Саша Филипенко. Бывший сын. — М.: Время, 2014. — 208 с.
Моей бабушке
Заканчивалась весна. Стрелки часов двигались к половине девятого. Как низколетящие самолеты, садилось солнце.
Редкие мосты укрывали загнанные в трубы реки. Возрастала
влажность, испарялся пот. В городе, который больше напоминал сифилитика, таял асфальт. От жары. Срывались акробаты.
Струнами тянулись провода. По маршрутам ходили пустые троллейбусы. Все верхние пуговицы были расстегнуты.
Выгорали вещи. В магазинах как никогда хорошо продавалась вода. Духота стояла в арках и переулках. Как говорил
великий писатель, земля выпрашивала дождя. Проявлялся
первый загар, и старожилы даже перед камерой не могли
вспомнить таких погод.
Франциск остановился. Утер лоб. Двумя пальцами ухватил маятник метронома и прислушался: в ванной комнате
исправно работала стиральная машина, в кухне как всегда
фонила радиоточка. Давали «балет о станках». Флейты с радостью уступали мелодию кларнету, как ливень в землю бил барабан. Играли уверенно и пафосно, впрочем, как и подобает оркестру Гостелерадио — без надрыва и скидок на слабый состав. Поставив виолончель на ребро, Франциск подошел к окну. Метроном вновь заработал. За стеной бабушка
болтала по телефону. Второй час. Во дворе рубились в футбол. «Темнеет, — подумал Циск. — Если поделились ровно,
меня уже не возьмут».
Не расходились будто бы специально. Франциск постоянно слышал один и тот же призыв: «Назад! Назад!». Судя
по всему, одна из команд испытывала проблемы в обороне.
Кто-то все время проваливался, кто-то обрезал. «Скорее всего, — думал Франциск, — Вара и Пашка проигрывают». Пытаясь разглядеть играющих, Циск думал о том, что только
он мог повторить чудо, которое тремя днями ранее сотворили «Красные дьяволы».
Как старик, тяжело дышал магнитофон. Пленка наматывала звук. Циск нажал на черный квадрат. Аппарат заглох.
Теперь оставалось всего ничего: перемотать ленту, включить фонограмму и незаметно выйти в коридор. Проверенный фокус. Циск пользовался им десятки раз. Магнитофон
исполнял — бабушка верила.
Все шло по плану: Франциск сидел у входной двери,
ключи были найдены, шнурки завязаны, как вдруг — предательски громко хрустнуло колено. Остановился веер. На
мгновенье повисла тишина. Бабушка извинилась перед собеседницей и обратилась к внуку:
— Ты куда-то уходишь? Я, по-моему, ничего не просила, — Франциск не ответил, но бабушка и не ждала ответа. — Тебе должно быть совестно обманывать близких!
То, что ты записал себя на магнитофон — похвально! Во-
первых, ты наконец доиграл этюд до конца, чем автор мог
бы гордиться! И во-вторых, теперь ты сможешь услышать
фальшь. Это очень полезно, мой дорогой!
— Ба, ну почему я не могу пойти?
— Потому что!
— Ба, ну хватит причитать! Там уже все заканчивают!
Стемнеет через полчаса. Я хоть в квадрат поиграю…
— Хочешь стать уличным музыкантом? Удачи!
— Из-за дворового футбола уличными музыкантами не
становятся! А вот от музыки с ума сходят! Так я пойду?
— Нет! У тебя через несколько дней экзамен! Ты и так на
грани отчисления!
— Он все равно после педсовета. После педсовета не от-
числят! К тому же вдруг я блесну?!
— Я в этом очень сомневаюсь! Марш в комнату!
— Ба, но такая погода!
— Погода и вправду прекрасная! Ни дать ни взять! И с каждым днем, мой дорогой, она будет становиться все лучше.
Сдашь экзамены — насладишься!
— А если со мной что-нибудь случится? Вдруг это вообще
мой последний шанс погулять?
— Мне казалось, ты повзрослел, нет? Я смела полагать,
что этот аргумент надоел даже тебе! Возвращайся, пожалуйста, к себе и не волнуйся — дома с тобой ничего не случится! Помнишь, как великий поэт написал: «Не выходи из комнаты — не совершай ошибку!»?
— Он, кстати, был тунеядцем! Это даже государство признало!
— С каких пор ты веришь государству? Марш к себе!
Франциск цокнул, отшвырнул кроссовки и вернулся
в комнату. Хлопнул дверью и завалился на кровать. Его переполняли юношеская злость и обида. «Старая ведьма опять
завела свою шарманку! Образование… Будущее… Коровам
хвосты крутить… Что она вообще может знать о моем будущем? Что вообще кто-нибудь может знать о будущем, если
две недели назад парень из параллели умер прямо во время
урока?! Остановилось сердце. Какой смысл во всех этих занятиях? Какой смысл во всех этих двухголосных диктантах
и цепочках трезвучий? Кому нужны эти экзамены по специальности и фортепьяно, кому сдался этот долбаный оркестр
три раза в неделю, если можно просто так, за пять минут до
перемены, отдать концы?!»
— Ты лежа собираешься играть? — приоткрыв дверь,
спросила бабушка.
— Сейчас все равно начнет стучать соседка.
— Иди уже, только береги руки!
Судный день случался каждый год. Так повелось. В последних числах мая в присутствии обессиленных и зареванных родителей сияющий и толстый директор объявлял фамилии тех, с кем больше не по пути:
— Машеров, Калиновский, Костюшко — отчислены!
С седьмым «б» вопрос закрыт, переходим к следующим.
Каждый год в конце весны педагогический совет (в лице директора лицея) приходил к одной и той же священной мысли:
— Ковчегу знаний всех не утащить, товарищи! Отстающим — за борт! Отстающим до мира знаний не догрести!
Утопающим предлагается барахтаться в других местах!
Закончив лингвистические изыскания, директор лицея,
которого за огромный живот прозвали Бугром, подытоживал:
— Уважаемые родители, мы, к счастью или сожалению,
второгодничество не исповедуем. Я это вам всем и всегда
прямо говорил! Людмила Николаевна, прикройте дверь,
там дети опять лезут!
Виновников торжества в читальный зал не пускали. На
всех не хватило бы места, не всем хватило бы слов. Чтобы
напуганные лицеисты не толпились возле дверей, директор
придумал простой и, как ему казалось, чрезвычайно изобретательный ход. Каждый год в день педагогического совета
в школу приглашали гостя. Как пить дать — ветерана. Обязательно в орденах, желательно с тростью. На сцену актового
зала выносили стол, вазу и три гвоздики. Живые или искусственные (как получалось). Затем на сцену поднимался сам
ветеран. Лицеисты аплодировали и комментировали: «Смотри, песок на ступеньках остался… Сейчас начнет, пердун
старый, басни задвигать… отставной козы барабанщик!».
Рядом с ветераном садилась завуч по воспитательной работе: «Выбачайце калi ласка — бегла праз увесь будынак!».
Ветеран понимающе кивал, кашлял, поправлял трофейный
галстук и начинал очень тихий, идеологически выверенный рассказ о войне. Несмотря на то, что истории о доблести и чести быстро усыпляли лицеистов, новых развлечений
директор не искал. Он относился к той категории тренеров,
которые в течение всей карьеры использовали лишь одну
расстановку. «Зачем выдумывать что-то новое? Кому нужны другие кандидаты? Людмила Николаевна, а давайте пригласим этого… ну как его… ну который в прошлом году приходил…»
Действительно, новых кандидатов никто не искал. Как
результат: многие лицеисты небезосновательно полагали,
что партизан в стране вообще один. Этот партизан только
и делал, что целыми днями бродил из школы в школу и пудрил детям мозги.
Когда вечер подходил к концу, завуч поднимала глаза
к портрету первого президента молодой республики и с удовольствием подытоживала:
— Ну что, дети? Раньше, слава богу, был отец всех народов, теперь, слава богу, будет батька! Так что война нам не
грозит, не переживайте! — сказав эти архиважные и нужные слова, завуч вскакивала и убегала в сторону читального
зала. Ветеран смущенно улыбался и уходил.
В тот горячий майский день все должно было пройти по
давно отработанному сценарию. Позолоченные слова о доблести, позабытые стихи о чести. «Мы сражались за Родину,
за ваше будущее, нас никто не уговаривал, не пугал, никаких заградотрядов не было, мы всегда мечтали воевать!»
В тот фатально жаркий майский день ни у артиста, ни
у многочисленных зрителей не должно было возникнуть
проблем с коммуникацией. Ветеран понимал, что отнимает
у детей улицу, дети понимали, что ветерана нужно уважать,
потому что если бы не он, то непонятно, что сейчас вообще
было бы. Вполуха слушая приветственные слова, Франциск
раскрашивал спинку впереди стоящего кресла. Его лучший друг Стасик Круковский старательно оттирал пятно
на джинсах. Рядом шептались, щипались и передавали записки. Кто-то доделывал последнюю в году работу по сольфеджио, кто-то отчаянно изображал храп. Одним словом,
встреча проходила в привычной и дружеской атмосфере, но
вдруг зал превратился в слух. Лицеисты притихли. Внезапно
ветеран сказал то, что не имел права говорить.
Образовательная машина дала сбой. Кто-то ошибся. Кто-
то недоглядел. Недоглядели крупно! Не заметили бревно.
В чужом глазу. В лицей пригласили «неправильного» человека. Только теперь все увидели, что он пришел без орденов и начал рассказ о другой, не пафосной, но только своей
войне.
— Ребята, я вам сразу хочу сказать: я не воевал с германтами. Видите, у меня и наград-то нет. Мне их не вручали. Я не ветеран в общепринятом смысле этого слова. Я не
знаю, стоит ли мне вообще продолжать?
Испуганная завуч утвердительно кивнула вавилонской
башней на голове.
— Ну тогда, если можно, я продолжу. Меня не зовут на
парады. Да я бы и сам, без сомнений, не пошел. Мне как-то
даже странно, что ваш учитель истории Валерий Семенович
меня пригласил. Он попросил меня рассказать о том, как все
было… А как все было? Херово все было, ребята!
Зал онемел. Потерял голос. Стих. Абсолютный штиль.
Ковчег искусств остановился. Сломалась мачта — поник парус. Дети перестали дурачиться. Франциск перестал рисовать. Пятно исчезло. Стас огляделся по сторонам: ни одной
волны по рядам, ни одного движения. Замолчали даже те,
кто обладал патологической способностью болтать.
— Мы воевали против всех. В это теперь никто не верит.
Теперь говорят, что такого не могло быть, но было, было, ребята, хотя многие считают меня сумасшедшим. Грубо говоря, было так, ребята: по утрам мы воевали против полицаев, по вечерам против красных. Да-да, против всех. У нас не
было священной освободительной войны. Мы не двигались
с востока на запад или наоборот. Нет. Мы стояли здесь. На
месте. На своей земле. Стояли, понимаете, ребята? Мы не
бросались на дзоты. Не жертвовали собой ради вождя. Нет,
ребята, у нас ничего этого не было! Я не могу рассказать вам
ничего из того, что рассказывают в фильмах о войне, потому что война наша была совсем другая. Война наша была
грязная, мерзкая и похабная, потому что война эта, ребята,
была по сути гражданская. Кто-нибудь в зале знает, чем отличается гражданская война от обычной?
— Да-а-а-а-а, — послышалось с последних рядов. — Это
когда свои своих мочат.
— Правильно, ребята. Это самая страшная была война.
Потому что врагами были не только германты, но и свои…
Но и свои, понимаете? Лично я никогда никого не винил.
Когда начинается война, тебе всегда предоставляется шанс
выбрать сторону или остаться в стороне, или хотя бы попытаться остаться в стороне. Я вам, ребята, так скажу: если,
не дай бог, когда-нибудь начнется война, вы сядьте и хорошенько подумайте: за кого вам воевать и воевать ли вообще! Решать будут большие дяди, которым самолетами будут
поставлять свежие фрукты, а погибнете вы — очень быстро
и всего один раз погибнете. Поверьте мне, я видел, как погибают люди — не бывает у них вторых жизней. Поэтому
всегда, всегда-всегда думайте! Хорошо думайте! Много!
— Чё-то я не понял! Так вы что, все-таки за германтов
валили? — послышалось с последних рядов.
— Нет, ребята, не за германтов. Нет! Но знаете, я всегда
как рассуждал: если тебе близки их идеалы, если ты ненавидишь красных, если веришь обещаниям сумасшедшего
хлюпика — валяй в полицаи, а почему бы и нет? Занимай
их сторону, если ты только веришь! К тому же, у них очень
красивая форма была! Мне, честно говоря, всегда очень нравилась их форма. Им же ее очень известный модельер шил.
Я всегда думал, что они хорошо, во всяком случае гораздо
лучше нас, выглядят. Но это единственное, что мне в них
нравилось. Все остальное, ребята, я ненавидел! Они хотели
нас переделать, а это самое страшное. Многое можно вытерпеть, пережить, но одного, ребята, допускать нельзя. Нельзя
допускать, чтобы вас переделывали в кого-то другого, понимаете?
— Ну началось…
— Кобрин! — со злостью выкрикнула завуч.
— А что так сразу Кобрин?! Меня, может, тут вообще нет!
— Выходит, ребята, я должен был пойти к красным?! Действительно, почему бы мне, простому местному парню, не
погибнуть за красных? Они сидят в своих городах, отправляют поэтов и музыкантов в эвакуацию, расстреливают моих
родителей за то, что те говорят на своем языке… Действительно, почему бы мне не сражаться за их вождя? За старшего брата?! Почему бы мне не отдать жизнь за безумца, который
не может поделить карту континента с таким же идиотом,
как он?! Действительно, если ты веришь, то почему бы и нет?
Но я, ребята, не верил! Никогда не верил!
— Кому же вы верили? — с нелепой улыбкой спросила
завуч.
— Никому! Ни одним, ни другим. Я верил только в свой
дом. В свою землю. В небо над моей головой. Я верил в то,
что только я могу и должен решать, где и как мне жить.
— И что же вы сделали? Дезертировали?!
— С вашей колокольни, думаю, это называется именно
так. Да. Я ушел в лес…
— Струсили, значит? — с ехидным смешком, рассчитывая на поддержу последних рядов, спросила завуч.
— Германты принимали меня за партизана, партизаны
и красные — за полицая. Я же говорю, так я и воевал: утром
с одними, вечером с другими. Если вы называете это трусостью, хорошо, я струсил.
Зал зашумел. Лицеисты стали что-то объяснять друг другу, доказывать, спорить.
— Вы что, один против всех валили?
— Нет, конечно! Нас было много. Очень многие так поступили, но об этом теперь не принято говорить. Победили
не мы. А рассказывать про войну положено только победителям. Моя жизнь, моя судьба, есть одно перманентное отступление. Таких, как я, как бы нет. Я провел несколько лет,
скрываясь в лесах, в домах католиков и униатов. В сорок шестом я, как и многие мои товарищи, уехал на хутор и жил там один около двадцати лет. Потом стал иногда выбираться в город, но лишь в девяносто первом, спустя сорок шесть
лет после войны, увидев над столицей наш флаг, я понял,
что мы победили.
— Недолго вы радовались, — тихо, сквозь зубы, так, чтобы услышал только ветеран, процедила завуч.
Встреча c ветераном оказалась самой длинной за всю
историю лицея. Несмотря на то, что завуч всячески пыталась ее прервать, дети не отпускали гостя. В течение двух
с лишним часов лицеисты пытали ветерана. Они спрашивали, вскрикивали и восклицали, требовали и удивлялись,
оценивали и не верили собственным ушам. Он рассказывал,
и они не зевали, потому что ветеран выдавал секрет. Ветеран рассказывал то, что никто никогда не рассказывал. Он
приоткрывал запретную дверь — и дети не могли не пойти за ним. Когда встреча закончилась, Франциск с друзьями
решили подняться в свое секретное место — туалет на четвертом этаже.