ФРАГМЕНТ КНИГИ «ЛАВКРАФТ»
Год с четвертью, последовавшие после отъезда Сони, были самым унылым периодом в жизни Лавкрафта. Его депрессия и мизантропия достигли почти самоубийственного уровня, в то время как своим поведением он показывал себя с наихудшей стороны. Приступы бездействия и недоступности, а также склонность растрачивать по мелочам время и способности достигли пика. Его фобии, предубеждения и тоска по родине были просто маниакальными.
Вопреки всему Лавкрафт сохранял внешний вид сдержанного, приличествующего джентльмену самообладания, вводивший в заблуждение его друзей. Фрэнк Лонг, знавшийся с ним в то время более всех, говорил мне, что он не замечал за ним никаких невротичных или психотических симптомов. Лавкрафт всегда был самим собой. В самом угнетенном состоянии он прибегал к своей объективной материалистической философии, согласно которой в космических масштабах ничто в действительности не имеет значения. Однажды, когда он вместе с Сэмом Лавмэном ехал в подземке, и какая-то девушка засмотрелась на него, он сказал Лавмэну:
«Мое единственное желание — оставаться незаметным, не привлекать внимания. Если бы я мог стать невидимым, я бы с радостью сделал это. Я избегаю банального большинства людей и впитал многое из философии старого доброго епископа Беркли, отрицавшего существование материи и даже действительность самой жизни. Для меня ничего в действительности не существует. Сны предоставляют мне разрешение той фантастической неопределенности, которую мы предпочитаем называть жизнью… Ты, Сэмюэлий, приписываешь людям слишком большое значение и важность, и из-за этого-то ты и страдаешь. Стань безличным и непроницаемым для толпы. Отвергни контакт не только с ними, но и с их существованием. Книги и старые колониальные дома надежнее всего, они хорошо хранят свои мрачные и непостижимые тайны. Не доверяй ничему, кроме прошлого или старины».
Мне сказали, что встречать тревожные события с кажущейся беспристрастной отстраненностью — характерная черта шизоидной личности. Чтобы понять сокровенные чувства Лавкрафта за его внешностью высокомерного безразличия, нужно обратиться к его письмам тетушкам.
Работа Сони в Цинциннати не принесла ничего хорошего. Согласно ей, другие служащие обиделись на наем чужака и ополчились на нее. Через несколько недель у нее сдали нервы, и она легла в частную больницу доктора Бейера. Там она отдохнула и вновь принялась за работу, но вскоре опять оказалась в больнице. На этот раз, в середине февраля 1925 года, она сдалась и вернулась в Бруклин.
Выдержав месяц временной работы по дизайну шляпок, Соня уехала в Саратогу-Спрингс для продолжительного отдыха. Она остановилась в доме женщины-врача и работала гувернанткой ее дочери.
В начале июня Соня снова вернулась в Бруклин. Ей тоже начала не нравиться жизнь в Нью-Йорке. Лавкрафт писал:
«Суматоха и толпы Нью-Йорка угнетают ее, как когда-то это начиналось и со мной, и со временем мы надеемся покинуть этот Вавилон навсегда. После того, как прошла новизна музеев, силуэтов на фоне неба и ярких архитектурных впечатлений, я нахожу его скучным, и надеюсь вернуться в Новую Англию до конца жизни — сначала в район Бостона, а потом в Провиденс, если я когда-либо заработаю денег, чтобы жить там, как подобает члену моей семьи».
Никто не мог долго сдерживать Соню, и к середине июля у нее в перспективе была другая работа. Работа была в магазине в Кливленде, куда она отъехала 20 августа. Лавкрафт вновь отказался ехать с ней в унылую пустыню Огайо.
Весь этот год Лавкрафт провел в своей индивидуалистической манере. Без Сони рядом — за исключением кратких визитов каждые две недели или около того, — закармливавшей его искусно приготовленной едой, он заморил себя до своей прежней худобы. К июню он ликующе провозгласил, что похудел до ста сорока шести фунтов.
Его ежедневный обед состоял из четверти буханки хлеба, четверти банки консервированной вареной фасоли (съедавшейся холодной) и большого куска сыра. Стоимость — восемь центов. Кошмар гурмана, но в остальном вполне достаточно для поддержания жизни. Когда тетушки беспокоились о его недоедании, он уверял их, что при аскетической диете и длительных прогулках его здоровье превосходно. И таким его физическое здоровье, судя по всему, было на протяжении всего 1925 года.
Лавкрафт часто ходил в рестораны, куда его приглашали члены «банды». Он любил итальянскую еду, но объяснял это предпочтение необычным образом: итальянские владельцы ресторанов добры к своим кошкам. Он также позволил друзьям познакомить его с испанскими и арабскими ресторанами. Он с гордостью сообщал, что живет на пять долларов в неделю, из которых пятнадцать центов ежедневно уходят на еду.
Перед своим отъездом в Цинциннати в последний день 1924 года Соня пошла с Лавкрафтом в магазин одежды. Она купила ему новый костюм, пальто, шляпу и перчатки. Ее раздражал его древний кошелек для мелочи, и она купила ему еще и бумажник.
Поначалу Лавкрафт сомневался. Глядя на себя в зеркало, он сказал: «Но, моя дорогая, это чересчур уж стильно для дедули Теобальда, это как будто и не я. Я выгляжу, как модный хлыщ!»
Рядом с его студией на Клинтон-стрит, 169 сняли комнату воры. Воскресенье 24 мая, пока Лавкрафт спал весь день, они взломали замок в двери между соседней комнатой и нишей, служившей платяным шкафом. Они украли новый летний костюм, который ему купила Соня, и оба его старых зимних костюма. Также они унесли его новое пальто, плетеный чемодан Сони и радиоприемник, который он хранил для Лавмэна. У него остался старый костюм, два старых пальто (легкое и теплое), пиджак без пары и брюки в последней стадии изношенности.
Лавкрафт был просто уничтожен, а затем взбешен, в особенности из-за того, что только расплатился за подгонку костюма к своей вновь обретенной тощей фигуре.
Соня рассказывала: «Я вправду думаю, что он был рад, когда позже украли его новые костюм и пальто, ведь у него оставались старые». Но из-за множества гневных пассажей в его письмах я не верю в это. Десять месяцев спустя, когда Лавкрафт уже купил кое-какую новую одежду, он все еще кипел от злости из-за кражи:
«И если какой-нибудь вор прикоснется к этой одежде, что ж, клянусь — я размажу его одним кулаком и сотру его — другим, одновременно пиная его сзади обеими ногами в самых остроносых туфлях и самым жестоким образом!»
Другое письмо, его тете Лилиан, показывает, что он был отнюдь не равнодушен к одежде:
«Думаю, я научился определять разницу между той одеждой, что джентльмен носит, и той, что не носит. Это чувство было отточено постоянным лицезрением того мерзкого грязного сброда, коим кишат улицы Нью-Йорка, и чья одежда представляет такие систематические отличия от нормальной одежды настоящих людей с Энджелл-стрит и в трамваях на Батлер-авеню или Элмгроув-авеню, что глаз начинает ужасно тосковать по родине и жадно хвататься за любого джентльмена, одежда которого прилична, подобрана со вкусом и скорее наводит на мысль о бульваре Блэкстоун, нежели о Боро-Холл или „Адской кухне“. Белнап одевается правильно, также как и Кирк, Лавмэн обычно тоже, но его вкус не безупречен. А вот Мортон, Кляйнер, Лидс и Макнейл откровенно невыносимы. И вот, тоскуя о виде Свон-Пойнта, всегда аккуратного в отношении правильных людей, я решил одеваться как Батлер-авеню, или же не одеваться совсем. К черту, я буду либо придерживаться добропорядочного провиденсского вкуса, либо носить проклятый купальный халат! Определенный фасон лацканов, ткань и подгонка говорят сами за себя. Мне забавно смотреть, как некоторые из этих вульгарных молодых олухов и иностранцев тратят состояния на различные виды дорогой одежды, которую они расценивают как свидетельство похвального вкуса, но которая в действительности является их полным социальным и эстетическим проклятием — она не намного отличается от плакатов, кричащих жирными буквами: „Я — безграмотный крестьянин“, „Я — крыса-полукровка из трущоб“ или „Я — безвкусная и наивная деревенщина“… Уж лучше носить изношенные и изорванные лохмотья со вкусом, чем щеголять в новейшем и моднейшем костюме, покрой и ткань которого несут несмываемое клеймо плебейства и упадничества».
Помимо снобизма и провинциальности, это письмо демонстрирует живой интерес к внешнему виду. Даже если Лавкрафт предпочел бы носить старую одежду в хорошем вкусе, нежели новую в плохом, он все равно хотел быть «модным хлыщом» — по-консервативному, — имей он возможность себе это позволить.
Если после утраты Лавкрафт и притворялся необеспокоенным, то он лишь ставил нужду себе в заслугу. И в этом не было ничего исключительного. Большинство людей, обнаружив, что они мало могут изменить себя и свою обстановку, изо всех сил принижают свои недостатки заявлениями, что то, кем они являются, и чем они владеют, хорошо. Если кто-то смышлен, то интеллект есть величайшая добродетель, если же у него могучие мускулы, то их сила важнее мозгов. Если у кого-то выдающиеся предки, то знаменитая родословная — самое главное, а если он поднялся из неизвестности, то восторгаться нужно тем, кто сделал себя сам. Если в ком-то энергия бьет через край, то его идеал — резвость и сила, ну, а если кто-то, подобно Лавкрафту, инертен и нетороплив, то праздность — это то, что приличествует джентльмену. И если кто-то «старый американец», то «старые американцы» — соль земли. Члены других групп поступают так же: «Мы — избранный Богом народ». «Черные — великолепны». Все это — рационалистическое обоснование собственных интересов.
Лавкрафт не остался без одежды. 1 июля 1925 года Соня уже вернулась из Саратоги, но еще не уехала в Кливленд. Обедая в ресторане, Лавкрафты увидели на другой стороне улицы витрину с одеждой. После обеда Соня купила Лавкрафту за двадцать пять долларов новый летний костюм, который привел его в восторг.
Когда в октябре похолодало, Лавкрафт отправился самостоятельно подыскивать себе новый зимний костюм. Проявив неожиданное умение торговаться, он приобрел темно-серый костюм с двумя пуговицами, выставленный за тридцать четыре с половиной доллара, за двадцать пять. Он волновался и раздражался из-за того, что это был костюм «презренного и новомодного типа с двумя пуговицами», а не с тремя, как он привык, на котором верхняя пуговица не застегивалась и скрывалась лацканом. Он был уверен, что будет ощущать неудобство от нехватки этой невидимой пуговицы. Однако, узнав, что в том году производились костюмы только с двумя пуговицами, он на этот раз позволил возобладать здравому смыслу.
Все еще не полностью экипированный, на следующей неделе Лавкрафт отправился за костюмом подешевле для повседневной носки. Посетив множество магазинов в Бруклине, он пошел в квартал дешевой одежды в районе 14-й улицы и 7-й авеню в Манхэттене. Здесь он обнаружил: «…неописуемые отбросы, затаскивающие в дыры в стене, где напыщенные чудовища воют о невозможности продавать ниже цен в $4,95, $6,50, $10,00… $18,00… Жирные крысомордые паразиты насмехаются, когда кто-то у них не покупает, и выражают злобу на диалектах столь милосердно исковерканных, что белые люди их не понимают… Безумие в тканях, развешанных фантастическим образом».
Наконец, он купил в магазине уцененных товаров приличный коричневый костюм с добавочными брюками за одиннадцать долларов девяносто пять центов. Артур Лидс научил его множеству уловок, вроде посещения распродаж или покупки соломенной шляпы в конце сезона, чтобы жить практически ни на что.
Лавкрафт с радостью обнаружил, что домовладелица дома 169 по Клинтон-стрит, миссис Бернс, была англичанкой. Но он был менее рад узнать, что она следует английской традиции недогревать дома. Также она имела обыкновение отключать нагреватель воды в часы, когда лишь немногие могли принимать ванну или бриться. Когда же Лавкрафт купил электрообогреватель, она запретила использовать его из-за счетов на электричество.
Так что дрожащий Лавкрафт взялся за приобретение керосинового обогревателя. По той деятельности, какую он развил при выборе, покупке и установке этого агрегата, можно было бы подумать, что он запускает космический корабль. Поскольку Лавкрафт обзавелся обогревателем, то теперь он мог, по крайней мере, разогревать свою консервированную фасоль, тушенку и спагетти. Он мог также подогревать воду для бритья в неурочные часы.
Осенью в платяной нише Лавкрафта вышло из строя освещение. Сам он не мог справиться с этой проблемой, а миссис Бернс лишь обещала починить, но так и не сделала этого. В конце концов Соня, во время одного из своих приездов в Нью-Йорк в следующем январе, вызвала электрика, который и восстановил освещение.
С апреля по июль Лавкрафта беспокоили мыши. Он поставил мышеловки и поймал несколько. Когда он ловил одну, то выбрасывал ее вместе с мышеловкой:
«Со времени моего последнего письма я поймал еще двух захватчиков, и каждый раз избавлялся от них вместе с мышеловками. Мышеловки стоят всего лишь пять центов за пару, так что не стоит обременять себя отталкивающими подробностями, когда можно избежать их по два с половиной цента за одно переживание!»
Избавляться от мышеловок, чтобы не прикасаться к крошечным трупикам, было привилегией Лавкрафта — даже если, при его-то жизненном уровне, она и исчислялась пятицентовиками. Однако его оправдание не очень-то созвучно с «пьющим кровь врагов из свежесобранных черепов». Впрочем, через несколько лет он признался, что
«…я вовсе не притворяюсь, что хоть как-то соответствую тому типу, которым восхищаюсь… Вы совершенно правы, говоря, что именно слабые склонны преклоняться перед сильными. Это в точности мой случай… Без всяких сомнений, я даю подчеркнуто высокую эмоциональную оценку тем качествам, которыми обладаю менее всего…»
Лавкрафт прожил на Клинтон-стрит совсем недолго, когда со смешанным чувством ужаса и очарования обнаружил, что среди его соседей по дому есть выходцы с Востока. Более деятельный писатель приложил бы все усилия для знакомства с этими людьми, дабы узнать об их диковинных мыслях и особенностях. Лавкрафт же предпочел скромно держаться в стороне и забавляться фантазиями, в которых они играли ужасные роли, характерные для жителей Востока в беллетристике:
«…Как-то комнату рядом с моей занимал некий сириец, и он наигрывал на странной волынке жуткие и завывающие монотонные мелодии, под которые я воображал мерзких и неописуемых тварей в склепах под Багдадом и в бесконечных коридорах Иблиса под залитыми лунным светом проклятыми руинами Истахра. Я никогда не видел этого человека, и мое право представлять его в любой форме, какую я выбрал, придавало очарование его таинственным пневматическим какофониям. В моем воображении он всегда носил тюрбан и длинный халат из выцветшего узорчатого шелка, и у него не было правого глаза… потому что он взглянул им на что-то такое в гробнице, что ни один глаз не может увидеть и остаться после этого целым. По правде говоря, я никогда не видел в реальности большинство своих соседей. Я лишь с омерзением слышал их — только иногда видел мельком в коридоре лица с печатью ужасного упадка. Подо мной жил старый турок, который обычно получал письма со странными марками Леванта. Александр Д. Мессае — Мессае — что за имя, прямо из „Тысячи и одной ночи“!»
Лавкрафт продолжал свои антикварные прогулки. Он исследовал парки и часто посещал музеи. Он часто наведывался и в книжные магазины, выискивая издания по сниженным ценам — как-то ему посчастливилось купить однотомник Булвера-Литтона за десять центов.
24 января 1925 года Лавкрафт вместе с Мортоном, Лидсом, Кирком и Эрнстом Денчем из клуба «Синий карандаш» отправились в Йонкерс, чтобы понаблюдать полное солнечное затмение, начинавшееся в 9.12 утра. Они прекрасно разглядели корону, но Лавкрафт чуть не замерз до смерти. «Боже! — писал он, — Я никогда не забуду ту экспедицию ради затмения… К тому времени, когда я доковылял обратно, я был совершенно обессилен до самого конца зимы…»
Где-то в марте Лавкрафт и некоторые его друзья заглянули в книжный магазин «Капитолий» на Бродвее, и там некий чернокожий, подписывавшийся просто «Перри», вырезал их силуэты. Лавкрафт, чей силуэт представлен в этой книге, похвалил его искусство, но вознаградил художника одной из своих расистских колкостей: «…Определенно искусно для работы жирного негритоса!»