их теперь ищи-свищи.

— Слушай, там деньги реально хорошие заплатят. Кроме того, это серьезный контракт. Будет твоя книга — твоя, и только твоя. Все лучше, чем ночами чужое говно редактировать. Ты же мечтал вернуться в литературу.

— Я тебе говорю про объективные трудности, а ты продолжаешь меня уговаривать.

— Ну, трудности… трудности везде. Короче, я этому человеку дал твой телефон. Он сам позвонит. Вы с ним поговорите и все обсудите. Человек он забавный — с легким криминальным прошлым.

— Да уж куда забавнее.

— Ну, с кем не бывает, — обиделся за одноклассника Толик.

— Со мной, например, — хмыкнул Максим.

— Э-э, от сумы да тюрьмы… В общем, ты не против, чтобы он тебе позвонил?

— Ты дал ему мой телефон, а теперь спрашиваешь, не против ли я? А что если бы я был против?

— Но ты же не против.

— Да, Толик, с логикой у тебя всегда было зашибись. Ну ладно. Пусть звонит.

Максим собрался положить трубку, но спохватился.

— Эй! Алло! А зачем ты меня про завтра спрашивал?

— Блин! Хорошо, что напомнил, — обрадовался Толик. — Я же с фильмом запускаюсь. У меня завтра что-то типа кастинга. Ты ведь когда-то на актерском учился?

— Было дело.

— Слушай, будь другом. У меня, понимаешь, глаз совершенно замылился. Ходят какие-то мальчики-девочки из театральных вузов. Как однояйцевые близнецы. А на меня уже спонсоры давят. Давай, говорят, запускайся. Приди завтра. Я больше никого не могу застать. Глянь свежим взглядом, а?

— Но ведь я даже сценария не читал!

— Да ты просто талант оцени! А фактуру я и сам выберу.

— Ладно, — согласился Максим скрепя сердце — после предложения с книгой отказываться было неудобно.

— Заметано, старик. 14.00 на проходной ГИТИСа. Жду.

Максим повесил трубку и пошел на кухню. Банку с кофе так и не нашел. Сделал себе просто крепкий чай. Вернулся и уселся за компьютер. Через десять минут телефон снова зазвонил.

— Ну? — лениво спросил Максим в трубку, уверенный, что это снова Толик.

На том конце что-то зашуршало.

— Я с Максимом Терещенко говорю? — раздался незнакомый мужской голос.

— Да, — растерялся Максим.

— Это по поводу книги. Вам только что звонил Толя Комаров. Я не разбудил?

— А-а… Да нет… Я просто как-то не ожидал, что вы так быстро перезвоните.

— Ну а что время зря терять? Тем более я сейчас в Толиной квартире.

— Да? — удивился Максим. — А Толя где?

— И Толя здесь.

— А что ж он вам просто трубку не передал?

— Он сказал, что это будет неудобно. Мол, надо немного выждать, чтобы у человека было время подумать.

— Узнаю Толика.

— Так вы согласны?

— Я, конечно, могу попробовать, но… трудности с материалом. Я ни с кем из «Глагола» после эмиграции не виделся. Даже не общался.

— Это плохо, — грустно сказал голос. — А кого вы знали?

— Да многих. Купермана, Файзуллина, Авдеева… А с Блюменцвейгом так просто на одном курсе в литинституте учился.

— Ого, — заметно повеселел голос. — Это круто меняет дело. Значит, даже с Блюменцвейгом учились?

— Ну да. Мы даже играли в одной баскетбольной команде. Как-то раз выступали против сборной МАИ и…

— Толя, надеюсь, сказал, сколько мы заплатим? — перебил ностальгические воспоминания голос.

— Да… то есть нет. А сколько?

— Пятнадцать тысяч.

— Рублей?

— Да ну что вы! — фыркнул голос. — Долларов, конечно. Аванс — пять тысяч. Вас эта сумма устраивает?

— Более чем.

— Тогда я на вас рассчитываю. Это ведь очень интересная тема. Диссидентская культура, ее разрушительная сила, развалившая Советский Союз и приведшая народ к свободе и демократии. Все в таком вот дискурсе. Вы же многих знали. Найдите их. Порассуждайте вообще на тему малоизвестной литературы того времени. Ну и так далее. Я вас не ограничиваю в выборе имен. Только без знаменитостей. Ну только если вскользь.

— Хорошо, — сказал Максим. — Я готов попробовать. Только все же… можно один вопрос.

— Конечно.

— Неужели это кого-то сейчас интересует?

— Уверен. Иначе бы не было заказа.

— Какого заказа?

— Сверху.

— Сверху? — удивленно протянул Максим, недоумевая, кого наверху мог заинтересовать «Глагол» и писатели третьего эшелона.

— А вы хотели, чтобы снизу? В общем, у меня есть ваш мобильный. Я с вами свяжусь. Спасибо. Удачи.

— До свиданья… А как вас зовут?

Но в трубке уже раздались короткие гудки.

Максим отложил телефон, закурил и задумался.

«Глагол»… Ха! Антисоветский самиздат конца семидесятых. После которого полетело много голов. Большинство, как водится, полетело в Израиль. Но где их теперь искать? Где искать все эти романы, повести, рассказы, стихи? Да и сам «Глагол» был отпечатан в количестве ста экземпляров, и у Максима его не было. Прошло-то… бог мой! — тридцать пять лет. А кто там участвовал-то?

Максим уставился куда-то в пространство и стал вспоминать. Из тех, кто участвовал в составлении «Глагола», он лично знал только Купермана, Авдеева и Файзуллина. Лучше всех он знал Блюменцвейга, с которым приятельствовал еще со времен учебы в институте. Все глагольцы оказались под колпаком у КГБ и довольно быстро вылетели из России. Вылетели рейсом Москва — Мюнхен. Естественно, с билетами в один конец. Максим, кстати, был одним из тех, кто провожал всю эту шумную ватагу в Шереметьево. Что удивительно, с тех пор он никого из них не видел. Хотя сам позже тоже эмигрировал.

«А ведь и вправду, любопытно было бы их найти», — подумал Максим и отхлебнул чай из чашки.

Купить книгу на Озоне

Слава богу, все приснилось

  • Алексей Евдокимов. Слава богу, не убили: роман. М.: ПРОЗАиК, 2010. — 448 стр.

Писателя Евдокимова отличают два качества: бешеный динамизм сюжета и лютая ненависть к любой власти (структуре, системе). Ненависть застит глаза, заставляет сгущать краски, валить весь мусор в одну корзину и создавать нечто жизнеподобное, но абсолютно невероятное, что-то среднее между сайтом compromat.ru, каким-нибудь желтейшим таблоидом, художественным миром Юлии Латыниной (конечно, только в «критической» его части) и «Грузом-200» Балабанова.

Российская жизнь, по Евдокимову, устроена примерно следующим образом.

Страной правят неназванные Серьезные Силовики, которые получают доход от серого экспорта и отмывают деньги через грязные банки. Посредниками между банкирами и силовиками выступают странные «переходные» личности — например, генералы ГРУ, ведущие гламурный образ жизни. Чиновники всех ведомств и сотрудники всех банков продажны и бессовестны до последней степени, они постоянно подставляют друг друга. Любой босс может в любой момент заказать своего самого преданного сотрудника, и разговоры о том, что «наш своих не выдает» — миф, блеф и чушь. Кроме того, они торгуют любыми базами данных и нюхают «вынутый из нигерийских задниц полуторасотдолларовый кокс».

Силовые структуры — это преступные организации, укомплектованные садистами. Следователи прокуратуры в сговоре с милицейскими операми пытают невиновных с целью выбить признание в совершении тяжких преступлений (то есть с 1937 года ничего качественно не изменилось). Каждый мент, прокурор или эфэсбешник просто в силу своей принадлежности к силовикам заслуживает пожизненного заключения.

Гастарбайтеры живут в условиях рабства куда более тяжелого, чем крепостное право. Кроме них, в стране никто не работает. В провинции длятся «лихие девяностые».

А вокруг кишат пираньи: банды скинхедов и просто гопников, риэлторы, саблезубые девки, авантюристы всех мастей. Все они только ждут момента, чтобы обглодать лоха до костей: избить до полусмерти, отобрать все, что можно отобрать, а потом кинуть на дороге под колеса проезжающего транспорта.

А просвета нет никакого. За правду гонят с телевидения, журналисты продажны и малограмотны, пишут «порехмахир», либералы только пиарятся, имитируя сопротивление, и даже издательства занижают цифры продаж, чтобы поменьше платить авторам роялти.

И никто нигде никогда не защищен.

Как при Сталине. Как при Иване Грозном. Как при Рюрике.

Пишутся такие романы, разумеется, не на основе личного опыта, а в результате долгого «собирания материала» по компромат-сайтам, и по прочтении остается такое чувство, будто ты сам на этих сайтах просидел не меньше суток. Но тем не менее книга цепляет — прежде всего за счет сюжета.

Сюжет у Евдокимова, повторяю, всегда мастерски выстроен и бешено динамичен. Поэтому при первом прочтении книга захватывает, тащит за собой, и вопросы типа «а разве так бывает?» просто не успевают всплыть на поверхность сознания. Но если не спеша пролистать текст по второму разу, то всплывут как миленькие.

Да, бывают невероятные карьерные взлеты — но дешевые воронежские проститутки не становятся юристами московских банков, и усть-ордынские шлюхи не выходят в помощницы председателей думских комитетов. Да, есть лихие авантюристы, но никто не позволит какому-то дяденьке с Кавказа много лет выдавать себя за генерал-лейтенанта ГРУ, посредника между силовиками и банкирами, даже если у дяденьки есть розовый (sic!) «хаммер» и «беретта» — точь-в-точь такая, как у Бонда. И, кстати, если облыжно обвинить лауреата премии «Национальный бестселлер» (таков главный герой романа) в убийстве и пытками заставить его написать признание, то за такого лауреата обязательно вступится общественность.

В общем, изображенный мир — несомненно, гипербола. Что-то вроде «Каменной бабы» И. Бояшова, но без всякой игры, преувеличение нам пытаются выдать за реальность.

Герой тоже не совсем убедителен. С одной стороны, Кирилл Балдаев, как и все (гаррос)-евдокимовские герои — это воплощенная ненависть к системе (можно вспомнить «голово[ломку]», «Серую слизь», «Фактор фуры», «Ноль-ноль»). Но с другой, он же — совершенно невинная жертва, агнец. Всякий встречный хочет его убить — и пытается убить, и почти убивает, а сам он — почти дословно цитируется Булгаков про Иешуа — никогда никому не сделал ни малейшего зла. Это противоречие между словом и поступками приводит к любопытным компромиссам: например, Балдаеву-Иешуа нельзя пырнуть следователя-садиста ножом (пропадет сочувствие к «жертве»), но очень хочется, и тогда он подсовывает нож женщине, которую насилует следователь, а та уже успешно кастрирует фашиста. В результате не веришь ни в ненависть, ни в святость. Правда, все подобные противоречия в финале снимаются удивительным изображением страдающего тела: гонимый миром герой постепенно превращается в сплошной сгусток боли, и на пронзительной ноте звучит катарсический финал: «Слава богу, не убили!»

Что касается уровня идей, то тут все гораздо хуже, чем с сюжетом. Истины, к которым приходит главный герой-писатель, могут удивить только своей банальностью. Повторяется на разные лады мысль о том, что у гламурных личностей нет своей личности, все внешнее, все статус, а внутри пустота (вот открыл!). Другая истина открывается по мере погружения в тюремно-лагерный мир: на воле гораздо хуже, чем в тюрьме, потому что в тюрьме есть понятия — примитивная форма самоорганизации, а на воле никаких правил нет. «Никаких правил нет» — это конечная истина всего романа. Справедливости ради надо заметить, что идеи у Евдокимова не выходят из образа: какими бы банальными они ни были, добыты они всегда кровью.

Наконец, надо сказать о языке. Формообразующая фигура речи у Евдокимова — эллипс. И повествователь, и герои все время не договаривают до конца, пропускают какие-то «и так понятные» слова и смыслы. Эллипс создает иллюзию принадлежности говорящего к кругу понимающих. Что понимают эти понимающие — блатные и гламурные распонятки или вышеупомянутые идеи — оказывается даже и не важно: главное, что создается иллюзия живой разговорной речи. Это интересный эффект, и он наряду с сюжетом — сильное место автора. Правда, при этом в романе, как и в предыдущих книгах А. Евдокимова, живая разговорная речь — одна на всех. Все герои говорят одинаково: что шлюхи, что менты, что бандиты, что богатеи, что чиновники, что сам Балдаев. Говорят они на особом языке ненависти начала XXI века, который через сто лет, я уверен, будут изучать по Евдокимову. Вот краткий словарь языка писателя, он же «силуэт» романа, и на этом закончим: вафлобан, вы(на)езд, гадильник, гибдун, гламур-торчок, грач, гумза, гыча, ебалайка, жухло, зеброхуй, калдырь, маркоташки, марцефелка, мочалочье рыльце, мудофиль, мудятел, нюрло рихтануть, обдристыш, обкурок, органавт, отморозь, отсосайка, парантроп, пердильник, попсюк, простодырка, сурло, ужопище, узкопленочный поганый ебосос, упыхтыш, усерыш, хачеватый, хуерга, штрафная ряха ящиком.

Андрей Степанов

Неосознанный выбор: парадокс Коби Брайанта

Вступление к книге Гарри Беквита «Без раздумий»

О книге Гарри Беквита «Без раздумий»

В феврале 2009 года журнал Sports Illustrated обратился
к игрокам Национальной баскетбольной ассоциации с вопросом,
на который заранее знал ответ: «Когда исход игры
зависит от одного-единственного мяча, кому бы вы отдали
решающий бросок?»

Для любого баскетбольного болельщика было очевидно: конечно,
Коби Брайанту — доблестному ветерану и звездному атакующему
защитнику прославленной команды «Лос-Анджелес
лейкерс». Однако попадание получилось не стопроцентным:
среди игроков Брайанта выбрали лишь 76 человек из 100. Второе
место поделили Чонси Биллапс из «Денвер наггетс», Пол
Пирс из «Бостон селтикс» и Леброн Джеймс из «Кливленд кавальерс» — каждому из них досталось по 3% голосов.

Болельщики, равно как и коллеги Брайанта по НБА, из года
в год смотрят по спортивному каналу нарезку из матчей и раз
за разом наблюдают, как Брайант забрасывает в корзину победные
мячи. В «провальный», как говорят болельщики, момент
по каменному лицу Брайанта сразу видно, что на его пути
лучше не становиться. Неудивительно, что и болельщики,
и игроки говорят о нем: «Коби — настоящий мужик!»

Поэтому в результате опроса никто не сомневался. Коби
получил в 25 раз больше голосов, чем каждый из разделивших
второе место. Загвоздка лишь в том, что выбор оказался
в корне неверным.

Подтверждение можно найти на сайте http://82games.com,
где c сезона 2003–2004 годов отслеживаются все решающие
броски. Согласно нехитрым подсчетам, в период с сезона 2003—
2004 до проведения опроса Sports Illustrated Брайант забросил
14 решающих мячей. Цифра довольно внушительная — более
двух бросков за сезон, однако не рекордная. Есть еще трое,
которым удалось забросить и больше, — например, Джеймсу,
который выдал 17.

Однако ошибка выбора не в том, что на счету Коби не так
уж много мячей. Забросить-то он их забросил. Но, как выяснилось,
промахивается он куда виртуознее, чем забрасывает.
На его счету 42 промаха, а это 75% всех его решающих бросков!

Для наглядности сравните результативность бросков
Брайанта с результативностью Кармело Энтони — форварда-невелички
ростом 2 метра из «Денвер наггетс». Коби Брайант
в переломные моменты выглядит как зверь. А Энтони как зверь
играет. В сезоне 2008–2009 у него было 56,5% попаданий, сделанных
в решающие моменты — в последние пять минут матча
или в дополнительное время, когда перевес составляет не более
пяти очков, — а у Брайанта лишь 45,7%.

По трехочковым у Энтони результативность еще выше — 58,5%
против 40% у Брайанта. А как у Энтони обстоят дела с попаданиями
на последних 24 секундах? Кармело и тут делает Брайанта
одной левой: у него 48,1%, а у Коби почти в два раза меньше — 25%.

Вопреки всем сложившимся у игроков НБА представлениям,
Коби Брайант на деле далек от того кудесника, каким он выглядит
на экране. По результативности в решающие моменты
он уступает даже среднему игроку: показатели в НБА для решающих
мячей составляют в среднем 29,8%. Если бы он дотягивал
хотя бы до среднего уровня, на счету «Лейкерс» были бы две дополнительные
победы. А обладай Коби точностью попаданий
Энтони в решающие минуты, он принес бы «Лейкерс» целых
23 дополнительные победы — около трех в год.

Получается, что в результате опроса игроки сделали наихудший
выбор? На момент опроса несколько игроков НБА уже
совершили как минимум половину решающих бросков за сезон,
а Трэвис Аутло из «Портленд трейл блейзерс» — целых
шесть из семи.

Интересно, можно ли было ошибиться в выборе еще сильнее?

Да, можно.

Можно было выбрать игрока, у которого на 37 решающих
бросков приходится лишь шесть попаданий. Жалкие 16,2%,
худший результат в лиге. Он уж точно последний из баскетболистов
НБА, кому доверили бы вытягивать игру. Не выбирайте
его ни в коем случае, ни за что и никогда. Отдайте мяч кому-нибудь
другому. Если некому — попытайтесь забросить сами.

Кто же этот неудачник? Оказывается, Чонси Биллапс — тот
самый, что идет в опросе вторым после Коби Брайанта.

Как же вышло, что баскетболисты НБА, играющие от зари
до зари, проводящие по 82 регулярные встречи в сезон и плюс
к этому плей-оффы, несмотря на весь свой гигантский опыт,
так позорно ошиблись в выборе? Ответ очевиден. Игроки —
такие же люди, как мы с вами.

Мы легко усваиваем механизмы быстрого принятия решений
— психологи называют их эвристикой. Усваиваем и используем
по необходимости, ведь нам некогда раздумывать
над каждым случаем. А одним из самых распространенных
механизмов является стереотипность мышления: чем старше,
тем умнее; бухгалтеры — хорошие аналитики; крупные животные
неповоротливы… Игроки НБА пошли проторенным путем:
они отвечали не задумываясь.

Давайте разберемся, как именно это происходит.

Вспомним еще раз характеристику, данную Брайанту в самом
начале: доблестный ветеран и звездный атакующий защитник
из прославленной команды «Лос-Анджелес лейкерс». Годы
оглушительного успеха (по числу выигранных чемпионатов
НБА их опережает только «Бостон селтикс»), выигрышное положение
на втором по величие секторе рынка СМИ — понятно,
что «Лейкерс» мелькает на телеэкранах куда чаще, чем любая
другая команда. Телепродюсеры прекрасно понимают,
что ни у Кармело Энтони в Денвере, ни у Аутло в Портленде
не наберется достаточной зрительской аудитории, поэтому нет
смысла отдавать им эфирное время. Другое дело — Нью-Йорк,
Чикаго и Лос-Анджелес. Поэтому на одно появление по федеральному
каналу «Наггетс», где играет Энтони, приходится
пять появлений «Лейкерс», где играет Брайант.

В результате Брайант оказывается самым примелькавшимся
из профессиональных баскетболистов, самым узнаваемым. А мы,
люди, как будет видно из многочисленных дальнейших примеров,
склонны выбирать прежде всего знакомое, привычное.

Немало способствует узнаванию и то, что Коби — ветеран.
На момент опроса Брайант играл в НБА уже 13-й сезон — он
пришел в ассоциацию в 1996 году, сразу после средней школы.
У Энтони и Джеймса к этому времени за плечами было лишь
пять с половиной сезонов — желторотики по сравнению с Брайантом.
Понятно, у кого узнаваемость выше.

Кроме того, само слово «ветеран» связано у нас с определенными
стереотипными представлениями. Мы считаем,
что спортсмены-ветераны «крутые», зачастую они «прошли
огонь и воду». У ветеранов с годами должна выработаться закалка,
позволяющая выдержать напряжение последних минут
игры, и какие-то особые приемы, с помощью которых удается
беспроигрышно укладывать мяч в корзину. А значит, для решающего
броска мы выбираем ветерана — например, Коби
Брайанта с 13-летним стажем.

Или с 12-летним. Если не подходит Коби, возьмем Чонси
Биллапса — того самого мазилу, которому игроки НБА тоже
были готовы доверить решающий бросок.

На этом факторы, обеспечившие выбор в пользу Брайанта,
не заканчиваются. В баскетбольной команде пять игроков,
и у каждого своя особая роль.

Это, во-первых, центровые — как правило, ростом около 2 м
10 см. Они ловко подбирают непопавшие мячи и укладывают
их в корзину с близкого расстояния. В дальних бросках от них
толку мало — прежде всего потому, что глупо отрабатывать
броски с шести метров, если можно оттачивать умение положить
мяч в кольцо прямо из-под корзины.

Значит, центрового мы на решающий бросок не берем.
Не его амплуа.

Еще в баскетбольной команде имеются два форварда. Один
посильнее и помощнее — тяжелый форвард. Другой помельче
и пошустрее — легкий форвард.

Остаются еще двое. Защитники. Первый отвечает за прорывы,
атаки, поэтому его называют разыгрывающим защитником.

Итак, мы перебрали четверых игроков, и непохоже, чтобы
кто-то из них годился на решающий бросок. Центровые мажут
на дальних, крупногабаритным не хватит изящества, малогабаритным
— роста, а разыгрывающие обычно проводят атаки,
но не могут похвастаться точностью бросков.

К счастью, в команде есть еще один игрок. И его задача заключается
как раз в том, чтобы забрасывать, нередко с дальнего
края площадки, отвлекая на себя оборону. Это атакующий защитник. Как вы помните или догадались, именно в этом амплуа
выступает Коби Брайант.

Кому еще доверить решающий мяч, как не специалисту
по дальним броскам? Тем более 12-кратному участнику матчей
«всех звезд»? Разумеется, лучшей кандидатуры не найти
во всей лиге.

Но среди факторов, обусловивших выбор опрошенных
игроков, был и еще один, который влияет на всех нас. Деньги.
Мы привыкли связывать цену с качеством — чем выше цена,
тем выше должно быть и качество. Заработок Брайанта
в «Лейкерс» за 2009 год составил 23 034 375 долларов — выше
(23 329 561 долларов) только у Трейси Макгрейди из «Хьюстон
рокет», но тот на момент проведения опроса уже три месяца
не играл из-за травмы.

И наконец, последнее слагаемое успеха Брайанта — его лицо.
Оно прекрасно. В ежегодном рейтинге журнала People «50 самых
красивых людей» Брайант появлялся дважды. Правда,
внешность, как мы еще увидим, зачастую бывает обманчива.
Но мы склонны приписывать красивым людям ум, порядочность,
эмоциональную уравновешенность — то есть красавцы
в наших глазах превосходят обладателей заурядной внешности
по всем статьям. При прочих равных мы бы предпочли именно
красавцу доверить любое дело — будь то презентация, посадка
самолета в Миннеаполисе или решающий бросок.

Надо сказать, что многие американцы реагируют на эти объяснения
типично американской отговоркой про «ложь, наглую
ложь и статистику». Жалкие 25% попаданий Брайанта в решающие
моменты для них не в счет: «Цифрами жонглировать —
дело не хитрое. Статистикой можно доказать что угодно».

А вот и нет.

Статистикой можно доказать далеко не все. Нельзя доказать,
что 95 километров в час на спидометре безопаснее, чем 60;
нельзя доказать, что декабрь в Нью-Йорке теплее, чем август;
нельзя доказать, что Коби Брайант — лучшая кандидатура
на вытягивание матча решающим броском (разве что выбор
делается исключительно между ним и Чонси Биллапсом).

Однако статистика наглядно демонстрирует, что мы ежедневно
принимаем бездумные решения так же, как игроки НБА в нашем примере. Почему? Первая причина — стереотипное
мышление. А вторая кроется глубоко внутри нас. За последние
пять лет мне довелось дважды присутствовать при принятии
стратегически важных решений в компаниях из первой сотни
рейтинга журнала Fortune. В первом случае подбирали исполнителя
на масштабный заказ, во втором — искали новый инвестиционный
банк. В обоих случаях ответственные за принятие
решений постарались собрать всю необходимую информацию,
однако почему-то затруднялись вынести окончательный
вердикт. Чего-то не хватало. Тогда они нанесли неожиданный
визит в офис наиболее вероятного претендента, разведали обстановку
изнутри, присмотрелись, и по возвращении выбор
был сделан. Как они прокомментировали свое решение?

«Показалось, что так будет правильно».

Так оно всегда и бывает. Когда логика не помогает, мы решаем
на уровне ощущений, иногда за считаные секунды —
а потом подгоняем факты под принятое решение. На какие же
именно ощущения мы полагаемся при выборе?

В этой книге, напомню, мы рассмотрим факторы из трех
основных областей, влияющих на наши ощущения. Это наше
детство, наша американская культура и наши глаза. Вот к ним,
этим областям, а также к самым интересным примерам, которые
мне удалось накопить, давайте сейчас и обратимся.

Купить книгу на сайте издательства

Рядом с ним Джон Майер — жалкий дилетант

Глава из романа Лорен Вайсбергер «Прошлой ночью в „Шато Мармон“»

О книге Лорен Вайсбергер «Прошлой ночью в „Шато Мармон“»

— Куда нас привезли? — недовольно бурчала Брук,
выйдя из такси и оглядывая темный пустынный переулок
в западном Челси. Черные ботфорты, купленные на распродаже, упорно сползали с бедер.

— В сердце района галерей, Брук. «Авеню» и «1-ОУК»
буквально за углом.

— А что такое «Авеню» и «1-ОУК»?
Нола только головой покачала:

— Ну, хоть выглядишь прилично. Джулиан будет гордиться такой красавицей женой.

Брук понимала, что подруга старается ее приободрить. Сегодня как раз Нола выглядела сногсшибательно.
Она затолкала жакет от костюма и скромные лодочки в
огромную сумку от Луи Вюиттона, надев массивное ожерелье из множества цепочек и туфли от Лабутено на непомерно высоких каблуках, нечто среднее между ботильонами и босоножками. На любой другой подобные аксессуары выглядели бы вульгарной дешевкой, ведь их
дополняли алая помада, телесного цвета сетчатые колготы и черный кружевной бюстгальтер, просвечивавший
под топом, но Нола выглядела одновременно игриво и
авангардно. Юбка-карандаш от дорогого костюма, уместного в самой консервативной деловой обстановке на
Уолл-стрит, подчеркивала круглые ягодицы и идеальные
ноги хозяйки. Будь это не Нола, а какая-нибудь другая
девушка, Брук возненавидела бы ее всей душой.

Она сверилась с блэкберри.

— Между Десятой и Одиннадцатой. Стало быть, мы
на месте. Ну и куда дальше идти?

Из темного угла метнулась тень, и Брук взвизгнула.

— Спокойно! Она тебя боится больше, чем ты ее. — 
Нола отмахнулась от крысы, сверкнув броским, «вечерним» кольцом.

Брук поспешила перейти улицу: дома с четными номерами очень кстати находились на противоположной
стороне.

— Тебе легко говорить — ты можешь проткнуть ее
насквозь одним ударом каблука, а я беззащитна в этих
сваливающихся ботфортах!

Нола, смеясь, грациозно посеменила за Брук.

— По-моему, нам сюда, — сказала она, указывая на
единственный дом, который не казался заброшенным.

По короткой лестнице они спустились к глухой, без
стекол, двери в подвал. Джулиан объяснял, что презентации такого рода не проводятся в каком-то раз и навсегда выбранном месте- музыкальный шоубиз всегда подыскивает трендовый клуб или галерею, чтобы вызвать
слухи и обеспечить рекламу, и все равно Брук ожидала
увидеть подобие паба «У Джо». А это что? Ни очереди на улице, ни объявления о вечернем выступлении над входом. Не было даже недовольной девицы с клипбордом,
требующей, чтобы все отступили назад, не напирали и
ожидали приглашения.

Брук не могла избавиться от некоторой тревоги, пока
не потянула на себя тяжелую, как в склепе, дверь, очутившись в теплом коконе полутьмы, приглушенного смеха и отчетливого, хотя и слабого, запаха марихуаны. Зал
был размером с большую гостиную, а стены, диваны и
даже барная стойка в углу были обтянуты ворсистым бордовым бархатом. Единственная лампа, водруженная на
пианино, мягко освещала пустой круглый табурет. Сотни крошечных огоньков свечей множились, отражаясь в
зеркальных столешницах и потолке, создавая неожиданно
чувственную обстановку в стиле восьмидесятых.

Собравшиеся выглядели так, словно их неожиданно
выдернули с коктейльной вечеринки у бассейна в Санта-Барбаре и чудесным образом перенесли в Нью-Йорк.
Человек пятьдесят, в основном все молодые и красивые,
расхаживали по зальчику, потягивая напитки со льдом
из низких бокалов и выпуская клубы сигаретного дыма
длинными томными струями. Почти все мужчины были
в джинсах, а те немногие, кто не успел сменить строгие
костюмы, сняли галстуки и расстегнули воротнички рубашек. Из женщин почти никто не надел шпильки и маленькие коктейльные платья, ставшие своеобразной манхэттенской униформой- все пришли в туниках с красивым
рисунком, звенящих серьгах с подвесками и джинсах настолько облегающих, что Брук с трудом удержалась от
желания немедленно снять и спрятать свое черное платье-свитер. Некоторые повязали хипповые хайратники,
распустив роскошные волосы до самой талии. Никто не
выглядел скованным или напряженным, как бывает на
Манхэттене, отчего волнение Брук мгновенно усилилось.

Такой обстановки и такой публики на выступлениях
Джулиана еще не было. Кто эти люди, и почему все до
единого выглядят в тысячу раз лучше, чем она?

— Выдыхай, выдыхай, — шепнула Нола ей на ухо.

— Если уж я нервничаю, каково Джулиану?

— Не нагнетай. Пошли, возьмем себе чего-нибудь выпить. — Нола отбросила назад светлую прядь и протянула руку, но не успели они сделать и шага, как Брук услышала знакомый голос.

— Красное, белое или что-то покрепче? — спросил
Трент, возникая рядом как по волшебству. Он был одним из немногих гостей, одетых в костюмы, и, казалось,
ощущал неловкость, впервые за много дней выбравшись
из больничных стен.

— Привет! — обняла его Брук. — Нолу ты, конечно,
помнишь?

— Еще бы, — улыбнулся Трент, целуя Нолу в щеку.

Что-то в его тоне говорило: «Конечно, я тебя помню, ты
же ушла тогда с моим другом, и парень еще долго был
под впечатлением от твоей изобретательности в постели», — но он был слишком скромен, чтобы шутить на эту
тему даже спустя несколько лет.
Впрочем, Нола излишней скромностью не страдала.

— Как там Лиэм? Так классно с ним было! — сказала
она, широко улыбаясь. — Очень, очень классно.

Они с Трентом многозначительно переглянулись и
засмеялись.

— Так, ладно, Трент, поздравляю с помолвкой, — вмешалась Брук. — Когда познакомишь с невестой? — Она
не решилась произнести имя Ферн, боясь рассмеяться.
Ну кто догадался назвать девочку Папоротником?

— Мы почти никуда не ходим вместе, кроме работы.
Видимо, вы встретитесь только на нашей свадьбе.

Бармен помахал Тренту, который вопросительно повернулся к девушкам.

— Красное, — сказали они хором и стали смотреть,
как бармен наливает три бокала калифорнийского каберне. Трент галантно подал бокалы дамам, осушил свой двумя жадными глотками и робко обратился к Брук:

— Я мало тусуюсь.

Нола извинилась и отправилась кружить по залу.
Брук улыбнулась Тренту:

— Расскажи же о ней. Когда свадьба?

— Да что рассказывать… Ферн из Теннесси, семья
очень большая, праздновать будем в доме ее родителей.
Свадьба в феврале.

— О, да у вас все на мази? Ну что ж, поздравляю!

— Пожениться — единственный способ видеться где-нибудь, кроме больницы.

— Значит, семья из двух гастроэнтерологов?

— Ну да, получается, так. Но меня больше интересует обследование и диагностика — ты не представляешь,
какое оборудование сейчас делают! — а Ферн привлекают патологии брюшной полости и болезнь Крона. — 
Трент замолчал на секунду, размышляя над сказанным,
и расплылся в улыбке: — Отличная девушка. Вот увидишь, вы поладите.

— Привет, старина! — Подошедший Джулиан хлопнул Трента по спине. — Конечно, поладим, она же будет
твоей женой. С ума сойти! — Джулиан подался вперед и
страстно поцеловал Брук в губы. Она ощутила приятнейший вкус, вроде мятного шоколада. Когда муж оказался
рядом, ей сразу стало спокойнее.

Трент засмеялся:

— С ума сойти, что мой кузен свободной профессии
женат уже пять лет! Это тоже неслабо.

В такие вечера Брук особенно гордилась, что она —
жена Джулиана. Он был в своем привычном образе, не
изменившемся за несколько лет: белая футболка, джинсы «Ливайс» и вязаная шапчонка. Самый заурядный вид,
но для Брук не было ничего сексуальнее. Шапочка была
фирменной фишкой Джулиана, самой специфической и
узнаваемой чертой его сценического облика, но Брук знала: дело не только в этом. В прошлом году Джулиан жутко расстроился, заметив маленькую плешь на макушке,
где волосы давно начали редеть. Брук уверяла мужа —
это практически незаметно, но тот ничего не желал слушать. Строго говоря, за шесть лет лысинка действительно увеличилась, но Брук не желала этого признавать.

Никто, видя соблазнительные темные кудри, выбивавшиеся из-под шапочки, не подозревал, что Джулиан
прикрывает лысеющую маковку, а в глазах Брук это лишь
добавляло мужу привлекательности, делая его немного беззащитным и уязвимым. Она втайне гордилась, что единственная видит Джулиана без шапки, когда дома он стягивает ее и встряхивает кудрями. Скажи Брук кто-нибудь
раньше, что в этом она будет видеть нечто сексуальное, она
только посмеялась бы, а между тем так и вышло.

— Волнуешься? — спросила Брук, вглядываясь в лицо
мужа и силясь понять, что у него на душе.

Всю неделю Джулиан почти не ел и не спал, а сегодня
днем его даже вырвало от волнения, но стоило Брук заговорить об этом, как он тут же уходил в себя. Она хотела сопровождать его на презентацию, но он настоял, чтобы она поехала с Нолой — ему требовалось кое-что обсудить с Лео, приехать пораньше и проверить, все ли
готово. Видимо, все шло как надо.

— Я готов, — решительно кивнул он. — Чувствую
себя отлично.

Брук поцеловала мужа в щеку, зная, что он измотан
нервотрепкой, и гордясь его самообладанием.

— Выглядишь ты хорошо — именно готовым. Собранным. Ты произведешь фурор.

— Думаешь? — Он отпил сладкой содовой. Брук заметила, что костяшки его пальцев побелели. Джулиану
страшно хотелось выпить чего-то покрепче, но он никогда не пил перед выступлением.

— Любимый, когда садишься за пианино, ты думаешь
только о музыке. Сегодняшний вечер ничем не отличается
от выступления в «Никс». Ты помни, публика тебя любит.
Просто будь собой, и здесь тебя тоже примут на ура.

— Да-да, слушай ее, — подхватил незнакомый мужской голос.

Обернувшись, Брук увидела потрясающего красавца,
такие редко попадались ей на жизненном пути. Незнакомец был выше Брук не менее чем на шесть дюймов,
отчего она сразу почувствовала себя хрупкой и тоненькой. Она в тысячный раз пожалела, что Джулиан не такой высокий, как этот мужчина, но тут же запретила себе
об этом думать: может, и Джулиан мечтает о жене с фигурой Нолы! Незнакомец обнял Брук за плечи и на миг
прижал к себе. Она вдохнула запах его одеколона — резкий, но тонкий и явно дорогой — и покраснела.

— Вы, должно быть, жена Джулиана, — сказал он, целуя ее в макушку, интимно и равнодушно одновременно. Голос отнюдь не был низким, как можно было ожидать от человека такого роста и сложения.

— Лео, познакомься с Брук, — представил их друг
другу Джулиан. — Брук, это Лео, мой новый суперменеджер.

Мимо прошла роскошная азиатка- Лео подмигнул
красавице. Где носит Нолу? Нужно обязательно предупредить ее заранее и повторять почаще, что на Лео охота
запрещена. Задача обещала быть сложной — Лео как раз
в ее вкусе. Вечерняя рубашка неожиданного розового
цвета была расстегнута чуть ниже, чем обычно решаются мужчины, и оттеняла красивый загар — достаточно
темный, но без намека на солярий или аэрозоль. Пояс брюк
сидел на бедрах, сами брюки были по-европейски узкими.
При таком ансамбле обычно ожидаешь увидеть приглаженные назад и закрепленные гелем волосы, но темные густые завитки Лео падали на глаза. Единственный недостаток, который у него имелся, по мнению Брук, — шрам,
рассекавший надвое правую бровь маленькой четкой
линией, но это ему даже шло, устраняя впечатление излишней ухоженности и неестественного совершенства.
И еще в нем не было ни унции лишнего жира.

— Здравствуйте, Лео, — сказала Брук. — Джулиан
много о вас рассказывал…

Лео не слушал, он повернулся к Джулиану:

— Я только что узнал, ты выступаешь последним. Первый пошел, второй пошел, а потом ты. — Говоря, Лео пристально смотрел куда-то за плечо Джулиана.

— Это хорошо или плохо? — вежливо осведомилась
Брук. Джулиан уже говорил ей, что музыканты, которые
должны выступать на сегодняшней презентации, ему не
соперники. В числе заявленных исполнителей были, например, «Эр энд би» — группа, которую называли новыми
«Бойз 2 Мен», и татуированная с ног до головы исполнительница в стиле кантри, с косами и в платье с оборками.
Лео смотрел в зал. Проследив за его взглядом, Брук
увидела, что он разглядывает Нолу, вернее, ее обтянутые юбкой ягодицы, и решила пригрозить подруге изгнанием и даже чем-то похуже, если та хоть близко к Лео
подойдет.

Суперменеджер кашлянул и отпил виски.

— Крутая девица. Не то чтобы я готов запасть на нее,
но она вызывает интерес. По-моему…

Его прервали голоса, затянувшие короткую гармонию
а капелла. В зале не было сцены, лишь пустой пятачок
возле пианино, и сейчас там стояли, наклонившись к
микрофону, четверо молодых афроамериканцев. Несколько мгновений казалось, что это действительно хорошая соул-группа, но когда трое исполнителей отступили назад, солист начал монотонно бубнить о своем
детстве на Гаити. Собравшиеся с интересом внимали.

— Слушай, Джулиан, — сказал Лео, — забудь, где ты,
зачем ты здесь, и просто делай свое дело.

Джулиан решительно кивнул и даже топнул ногой:

— Понял.

Лео показал на дальний угол комнаты:

— Пошли готовиться.

Брук приподнялась на мысочки и поцеловала Джулиана в губы. Стиснув ему руку, она сказала:

— Я буду здесь все время, но ты о нас не думай. Закрой глаза и выступай на разрыв аорты.
Он с благодарностью взглянул на жену, но не нашелся с ответом и исчез с Лео. Не успела Брук допить бокал,
как один из представителей «Сони», занимающейся поисками новых талантов, объявил в микрофон выступление Джулиана.

Брук осмотрелась в поисках Нолы — та весело болтала у бара с молодыми людьми. Хорошо, хоть Трент рядом. Брук прошла к бархатному диванчику, куда он жестом предложил ей присесть. Она села на краешек и нервно собрала волосы. Судорожно копаясь в сумке, она
никак не могла найти заколку.

— Держи, — сказала красавица азиатка, которой несколько минут назад подмигнул Лео. Она стянула коричневую резинку с запястья и протянула Брук. — У меня
их сто штук.

Брук замялась на секунду, не зная, как поступить. Девушка улыбнулась:

— Бери, не стесняйся. Я сама терпеть не могу, когда
волосы лезут в глаза. Но если бы у меня были такие волосы, я бы их никогда не собирала.

— Спасибо. — Брук проворно соорудила конский хвост.
Она хотела сказать что-то еще, вроде того, что она никому не пожелает быть рыжей, но тут Джулиан сел за инструмент, и она услышала, как дрогнул его голос, когда
он благодарил собравшихся за оказанную честь.

Азиатка отпила из своей бутылки пива и спросила:

— Ты его уже слышала?

Брук кивнула, мысленно взмолившись, чтобы девушка замолчала. Больше всего ее сейчас волновало, расслышал ли кто-то еще в зале чуть заметную детонацию в голосе Джулиана.

— Потому что если нет, то это что-то. Самый сексуальный певец, которого я видела.

Это замечание отвлекло Брук настолько, что она повернулась к азиатке:

— Что?!

— Ну да, Джулиан Олтер, — подтвердила та, указав
на пианиста. — Я слышала его пару раз на разных тусовках. Он кое-где выступает регулярно. Должна сказать,
он обалденно хорош. Рядом с ним Джон Майер просто
любитель.

Джулиан заиграл «Ушедшему», трогательную песню
о мальчике, потерявшем старшего брата, и Брук поймала на себе взгляд Трента: во всем зале, кроме нее, только
он знал историю создания этой песни. Джулиан был един-
ственным ребенком у родителей, но Брук знала, что он
часто думает о старшем брате, который умер во сне младенцем. Олтеры никогда не говорили о Джеймсе, но Джулиан пережил период болезненной одержимости неотступной мыслью — каким бы мог вырасти брат и как пошла бы его собственная жизнь, будь у него старший брат.

Пальцы пианиста коснулись клавиш, и в зале зазвучали первые аккорды, постепенно усиливаясь мощным
крещендо. Охваченная ревнивым беспокойством, Брук
теперь могла думать только об азиатке, сидевшей сзади.
Она готова была дать ей пощечину и обнять в одно и то
же время. Ей претили восторги экзотической красавицы по поводу сексуальности Джулиана — за годы брака
Брук так и не привыкла к восторженным поклонницам
мужа, а такие честные и откровенные признания вообще были большой редкостью.

— Вы так считаете? — спросила Брук, вдруг остро пожелав, чтобы собеседница повторила свои слова.

— Безусловно. Я сто раз говорила о нем своему боссу, но «Сони» все-таки заполучили его раньше. — Азиатка
замолчала, потому что Джулиан заиграл громче. Когда он
откинул голову и запел нарочито нескладный, эмоциональный припев, ее взгляд стал совсем знойным. Брук досадливо подумала — восторг мешает девице рассмотреть обручальное кольцо на пальце Джулиана.
Брук отвернулась и стала слушать, еле сдерживаясь,
чтобы не начать подпевать. Она знала песню наизусть.

Говорят, Техас — земля обетованная.
Глотая дорожную пыль, становишься мужчиной.
Ослепший, подавленный, одинокий в любви,
С руками в шрамах и надломленной душой.

Он был мечтой своей матери, но стал горсткой праха,
Мой брат, твоя рука выскользнула из моей,
Как параллельные линии, мы не пересечемся.
Я пою для ушедшего, я пою для ушедшего.

Женщина сидит в комнате одна,
Одна в тихом доме, как в могиле.
А мужчина пересчитывает бриллианты в своей короне.
Но не измерить в фунтах потерянную драгоценность.

Он был мечтой своей матери, но стал горсткой праха,
Мой брат, твоя рука выскользнула из моей,
Как параллельные линии, мы не пересечемся.
Я пою для ушедшего, я пою для ушедшего.

Мне снятся голоса за дверью,
Я помню, как говорили — ты больше не придешь.
Ты не поверишь, как стало тихо.
В опустевшем сердце поселилось горе.

Он был мечтой своей матери, но стал горсткой праха,
Мой брат, твоя рука выскользнула из моей,
Как параллельные линии, мы не пересечемся.
Я пою для ушедшего, я пою для ушедшего.

Джулиан закончил песню под аплодисменты — искренние, бурные — и без паузы начал следующую. Он
поймал свой ритм- волнение, неуверенность исчезли, остался лишь знакомый блеск выступившего пота на руках и лице и сосредоточенно сведенные брови. Так всегда было, когда он пел баллады, над которыми работал
месяцы, а то и годы. Сверкнула молнией вторая песня,
началась и закончилась третья, и не успела Брук опомниться, а зрители уже восторженно кричали, требуя исполнить что-то на бис. Джулиан казался довольным и
несколько растерянным — он получил четкие инструкции спеть три песни за отведенные двенадцать минут, но,
видимо, получив добро от кого-то за несуществующими
кулисами, улыбнулся, кивнул и заиграл одну из самых
ярких своих композиций. Аудитория буквально взревела от удовольствия.

Когда Джулиан встал, оттолкнул табурет и сдержанно поклонился, атмосфера в зале заметно изменилась.

Шумное одобрение, хлопки и свистки уступили место
ощущению сопричастности чему-то важному. Брук, которую со всех сторон обступили фанатки Джулиана, встала,
и тут же рядом возник Лео. Он с явным нежеланием поздоровался с азиаткой, назвав ее по имени — Юми, но та лишь
смерила его взглядом и отошла прочь. Не успела Брук над
этим поразмыслить, как Лео слишком крепко схватил ее за
руку и притянул так близко, что на долю секунды ей показалось — он хочет ее поцеловать.

— Готовься, Брук. Готовься к сумасшедшей гонке. Сегодня только старт, а впереди — продолжение: настоящее безумие.

Купить книгу на Озоне

Патти Смит. Просто дети. Коллекция рецензий

Интервью Светланы Силаковой

Блог издательства «Corpus»

На вопрос о секрете отвечать не возьмусь: думаю, он в книге между строк, и «что такое счастье, каждый поймет по-своему». Зато процитирую железную отмазку одного музыканта: «Я же панк. Я должен быть непредсказуем!» в ответ на «Зачем вы берете ордена?». Патти — панк, и никто ей не запретит рассказывать только о хорошем (на самом деле — не только, но доминирует именно позитив). В книге ни о ком не сказано дурного слова, и это — позиция.

Анна Наринская

«Коммерсантъ-Weekend»

Они как будто бы делят ту эпоху пополам. Патти Смит воплощает собой ее взбалмошную духовность (иногда вполне сомнительную, вроде любимой ее мысли о том, что Артюр Рембо, Дилан Томас, Джим Моррисон и Лу Рид — поэты в одинаковом смысле слова), но всегда привлекательную, а Роберт Мэпплторп — ее великолепное тщеславие, сделавшее возможным окончательное превращение самолюбования в искусство.

Виктор Незехин

Газета.ru

Характер отношений Патти и Роберта невозможно описать в двух словах — собственно, об этом ею и написана целая книжка с первой до последней страницы. Если пытаться перевести их в систему привычных координат, получится плоско и путано: друзья, любовники, партнеры, сожители, участники творческого союза, антагонисты, брат и сестра, мать и сын, музыкант и продюсер, художник и муза. Лучше уж как в заглавии — «просто дети».

Нина Иванова

TimeOut Москва

Можно (хотя вряд ли) не знать, кто такие Дженис Джоплин, Джими Хендрикс, Уильям Берроуз, Аллен Гинзберг или Роберт Мэпплторп. Но даже если вам удалось сохранить такую удивительную целомудренность и все самые важные события культуры ХХ века прошли мимо вас, даже в этом случае вы не сможете закрыть почти 400-страничный том, не дочитав его до конца. Видимо, как раз за это в 2010 году «Просто дети» получили американскую Национальную книжную премию. За то, что история одной необычайно странной жизни рассказана так, как будто это жизнь самая обычная.

Нина Асташкина

be-in.ru

Полученная награда — бронзовая статуэтка в виде свернутой рукописи словно наглядно иллюстрирует слова Патти о том, что технический прогресс не должен становиться препятствием к чтению бумажных книг. Равно как реальная жизнь (роман «Просто дети» победил в номинации «Документальная проза») не может помешать реконструкции утраченного мифа.

Марта Кетро. Магички (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Марты Кетро «Магички»

Она сошла с поезда в предрассветные сумерки, но на перроне кипела и булькала круглосуточная жизнь: встречающие бежали к
нужным вагонам и замирали у дверей с несколько
преувеличенной радостью на лицах, а приезжающие
вываливались к ним с высокой подножки и выглядели немного добычей. Те, кого никто не встретил,
некоторое время вертели головами в поисках перехода, а потом решительно волокли багаж к лестнице. Приливную волну народа рассекали постоянные
обитатели платформы: бабушки с картонками
«квартира», похожие на разбойников носильщики с
тележками, дядьки положительного вида в чистейших светлых теннисках, бормочущие «такси-такси-такси». От себя-дневных они отличались немного
механической целеустремлённостью: брели сквозь
встречный поток, адресуя свои предложения куда-то в пространство, поверх голов, в серое безоблачное небо, к темнеющим на горизонте горам и не
вставшему, но уже явно проснувшемуся солнцу.

Ольга вспомнила ощущение от экосистемы московского вокзала — там все вроде бы метались без
цели, но на самом деле хаос пронизывали острые
взгляды наблюдателей: нищие, торговцы, жулики
нескольких сортов, милиция — они были незаметны, пропуская косяки рыбок через широкую сеть, и
лишь изредка совершали короткие резкие движения,
вылавливали своё и снова затаивались. В юности, в
последний школьный год, когда Ольге удавалось
сбегать от маминого присмотра на Арбат, она видела нечто похожее. Праздная, ежесекундно меняющаяся масса людей создавала впечатление карнавальной суеты, но если провести на этой улице несколько недель, перезнакомиться с лоточниками и
прочими жучками, станет заметно, как много там
«своих» и как мало случайных происшествий. Спецы в штатском невидимо контролировали «незаконные валютные операции» между туристами и матрёшечниками, наблюдали за пушерами и карманниками, но всерьёз к ним в руки попадал только тот,
кто должен был попасться по столь же неявным, но
чётким законам. Стоило немного выпить, и Ольга
начинала ощущать сродство с братками и сестрёнками, которые «держат Арбат» и всегда готовы помочь «нашей девчонке», если обидит кто чужой. Но
она также помнила, как впервые на трезвую голову
ощутила холод от цепких глаз, как поняла, что самая свободная в этом городе улица существует в системе столь жесткой, что лучше бы девочкам держаться от неё подальше и не попадать в сферу
взрослых интересов. В уютной кафешке, где только
свои, её подобрал в высшей степени свой парень
Миша, которого она раньше не видела, но его знали и Наташка, и Гай, и Дрон — короче, «все наши». Гуляли по переулкам, пили тёплый амаретто из
хрустальной бутылки и закусывали удивительными
батончиками «Марс», а потом зашли в огромную
коммуналку, которую ребята — тоже, конечно,
свои — только что расселили и собирались продавать. И там, на узкой скрипучей кровати, Ольга
впервые в жизни получила по печени, и как-то очень
быстро всё поняла, и стерпела этого Мишу с татуированными ступнями, тихо молясь, чтобы потом не
позвал остальных и просто отпустил. Он отпустил,
и она примчалась в ту кафешку, растрёпанная, с размазанной помадой руби роуз, а Наташка, Гай и
Дрон ни о чём не спросили, просто придвинули ей
тяжелый табурет — и она опять всё поняла. А в
третий раз она всё поняла, когда всё-таки пошла к
доброму и взрослому дяде Серёже, который выслушал, покивал и сказал: «Хочешь — накажем. Только с пацанами, которые сделают, расплачиваться тем
же самым придётся». После этого Ольга на Арбате больше не появлялась, обходила десятой дорогой
и его, и Калининский, и Гоголя́ на всякий случай.
Закончила школу, поступила в университет, уехала,
вернулась и забыла всё, кроме липкого страха перед
ареалами городских хищников.

Но на крымском вокзале ничего похожего не
чувствовалось, то ли природа не располагала, то ли
в шестом часу утра все опасные люди спали. Ольга огляделась без малейшего беспокойства — куда
ехать, она не знала, её обещали встретить, а значит, надо просто подождать. Действительно, к ней
буквально через минуту подошла девушка и, улыбаясь, показала её, Олину, фотографию, скачанную
из интернета и распечатанную на принтере:

— Мадам Лисец? — фамилия досталась от мужа и немного смешила Ольгу, но для писателя была в самый раз.

— Я так надеялась, что не похожа на это фото. Доброе утро.

— Не переживай, я узнала тебя с трудом.
Можно на ты? Я Катя.

— Можно.

У неё был рюкзак, сумка с ноутбуком и ещё один
пакет со всякими дорожными пожитками. Тоненькая Катя подхватила рюкзак, но Ольга не стала
спорить — ничего там тяжёлого не было. Она собиралась в печали и потому не взяла ни ярких платьев, ни туфель, ни десятка разных баночек, которые необходимы даме в путешествии. Хотелось оставить в Москве как можно больше, увезти только
себя — пустую. Так что этот белокожий зайчик явно не надорвётся. Ольгин взгляд задержался на открытых незагорелых плечах, и Катя пояснила:

— Нельзя мне, обгораю. Обычно прячусь —
рубашки с длинным рукавом, шляпы, крем. Только пока солнца нет, так хожу.

На площади им навстречу замигал внедорожник.

— Твой?

— Ну что ты, это школьный. По нашим дорогам иначе нельзя, да ты увидишь.

Водительское кресло было вплотную придвинуто к рулю — надо же этой пигалице как-то дотягиваться. Вообще, девушка казалась симпатичной,
но с утра Ольга не отличалась разговорчивостью,
предпочитая смотреть в окошко на аккуратный город, окраины, поля, каменистые склоны, кусочек
моря, мелькнувший справа, и опять на камни, высушенную траву, кривые колючие кусты. Ехали не
меньше часа, Ольга стала задрёмывать — в поезде не очень-то получилось поспать, попутчики попались беспокойные.

Они заглянули в купе вечером, уже после того,
как поезд пересёк российско-украинскую границу.

Название станции Ольга не запомнила, простояли
долго, значит, город достаточно крупный. Свободное место было одно, но вошли двое — моложавая женщина средних лет, одетая по-девичьи, и
мужчина помладше, держащийся как подчинённый.
Впрочем, судя по тому, что он первым делом постелил своей даме постель, их связывали неделовые отношения. Минут за пять до отправления он
подставил ей щёку для поцелуя и ушёл в соседний
плацкарт. Это было странно, ведь в их вагоне оставались свободные места.

Ольга старалась не глазеть на женщину, но против воли косилась на её забавный багаж: явно дизайнерской работы ранец в форме пагоды, сделанный из толстой формованной кожи. Похоже, он сам
по себе весил немало, а внутрь помещалось лишь немного мелочей. Ольга любила интересные штучки,
но никогда не взяла бы с собой в путешествие вещь
столь тяжёлую и нефункциональную — под её полкой валялся тридцатилитровый бэг, сделанный из
чего-то немаркого и синтетического. Да и в городе
она предпочитала сумки, которые в кафе можно небрежно поставить на пол, и потерять их жалко только из-за содержимого, а не по причине собственной
запредельной цены. Но попутчица, видимо, очень
серьёзно относилась ко всем составляющим стиля,
десяток аксессуаров, которые она выложила на столик, имели вид хотя и потёртый, но дорогой: кошелёк с монограммой «Шанель», причудливо расшитая косметичка, мобильник нехитрый, но в крокодиловом чехле, потрёпанный молескин, «паркер»…
Одежда её выглядела немного странной, сложный крой намекал на брендовое происхождение, но
исполнение не отличалось качеством, кривые строчки и торчащие нитки выдавали неопытность портного. Ольгу одолело любопытство начинающего детектива — кто эта парочка, чем занимаются, почему мужчина едет отдельно, — поэтому поймала
взгляд женщины и легко завязала разговор, который удалось закончить лишь в третьем часу ночи.
Ольга выключила лампочку над головой, завернулась в сыроватую простыню, закрыла глаза, но
заснуть не смогла. Обрывки беседы вертелись в голове, и забавная, в общем, история чужой жизни
отчего-то легла на сердце печалью.

Гелла Анатольевна — родители назвали её Василиной, но девочке не нравилось, и в 16 лет она
вписала в паспорт имя рыжей булгаковской ведьмочки — была воином. Сколько себя помнила, она
сражалась с двумя врагами: с нищетой окружающего мира и гипотетическими вандербильдихами. В отличие от Эллочки Людоедки не имела конкретной
соперницы, просто существовал определённый образ
жизни, который был ей по вкусу, но совершенно не
по карману. Осознавала себя благородной, шикарной и светской, но родилась на рабочей окраине,
одевалась на блошиных рынках и проводила дни
среди провинциальной богемы. Если бы устремления Геллы касались силы духа и тонкости натуры,
она бы давно воспарила и шествовала, не касаясь
ногами грязных канцерогенных облаков, плывущих
над родным промышленным городом. Но хотелось
вещей земных и конкретных: блистать, поражая воображение каждого встречного, а уж чем дело десятое. Пока была молоденькая, не надевала трусов
под прозрачные платья — вполне действенный приём, между прочим, глазели все и стар и мал. Стала
старше — начала конструировать одежду, получалось неплохо, но на воплощение интересных идей не
хватало ни опыта, ни терпения. Ей удавалось создавать из ничего скандалы и шляпки, но не салаты —
готовил в их семье муж, тот самый покорный человечек, отселённый в плацкарт для экономии. Правда, Гелла сама их заправляла. Она любила пряности и снадобья: как и многие стареющие женщины,
считала себя ведьмой, принимая за сполохи колдовской силы проявления подступающего климакса. Гадала, вязала амулеты, исцеляла, смотрела в стеклянные шары, носила дома чёрные мантии, а в путешествие обязательно брала с собой Таро и кисет с
лекарственными травами. Для Ольги выбросила
карту — «повешенный» и долго говорила о магическом посвящении, ритуальных действиях и отказе
от собственного «я». Ольга посмотрела на картинку и слегка растерялась:

— Откуда-откуда у неё током бьёт?!

—Таро Гигера, дурочка! Естественные желания
должны изливаться…

Предложила разложить кельтский крест, но
Ольга отказалась, а Гелла была слишком гордой,
чтобы настаивать.

На четвертом часу разговора спросила из вежливости, чем Ольга занимается, — ясно же, что
столь обычная с виду девушка наверняка сидит в
офисе или делает что-то другое, не менее скучное.
Услышав ответ, слегка оживилась и произнесла
фразу, которую Ольге за её недолгую писательскую карьеру говорили уже раз десять:

— Книжку? Я тоже могла бы написать, да всё
времени нет. И потом, по издательствам нужно бегать, унижаться, пристраивать… — И сделала паузу, ожидая, что собеседница немедленно предложит
ей помощь в публикации будущего бестселлера. Но
Ольга промолчала, и беседа наконец угасла.

Легли спать, к облегчению чутко дремлющих соседей с верхних полок, которым болтовня не давала покоя, и Гелла быстро засопела, а Ольга всё ворочалась и грустила.

Попутчица, весь вечер раздражавшая её необоснованным высокомерием и снобизмом, вдруг предстала в ином свете. Она не хотела ничего дурного,
любила окружать себя красивыми вещами, нравиться, производить впечатление. Талант дизайнера в зародыше придушила лень, но трупик его угадывался. Гелла в юности была хороша, но с возрастом оказалась перед классическим выбором «лицо
или тело» — поправляться и сохранять свежий вид
или оставаться худенькой, но в морщинках. Гелла
предпочла держать тело в отличной форме, а кожа
на лице сделалась сухой и вялой. Ольга понимала,
что многое поправимо, дорогой косметолог помог
бы скинуть если не десять, то пять лет. Но также
она понимала и то, что богемная дамочка существует на границе бедности, её диеты часто вынужденного свойства, и притирания сделаны из детского крема и оливкового масла вовсе не из экологических соображений.

Ольге казалось, что в женщине просматривается не только неудавшийся художник и бывшая красотка, но и невоплощённый Божий замысел, нераскрывшийся цветок, и от этого делалось невыразимо печально. Один христианский святой, увидев
разряженную блудницу, загоревал, потому что за
всю жизнь не выказал столько усердия в служении Господу, сколько эта женщина — в угождении мужчинам. А тут Ольге показалась, что она
прямо-таки ощущает могучую энергию, растраченную в попытке превратить крашеного кролика в
мексиканского тушкана.

Забылась только под утро, и снилась ей Гелла,
неуклюже одетая индейцем, в перьях, раскраске, в
майке с бахромой и надписью, вышитой на груди:
«Та, Которая Могла Быть, Но Не Стала».

В машине доспать не удалось, внезапно ритм
движения изменился. Они свернули на просёлочную дорогу, потом на узкий серпантин, обвивающий гору, и поползли вверх.

— Опасно, — нарушила молчание Ольга.

— Очень! — весело ответила Катя. — Это не
самая популярная трасса, там, на горе, никого особо не бывает, но психи всё равно попадаются.

— Кажется, тут вообще не разъехаться.

— Можно, только осторожно. Если на скорости или размоет когда, то, конечно, тяжело…
Ольга напряжённо смотрела на дорогу и даже
не взглянула на виды, которые открывались с высоты: вдалеке море, уже залитое солнцем, леса,
уходящие в глубь полуострова. Расслабилась, только когда съехали на очередной просёлок, укрытый
мелкорезноґй тенью буков.

— Всё, дальше будет тряско, но не страшно. Ты
поспи, если хочешь, ещё полчаса и приехали.
Они затормозили у трогательного полосатого
шлагбаума — шлагбаумы всегда казались Ольге
трогательными из-за хрупкости, непреклонности и
нехитрой конструкции. Катя просигналила, и кто-то
невидимый их пропустил. За поворотом показались
облупленные железные ворота со звездой, открывшиеся при их приближении, дальше несколько метров пустой земли, потом чуть более основательный
бетонный периметр с ржавой колючкой поверху, за
ним — ряд белых трёхэтажных зданий, скорее всего, обычные казармы, ещё какие-то сарайчики и даже ветхая сторожевая вышка. Типичная военная
часть, из тех, что наши побросали, уходя из Крыма.

— Не беспокоят вас местные?

— Попробовали бы. Ещё в девяностые территорию выкупили, всё по закону, и система охраны
у нас хорошая.

Ольга украдкой улыбнулась — да, офигеть укрепление, «девочки такие девочки», как выражаются в сети. Но раз непуганые, значит, и правда
тут спокойно.

Они наконец остановились у одного из домов,
рядом с которым неведомо как уцелело миндальное дерево, и навстречу им вышла женщина в линялом сереньком платье.

— Всё, иди с Еленой знакомиться. — Катя открыла перед ней дверцу, как заправский шофёр. Ольга выпрыгнула из джипа, с усилием повела затёкшими лопатками и повернулась к той, на крыльце.

Женщина улыбнулась, откинула назад длинные
светлые волосы, и Ольга невольно ойкнула — на левом плече у неё обнаружилось странное украшение—
фигурка маленькой совы, которая сначала показалась
игрушечной. Приглядевшись, Ольга поняла, что это
чучелко. Она никак не могла оторваться от желтых
стеклянных глаз, поэтому их познакомили:

— Это Жакоб, воробьиный сычик. Жакоб, —
аккуратный розовый ноготок пощекотал птичью
шейку, — это Ольга.

— Ох, извините. Растерялась. — Ольга наконец-то посмотрела в глаза женщине.

— Елена. Очень рада, что вы присоединились
к нам. Я занимаюсь всякими скучными вещами, заселением, бытовыми вопросами, так что в случае
нужды обращайтесь. Сейчас я вам всё покажу, —
и повела её в дом.

Ольга шла следом, испытывая лёгкое головокружение. То ли перепад давления сказался, они же
забрались довольно высоко, то ли в облике Елены
было что-то, сбивающее с толку. Она напоминала
молоденькую Катрин Денёв, только без всякой жесткости. Скорее, жертвенная блондинка из готического романа, с бледными губами и чуть испуганным взглядом. От неё пахло какими-то незнакомыми луговыми цветами, свежими и горьковатыми.
Ольга представила, что Елена живёт в тесной, но
светлой комнатке, обвешанной пучками засыхающих
растений. Но ведь осень на носу, травы давно выгорели, так что свежесть эта наверняка из коробочки.
В клетчатом с погончиками халате «экономки» Ольга с удивлением опознала неплохую кальку с прошлогоднего бёрберри. Похоже, здесь хорошие секондхенды. Обувь разглядеть не успела, короткая лестница закончилась, и стало по-настоящему интересно.

Купить книгу на Озоне

Яна Вагнер. Вонгозеро (фрагмент)

Отрывок из романа

Мама умерла во вторник, семнадцатого ноября. Я узнала об этом от соседки — особенная ирония заключалась в том, что ни я, ни мама никогда не были с ней близки, она была сварливая, недовольная жизнью женщина с неприветливым лицом, как будто вырубленным из камня; за те пятнадцать лет, которые мы с мамой прожили с ней на одной лестничной клетке, было несколько, в течение которых я даже не здоровалась с ней и с удовольствием нажимала кнопку лифта прежде, чем она успевала дойти до него от своей двери, тяжело дыша и с трудом переставляя ноги — автоматические двери закрывались как раз в тот момент, когда она подходила, у нее было такое смешное выражение лица — монументальное возмущение. С этим выражением лица она часто в эти несколько лет (мне было тогда четырнадцать, может быть, пятнадцать) звонила в нашу дверь — мама никогда не приглашала ее войти — и предъявляла свои претензии: талая вода, натекшая с ботинок в холле, гость, по ошибке позвонивший в ее дверь после десяти вечера, «что ей опять надо, мам» — произносила я громко, когда мамины интонации становились совсем уже беспомощными — за всю жизнь она так и не научилась защищаться, и любой пустяковый конфликт в очереди, от которого у прочих участников только появлялся блеск в глазах и здоровый румянец, вызывал у нее головную боль, сердцебиение и слезы. Когда мне исполнилось восемнадцать, соседкиной еженедельной интервенции внезапно пришел конец — возможно, она почувствовала, что я готова сменить маму на посту возле двери, и прекратила свои возмущенные набеги; еще спустя какое-то время я снова начала здороваться с ней, всякий раз чувствуя какое-то смутное торжество, а потом, очень скоро, я уехала из дома (возможно, после моего отъезда война продолжилась, но мама никогда не говорила мне об этом), и образ сердитой, недружелюбной женщины с совершенно неподходящим к ней именем — Любовь — съежился и превратился всего-навсего в одно из незначительных детских воспоминаний.

Наверное, за прошедшие десять лет я не слышала ее голоса ни разу, но почему-то узнала ее мгновенно, стоило ей сказать — «Анюта», она произнесла мое имя и замолчала, и я немедленно поняла, что мамы больше нет — она только дышала в трубку, прерывисто и шумно, и терпеливо ждала все время, пока я садилась на пол, пока пыталась вдохнуть, пока я плакала — еще не услышав ни слова, кроме своего имени, я плакала и прижимала трубку к уху, и слышала ее дыхание, и готова была плакать как можно дольше, чтобы больше не прозвучало ни одного слова, а сердитая женщина с именем Любовь, превратившаяся в моей памяти в размытую картинку из детства — закрывающиеся двери лифта, монументальное возмущение — позволила мне плакать десять минут или двадцать, и заговорила только после. После — я сидела на полу — она сказала, что мама совсем не мучилась, «мы тут насмотрелись ужасов по телевизору, конечно, но ты ничего такого не думай, все было совсем не так страшно, никаких судорог, никакого удушья, мы последние дни не закрываем двери, Анечка, мало ли что, сама понимаешь, станет хуже — до двери дойти не успеешь, я заглянула к ней — принесла немного бульона, а она лежала в кровати, и лицо у нее было очень спокойное, как будто она просто перестала дышать во сне».

Мама не говорила мне, что заболела — но я почему-то чувствовала, что это обязательно произойдет, невыносимо было жить каждый день с мыслью, что она в восьмидесяти километрах от нашего спокойного, благополучного дома, каких-то сорок минут на машине, и я не могу забрать ее. Полтора месяца назад я была у нее последний раз, Мишкину школу к тому времени уже закрыли на карантин, институты тоже уже были закрыты и, кажется, шла речь о том, чтобы закрыть кинотеатры и цирк, но все это еще не выглядело, как катастрофа, скорее — как внеурочные каникулы, люди в масках на улице по-прежнему встречались редко и чувствовали себя неловко, потому что остальные прохожие на них глазели, Сережа каждый день еще ездил в офис, и город, город пока не закрыли — это даже не обсуждалось, никому не могло прийти в голову, что огромный мегаполис, гигантский муравейник площадью в тысячу километров можно запечатать снаружи колючей проволокой, отрезать от внешнего мира, что в один день вдруг перестанут работать аэропорты и железнодорожные вокзалы, пассажиров будут высаживать из пригородных электричек, и они будут стоять на перроне замерзшей, удивленной толпой, как дети, у которых в школе отменили занятия, со смешанными чувствами тревоги и облегчения, провожая глазами уходящие в город пустые поезда — ничего этого еще не случилось в тот день. Я заехала на минуту — подхватить Мишку, который у нее обедал, мама сказала — «Анюта, поешь хотя бы, суп еще горячий», но мне хотелось вернуться домой к Сережиному приезду, кажется, я едва успела выпить кофе и сразу засобиралась — ни о чем толком не поговорив с ней, торопливо клюнула ее в щеку в коридоре возле двери, «Мишка, собирайся скорей, сейчас самые пробки начнутся», даже не обняла, ах, мамочка, мамочка.

Все случилось так быстро — за несколько дней в интернете вдруг появились слухи, от нечего делать я читала их и вечером пересказывала Сереже, он смеялся — «Анька, ну как ты себе это представляешь, закрыть город — тринадцать миллионов человек, правительство, и вообще — там пол-области работает, не сходи с ума — из-за какой-то респираторной ерунды, сейчас нагонят страху на вас, параноиков, вы накупите лекарств, и все потихоньку стихнет». Город закрыли вдруг, ночью — Сережа никогда не будил меня по утрам, но я знала, что ему нравится, когда я встаю вместе с ним, варю ему кофе, хожу за ним по дому босиком, сижу рядом со слипающимися глазами, пока он гладит себе рубашку, провожаю его до двери и плетусь обратно в спальню, чтобы накрыться с головой и доспать еще час-другой — в то утро он разбудил меня звонком:

— Малыш, загляни в интернет, пробка зверская в город, стою уже полчаса, не двигаясь, — голос у него был слегка раздраженный, как у человека, который не любит опаздывать, но тревоги в голосе не было — я точно помню, тревоги еще не было. Я спустила ноги с кровати и какое-то время сидела неподвижно, просыпаясь, поплелась в кабинет, включила ноутбук — кажется, по дороге я завернула на кухню и налила себе чашку кофе — он еще не успел остыть, я прихлебывала теплый кофе из чашки и ждала, пока загрузится Яндекс, чтобы посмотреть пробки, и прямо над строкой поиска, среди прочих новостей вроде «При крушении самолета в Малайзии никто не погиб» и «Михаэль Шумахер возвращается на трассы Формулы-1», первой строкой была эта фраза — «Принято решение о временном ограничении въезда на территорию Москвы». Фраза была нестрашная, скучные, плоские слова, «временное ограничение» звучало как-то обычно и безопасно, я прочла короткую новость до конца — четыре строчки, и пока я набирала Сережин номер, новости вдруг стали появляться одна за другой, прямо поверх первой, нестрашной надписи; я дошла до слов «МОСКВА ЗАКРЫТА НА КАРАНТИН» и в этот момент Сережа взял трубку и сказал:

-Я уже знаю, по радио только что передали, пока без подробностей — я сейчас позвоню в контору, а потом наберу тебя, ты пока почитай еще, ладно? Ерунда какая-то, — и отключился.

Я не стала читать дальше, а позвонила маме, в трубке раздавались длинные гудки, я сбросила вызов и набрала мобильный мамин номер — когда она наконец сняла трубку, голос у нее был слегка запыхавшийся:

— Анюта? Что, что случилось, что у тебя с голосом?

— Мам, ты где?

— Вышла в магазин — хлеб кончился, да что такое, Аня, я всегда в это время выхожу, что за паника?

— Вас закрыли, мама, город закрыли, я пока ничего не знаю, в новостях передали, ты включала новости утром?

Она помолчала немного, а потом сказала:

-Хорошо, что вы снаружи. Сережа дома?

Сережа звонил с дороги еще несколько раз, я читала ему вслух всплывающие в сети подробности — все новости были короткими, детали просачивались по кусочку, многие сообщения начинались со слов «по непроверенным данным», «источник в администрации города сообщил», обещали, что в полуденных новостях по федеральным каналам выступит главный санитарный врач, я обновляла и обновляла веб-страницу, пока у меня не зарябило в глазах от заголовков и букв, кофе остыл, и больше всего мне хотелось, чтобы Сережа поскорее вернулся домой — после моего третьего звонка он сказал вдруг, что пробка сдвинулась, водители, заглушившие двигатели и бродившие по трассе, заглядывая в соседние машины и слушая обрывки новостей из радиоприемников — «какой-то бред, малыш, новости раз в полчаса всего, они тут музыку крутят с рекламой, черт бы их побрал» — вернулись к своим автомобилям, которые колонной поползли в сторону города; спустя сорок минут и пять километров выяснилось, что поток на ближайшем съезде разворачивается в область, Сережа позвонил еще раз и сказал:

— Похоже, они не врут, город действительно закрыт, — как будто еще оставались сомнения, как будто двигаясь в сторону города эти последние пять километров до разворота, он рассчитывал на то, что это всего лишь розыгрыш, неудачная шутка.

Проснулся Мишка, спустился со второго этажа и хлопнул дверцей холодильника, я вышла из кабинета и сказала:

— Город закрыли.

— В смысле? — он обернулся, и почему-то его заспанный вид, взлохмаченные со сна волосы и след от подушки на щеке сразу меня успокоили.

— В Москве карантин. Сережа возвращается домой, я звонила бабушке, у нее все в порядке. Какое-то время в город попасть будет нельзя.

— Клёво, — сказал мой беспечный тощий мальчик, в жизни у которого не было проблем горше сломанной игровой приставки; его эта новость ничуть не испугала — может быть, он подумал о том, что каникулы продлятся еще на какое-то время, а может быть, он не подумал вообще ничего, а просто сонно улыбнулся мне и, подхватив пачку апельсинового сока и печенье, шаркая ногами, отправился назад в свою комнату.

Все это действительно было еще не страшно. Невозможно было представить себе, что карантин не закончится в несколько недель — по телевизору в эти дни говорили «временная мера», «ситуация под контролем», «в городе достаточно лекарств, поставки продовольствия организованы», новости не шли еще бесконечным потоком, с бегущей строкой внизу экрана и прямыми включениями с улиц, которые выглядели странно пустыми, с редкими прохожими в марлевых повязках, по всем каналам еще было полно развлекательных передач и рекламы, и никто еще не испугался по-настоящему — ни те, кто остался внутри, ни мы, оставшиеся снаружи. Утра начинались с новостей, со звонков маме и друзьям, Сережа работал удаленно, это было даже приятно — внеурочный отпуск, наша связь с городом была не прервана, а просто ограничена. Идея пробраться в город и забрать маму казалась несрочной — первый раз мы заговорили об этом не всерьез, за ужином, кажется, в первый день карантина, и в первые дни Сережа (и не он один — некоторые наши соседи, как выяснилось позже, делали то же самое) несколько раз уезжал; по слухам, тогда еще были перекрыты только основные трассы, а много второстепенных въездов оставались свободны — но в город попасть он так ни разу и не смог, и возвращался ни с чем.

По-настоящему мы испугались в тот день, когда объявили о закрытии метро. Все случилось как-то одновременно, как будто вдруг приподнялись непрозрачные занавески — и информация хлынула на нас бурлящим потоком, внезапно мы ужаснулись тому, как у нас получалось быть такими беспечными, четыреста тысяч заболевших, позвонила мама — «в магазинах пустые полки, но вы не волнуйтесь, я успела сделать кое-какие запасы, мне не нужно много, и Любовь Михайловна говорит, что в ЖЭКе печатают продовольственные талоны и на днях начнут распределять продукты», а после она сказала — «знаешь, детка, мне становится как-то не по себе, на улице все в масках». Потом Сережа не смог дозвониться на работу, мобильная связь зависла, как в новогоднюю ночь — сеть занята и короткие гудки, а к концу дня новости посыпались одна за другой — комендантский час, запрет на передвижения по городу, патрули, раздача лекарств и продуктов по талонам, коммерческие организации закрыты, в школах и детских садах организованы пункты экстренной помощи, ночью до нас дозвонилась Ленка и плакала в трубку — «Анечка, какие пункты, там просто лазареты, на полу лежат матрасы, на них — люди, как на войне».

С этого дня не было вечера, когда бы мы с Сережей не строили планов как-то проникнуть через карантин, через кордоны хмурых, вооруженных мужчин в респираторах; вначале эти кордоны были просто пластмассовыми красно-белыми кубиками, каких много у каждого поста ГАИ и которые легко можно было бы раскидать машиной на полном ходу, бетонные балки с торчащей из них ржавеющей на ноябрьском ветру арматурой появились позже; «ну не будут же они стрелять в нас, у нас большая, тяжелая машина, мы могли бы объехать полем, ну давай, дадим им денег», — я сердилась, спорила, плакала, «надо забрать маму, и Ленку, мы должны хотя бы попробовать», и в один такой вечер волна этого спора вынесла нас из дома — Сережа рассовывал по карманам деньги, молча, не глядя на меня, шнуровал ботинки, вышел, вернулся за ключами от машины; я так боялась, что он передумает, что схватила с вешалки первую попавшуюся куртку, крикнула Мишке:

— Мы за бабушкой, никому не открывай, понял, — и, не дождавшись ответа, выбежала за Сережей.

По дороге мы молчали. Трасса была пустая и темная, до освещенного куска шоссе оставалось еще километров двадцать, навстречу нам попадались редкие машины — вначале из-за изгиба дороги появлялось облако рассеянного белого света, чтобы затем, мигнув, превратиться в тускло-желтый ближний, и от этих словно приветственных подмигиваний встречных автомобилей становилось спокойнее; я смотрела на Сережин профиль, упрямо поджатые губы и не решалась протянуть руку и прикоснуться к нему, чтобы не разрушить импульс, который после нескольких дней споров, слёз и сомнений заставил его услышать меня, поехать со мной, я просто смотрела на него и думала — я никогда ни о чем больше не попрошу тебя, только помоги мне забрать маму, пожалуйста, помоги мне.

Мы миновали холмистые муравейники коттеджных поселков, безмятежно мерцающих окнами в темноте, въехали на освещенный участок дороги — фонари, как деревья, склонившие свои желтые головы в обе стороны широкого шоссе, большие торговые центры с погасшими огнями с обеих сторон, пустые парковки, опущенные шлагбаумы, рекламные щиты «Элитный поселок Княжье озеро», «Земля от собственника — от 1 Га»; когда впереди показался кордон, блокирующий въезд в город, я даже вначале не сразу поняла, что это именно он — две патрульные машины наискосок, одна с включенными фарами, небольшой зеленый грузовичок на обочине, несколько лежащих на асфальте длинных бетонных балок, издали похожих на белую продолговатую пастилу, одинокая человеческая фигура. Все это выглядело так несерьезно, так игрушечно, что я впервые на самом деле поверила в то, что у нас может получиться — и пока Сережа сбавлял скорость, я вытащила телефон и набрала мамин номер, а когда она сняла трубку, я сказала:

— Не говори ничего, мы сейчас приедем за тобой, — и дала отбой.

Прежде, чем выйти из машины, Сережа зачем-то открыл и снова закрыл бардачок, но ничего оттуда не вынул; он оставил двигатель включенным, и я несколько мгновений сидела на пассажирском сиденье и смотрела, как он идет по направлению к кордону. Он шел медленно, как будто мысленно прокручивая в голове то, что должен сказать, я смотрела ему в спину, а потом выскочила из машины — по звуку позади меня я поняла, что дверь не захлопнулась, но не стала возвращаться и почти побежала вслед за ним, и когда я догнала его, он уже стоял напротив человека в камуфляже, неуклюжего, как медведь; было холодно, под подбородком у человека была маска, которую он стал торопливо натягивать на лицо, как только мы вышли из машины, несколько раз безуспешно пытаясь ухватить ее за краешек рукой в толстой черной перчатке. В другой руке у него была сигарета, выкуренная до половины. В одной из патрульных машин за его спиной виднелось несколько силуэтов и неярко светился экранчик — я подумала, они смотрят телевизор, это обычные люди, такие же, как мы, мы сможем договориться.

Сережа остановился в пяти шагах — и я мысленно похвалила его: поспешность, с которой человек натягивал маску на лицо, заставляла предположить, что он не хочет, чтобы мы приближались; я тоже остановилась, и Сережа произнес подчеркнуто-бодрым голосом — тем, который мы используем в разговорах с гаишниками и милиционерами:

— Командир, как бы нам в город попасть, а? — по его тону и по тому, как он сложил губы, было заметно, как трудно ему дается эта непринужденная интонация, как неприятно ему это напускное дружелюбие, которого он на самом деле не испытывает, как он не уверен в успехе; человек поправил маску и положил руку на автомат, висевший у него на плече — в этом жесте не было угрозы, это выглядело так, как будто ему просто некуда больше девать руки; он молчал, и Сережа продолжил — тем же неестественно приветливым голосом:

— Дружище, очень надо, сколько вас — пятеро? Может, договоримся? — и полез в карман. Дверца стоящей позади патрульной машины слегка приоткрылась, и в этот момент человек, положивший руку на автомат, молодым, как будто еще ломающимся голосом сказал:

— Не положено, разворачивайтесь, — и махнул рукой, в которой дымилась недокуренная сигарета, в сторону разделителя, и оба мы машинально посмотрели туда — из металлической разделительной ленты был аккуратно вырезан кусок, и на снегу, лежавшем по обе стороны ленты, отчетливо виднелась колея.

— Подожди, командир, — начал Сережа, но по глазам человека с автоматом я уже поняла, что ничего не получится, что нет смысла называть его командиром, предлагать ему деньги, что он сейчас позовет своих, и нам придется садиться в машину, разворачиваться в колее, проложенной такими же, как мы, пытавшимися проникнуть в запечатанный город и увезти оттуда кого-то, кого они любят, за кого боятся, и я отодвинула Сережу и сделала еще четыре шага вперед, и встала почти вплотную к человеку с автоматом, и тогда, наконец, увидела, что он совсем молодой, может быть, лет двадцати, я постаралась взглянуть ему прямо в глаза — он пытался отвести их, и сказала:

— Послушай, — я сказала «послушай», хотя я никому никогда не тыкаю, это важно для меня — «вы» устанавливает дистанцию, вот я, взрослая, образованная, благополучная, а вот этот мальчик с темными оспинками на щеках в тех местах, которые не скрывает белая маска, но сейчас я знаю точно, что должна говорить именно так:

— Послушай, — говорю я, — понимаешь, там моя мама, мама у меня там, она совсем одна, она здорова, у тебя есть мама, ты ее любишь, ну пусти нас, пожалуйста, никто не заметит, ну хочешь, я одна проеду, а он меня тут подождет, у меня ребенок дома, я точно вернусь, обещаю тебе, я поеду одна и вернусь через час, пусти меня, — в его глазах появилась неуверенность, я заметила ее и приготовилась сказать что-то еще, но тут за его спиной появился еще один, в такой же маске и с таким же автоматом на плече:

— Семенов, что у тебя тут? — и я, стараясь смотреть им в глаза по очереди, пока они не взглянули друг на друга, заговорила быстро, чтобы не дать им опомниться:

— Ребята, пропустите меня, пожалуйста, мне нужно маму забрать, мама там осталась, мой муж с вами тут подождет, я за час обернусь, можете даже в машину свою его не сажать, Сережа, ты тепло одет, правда, ты погуляешь тут час, я быстро, — и тот, который был старше, вдруг вышел вперед, оттеснив молоденького Семенова с почти догоревшей сигаретой в руке, и сказал громко, почти крикнул:

— Не положено, сказано вам, как будто это я придумал, разворачивайтесь быстро, у меня приказ, идите в машину, — и махнул автоматом, и в его жесте опять не было никакой угрозы, но я не успела сказать ничего больше, потому что молоденький Семенов, с сожалением выбросив себе под ноги окурок, произнес почти жалостливо:

— Вокруг кольцевой натянули колючку, там еще один кордон, даже если б мы вас пустили, там не проедете.

— Пошли, малыш, пошли, нас не пропустят, ничего не получится, — сказал Сережа, взял меня за руку и почти насильно повел к машине. — Спасибо, мужики, я понял, — говорил он, и тянул меня за собой, а я знала, что спорить уже бесполезно, но все еще думала, что бы такое им сказать, чтобы они меня пропустили, и ничего — ничего не пришло мне в голову, и когда мы сели в машину, Сережа снова почему-то открыл и закрыл бардачок и прежде, чем тронуться с места, сказал мне:

— Это уже не милиция и не ДПС. Ты посмотри на форму, Анька, это регулярные войска, — и пока он разворачивал машину, пока под колесами хрустела снежная колея, я взяла в руки телефон и набрала мамин номер — первый на букву «М», «мама», она сняла трубку после первого же гудка и закричала:

— Алло, Аня, алло, что у вас там происходит? — а я сказала — почти спокойно:

— Мамочка, ничего не получилось, надо подождать, мам, мы что-нибудь придумаем.

Какое-то время она не говорила ничего, и слышно было только ее дыхание — так отчетливо, словно она сидела рядом со мной, в машине. Потом она сказала:

— Ну конечно, малыш.

— Я позвоню тебе попозже, вечером, ладно? — я повесила трубку и стала рыться в карманах, мне пришлось привстать на сиденье, мы уже ехали в обратном направлении, скоро должна была закончиться освещенная часть дороги — я уже видела впереди границу желтого света и мерцающие огоньки коттеджных поселков, дома нас ждал Мишка.

— Представляешь, я забыла дома сигареты, — сказала я Сереже, и заплакала.

Ровно через неделю, во вторник, семнадцатого ноября, мама умерла.

Моя мать

Отрывок из романа Анхелес Касо «Навстречу ветру»

О книге Анхелес Касо «Навстречу ветру»

Я всегда испытывала чувство зависти к людям, которые управляют своей жизнью. К тем, кто с удовлетворением способен заявить, что самостоятельно, шаг за шагом, построил свое бытие, располагая рядом достижения и промахи, объединяя их, раскладывая положительный опыт вместе с отрицательным, радость поверх боли, словно возводя незыблемую крепость на вершине неприступной скалы. Жизнь этих людей подчинена их собственным помыслам и железной воле, как кровь бегущая по венам. В их сердцах нет места для страха.

Для меня, напротив, жизнь — явление внешнее. Нечто, напоминающее дымку, которая струится вокруг меня, отбивает свой ритм и заставляет вести себя определенным образом, так, что едва ли можно принять какое-либо решение. Я не делаю осознанных шагов, наполненных смыслом и светлой целью вдалеке, мерцающей в будущем, как маяк, который светит мне в непроглядной тьме. Я не следую по какому-то пути, течению или даже обрывистой и крутой тропе, пробираясь через острые, словно кинжалы, утесы. Я просто плаваю в этой дымке и из последних сил перебираю руками, чтобы не захлебнуться. И больше ничего. Да, иногда на миг появляется голубое небо, зеленые деревья и прелестные бабочки, порхающие среди цветов. А по ночам — мириады звезд, сияющих словно россыпи драгоценных камней. Но я знаю, что иллюзия продлится всего мгновение. Я делаю глубокий вдох. Дышу. Дышу. И эта холодная, густая, первородная мгла снова обволакивает меня, подчиняя своей прихоти.

Я всегда была трусихой. Робкой, нерешительной и испуганной. Всегда, с самого детства. Думаю, виной тому мой отец. Он был очень жестоким человеком, одним из тех людей, которые идут по жизни, оставляя за собой метку страха, выжженную огнем. Не то чтобы он нас бил: ему этого и не требовалось. Достаточно было его присутствия, которое вызывало омерзительное и леденящее напряжение, резкого и визгливого голоса или взгляда его маленьких темных глаз, двух крохотных зрачков рептилии, пристально следивших за каждым нашим движением. Этот взгляд причинял гораздо более острую боль, чем удар бичом. Каждый день ровно в двадцать пять минут восьмого он приходил домой, и тогда наш уютный мирок, наполненный обыденными вещами, замирал так, словно какое-то колдовство превращало всех в каменные статуи. Наступали часы отчаяния. Моя мать, услышав, как он паркует свою машину у садовой ограды, сразу же выключала радио, которое она слушала по вечерам. Игры моих братьев замирали. Домашние задания вдруг становились для нас непостижимыми, калейдоскоп букв и цифр мелькал перед глазами, и мы никак не могли их поймать. Дом наполнялся напряженной тишиной. Предметы замолкали, застывали, словно не существовало ничего, кроме всемогущего присутствия этого человека, которое наваливалось на нас и на все с нами связанное всей своей тяжестью. Отец ни с кем не здоровался. Он поднимался в свою комнату, раздевался, раскидывал вещи по углам, откуда их тут же собирала мама, надевал пижаму и халат и спускался в гостиную смотреть телевизор. Мама запиралась на кухне, прикрывая беспокойство домашними хлопотами. Мы, объятые ужасом, сидели в своих комнатах и делали вид, что способны понять логарифмы или выучить историю Непобедимой Армады, и ждали его крика. Потому что каждый вечер после своего возвращения отец громко звал по имени одного из нас. Тогда мы должны были немедленно появиться перед ним, с таким чувством, словно мы — крысы, которых вот-вот прибьют лопатой. Даже не утруждая себя тем, чтобы сделать потише телевизор, он спрашивал нас о школьных успехах, которые никогда не казались ему достаточно блестящими, или о ссадине на коленке, появившейся после очередного падения во дворе, или о новом сколе на какой-нибудь стене. О чем угодно, с тем чтобы обвинить нас в чем-то, сказать несколько неприятных фраз и отправить в кладовую. Затем нужно было оставаться там довольно долго, иногда даже на время ужина, до тех пор, пока он не посылал за нами маму. Многие вечера своего детства я провела в этой темноте, охваченная ужасом, слушая поскрипывание полок в шкафах, потрескивание штукатурки на потолке, хруст коробок с новогодними игрушками и осколками разбитой посуды. Я верила, что однажды какое-нибудь чудовище — возможно, огромная черная птица — вылезет из одного из тех шкафов, в котором жило и пряталось долгие годы, и набросится на меня, чтобы навсегда утащить во мрак. Мне хотелось плакать и кричать, но я не могла, потому что иначе это бы услышал отец, и тогда заточение продлилось бы еще дольше. Единственное, что я могла сделать — съежиться в углу и пристально смотреть на луч света из кухни, который через коридор проникал в маленькую щель под дверью, и очень тихо нашептывать, почти не дыша, все песни, которые знала. Мы, бывало, насвистывали их с подружками, водя хороводы или прыгая со скакалкой. Впервые я услышала эти песни от бабушки в ее деревенском доме. Она напевала их, когда мыла посуду или застилала кровать, своим дрожащим, немного визгливым голосом, которым, тем не менее, она очень гордилась.

Упорным пением мне удавалось кое-как успокоить колотящееся в груди сердце, хотя время от времени очередной скрип досок заставлял меня вздрогнуть от испуга. А время шло очень и очень медленно, извиваясь в сумраке, пока не приоткрывалась тихонько дверь и на пороге не появлялся мамин силуэт. Тогда, ни слова не говоря, она снова возвращала меня в обычную жизнь, где горел свет, слышались вдалеке приглушенные голоса братьев, сидевших в своих комнатах, звуки включенного телевизора в зале, под которым дремал отец, и разливался аппетитный аромат мяса, которое не спеша готовилось на плите.

Я крепко держалась за мамину руку, переполненная чувством благодарности, и на секунду ощущала, как беспокойно бьется ее пульс вместе с моим, уже спокойным. Я садилась рядом с мамой на кухне, довольная тем, что вижу ее перед собой, хотя грустное молчание, всегда окружавшее ее, не исчезало и казалось черной стеной, отделявшей ее от остального мира. Мама носила на лице маску печали, словно это была ее собственная кожа. Но я смотрела, как она суетится, помешивает мясо в кастрюле, чистит картошку, аккуратно гладит рубашки отцу, вещи братьев и мою одежду, и эта рутина, это мерное течение времени, даже ощущение грусти, исходившее от мамы, заставляли меня чувствовать нечто похожее на счастье. Там, рядом с ней, среди простых и ясных вещей, я была в безопасности. Поскольку дети ужинали на кухне, я не видела отца до того момента, когда нужно было пожелать ему спокойной ночи. Это было облегчением как для нас, так и для отца. Хотя мы всегда очень тихо разговаривали и старались не шуметь, чтобы не быть услышанными, здесь можно было болтать о всякой ерунде, пинаться под столом, строить недовольную гримасу, когда нам подавали тушенную с луком печенку, и жадно поедать картофель фри.

Поужинав, мы убирали посуду в раковину и впятером отправлялись в гостиную. Отец пил кофе с рюмкой коньяка и глубокими затяжками курил сигару, от которой по всему дому распространялась омерзительная вонь. «Спокойной ночи, папа», — говорили мы по очереди. А он отвечал: «Спокойной ночи. Спите крепко». И всё. Ни поцеловать, ни приласкать, ни хотя бы улыбнуться, чтобы подбодрить нас и отогнать ночные кошмары, которые могли нам присниться.

Не припомню, чтобы отец когда-нибудь нас целовал. Тем не менее, меня это никогда не печалило. Никогда не возникало такого желания. По правде говоря, я этого не хотела. Я росла, опасаясь его, и это всё, что меня с ним связывало, ощущение ужасного дискомфорта в его присутствии. Но я никогда не тосковала по чувству любви к нему так, будто эта привязанность не относилась к запасу естественных нежных чувств, из которых состоит наша жизнь. Любимые, друзья, члены семьи. Отношения с каждым из тех, к кому мы так или иначе испытываем чувства, образуют потоки, циркулирующие между их и нашими телами, между сознаниями, словно могучая сила, окружающая нас и формирующая мир, который сложно представить без ее существования. Но я спокойно могу представить свою жизнь без отца. Более того, могу представить счастливую жизнь.

Когда отец был при смерти, я сказала ему об этом. Не из мести: я даже не ненавидела его. Ужас, который он наводил на меня в детстве, с годами распространился на всё мое существование, и в конце концов я стала чувствовать к нему лишь безразличие. Не знаю даже, что на меня нашло. Я не собиралась, всё произошло само, как будто все те, кому отец причинил боль, безмолвно назначили меня для того, чтобы дать ему знать об этом в последние минуты жизни. Я дежурила у его постели в больничной палате. Была моя очередь. Отец спал. Внезапно он проснулся и посмотрел на меня. В этом взгляде было выражение бесконечного презрения, словно я была муравьем, которому он мог оторвать лапки и голову, а потом с отвращением растоптать. «Даже тогда, — подумала я, — когда он умирал, ему нужно было смотреть на меня так». Я опустила глаза, чтобы не встретиться с ним взглядом, и увидела, как маленькие бледные руки, всегда пугавшие меня, вырисовываются на простыне, словно два пятна слизи. Я не взяла их в свои, не поцеловала его лоб, не погладила по щеке и даже не пошептала ему на ухо, как поступают любящие дети умирающих родителей. Но я и не закричала, не плюнула, не осыпала его имя проклятиями. Просто что-то внутри моей головы взорвалось, что-то холодное и твердое, как кусок льда, разлетающийся на куски, и я сказала отцу так, словно говорила о фильме, просмотренном накануне:

— Ты никогда нас не любил, — заявила я, — ни маму, ни своих детей. Ты всех нас сделал несчастными. Мы тебе ничем не обязаны. Не жди, что мы будем тебя оплакивать.

Миллионы раз я жалела на протяжении всей своей жизни о тех словах. Мне всегда было обидно, что я поддалась тому приступу жестокосердия и толкнула отца в полном одиночестве к вратам смерти, и эта ужасная мысль пульсировала в его голове вместе с последними ударами сердца. Мысль о том, что он прошел по жизни, словно нелепая тень, и никто не будет тосковать по нему. Но тогда единственное чувство, на несколько мгновений посетившее меня, было чувство безмерного облегчения.

Что чувствовал отец, я не знаю. Его зрачки расширились, и мне показалось, что по его телу пробежала легкая дрожь. Содрогание на несколько десятых секунды. И больше ничего. Он тут же оправился и сказал мне таким же спокойным тоном, каким я только что говорила с ним:

— Жизнь — тяжелая штука. Так бывает. Не думай, что я сокрушаюсь из-за того, что вы не будете меня оплакивать. Я никогда на это не рассчитывал.

Я вышла из палаты и оставила отца одного. И заплакала. Я проплакала до самого утра из-за того, что сказала ему, но в основном потому, что его это не тронуло. Я плакала из-за одиночества и страха, на которые меня обрек отец, из-за смерти подсевшего на иглу брата Эрнесто, из-за больного алкоголизмом Антонио, из-за сентиментальных переживаний Мигеля. И еще из-за маминой неизлечимой грусти.

Мама не всегда была грустной. По крайней мере, так говорила бабушка. По ее рассказам, мать с детства любила петь, как и бабушка, была веселой, лазала по деревьям, как обезьянка, носилась по полям и звала коров, выкрикивая их клички и вприпрыжку взбираясь на холмы. Она могла бы найти свое счастье рядом с любым мужчиной из округи, поскольку была работящей и нежной, как женщина, и выносливой, как парень. Но однажды летом, когда маме было шестнадцать лет, появился он, мой отец. Ему тогда было около тридцати, он был хорошо одет, располагал большими деньгами, заработанными за счет коммерции в Мексике, куда он переехал со своей семьей еще ребенком. Отец вернулся, чтобы открыть скобяную лавку в городе и создать семью. И он решил создать ее с моей матерью.

Причина, по которой такой серьезный мужчина, огорченный, как его называла бабушка, выбрал самую веселую девушку в округе, для всех осталась загадкой. Возможно, он не мог вынести ее веселья и хотел с этим покончить, как убивают птицу, которая надоедает своим пением в саду. Есть настолько испорченные люди, которые испытывают ненависть ко всем, кто излучает жизненную силу и радость. И вместо того, чтобы просто держаться подальше, эти люди расставляют свои сети и охотятся на них, а потом хоронят их под тяжестью земли только ради извращенного удовольствия наблюдать за смертью всего того, что они так ненавидят. Наверное, это и было причиной.

Но еще более загадочно то, что мама приняла это. Почему? Не знаю. Не думаю, что она вышла замуж по любви. Шестнадцатилетняя девушка, обожающая танцевать в зарослях вербены, купаться в реке и нестись, словно безумная, под гору на велосипеде, не влюбляется в таких, как мой отец. Он расхаживал по деревне в костюме с галстуком, ворчал на всех, кто ему попадался, вместо того чтобы здороваться, и смотрел на них жестким, словно гранит, взглядом. Даже не было того, что бабушка называла ухаживаниями. Ни цветов, ни улыбок, ни предполагаемых случайных прогулок до дома, ни долгих бесед под балконом в свете садящегося за холмами солнца или под струями проливного дождя, заливающего огород. Два или три разговора возле церкви, пара прогулок во время церковных праздников, и вдруг он явился просить руки моей матери. Дедушка с бабушкой пытались уговорить ее ответить отказом. Им не нравился богач из-за океана, несмотря на пачки его денег. Но она уже решилась, и не было возможности переубедить ее.

Было ли это из-за денег? Я никогда не замечала, чтобы маму они волновали. Ее не привлекала ни роскошь, ни удобства. Да, всю жизнь она прожила в хорошем большом доме, который отец, вернувшись из Мексики, купил там, где раньше был пригород, но она никогда не просила помощи, чтобы следить за жилищем и ухаживать за нами. Никогда у мамы не было служанок, ни помощниц, ни драгоценностей, ни мехов. Даже получив наследство, она жила по-прежнему, уже одна в доме, и не позволяла себе никаких трат, кроме самых необходимых. Но, может быть, ее не интересовали деньги как раз потому, что они принесли ей несчастье, когда она их пожелала. Возможно, правда в том, что именно этого она хотела. Может, отец ей шептал на ухо обещания красивой и приятной жизни. Он мог сказать маме, что ей не придется больше доить коров, кормить кур, полоть огород, собирать яблоки, готовить кровяную колбасу после забоя скота. Наверное, у мамы было какое-то тайное стремление, и ей хотелось наряжаться в красивые платья и туфли на каблуках, красить губы и ходить каждую неделю в парикмахерскую. Может быть, она хотела путешествовать, объездить весь мир, увидеть все, что находится за зелеными холмами, окружавшими ее родную деревню, — бескрайние моря, сверкающие огни городов, степи с бесконечными равнинами и высушенной оранжевой землей… Кто знает, какие глупости могут взбрести в голову шестнадцатилетней девчонке?

Думаю, мама никогда мне не расскажет. Я ни разу не говорила с ней об отце. Он умер, она оделась в траур — без слез, как я и предполагала — и ходила на непременные церковные службы. Мама опустошила шкафы, разобрала бумаги, выставила на продажу скобяную лавку, но так ни разу и не упомянула отца. Словно его не существовало, или как будто это был секрет, которым маме не хотелось ни с кем делиться: ни о том, какие иллюзии она питала, ни что, как ей казалось, мог предложить этот мужчина, ни когда стали рассеиваться цветные мечты, которые загорелись тем летом. Ни о том, как она научилась мириться с этой неудачей и жить в этом пузыре сожаления, эта певучая и веселая девочка.

Я никогда не была уверена, что хуже: так и не достичь блаженства или познать его на мгновение и затем потерять. Когда Пабло бросил меня, и мир рухнул, я прокляла праздник, на котором Элена нас познакомила, ослепительную ночь нашего первого поцелуя, день, когда мы решили пожениться. Я бы отдала все на свете, чтобы не пережить всего этого и чтобы не тосковать по нему. Мое прошлое было бы спокойным, чистым, стерильным, словно тихая больничная палата. Без иллюзий, без эмоций. Тогда не было бы разрыва, и та самая огромная черная птица, преследовавшая меня, не настигла бы меня, и я бы не чувствовала, будто бегу, объятая ужасом, по пустоши. Я бы вела одинокую и скучную жизнь, но не познала бы этой боли. Долгое время я цеплялась за мысль, что годы, прожитые рядом с ним, — потерянное время. Что вся моя жизнь с ним, вся моя любовь к нему — чудовищная ошибка, неудачное здание, от которого остались только зловонные развалины, заполненные мочой, экскрементами и сорняками. Нечто, что никогда не должно было родиться.

Но теперь, когда я уже привыкла думать об этом как о чем-то далеком и чужом, когда боль не витает вокруг, охватывая все, и воспоминания стерлись, оставив толстый слой пепла, под которым, хоть не без труда, я еще могу дышать, я рада, что мне довелось пережить то, что было. Иногда даже на какое-то мгновение я чувствую гордость за свои чувства. Как будто огромная золоченая рама подчеркивает мою огромную любовь к нему. Порой по ночам, когда я ложусь в постель и все еще замечаю его отсутствие, неутешительный холод, навсегда отметивший его уход на половине матраса, его половине, на которой он никогда не спал, теперь я думаю, что мне повезло познакомиться с ним и полюбить его, и быть им любимой. И тогда, объятая тоской, я мечтаю, чтобы воспоминание о нем вернулось ко мне в последнюю минуту, и чтобы его лицо, улыбающееся, смотрящее на меня, приближающееся, чтобы поцеловать, юное и любимое лицо стало последним, что я увижу в своей жизни.

Не знаю, помогло ли моей маме то, что в детстве она была счастлива. Или наоборот, все необыкновенные моменты ее детства и отрочества, радость, которую она чувствовала в те славные годы, стали причиной безусловной тоски, превратились в тяжкое бремя, которое, как камень, привязанный к шее, бесконечно тянуло маму ко дну ее собственной пропасти. Наверное, она всегда жалела о том, что приняла предложение отца тем летом, может быть, она тысячу раз представляла себе, как сложилась бы жизнь, если бы она вышла за какого-нибудь местного крестьянина. Или ни за кого бы не вышла, осталась бы навсегда свободной и жила бы среди липкой дорожной грязи и солнечного света, опаляющего вершины. Носила бы потертый фартук и вечные резиновые сапоги, вставала бы до рассвета, чтобы подоить скотину, и ложилась бы обессиленная, среди запаха удобрений и пестицидов, но зато беззаботно распевая и гуляя по холмам, с гордостью называя коров по кличкам, плескаясь, словно глупая нимфа, в прозрачной воде огромной лужи…

Так легко сожалеть о принятом в какой-то момент решении, об ошибке, которую совершаем в решающий миг, меняющий нашу жизнь раз и навсегда. Нет, дело не в том, что мы приняли решение, не обдумав. Мы много думали. Задействовали все свои нервные клетки. Лежали в постели целыми днями, прислушиваясь к малейшему движению мысли в голове, к вибрации вен, к самым незначительным признакам сомнения или воодушевления. Мы принимали решение, размышляя, представляя последовательность событий, которые произойдут после выбора, твердые и ясные шаги, которые приведут нас в светлое и стабильное будущее. Я выйду замуж за этого человека, потому что люблю его и всегда буду любить, буду учиться по этой специальности, потому что смогу заработать много денег. Откажусь от этой работы, потому что иначе придется уехать из этого города, а я не хочу терять эту атмосферу и вечную панораму тех же самых домов, и все тех же деревьев, застенчиво растущих в лунках на улице, теплую компанию друзей, собирающуюся каждый вечер в одном и том же кафе.

Мы думаем, сопоставляем последствия, представляем. Или нет. Или мы принимаем решение во власти порыва, необдуманного увлечения, приводящей все тело в состояние напряжения внезапной встряски нервов, трепета в груди, чувства тревоги в животе. Во власти вспышки, которая засияла в голове и осветила все. Это неважно. Скорее всего, мы допускаем ошибку. Жизнь будет следовать по своему пути на обочине наших планов, словно компания насмешливых богов дует на нас, коротая свою бессмысленно вечную жизнь на небесах, запутывает дела, усложняет ситуации, искажает чувства. Мужчина, которому мы поклялись в вечной любви, в конце концов превратится в отвратительное существо, ненавистное нам. Профессия, к которой мы так усердно готовились, выйдет из моды, как только мы закончим образование. Город, который мы не хотели покидать, изменится со скоростью света до неузнаваемости, а наши друзья навсегда уедут, и кафе закроется, не оставив никаких признаков своего существования, как будто его и не было.

Жизнь продолжит свой ход, закрутится вокруг своей оси, закувыркается, будет внезапно идти то вверх то вниз, безум¬ная, жестокая, и толкать нас по своей прихоти к блаженству или пропасти, по краю наших усилий и заслуг. Все, что рассказывают, — ложь: наши поступки не имеют следствий. Все это — трата сил, разбрызгивание возвышенных попыток ухватиться за нечто прочное, за удовлетворение, благополучие, комфорт… Мы создаем семьи, строим дома, начинаем бизнес, из кожи вон лезем при каждом движении, но все рассыпается в одно мгновение, и мы не можем сохранить все это. Или наоборот, видим, как вокруг нас вырастает счастье, тогда как мы не пошевелили и пальцем для этого, образуется из небытия и опирается на наше внутреннее ничто, на нашу небрежность или злобу, рассеиваемую над миром, как будто этому счастью совершенно все равно, как мы его лелеем или набрасываемся на него.

Что сталось бы с моей матерью, останься она в своей деревне? Наверное, она бы пришла к тому же, в тот же сумрачный уголок грусти. Бабушка говорила, что мама стала такой из-за рождения детей. Эта досада, эта невозможность справиться с жизнью, которые зарождаются у некоторых женщин после родов. Все дело в гормонах. Послеродовая депрессия, которая началась после рождения моего старшего брата. Это легко лечится современными лекарствами. Но в то время их не было. О таких вещах даже не говорили. Люди ограничивались тем, что мирились со своими печалями. Или однажды выбрасывались в окна. Остальные тихо шептались, завидев пустой взгляд, дрожащие руки, сильный упадок духа, свойственный больным депрессией, тем, у кого больные нервы. С состраданием или с презрением, но в любом случае зная, что их никак не избавить от этого недуга. Только судьбой или молитвами.

Моя бабушка, напротив, верила в некоторые старинные средства. Она унаследовала от своей матери, а та — от своей, и так из поколения в поколение, знание о травах и их тайны. Иногда, когда бабушка гуляла со мной по холму, она указывала на листья и плоды, рассказывая о корнях и клубнях, считавшихся могущественными чудесами земли, которую она ворошила собственными руками. Костенец постенный, успокаивает кашель. Адиантум венерин волос, очищает печень. Ломонос, компрессы из которого лечат язвы. Вереск, помогает при воспалении мочевого пузыря…

Когда родился Мигель, мой старший брат, бабушка не смогла быть рядом с мамой. Она, конечно же, хотела. Все матери, которых я знала, были рядом со своими дочерями в момент родов, держа их за руку, протирая лоб, успокаивая и подбадривая. Все помогали в первые недели жизни младенца, готовили питательные бульоны роженицам, осторожно будили среди ночи, чтобы покормить ребенка грудью, учили ухаживать за маленькими беспомощными телами. Но отец бабушке этого не позволил. После бессчетного количества ее писем с предложением приехать в город, после многочисленных уклончивых ответов мамы, которая, вероятно, не очень хорошо знала, что ей написать, отец отправил бабушке письмо, в котором холодно дал понять, что в ее помощи не нуждаются. Она очень расстроилась. Много плакала, а потом поздно вечером под проливным дождем быстро пробежала три или четыре километра, отделявшие ее от часовни, с пышным пучком петрушки, завернутым в газету. Высыпала сушеные травы из кувшинчика, всегда стоявшего рядом с образом святого Панкратия, наполнила дождевой водой, поставила в нее свежие ветки петрушки и встала на колени возле Святого. Она молилась ему, чтобы все обошлось хорошо, и боли при родах были легкими, и чтобы у ребенка было все, как положено. А потом бабушка громко, быстро и зловеще попросила: чтобы у моего отца выпали все волосы. Это все, что ей пришло в голову. Чтобы с ним не случилось ничего серьезного, но чтобы он облысел, быстро лишился густорастущих, темных и вьющихся волос, единственного, достойного упоминания при описании его внешности. Это была бабушкина скромная месть за то, что отец не позволил быть ей рядом с дочерью, когда та рожала, не дал ей помочь и присутствовать при первых минутах жизни ее внука.

Похоже, святой Панкратий не очень-то прислушался к бабушке в тот день, потому что в действительности отец дожил до самой смерти, и его шевелюра осталась нетронутой, без единого седого волоса. В отличие от него, мамины волосы побелели очень быстро. По крайней мере, такой я ее всегда помнила. Сколько ее помню, а ей тогда еще не было и тридцати лет, мамина шевелюра была усеяна пятнами седых волос, за которые я неосторожно дергала, играя в парикмахера на кухне. Мама сидела на низком стульчике из камыша, а я стояла на коленях на табуретке позади нее, снова и снова проводя расческой по туго натянутым прядям и мучая ее, при этом она не жаловалась.

Мама вообще никогда не жаловалась. Не знаю, делала ли она это поначалу, когда родился Мигель, и она стала плохо себя чувствовать, окончательно утратив свою веселость. Но я сомневаюсь. Не могу представить себе, чтобы она протестовала, шепотом сокрушалась, повышала голос или противилась чему-либо. Мама научилась жить со своей грустью, мириться с ней, никогда не упоминая вслух. Но ей не надо было жаловаться, чтобы бабушка догадалась, что происходит. Как только она увидела, как мама выходит из машины и идет к двери деревенского дома, когда брату было уже два месяца, дни стали длиннее, и летнее тепло позволяло такому маленькому существу поехать и пожить в такой глуши, бабушка сразу поняла, что у нее послеродовая депрессия. Она наблюдала этот недуг у других недавно родивших женщин, тусклый взгляд, обмякший рот, явное отсутствие привязанности к ребенку, череду долгих приступов рыданий, связанных с чувством вины из-за неспособности быть хорошей матерью.

Бабушка ничего не сказала, пока там был отец. Как только он уехал на следующий день, довольный тем, что оставил позади на несколько недель этот груз женского томления и детского крика, она обустроила все так, чтобы ухаживать за больной. День и ночь она нянчила Мигеля, давая его маме только для кормления грудью, или чтобы та недолго покачала его, когда у нее был прилив сил. Бабушка достала из шкафа лучшее постельное белье и стеганое одеяло, вязанное крючком, пожелтевшие остатки своего приданого, чтобы заправить маме постель. Она уставила мамину комнатку цветами, свежими и красивыми гортензиями и каллами, растущими у стен дома. Бабушка укрывала и целовала маму каждый раз перед сном. Она позволила ей спать столько, сколько захочется. Готовила мамины любимые блюда. И, кроме того, бабушка дала ей лучшее средство, которое знала, против маминой болезни: настоянные на выжимках желтые цветки полыни, самые свежие на лугу, которые она собирала собственноручно посреди рощи, там, где на них падало больше всего волшебных лучей рассвета. По три крупных глотка в день.

Это средство излечило грусть тёти Эстилиты, когда ее жених уехал на Кубу, а она все плакала, зная, что никогда больше его не увидит. Оно очень помогло бедной Хосефине, когда она овдовела в тридцать два года с пятью детьми на руках. А когда Маноло с перекрестка однажды вдруг залез в постель и не хотел выходить после того, как, по его словам, накануне ночью он увидел толпу мертвецов, крутившихся у его дома и звавших его по имени, именно трава полыни помогла ему выбраться из угнетенного состояния и страха. И он снова стал беззаботным пьяницей, каким и был всю жизнь.

Травы и бабушкина забота очень помогли маме. Постепенно к ней вернулся аппетит, и она стала навещать подруг, которые в первые дни пришли повидаться с ней и остались очень недовольны ее вялостью. С каждым разом мама все больше занималась Мигелем, и с большим удовольствием. Иногда, когда стояла хорошая погода, мама проводила весь вечер, подремывая с ним на руках под яблонями в саду, укрытая пледом. Она обнимала ребенка и улыбалась от ощущения теплого детского тельца, его сладкого запаха, от мысли, что он постепенно вырастет и станет мужчиной, который всегда будет очень ее любить, и которого она будет любить, так, как никого раньше. Тогда маме, наверное, казалось, что перед ней простирается долгое, счастливое и благополучное будущее, и что печаль, внезапно поселившаяся в ее душе, навсегда рассеется. Жизнь снова станет напоминать приятное ощущение свежей травы, солнечных лучей, пробивающихся через листву деревьев, легкого ветерка, нежно обдувающего землю, словно дружественное похлопывание по спине.

Но тут, когда все вроде бы вошло в норму и мама оставила депрессию позади, в деревню явился отец, чтобы забрать ее и ребенка. Прошло шесть недель, и ему наверняка показалось, что по правилам приличия им пора вернуться домой. Еще немного и начались бы пересуды среди соседей и знакомых. Отец не был расположен давать повод для обсуждения его безукоризненной нравственности, соблюдении им всех священных предписаний, обозначенных обществом. В публичной жизни отец всегда строго придерживался поведения, свойственного образу человека достойного и честного. Он целыми днями находился в скобяной лавке, а когда она закрывалась, возвращался домой, как любящий муж и отец. Его единственный досуг представлял из себя недолгую беседу после обеда с компанией друзей, таких же дельцов, как и он. По воскресеньям отец водил нас в церковь, где мы по очереди исповедовались, он всегда первым, после чего посещали службу в двенадцать часов, на которой присутствовали все самые важные люди в городе. Перед тем как войти в церковь, он давал каждому из нас по монетке, которую нужно было опустить в кружку для подаяний, и куда он опускал целую купюру. Отец всегда молился очень громко, заглушая своим мексиканским произношением мамин слабый шепот, сильно бил себя в грудь и надолго обхватывал голову руками после причастия, так, словно он истово молился за спасение мира.

Купить книгу на Озоне

Строитель мостов

История из Аше Гарридо «Видимо-невидимо»

О книге Аше Гарридо «Видимо-невидимо»

Эка невидаль — овца… Вон у меня приятель
с Белого берега — тот вообще тюлень, а парень отличный:
мастер зоркий и за словом в карман не лезет.
И положиться на него всегда можно, а в нашем
деле это, сами понимаете…

Ну, доброе утро! И ведь плевать, вот как есть
плевать, что люди подумают, а сквозь сон каждый
раз заново эта песня в голове. Тьфу.

И где те люди? Мостовое дело не безлюдно,
правда, где мост, там дорога, где дорога — там
и путник. Порой проходят мимо по своим делам,
но слухи-то… Это людям с места на место перебраться
— целая история: моста ищи, перевоза.
А слухи будто сами собой прорастают, сорная трава.
Особенно про нашего брата. Так вот проходят,
косятся. Делают вид, что им безразлично, да я уж
за долгий век нагляделся…

Ставни крепко закрыты, в спальне темно, так
что у нас день еще, вроде, не начался, а Мэри, выбравшись
из-под одеяла, шлепает босыми ступнями
по полу, шуршит одеждой. Повязала передник, волосы собрала в пучок. А я люблю, когда у нее волосы
распущены, хмелем вьются. Я тоже выбираюсь
из-под одеяла и вынимаю заколки у нее из волос,
и завязку передника тяну… Не успею тебе поесть
приготовить, шепчет Мэри — и вздыхает. Да
что ж я, без рук, что ли? Сам о себе позабочусь,
иди ко мне…

Потом уж у самого порога еще поцеловал ее…
да на весь день не нацелуешься.

Нельзя ей долго так оставаться, хоть и закрыты
ставни, а снаружи-то в нашей Долгой долине белый
день. Да и мне мою работу делать нужно: обойти
всё, что уже есть, осмотреть хозяйским взглядом,
пусть место себя хорошенько запомнит, пусть привыкнет
к себе самому, крепче стоять будет.

Толкнул дверь — свет хлынул.

Глаза открыл — уже семенит по зеленому лугу
белая овечка, и яблоневый сад над ней бело-розовым
облаком стоит.

Каждый день, утром и вечером, обхожу долину,
сад, у моста посижу… да мало ли. Всё надо рассмотреть,
на каждой мелочи взгляд задержать. И то
сказать — мелочи… В нашем деле мелочей нет.
Каждая травинка, каждый сучок знать свое место
должны. А откуда им знать, как не от меня? Вот
и напоминаю, приучаю потихоньку. Целый день
на ногах, и это еще начало самое, ведь растет место,
растет моя земля день ото дня.

Мост отдельной заботы требует. Значит, надо
и к нему завернуть, пройтись туда-обратно, пусть
и он к своей работе привыкает. Встречу проходящих,
поздороваюсь, покажу, откуда дальше перейти
можно. Разговоры у нас короткие получаются,
разве что напиться предложить, о погоде пару слов.
Ну, погода здесь одна и та же на каждый день,
и когда еще Дождевой Ао до нас доберется, а своих
дождей здесь пока не завелось. Ао придет, когда тут
всё хорошо укрепится, потому что сквозь дождь
видится всё неясно, может и совсем размыть.

Так вот и иду себе, смотрю по сторонам. И Мэри
моя кудрявая следом увязалась. Я и не против:
пробежится, травки свежей пощиплет. Утомится —
отстанет. Тут у нас без обид, работу мою жена уважает.
И я не беспокоюсь, что с ней беда случиться
может. Волков у нас еще нет. И пока я здесь —
не будет. Потом, может, сами заведутся или придут
из других мест. А мне они здесь не нужны. Жена
моя…

Есть места, где лучше язычок-то прикусить.

Кто ж виноват, что ее папаша, понесло его поперек
путей господних, ляпнул сдуру: овца ты,
Мэри, как есть овца! А на закате дело было. Вечерять,
значит, они уселись при дороге, а Мэри то ли
соль опрокинула, то ли вообще ее в котомку не уложила.

А Клятая пустошь, куда их занесло в недобрый
час, место хитрое. Мы такие места называем крепкими,
потому что слово, произнесенное там, —
крепко, неотменимо. Сразу как ничего и не случилось,
папаша привычно ворчал, девица привычно
терпела… только утром просыпается папаша — под
кустом овечка кудрявая травку щиплет, хвостиком
потрусывает, а дочки родной нет как нет.

Что правда, то правда, рассеянная она. Бывает,
сядем за стол, а ложки-то она положить забыла.
Смотрит на меня, улыбается: что, мол, Хэмиш,
не ешь? А мне и слово ей в укор сказать неохота:
встану сам, хоть и нашагался за день по долине,
не отвалятся ноги, а тут и она вскинется, смутится
вся…

Рассеянная. Ну так я бы на вас посмотрел, если
бы вам каждое утро овцой оборачиваться, а каждый
вечер — опять человеком, вот чем бы у вас голова
занята была?

Овца, эка невидаль! У моего приятеля с Семиозёрья,
он сейчас Туманную косу высматривает,
птица на голове живет — и ничего. Очень даже мужик
замечательный, вот уж кому ни мостов, ни дорог
проложенных не надо, ходит где хочет. А тут —
овца всего-навсего.

Да за нашего брата не всякая и пойдет. Сегодня
муж есть, а завтра — ищи ветра. И добро б навеки
сгинул — нет, вернется. Только вот он и сам не знает,
когда вернется, не дано ему знать. Да и вернется
— ненадолго. И опять уйдет. Придет в другой
раз — а сын уже в притолоку головой упирается,
жена с клюкой горбится… И ведь если с нашим
братом связалась — и думать не моги другого себе искать. Всё равно ничего не выйдет. Потому что
наш брат только в таких местах и женится, где слово
крепко, неотменимо. И если сказалась верной
женой — верной женой и будешь, а хочешь того,
нет ли — дело десятое. Только и остается, что
по пустошам скитаться и в безлюдье жизнь коротать.
Мастер-то всегда при деле и к зияющим дырам
вокруг дома привычен, а жене каково? Словом
перекинуться не с кем. И не идут за наших.

А Мэри всегда со мной, и в радость ей это. Сначала
один прихожу — место присмотреть. Поставлю
дом, заложу сад — и за милой женой, чтобы
привести ее под готовый кров, к живому очагу. Вокруг,
конечно, сущее безобразие творится, но где
я ее нашел, то местечко покривее многих будет, Голый
склон называется, там не всякий и из наших
надолго задержится. Уж как ее туда занесло — ума
не приложу, а она не говорит.

Голый склон — он голый и есть, и ничего там
больше нет. Но глина там славная, видно, скоро
речка народится рядом, вот и берег есть, а где один
берег есть — там мне и работа, лучше нет способа
второй берег найти, как мостом к нему дотянуться.
Так что я туда с двойным прицелом забрел:
и на разведку, и глины гончару Семигоричу добыть
— Кукунтай-тюлень ему все уши прожужжал,
какая там славная глина, а самому Олесю тогда
с Зеленого яру ходу не было. Не устоял бы Зеленый
яр без Олеся-гончара. Давно это было, еще
до Райдуги.

И вот там, на Голом склоне, я ее встретил. Тьма
кромешная, редко где звездочка дальняя пробьется
сквозь начальную Тьму, и сидит девушка кудрявая,
коленки стиснув, пальцами в глину вцепившись,
вздохнуть боится: склон-то крутой, как есть голый,
глинистый, скользкий… а кроме склона и нет ничего.

Остался в тот раз Олесь без глины, а я вот — жену
нашел. Подошел к ней медленно, чтобы не дернулась
с испугу, без привычки в таких местах шевелиться
и правда не стоит — запросто в бездну канешь…
Заговорил спокойно, ласково. Я, мол,
Мак-Грегор, строитель, а для такой милой девицы
— просто Хэмиш, а ты кто? А она в руку мою
протянутую вцепилась пальцами перемазанными,
глаза безумные, кричит без голоса: ты живой, живой…
Эка невидаль — быть живым! У меня приятель
на Лежачем камне, так его еще и не со всякой
стороны увидишь, потому что вообще плоский,
нарисованный. Но какую музыку делает! Душу вытряхнет
и вывернет, и уходишь от того камня, как
заново родившись. А поживет на том камне еще —
и будет живое место, потому что быть живым — это
заразно.

Но в таких местах, как Голый склон, пока кто из
наших не поселился, и правда жутко бывает.

До чего паршиво там! От одного воспоминания
передернуло. Полез в карман за табаком…

Тьфу ты, опять камешек. Этот сумасшедший
с птицей на голове так всем и норовит всучить чтонибудь
чудесное. Кому гвоздь. Ладно бы, от старой
мельницы, так нет, новехонькое скобяное изделие,
блестит, ни пятнышка ржавчины — какая в нем
сила? Или вот меня камушком осчастливил. Так
себе — галечка морская, я уж сколько раз ее из кармана
выкидывал, а она всё там же. Ничего, наведается
в гости, верну. А пока — выкину.

Раскурил трубочку, дальше себе иду. Мэри
за мной.

Вот наша Долгая долина — тоже еще не совсем…
Как Мэри здесь выдерживает? Я-то привычный,
я всё вижу, как оно будет, а если смотреть, как оно
есть — самому тошно станет. Но я от таких глупостей
давно зарекся. Зыбковато здесь пока, и в глазах
рябит порой. Как будто вон та яблоня не решила
еще, яблоней ей быть или вовсе дубом вековым.
Куда ж мне дуб посреди сада?

Чудит местечко, само себя еще не знает, утром
выйдешь на крыльцо — начинай сначала… То ли
дымка туманная еще не рассеялась, то ли место
растворяется в беспамятстве. Мэри уже не боится,
щиплет травку поближе к крыльцу или вот за мной
увяжется, где виднее. К полудню уже и путники решаются
через наш край пройти. Важную птицу
здесь не встретишь, всё больше ватаги работников
с места на место перебираются, заработка ищут.
Косари, каменщики, плотники. Эти всегда выбирают
дорогу покороче, торопятся, порой и вовсе
сгинут, заплутав. А на жену мою косятся опасливо,
но лучше пусть косятся, чем заглядываются.

У меня работа простая.

Уж если человек строит, он строит. Хоть дом,
хоть мост. Ясно, в каждом деле свое отличие. Но у
нас ведь главное не руками делается. Важно, чтобы
у тебя в душе тот мост крепко стоял, даже не то что
верить в него надо, а просто — знать. А камни сложить
не так и трудно. Я-то сам по этому мосту могу
ходить, как только первый камень положил. Я его
уже знаю. А другим придется подождать — и не
только пока я берега соединю, а пока еще сам мост
к себе привыкнет.

И вот иду я так, смотрю по сторонам… хорошо!
Обернулся — сад мой издалека видно, крыша
сквозь белое едва просвечивает. Но на холм подниматься
я сегодня не буду, слишком близко
к краю, а Мэри так и не отстала от меня, и если наверх
увяжется — увидит, как из-под травяных корней,
в бездну спущенных, сочится чернота. Незачем
ей на это смотреть.

Так вот стоял я, раздумывая, направо или налево
от холма повернуть, а Мэри моя уже на холм
взбежала и замерла там, испуганная, и хочет обратно
спуститься, и страшно к бездне спиной повернуться…
И тут что-то случилось с местом
моим, а то и со всем миром нашим. Дернулось всё
и дыбом встало, и земля моя зыбкая под ногами
волной пошла, и край ее как бы завернулся, и снова
дрогнуло… Я сам не устоял, покатился по траве
к краю, а в голове сама собой картинка выскочила,
как Мэри моя скатерть расстилает: встряхнет ее
и по столу волной пустит. Вот так же я крошкой
катился по зеленой скатерти, но удержался у самого
края. Поднялся на четвереньки, огляделся —
а Мэри-то… Оторвался край — и понесло его
прочь, от меня, а на том краю Мэри моя.

А как отнесло на пять шагов — свет здешний до
того клочка уже не достает, и Мэри застыла над бездной,
алой свечой в темноте, только пустота текучая
волосы хмелёвые ее колышет… Вытянулась, зажмурила
глаза, кулаки к бедрам прижаты. И плывет
от меня в пустоте, навеки от меня ее уносит, и сгинет…

И мне до нее уже не дотянуться.

И стоял я на самом краю моей земли, и смотрел,
как уплывает от меня моя жена. И стукнуло: что ж
ты, строитель? Мост! Вот ты на одном берегу, вот
берег другой, да поторопись, потому что размывает
его пустота, тают травинки в чернилах небытия.
К самому подолу алому уже подступила бездна.

Но мост начинается с первого камня, и пойти
по нему только я смогу, а мне уйти — и не вернемся
уже. Останемся вдвоем на мосту между берегов,
которых нет, и будет нам жизни на три вздоха,
а сюда уже не вернуться нам. Ничего здесь не останется,
стоит только мне отсюда уйти хоть на миг. Да
и камня нет у меня!

Упал на колени, взрыл сухую траву. Нет, тонко
все сеется между пальцами.

И вспомнил — как обжегся. Руку в карман… вот
зараза, пусто! В другой… галечка морская с берега
неведомого, спасение наше.

Я осторожно положил ее под ноги — и носком
притоптал для прочности. И сказал жене: мост
я тебе построю каменный, прочный, только ты глаз
не открывай, а настил из досок дубовых сделаю,
и перила… каменные перила будут, не бойся, руку
положи… да, вот так.

И она мне поверила, она наклонилась вперед
и коснулась рукой… ох, какая разница, чего она
коснулась, хоть ничего там не было еще, а она похлопала
ладонью, оперлась и сама, моих уговоров
не дожидаясь, подвинула левую ногу вперед. Так
и вижу голубой башмачок ее с острым носком, как
он скользнул над истаивающей травой и ступил
на… Знать-то я знаю одно, а глаза видят, что видят.
И видели мои глаза, как маленькая ножка Мэри
замерла в пустоте, а в сердце я твердил: мост, каменный,
настил деревянный, дубовый настил… перила…

Из зажмуренных глаз Мэри катились слезы —
как, бывает, катится пот со лба, и точно так же —
как помеху работе, смахнула она слёзы со щек
и качнулась вперед, перенося тяжесть с правой ноги
на левую, а под правой уже растворялся последний
клочок травы, а под левой — чистой тьмой покоилась
пустота. Но сердце моё билось ровно. Иначе
нельзя. Я знал этот мост, я его держал. Вот только
не бывало такого, чтобы по недостроенному мосту
кто-то, кроме меня, мог пройти. Но об этом я сумел
забыть. Я обо всем сумел забыть, одно было
передо мной: первый на свете мост — и никаких
еще нет правил, а вот как мы сейчас сделаем — так
и будет.

И она шла, ровно ступая, и платье ее алое, нарядное,
качалось над пустотой.

А на середине моста, которого еще не было…
мост каменный, настил деревянный, перила… как
будто опомнилась она. Шагу ступить не может —
вот-вот откроет глаза…

Беги! — заорал я, беги, не стой, беги… И она
подхватила юбку и рванула вперед, только мелькали
зеленые чулки, только вился над коленями алый подол.
Одной рукой к животу скомканную юбку,
другую руку откинула нелепо и беспомощно, хмелёвые
кудри ветром к лицу прижало, и ровно вот
столько ей еще пробежать оставалось, а она протянула
руки ко мне и выпустила подол. И он ей под
ноги… и она глаза открыла… падает с открытыми
глазами мне навстречу, а под ней как есть пустота,
а мне еще рук не дотянуть… мост каменный, настил
дубовый… и я по тому настилу к ней — и на
руки подхватил, сам не знаю, как успел, не должен
был успеть. Но схватил ее, держу, а сам назад пячусь
и обернуться боюсь. Есть ли еще куда пятиться,
или остались мы с Мэри на огрызочке моста,
в один шаг длиной, между двумя берегами, которых
уже и нет… А Мэри висит головой на плече
моем и сладким таким голосом приговаривает:
яблони наши… дом… хорошо-то как…

А когда я уже почувствовал под ногами не гулкие
доски, а мягкую траву, обмякла моя Мэри и голову уронила. Я ее на траву там же и уложил, смотрю,
правда: яблони бело-розовым облаком, черепица
сквозь него едва просвечивает, а вокруг трава
зеленая, и хорошо-то как… Сел на траву рядом
с Мэри… и не помню. И сразу вдруг — морда овечья
мне в лицо тычется… Обнял я жену за кудлатую
шею, и пошли мы домой.

А что люди на нас косятся, так это мы переживем.

Кшиштоф Бакуш. Моё лимонное дерево (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Кшиштофа Бакуша «Моё лимонное дерево»

Я всё начал поздно. Хорошие деньги появились у меня только в сорок с лишним лет, хорошие женщины — в тридцать с лишним, и только в шестьдесят с лишним — хорошие зубы.

От работы я постепенно уплотнялся, то есть — я начинал что-то о себе понимать, начинал поднимать, что-то уметь, ухватывать. Ну, и конечно, тут дело потихоньку дошло и до девушек. Как вы помните, мистер Баррель давно советовал мне спать с девушками, сначала с плохими, потом с хорошими. Но мне долго не хватало духу ими воспользоваться. Хорошие девушки были мне недоступны, потому что я был некрасивый — очень худой, рыжий, замотанный работой. А плохими девушками я пользоваться не хотел. Я не мог понять, как это можно просто использовать человека для того, чтобы заниматься с ним любовью, пусть даже это и плохая девушка. Мне все говорили, что в этом нет ничего такого, но я как-то не верил, мне казалось, что как только я лягу с плохой девушкой в постель, так у меня сразу же всё откажет, причём навсегда. Поэтому пока мне приходилось обходиться вообще без каких бы то ни было девушек.

А жил я на втором этаже небольшого двухэтажного дома. На первом был трактир. Хозяйка трактира не отличалась никакими особенными талантами, за исключением того, что два её сына-близнеца выросли, по её словам, не ворами и не убийцами. Данное обстоятельство составляло предмет её гордости, но всё же казалось мне весьма сомнительным. На одинаковых лицах близнецов, как говорят, «лежала печать вырождения». Если им и впрямь на ту пору ещё ни разу не приходилось воровать и убивать, то причина тому — не хорошее воспитание, а полная апатия ко всем жизненным явлениям, составлявшая доминанту в их характере.

Я стал первым человеком, вызвавшим у них столь сильное чувство, как ненависть; также и они стали первыми американцами, кому я настолько сильно не понравился. Увидев меня в конце улицы, близнецы пулей устремлялись в мою сторону с явным намерением меня устранить. Я бегал быстрее, но они могли бежать дольше меня. Поэтому я сразу понял, что единственным выходом из положения является прыжок через забор, влекущий нарушение границ частных владений. А так как хозяйки в ту пору неизменно были беременны (начинался так называемый baby-boom), то мне приходилось долго их успокаивать. Вот так я спасался от близнецов.

Но однажды близнецы-таки подкараулили меня при всём честном народе. Было дело после работы, перед ночью: наши рабочие курили, сидя кто на бревне, кто на куче кирпичей. Мистер Баррель, стоя на крыльце, что-то тихо и интимно объяснял кучке рабочих и, по своему обыкновению, убедительно тряс пальцем. А я, кажется, рассказывал анекдоты.

И тут как гром с ясного неба появились близнецы.

— Ага-а! — закричали они. — Попа-ался! Выходи, драться буээмм!

Я покрутил головой. Заборов поблизости не было. Было только кирпичное строение, в котором помещался склад и бар. Земля была утоптана до состояния камня. Безвыходное положение, практически. Единственной доминантой местности был тополь — старый, заскорузлый. Можно было бы, конечно, залезть на тополь, но в таком случае близнецы будут швырять в меня камнями, пока не собьют на землю. И почему бы мне в таком случае не начать первым? И вот я подобрал с земли пару камней и направился к разъярённым близнецам, даже не подозревающим о моих запасах мести.

Ну, тут все бросили болтать и стали смотреть на нас, как я и моя удлиняющаяся тень приближались к вражеским полчищам близнецов. Я остановился, когда моя тень ударила одного из них в лицо. Именно таким бывает желаемое, когда его выдают за действительное. Я прочертил вокруг себя круг носком ботинка и швырнул первый камень.

Я швырнул его метко и резко, а попасть в морду любому из близнецов не составляло бы труда, ибо морды были широкие; но — вот беда! — я не уловил самого важного, того, что бывает, когда гонишься за двумя зайцами. Одним словом, мой камень просвистел между близнецами и упал в пыль за ними, лишь раззадорив их. Они кинулись на меня, набирая ход. Но теперь вышеупомянутый фактор их раздвоенной сущности играл в мою пользу: я отпрянул, и близнецы столкнулись животами на пороге моего круга, пройдя по касательной и не задев меня; я же, покачнувшись от порыва ветра, созданного ими, подпрыгнул вверх, как мог высоко, и, используя силу земного притяжения, вдолбил их в землю ударом своих каблуков. Ног у меня было (и остаётся) две штуки, что весьма кстати, когда имеешь дело с близнецами.

Время потекло для меня быстрее; соответственно, действия мира и других людей стали казаться замедленными, вялыми. Я видел, как мистер Баррель поднял руку и что-то медленно крикнул. Как тополь медленно-медленно возил веником своей кроны по темнеющему небу. Я ударил одного из близнецов по яйцам; тот не спеша втянул в себя добрую цистерну воздуха (образуя нечто вроде водоворота) и осел в мелкую пыль; сделав это, я обнаружил, что лежу рядом с ним, а второй близнец совершает на мне невысокие, но тяжёлые прыжки. Выяснив, что дело обстоит именно так, я вонзил зубы ему в икру и тем принудил упасть на землю, сам же, изнеможённый непривычно быстрыми физическими расчётами, смежил веки. Когда я вновь открыл глаза, надо мной стояли кружком мистер Баррель и многие другие.

— Ты их победил! — поздравляли меня мои сотрудники.

В тот момент я не поверил и счёл их речи утешением. Голова у меня гудела, как ратуша, а правую руку братья мне фактически оторвали. Мистер Баррель сказал врачу, что я получил производственную травму. Меня заставили продиктовать заявление и завещание.

Я поспешил к своим, и когда я пришел, гипс ещё не затвердел. Чтобы я мог пить, Хесси вставил стакан мне в гипс и налил. Часа через три гипс затвердел, и когда пришло время выковыривать стакан, в нём осталась симпатичная выемка как раз по размеру. Все угощали меня, желая посмотреть, как стакан в эту выемку входит. Что же касается близнецов, то они с тех пор никогда больше не пытались уничтожить меня; выходило, что я действительно их победил, хотя их было в четыре раза больше, а я был подросток, так сказать, из Букового леса, или, как это говорится по-немецки, из Бухенвальда.

Но для некоторых вещей нужна правая рука, некоторых вещей я не умел делать левой рукой, и, хорошенько всё обдумав, я решил, что мне уже пора, наконец, последовать совету мистера Барреля и найти особу, которая помогла бы мне в этом действительно серьезном затруднении. Разумеется, я стал искать эту особу среди плохих девушек. Надо сказать, что те плохие девушки, о которых говорил мистер Баррель, были на самом деле не так уж и плохи. Они работали в переплётной мастерской и на швейной фабрике, а в качестве плохих девочек только подрабатывали, даже не то чтобы подрабатывали, а просто занимались этим из желания поесть и выпить на халяву. В наше время их бы и не назвали плохими — просто «тусовщицы», но те времена были куда строже на этот счёт.

Итак, я сел за стол и объявил девушкам, что устраиваю конкурс, кто лучше накормит меня с вилки. Победительнице, сказал я, достанется бесплатный ужин и полная чудес ночь, в конце которой её ждет материальное вознаграждение. Девочки заинтересовались. Их было трое. Одна была рыжая, с большими ушами и серьгами ещё больше — она совала мне куски в рот так оживленно, что я не успевал их прожевать, мой набитый рот смешил её. Другая девчонка не принимала участия в соревновании. Потом я иногда жалел, что выбрал не её: она была красивая, вся в серых, малиновых и розовых тенях — сидела под люстрой и крутила браслет, сняв его с руки, и как-то виновато усмехалась. А третья была Сью.

Я её почти не видел, она сидела сбоку. Длинная челка спадала ей на лоб и щёку, и она всё время её отодвигала. Мне было хорошо. Полное лето, необрезанный месяц. Машина — ворота открыли — подсвеченный джаз. Хорошо.

Когда я начал что-то чувствовать, то первыми моими чувствами были те самые, которые в своё время последними замерзли. Поэтому я лежал на спине с ушами, полными слёз, во тьме, и постепенно оттаивал, и мне приходили в голову разные мысли. Я сказал Сью, что мне нужен кто-то с ключом от моих мозгов.

— У меня он есть, — ответила она.

Моя первая жена Сью была плохая девочка. То есть мне-то она вполне подходила, потому что я был ещё хуже неё. Но все остальные считали её плохой. И им казалось, что раз Сью плохая, то её можно обижать и не нужно утешать.

Сначала мы не ссорились, но когда я опять обрёл две руки, мы стали ссориться и даже драться.

— Ты плохая! — кричал я и бил Сью веником, как ковёр.

— Ты плохой! — возражала Сью и била меня тапкой, как таракана.

Сью была, конечно, умней меня. Она и сейчас умней. Женщины вообще умней мужчин, но это ничего не значит и ничего им не даёт.

Сью заставляла меня делать разные вещи: например, найти себе какую-нибудь другую работу, чтобы больше не работать на стройке, и пойти на бухгалтерские курсы, и стать человеком. Я не хотел становиться человеком. Люди мне не нравились, я их не понимал. Судя по тому, что они делали, они чувствовали совсем не то, что я.

Но ради Сью я был готов на многое, и я честно старался.

У меня честно ничего не получалось.