Иржи Грошек. Философия как игра

Отрывок из книги Иржи Грошека «Файф-о-клок», выходящей на днях в издательстве «Амфора». «Файф-о-клок» — это действительно смешной
сборник, состоящий из романа «Файф», пяти интервью с
Иржи Грошеком и повести «Пять фацеций „а-ля рюсс“»

Интервью первое
ФИЛОСОФИЯ КАК ИГРА

1. «Правда и ложь как синонимы трагического и комического»

Ощущение после Вашей прозы: грандиозная выдуманная правда. Это такая же реальность, как смерть: она будет точно, но никто до конца в нее не верит. Как Вы ощущаете ложь? Что такое творческая ложь и возможно ли без нее творчество?

Как говорила одна моя знакомая, женщина по происхождению, «правду надо говорить всегда! Только — не всю…». На самом же деле «творческая ложь» и «творческая правда» — одно и то же. Например, образ Валерии составляют реальные женщины — сколько и в каких «пропорциях», об этом знаю только я. Носик — оттуда, ушки — отсюда, хвостик — из античности. Но это отнюдь не собирательный образ из моих жен и подружек. Просто, как «доктор Франкенштайн», — я сотворил себе приятельницу. Да, возможно, получился монстр, но — в реальной жизни она была еще хуже! (Курсив Иржи Грошека.)

И вообще, всякую мистификацию составляют вполне реальные вещи. Все дело именно в пропорциях. Как я ощущаю ложь? Я в нее верю — от рассвета до обеда. После чего иду пить пиво в ближайший бар и наблюдаю скучную правду. Что в добрую кружку помещается всего лишь пол-литра. Что люди в баре спорят ни о чем, поскольку завтра они вернутся обратно и будут спорить о том же самом. И вот я сижу там и, глядя на них, думаю, что в действительности подлинной правды нет. Поскольку все вышесказанное — я вам наврал. А насколько творчески и в каких пропорциях — судить не мне…

«Бани, вино и любовь!» — где реальность любви расстается с реальностью плоти? Где и то и другое становится подлинностью? О героях «Легкого завтрака» можно сказать: «Смерть танцует их» (перефразировка Г. Самойлова). Дает ли смерть ответ на вопрос о подлинности любви? (Ха, забавная формулировка, особенно если учесть, что Вы еще пребываете на этом свете. Но как творческий мистификатор Вы можете дать ответ.).

Да что же вы все — о смерти да о смерти? Разве это самая «реальная реальность»? От того, что умерла моя бабушка, я не стал ее меньше любить… Смерти — тоже нет. Я знаю об Агриппине, я помню о Нероне, я не забуду своего преподавателя — значит, все они живы и даже общаются между собой. Бабушка моя на что-то пеняет Нерону, Агриппина спорит с моей женой, я беседую с дядюшкой Клавдием — это, надеюсь, не шизофрения, а мой микрокосмос. Полагаю, что обо мне тоже не забудут. Ведь и самые незначительные люди хранятся в памяти человечества. Все — от первого до последнего. «Бани, вино и любовь ускоряют смертную участь» — вот, и я помню о шутнике, который начертал эту фразу на столовой ложке. Кстати, была на той же самой ложке и вторая надпись: «Принося жертву — побереги грыжу!» Эта надпись мне кажется смешнее, если уж мы заговорили о смерти… И тут мы опять возвращаемся к соразмерности. Правда и ложь как синонимы трагического и комического. Или — в другой последовательности?

2. «Писатели предназначены для бережной реанимации истин»

В «Легком завтраке» мне привиделась сцена встречи «Изольды» с «Сатириконом», за которыми подглядывает «Молот ведьм». И на самом-то деле «Завтрак» — это декларация против «Молота ведьм» как учебника цензоров (Вы понимаете, что все книги упоминаются здесь в качестве символов). Именно против цензоров, а не общественной цензуры в лице читателей. На образ Нерона навешано столько ярлыков, что хотелось растрясти этот образ, как осеннюю осину. Я не историк, никогда не стремился к этому и никогда им не буду. Поэтому у меня другие задачи и другие методы их осуществления. А любовные сцены в «Легком завтраке» — это тест на лицемерие.

Более всего меня раздражают банальности и мнимые аксиомы. А банальность — это зверски избитая истина. Иногда мне хочется кричать: «Позовите полицию! На моих глазах чуть не убили истину! Покараульте этих подонков, покуда я отвезу ее в реанимацию!» Я скромно оцениваю свои способности, но писатели и предназначены для бережной реанимации истин. До первозданного вида. Истин, которых, быть может, и нет. Но даже подвергая аксиомы сомнению, я только этим и занимаюсь. Софисты, доказывая, что дважды два — пять, тоже подтверждают, что два плюс два — четыре.

Не странно ли объяснять читателю смысл произведения и сколько независимых трактовок оного Вы допускаете?

Я допускаю арифметическую прогрессию трактовок. Смысл любого произведения в неком интеллектуальном, художественном коде. В кино, в литературе, в живописи — интеллектуальный код один. Могут быть разные по мастерству шифровальщики и, естественно, дешифровальщики. Человек, не владеющий этими навыками, воспринимает любые художественные произведения как простые слова — книга, кино, полотно… Другое дело, что для такого читателя существует множество книг и безо всякого интеллектуального кода. Другое дело, что у иного писателя никакого интеллектуального кода и нет. И никакие объяснения тут не помогут.

Как постсоциалистический писатель чувствуете ли Вы, когда пишете, опасность приблизиться к совковой литературе (и слиться с ней)? В чем секрет преодоления?

Что есть «совковая литература»? Это когда читатель наводит порядок на своих книжных полках и все «подпорченные» произведения выметает, то есть — на совок и в мусорную корзину? Как автор я, естественно, боюсь «слиться» с подобной литературой. Ибо можно нарожать таких уродов, что несчастные «спартанские» читатели замучаются сбрасывать их со скалы. Как читатель — я хитрее… У нас с женой раздельное хозяйство: у нее свои книжные стеллажи, у меня — свои. Раз в месяц, после рейда по книжным магазинам, мы всей семьей играем в «трибунал». То есть составляем «тройку» — я, жена и Магвай,- чтобы устроить судилище. Так вот что я вам скажу: это самый неправедный суд на свете. Магвай книг не читает, поскольку он персидский кот; я читаю мало, потому что — нахал; жена дочитывает все за нас- в луч шем случае до половины. Но все мы имеем определенное суждение о современной литературе. Магвай считает, что это пустая трата денег; я считаю, что я нахал; а жене запрещено восхвалять какого-нибудь автора в присутствии Иржи Грошека. После судилища я внимательно осматриваю свои книжные стеллажи и аккуратно переставляю «неприятные» мне книги на полки жены. После чего жена осматривает свои книжные стеллажи и аккуратно переставляет книги, которые не будет дочитывать, — дальше. После чего мы начинаем аккуратно их раздаривать. Потому что некоторых авторов просто никто не хочет у нас брать. Поэтому мы настоятельно рекомендуем для прочтения все не понравившиеся нам книги. Можете себе представить, что думают люди о наших литературных предпочтениях?! Зато в нашей библиотеке нет неприят ных нам книг! Это и есть ответ на вторую часть Вашего вопроса — «в чем секрет преодоления совковой литера туры». Вначале я редактирую то, что написал вчера, за тем — передаю жене, а она запихивает эти листочки в до мик Магвая. Поэтому самое отрицательное отношение к современной литературе именно уМагвая- она мешает ему жить. А жена аккуратно рекомендует всем почи тать Иржи Грошека…

3. «Бог создал пиво, а черт изобрел кружку»

В «Легком завтраке» много секса. Но секс — это ведь не коммерческий ход в прозе, ну хотя бы не в первую очередь коммерческий ход? В сексе тривиальное и божественное встречаются, но какова главная мысль, читаемая во всех любовных сценах и описаниях «Легкого завтрака»?

Сексуально-коммерческий ход в прозе- это когда писательница успешно занимается проституцией. Именно писательница, потому что на писателя мало кто позарится. А тривиальное и божественное в литературном сексе встречаются, когда книга Барбары Картленд лежит на книге Данте. (Кстати, я надеюсь, что еще в состоянии ответить, какова моя главная мысль в любовной сцене.)

Раз уж мы заговорили об удовольствиях, то впору вспомнить о спиртном. Один знакомый писатель вывел формулу взаимовыручки алкоголя и творчества. Алкоголь выпивается творцом, творчество перестает сносить его крышу и подтачивать фундамент. Другой вариант: алкоголь, напротив, влияет на стимуляцию творческого процесса. Что скажете Вы на сей счет и сколь ценными считаете произведения, по сути посвященные алкоголю или замешанные на нем («Москва-Петушки» Ерофеева, к примеру)?

«Осмелюсь предположить, что вначале Бог создал пиво. Черт изобрел кружку. А древние чехи построили Прагу, где все замечательным образом соединилось. То есть, глядя на пражское пивное изобилие, можно с уверенностью сказать „Бог с нами!“. А пересчитывая кружки — выбрать пешеходный маршрут себе по вкусу. Ибо, как сказано в пивной молитве: „Все бренно, и только жажда моя — неизменна!“» (самоцитата).

Романа Ерофеева — не читал и лицемерно добавляю- к сожалению, поскольку мог бы заказать эту книгу и ознакомиться. Но не буду. Потому что не хочу, глядя на пустые бутылки, с умилением вспоминать о социалистическом прошлом. Опять же — ничего плохого не вижу в романах, «по сути посвященных алкоголю». Ну выделил писатель эту тему, ну и выделил. С точки зрения литературы «роман об алкоголе» ничем не отличается от «романа о кофе». Другое дело, с каким качеством это написано. И чем обусловлен повышенный читательский интерес к писателю, который углубляется в алкогольную тему. Не ищет ли он, читатель, здесь родственные пороки? С ухмылкой рассказывая соседу за рюмкой, что «жутко пил старина Хэм» или «допился до чертиков Ерофеев». То есть, по сути дела, читатель проявляет здесь обывательский интерес, а не литературный, и это- прискорбно. С моей точки зрения, на алкогольную тему надо писать на трезвую голову. Но люди все разные, и творцы — тоже.

Если говорить обо мне — я не пишу даже после кружки пива, не редактирую и не строю литературных планов. То есть алкоголь несовместим с моим творчеством, которое построено, простите за самонадеянность, на трезвом расчете. Я всегда пытаюсь создать некую литературную конструкцию. Вычерчиваю схему построения романа и монтирую отрывки. Вдохновения у меня нет, и поэтому мне не надо его стимулировать алкоголем.

Другое дело, что время от времени я «изучаю» эту тему, с большим или меньшим отравлением организма. (Примечание переводчика как жены: Что, безусловно, тормозит творческие процессы и задерживает написание новых произведений.)

4. «Регалии всегда можно заложить в ломбард»

Какое значение придаете Вы писательским регалиям? К примеру, в России для многих и многих эталон — корочка члена Союза писателей. И даже иные маргиналы «попадают», вначале демонстративно плюясь на корочки и членство, а заполучив оное, помалкивая или произнося тирады о том, как все можно оправдать.

К писательским «регалиям» я отношусь хорошо. В любом случае их можно заложить в ломбард. От литературной премии — тоже не откажусь. Однако никакого значения «писательским регалиям» не придаю. Если только это не алмаз «Кохинур». Как они выглядят- эти регалии? Отвечайте скорее!!!

А также- каким тиражом издаются «корочки», к какому литературному жанру они принадлежат и сколько платят за них авторского гонорарУ? Я готов приступить к написанию трилогии «корочек», если сумма меня устроит…

Если серьезно, то «союзы писателей» достались нам еще от тех времен. Если они кому-то до сей поры нужны- то бога ради! Другое дело, нельзя допускать, чтобы престарелые и молодые обормоты, объединенные в союз, утверждали, что только они члены-писатели, а другие — так, погулять вышли. Как если бы члены «Союза читателей» утверждали, что только они правильно переворачивают странички, а все остальные делают это непрофессионально. Надеюсь, что мы не вернемся к диктатуре в литературе.

Тут уместно говорить о злободневности в литературе. Хотя Ваш роман создает ощущение «злободневности метафизической», которая будет актуальна всегда. Но вот что для Вас лично злободневность и как Вы относитесь к так называемой злободневной литературе? (Гребенщиков сказал, что для творца памфлет — не помеха.)

Отвечу коротко, поскольку само словосочетание «злободневная литература» к творчеству, то есть созиданию, не имеет никакого отношения. Деструктивная злоба и созидательное творчество — несовместимы. Писатель и философ должны стоять «над схваткой» (никуда не ходить и телеграмм никому не показывать). Может быть, я переоцениваю читателя, но стараюсь в своем творчестве предоставить ему сделать выводы. А также не хулю и не хвалю своих героев — я им сопереживаю. Кому нужны выводы и резолюция автора — пусть обращаются к другому автору. Поскольку я не «папа», к которому пришел «крошка-сын» за разъяснениями — «что такое хорошо, а что такое плохо». (И что этот «папа» рассказал на самом деле? Никто не помнит.)

5. «Автор доволен собою почти всегда, а литература им — в единичных случаях»

Что такое для Вас подлинная философия и какую роль, по Вашему мнению, должен играть философ в современном мире?

«С малого начал, тридцать миллионов оставил. Философии не обучался» — эпитафия Тримальхиона. Вторая часть служит эпитафией и мне. Я не занимаюсь разработкой новых мировоззрений, хотя время от времени, «паря в пространстве, думаю о судьбе светил». Можно сказать, я наряду со всеми поставляю философам материал для обобщений. Хотя, вероятно, подобный мне типаж свел с ума не одного Ницше. Я расцениваю философию как игру вроде «веришь — не веришь». Сегодня я убеждаю читателя в том, завтра- в этом. Меня нисколько не настораживает перемена взглядов по ходу дискуссии. Наоборот, чем убежденнее «философ», чем яростнее он отстаивает свою точку зрения, тем дальше я стараюсь от него отсесть, дабы в пылу своей убежденности он не треснул меня палкой. Поскольку я самый отвратительный слушатель, из меня никогда не получится последователя, преемника и благодарного ученика. Меня только лишь забавляет данная точка зрения в данную минуту, а через полчаса может заинтересовать диаметрально противоположная шизофрения. Поэтому и роль, которую должен играть философ в современном мире (я бы выделил слово «играть»), мне кажется, это та роль, которая может расшевелить общество. То есть круглосуточная поставка мировоззрений — оптом и в розницу. И чтобы ко мне не цеплялись въедливые критики, добавлю: далеко не все мировоззрения и концепции я приемлю. Но и публично осуждать их не буду. Поскольку серьезно их не воспринимаю, как серьезно не воспринимаю то, о чем я написал или подумал, например, год назад. Все познается не в сравнении, а — в развитии. Можно расценивать отклонения в обществе как юмор. Слушая диалог психиатра и пациента, не всегда с уверенностью можно сказать, кто болен. Поскольку психиатр серьезно относится к своей работе, а я — нет.

А какие темы в литературе вообще интересуют Вас и какие не интересуют категорически?

Если я отвечу, что все литературные темы, жанры и фабулы мне интересны, то это будет выглядеть сродни ответу на предыдущий вопрос. Так нет же! Мне ненавистно все, что сделано в литературе начиная с Гомера. Потому что это весьма осложняет поиски новой темы, жанра или фабулы. На кого оглядывался Гомер? Только на египетские пирамиды. Современный писатель, в меру своей эрудиции, должен переработать несоизмеримо больше информации. Или выйти в чисто поле литературы, аки Гомер. «Есть тут кто аль нет никого?!!» «Я есть альфа и омега; я первый, и я последний!!!» Подобная наглость поощряется, но далеко не всегда заканчивается к обоюдному удовлетворению — литературы и автора. (Кстати, автор доволен собою почти всегда, а вот литература автором — в единичных случаях.) Европейские писатели многие литературные вопросы перевели в область категорического императива, мол, это так, как есть, — и не надо трепать «вечные темы» как бобик тряпку. «Тварь ли я дрожащая или право имею?!!» «Быть или не быть?!» Славянские авторы по-прежнему начинают с азов, поэтому на развитие сюжета им требуется больше времени. И если исходить из того, что каждый писатель всю жизнь пишет один роман, собрание сочинений славянского автора — только пролог этого романа. Другое дело- «американизмы», когда психологические мотивы героя толкуются исключительно по Фрейду. «Почему он вдруг перерезал жителей двух кварталов? — А в детстве его мать утопила его любимого плюшевого мишку! Вот он и тронулся!» Поэтому, может, и хорошо, что славянские авторы пытаются разобраться в который раз, из чего был сделан плюшевый мишка, жаль только, что в ущерб сюжету. Поскольку, если в литературе особенно увлекаться философскими вопросами, можно с «водой» выплеснуть читателя. А потом спрашивать: «А был ли мальчик?»

Что из художественных произведений занимает высшие строчки в хит«параде Вашей души? (Например: „Чук и Гек“, „Улисс“, „Давно я не лежал в колонном зале…“ и т. д.)

Я думаю, что „Чук и Гек“- это грустная повесть о сибирских лайках. Не может быть, чтобы люди носили такие имена. Жена мне объяснила, что это — повесть о детях. А я все равно думаю, что о сибирских лайках. Далее в хит-параде:

Умберто Эко, „Имя розы“ — великий роман, остальные два его романа — по нисходящей. Вечный»Улисскак библия для писателя: можно открыть, прочитать пару страниц на сон грядущий и закрыть с чувством собственного бессилия. Джон Фаулз — «Волхв», «Червь», «Башня из черного дерева».

Можно продолжать и дальше, но в моей библиотеке две тысячи томов.

Хочу сказать спасибо Анне Владимировой — русской жене и переводчику, иначе бы мы вообще не поняли друг друга.

Вопросы: Артур Медведев и Мария Мамыко

Опубликовано: «Философская газета», 2002

Иржи Грошек

Энди Уорхол. Попизм

Энди Уорхол. Попизм

  • СПб.: Амфора, 2008
  • Отрывок из книги

В 60-е ничего не надо было покупать. Почти все доставалось даром — все было рекламой. Все что-то продвигали, и за тобой посылали машины, кормили, развлекали, делали подарки — если ты приглашен. Если тебя не приглашали, было все то же самое, только без машины. Рекой текли деньги, просто рекой.

Журналист как-то спросил Дэнни Филдса:

— Как мне заполучить компанию с «Фабрики» на презентацию?

А Дэнни ему ответил:

— Без проблем. Можете даже не сообщать им. Просто пришлите лимузин и скажите, чтобы спускались. Гарантирую, как только машина приедет, все тут же в нее залезут.

Мы действительно залезли.

Помню, как Сэму Грину всю квартиру обставили даром за один день. Он так радовался переезду, что пригласил сотни человек на новоселье, за день до которого осознал, что у него и присесть негде. Так что он весь день на «Фабрике» провисел на телефоне. Я слышал, как он обзванивал детские сады, выдавал что-то вроде:

— А как насчет этих ковриков, на которых детишки любят прикорнуть? Можно мне одолжить несколько? Да нет, я их на другой день верну…

Он вешал трубку и стонал:

— Ну что мне делать? У меня всего пятьдесят шесть долларов на счете!

Я посоветовал ему придумать что-нибудь.

-Слушай, — он ответил, — я уже всех обзвонил — даже херцевскую «Одолжи подушку». Все жутко дорого.

Я ему сказал:

— Ты тупишь, Сэм. Раз ты хочешь заплатить, они понимают, что ты бедный, — богатые не платят. Скажи, что хочешь бесплатно. Не будь ты таким неудачником. Веди себя, как богатый. Позвони в галерею «Парк Бернет», да в музей Метрополитен позвони!

Сэм придумал кое-что получше. Он набрал номер известного дизайнера по мехам, с которым познакомился на вечеринке неделей раньше, напомнил о себе, а потом затянул:

— У меня завтра будет вечеринка… Что?.. Ой, нет-нет, вас не приглашаю, просто обычное скучное бизнес-мероприятие для нескольких коллекционеров искусства, но будет фотограф из «Лайф», и они ищут какую-нибудь изюминку, текстуру, не знаю. Они видели уорхоловскую «Фабрику» в серебре и теперь хотят что-то тоже от стены до стены, так что я пообещал им, что отделаю свою квартиру пластиком, или мехом, или еще чем-нибудь. Фотогеничным, ну вы понимаете…

И так далее.

Следующим утром под окнами Сэма на Шестьдесят восьмой улице остановился грузовик с беспошлинными мехами на сорок две тысячи, за которые Сэм расписался. Он их повсюду разбросал, даже на террасе, и той ночью все возлежали на норках, рысях, лисах и морских котиках с сотней горящих свечей и камином — выглядело потрясающе.

Несколько человек было в бархатных и шелковых рубашках по последней моде, но совсем немного — парни все еще носили преимущественно синие джинсы с рубашками на пуговицах. Эди привела на вечеринку Боба Дилана, и они сидели вместе в уголочке. Дилан много времени проводил у своего менеджера Эла Гроссмана недалеко от Вудстока, и Эди тоже была как-то связана с Гроссманом — говорила, он собирается продвигать ее карьеру.

Я знал Дилана по Макдугал-стрит/»Кеттл оф фиш»/кафе «Риенцы»/»Хип бейгель«/кафе «Фигаро», а началось все, как утверждал Дэнни Филдс, с того, что они с Дональдом Лайонсом увидели Эрика Андерсена, фолк-певца, на Макдугал, решили, что он просто красавчик, подошли и спросили, не хочет ли он сняться в фильме Энди Уорхола.

— Интересно, сколько раз мы эту легенду использовали? — смеялся Дэнни.

А потом Эрик заинтересовался Эди, и мы стали вместе появляться в Виллидже. Но, думаю, Эди знала Дилана еще через Бобби Ньювирта. Бобби — художник, который начинал как певец и гитарист в Кембридже; рисовал он только ради денег, как он мне однажды сказал. Потом он сошелся с Диланом и стал членом ансамбля — кем-то вроде доверенного тур-менеджера Дилана. И Бобби был другом Эди.

На вечеринку Сэма Дилан пришел в синих джинсах, ботинках на каблуках и спортивной куртке, а волосы у него были, скорее, длинные. Под глазами у него виднелись круги, и даже стоя он горбился. Ему было тогда года 24, а ребята уже стали говорить, вести себя, одеваться и важничать, точно как он. Но немногие кроме Дилана могли проделывать его штучки — он и сам, когда был не в настроении, не мог. И уже тогда одевался несколько кричаще, но уж точно не в деревенском стиле — в смысле, он носил атласные рубашки в горошек. Выпустил «Bringing It All Back Home», так что звук у него был уже роковый к тому времени, но на Ньюпортском фолк-фестивале или в Форрест-хилл, где консервативная фолковая публика освистала его за увлечение электричеством, он еще не сыграл, и детишки по нему с ума сходили. Это было прямо перед тем, как вышла «Like a Rolling Stone». Мне нравились Дилан и созданный им гениальный новый стиль. Он не тратил свою жизнь на оммажи прошлому, все делал по-своему, а я это уважал. Когда он только появился, я даже подарил ему одного из моих серебряных «Элвисов». Правда, позже я страдал от паранойи, услышав, что он использует моего «Элвиса» в качестве мишени для дартса у себя загородом. Когда я спрашивал, зачем он так, мне неизменно отвечали:

— Я слышал, он считает, что ты погубил Эди.

Или:

— Послушай «Like a Rolling Stone» — думаю, под «дипломатом на хромированной лошадке» он имел в виду тебя, друг.

Я на самом деле не понимал, что же они хотели этим сказать, — никогда к словам песни особенно не прислушивался, — но я понял общее направление их мысли: Дилан не любил меня, винил в том, что Эди подсела на наркотики.

Что бы кто ни думал, правда в том, что я никогда не давал Эди наркотиков, никогда. Даже диетических таблеток. Вообще ничего. Она действительно принимала много амфетаминов и успокоительных, но действительно получала их не от меня. Их давал ей доктор, коловший всех светских львиц города.

Сейчас, как и раньше, меня могут обвинить в том, что я такой бессердечный, позволяю людям разрушать себя на моих глазах, чтобы я мог снимать или записывать их. Но я не считаю себя бессердечным — я просто реалист. Я еще в детстве понял, что, злясь и указывая кому-либо, что он должен делать, ничего не добьешься — и это просто невыносимо. Я понял, что куда проще влиять на других, если просто заткнуться, — по крайней мере, может, в этом случае они сами начнут сомневаться. Когда люди будут готовы, они изменятся. Но не раньше, и иногда они умирают прежде, чем дозреют до этой мысли. Нельзя никого изменить, если он сам не хочет, — и если кто-то хочет измениться, его не остановить.

(Потом я как-то выяснил, что Дилан сделал с «Элвисом». Более 10 лет спустя, в то время, когда подобные мои работы оценивались в цифрах с 4—5 нулями, я наткнулся на Дилана в Лондоне. Он был очень мил, дружелюбнее не бывает. Признался, что отдал картину своему менеджеру, Элу Гроссману, покачал головой с сожалением и сказал:

— Но подари ты мне еще одну, Энди, я бы такую ошибку уже не совершил…

Я думал, что история на том и закончилась, но как бы не так. Вскоре после этого мне случилось говорить с Робби Робертсоном, гитаристом «The Band», и когда я пересказал ему слова Дилана, он заулыбался:

— Ага, подарил! — Робби рассмеялся: — Вообще-то не подарил, а выменял. На диван.)

А в целом 1965-й был очень мирным годом. Все перемешались и тусовались по всему городу вместе. Марисоль была на меховой вечеринке Сэма, как и Патти и Клаас Ольденбурги, и Ларри и Кларисса Риверсы. Сэм ходил там, кормил людей виноградом, рассказывая всем интересующимся, откуда меха. Это было очень по-шестидесятнически — гордиться халявой. В 50-е хвастались, что платили много, а в 60-е смущались, если приходилось признать, что вообще платили.

Маяковский без глянца

Отрывок из книги

  • СПб.: Амфора, 2008

Анатолий Борисович Мариенгоф:

Госиздат.

Маяковский стоит перед конторкой главного бухгалтера, заложив руки в карманы и широко, как козлы, расставив ноги:

 — Товарищ главбух, я в четвертый раз прихожу к вам за деньгами, которые мне следует получить за мою работу.

 — В пятницу, товарищ Маяковский. В следующую пятницу прошу пожаловать.

 — Товарищ главбух, никаких следующих пятниц не будет. Никаких пятых пятниц, никаких шестых пятниц, никаких седьмых пятниц не будет. Ясно?

 — Но поймите, товарищ Маяковский, в кассе нет ни одной копейки.

 — Товарищ главбух, я вас спрашиваю в последний раз…

Главный бухгалтер перебивает:

 — На нет и суда нет, товарищ Маяковский!

Тогда Маяковский неторопливо снимает пиджак, вешает его на желтую спинку канцелярского стула и засучивает рукава шелковой рубашки.

Главный бухгалтер с ужасом смотрит на его большие руки, на мощную фигуру, на неулыбающееся лицо с массивными челюстями, на темные, глядящие исподлобья глаза, похожие на чугунные гири в бакалейной лавке. «Вероятно, будет меня бить», — решает главный бухгалтер. Ах, кто из нас, грешных, не знает главбухов? Они готовы и собственной жизнью рискнуть, лишь бы человека помучить.

Маяковский медленно подходит к конторке, продолжая засучивать правый рукав.

«Ну вот, сейчас и влепит по морде», — думает главный бухгалтер, прикрывая щеки хилыми безволосыми руками.

 — Товарищ главбух, я сейчас здесь, в вашем уважаемом кабинете, буду танцевать чечетку, — с мрачной серьезностью предупреждает Маяковский. — Буду ее танцевать до тех пор, пока вы сами, лично не принесете мне сюда всех денег, которые мне полагается получить за мою работу.

Главный бухгалтер облегченно вздыхает: «Не бьет, слава богу».

И, опустив безволосые руки на аккуратные кипы бумаг, произносит голосом говорящей рыбы:

 — Милости прошу, товарищ Маяковский, в следующую пятницу от трех до пяти.

Маяковский выходит на середину кабинета, подтягивает ремень на брюках и: тук-тук-тук… тук-тук… тук-тук-тук… тук-тук.

Машинистка, стриженая, как новобранец (вероятно, после сыпного тифа), шмыгнув носом, выскакивает за дверь.

Тук-тук-тук… тук-тук… тук-тук-тук… тук-тук…

Весь Госиздат бежит в кабинет главного бухгалтера смотреть, как танцует Маяковский.

Паркетный пол трясется под грузными тупоносыми башмаками, похожими на футбольные бутсы. На конторке и на желтых тонконогих столиках, звеня, прыгают электрические лампы под зелеными абажурами. Из стеклянных чернильниц выплескивается фиолетовая и красная жидкость. Стонут в окнах запыленные стекла.

Маяковский отбивает чечетку сурово-трагически. Челюсти сжаты. Глядит в потолок.

Тук-тук-тук… тук-тук-тук…

Никому не смешно. Даже пуговоносому мальчугану-курьеру, который, вразлад со всем Госиздатом, имеет приятное обыкновение улыбнуться, говоря: «Добрый день!» или «Всего хорошего!»

Через несколько минут главный бухгалтер принес Маяковскому все деньги. Они были в аккуратных пачках, заклеенных полосками газетной бумаги.

Лев Абрамович Кассиль:

Как-то раз он остановил на улице свободное такси, чтобы ехать домой. Он открыл уже дверцу и характерным жестом, обеими руками берясь за машину, наклонившись, большой, стал как бы нахлобучивать всю машину на себя, надевая через голову, — так нам всегда казалось, когда он влезал в маленький автомобиль…

Вдруг двое молодых людей развязно и категорически потребовали предоставить машину им. Узнав Маяковского, они влезли в лимузин, стали скандалить и для большей убедительности принялись размахивать какими-то «ответственными удостоверениями». Это и взорвало Маяковского, у которого к мандатам никогда почтения не было.

 — Я бы охотно уступил им машину, — рассказывал он потом, — черт с ними! Как вдруг они бумажкой этой начали бряцать… Мандаты там какие-то… Понимаете? Раздобыл какую-то бумажку с печатью и уже опьянен ее властью. Подумаешь, ордер на мир! Особый бюрократический алкоголь. От бумажки пьян. Ему уже бумажкой человека убить хочется. Ах, до чего ж я ненавижу эту дрянь!.. Я их пустил в машину. «Садитесь, — говорю, — пожалуйста». Сели. Нагло сели. Я и отвез их в милицию.

Наталья Александровна Брюханенко:

Громко Маяковский говорил только на эстраде. Дома же говорил почти тихо. Никогда громко не смеялся. Чаще всего вместо смеха была улыбка. А когда на выступлениях из публики его просили сказать что-нибудь погромче — он объяснял:

 — Я громче не буду, могу всех сдунуть.

Лев Абрамович Кассиль:

Но он сердится, когда дешево и умиленно восторгаются его необыкновенностью, масштабами его фигуры. Как-то он сосет конфету в перерыве после выступления. И какая-то девица — губы бантиком, — подлетев к нему, щебечет:

 — Смотрите, как смешно: Маяковский, такой большой, и вдруг сосет такую маленькую конфеточку!

 — А вы что же, хотите, чтоб я, по-вашему, тарелки глотал, столы жевал?!

Лев Вениаминович Никулин:

Нельзя передать легкость и своеобразие его диалога, неожиданность интонаций, странного чередования угрюмой сосредоточенности взгляда и жизнерадостности его усмешки.

Иван Васильевич Грузинов:

У Маяковского почти всегда — папироса, характерно зажатая сильным волевым движением выразительных и резко очерченных губ.

Вероника Витольдовна Полонская:

Владимир Владимирович очень много курил, но мог легко бросить курить, так как курил, не затягиваясь. Обычно он закуривал папиросу от папиросы, а когда нервничал, то жевал мундштук…

Наталья Александровна Брюханенко:

Он провожал меня домой. Он шел, как всегда, с толстой палкой. Идет и волочит ее по земле, держа за спиной. Гоняет папиросу из одного угла рта в другой.

Иван Васильевич Грузинов:

Еще один из характерных жестов поэта: руки, опущенные в карманы брюк.

Лев Абрамович Кассиль. В записи Григория Израилевича Полякова:

Всегда таскал с собой кастет, очень любил оружие.

Василий Абгарович Катанян:

Оружие тогда имели все. Все, кто хотел. Трудно ли получить разрешение? Члену партии, кажется, и этого не требовалось, — просто отмечали номер револьвера в партийном билете.

В одну из поездок в Москву в 1926 году я купил в магазине «Динамо» на Лубянке новенький маузер 6,35 (имея разрешение из Тифлиса). Маяковский увидел у меня в гостинице красную коробку и через несколько дней уже показывал мне близнеца, отливающего синевой, с деревянными щечками.

Были у него и другие пистолеты. Был американский Баярд, подаренный ему рабочими Чикаго, был браунинг, о котором в 1928 году, когда обокрали дачу в Пушкине, он телеграфировал Лиле: «Если украли револьвер, удостоверение номер 170, выданное Харьковом, прошу заявить ГПУ…» Револьвер остался цел.

Симон Иванович Чиковани:

Маяковский не любил оставаться один. Кажется, он всегда избегал одиночества, даже в минуты творческого вдохновения и напряженной внутренней работы. Он мог писать стихи в присутствии товарищей, и их разговор или даже шум не мешали ему работать.

Наталья Александровна Брюханенко:

Я приходила, он усаживал меня на диван или за столик за своей спиной, выдавал мне конфеты, яблоки и какую-нибудь книжку, и я часто подолгу так сидела, скучая. Но я не умела сидеть тихо. То говорила что-нибудь, то копалась в книгах, ища чем бы заняться, иногда спрашивала его:

 — Я вам не мешаю?

И он всегда отвечал:

 — Нет, помогаете.

Мне кажется, что не так уж именно мое присутствие было ему нужно, когда он работал. Он просто не любил одиночества и, работая, любил, чтоб кто-нибудь находился рядом.

Сьюзан Масино. История группы «AC/DC»: «Let There Be Rock»

Отрывок из книги

  • СПб.: Амфора, 2009

Турне вместе с группами «Queensryche», «The Black Crowes», «Motley Crue» и «Metallica» включало концерты в Венгрии, Германии, Швейцарии и Бельгии. На «Монстрах рока» они были хедлайнерами в третий раз — беспрецедентный случай. Для фестиваля в Донингтоне потребовалось 250 тонн стали, 250 тонн оборудования и 34 грузовика, чтобы возить его по месту проведения… Не говоря уже о том, что только к «AC/DC» было прикреплено 116 рабочих сцены!
Дэвид Маллет снимал концерт с помощью 22 камер. Малкольм был рад сотрудничеству с Маллетом и говорил «Метал CD»: «Мы никогда не делали клипов, но вот встретили Маллета, и снимать клипы стало куда проще. В конце концов нам даже стало нравиться на себя смотреть».
Европейское турне закончилось самым крупным концертом в истории группы. 28 сентября 1991 года «AC/DC» должна была дать бесплатный концерт для молодежи России на Тушинском аэродроме недалеко от Москвы. Концерт был подарком юному поколению за сопротивление провалившемуся недавно военному перевороту. Он назывался «Праздник демократии и свободы». Ожидалось полмиллиона, но присутствовало около миллиона зрителей. «AC/DC» были приглашены благодаря высокому спросу на их музыку, которую до той поры в России можно было купить только на черном рынке. Концерт снимался Уэйном Ишемом и должен был войти в предполагавшийся живой альбом.
Даже несмотря на ясный солнечный день, промоутеров заботила погода. Дождь нужен меньше всего, когда в одном месте собирается по миллиону людей. И тогда российское правительство использовало последнее слово техники. Менеджер турне Майк Энди вспоминает, что в правительстве ему сообщили, что они примут меры против дождя. Он пояснил: «В Москве погода похожа на северо-запал США, очень дождливая. Как в Сиэтле. Ну, слава богу, у нас по Сиэтлу не маршируют сотни солдат, как по Красной площади. Заверив нас, что дождя не будет, российское правительство приказало истребителям „рассеять“ облака над Тушинским аэродромом, что обеспечило отсутствие дождя на шесть-восемь часов. Обычно так поступают при парадах, чтобы дождь не пошел на войска. В тот вечер дождь пошел лишь через час после окончания концерта».
Миллион российских поклонников рока бесплатно оказался на празднике, и все шло хорошо, пока группа не выстрелила из пушек на «For Those About To Rock». Ангус говорил: «Когда военные услышали пушки, они пришли в возбуждение. Было видно, как они с лица спали. Так и чудилось, что они говорят: „Нас надули! Это грязная империалистская уловка!“»
На сцене Брайан заявил: «В годы холодной войны опере и балету не удалось сломать лед. Наши страны обменивались оперными и балетными коллективами, цирками, но только рок-н-роллу удалось остановить холодную войну». К несчастью, день не прошел безоблачно — один из рабочих сцены скончался от сердечного приступа.
После возвращения группы в США «Ньюсуик» писал: «На что тратят деньги эти восточногерманцы, которые кучкуются вокруг сломанной Берлинской стены? Когда-то дефицитом были шампанское и свежие фрукты, теперь выбор пришел и в область музыки. Оборот музыкальных магазинов Западного Берлина вырос на 300 процентов. Вагнер и „Кольцо Нибелунгов“? Отто Клемперер <Знаменитый немецкий дирижер и композитор> и Бетховен? Нет. Бестселлеры — „AC/DC“ и саундтрек к „Грязным танцам“».
«AC/DC» играли во Франции, Люксембурге и Испании, а затем вылетели на 15 концертов домой… Два последних выступления прошли в Новой Зеландии. И угадайте, на кого музыканты там наткнулись? Уйдя из группы в 1983 году, Фил уехал в Новую Зеландию и открыл там свой бизнес — организовал вертолетные чартеры. Когда он вновь встретился с группой, то спросил Ангуса и Малкольма: «Ну как, дадите мне еще шанс или как?» Что и привело к очередному изменению в составе «AC/DC».
К декабрю 1991 года «AC/DC» отыграли за год 70 концертов — причем половину при аншлагах — и выручили более 17 миллионов долларов. В качестве признания того, что не надо быть ярым металлистом, чтобы любить «AC/DC», «Атланта Фэлконс» <Клуб Национальной футбольной лиги США, играющий в американский футбол.> официально вернулись к изначальным черным цветам своей формы и объявили своим новым гимном «Back In Black».
Следующим успехом стала номинация на «Грэмми» за «The Razors Edge» в категории хард-рока. К тому же 2 марта RIAA выдала группе сертификат, удостоверящий продажу трехмиллионного экземпляра альбома.
Не оставшись в стороне от сэмплингового безумия начала 90-х, группа возбудила иск против «Эс-би-кей Records» и рэппера Ванилла Айс за незаконное использование сэмпла песни «Highway To Hell» для композиции Айса «Rags Of Riches» <Другое название песни — «Road To My Riches«.> в альбоме «Extremely Live».
Первый живой альбом со времен «If You Want Blood (You’ve Got It)», еще без Брайана Джонсона, вышел 29 октября 1992 года. Он красноречиво назывался «Live» («Живой») и включал песни с турне 1990—1991 годов. Продюсером был Брюс Фэрберн. Альбом вышел в четырех различных форматах, в том числе на компакт-диске (14 песен), кассете (23 песни), двойном диске со специальным вкладышем (23 песни) и лазерном диске (18 песен).
«Live» состоял из песен «Thunderstruck», «Shoot To Thrill», «Back In Black», «Sin City», «Who Made Who», «Heatseeker», «Fire Your Guns», «Jailbreak», «The Jack», «The Razor’s Edge», «Dirty Deeds Done Dirt Cheap», «Moneytalks», «Hells Bells», «Are You Ready», «That’s The Way I Wanna Rock „N“ Roll», «High Voltage», «You Shook Me All Night Long», «Whole Lotta Rosie», «Let There Be Rock», «Bonny», «Highway To Hell», «T.N.T.» и «For Those About To Rock, We Salute You».
Ангус говорил о «Live»: «Мы хотели записать его, пока у нас не выпали волосы и зубы. Мы не собирались агонизировать у систем жизнеобеспечения… Альбом — это больше чем сборник песен „AC/DC“. Когда говоришь с фанатами на концертах, первое, что они спрашивают, это когда мы собираемся записать еще один живой альбом. Наверное, чаще всего нам задают вопрос: „Когда мы получим еще одну порцию живого звука?“ Но мы хотели подождать, пока у Брайана за плечами не будет достаточно студийных альбомов, чтобы он не сильно нервничал».
Журналу «Роллинг стоун» Ангус сказал: «„Live“ — это как порция виски: сразу попадает в кровь. Мы просто рок-группа, которая здорово проводит время, — не больше и не меньше».
Песня «Highway To Hell» с «Live» в Великобритании стала четырнадцатой в чартах через неделю после того, как группа сыграла ее в программе «Короли попа». Также песню номинировали на «Грэмми» в категории «Лучшая хард-роковая композиция».
Затем «AC/DC» появились на концерте «Джем в честь Хэллоуина в „Universal Studios“», организованном Эй-би-си-ТВ — вместе с Оззи Осборном, «The Black Crowes», «En Vogue» и «Slaughter». В ноябре альбом стал в Британии пятым, а в США пятнадцатым. Вышедшее ограниченным тиражом издание «Live: Special Collector’s Edition» дебютировало в Штатах на 34-й позиции.
В 1992 году Малкольм говорил «Метал CD»: «С самого начала все утверждали, что „AC/DC“ — это концертная группа и что студийные записи этого не отражают. После „If You Want Blood (You’ve Got It)“ и смерти Бона постоянно стоял вопрос, будем ли мы делать еще один живой альбом. Мы хотели подождать, чтобы у Брайана накопилось достаточно своего материала, чтобы он не торчал на сцене, распевая старые песни Бона. В альбоме собраны все лучшие песни „AC/DC“ обеих эр группы, а также кое-что из старенького — скажем, „Whole Lotta Rosie“ все еще очень цепляет».
Альбом «Live», в который вошли номера из 153 концертов, данных в 21 стране, блестяще оправдал свою задачу — донести энергию группы со сцены до фанатов. В спецвыпуске «Классик рок» в 2005 году Иэн Флетчер писал: «Возможно, сейчас коммерческая и музыкальная привлекательность студийных альбомов „AC/DC“ и поколебалась, но на концертах их всегда было не остановить. И „Live“ еще раз это доказывает».
В конце года высококачественная запись на 35-миллиметровую пленку с английского концерта «Монстры рока» вышла под названием «„AC/DC“ Live At Donington». Десятилетие прошло, и «AC/DC» досуха утерли нос самым упорным своим критикам — из возможных динозавров металла они превратились в настоящую икону рок-н-ролла. Однако вскоре «AC/DC» удастся переплюнуть и это — с некоторой помощью парочки анимационных придурков, известных как Бивис и Баттхед.

Как возрождали «Зенит»

До матча с «Динамо» на стадионе имени Кирова оставалась ровно неделя. И предполагалось, что «Зенит» на этот матч должен вывести новый главный тренер.

Кор Пот:

Дик позвонил мне и спросил: могу ли я пойти в тренеры «Зенита» вместе с ним. Также он сказал, что мне придется отправиться в Петербург раньше него: он будет занят со сборной Кореи на чемпионате мира в Германии. Так что я приехал на месяц раньше, набрался собственных впечатлений. Я тогда все записывал на бумагу, в частности, когда мы были на сборах в Австрии. Так что, когда через месяц приехал Дик, нам было что обсудить. Он принял ряд решений, как сделать команду лучше; намерение избавиться от некоторых игроков — это было самое начало. Адвокаат позвонил мне — сейчас скажу точно: 13 апреля я развелся с женой, 16 или 17 апреля мне позвонил Дик. Это был очень подходящий момент, я стремился уехать из Голландии: я был расстроен своими взаимоотношениями с бывшей женой, к тому же хотел уйти из Федерации футбола Голландии, даже несмотря на то, что я провел в ней прекрасное время. Я работал там вместе с Марко ван Бастеном и вместе с Диком, на чемпионате Европы 2004 года: он-то и привел меня в свое время в качестве главного скаута Федерации. <…>

Это была моя первая тренировка: я никогда ее не забуду. В тот день у меня был день рождения, все пришли с цветами, поздравлениями, это было невероятно. Для меня это стало сюрпризом. Я тогда был единственным голландцем здесь, я пришел на новую работу и должен был начинать тренировку в свой день рождения, получилось немного странновато. Но, конечно, я провел тренировку, опыта мне не занимать.

<…>

Владислав Радимов:

В Австрии были установлены такие порядки: будто Кор — это еще ласточка, а вот приедет главный, тогда-то все и узнают. Дима Хохлов с Адвокаатом работал, как раз в «ПСВ», я спросил Хохла — и тот сказал, что вплоть до одинаковых шнурков надо одеваться. Мы тогда страшно боялись Кора, смешно это сейчас вспоминать, конечно: Корнелиус гораздо ближе к ребятам; Дик, разумеется, держит дистанцию, а Кор куда более родной. Мы в Австрии жили с Аршавой в одном номере, Кор говорил, что в 23 все уже должны спать, а тогда же шел чемпионат мира по футболу в Германии, как раз в эти дни. А последние матчи начинались поздно, и мы с Шавой закрывали шторы, чтобы, не дай бог, ни один лучик от телевизора не выскочил. Тогда все требования к дисциплине выполнялись незамедлительно. Сейчас, конечно, попроще, пусть Дик и ворчит порой про одинаковые носки, все равно все относятся к этому гораздо легче.

Дик Адвокаат:

Задергивали шторы? (Смеется.) Ну, это тоже не очень хорошо. Просто это была команда без… Это была не команда. Это были 11 индивидуумов, разбитых на группы.

Кор Пот:

Первое мое впечатление: все были очень тихие, возможно, это связано частично с менталитетом, но никто не получал удовольствия от футбола. Все тренировались на каком-то автоматическом уровне, на автопилоте. Ни эмоций, ни радости, ничего. Очень холодно, если говорить об эмоциональной палитре. Я позитивный человек, всегда в хорошем настроении, так что я решил, что мы сможем это изменить. И буквально через пару дней мы отправились в Австрию, где, как я считаю, мне удалось поменять атмосферу в команде. Конечно, я был новый человек для команды, все думали, кто этот голландец?! В Австрии я показал игрокам много новых упражнений, преимущественно с мячом — настоящая голландская школа, я же дипломированный специалист голландской Федерации футбола. Почти все эти упражнения были игрокам в диковинку. Мы тренировались два раза в день, все жаловались, что я слишком строг с ними, но я в таких ситуациях всегда говорил: слушайте, вот сейчас приедет Дик, и вот тогда вы узнаете. Однако спустя какое-то время футболисты мне признавались, что мои тренировки были тяжелее. При этом я не забывал давать футболистам отдохнуть: мы ходили играть в гольф, гуляли по горам и лесам, я давал им возможность сходить в город за покупками. Для игроков и это было в новинку, они привыкли только тренироваться, час за часом.

Александр Горшков:

Слухов весной ходило очень много. Но до конца никто ничего не знал, так, просто фамилии звучали. Думаю, информация в клубе была засекречена, так что, когда мы уходили в отпуск, никто не знал, кто именно будет тренером, когда мы вернемся. Даже выйдя из отпуска, мы не знали имени главного тренера. Приехал мужчина, солидный, провел собрание, все было хорошо организовано. И он сказал: «Я очень жесткий. Но вот приедет старший, он в сто раз жестче меня. Так что давайте относиться ко всему серьезно». Фамилия Адвокаата при этом не называлась. Официально никто ничего не говорил. Кор всегда на собраниях и на тренировках, когда он нас серьезно гонял в Австрии, говорил: «Я еще добрый тренер. А вот второй, главный — это вообще жесткач».

Владислав Радимов:

На меня поначалу, конечно, Дик не рассчитывал. Первые две товарищеские игры я провел на скамейке. А что мне оставалось делать? Я работал на совесть, никого не хотел обманывать: ясно, что тяжело выходить из отпуска, но уже к концу сборов я был в нормальной форме. И в конце сборов меня вызвал Кор, сказал: «Сейчас приедет Дик Адвокаат. Сперва мне казалось, что ты не хочешь тренироваться, но сейчас нам очень нравится, как ты работаешь. Ты будешь играть, не переживай, что выходишь на замену».

Владимир Боровичка:

Я не могу сказать, что первое время после прихода Дика было как-то особенно тяжело, я имею в виду дисциплину. Он делал то, что необходимо во всех командах. Во всех командах должны быть правила, этим правилам необходимо следовать. В «Зените» до того тоже были такие правила, и даже нельзя сказать, что их никто не придерживался. Просто когда главный тренер не присутствует на работе, у игроков появляется возможность сказать себе: «Он не ходит на тренировки, как он может нами командовать!»

Владислав Радимов:

В Австрии было тяжело. Сборы, как и все остальное, были тяжелые. Новый тренер, требования, тренировки, все новое. Единственное, что спасало, — чемпионат мира по футболу, каждый день матчи, это очень помогало. Не могу сказать, что тренировочный процесс как-то существенно изменился. Мне вообще кажется, что в современном футболе трудно придумать что-то совсем уж новое. Мяч круглый, поле прямоугольное, я за свою карьеру уже столько всего повидал. Единственное, что могу сказать: огромный плюс Дика в том, что он ввел специальное упражнение на отрабатывание удобной для партнера передачи мяча. Мне кажется, что этому должны учить еще в школе, обычные передачи низом. Сами видите, какой прогресс по сравнению с тем, что было во времена Петржелы. Раньше этим элементом в команде владели 3—4 человека, сейчас гораздо больше.

<…>

Александр Горшков:

На сборах произошло небольшое подкручивание гаек. Дик объявил, что. он хочет видеть, какие у него требования к форме, ввел новые правила. Одинаковая форма, одинаковые носки, дали указания нашим администраторам, чтобы у всех было по две-три пары всего. Всем стали объявлять, в какой одежде надо быть сегодня на завтраке или на обеде. Мобильные телефоны, когда команда вместе, надо выключать. Если раньше ужин был в семь, мы приходили в семь и начинали есть, то сейчас мы в семь начали собираться у ресторана, дожидались всех, все вместе заходили и ели. Все эти нововведения касались и быта, и футбола — я имею в виду требования к форме. И после такой относительной свободы времен Петржелы это все казалось жесткими методами. И не могу, кстати, сказать, что мы как-то стали больше платить штрафы. Особых нарушений как не было, так и нет. Команда восприняла все это правильно и просто начала трудиться по новым законам. Все это достаточно быстро стало обычным делом, и лишь поначалу воспринималось ужесточением дисциплины. Сейчас этого вообще никто не замечает.

Владислав Радимов:

У нас тогда были проблемы с экипировкой. Невозможно было найти парные гетры, все гетры были рваные. Пришлось дозаказывать в спешном порядке гетры. Но это больше была беда администраторов, а не футболистов. Мне-то все равно, в каких гетрах играть, какие принесут, те и надену. Главное, чтоб они удобные были, а не рваные.

Кор Пот:

Мне нравится дисциплина. И не то чтобы я ее както ужесточил в «Зените». Просто в тот момент ее вообще не было в команде. Вообще. Каждый делал то, что хочет. Мне это не подходило. И я стал сразу же менять отношение футболистов к дисциплине. Можете Радимова спросить о том месяце. Это был ужасный месяц для него, я думаю: я вывел его из состава, он сидел на скамейке запасных, я кричал на него. Но после этого месяца у меня никогда с ним не было проблем, и я никогда не сказал ему ни слова. В конце сборов в Австрии я подозвал Влада и поговорил с ним. Я тогда сказал ему, что если он продолжит тренироваться так же, то он никогда не заиграет у Дика и у меня. И после этого он стал тренироваться. И вернулся в национальную сборную. Думаю, он навсегда запомнил тот месяц в Австрии.

Михаил Гришин:

На бытовом уровне изменения дисциплины выражались в том, что, например, нам с вечера говорили: завтра форма № 1. Форма, в которой ходят: синий верх, белый низ. На следующий день она стирается, поэтому завтра форма № 2. И носки обязательно должны быть белые, а не какие-то другие. Так же определялась форма для тренировки. Другой пример: выезд на тренировку в 9, и это значит, что выезд действительно в 9, если ты пришел в 9.01, то это уже твои проблемы. Добирайся на такси. На обед все приходят вовремя, есть начинают только тогда, когда все сидят за столом.

<…>

Александр Горшков:

В Австрии было очень жарко, были двухразовые тренировки, нагрузились мы изрядно, еще и играли матчи товарищеские на этом фоне. Потрудились что надо. А еще постоянные упоминания, что это только цветочки, вот скоро приедет главный тренер, он совсем фанат, и все будет только круче. Кор в товарищеских матчах, конечно, вносил свое: у игроков менялись позиции, схема менялась, были другие функции на поле, новые связи наигрывались. Понятно, что у каждого тренера свое видение.

<…>

Юрий Гусаков:

Боялись ли Кора? Некорректный вопрос с точки зрения спортивной этики. У любых спортсменов, и тем более футболистов всегда присутствует уважение к тренеру. Тренер — это главное, и это знает любой профессионал. Корнелиус был очень строг в Австрии, и все работали на совесть. Могу сказать как администратор: сразу изменилась дисциплина. Вся команда всегда вместе — это основной принцип. Мы вместе идем на обед, на завтрак, на ужин. Все должны быть одинаково одеты. Иногда даже возникала путаница в том, как одеваться на тренировку, и только за три часа мы выясняли, кто и в чем должен выходить. В том, что касается формы, команда и административный состав подчинены одним и тем же правилам дресс-кода. В команде иногда шутили насчет возможности носить нижнее белье «неуставного цвета». Опоздания — исключались. Думаю, что в данном нашем случае действует проверенное правило: победы начинаются с мелочей. При Петржеле обстановка была несколько более демократичной.

Юрий Арабов. Солнце и другие киносценарии

  • Авторский сборник
  • СПб.: Амфора, СЕАНС, 2006
  • Переплет, 528 стр.
  • ISBN 5-367-00187-4
  • Тираж: 5000 экз.

Название серии «Библиотека кинодраматурга», затеянной издательством «Амфора» совместно с петербургским киноведческим журналом «Сеанс», мало того, что скучновато и отзванивает какой-нибудь «Библиотечкой юного ленинца», так еще и не вполне точно. Своей миссией, как понятно из названия, серия имеет ознакомить публику с текстами известнейших сценаристов — но, как оказалось, исключительно отечественных. Одновременно с арабовским вышел сборник Дуни Смирновой «Связь», позже последовали книги Алексея Германа и Светланы Кармалиты, Евгения Шварца, ожидают печати тексты Петра Луцика и Алексея Саморядова, Николая Эрдмана, Надежды Кожушанной, Ренаты Литвиновой, Юрия Клепикова… Альмодовар и Тарантино, надо думать, обрыдались оттого, что их не пригласили. Не знаю, чего тут больше — местечкового патриотизма, стремления избежать мороки с авторскими правами или квазикоммерческого расчета (аналогичная серия издательства «Новое литературное обозрение» «Кинотексты», в которой, в частности, вышел «Догвилль» Ларса фон Триера, в прокате, как сказали бы киношники, провалилась). Но факт, что «библиотека» эта без зарубежных классиков будет явно неполной.

С другой стороны, открывает серию сборник Юрия Арабова — и это отчасти искупает все издательские оплошности, уже совершенные и грядущие.

Книгу составили восемь сценариев Арабова, шесть из которых известны по фильмам: «Серый автомобиль» («Господин оформитель»), «Ангел истребления» («Посвященный»), «Апокриф» («Апокриф: Музыка для Петра и Павла»), сокуровская трилогия о диктаторах: «Мистерия горы» («Молох»), «Приближение к раю» («Телец») и «Солнце», — а два — «Конкубино» и «Ужас, который всегда с тобой» — пока существуют только в виде буковок. (Романный вариант «Конкубино» под названием «Флагелланты» не так давно выпустил «Вагриус». Желающие могут сравнить.) Читая все эти тексты, в который раз убеждаешься, что настоящая литература — это не обязательно романы-повести-рассказы, а вообще все, что приносит удовольствие от чтения. И удовольствие это доставляет не только собственно драматургическое мастерство Арабова, его умение, как пишет в предисловии Александр Сокуров, «создать магнитное поле, наполненное конфликтными смыслами», но и лаконичная образность, явно необязательная для служебного текста, каковым вроде бы является сценарий. Эта самая избыточность образности — безусловно, свидетельство настоящего искусства, которое по самой природе своей, как известно, избыточно и не имеет прикладного значения. «Лишнего-то мне как раз и надо», как говорил один известный персонаж.

«Стрелок на горе внимательно наблюдал их в оптический прицел. И палец на секунду захотел нажать на курок» («Мистерия горы»/«Молох»).

«Было в общем-то тихо, лишь отдельные реплики игроков прорезали эту возбужденную тишину, как ножом. И вдруг она лопнула: толпа ухнула, зашевелилась, и Грильо пододвинул к себе пачку ассигнаций; он выиграл» («Серый автомобиль»).

Те, кто знаком с арабовским творчеством исключительно по фильмам Сокурова с их звериной серьезностью и отождествляет этих двух художников, будут, возможно, поражены легкостью и остроумием автора, тем, что Арабов вообще-то может изготавливать по-голливудски мастерские, виртуозные даже гэги:

— Ну и… — пробормотал Володя, чтобы разрядить паузу.

— Ну и сказал я ей через час: «Нет, Дуся. Не сходимся мы характерами. Мне другая нужна, честная…»

Леша закрыл финку, давая понять, что разговор окончен.

— Ладно, — прошептал Володя, вставая и снимая с себя пиджак. Открыл платяной шкаф. Оттуда с грохотом вывалился человеческий скелет и лег к ногам всеми своими костьми.

— Это… ч-что? — заикаясь от ужаса спросил Вольдемар.

— Это Дуся, — задумчиво сказал Леша. («Ангел истребления»)

Дар Арабова-драматурга протеичен. Осознавая и безусловно признавая, что «автором является режиссер», он может изготовить и готическую новеллу для «фильма ужасов» («Господин оформитель» Олега Тепцова), а может сочинить для Александра Сокурова, который, пристально вглядываясь в своих героев, бежит всякой завершенности, (остро)сюжетности, — сцены с ослабленной, почти неосязаемой фабулой, практически не поддающейся пересказу. Юрий Арабов — как вода, что принимает любую форму, но при этом физические свойства ее остаются неизменны. Во всех своих сценариях, сколь бы различны они ни были, Юрий Арабов остается самим собой, ни в чем не жертвуя своими эстетическими и этическими принципами, которые явственно проступают в этих текстах и которые он четко формулирует в пространном интервью, также помещенном в сборнике.

Можете ли вы как драматург представить идеальный жизненный путь человека?

— Жизнь в знании. Не в механическом сне, призванном удовлетворить тягу к деньгам, славе, власти — но в свободе от них. Чтобы различить добро, нужно бодрствовать каждую секунду, потому что за добро легко принять ему противоположное. Жизнь в постоянном напряжении, в постоянном различении добра и зла, в постоянном усилии — вот что для меня представляется идеалом. Я, конечно, далек от того, чтобы этому соответствовать. Сегодняшнее время целиком построено на самопрезентации. А если самовыражение имеет характер творческий, то самопрезентация, маркировка себя в общественном сознании целиком зиждется на гордыне. Я борюсь с этим как могу.

Одну из ваших книг вы назвали «Механика судеб». Чувствуете ли вы сами, какую-то «механику» своей собственной судьбы?

— Ничего сверхъестественного я не чувствую. Я знаю, что единственно сущностное в мире — это любовь к своему ближнему и чувство Бога. Что, в общем-то, одно и то же. Вот и вся «механика».

Сергей Князев

Лайон Спрэг де Камп — ГУННАР В ЯМЕ СО ЗМЕЯМИ

ФРАГМЕНТ КНИГИ «ЛАВКРАФТ»

Год с четвертью, последовавшие после отъезда Сони, были самым унылым периодом в жизни Лавкрафта. Его депрессия и мизантропия достигли почти самоубийственного уровня, в то время как своим поведением он показывал себя с наихудшей стороны. Приступы бездействия и недоступности, а также склонность растрачивать по мелочам время и способности достигли пика. Его фобии, предубеждения и тоска по родине были просто маниакальными.
Вопреки всему Лавкрафт сохранял внешний вид сдержанного, приличествующего джентльмену самообладания, вводивший в заблуждение его друзей. Фрэнк Лонг, знавшийся с ним в то время более всех, говорил мне, что он не замечал за ним никаких невротичных или психотических симптомов. Лавкрафт всегда был самим собой. В самом угнетенном состоянии он прибегал к своей объективной материалистической философии, согласно которой в космических масштабах ничто в действительности не имеет значения. Однажды, когда он вместе с Сэмом Лавмэном ехал в подземке, и какая-то девушка засмотрелась на него, он сказал Лавмэну:
«Мое единственное желание — оставаться незаметным, не привлекать внимания. Если бы я мог стать невидимым, я бы с радостью сделал это. Я избегаю банального большинства людей и впитал многое из философии старого доброго епископа Беркли, отрицавшего существование материи и даже действительность самой жизни. Для меня ничего в действительности не существует. Сны предоставляют мне разрешение той фантастической неопределенности, которую мы предпочитаем называть жизнью… Ты, Сэмюэлий, приписываешь людям слишком большое значение и важность, и из-за этого-то ты и страдаешь. Стань безличным и непроницаемым для толпы. Отвергни контакт не только с ними, но и с их существованием. Книги и старые колониальные дома надежнее всего, они хорошо хранят свои мрачные и непостижимые тайны. Не доверяй ничему, кроме прошлого или старины».
Мне сказали, что встречать тревожные события с кажущейся беспристрастной отстраненностью — характерная черта шизоидной личности. Чтобы понять сокровенные чувства Лавкрафта за его внешностью высокомерного безразличия, нужно обратиться к его письмам тетушкам.
Работа Сони в Цинциннати не принесла ничего хорошего. Согласно ей, другие служащие обиделись на наем чужака и ополчились на нее. Через несколько недель у нее сдали нервы, и она легла в частную больницу доктора Бейера. Там она отдохнула и вновь принялась за работу, но вскоре опять оказалась в больнице. На этот раз, в середине февраля 1925 года, она сдалась и вернулась в Бруклин.
Выдержав месяц временной работы по дизайну шляпок, Соня уехала в Саратогу-Спрингс для продолжительного отдыха. Она остановилась в доме женщины-врача и работала гувернанткой ее дочери.
В начале июня Соня снова вернулась в Бруклин. Ей тоже начала не нравиться жизнь в Нью-Йорке. Лавкрафт писал:
«Суматоха и толпы Нью-Йорка угнетают ее, как когда-то это начиналось и со мной, и со временем мы надеемся покинуть этот Вавилон навсегда. После того, как прошла новизна музеев, силуэтов на фоне неба и ярких архитектурных впечатлений, я нахожу его скучным, и надеюсь вернуться в Новую Англию до конца жизни — сначала в район Бостона, а потом в Провиденс, если я когда-либо заработаю денег, чтобы жить там, как подобает члену моей семьи».
Никто не мог долго сдерживать Соню, и к середине июля у нее в перспективе была другая работа. Работа была в магазине в Кливленде, куда она отъехала 20 августа. Лавкрафт вновь отказался ехать с ней в унылую пустыню Огайо.

Весь этот год Лавкрафт провел в своей индивидуалистической манере. Без Сони рядом — за исключением кратких визитов каждые две недели или около того, — закармливавшей его искусно приготовленной едой, он заморил себя до своей прежней худобы. К июню он ликующе провозгласил, что похудел до ста сорока шести фунтов.
Его ежедневный обед состоял из четверти буханки хлеба, четверти банки консервированной вареной фасоли (съедавшейся холодной) и большого куска сыра. Стоимость — восемь центов. Кошмар гурмана, но в остальном вполне достаточно для поддержания жизни. Когда тетушки беспокоились о его недоедании, он уверял их, что при аскетической диете и длительных прогулках его здоровье превосходно. И таким его физическое здоровье, судя по всему, было на протяжении всего 1925 года.
Лавкрафт часто ходил в рестораны, куда его приглашали члены «банды». Он любил итальянскую еду, но объяснял это предпочтение необычным образом: итальянские владельцы ресторанов добры к своим кошкам. Он также позволил друзьям познакомить его с испанскими и арабскими ресторанами. Он с гордостью сообщал, что живет на пять долларов в неделю, из которых пятнадцать центов ежедневно уходят на еду.
Перед своим отъездом в Цинциннати в последний день 1924 года Соня пошла с Лавкрафтом в магазин одежды. Она купила ему новый костюм, пальто, шляпу и перчатки. Ее раздражал его древний кошелек для мелочи, и она купила ему еще и бумажник.
Поначалу Лавкрафт сомневался. Глядя на себя в зеркало, он сказал: «Но, моя дорогая, это чересчур уж стильно для дедули Теобальда, это как будто и не я. Я выгляжу, как модный хлыщ!»
Рядом с его студией на Клинтон-стрит, 169 сняли комнату воры. Воскресенье 24 мая, пока Лавкрафт спал весь день, они взломали замок в двери между соседней комнатой и нишей, служившей платяным шкафом. Они украли новый летний костюм, который ему купила Соня, и оба его старых зимних костюма. Также они унесли его новое пальто, плетеный чемодан Сони и радиоприемник, который он хранил для Лавмэна. У него остался старый костюм, два старых пальто (легкое и теплое), пиджак без пары и брюки в последней стадии изношенности.
Лавкрафт был просто уничтожен, а затем взбешен, в особенности из-за того, что только расплатился за подгонку костюма к своей вновь обретенной тощей фигуре.
Соня рассказывала: «Я вправду думаю, что он был рад, когда позже украли его новые костюм и пальто, ведь у него оставались старые». Но из-за множества гневных пассажей в его письмах я не верю в это. Десять месяцев спустя, когда Лавкрафт уже купил кое-какую новую одежду, он все еще кипел от злости из-за кражи:
«И если какой-нибудь вор прикоснется к этой одежде, что ж, клянусь — я размажу его одним кулаком и сотру его — другим, одновременно пиная его сзади обеими ногами в самых остроносых туфлях и самым жестоким образом!»
Другое письмо, его тете Лилиан, показывает, что он был отнюдь не равнодушен к одежде:
«Думаю, я научился определять разницу между той одеждой, что джентльмен носит, и той, что не носит. Это чувство было отточено постоянным лицезрением того мерзкого грязного сброда, коим кишат улицы Нью-Йорка, и чья одежда представляет такие систематические отличия от нормальной одежды настоящих людей с Энджелл-стрит и в трамваях на Батлер-авеню или Элмгроув-авеню, что глаз начинает ужасно тосковать по родине и жадно хвататься за любого джентльмена, одежда которого прилична, подобрана со вкусом и скорее наводит на мысль о бульваре Блэкстоун, нежели о Боро-Холл или „Адской кухне“. Белнап одевается правильно, также как и Кирк, Лавмэн обычно тоже, но его вкус не безупречен. А вот Мортон, Кляйнер, Лидс и Макнейл откровенно невыносимы. И вот, тоскуя о виде Свон-Пойнта, всегда аккуратного в отношении правильных людей, я решил одеваться как Батлер-авеню, или же не одеваться совсем. К черту, я буду либо придерживаться добропорядочного провиденсского вкуса, либо носить проклятый купальный халат! Определенный фасон лацканов, ткань и подгонка говорят сами за себя. Мне забавно смотреть, как некоторые из этих вульгарных молодых олухов и иностранцев тратят состояния на различные виды дорогой одежды, которую они расценивают как свидетельство похвального вкуса, но которая в действительности является их полным социальным и эстетическим проклятием — она не намного отличается от плакатов, кричащих жирными буквами: „Я — безграмотный крестьянин“, „Я — крыса-полукровка из трущоб“ или „Я — безвкусная и наивная деревенщина“… Уж лучше носить изношенные и изорванные лохмотья со вкусом, чем щеголять в новейшем и моднейшем костюме, покрой и ткань которого несут несмываемое клеймо плебейства и упадничества».
Помимо снобизма и провинциальности, это письмо демонстрирует живой интерес к внешнему виду. Даже если Лавкрафт предпочел бы носить старую одежду в хорошем вкусе, нежели новую в плохом, он все равно хотел быть «модным хлыщом» — по-консервативному, — имей он возможность себе это позволить.
Если после утраты Лавкрафт и притворялся необеспокоенным, то он лишь ставил нужду себе в заслугу. И в этом не было ничего исключительного. Большинство людей, обнаружив, что они мало могут изменить себя и свою обстановку, изо всех сил принижают свои недостатки заявлениями, что то, кем они являются, и чем они владеют, хорошо. Если кто-то смышлен, то интеллект есть величайшая добродетель, если же у него могучие мускулы, то их сила важнее мозгов. Если у кого-то выдающиеся предки, то знаменитая родословная — самое главное, а если он поднялся из неизвестности, то восторгаться нужно тем, кто сделал себя сам. Если в ком-то энергия бьет через край, то его идеал — резвость и сила, ну, а если кто-то, подобно Лавкрафту, инертен и нетороплив, то праздность — это то, что приличествует джентльмену. И если кто-то «старый американец», то «старые американцы» — соль земли. Члены других групп поступают так же: «Мы — избранный Богом народ». «Черные — великолепны». Все это — рационалистическое обоснование собственных интересов.
Лавкрафт не остался без одежды. 1 июля 1925 года Соня уже вернулась из Саратоги, но еще не уехала в Кливленд. Обедая в ресторане, Лавкрафты увидели на другой стороне улицы витрину с одеждой. После обеда Соня купила Лавкрафту за двадцать пять долларов новый летний костюм, который привел его в восторг.
Когда в октябре похолодало, Лавкрафт отправился самостоятельно подыскивать себе новый зимний костюм. Проявив неожиданное умение торговаться, он приобрел темно-серый костюм с двумя пуговицами, выставленный за тридцать четыре с половиной доллара, за двадцать пять. Он волновался и раздражался из-за того, что это был костюм «презренного и новомодного типа с двумя пуговицами», а не с тремя, как он привык, на котором верхняя пуговица не застегивалась и скрывалась лацканом. Он был уверен, что будет ощущать неудобство от нехватки этой невидимой пуговицы. Однако, узнав, что в том году производились костюмы только с двумя пуговицами, он на этот раз позволил возобладать здравому смыслу.
Все еще не полностью экипированный, на следующей неделе Лавкрафт отправился за костюмом подешевле для повседневной носки. Посетив множество магазинов в Бруклине, он пошел в квартал дешевой одежды в районе 14-й улицы и 7-й авеню в Манхэттене. Здесь он обнаружил: «…неописуемые отбросы, затаскивающие в дыры в стене, где напыщенные чудовища воют о невозможности продавать ниже цен в $4,95, $6,50, $10,00… $18,00… Жирные крысомордые паразиты насмехаются, когда кто-то у них не покупает, и выражают злобу на диалектах столь милосердно исковерканных, что белые люди их не понимают… Безумие в тканях, развешанных фантастическим образом».
Наконец, он купил в магазине уцененных товаров приличный коричневый костюм с добавочными брюками за одиннадцать долларов девяносто пять центов. Артур Лидс научил его множеству уловок, вроде посещения распродаж или покупки соломенной шляпы в конце сезона, чтобы жить практически ни на что.
Лавкрафт с радостью обнаружил, что домовладелица дома 169 по Клинтон-стрит, миссис Бернс, была англичанкой. Но он был менее рад узнать, что она следует английской традиции недогревать дома. Также она имела обыкновение отключать нагреватель воды в часы, когда лишь немногие могли принимать ванну или бриться. Когда же Лавкрафт купил электрообогреватель, она запретила использовать его из-за счетов на электричество.
Так что дрожащий Лавкрафт взялся за приобретение керосинового обогревателя. По той деятельности, какую он развил при выборе, покупке и установке этого агрегата, можно было бы подумать, что он запускает космический корабль. Поскольку Лавкрафт обзавелся обогревателем, то теперь он мог, по крайней мере, разогревать свою консервированную фасоль, тушенку и спагетти. Он мог также подогревать воду для бритья в неурочные часы.
Осенью в платяной нише Лавкрафта вышло из строя освещение. Сам он не мог справиться с этой проблемой, а миссис Бернс лишь обещала починить, но так и не сделала этого. В конце концов Соня, во время одного из своих приездов в Нью-Йорк в следующем январе, вызвала электрика, который и восстановил освещение.
С апреля по июль Лавкрафта беспокоили мыши. Он поставил мышеловки и поймал несколько. Когда он ловил одну, то выбрасывал ее вместе с мышеловкой:
«Со времени моего последнего письма я поймал еще двух захватчиков, и каждый раз избавлялся от них вместе с мышеловками. Мышеловки стоят всего лишь пять центов за пару, так что не стоит обременять себя отталкивающими подробностями, когда можно избежать их по два с половиной цента за одно переживание!»
Избавляться от мышеловок, чтобы не прикасаться к крошечным трупикам, было привилегией Лавкрафта — даже если, при его-то жизненном уровне, она и исчислялась пятицентовиками. Однако его оправдание не очень-то созвучно с «пьющим кровь врагов из свежесобранных черепов». Впрочем, через несколько лет он признался, что
«…я вовсе не притворяюсь, что хоть как-то соответствую тому типу, которым восхищаюсь… Вы совершенно правы, говоря, что именно слабые склонны преклоняться перед сильными. Это в точности мой случай… Без всяких сомнений, я даю подчеркнуто высокую эмоциональную оценку тем качествам, которыми обладаю менее всего…»
Лавкрафт прожил на Клинтон-стрит совсем недолго, когда со смешанным чувством ужаса и очарования обнаружил, что среди его соседей по дому есть выходцы с Востока. Более деятельный писатель приложил бы все усилия для знакомства с этими людьми, дабы узнать об их диковинных мыслях и особенностях. Лавкрафт же предпочел скромно держаться в стороне и забавляться фантазиями, в которых они играли ужасные роли, характерные для жителей Востока в беллетристике:
«…Как-то комнату рядом с моей занимал некий сириец, и он наигрывал на странной волынке жуткие и завывающие монотонные мелодии, под которые я воображал мерзких и неописуемых тварей в склепах под Багдадом и в бесконечных коридорах Иблиса под залитыми лунным светом проклятыми руинами Истахра. Я никогда не видел этого человека, и мое право представлять его в любой форме, какую я выбрал, придавало очарование его таинственным пневматическим какофониям. В моем воображении он всегда носил тюрбан и длинный халат из выцветшего узорчатого шелка, и у него не было правого глаза… потому что он взглянул им на что-то такое в гробнице, что ни один глаз не может увидеть и остаться после этого целым. По правде говоря, я никогда не видел в реальности большинство своих соседей. Я лишь с омерзением слышал их — только иногда видел мельком в коридоре лица с печатью ужасного упадка. Подо мной жил старый турок, который обычно получал письма со странными марками Леванта. Александр  Д. Мессае — Мессае — что за имя, прямо из „Тысячи и одной ночи“!»
Лавкрафт продолжал свои антикварные прогулки. Он исследовал парки и часто посещал музеи. Он часто наведывался и в книжные магазины, выискивая издания по сниженным ценам — как-то ему посчастливилось купить однотомник Булвера-Литтона за десять центов.
24 января 1925 года Лавкрафт вместе с Мортоном, Лидсом, Кирком и Эрнстом Денчем из клуба «Синий карандаш» отправились в Йонкерс, чтобы понаблюдать полное солнечное затмение, начинавшееся в 9.12 утра. Они прекрасно разглядели корону, но Лавкрафт чуть не замерз до смерти. «Боже! — писал он, — Я никогда не забуду ту экспедицию ради затмения… К тому времени, когда я доковылял обратно, я был совершенно обессилен до самого конца зимы…»
Где-то в марте Лавкрафт и некоторые его друзья заглянули в книжный магазин «Капитолий» на Бродвее, и там некий чернокожий, подписывавшийся просто «Перри», вырезал их силуэты. Лавкрафт, чей силуэт представлен в этой книге, похвалил его искусство, но вознаградил художника одной из своих расистских колкостей: «…Определенно искусно для работы жирного негритоса!»

Людмила Петрушевская. Черная бабочка

Людмила Петрушевская

Черная бабочка

  • СПб.: Амфора

    Художественные средства Петрушевской известны. Полуходячая мама с онкологией, угол в квартире, где все занято расплодившейся родней, глубокоуважаемая немолодая супруга, вялотекущая шизофрения, брошенный ребенок, которого подберут казавшиеся нелюдями соседи. Одна подруга Зося, девушка на пенсии, очень добрая, а у нее кошка, родное дитя. Больницы, больницы и больницы без конца. Несвежее белье, грязноватый халат, из-под него пятки. Сюжеты: Мать гнобит Дочь (эта формула читается справа налево и обратно, раз пять). Б. уводит мужа у Г. (тоже в обе стороны, и не раз). Авторская скороговорка из трогательных речевых ошибок. Математически выверенный удар по слезным железам читателя в финале. Петрушевская пишет так сорок лет, в прозе и драме. Новая книга рассказов — не хуже и не лучше прежних, точно такая же. Если вы еще не читали живого классика, то хорошо бы ознакомиться. На этом бы и закончить рецензию — но нет. Я хочу сказать вам: эту книгу надо прочитать. Потому что в литературе неважно, о чем писать и сколько раз писать про одно и то же. Важно только, как написано. А Петрушевская пишет так, что история болезни или разговор старушек на скамейке каким-то чудом превращается в древнегреческую трагедию. А еще потому, что у нее есть лингвистический дар. Это она придумала пусек бятых некузявых, а в новом сборнике есть один такой рассказ — «Дорога Д.», тоже с пуськами, — за который я бы отдал всю современную литературу.

    для пассажиров
    с детьми
    и инвалидов
  • Андрей Степанов

    Андрей Плахов. Невыносимый груз

    «Амфора» совместно с редакцией журнала «Сеанс» выпускает книгу Андрея Плахова «Режиссеры настоящего». В списке великих режиссеров современности всего одно русское имя —
    Алексей Октябринович Балабанов. Издательство любезно предоставило «Прочтению» главу, которая посвящена этому отечественному художнику.

    В «33», моей первой книге о режиссерах, был раздел «Проклятые поэты». В новом издании я не смог его сохранить: новых фигурантов практически не возникло (не ко двору они, видно, в XXI веке), а из старых почти все то ли перебрались в нишу «культурных героев», то ли переквалифицировались в «священных чудовищ». Но одного исключения далеко искать не пришлось. Реликтовый образец «проклятого поэта» — Алексей Балабанов.

    Его биография делится на две половины — до «Брата» (1997) и после. «Брата», едва готового, «с колес», отправили на Каннский фестиваль. В российских репортажах из Канна картину представили как «чернуху в духе Тарантино». Ах, если бы. Сходство не идет дальше сюжетно-криминального динамизма. Бесполезно искать логику в развитии Балабанова-режиссера, опираясь на «кэмп», «трэш», «палп», на актуальные мутации американского киномифа. Разве что последний фильм братьев Коэнов «Старикам тут не место» мог бы сгодиться. Новое поколение американских кинематографистов играет с вторичной реальностью масскульта и потому с легкостью пренебрегает житейской моралью, плюет на политическую корректность. Балабанов тоже неполиткорректен, но по-другому, по-консервативному, когда еще самого понятия political correctness не вывели. Мальчик, вышедший из огня чеченской войны, огнем и мечом наводит порядок в Питере, а в финале выступает походом на Москву. Данила Багров — вчерашний «кавказский пленник». Балабанов препарирует знакомый образ, испытывает его новой ситуацией. Хороший парень самозабвенно любит брата, тянется к искусству в лице группы «Наутилус Помпилиус». Но время и место действия требуют от него одного — убивать, и Багров без особых рефлексий превращается в хладнокровного киллера. Это жизненная, а не виртуальная трагедия, ее «аморализм» — современная мутация российского культа маленького человека.

    После Канна «Брата» показали на «Кинотавре» в Сочи, где он взял почти все призы и уже тогда был признан ключевым из фильмов 90-х годов. К тому времени самого провокативного героя постсоветского кино уже назвали «русским Рэмбо». А в Сочи как раз съехались западные гости на критический симпозиум. Они были шокированы не меньше, чем наши либералы. Мало того, что герой картины сильно недолюбливает америкашек и евреев, а лимит интернационализма раз и навсегда исчерпывает в дружбе с обрусевшим бомжом-немцем. Мало того, что он с отвращением поносит «черножопых». Но еще и вызывает одобрительный смех (и даже аплодисменты!) в зале. На пресс-конференции журналисты робко поинтересовались у Балабанова, не обеспокоила ли его такая реакция публики. Ответ прозвучал в том духе, что чего уж там, народ и вправду так считает, а как к этим чеченцам относиться, ежели мы с ними воюем? Когда корреспондент радио «Свобода» Петр Вайль (большой поклонник «Замка» Балабанова) попытался в кулуарах прояснить позицию режиссера, тот был краток: «Просто я родину люблю». Вокруг Балабанова закипели страсти, своей провокацией он сумел достать всех. Включая тех, кто помнил, как всего несколько лет назад безоблачно начиналась его кинематографическая карьера.

    Фильм «Счастливые дни» (1991), наполненный меланхоличным абсурдом безвременья, никаких политических бурь не вызвал. Но в них тоже содержался вызов —
    эстетический. Картина одновременно рождала чувство клаустрофобии и пугающей свободы: именно это сочетание определяет режиссерскую манеру Балабанова и отличает от других российских режиссеров его поколения, стиль которых страдает либо герметичной зажатостью, либо бесформенной вседозволенностью.

    Такого Питера мы еще не видели на экране. Почти безлюдный, словно после эвакуации или блокады, похожий скорее на условный город эпохи авангарда — город Сэмюэла Беккета, чья пьеса положена в основу фильма, или молодого Луиса Бунюэля. Последнее имя вспомнилось не зря: Бунюэль был самым большим в истории кино провокатором и сделал эпатаж синонимом своей силы. Знаменитый кадр из «Андалузского пса», где бритва рассекает женский глаз (на самом деле перед камерой разрезали сваренный яичный белок), вызывал шок, какого сегодня не способен добиться никакой Тарантино. Это был удар по «нашей мягкотелости, из-за которой мы охотно примиряемся со всеми чудовищными гнусностями, совершаемыми людьми, свободно разгуливающими по земле» и которая «подвергается тяжкому испытанию, когда нам показывают на экране женский глаз, рассекаемый бритвой» (Жан Виго).

    Не этой ли логикой руководствовались позднее те, кто кричал об ужасающей жестокости и аморальности «Брата», о том, что нельзя (на экране, не в жизни!) оставлять убийцу безнаказанным? Как и бунюэлевский, балабановский эпатаж антибуржуазен, но Бунюэль бомбит буржуазию слева, про Балабанова я бы не стал этого утверждать. Его левачество, если оно и есть, не выглядит вполне искренним. Эпоха эпатажа, как и эра модернизма в целом, давно кончилась, и Балабанов знает это. В отличие от большинства наших режиссеров, он образован и даже дружит с английским, который был его первой профессией. «Счастливые дни» своей интонацией усталой грусти говорят об исчерпанности культуры. Но это не революционная, а скорее консервативная интонация — как у позднего Висконти. Многообразные культурные стереотипы переполняют фильм, полный теней Гоголя и Достоевского. Отсюда уже совсем недалеко до Франца Кафки, чей «Замок» стал объектом следующей экранизации Балабанова.

    Однако новый фильм получился визуально совсем не похожим на предыдущий: вместо строгой черно-белой графики — избыточная экспрессия живописного барокко, насыщенный цвет, театральность. Что не освободило картину от чувства клаустрофобии, которое, разумеется, имеет отношение к Кафке, но предполагает опять же его российскую версию. Это Кафка, повернутый лицом на Север и Восток, где экзистенциальный холод рождает сама близость «татарской пустыни». «Замок» (1994) — единственная в практике режиссера копродукция, однако немецкие деньги скорее подсушили замысел фильма. Перенаселенный и утяжеленный декорациями, его мир оказался и менее живым, и менее абсурдным, чем реально снятый, но увиденный в каком-то чудном ракурсе Петербург «Счастливых дней».

    В это же время появилась короткомет? ражка «Трофим» (1995), снятая четверкой молодых перспективных режиссеров для киноальманаха «Прибытие поезда»: своего рода манифест (так и не состоявшейся) русской «новой волны». Следующий проект Балабанова должно было финансировать государство. Но он, кажется, сделал все, чтобы сорвать этот договор. Еще раньше он выносил и написал сценарий «Тихие люди», заведомо непроходной даже в пору, когда Россия считалась самой вседозволенной страной в мире. Прошло пять лет, прежде чем этот сценарий был осуществлен под названием «Про уродов и людей» (1998).

    В один из промежуточных периодов, когда возникал очередной простой и желанные деньги не поступали, Балабанов и снял — буквально за копейки — малобюджетного «Брата». В это же время он ездил на фестивали — в частности, в Роттердам, пытался вырвать на следующий проект субсидию в конкурсе проектов «Синемарт», но получил от ворот поворот. И повернулся к Западу спиной, если не сказать прямее. «Бюрократия — это боль в заднице, — заявил корреспонденту роттердамской газеты Балабанов. — Они не понимают, что мы любим работать быстро. Я делаю по фильму в год. Я русский кинематографист и снимаю русские фильмы для русской публики. Малобюджетные киноленты способны теперь вернуть затраченные на них деньги в России, и западные субсидии нам больше не нужны».

    В итоге фильм «Про уродов и людей» был целиком финансирован на родине. Его бы, фильма, вообще не было, если бы у режиссера к этому моменту не возник альянс с продюсером Сергеем Сельяновым — самый принципиальный в истории нового российского кино.

    До этого режиссер побывал в Гамбурге, где заканчивал работу над «Замком». «Времени у меня было полно, — вспоминает Балабанов, — я гулял по городу и придумывал новый фильм. В эротических музеях рассматривал фотографии начала века. И мне понравилась идея: сделать кино о такой любви. Для нас как бы неестественной, но для моих героев единственно возможной».

    «Тихие люди» — это пионеры отечественного порнофотобизнеса, расцветшего в атмосфере петербургского декаданса начала века. Это и их модели, и их клиентура — физические уроды с бельмами на глазах или сиамские близнецы вполне нежного возраста. Дамы с задранными полами и обнаженными ягодицами, розги для махохистских услад, дети как самый запретно-сладкий объект порнографии.

    Балабанова занимает не эпоха, а сросшийся с нею стиль. Этот стиль, знакомый по черно-белому немому кино, Балабанов уже воскресил в короткометражке «Трофим» — о коварной роли киноаппарата, который случайно «поймал» в кадр деревенского мужика-убийцу и обеспечил ему еще одну жизнь на целое столетие. «Про уродов и людей», как утверждает сам Балабанов, — это фильм о первых потенциальных кинопродюсерах. Их режиссер представил в довольно омерзительных и тем не менее не лишенных своеобразного обаяния образах порнодельцов, делавших первые соблазнительные фотооткрытки. Логика здесь есть: кинематограф — преемник фотографии, и в смысле интереса к запретным сторонам жизни тоже. Балабанов обнаруживает принципиальную аморальность камеры, что сообщает картине изначальную двусмысленность. Балабанов к этому моменту уже прочно сработался с оператором-асом Сергеем Астаховым. Режиссер собирает своих любимых актеров — Виктора Сухорукова, Сергея Маковецкого, Анжелику Неволину. То есть тех, кто умеет вместе с режиссером создавать атмосферу запретного и запредельного. Нарушение моральных табу — амплуа Балабанова, но он совершает этот акт во всеоружии таланта и профессионализма. Представители крупнейших фестивалей высоко ценят эти качества, но даже они — суперпрофи своего дела — немного морщатся от «Уродов и людей»: мол, сделано здорово, но уж больно противно смотреть. Тем не менее именно эта работа заслуживает высокую оценку Анджея Вайды и становится визитной карточкой Балабанова. Она вписывается в международную моду на «идиотов» (см. Ларса фон Триера) и «новый порнореализм», хотя по своей органике чужда и тому и другому. Она попадает в десятку хитов журнала Variety. За нее Балабанов получает «Нику»: уникальный случай коллективного затмения академиков, никогда не отличавшихся особым радикализмом.

    Казалось, самый антибуржуазный из российских режиссеров именно в этом качестве приветствуется на буржуазном Западе. Однако это только казалось.
    В ненавистной Америке Балабанов снимает сиквел «Брат-2» (2000), срывает кассу в России даже при отсутствии проката, вызывает афронт либералов и становится заложником слогана «Путин — наш президент… Данила — наш брат…». Но и с государственниками, и с новой послеельцинской эпохой ему оказалось не очень по пути, что показало дальнейшее развитие событий. После «Брата-2» Балабанов, как положено «проклятому поэту», расплачивается за народный триумф своего героя. Говоря языком античности, его и Сельянова начинает преследовать Рок: проекты срываются, в автокатастрофе гибнет актриса, игравшая главную роль в фильме «Река» — мощном сибирском эпосе, который так и не был закончен, сам Балабанов серьезно пострадал в том же ДТП. Самая страшная катастрофа еще впереди, но пока режиссер снимает «Войну» — первую картину о второй чеченской. Главную роль в ней играет Алексей Чадов. Он вовремя метит в звезды: Сергей Бодров в роли пленного офицера остается на втором плане. А вскоре наступает Кармадон: группа Сельянова-Балабанова и русское кино в целом теряют самого харизматичного своего актера.

    В основе «Войны» (2002) — похищение и убийство боевиками англичан: пленка с отрезанными головами на снегу была представлена миру. Картину опережали слухи о чудовищных жестокостях и неполиткорректности. Жестокости, впрочем, после телевизионных хроник могут напугать только тех, кто не в состоянии отличить реально отрезанную голову от муляжа. Что касается неполиткорректности, она в том, что война снята с точки зрения русских участников конфликта.
    В чем, в чем, но в пацифизме Балабанова не упрек? нешь. И если он не выступает с позиции армии и государства, то лишь потому, что ни та ни другое балабановским критериям не отвечают, и их роль берет на себя мифологический герой-одиночка.

    Фильм начинается как псевдорепортаж: к Аслану, идейному воину ислама, а на поверку бандиту и работорговцу, привозят группу пленников. Одним тотчас режут головы, другого — «коммерческого» еврея — буднично лишают пальца, двоих англичан держат в яме, а с ними, в качестве переводчика, старшего сержанта Ивана Ермакова. Потом Ивана и его английского тезку Джона отпустят, а Маргарет оставят в заложницах. Джон будет пытаться спасти свою невесту, но ни британские власти, ни российские ни в чем не помогут. И придется ему развязать собственную войну — войну, главным действующим лицом которой окажется не Джон, а Иван.

    С этого момента, когда интернациональная пара покидает Владикавказ и пересекает чеченскую границу, место репортажа занимает чистый экшн. «Брат-1» превращается в «Брата-2», фильм оборачивается боевиком со взрывами и перестрелками, бегством на плоту по бурной реке и прочими атрибутами подросткового приключенческого жанра, не изменившегося со времен Фенимора Купера и лишь слегка обновленного использованием современных мобильных средств связи.

    Однако есть коренное отличие. «Брат-2» обыгрывал умозрительные, придуманные отношения «русского брата» с Америкой или даже с Украиной, в сущности — экранизировал национальный комплекс неполноценности, инфантильное разделение на «наших» и «не наших. «Война» же происходит там, где реально льется кровь. Согласно чисто ситуативной, или жанровой, логике фильма, у Ивана не было другого выхода. Это закон войны: или убьешь ты, или убьют тебя.

    «Войну» на большие фестивали не взяли, хотя Чадов даже выиграл в Монреале актерский приз. Включение в сюжет фильма союзников-англичан делу не помогло. Создатели «Охотника на оленей» намекали, что американцы — это те же русские, но киносообщество даже без подсказки СССР с трудом переварило фильм из-за двух кадров с пытающими пленных вьетнамцами. Балабанова тоже прогрессивным не назовешь, и с этим придется смириться. С точки зрения профессии Балабанов, хоть и допустил провалы в сценарии, еще раз доказал, что он —
    кинематографист от бога или от дьявола. Ингеборга Дапкунайте в роли «кавказской пленницы» получила сцену купания в горном потоке, достойную Мэрилин Монро из «Ниагары». Река жизни и смерти —
    самый сильный образ всей картины: реванш за неснятый, катастрофически прерванный фильм Балабанова, который так и назывался — «Река».

    После кармадонского шока и еще одного прерванного проекта Балабанов поворачивается к изумленной публике своим как бы незлым, шутовским и хохмаческим лицом. Это подозрительно. И речь даже не о «Жмурках» (2005): это скорее была естественная саркастическая реакция на пережитую недавно политическую лихорадку. Но кто бы мог подумать, что Алексей Балабанов сделает чистой воды мелодраму? Однако именно это произошло. «Мне не больно» (2006) — мягкое, лиричное и грустное кино, без сочной сатиры «Жмурок», без зверств «Войны», без социального реваншизма «Брата», без декадентства «Уродов и людей».

    Действие построено вокруг ремонта — почетной темы нашего времени, но Балабанов даже здесь упускает случай поглумиться над новыми богатыми (единственный из них — в исполнении Никиты Михалкова — оказывается совсем не зловещим, а скорее карикатурным). Ремонтом занимается самодеятельная бригада, которая выдает себя за солидных архитекторов-дизайнеров, а на самом деле бомжует и голодает. Зато они молоды, умеют радоваться маленьким удачам, а смешной очкарик Миша так еще и открыт романтической любви. Она не заставляет себя долго ждать и приходит в виде эксцентричной заказчицы Нателлы Антоновны (Рената Литвинова), которая денег не платит, но готова напоить горемычных работяг дорогим коньяком и накормить ужином, сворованным со светского приема.

    Есть здесь, правда, парочка побочных линий, которая явно затесалась сюда из прежних фильмов Балабанова. Один из ремонтников (Дмитрий Дюжев) сочиняет молитвы и мечтает вернуться в армию, а до этого — «казнить одного гада», но дело до этого так и не доходит. А Сергей Маковецкий играет симпатичного врача — пьяницу и женолюба (редкая в его послужном списке роль), восхищается бригадой ремонтников, потому что они — стая. Вот как формулируется основная мудрость: «Главное в этой жизни — найти своих и успокоиться». В принципе героям картины это удается: они напиваются на пленэре, сыплют жизнерадостными афоризмами («Русский балет и русская водка — брат и сестра») и вообще живут в свое удовольствие, несмотря на бытовые, любовные и экзистенциальные трудности. Основная аттракция картины — Рената Литвинова, пародирующая свой (и без того слегка пародийный) образ дивы даже больше обычного.

    Поклонники Балабанова сочли эту работу проходной в творчестве режиссера, обычно нагружающего свои фильмы куда более яростными страстями и пафосом. Но в проходных работах иногда очевиднее проявляются спонтанные лейтмотивы. На сей раз Балабанов предстал в варианте soft, mild и superlight. Однако ничего общего с приевшимся гламуром: даже вступив на его территорию, режиссер сохраняет по отношению к нему безопасную дистанцию.

    А потом обрушился «Груз 200» (2007) —
    свалился на хрупкий мир отечественной киноиндустрии. «Груз 200», действие которого происходит в вымышленном городе Ленинске и в расположенном по соседству населенном пункте Каляево, судя по всему, Ленинградской области, тоже загримирован под ретрофильм, а к тому же еще под фрейдистский психотриллер, трэш-муви и под антивоенное кино с темой Афгана. Но это никакая не «ретруха», хотя действие происходит в конце 1984 года, не «наш Хичкок» и не трэш тоже. Антивоенное кино — да: эпизод, когда выгружают гробы, а навстречу курсом на восток шагают новобранцы, один из самых сильных шоков этой картины, где и так провокация на провокации. В конце концов, чтобы сказать, что же это такое, проще объяснить, чем это явно не является.

    Это не является реалистическим фильмом, где годом действия датируемы исполняемые песни, красная майка с надписью «СССР», слова «тусовка» и «крутой» и признаки проводимой в стране антиалкогольной кампании. Это также не точная проекция общественной иерархии позднего застоя: трудно поверить, что дочь секретаря райкома выбрала женихом парня-сироту, которого отправляют в Афганистан, а сама ходит без присмотра на танцы. Не так много проясняет и сюжет про капитана милиции — извращенца и убийцу, и подсказка в начальных титрах о том, что фильм основан на реальных событиях. Главным негодяем оказывается один из ментов, но запросто с ним мог бы поменяться ролями трусливый преподаватель научного атеизма, который в финале придет в церковь, на всякий случай, «для обряда крещения». И дело не в импотенции, не во фрейдизме и вообще-то не в безбожии, а в русско-советском коллективном подсознательном, в том подпольном обкоме, который на самом деле руководил историей страны.

    Патологический случай берется как экстремальный сгусток того подсознания, которое вызревает в сверхдержавном обществе, отправляющем своих детей в мясорубку войны и коротающем время за пьяной болтовней о Городе Солнца.
    В хибарах с заплеванными обоями и с видом на голубые церковные купола и на сплошной съезд КПСС: в телике мелькают маски Брежнева, Андропова, Черненко… Добавим музыкальные обои — в виде вездесущего советского шансона. «Ну и пусть… будет нелегким мой путь». «В краю магнолий плещет море… Сидят мальчишки на заборе». «Но снится нам трава, трава у дома…»

    Без этого нервного эмоционального фона времени как «не нашим», бедным иностранцам вообще врубиться в картину? Ведь они не жили в то время в той стране и разве что слышали, как интеллигентные перестроечные девочки 90-х годов с непонятным энтузиазмом распевали эти позднепионерские песни. Но даже самых далеких и чистых должна пробить сцена, когда оборотень в погонах везет на мотоцикле прикованную девушку-жертву через бесконечные промзоны под тот же самый победно-лирический аккомпанемент. Аплодисменты голландским кинокритикам, присудившим картине свой приз в Роттердаме. И тем, кто битком набил зал на показе «Груза» в программе «Венецианские дни».

    Но главная судьба картины творилась на родине. «Груз 200» с самого начала нес в себе зерно конфликта: несколько известных актеров, в том числе Евгений Миронов и Сергей Маковецкий, отказались сниматься в этой «бесовщине». Нет худа без добра: мента-маньяка блестяще воплотил Алексей Полуян, а Алексей Серебряков сыграл лучшую свою роль — подпольного апологета Города Солнца. «Груз 200» одними был воспринят как «глумеж над памятью», другими — как образец «фашистской эстетики», третьими — как одно из самых последовательных высказываний постсоветского кино. Жюри прокатило картину на «Кинотавре», критики увенчали ее своими призами, но при этом сами раскололись на непримиримые партии сторонников и противников. Вступила в действие и еще одна сила: Балабанова то ли поддержали, то ли уличили в сговоре с новой властью, а в фильме выявили символический агитпроп в пользу социального прожектера-маньяка Пол Пота.

    Мне не хочется так глубоко копаться в подсознании художника, хотя речь, безусловно, идет о личной идеологической травме родом из советской эпохи. Ее миазмы, казалось бы, выпущенные Кирой Муратовой в «Астеническом синдроме», по-прежнему отравляют воздух. Балабанов не «очищает», в его фильме нет ни одного раскаявшегося, ни одного положительного героя. Кроме невинно убиенного и попытавшегося противостоять злу убогого вьетнамца Суньки: конечно, это «знак», данный режиссером тем, кто считает его ксенофобом. Финальный тандем из романтика-рокера и деляги-фарцовщика —
    не менее очевидный намек на то, что лучшую часть молодежи отдали на заклание, а перестроечное будущее так же темно и нечисто, как советское прошлое. Оборотни в погонах и без — не только палачи, но и жертвы общества, построенного на тотальной репрессии, которая, будучи завуалированной, ушла в подсознание.

    «Груз 200» дает ключ ко всему творчеству Балабанова, и он тот же самый, что открывает мир других «проклятых поэтов». Этот ключ — трансгрессия, то есть выход из своего природного состояния, который чаще всего осуществляется через сексуальную перверсию (как у Пазолини), насилие (у Ханеке), алкоголь или наркотики. Но может быть также результатом резкой общественной мутации. Тогда «левая» идея порождает тоталитарный текст (Эйзенштейн или «Сало» того же Пазолини). Тогда советское прошлое обретает некрофильские черты живого трупа, завораживающего и отталкивающего, формирующего сегодняшний неосоветский застойный стиль («Груз 200»).

    В какой степени режиссер отвечает за эту «связь времен», вопрос открытый. Природный консерватизм Балабанова заставляет меня сравнить его не с Пазолини или Ханеке, а скорее с Достоевским или с Джоном Фордом, ибо для него, Балабанова, важнее не социальный универсум, а моральный социум. Хотя почему-то вспоминается, что левый Пазолини однажды встал на сторону итальянских «ментов», а не буржуазных леваков, чьи демонстрации они разгоняли. «Грузом 200», который сделан в жанре готического гиньоля и который сам режиссер называет фильмом о любви, Балабанов доказывает, что он никакой не циник, а романтик — только не революционный, а черный. Начиная с «Брата» он по недопониманию стал выразителем чаяний «новых левых». В «Грузе 200» эти ярлыки спадают с него, как случайные одежки.

    Фотографии из архива кинокомпании «СТВ» (www.ctb.ru)

    Лермонтов без глянца

  • Сост., вступ. ст. П. Фокина

  • СПб.: Амфора, 2008

    Серия про «классиков без глянца», затеянная «Амфорой», — это изюм, который наковыряли из филологических булок. Из огромных массивов мемуарной литературы о Гоголе, Достоевском, Лермонтове и т. д. берется все самое яркое и запоминающееся. Каким был Лермонтов? Уродцем с огромной головой, коренастым карликом, безобразным кривоногим «Маёшкой». Удалым гусаром, поражавшим храбростью старых кавказских джигитов. Любящим внуком своей царственной и несчастной бабки, пережившей и мужа, и дочь, и его, единственного. Капризным змеенышем, жалившим остротами всех и вся. А еще он превосходно говорил по-украински и рассказывал украинские анекдоты. А еще отлично пел романсы. А еще был жаден и прожорлив. А еще у него были удивительные глаза: черные, блестящие, беспокойные. Они вдруг «начинали бегать с такой быстротой, что одни белки оставались на месте, зрачки же передвигались справа налево с одного на другого… иногда по несколько минут кряду» (это Коля Мартынов, школьный приятель, вспоминает). А еще у него была судьба. В нее начинаешь верить, читая историю дуэли. Лермонтов едет к Машуку, как на пикник — смеется, шутит, рассказывает о плане нового романа. Мартынов совершенно не умеет стрелять, дистанция 30 шагов, да еще секунданты прибавляют потихоньку от себя. Лермонтов стоит на пригорке, выше противника, стоит боком, закрывается пистолетом, он же опытный дуэлянт. Дождь, ничего не видно, порох отсырел. Ну не могут его убить! Удар молнии — выстрел Мартынова — в сердце — наповал. Серия «Без глянца» дает эффект присутствия. Хотите не «узнать», а почувствовать русскую литературу — читайте.

    для мыслящих
  • Андрей Степанов