- Алексей Макушинский. Пароход в Аргентину. — М.: Эксмо, 2014.
Ставший финалистом премии «Большая книга» Алексей Макушинский, кажется, не признает короткие предложения и абзацные отступы. Однако стиль автора едва ли помешает прочтению «Парохода в Аргентину». Действие романа разворачивается в конце XX века в Европе: главный герой отправляется во Францию, чтобы встретиться со всемирно известным архитектором Александром Воско – другом легендарных Миса ван дер Роэ и Жана Балладюра. Воско олицетворяет собой ушедшую в прошлое Россию, величавую и гордую, оказавшуюся в эмиграции. После падения монархии на одной шестой части Земли возникло «царство дракона». Но все ли уехавшие были правы и правы ли оставшиеся в нем?
ГЛАВА 6
I was the world in which I walked, and what I saw
Or heard or felt came not but from myself;
And there I found myself more truly and more
strange.Wallace Stevens1
Грибы в Олимпийском парке в основном были древесные, особенно в дальней его части, через которую мы шли к холму и стадиону от боковой улицы, где я поставил машину; из всех латинских и нелатинских названий, произнесенных Пьером Воско, я запомнил только иудино ухо, в латинском своем варианте (Auricularia auricula-judae) получающее странное удвоение, как бы дополнительный завой, вторую, тоже ушную, раковину; так названными оказались ухообразные, в самом деле, висло— и лопоухие, прозрачно-склизкие, просвеченные солнцем, семейственные существа, к которым Пьер Воско, удовлетворенно крякнув, устремился по сыроватой возле канала траве. Еще больше, конечно, было сморщившихся созданий из той породы, объяснил мне Pierre Vosco, которую по-русски зовут без долгих рассуждений опятами, по-французски armillaires, хотя на самом деле все они относятся к очень разным родам и семействам; на высоких, в два или три человеческих роста, пнях, которые довольно часто встречаются почему-то возле мюнхенских рек и каналов, на осязаемо-волокнистой, живым мхом покрытой, живым плющом увитой коре торчали они желтыми, бурыми, розоватыми гроздьями; внутренняя плоть их была сухой, твердой, известково-белой, напомнившей мне ту замазку на окнах, между стеклом и рамой, которую в детстве мы отдирали пальцами, на даче где-нибудь, когда она рассыхалась, и затем долго крошили в руках, оставляя белые отметины на полу, на диване. Что же до Олимпиады 1972 года, подумал и сказал я Петру Александровичу, то это была, пожалуй, единственная Олимпиада, не считая московской, которую я вообще заметил, запомнил. Для предыдущих я слишком был мал, а последующие уже не интересовали меня. В 1972 году мне было двенадцать лет, я ходил, смешно вспомнить, в какую-то спортивную, как тогда это называлось, секцию, в которую, скорее, заставляли меня ходить в бесплодной и абсурдной надежде, что из увальня и лежебоки я чудесным образом превращусь в лихого и легкого прыгуна, бегуна, сжав зубы и собрав волю в кулак побивающего рекорды изумленных товарищей, из Обломова в Штольца, из Пьера Безухова в князя Андрея… чудеса, конечно, случаются, но они случаются сами, по собственному своему произволу, тогда и там, где они хотят, не там и не тогда, когда мы хотим этого. Чудом, хотя и крошечным, — рассказывал я Пьеру Воско, — был скорее значок этой мюнхенской Олимпиады, кем-то мне привезенный из мифической заграницы. Само слово Мюнхен там, за железным занавесом, отзывалось чем-то чудесным, воздушно-недостижимым. Значок этот остался в памяти голубеньким, вверх вытянутым прямоугольником со спиралевидной, улиточною эмблемой. Я подарил его другому мальчику, на три или даже четыре года старше меня, то есть, в моих тогдашних глазах, почти взрослому и воплощавшему все то, чем я не был, побивавшему рекорды и собиравшему волю в кулак, видевшему мое восхищение им и чуть-чуть, пожалуй, меня опекавшему, ко мне снисходившему. Он прицепил значок к майке и гордо бегал с ним по гаревой дорожке, гордо прыгал с шестом. У него волосы падали на лоб косой прядью, трясшейся от бега и прыга, намокавшей от пота. Вот не могу только вспомнить теперь его имени. А на другой день, в раздевалке, он стал душить меня шарфом, при всех. Из этих всех никто не вмешался. Я замотал шарф вокруг шеи и собирался надеть пальто, когда он вдруг схватил этот шарф за оба конца, повалил меня на пол и молча, своими сильными, с отчетливо выступавшими костяшками пальцев руками принялся затягивать у меня на шее петлю, так что, уже задыхаясь и почти теряя сознание, я очень ясно видел, навсегда запомнил его склоненное надо мною, с прыгавшей прядью и безумными, злыми, смеющимися глазами лицо, и вскоре после этого я перестал ходить в спортивную секцию, чуда не случилось, Обломов остался Обломовым, но самым поразительным кажется мне теперь то, что в свои тогдашние двенадцать лет я как будто и не слышал о теракте во время этой Олимпиады, не могу, во всяком случае, вспомнить, чтобы слышал о нем тогда, — рассказывал я Пьеру Воско, то ли потому, что советская пресса вообще говорила о нем вполголоса, впрямую одобрить его не решаясь, но и осуждать не желая — все-таки палестинцы были закадычные друзья всех советских людей, рабочих, колхозников и трудовой интеллигенции в придачу, а израильтяне по определению плохие, вообще евреи и даже, по большому счету, жиды, — то ли потому, что меня это просто не интересовало, а интересовал только бег, прыг и скок, что, впрочем, маловероятно, поскольку, кажется мне теперь, в двенадцать лет я был куда более политизирован, чем в двадцать или, например, в сорок пять, и тогда же, например, или незадолго до того случившийся уход американских войск из Вьетнама спровоцировал меня, все в той же патетической раздевалке, на антисоветские высказывания, исполненные горячей до слез любви к империализму и американской военщине, на что мой будущий душитель, тряхнув косой прядью, пробурчал, обращаясь ко всем прочим полуодетым участникам сцены, что он в мои годы заботился только о том, где взять девять копеек на мороженое, а вовсе не о судьбах Вьетнама, Лаоса или Камбоджи. Все это теперь кажется сном, но все это вправду было со мною. Пьер Воско сообщил мне в ответ, что он никогда, наверное, не видел своего отца плачущим, но все же, или так ему теперь кажется, заметил в его глазах подозрительную влагу, когда стало ясно, что первоначальное известие об освобождении заложников было ошибочным и что они все погибли при бездумной и бездарной попытке их освобождения, предпринятой растерявшимися баварскими полицейскими. Отец его любил Мюнхен, несколько раз бывал здесь в шестидесятые, семидесятые годы, нарочно ездил сюда перед самой олимпиадой, чтобы посмотреть на стадион и выразить свое восхищение его создателям, Фрею Отто, придумавшему гениальную крышу, и Гюнтеру Бенишу, придумавшему все остальное. Отец хорошо знал их обоих, он сам, Пьер Воско, встречался с Бенишем несколько раз, даже участвовал с ним и его коллегами в одном совместном проекте. Стадион был весь виден нам с той, на развалинах и обломках, погибших надеждах и утраченных иллюзиях возведенной горы, с которой, если смотреть в другую сторону, так ясно в тот день видны были снежные горы, так ясно виден был, на фоне гор, город. Сверху, хотя мы совсем близко от него находились, стадион за озером и лужайкой казался не очень даже большим, с его распластанными шатрами, скорее маленьким, скорее игрушечным, во всех смыслах слова, не для олимпийских, вообще спортивных, но для детских и подлинных игр предназначенным, тех ранних и лучших игр, способность к которым мы навсегда теряем, вступая на путь состязания, тщеславия и борьбы… дальше, за ним, видны были здания Олимпийской деревни, место трагедии. Шамаханские шатры, сказал Пьер Воско. Это не его слова, это он нашел в отцовских записях… или, может быть, на обороте одной из фотографий, сделанных А.Н.В., он точно уже не помнит. А.Н.В. фотографировал очень много, в конце жизни особенно; вполне всерьез занимался фотографией; среди его снимков есть, скажем просто, шедевры… Шатры и горы, говорил Пьер Воско, поворачиваясь обратно к горам. Не совсем тот же рисунок, но все же сходства нельзя не заметить, не правда ли? Это моему отцу было близко, то есть это была вообще его самая заветная мысль. Архитектура воспроизводит природные формы и вписывается в ландшафт. Он пропагировал, нет, пропагандировал это еще до войны, когда никто в Европе не хотел его слушать. В Америке был, конечно, Фрэнк Ллойд Райт с его органической архитектурой, да и в Европе что-то похожее намечалось в двадцатые, потом замерло, возобновилось где-то, сказал бы я, в середине пятидесятых годов. Тогда и наступил его звездный час, шестидесятые, семидесятые, лучшие годы в жизни моего отца, как я теперь понимаю. Вас это удивляет? Нет, сказал я, почему это должно удивлять меня? Потому что ему было пятьдесят девять в шестидесятом и шестьдесят девять в семидесятом году… Он строил до самого конца, между прочим, и последние работы, может быть, самые лучшие, самые гармоничные… Шестидесятые годы ему как-то были сродни. Он был опять молодой и счастливый, как ни странно, в свои шестьдесят и семьдесят, а время ведь тоже было молодое, живое. Он строил тогда по всему миру, в Японии, в Америке (Северной). Нет, конечно, ни в каких студенческих волнениях он не участвовал, отвечал П.А.В. снисходительно, улыбаясь в усы, но студентам скорее сочувствовал. Он ведь сам был немножко хиппи. Всегда был немножко хиппи, а в это время даже стал одеваться как хиппи, не совсем как хиппи, конечно, но все-таки бросил носить галстуки и стричься тоже стал очень редко. Я хорошо помню, как он вернулся из Аргентины, рассказывал Pierre Vosco, когда мы спускались с ним к стадиону. Я почемуто решил его встретить в Марселе. Мне было пятнадцать лет, когда он уехал, а когда он вернулся, уже двадцать пять. Это был март… или апрель?.. шестидесятого года, то есть они уплыли из Аргентины в начале осени, а приплыли в начало весны. Я сразу узнал его, но не уверен теперь, по собственным ли воспоминаниям или все же по фотографиям. В конце пятидесятых годов во всех архитектурных журналах были снимки его моста в Рио-Давиа, его музея, его вокзала, его домов, его парков, его самого на фоне этого музея, моста. Вивиане было три года, она капризничала и не хотела сходить по трапу. Мария показалась мне, когда я впервые ее увидел, ослепительной восточной красавицей… Самое смешное было потом, когда таможенники принялись за их багаж, наполовину состоявший из камней, ракушек и обглоданных морем веток. А.Н.В. всю жизнь собирал такие вещи. Лиц таможенников, говорил, смеясь в свои усы, Pierre Vosco, не забуду уже никогда. Один из них был совершенно комический персонаж, напоминавший тех толстяков, которых Чарли Чаплин (Шарло) использовал в эпизодических ролях, чтобы они оттеняли его собственные трюки и выходки. Чиновник этот полчаса, наверное, тряс животом и щеками, давясь от хохота, перебирая переложенные соломой ракушки, собранные А.Н.В. на берегу Атлантического океана. Потом еще полчаса, и, по-моему, нарочно так долго, ставил со всего размаху штампы на каких-то бумагах, прищелкивая языком и подмигивая коллегам, чтобы они, значит, тоже полюбовались на чудака с французским паспортом и аргентинской женой, привезшего из Нового Света чемодан, набитый камнями и палками.
1 Я сам был тем миром, где бродил, и то, что я видел, слышал, ощущал, исходило от меня самого; там я обрел себя иного, подлинного и незнакомого. Уоллес Стивенс.
Метка: Большая книга
Очарование сослагательного наклонения
- Юрий Арабов. Столкновение с бабочкой. — М.: АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2014. — 346 с.
Предъявлять к литературному произведению претензии относительно исторической правды весьма глупо. Скорее наоборот, чем больше вымысла в повествовании о реальных людях, тем интересней. Сразу разгорятся споры, начнутся расследования, и поборники истины будут кричать: «Клевета! Провокация!» Юрий Арабов — писатель, который не боится подобных обвинений. Его новый роман-фантазия «Столкновение с бабочкой», попавший в лонг-лист премии «НОС», позволяет взглянуть на Россию начала XX века с иной точки зрения, той, которую невозможно встретить в школьных учебниках.
Как и в предыдущих книгах и сценариях, в новом романе писатель разворачивает небывалую по масштабам фантасмагорию на границе между вымыслом и реальными фактами. Он искусно прячет свою фантазию за внешностью и именами известных революционеров и членов царской фамилии. Ленин, Троцкий, Свердлов, Николай II, Эриксон, Фредерикс — попробуй отличить, что в их характерах придумано хитроумным автором, а что почерпнуто из писем и документов. Все даты и места точны — это необходимо Арабову, чтобы поймать читателя, затащить его в свой мир и там уже защекотать иронией, вылить на голову поток небывальщины и поразить в самое сердце. Так ему, чтобы больше не думал, что история — это скучно.
Арабов дает возможность вмиг погрузиться в повествование и почувствовать легкое головокружение от происходящих событий. Николай II не подписывает манифест об отречении. Это событие превращается в «бабочку», которая изменит будущее. Сослагательное наклонение вступает в силу, устраняя изъявительное: что было бы, если бы… С точки зрения Арабова, случилось бы чудо. Царь всея Руси и вождь пролетариата нашли бы компромисс и обошлись бы малыми жертвами. Гражданин Романов сохранил бы жизнь своей семье и уберег бы Россию от чудовищного кошмара. Гротеск, которым пропитан роман, к удивлению, не превращает героев в застывших кукол, живые лица — в маски. За диалогами персонажей порой скрывается двойной смысл. Однозначно относиться к альтернативным событиям истории как-то трудно. Так, например, слова Николая II об убитых в Екатеринбурге коммунистах (sic!) одновременно могут вызвать и смех, и жгучую тоску, оттого что они не соответствуют действительности:
— Вы знали этих людей?
— Весьма поверхностно. Свердлова видел лишь раз… И никакого впечатления он на меня не произвел. А других… — государь запнулся. — Покойный Джугашвили был мне вообще симпатичен. Молчаливый. Ходит тихо, неслышно и только курит. Ты же знаешь, как я люблю горцев. На заседаниях кабинета сосредоточенно молчит. Один раз дал мне прикурить из своей трубки. Такой и мухи не обидит. Его-то за что?Стоит только начать читать «Столкновение с бабочкой», как уже с первых строк проникаешься сочувствием и пониманием… к Владимиру Ильичу Ленину (что делает талант литератора)! Арабов не повторяет сам себя. Ильич из нового романа и Ленин из фильма Александра Сокурова «Телец», сценаристом которого также является писатель, все-таки разные. Здесь Владимир Ильич еще в расцвете сил, он только прибыл в Россию и готов сражаться за революцию. Но вместо привычного (в общем-то, безликого в наши дни) образа вождя коммунистической партии, который жил, жив и будет жить, возникает самый настоящий человек, существующий в настоящем времени, уставший и мечтающий о простом уюте и покое, о счастье не только всеобщем, но и сугубо личном. Ленин-мещанин сразу становится как-то ближе и понятнее. Так и хочется обратиться к нему со словами: «Как я понимаю вас, Владимир Ильич!»:
… Ильич должен был время от времени мотаться то в Москву, то в Петроград, и сдвоенная столица предполагала спальный вагон, накрахмаленные простыни, которые оказывались нечистыми, и подслащенные кипяток, выдаваемый за чай. Но дорога стала его привычной стихией. Только печалила мысль, что в свой предпенсионный возраст я так и не обрел постоянного жилья. Например, небольшого дома с камином и террасой, увитой диким виноградом, куда можно пригласить друзей и не стесняться за свой мелкобуржуазный быт. Раздавить с ними бутылочку красного вина, поговорить о философии и музыке, пожаловаться на здоровье и поделиться планами на лето: ехать ли в Ниццу или лучше собирать червивые грибы в Подмосковье…
Зачастую повествование от третьего лица переходит в монологи героев. Благодаря этому каждый получает возможность рассказать о своих страхах и надеждах. Какими бы карикатурными они не казались на первый взгляд («Какой социализм? Мы сейчас в фанты играем!», — говорит царица мужу и Ленину), сквозь авторский смех видны слезы. Возможно оттого, что только литературные герои могут прийти к диалогу. В реальности же все гораздо страшнее: вот и сейчас сносят памятники прошлого — тот же Ленин повергнут с пьедестала на землю. Может быть, потом кто-то напишет об этом альтернативную историю. Скучно на этом свете, господа!..
В пустыне чахлой и скупой
- Евгений Чижов. Перевод с подстрочника. — М.: АСТ, Редакция Елены Шубиной, 2013. — 508 с.
Артюр Рембо, когда-то страстно желавший стать поэтом-пророком, писал: «Я вернусь с железными мускулами, с темною кожей и яростными глазами: глядя на эту маску, меня сочтут за представителя сильной расы. У меня будет золото: я стану праздным и грубым. <…> Я буду замешан в политические аферы. Буду спасен». С тех пор прошло много времени. Но неожиданно его обещание приобрело несколько иной смысл и сбылось: он вернулся. Правда, он изменил имя и внешность, но внутренне остался верен себе. Помог ему в этом наш современник, писатель Евгений Чижов.
«Перевод с подстрочника», по признанию самого автора, — это попытка осуществить идеи французского символиста: наделить поэзию безграничной властью и силой. Евгений Чижов создает экзотическую восточную страну Коштырбастан, правителем которой является Народный Вожатый, гениальный поэт Гулимов. Многие уверены, в Коштырбастане «совершается духовная революция планетарного масштаба», потому что «власть силы и денег уступила место власти духа и вдохновения». Говорят даже, что на заседаниях министров стихи президента-поэта «превращаются в указы и распоряжения, по которым живет вся страна». Мечта Сократа о том, чтобы государством правили философы, сбылась.
Если бы читатель смотрел на выдуманную страну глазами среднестатистического коштыра, то он увидел бы совершенно другой Коштырбастан. Наверное, многое здесь показалось бы ему привычным и совсем не удивительным, вопросы, столь остро стоящие в романе, отпали бы сами собой. А как иначе, если Коштырбастан — это мир людей, завороженных, одурманенных поэзией? В своем романе Евгений Чижов возвращается к ее истокам. Изначально поэзия служила своеобразным заклятием, заговором, способным повлиять на окружающее. Неслучайно у Народного Вожатого, «главного шамана», вместо лица видна одна лишь маска (уж не та ли, о которой писал Рембо?), живущая «отдельной жуткой жизнью». Коштыры необыкновенно близки к тем древним людям, которые верили в магическую силу поэзии, объединяющей всех со всеми: «Коштыры вставали целыми рядами, клали руки друг другу на плечи и раскачивались в такт <….>. Сознание все равно затопляла радость, сама собой возникавшая в едином теле публики, как пот при движении, и захлестывавшая граница между людьми».
Однако этот роман — нечто большее, чем просто рассказ о гипнозе и введении в транс целой страны. Автор «Перевода с подстрочника» — мастер увлекательнейшего сюжета, незаметно поглощающего читателя, который будто попадает в воронку на поверхности воды, не замечая ее. Как и предыдущие книги Евгения Чижова, «Перевод с подстрочника» — это неразгаданная тайна, почти детектив. Коштырбастан — еще один миф, созданный писателем. И в него Евгений Чижов помещает «непосвященного» героя, для которого страна Народного Вожатого — неизвестная, полная загадок земля.
Поэт и переводчик Олег Печигин по приглашению своего друга детства отправляется в Коштырбастан для того, чтобы перевести на русский язык стихи Гулимова. Именно точка зрения Печигина организует повествование, заставляя читателя одновременно восхищаться окружающей действительностью и ужасаться ей. Понять жизнь коштыров и их любовь к своему правителю — задача главного героя. Но сделать это не так просто. Ведь уже в поезде, следующем из Москвы, Печигин сталкивается с другим, «неофициальным» мнением о президенте-поэте. Оказывается, сказка хранит в себе много секретов. Гулимов, по словам оппозиционеров, деспот и диктатор, захвативший власть силой. Его стихи мог написать совершенно другой человек. Не исключено даже, что в президента вселился злой дух — джин. Чтобы понять, на чьей стороне правда, Печигину приходится совершить собственное путешествие по Коштырбастану.
Весь путь героя — это стремление приблизиться к неуловимому образу Народного Вожатого. Автор держит читателя в постоянном напряжении: кто же этот Гулимов на самом деле? Однозначного ответа нет, ведь «для каждого он становится тем, что тот хочет в нем увидеть». В результате желание понять гениального поэта оборачивается для Печигина попыткой самопознания. «Каждый человек хочет вырваться из доставшегося ему времени и места. И из себя, к ним привязанного. Стать другим. Для каждого есть свой Коштырбастан». «Перевод с подстрочника» — это роман о Коштырбастане героя, который находится в постоянном поиске.
Попадая в сказочную страну, Печигин вынужден пройти множество испытаний. Ему удается выполнить одно из главных заданий — завершить перевод стихов Гулимова. По всем законам сказочного жанра герой должен спастись, обрести «недостачу» (в данном случае — найти себя, ведь любовь он уже нашел) и вернуться домой. Однако здесь сказка оборачивается самой страшной реальностью, потому что выбраться из нее невозможно.
«Перевод с подстрочника», вопреки всем ожиданиям, — это рассказ об узнаваемом мире и чуждом ему герое. Стоит проделать вместе с ним путь от начала до конца хотя бы для того, чтобы научиться видеть за окружающими нас миражами настоящую реальность.
«Большая книга» объявила шорт-лист
В коротком списке закономерно оказались романы Захара Прилепина, Владимира Сорокина и Светланы Алексиевич.
Помимо нашумевших книг трех названных авторов, номинаторы «Большой книги» выдвинули на премию произведения Ксении Букши («Завод «Свобода»), Александра Григоренко («Ильгет»), Алексея Макушинского («Пароход в Аргентину»), Евгения Чижова («Перевод с подстрочника»), Владимира Шарова («Возвращение в Египет») и Виктора Ремизова («Воля вольная»).
Пристрастным читателям шорт-лист покажется знакомым и изученным благодаря любопытному стечению обстоятельств — половина текстов до печати под твердой обложкой публиковалась в толстых литературных журналах («Знамя», «Урал», «Новый мир»). Впрочем, доверие авторов традиционному способу представления своих работ на суд читателям и критикам — предмет исследования отдельной статьи.
Сейчас же в дело определения лауреата «Большой книги» вступает жюри премии — Литературная академия, состоящая из сотни профессиональных литераторов, деятелей культуры, научных работников, общественных и государственных деятелей, журналистов, предпринимателей.
Ждать награждения придется долго — победители будут объявлены в начале зимы. Вполне вероятно, что за это время кто-то из финалистов уже успеет получить премию «Национальный бестселлер».
Премия «Большая книга» огласила лонг-лист
За право выйти в финал будут бороться Захар Прилепин, Сергей Шаргунов, Ксения Букша, Владимир Шаров, Светлана Алексиевич, Андрей Иванов и еще 23 автора.
В длинный список девятого сезона вошло 29 произведений из 359 присланных в адрес премии книг и рукописей. По словам председателя Совета экспертов Михаила Бутова, единогласно о включении в конкурсное соревнование были выбраны лишь три позиции, по остальным текстам эксперты вели долгие обсуждения.
В этом году формирование лонг-листа стало прерогативой шести специалистов: ответственного секретаря журнала «Знамя» Елены Холмогоровой, заместителя главного редактора журнала «Октябрь» Алексея Андреева, заместителя заведующего отделом прозы журнала «Новый мир» Ольги Новиковой, литературного обозревателя Юлии Рахаевой, главного редактора интернет-портала «Словари XXI века» Алексея Михеева, поэта и переводчика Льва Оборина.
Помимо Сергея Шаргунова, Ксении Букши, Владимира Шарова, Владимира Сорокина и Евгения Чижова, имена которых прозвучали в длинном и коротком списках премии «Национальный бестселлер» и наверняка будут представлены в числе номинантов на «Русский Букер», эксперты выдвинули на «Большую книгу» весьма заметных в широкой печати авторов. Среди них Светлана Алексиевич с произведением «Время секонд хэнд», Елена Костюкович с дебютным романом «Цвингер», Захар Прилепин с долгожданным 900-страничным томом «Обители», Юрий Буйда с книгой «Яд и мед», лауреат прошлогодней премии «НОС» Андрей Иванов с «Харбинскими мотыльками» и многие другие.
«Список финалистов» девятого сезона премии, за формирование которого также отвечает Совет экспертов, будет объявлен в конце мая на традиционном Литературном обеде.