Кровь с молоком

По Млечному Пути  (On the Milky Road)

Режиссер: Эмир Кустурица
Страна: Сербия, Великобритания, США
В ролях: Моника Беллуччи, Эмир Кустурица, Слобода Мичалович и другие
2016

Уж сколько раз твердили миру… Нет, Эмиру, что пора оставить в прошлом и боснийскую войну, и всю фантасмагорию ярких, но уже не новых кинообразов, что главное  –   это не фантазии, а жестокая, порой откровенно скучная –  но какая уж есть –   реальность. А он знай себе насвистывает ту же песенку. Вот и на фестивале в Каннах, где состоялась премьера «По Млечному Пути», фильм Кустурицы остался незамеченным, чуть больший успех картину ждал в Венеции, а у российского зрителя драма вызвала жалостливую улыбку: мол, ну а чего еще ждать? Однако можно ли считать Млечный Путь всего лишь пролитым молоком?

Последний фильм Кустурицы  –  это не кино о гражданской войне. Это притча о любви. Той самой, которая «долготерпит… все покрывает, всему верит, всего надеется, все переносит». Действие происходит в небольшой слободе, где, кажется, даже время остановилось: причудливые часы на станции выходят из строя и норовят кого-нибудь поранить. Главный герой Костас (Эмир Кустурица) –  то ли сумасшедший, то ли святой. Верхом на осле он развозит молоко вдоль линии фронта, видит вещие сны и наблюдает чудеса:  например, как сокол разбивает стекло в кабине вертолета. Его поддразнивают товарищи, называя фараоном, но все же любят за открытое и наивное сердце. В этом сердце хватает места всем: и подруге Милене (Слобода Мичалович), так и не ставшей ему женой, и роковой красавице в исполнении Моники Беллуччи. Именно она оказывается его единственной полусвятой любовью, которую преследуют призраки прошлого. Костас и Невеста пытаются спасти друг друга, ведь все, для чего они пришли в мир,  –   это любовь.

Удивительно, как ловко Кустурица-режиссер управляет нашими эмоциями. Он отсекает все лишнее: убирает второстепенных героев, что вызывали искренние улыбки, и оставляет двоих  –   Ее и Его. Кажется, что даже силы природы на стороне влюбленных: от «миротворцев», присланных убить Невесту, их спасают бабочка, сокол, змея, ветвистый дуб и даже вода. Как тут не вспомнить сказку про молочные реки и кисельные берега? К тому же молочная река, как и Млечный Путь –   это древний образ рая, о котором мечтают Костас и Невеста, рая в шалаше, что так эффектно разрушается в считанные мгновения. Вообще Кустурица мастерски жонглирует библейскими образами, в каждом герое сквозит что-то древнее, пророческое: в Костасе  –   доброта Христа, а в Невесте  –   красота Магдалины. И в минуты счастья они взмывают вверх, к Млечному Пути, превозмогая земное притяжение, –   где еще так гармонично был вписан излюбленный прием маэстро?

В одном из интервью Кустурица сказал, что посредством искусства мир нельзя изменить, с ним можно только бороться. И он борется, противопоставляя кровавой реальности рай собственных фантазий, где царят простота и любовь. Отгораживает героев от повседневности и выстраивает для них целый космос  –   свободный от законов физики, но подчиненный правилам киноэкрана. И скорее с неба осыплется звездная пыль, чем Эмир Кустурица изменит собственным творческим принципам.

Виолетта Полякова

Кинопленка в голове

«Dreamworks* *Мечтасбывается» в постановке Виктора Рыжакова в МХТ им. А.П. Чехова
Художники: Мария Трегубова, Алексей Трегубов
Композитор: Игорь Вдовин
Балетмейстер: Олег Глушков, Юрий Евстигнеев
В спектакле заняты: Филипп Янковский, Светлана Иванова-Сергеева, Инна Сухорецкая, Ирина Пегова, Павел Ворожцов, Алиса Глинка, Паулина Андреева и другие
Премьера: 10 мая 2016

 

Спектакль «Dreamworks* *Мечтасбывается» по пьесе Ивана Вырыпаева режиссер Виктор Рыжаков представил в мае. Многих артистов, объединенных этой постановкой под крышей Основной сцены МХТ им. А.П. Чехова, связывает со знаменитым творческим тандемом Рыжакова и Вырыпаева опыт прошлых совместных работ. А вот центрального персонажа пьесы, Дэвида, главного редактора журнала «Наука и общество», режиссер увидел в Филиппе Янковском. Для артиста, перезапуск сценической биографии которого начался с Мити из богомоловских «Карамазовых», новый герой стал первой главной ролью в театре. Его Дэвид болезненно переживает потерю умершей от рака жены – и вдруг узнает, что за месяц до смерти она наняла девушку по имени Элизабет, которая должна помочь ему вернуться к полноценной жизни.

Жанр постановки – «голливудский фильм» (DreamWorks, как можно догадаться, это еще и название одной из крупнейших киностудий). Погружение в эстетику типичного продукта «фабрики грез» начинается еще до третьего звонка – благодаря скрывающему сцену экрану с титром-названием. С художниками Марией и Алексеем Трегубовыми режиссер работает не впервые: на их совместном счету вырыпаевские «Пьяные» на Малой сцене МХТ и «Война и мир Толстого» в БДТ. Колористически строгая, абстрактная, лишенная каких-либо бытовых подробностей – и восхищающая выразительностью, – сценография Трегубовых узнается с первого взгляда. Пространство квартир намечают лаконичные фронтальные конструкции (стена, уходящая к колосникам, громадное окно), а за ними раскинулись черно-белые заросли фантастических растений из пластика, напоминающие о голливудских павильонных декорациях 1930–1940-х.

Благодаря видеопроекции кажется, что в двуцветном целлулоидном мире, в который Рыжаков поместил героев, идет бесконечный дождь. А вытянутые тени, падающие на белую стену, вспышки молний и раскаты грома перекочевали под крышу МХТ прямиком из классических триллеров. В такой атмосфере невозможно жить: она подходит лишь для того, чтобы сойти с ума. И герой Филиппа Янковского к этому опасно близок. Большую часть времени он проводит, разговаривая с Мэрил, своей женой (Светлана Иванова-Сергеева), хотя сам знает, что ее нет ни в комнате, ни вообще в живых. Но до конца принять этот факт хрупкая психика Дэвида, которому, как и большинству персонажей Янковского, присуща повышенная эмоциональная восприимчивость и уязвимость, не в состоянии. Толпа друзей, вваливающаяся к герою, чтобы приободрить его (а заодно познакомить с Элизабет), выглядит скорее досадным раздражителем. В мире Дэвида, переживающего личную драму, эти люди, наряженные персонажами массовой культуры (Бэтмен, Женщина-Кошка, Чарли Чаплин и другие) и разговаривающие сериальными репликами, плоскость которых режиссер подчеркивает закадровым смехом, смотрятся неуместно.

Эмоционально неготовый быть вовлеченным в цветастый карнавал, Дэвид отгораживается от пришедших стеклами солнцезащитных очков. В присутствии обступивших его друзей он явно ощущает себя неуютно: скованная фигура в скромной рубашке и серых домашних штанах посреди костюмированной толпы. Живой, обостренно чувствующий человек – в окружении штампованных образов. Душевная боль персонажа постоянно ощущается в его пластике. Отделенный своим горем от остального мира, герой Янковского будто стремится спрятаться в самом себе, занимать как можно меньше места, а каждое прикосновение инстинктивно воспринимает как вторжение. Векторы жестов Дэвида направлены не наружу, а словно вовнутрь его самого: даже сидит он в неловкой позе, с сомкнутыми коленями, носки вместе – пятки врозь. И хочет, кажется, одного: чтобы его оставили в покое. Даже добровольно явившись на дружескую вечеринку, Дэвид внутренне продолжает быть где-то далеко. Чуткий артист, способный к чрезвычайно наполненному молчанию, Филипп Янковский филигранно передает перемены состояния своего героя: от поверхностной заинтересованности в происходящем вокруг – к полному уходу в себя. Ему гораздо комфортнее наедине с Мэрил – нужно только снова оказаться в одиночестве, и тогда можно будет с ней поговорить.

Но на самом деле герой Янковского ведет диалог не с призраком жены, а с частью своей души. Через отстраненную фигуру в белом платье, почти всегда ласково ему улыбающуюся и словно отвечающую из далекого измерения, с Дэвидом беседует его собственное бессознательное. Именно поэтому некоторые их диалоги впоследствии дословно повторяются у героя и с Элизабет, которую Мэрил перед смертью посвятила в свои переживания по поводу мужа. На подсознательном уровне Дэвид и сам знает, в чем его главная проблема (иначе не возник бы в его голове этот образ), но нужно долго копаться в себе и многое проговорить, чтобы суметь ее сформулировать.

Дэвид не может справиться со случившимся потому, что нецелостен, зависим от предмета своей любви. Со смертью жены для него умер и остальной мир, а чувства обернулись бесконечным страданием. По мнению Мэрил (и настоящей, и существующей в воображении героя), это печальное подтверждение тому, что за пятнадцать лет, прожитых вместе, ее муж так и не сумел испытать истинную любовь. Любовь, которая не может приносить страданий, потому что не зависит от бытия (и даже небытия) второго человека. Здесь и начинается работа Элизабет (Инна Сухорецкая). Ее задача – не отвлечь Дэвида, а помочь ему обрести внутреннюю целостность, напомнив герою о простых истинах: например, о том, что подлинная любовь не может отъединить человека от мира.

Элизабет, обыкновенная швея по профессии, – этакий стойкий оловянный солдатик в неброском платье. Внешне хрупкая, забавная и по-детски обаятельная, она на деле сильная духом, неукоснительно честная и умеющая за себя постоять. В отличие от друзей Дэвида, обеспеченных людей, собирающихся вместе, чтобы заполнять внутреннюю пустоту кокаином, виски и разглагольствованиями о буддизме, она обладает потенциалом, чтобы пробить защитные барьеры, которыми главный герой отгородился от мира. В светском обществе, где обманывают ‒ от скуки, унижают – между делом, и даже убивают – просто потому, что так сложились «гребаные обстоятельства», Элизабет возникает как подлинный носитель светлого начала. В одну из общих сцен она буквально врывается: несуразная, с мокрыми от дождя волосами, в руках – белая лилия, символ чистоты. Так же, как этот цветок контрастирует с пластиковыми растениями, которыми уставлена сцена, героиня Инны Сухорецкой выделяется на фоне элегантных, но безнадежно запутавшихся в собственных жизнях друзей Дэвида, которые сами будто бы стали частью черно-белой декорации.

Актрисе приходится произносить два длинных и сложнейших монолога: о том, каким должен быть мужчина, и о том, что такое любовь. Она играет их, преодолевая сопротивление зрительного зала: кто-то воспринимает вырыпаевский текст сочувственно, а кто-то открыто выражает несогласие и недовольство затянувшейся сценой. Сухорецкая выполняет задачу с достоинством, не превращая слова героини в пародию (как это, например, происходит в спектакле, поставленном Артемом Петровым в петербургском театре «Комедианты»). Драматургу и режиссеру здесь присуща ирония, но иронизируют они скорее над запальчивостью девушки, убежденно обрушивающей на Дэвида формулировку за формулировкой, чем над содержанием. Монолог Элизабет о любви становится переломным: во время этой сцены пластиковый мир отступает от героев. Платформы с растениями уходят вниз, и на краю небольшой площадки остаются мужчина и женщина – наедине с целой Вселенной. Слова Элизабет достигают цели – сумевший их услышать и осознать, Дэвид «воскресает». И не где-нибудь, а на кладбище, во время похорон своего друга Фрэнка (Виталий Кищенко), которого на тот свет отправила его жена Салли (яркая второплановая роль Ирины Пеговой).

Когда миссия Элизабет выполнена, осталась самая малость, чтобы мечта сбылась. С первой же сцены Рыжаков разделяет персонажей Ивановой-Сергеевой и Янковского на физическом уровне. Мэрил, время от времени невзначай вмешивающаяся в материальный мир мужа, то подбирая его платок, то заботливо складывая брошенный на пол плащ, все же остается бесплотной фигурой, которой нельзя коснуться. В финальной сцене то, что прежде было для героя невероятным, становится возможным. Но не потому, что хэппи-энд и поцелуй крупным планом голливудскому фильму предписаны. Просто «наши мечты – это наша работа, которую мы во что бы то ни стало должны сделать хорошо», и у Дэвида, благодаря влиянию Элизабет, это получается. Получается обрести самого себя, преодолеть свою обособленность от мира – и от той части собственной души, которую олицетворяла в спектакле Мэрил.

«Dreamworks» Виктора Рыжакова – постановка о том, как жизнь подчас начинает походить на голливудский фильм категории «B». Проживая ее согласно законам жанра, можно полностью слиться с картонным задником и позабыть о существовании иного пространства, дверь в которое человеку открывает любовь, не зависящая ни от каких «гребаных обстоятельств». И это – то самое пространство, где мечта о подлинном счастье, наконец, сбывается. Даже смерти вопреки.

 

В статье использованы фотографии Екатерины Цветковой.

Наталия Соколова

Андрей Степанов. Бес искусства

  • Андрей Степанов. Бес искусства: Невероятная история одного арт-проекта. – СПб.: Азбука, Азбука-Аттикус, 2017. – 384 с.

Кто продал искромсанный холст за три миллиона фунтов? Кто использовал мертвых зайцев и живых койотов в качестве материала для своих перформансов? Кто нарушил покой жителей уральского города, устроив у них под окнами новую культурную столицу России? Не знаете? Послушайте, да вы вообще ничего не знаете о современном искусстве! Эта книга даст вам возможность ликвидировать столь досадный пробел. Титанические аферы, шизофренические проекты, картины ада, а также блестящая лекция о том, куда же за сто лет приплыл пароход современности, — в сатирической дьяволиаде, написанной очень серьезным профессором-филологом.
А началось все с того, что ясным мартовским утром 2009 года в тихий город Прыжовск прибыл голубоглазый галерист Кондрат Евсеевич Синькин, а за ним потянулись и лучшие силы актуального искусства.

 

Глава 12
Утрите слезы

 

Белый трехэтажный ПДХ — Прыжовский Дом художника — был построен на берегу левитановской красоты озера и окружен шишкинской красоты лесом. На первом этаже располагался выставочный зал и «Лавка художника», на втором — кабинеты начальства, на третьем — мастерские с огромными окнами. Зайдя внутрь, Кондрат задержался в вестибюле у большой афиши:

ВОЗРАСТ СВЕРШЕНИЙ
юбилейная выставка
к 80-летию
ПДХ

Куратор приоткрыл дверь выставочного зала и секунд на пять просунул туда нос. Понюхав воздух и стрельнув глазами по полотнам, он кивнул каким-то своим мыслям и стал подниматься по лестнице.

У кабинета председателя правления не оказалось ни приемной, ни секретарши. Кондрат пнул обитую стареньким дерматином дверь, шагнул внутрь и громко объявил:

— Я пришел к вам с открытым забралом, в одиночку и без оружия!

В кабинете за маленьким журнальным столиком сидели и  выпивали два старичка. Один  — одуванчик с пушистыми белыми волосиками — с необыкновенной готовностью хихикнул в ответ на шутку. Другой — подтянутый, военно-отставного вида старик — криво усмехнулся и с ядовитой вежливостью парировал:

— Так ведь к нам, Кондрат Евсеич, с пистолетами никто и не ходит. А что забрало у вас открыто, это и по лицу видно.

— Ага, ага! — подхватил пушистый. — У них всегда всё наготове — и забрало, и хватало, и прихватизировало.

И снова захихикал, теперь уже над собственной шуткой.

Кондрат, решивший во что бы то ни стало держать курс на мирные переговоры, пропустил шпильку мимо ушей. Он подошел к столику, взглянул на бутылки — пили художники исключительно «путинку» — и спросил:

— Пьете?

— Пьем! — дружно ответили хозяева.

— А мне нальете?

Старички переглянулись, и суровый молча наполнил до краев стакан.

— За великое искусство, не ваше и не наше! — провозгласил Кондрат и разом влил в себя обжигающую жидкость.

Пушистый ухмыльнулся и поднес гостю огурчик на вилке. Синькин взял.

Суровый поправил галстук и сказал:

— Ну что ж, давайте знакомиться. Я  — Редька Геннадий Андреевич, председатель правления, заслуженный художник РСФСР. А это Пухов Илья Ильич, баталист.

Пушистый старичок, чья внешность так подходила к его фамилии и так не подходила к жанру, подмигнул и наполнил сразу три стакана — правда, на этот раз лишь до половины. Деятели искусств выпили за знакомство, а потом Синькин, уже самостоятельно выковыривая из банки соленый огурец, задумчиво произнес:

— Прямо не знаю, с чего начать. Честно скажу вам, отцы: я только тут, в Прыжовске, обнаружил, что у нас в стране до сих пор есть Союз художников.

— А что, в Москве уже нету? — поинтересовался Редька.

— А в Москве они его чик по горлышку — и в колодец, — показал на себе пушистый.

— Да кто вам такие песни поет?  — искренне возмутился Кондрат. — Я, граждане живописцы, в жизни не сделал вашему Союзу ни малейшего зла. И знаете почему? А потому что мы с вами никогда не пересекались. В параллельных мирах живем. Так что даже любопытно на вас посмотреть. С виду люди вы хорошие, пьете правильно. А огурцы у вас просто охренительные, я возьму еще.

В этот момент в кабинет просунулась чья-то кудлатая и бородатая голова.

— Пьете?

— Пьем!

— Шаманов-Великанов Алексей, анималист,  — назвался во шедший чудо-богатырь, выставляя на столик бутылку путинки. — А вас я и так знаю, слух уже прошел.

Кондрат улыбнулся пошире:

— Фамилия у тебя, Леха, клевая, сразу видно, что художник, — бодро польстил он и тут же, не дав опомниться, спросил: — А чего вы все на вы да на вы? Может, пора сближаться, братья? Как насчет брудершафта?

На брудершафт художники пить отказались.

— Сближаться с вами, Кондратий Евсеевич, мы покамест погодим, — ответил за всех ядовитый Редька. — Мы тут, знаете ли, тоже интернет-машинами пользоваться научились и с биографией вашей ознакомились.

— А, вот в чем дело… — поморщился гость. — Ну и что пишут?

— Ох, много чего пишут, — ехидно вздохнул Редька. — Особенно насчет служебного собаководства. Однако поскольку оригиналов уличающих вас документов у нас нет, то и формальных обвинений предъявить не можем. А так — чего воду толочь? Мы не блогеры, мы художники. Давайте лучше об искусстве поговорим.

— Вот, а я о чем? Давайте!  — весело сверкнул глазами Кондрат. — Ну что, отцы, научить вас жизни в искусстве?

— Спасибо вам, Кондратий Евсеевич, за доброту, но только мы о вашей науке уже догадываемся, — ответил председатель. — Вы собираетесь устроить у нас так называемую культурную революцию, освоить бюджет…

— …и отвалить, — закончил Пухов.

Он надул щеки, а потом с громким пукающим звуком вытолкнул воздух наружу. Редька посмотрел на него осуждающе. Пухов ничуть не смутился, тонко заржал и показал всем присутствующим свернутый в трубочку язык.

— Тут дело не в бюджете, — ответил Кондрат, с любопытством поглядывая на неприличного старичка.  — Конечная цель — привлечь лучшие художественные силы для возрождения края, чтобы к вам потекли туристы и инвестиции.

— Ну что, желание благородное, — усмехнулся Редька.

— И бескорыстное! — влез Пухов и повторил свой фокус.

Анималист Шаманов разлил принесенную бутылку по стаканам. Участники переговоров приняли еще по сто граммов и потянулись за огурцами. Тут снова послышался вопрос:

— Пьете?

В дверях торчала новая голова  — лысая и круглая, как бильярдный шар, но с большим носом.

— Пьем!

— Шашикашвили Шалва Георгиевич, — почти без акцента представился крупный мужчина, выставляя литровую путинку. — Монументалист.

— Лауреат премии Ленинского комсомола Грузинской ССР, — значительно добавил Редька.

— А почему не вино, дорогой? — спросил Синькин у монументалиста, показывая на бутылку.

— А потому что в России давно живем, дорогой, — кратко объяснил пришедший.

— Понял. Ну, за дружбу народов!

Когда повторили и закусили, Редька продолжил свою речь:

— Поскольку вы, Кондрат Евсеевич, пришли к нам с открытым забралом, то и мы, пожалуй, снимем на время забрало и поговорим откровенно. Скажу прямо: в мирное сосуществование с такими, как вы, я не верю. Но должность обязывает сделать шаг навстречу. Готовы вы к мирным переговорам?

— А как же? — пожал плечами Синькин. — Зачем я, спрашивается, сюда пришел?

— Так-так, хорошо. Тогда объясню нашу позицию. Во-первых, мы совсем не против культурной революции, хотя слово это и не из нашего лексикона. Но если реформы повысят в  Прыжовском крае значение культуры, то мы за реформы. Дальше. Мы не против и помощи из центра, хотя ваша организация симпатий у нас не вызывает.

— Какая еще организация? — насупил брови Кондрат.

— Как это какая? А галерея?

— Э… Да я давно все продал. Жене продал и с ней же развелся. Уже год на пляже голый лежу и фиговым листком прикрываюсь. И ничего за мной нет, никаких структур. Вольный копейщик, вот я кто.

— Вольный рублёвщик, — скаламбурил Шашикашвили.

— Доллáрщик!  — пробасил бородатый Шаманов-Великанов.

— Еврейщик! — пискнул Пухов и подавился смехом.

Кондрат не реагировал.

— Тише, тише, товарищи! — осадил разошедшихся коллег Редька. — Так вот, наша согласованная позиция состоит в следующем: мы не против реформ, но считаем, что надо выходить на мировой рынок со своим, родным, корневым искусством, а не с жалкими подражаниями Западу.

— Точно! В десятку! Золотые слова, Андреич! — загалдели художники.

— Пьете?

— Пьем, заходите!

К собранию присоединились завсекцией графики Бочкин и пейзажист Сенокосов.

После повторения ритуала Кондрат перекрыл своим зычным баритоном общий галдеж:

— Тише, граждане! Я все понимаю. Варяги вам не нравятся. Но что вы, прыжовцы, можете предъявить миру такого, чтобы всех завидки взяли? Кроме огурцов, конечно. Это я серьезно говорю, потому что огурцы охренительные.

— Шалва, будь другом, достань из холодильника еще банку, — распорядился Редька. — А мировому сообществу, господин Синькин, Прыжовск готов предъявить много чего.

Он встал и взял с письменного стола большой альбом.

— Ну что, товарищи, покажем приезжему наш край?

— Покажем!

— А на фига?

— А чтобы знал!

— Пьете?

— Пьем, заходи!

К собранию присоединилась женщина с большим бюстом — искусствовед Жарова. Ее встретили радостными криками:

— Смотри, как вовремя! В самый раз! Критик! Кандидат наук! Доцент! Анна Санна, расскажи гостю про наш край! Сначала повторить!

Когда повторили, доцент Жарова раскрыла альбом и показала Синькину большой, в два разворота, пейзаж: какая-то тропическая местность, на заднем плане скалистые горы, на переднем — пальмы, агавы и заросли папоротников. К этому открыточному виду очень подошли бы белые курортные павильоны и беседки, но вместо них в зарослях возились неповоротливые туши и высовывались жуткие зубастые морды.

— Перед вами прыжовский пейзаж времен раннего мезозоя,  — тоном экскурсовода начала Жарова.  — Здесь изображены динозавры, останки которых найдены на территории Краснопыталовского района. Вот это — старейший стиракозавр, живший в наших краях двести миллионов лет назад. Его копролиты были открыты в 1954 году.

— Чего открыто? — не понял Кондрат.

— Копролиты, окаменевший навоз. А вот самый страшный из наших земляков — игольчатый спинозавр. Он помоложе, чем стиракозавр, ему всего семьдесят миллионов лет.

— Этот посимпатичней будет, — кивнул Синькин. — Хотя сракозавр более стильный, что ли. Ну-ну, а еще что есть?

— А вот зверский стиль двенадцатого века.

— Погоди-ка, погоди! А что, между динозаврами и зверским стилем ничего не было? А куда вы семьдесят миллионов лет заныкали?

— Что-то наверняка было, — ответила доцент Жарова, — однако науке это неизвестно. Археологические раскопки ведутся недостаточно интенсивно.

— Финансирования не хватает, — пояснил Редька.

— Итак, Средневековье,  — возвысила голос искусствовед. — Места тут отдаленные, и рука Москвы дотянулась до нас далеко не сразу. А правили здесь князья — сначала местные, а потом удельные русскоязычные. Вот портрет могульского князя Горзиллы, который разметал монгольские тумены в битве при Чемандорре.

— Зыко! — восхитился Кондрат. — Звучит! И морда зверская. Как у этого, у игольчатого спиногрыза.

— А вот последний удельный князь Гаврила, которого царь Иван Третий чуть было не посадил на кол.

— Тоже видный мужчина. А чего не посадил-то?

— Договорились, наверное. Науке неизвестно. Ну, пойдем дальше… Дальше ничего особенного не происходило, поскольку при царской власти тут были в основном места лишения. При Советах, в общем-то, тоже. Но зато в советское время расцвело искусство. В Прыжовске творили народный художник СССР Ярослав Семенович Пукиш, народные художники России Викентий Иннокентьевич Лежебоков и Савватий Мефодьевич Дно, заслуженные художники…

— Ладно-ладно, хватит! Я все понял. Давайте теперь за всех за них выпьем.

Синькин сам разлил путинку и поднял свой стакан:

— За славное прошлое вашего края и отдельно — за игольчатого спиногрыза!

— Спинозавра, — поправил Шаманов-Великанов.

— Пусть так.

Выпили.

— А теперь, отцы, слушайте меня внимательно, — сказал Кондрат Синькин, поднимая на вилке охренительный огурец. — Пришло вам время узнать истину. Сейчас я объясню, что такое искусство и как стать востребованным на его рынке.

Художники притихли. Пухов хотел сказать что-то ехидное, но Редька двинул его локтем под ребра, и бойкий баталист прикусил язык.

— Рынок современного искусства,  — произнес Кондрат в наступившей тишине, — начинается со структурной самоорганизации комплексов социальных инстанций и механизмов, наделенных не только определенными функциями по актуализации символического капитала, но и обязывающей совокупностью конвенций. При этом цена, значение и признание произведений совриска основаны на собственных регулятивных механизмах отбора и канонизации, а не на вкусах потребителя, как то принято на рынке массового производства товаров. Поняли?

Анималист Шаманов мотнул головой, как лошадь. Остальные сидели неподвижно, словно парализованные, и молчали.

— Короче, перевожу, запоминайте, — отчеканил куратор. — Искусством в современной России считается только то, что я, Синькин Кондрат Евсеевич, назначу искусством. А востребованными вы можете стать, если будете меня слушаться.

Художники разом загомонили:

— А кто вас уполномочил?

— Да кто ты такой?!

— А ты знаешь, сколько у нас на юбилейной выставке народу побывало? Три тысячи! Три!

— Варяг!

— Спокойно, спокойно, граждане! — попытался перекричать их Кондрат. — Мнение публики, как я сказал, не учитывается! Мнение изготовителей сувениров тоже!

— Да ты прыщ на ровном месте, и будь моя воля…

— Граждане жанристы, анималисты, баталисты и маринисты!  — до предела возвысил голос Кондрат.  — Послушайте меня внимательно! Вся ваша маринистика на ближайшие год-полтора замораживается. Город объявляется территорией совриска. Призываю вас не дурить, не сопротивляться инновациям и мирно переходить к новой культурной парадигме!

Однако мирно переходить художники не желали. Они обступили приезжего со всех сторон, готовые броситься на него по первому знаку председателя. Лысина монументалиста Шашикашвили покраснела, как помидор. Искусствовед Жарова держала альбом двумя руками перед грудью, словно собираясь ударить им Синькина по голове.

— Погодите, товарищи! Переговоры не окончены, — охладил их пыл Редька. — Присядьте, пожалуйста! Присядьте!

Художники неохотно расселись по местам, и председатель спросил официальным тоном:

— Так что же вы нам предлагаете, господин Синькин?

— Я предлагаю вам полноправное сотрудничество, — ответил Кондрат. — Соединим ваши и наши возможности. У меня есть знание рынка, связи и деньги, а у вас…

Тут он сделал паузу и, хитро прищурившись, спросил:

— А как вы думаете, граждане Айвазовские, что у вас-то есть? Кроме спиногрыза?

Художники молчали.

— Ну… Да рисовать вы умеете!  — торжественно провозгласил Кондрат. — Только поэтому я с вами и разговариваю. В Москве рисовать перестали лет двадцать назад, и теперь этот навык полностью утрачен. Про заграницу даже не говорю. А вы пока умеете — я же выставку видел внизу, когда шел сюда. Вот. А у нас скоро медвежья тема широко пойдет. Вечный символ России. Значит, понадобятся люди, способные худо-бедно нарисовать медведя. Ну, кто может?

Все посмотрели на Шаманова-Великанова.

— А, точно! — сообразил Синькин. — Ты же анималист, да? Слушай, а это ты пьяного орка на лосе нарисовал? Ну там, внизу?

— Сам ты пьяный орк, — обиделся Шаманов. — А это могул. Они на боевых лосях сражались.

— Ну, что я говорил!  — хлопнул себя по коленям Кондрат. — Продадим вас со свистом по этнической квоте, вы и охнуть не успеете. Короче, господа Шишкины и Пышкины! Утрите ваши сиротские слезы и следуйте за мной! Каждому найдется место в проекте. Председатель, наливай давай! Утрите слезы, вам говорят! Я продаю вас на Запад!

Редька поднялся, взял бутылку путинки, но, вместо того чтобы наполнить стаканы, подошел к холодильнику и убрал ее на верхнюю полку. Потом вернулся к столу и в наступившей тишине очень спокойно и ровно сказал:

— Медведéй, Кондратий Евсеевич, мы вам рисовать не будем.

— Вы чего, граждане? — удивился Синькин. — Для вас же стараюсь. Вашему краю от меня сплошная польза, движуха и расслабление.

— Не надо нам движухи, — ответил Редька и тем же ровным тоном произнес: — Пошел вон!

Художники разом вскочили, словно ждали этого сигнала. Буря поднялась мгновенно.

— Все загадили!

— Варяги!

— Да какие варяги! Татаро-монголы! После их набега тут останется выжженная земля!

— Князя Гаврилу будить надо! В поход на них!

— Да мы же вам оплачиваем имидж! Городу вашему! — пытался перекричать их Кондрат.

— Вы — нам?! Это мы вам оплачиваем! Вас в Москве никто не покупает, вот вы сюда и полезли!

— Пусть рискнет с нами в одном зале выставиться! Пусть рискнет! Все сразу поймут, кто художник, а кто…

— Да что с ним разговаривать? Бейте его!

— Стойте! Стойте! — выкрикнул Пухов. — Бить не надо! Есть идея получше.

Художники остановились и посмотрели на него. Баталист хихикнул, а потом вдруг громко и противно заверещал:

— Внимание-внимание! Почтеннейшая публика! Сегодня в нашем цирке премьера нового перформанса! В программе — экологическая художественная акция «Золотая рыбка». В роли рыбки — заслуженный куратор и культуртехнолог из Москвы Кондратий Синькин… В озеро его!

Радостно взревев, живописцы подхватили Синькина и понесли вниз по лестнице. Кондрат не сопротивлялся. Он ехал на руках членов Союза гордо и величественно, как труп Гамлета, несомый четырьмя капитанами.

Выйдя на берег левитановской красоты озера, художники раскачали тело и на счет три швырнули его с двухметрового обрыва.

Столпившись у края, они с интересом смотрели, что будет дальше.

Однако ничего страшного не произошло. Кондрат вынырнул, отфыркнулся, как тюлень, и, мощно выбрасывая руки, поплыл кролем к противоположному берегу. Там он вылез на песок, отряхнулся по-собачьи, и, сложив ладони рупором, гром ко крикнул:

— Перформанс удался! Поздравляю! Все вы будете мастерами совриска!

 

На следующее утро на том месте, где Синькин вылез из воды, словно по мановению волшебной палочки выросли красные фанерные буквы, превосходно читавшиеся из всех кабинетов и мастерских Дома художника.

Явившись на работу ровно в десять утра, Геннадий Андреевич подошел к окну и прочитал:

ВСЕМ СНЯТЬ ШТАНЫ И ПРИГОТОВИТЬСЯ!

Мэри Бирд. SPQR: История Древнего Рима

  • Мэри Бирд. SPQR: История Древнего Рима / Пер. с англ. Дарьи Поповой — М.: Альпина нон-фикшн, 2017. — 696 с.

Древний Рим — тема всеобщего интереса, опыты знакомства с его образами и историей сопровождают нас в науках, литературе, искусстве. Но насколько близки к реальности наши представления о той эпохе? Книга Мэри Бирд, одного из ведущих мировых специалистов по древней истории, неизбежно изменит многие из них. Сенат и народ, Цицерон и Катилина, Ганнибал, Цезарь, Клеопатра, Август и Нерон… Описывая взаимоотношения власти и человека, политическое устройство и конфликты, становление государственности и империи, знаменитых и никому не известных римлян, автор обрушивает множество мифов, заставляет по-иному взглянуть на многие события давней истории. Здесь есть все лучшее, что читатель может найти в научно-популярной литературе: глубокие и всесторонние знания о предмете, великолепный язык рассказчика, умение передать пульс повседневной жизни. Читая о далеком прошлом, мы сопереживаем ему так, словно читаем блог самого Цицерона, словно играем в кости в помпейском трактире. 

 

Археология, тирания — и насилие

 

В VI в. до н. э. Рим все еще был очень маленьким городским поселением. Всегда довольно трудно определить, когда скопление хижин и домов превращается в город и жители начинают воспринимать самих себя как обособленное сообщество с едиными устремлениями и заботами. Но идея структурированного календаря и фиксируемая им упорядоченная религиозная культура и ритм жизни, скорее всего, относятся уже к царскому периоду римской истории. Археологические данные оставляют мало сомнений в том, что к VI в. до н. э. в Риме были общественные здания, храмы и оформившийся центр, что, безусловно, говорит о нем как о городском поселении, хотя и небольшом по размеру. Правда, в датировках этих археологических данных есть существенные противоречия, и нет единого мнения, какие даты следует принять за основу. К тому же новые данные часто меняют сложившуюся картину, хотя и не настолько, насколько некоторые исследователи того бы желали. Тем не менее очевидно, что лишь крайне предубежденный и зашоренный скептик способен и теперь отрицать, что Рим в этот период уже был городом.

Если не считать немногочисленный и сомнительный археологический материал, найденный под более поздними наслоениями в разных частях города, лучше всего дают представление о раннем периоде раскопок на Форуме. К VI в. до н. э. искусственно был поднят его уровень и построена дренажная система для борьбы с затоплением. Один или два слоя гравия были отсыпаны на площади, чтобы было удобно собираться жителям в этом центральном урочище. Надпись, с обсуждения которой началась эта глава, была найдена с одного края Форума, у подножья Капитолийского холма, в том месте, где было древнее святилище с наружным алтарем. При всей неоднозначности содержания надпись, очевидно, была неким публичным сообщением, что само по себе свидетельствует о структурированном сообществе с наличием признанной власти. С другой стороны Форума раскопки под группой более поздних религиозных зданий, в том числе храмом Весты, выявили остатки сооружений VI в. до н. э. или даже более раннего периода. Неподалеку найдены также немногочисленные остатки примерно того же времени, видимо, принадлежащие жилищу состоятельных римлян. Несмотря на скудность материала, можно приблизительно представить себе стиль жизни богатых вождей, поселившихся возле самого центра города.

Трудно сказать, насколько можно совместить данные археологии с литературными источниками о последних царях Рима. Приписать один из реконструируемых домов царям Тарквиниям будет, вероятно, слишком смелым предположением, вопреки желаниям отдельных искателей артефактов.

Невозможно тем не менее объяснить простым совпадением повышение градостроительной активности последних царей, отмеченной в сказаниях об этом историческом периоде. Оба Тарквиния причастны к открытию храма Юпитера на Капитолийском холме — их античная литература легко путает.

За обоими числится строительство Большого цирка, портиков и лавок вокруг Форума. Сервий Туллий помимо основания нескольких храмов прославился возведением оборонительной стены вокруг города. Это еще один признак общегородского сознания. Впрочем, большая часть фрагментов того фортификационного сооружения, которое сейчас называется Сервиева стена, датируется не ранее IV в. до н. э.

Есть определенный смысл в появившейся в 30-е гг. в Италии расхожей фразе, описывающей этот период: «Великий Рим Тарквиниев», хотя не очень понятно, что имеется в виду под словом «великий». Рим в ту пору и по относительному, и абсолютному размеру вряд ли мог быть назван «великим», громадным. Но это было более обширное и более урбанизированное поселение, чем за столетие до этого, оно имело возможность процветать вблизи богатой Этрурии и использовать выгодное положение для торговли. Судя по размерам города в середине VI в. до н. э. (во многом эти оценки — смелые догадки), Рим был намного больше поселений латинян к югу и не меньше некоторых крупных этрусских городов к северу, с населением от 20 000 до 30 000 человек, но ему было далеко до грандиозных греческих поселений на Сицилии и в южной Италии. Таким образом, Рим был значимым местом в своем регионе, но не таким уж выдающимся.

Не все достижения по благоустройству города, приписываемые Тарквиниям, были величественными в прямом смысле слова. С чисто римской озабоченностью порядком в городском хозяйстве позднейшие авторы связали этих царей с гениальным творением — Великой клоакой, или Большим сточным каналом (Cloaca Maxima). Какая часть из того, что сейчас сохранилось от древней канализационной системы, принадлежит именно той знаменитой конструкции — вопрос открытый. Солидное сооружение с каменной кладкой, которое и сейчас можно осмотреть и которое по-прежнему собирает часть городских стоков из туалетов и с улиц, было построено несколькими столетиями позже, а самые первые дренажные конструкции сейчас принято датировать раньше — VII в. до н. э.

Но в глазах римлян Великая клоака всегда была чудом, которым они обязаны последним царям. Дионисий Галикарнасский, описывая римские клоаки («сооружения удивительные, не поддающиеся описанию»), восторгался, скорее всего, тем, что открывалось его взору в I в. до н. э. Тем не менее у этого чуда была и темная сторона, напоминавшая о чрезвычайно жестокой тирании последнего века царского периода. В своем популярном, местами фантастическом сочинении Плиний Старший (он же Гай Плиний Секунд, выдающийся римский писатель-эрудит, самая прославленная жертва извержения вулкана Везувия в 79 г.) показал, как истощенные тяжелыми работами по строительству дренажной системы горожане кончали жизнь самоубийством. Царь распинал их трупы на крестах, чтобы неповадно было остальным.

Однако вовсе не эксплуатация бедного населения привела к свержению царского режима. Царя подвело сексуальное домогательство. Царский сын обесчестил Лукрецию. Этот акт сексуальной агрессии не менее мифологичен, чем похищение сабинянок. Царский период истории Рима начался и закончился изнасилованием. Римские авторы, описывавшие позже эту историю, вероятно, находились под влиянием греческой традиции, связывавшей взлет и падение тирана с каким-нибудь сексуальным скандалом. К примеру, в Афинах в VI в. до н. э. падение династии Писистратидов было карой за проступки младшего брата правителя, который домогался возлюбленного знатного гражданина. Но сколь бы мифическим ни был сюжет об изнасиловании Лукреции и как бы ни трактовался он с моральной точки зрения, он так или иначе послужил поворотной точкой в политической жизни Рима.

С тех пор эта тема была многократно пересказана, переиграна и перерисована в западной культуре: от Боттичелли, Тициана и Шекспира до Бенджамина Бриттена. Имя Лукреции упомянуто в небольшой части грандиозной феминистской инсталляции Джуди Чикаго под названием «Званый ужин», посвященной тысяче самых значительных женщин мировой истории.

Ливий весьма красочно описал последние дни монархии. Группа молодых римлян пыталась развлечься, осаждая город Ардею близ Рима. В один прекрасный вечер на пиру они заспорили, чья жена лучше. Один из них, Луций Тарквиний Коллатин, предложил вернуться по домам (дело было в нескольких километрах от Рима) и проведать своих жен: это и докажет, думал он, что его Лукреция превыше всех. Так и вышло: в то время как другие жены скрашивали отсутствие мужей пирами, Лукреция, как и полагалось благоверной жене, пряла в окружении своих служанок. Мужу и гостям она прилежно накрыла ужин.

Последствия такой прекрасной сцены были ужасны. Рассказывается, что во время той встречи Секст Тарквиний испытал жгучую страсть к Лукреции и вскоре после этого вернулся в ее дом. Любезно принятый хозяйкой, Секст затем проник в ее спальню и, угрожая ножом, потребовал любви.

Когда угроза смерти не подействовала, Секст припугнул Лукрецию позором, обещая подложить к ней, убитой, в постель мертвого раба и создать видимость порочной связи. Лукреция уступила, но как только Тарквиний вернулся в Ардею, она послала за мужем и отцом, поведала им о случившемся — и заколола себя.

Образ Лукреции оставил неизгладимый след в моральной сфере римской культуры. Для многих римлян она стала символом женской добродетели. Лукреция добровольно по- платилась жизнью за потерю своего целомудрия (pudicitia), или, скорее, верности, с точки зрения общепринятых в Риме взаимоотношений между женой и мужем (что касается женской роли в этом дуэте). Правда, иные авторы находили эту историю не такой уж однозначной. Иные поэты и сатирики ставили под сомнение, действительно ли pudicitia — стыд- ливость и целомудрие — это то, чего хотели римские мужья от своих жен. В одной вольной эпиграмме Марк Валерий Марциал (попросту Марциал), автор целой серии остроумных, живых и порой грубых стихов, в конце I в. шутил, что его жена может быть подобна Лукреции днем, если хочет, но ночью пусть будет шлюхой. В другой эпиграмме он интересуется, всегда ли Лукреции таковы, какими хотят казаться. Он представлял себе, как даже настоящая Лукреция наслаждалась скабрезными стишками в отсутствие мужа.

Более серьезным был вопрос виновности Лукреции и причин ее самоубийства. Некоторые считали, что она больше заботилась о своей репутации, чем о подлинной чистоте, поскольку непорочность или похотливость — свойства души, а не тела, и подлинная чистота никак не могла пострадать от ложного обвинения в прелюбодеянии с рабом. В начале V в. Блаженный Августин, сведущий в классической языческой литературе, задумался, а была ли Лукреция вообще изнасилована, ведь она дала в итоге согласие. Каждый высказывается по этому поводу, очевидно, в соответствии со своими представлениями о насилии и проблемах, с этим связанных.

В то же время инцидент с Лукрецией имел серьезные политические последствия: по сказанию, за этим последовало изгнание царей и установление свободной Республики. Луций Юний Брут, друг Коллатина и свидетель самоубийства Лукреции, вынул кинжал из тела красавицы и, пока близкие, онемев от горя, еще не находили слов, поклялся избавить Рим от царей навсегда. В этом сюжете просматривается желание предвосхитить дальнейшие события, когда в 44 г. другой Брут, объявив себя потомком этого героя, возглавил заговор против Юлия Цезаря. Заручившись поддержкой армии и народа, который был потрясен насилием и измучен непосильным трудом на строительстве дренажной системы, Луций Юний Брут вынудил Тарквиния и его сына покинуть город.

Тарквинии не сдались без боя. Согласно рассказу Ливия, невероятно насыщенному событиями, Тарквиний Гордый предпринял бесплодную попытку совершить контрреволюцию в городе, а когда потерпел поражение, призвал на помощь царя Ларса Порсенну из города Клузия. Осада Рима с целью восстановления монархии была сорвана героическим сопротивлением жителей города, впервые почувствовавших вкус свободы.

Мы можем прочитать о доблестном герое Горации Коклесе, в одиночку защищавшем мост через Тибр от натиска этрусков (насчет его судьбы источники расходятся: либо он при этом погиб, либо вернулся к своим со славой), или о смелой Клелии, захваченной в плен вместе с другими девушками и рискнувшей сбежать и переплыть Тибр.

Ливий предположил, что этруски отказались поддерживать Тарквиния под впечатлением от героизма римлян. Были, правда, и менее патриотичные версии. Плиний Старший был не единственным автором, предположившим, что этрусский царь захватил Рим и стал ненадолго его правителем. Если это так, то Ларс Порсенна мог быть одним из недостающих царей, и тогда римская монархия имела несколько иной конец.

Покинутый Порсенной, Тарквиний, по традиционному изложению, стал искать поддержки в близлежащих латинских городах. Он и его союзники окончательно были разбиты в 490-х гг. до н. э. (точные даты разнятся) в битве при озере Регилле, недалеко от Рима.

Это был триумфальный и отчасти мифический момент в истории Рима с участием, по легенде, богов Кастора и Поллукса на стороне римлян, которые затем напоили коней на Форуме, где в ознаменование этой помощи был в их честь воздвигнут храм. Перестроенный множество раз, этот храм и поныне является достопримечательностью Форума и возвещает об избавлении от власти царей.

В омут памяти

  • Ирина Богатырева. Кадын. – М.: ЭКСМО, 2015. – 544 с.

Время правится памятью: одни моменты сжимаются до предела или стираются напрочь, другие – хранятся долгие годы.

Мир Гарри Поттера подарил идею омута памяти, сосуда, хранящего мысли и воспоминания. Заглянуть в него – значит воскресить события жизни их владельца. «Кадын» приглашает нырнуть в этот омут.

Роман Ирины Богатыревой, лонг-листер «Русского Букера», лауреат «Студенческого Букера – 2016», состоит из трех частей. Первая, изданная отдельно еще в 2012 году, получила премию С. Михалкова за лучшее произведение для подростков. Что неудивительно: и часть «Луноликой матери девы», и роман в целом будет особенно интересен аудитории young adult. Однако ставить на книге пометку «подростковая», равно как и ограничивать жанр рамками фэнтези, не стоит: качественная литература всегда нарушает границы и возрастные, и жанровые.

Первая часть романа прочитывается как своеобразный синтез классических повестей о гимназистках «Дорога уходит в даль» А. Бруштейн и аниме жанра сёнэн (с поправкой на гендерную инверсию). Звучит диковато, но в логику заданного мира вписывается идеально.

Все по-бруштейновски стройно: девочки взрослеют, учатся дружить, принимать первые взрослые решения. Только вот вместо гимназии – шалаши в лесу, нет уроков, но есть охота и разговоры с духами, а Камку – не только возраст, но и пол которой не подлежит точному определению – вряд ли можно равнять с дамой-наставницей.

Ал-Аштара – она же Кадын – главная героиня, от лица которой ведется повествование:

Меня зовут Ал-Аштара. Это потому, что я родилась на рассвете: ал-аштара – красный цветок. Еще по-разному люди зовут, кто быстрой, кто меткой, только я не слушаю.

Волею самой Луноликой юная царевна избрана воином, и ей подвластны иные реальности, населенные духами-ээ. Единственность точки зрения (смена которой в третьей части романа не нарушает композиционной целостности) объясняет и некоторую типичность других героев: Ал-Аштара, умея проникнуть в тонкие миры, не способна заглянуть в мысли ближних. Не можем этого и мы, смотрящие ее глазами. Однако пробел восполняется кинематографичностью мира, яркими описаниями золотого века и нетривиальностью развития сюжета.

Циклическое время мифа подчиняет читателя. Что было – то и есть. Что есть – то и будет. Чистая Дева в легенде Камки готова пожертвовать собой – значит, готова к этому и Кадын. Это роман о долге и верности себе: человек волен избрать любой путь, но обязан следовать ему до конца. Не сумевшие сделать это будут наказаны: люди осудят Согдай, духи погубят Ак-Дирьи.

Кажется, что порицания заслуживает и Ал-Аштара: за то, что посмела влюбиться, за то, что сомневалась в правильности выбора. Но логика «Кадын» иная, языческая. Легкий мир духов и мыслей существует отдельно от людей и поступков. Сомнения Ал-Аштары не вылились в действия, а потому ненаказуемы. Однако останутся без ответа терзавшие деву вопросы:

Я ли дева-воин, оставившая себя ради доли, счастливая тем, что силу люда носила в себе? Или бедная дева, упустившая любимого и идущая замуж по воле родных? Царь ли я с Золотой реки? Или я царь еще неназванного, не имеющего истории и доли люда? Начало я или конец?

Читатель выныривает из повествования столь же резко, как и погрузился. С этой позиции особенно удачным кажется послесловие – крохотный абзац, возвращающий из времени и пространства мифа в реальность, из омута памяти алтайской девы – к настоящему.

Борхес в одном из эссе писал, что в литературе существуют всего четыре типа историй, и четвертая, последняя – о самоубийстве бога. Кадын восходит на Оуйхог: цикл завершен. «Начало я или конец?» – спрашивает она. Читатель уже знает ответ.

Что было – то и будет.

Только звери живут, не отличая вчера от сегодня. Человеку так нельзя. Время и память – своя, семьи или рода – вот дары, которыми человек один владеет. Без времени мы бы жили как без памяти, не зная себя, не наблюдая собственной жизни.

Мария Лебедева

Обитаемая поверхность

  • А.С. Байетт. Детская книга / Пер. с английского Т. Боровиковой. – М.: Иностранка, Азбука-Аттикус, 2016.  – 832 с.

«Детскую книгу» Антонии Байетт можно назвать энциклопедией английской жизни рубежа XIX‒XX веков. Но эта широкая, подробная панорама обладает одним недостатком: она невыносимо плоская.

Постоянное скольжение по поверхности способно довести читателя до исступления. Повествование о жизни нескольких семей снабжается развернутыми справками о социальных обстоятельствах и политических движениях, самым подробным образом описываются костюмы на празднике Летней ночи, кукольные спектакли, блюда, интерьеры, произведения искусства. Все это дается в огромных количествах и изображается в детальности, исключающей возможность восприятия. Из-за такого крупного масштаба теряется общая картина. Любая деталь, каждая черта ‒ завершенное изображение.

Внутри особняка шел ряд разнообразно меблированных комнат – все разные, одновременно богатые и простые, там сияло полированное дерево, пестро инкрустированное другими сортами дерева, ткани – смесь жесткой парчи и легких паутинных нитей, гобелены, полированная медь, стекло, тонкая керамика, блики позолоты сверкали в темных углах.

«Детская книга» любопытно контрастирует с титулованным романом «Обладать», с той самой книгой, в которой Байетт от имени своих героев, двух поэтов викторианской эпохи, написала десятки стихов и писем, а заодно пару дневников и литературоведческих книг. «Обладать» рассказывает о неизбежном, желаемом и недоступном сближении, и это прямо противоположно «Детской книге», где основной темой становится дистанцированность.

Олив Уэллвуд, главная героиня романа, шагу не может ступить без того, чтобы не придумать сказочный сюжет. Зато у всех ее детей есть своя собственная книга со сказкой — кто бы о таком не мечтал? Старший сын Том уходит под землю в поисках своей тени; Дороти превращается в ежа; Филлис была принцессой, которую поменяли местами со служанкой; сказка Гедды рассказывает о мире ведьм, магических превращений. Сказка Флориана была начата недавно. Только о сказках самых младших детей, Робина и Гарри, ничего не сказано.

На поляне, где прежде ничего и никого не было, стояла белая лошадь, на которой сидела благородная дама; лошадь цвета сливок и серебра; копыта – цвета слоновой кости, шея гордо выгнута, а в тяжелую волнистую гриву вплетены мириады крохотных серебряных колокольчиков на алых нитях. Колокольчики сверкали на солнце, словно капли дождя, и звенели, когда лошадь встряхивала головой или поворачивала ее, чтобы поглядеть на Томаса.

Но в реальности все оказывается куда прозаичнее: Олив далека от своих детей, она относится ним, как к книгам, черпая сюжеты из их жизни, хотя свою собственную историю долго держит взаперти. Вся мифология шахтерского городка, откуда она родом, выходит наружу только в конце книги, когда дети вырастают. Олив пишет пьесу, взяв за основу сказку Тома, которую забрала без спроса и щедро снабдила своими собственными воспоминаниями. Неудивительно, что Том погибает после премьеры: у него не осталось ни жизни, ни сказки о ней.

В «Детской книге» вообще очень силен этот мотив: старые пожирают жизни юных. Олив кормит свой талант чужими жизнями, писатель Герберт Метли совращает юных девушек, в книге всегда есть какая-нибудь война, на которую отправляются молодые, потому что старики не договорились о земле или золоте.

Мрачным пророчеством для всей эпохи изящества и для самой главной героини становится появляющаяся в романе фигура Оскара Уайльда. Олив Уэллвуд роднят с крупнейшим писателем европейского декаданса не только инициалы, но и то, что они оба сказочники. Судьбы их оказываются в одинаковой степени трагическими: в итоге Олив теряет всех своих сыновей, перестает писать и даже прикладывается к бутылке. А с упоминаемыми в романе Вирджинией Вульф и Марселем Прустом Байетт в каком-то смысле вступает в спор. Их абсолютная проницательность, способность мыслить и чувствовать за всех ей не подходит. В романе не найти героя, с которым читатель должен был бы себя ассоциировать в большинстве ситуаций. Ее персонажи ‒ это маленькие осколки зеркала, крошечные отражающие поверхности.

«Детская книга» завершается практически кинокадром ‒ описанием ужина, за которым собрались выжившие персонажи. Клецки, мерцающий бульон, мягкий свет свечей. Но читатель знает, что, несмотря на мир сейчас, в 1919 году, впереди персонажей ничего особенно хорошего не ждет. Впрочем, сейчас все это неважно. Сказка окончена.

Александра Першина

Борис Мессерер. Промельк Беллы

  • Борис Мессерер. Промельк Беллы. — М.: Редакция Елены Шубиной, 2016. — 848 с.

Книга Бориса Мессерера начиналась как попытка упорядочить записанные на диктофон рассказы Беллы Ахмадулиной о детстве, семье, войне, поэзии, просто истории, случаи из жизни. «Белла говорила все это не для записи, а просто разговаривая со мной, — вспоминал Мессерер. — Когда эти беседы были расшифрованы и легли на бумагу, то, перечитывая их, я заново понял всю безмерность таланта Беллы». Потом к ним закономерно добавились собственные мемуарные очерки Бориса Мессерера: портреты отца — выдающегося танцовщика и балетмейстера Асафа Мессерера, матери — актрисы немого кино, красавицы Анель Судакевич, кузины — великой балерины Майи Плисецкой.

 

Венедикт Ерофеев

 

История моих отношений с Веничкой Ерофеевым началась, когда мы с Беллой прочли его великую поэму «Москва — Петушки» в Париже в 1977 году. Об обстоятельствах этого события я уже писал — на чтение отводилась всего одна ночь, а книгу нам дал Степан Татищев. Это были гранки, которые Степан должен был утром вернуть в типографию.

И вот в цветущем Париже, среди неправдоподобного изобилия продуктов, невиданных кулинарных изысков, безумного количества разнообразных вин, мы читали Венедикта Ерофеева:

— Будете чего-нибудь заказывать?

— А у вас чего — только музыка?

— Почему «только музыка»? Бефстроганов есть, пирожное. Вымя…

Опять подступила тошнота.

— А херес?

— А хереса нет.

— Интересно. Вымя есть, а хересу нет!

И меня оставили. Я, чтобы не очень тошнило, принялся рассматривать люстру над головой…

Белла о поэме «Москва — Петушки»:

Нам с Борисом дал рукопись Степан Татищев — подвижник российской словесности, русский, родившийся во Франции. <…>

— Свободный человек! — вот первая мысль об авторе повести, смело сделавшим героя своим соименником. Герой, Веничка Ерофеев, мыкается, страдает, пьет все мыслимые (и немыслимые) напитки, существует вне и выше предписанного порядка. Автор, Веничка Ерофеев, сопровождающий героя в пути, трезв, умен, многознающ, ироничен, великодушен. Зримый географический сюжет произведения, обозначенный названием, лишь пунктир, вдоль которого мчится поезд. Это скорбный путь мятежной и гибельной души.

В повести, где действуют пьянство, похмелье и другие проступки бедной человеческой плоти, главный герой — непорочная душа, с которой напрямую, как бы в шутку, соотносятся превыспренние небеса и явно обитающие в них кроткие, заботливые ангелы. Их присутствие — несомненная смелость автора перед литературой и религией, безгрешность перед их заведомым этическим единством. Короче говоря, повесть своим глубоким целомудрием изнутри супротивна своей дерзкой внешности. И тем возможным читателям-обвинителям, кому недостает главного — в суть проникшего взгляда. Я предвижу их проницательные вопросы касательно «морального облика» автора. Предвижу и отвечаю.

…В 10 утра мы вернули рукопись ее первому рецензенту. И, оглядев его безукоризненно хрупкий силуэт, я сказала: «Останется навсегда. Как, скажем, «Опасные связи» Шодерло де Лакло». Все-таки он оказался совершенно русским, этот француз: мы втроем счастливо рассмеялись.

Визит в мастерскую

Прошло совсем немного времени, и в дверь моей мастерской позвонили. В одной из пошатывающихся фигур, топтавшихся на пороге, я различил хорошо знакомый силуэт моего старого друга Славы Лёна, а в другой угадал Веничку Ерофеева. Лён держал в руках две бутылки шампанского и весьма изящно стал извиняться, что они с Венедиктом зашли ко мне в мастерскую без звонка, не предупредив о визите. Я был безумно рад видеть и Славу, и Веничку, достал из холодильника две бутылки водки, всяческие закуски и пригласил гостей к столу.

Веничка был очень высокого роста и показался мне удивительно красивым: прямые светлые волосы падали на лоб треугольной прядью, а совсем прозрачные, немного выцветшие глаза изначально голубого цвета светились мудростью и всезнанием. На устах у Венички блуждала полуулыбка, напоминающая улыбку Джоконды.

Он передвигался по мастерской чрезвычайно осторожно, держась галантно и предупредительно по отношению к человеку, с которым ему доводилось общаться. Слава и Веничка сели на углу большого стола, рассчитанного на многих гостей, и я — тоже галантно и предупредительно — налил им понемногу водки, оставляя шампанское на потом, и предложил закусывать. Шел десятый день июля.

Немного смущающийся Веничка, осторожно пригубив водку, начал извиняться, что он слегка опьянел:

— Борис, что ты хочешь? Ведь я ел только в июне!

В это время зазвонил телефон и раздался голос Андрея Битова.

Я стал горячо приглашать его зайти в гости, пояснив, что у меня сидят Веничка Ерофеев и Слава Лён. Битов ответил:

— Если Веничка, то я приду! Вместе с Резо Габриадзе!

Тут же позвонили и в дверь: пришел один из знакомых Венички, которому позвонил Лён. Веничка представил его как своего друга и сказал:

— Это мой друг — католик. И я тоже — католик!

Я спросил:

— Как Чаадаев?

Веничка утвердительно кивнул.

Я продолжал:

— Веничка, здесь нет людей, которые бы придирались к той или иной вере.

На пороге появились Андрей Битов и Резо Габриадзе. Встречаясь с Резо, я всегда поражался необыкновенному устройству его личности. Он создал уникальный театр марионеток, с которым объездил весь мир. Эти крошечные фигурки, причудливо двигающиеся на нитках, заставляли зрителей разных стран радоваться и плакать над своей судьбой. Те избранники, которые попадали на его спектакли, уходили после просмотра счастливыми и просветленными. Его, известного сценариста и режиссера, никогда не мучил «вождизм» — страсть к лидерству и верховодству. Его высказывания о себе самом часто носили уничижительный характер.

Помню, как однажды я провожал Резо в Переделкине на станцию, а он при этом, не щадя себя, говорил:

— Я трус! Я всего боюсь! Я даже на электричке боюсь ездить!

Не думаю, что он и в самом деле этого боялся — скорее, Резо так себя позиционировал, чтобы, не дай бог, его не сочли этаким удалым и отчаянным рубахой-парнем.

За этим самоуничижением проступало тончайшее человеческое устройство, которое позволяло Резо уберечь наивный, простодушный взгляд на людей и явления жизни, давало возможность использовать эти качества в работе режиссера и художника. А наивный художник ничего не боится, становясь самым храбрым человеком на свете, он поступает так, как велит ему совесть. Он позволяет себе на равных общаться с гениями всех времен и народов. Он может, например, напрямую разговаривать с Пушкиным и изображать его на своих наивных рисунках, придумывая новые штрихи его биографии.

Эти качества Резо роднили его с Венедиктом. Веничка отождествлял себя со своим литературным героем, который действительно мог все себе позволить. Никакие ниспосланные судьбой унижения не действовали на Веничку, поскольку в своем творчестве он брал более высокую ноту, и тогда все обстоятельства жизни ничего для него не значили. Веничка мог быть и разнорабочим, и лифтером, и кем угодно еще, но никакая «низовая» работа не могла ранить его высоко парящую душу. Он всегда был выше всех обстоятельств.

Познакомившись с Веничкой, Андрей и Резо, естественно, принялись восхищаться его поэмой «Москва — Петушки». Веничка величественно слушал и принимал комплименты с той же самой полуулыбкой Джоконды. Разговор, так или иначе, зашел о литературе.

Каждое новое имя несли на суд Венедикта, и Веничка вершил этот суд, вынося торжественный приговор:

— Нет! Этому я ничего не налью!

Желая обострить разговор, я спросил:

— А как ты относишься к тому, что пишет Битов?

Веничка невозмутимо ответил:

— Ну, Битову я полстакана налью!

Андрей реагировал благороднейшим образом:

— Веничка, что бы ты ни сказал, я никогда не обижусь на тебя!

Разговор зашел и о Белле. Ее самой не было в мастерской, она жила и работала тогда в Доме творчества композиторов в Репине под Ленинградом.

Веничка задумчиво проговорил:

— Ахатовну я бы посмотрел…

А дальше на вопрос, как он оценивает ее стихи, Веничка произнес:

— Ахатовне я бы налил полный стакан!

На диване возле стола лежало множество разбросанных книг,

которые я небрежно скинул туда, когда готовил наше застолье. Среди них Веничка неожиданно заметил скромный томик стихов Владимира Нарбута, вышедший в издательстве «Аnn Arbor». Полистав книжку, он спросил:

— А ты можешь подарить мне ее?

Я с радостью ответил:

— Я готов тебе подарить все, что ты хочешь!

И добавил к книге Нарбута все имевшиеся у меня книги Беллы.

У Венички дома, на Флотской улице, рядом с Речным вокзалом, была не одна полка со сборниками любимых поэтов.

Наше застолье близилось к концу. Постепенно гости разбредались. Ушли Андрей с Резо. Ушел католик. Заснул на диване возле стола Слава Лён. А нам с Веничкой показалось, что напитка не хватает.

— Веничка, жди меня! — сказал я решительно, сел в машину и поехал к ресторану Дома кино, потому что в магазинах вечером спиртного купить было нельзя. Несмотря на количество выпитого, я доехал до Дома кино, где в ресторане меня знали и дали необходимые напитки и вкусную горячую еду, которой я хотел накормить Венедикта.

Однако, вернувшись, я нигде не мог его найти. Слава уже ушел, а Веничка не отзывался. Его не было в спальне, не было в каминной, сплошь заставленной моими работами, и я в совершенной растерянности поднялся на антресоль, где вдруг увидел его, спящего на конструкции из стульев. Он полусидел-полулежал в кресле-качалке, но из-за своего роста не мог разместиться в нем полностью и положил ноги на стул, стоящий рядом.

Растолкав Веничку, я встретился с другой проблемой: поскольку он был такой высокий, мне было не по силам помочь ему спуститься по крутой лестнице с антресолей. На этот путь ушло довольно много времени, но мы в конце концов его одолели. С грохотом опрокинув стоящую рядом со столом аптечку, забрызгавшую все вокруг зеленкой, Веничка был водружен за стол, где я постарался накормить его горячей едой. Мои старания увенчались успехом частично, но выпивать мы продолжили. Переночевали в мастерской, и утром я повез Венедикта домой.

В Дом кино на правительственной «Чайке»

С той поры мы не раз сидели вдвоем у меня в мастерской и разговаривали о жизни. Иногда наши встречи заканчивались причудливо: однажды, например, мы так завелись, что нам захотелось завершить вечер как-нибудь необычно. Надо сказать, что Веничка не любил бывать в ресторанах — отчасти это объяснялось тем, что у него никогда не было денег. И я попросил:

— Веничка, ну не упрямься, разреши пригласить тебя в мой любимый ресторан Дома кино. Ничего плохого не произойдет, если раз в жизни мы пойдем туда вместе.

Наконец Венедикт согласился. Из моей мастерской на Поварской мы вышли, конечно, не совсем ровной походкой. Тем не менее я действовал по намеченному плану, и мы преодолели короткий маршрут, в который входила задача обогнуть норвежское посольство и затем спуститься по лестнице к Новому Арбату, где можно было поймать машину, чтобы доехать до ресторана.

Как нарочно, машин было мало, и они отказывались ехать по указанному адресу. И вдруг мой взгляд упал на правительственную «Чайку», припаркованную у тротуара напротив Дома книги. Я смело подошел и обратился к водителю:

— Командир, сделай одолжение, довези нас до Дома кино на Васильевской. Это недалеко! — и предложил значительную сумму.

Водитель даже не удостоил меня взгляда. Тогда я назвал сумму, втрое превышающую первоначальную. Величественный шофер правительственного лимузина внимательно посмотрел на меня, но ничего не ответил. Все более заводясь, я назвал огромную по тем временам сумму, в десять раз превышающую первоначальную. Тут уж «командир» расплылся в улыбке и поинтересовался:

— А зачем вам это надо, ребята?

Я поднял вверх указательный палец и ответил:

— История не простит!

Мы устроились в машине. Я был полон гордости за содеянное и радовался за Венедикта, что вот он едет по Москве на «Чайке». Веничка сидел молча, сохраняя на устах присущую ему полуулыбку Джоконды.

К моему сожалению, у входа в этот широко посещаемый ресторан никого из знакомых не оказалось. Триумфального прибытия не получилось.

В зале многие меня приветствовали, но Веничка был неузнан своим народом. Свободных мест в ресторане не было. Единственным, кто раскрыл нам свои объятия, оказался известный фотограф Николай Гнатюк. Он держал столик для своих опаздывающих друзей. Мы сели к Коле, я сделал широкий заказ, и мы продолжили выпивать уже вместе с Колей.

Николай Гнатюк, знавший многих известных людей, конечно, был рад познакомиться с Веничкой и тут же бросился готовить аппаратуру для съемки. Сюжет «Венедикт Ерофеев в ресторане Дома кино» очень его взволновал. Но тут произошло непредвиденное. После того как он сделал несколько снимков, кто-то из сидящих позади нас отозвал Колю в сторону. Я не придал этому значения. Однако все кончилось хуже, чем я мог себе представить. Как рассказывал мне потом Коля, это были люди из блатного мира, и они не хотели, чтобы их лица остались на сделанных Гнатюком фотографиях. Они потребовали отдать им пленку. Коля наотрез отказался.

Надо сказать, что Гнатюк был хотя и невысокого роста, но очень сильный парень. Завязалась драка в фойе Дома кино. Бандиты, их было четверо, сумели отобрать у Коли фотоаппарат и засветить пленку. Аппарат они бросили и исчезли. Коля вернулся к столу. Мы же с Веничкой даже не подозревали, что происходило за дверями ресторана. Как могли, мы успокоили Колю и продолжили выпивать.

Квартира на Флотской улице

Веничка со своей женой Галей жил в большой четырехкомнатной квартире в «генеральском» доме на Флотской улице. Наличие такой большой и фешенебельной квартиры у Венички было трудно предположить, но объяснялось все очень просто. Раньше Веничка жил в самом центре Москвы, в Камергерском переулке напротив МХАТа, в двухэтажном доме, где когда-то располагалось кафе «Зима», название которого в зимнее время представлялось весьма логичным, а в летнее манило прохладой другого сезона. Потом зданием завладела финская авиационная компания «Finnair» и расселила жильцов в далекие от центра районы, а чтобы жильцы дали согласие переехать, компания соблазняла их роскошными четырехкомнатными квартирами. Так Веничка оказался среди генералов. Ситуация была совершенно сюрреалистическая. Веничка с Галей жили в почти пустых комнатах, лишь кое-где висели книжные полки, заставленные книгами, а перед ними стояли вереницы маленьких бутылочек, так называемых «шкаликов» или «мерзавчиков», из-под водки, а иногда из-под коньяка. Веничка выпивал маленькую бутылочку и ставил ее на полку для украшения.

Эти маленькие бутылочки имели собственную оригинальную судьбу. Веничка был совершенно нищий человек без постоянного заработка. Ему довелось побывать и разнорабочим на стройке, и лифтером, и много кем еще. Так он оберегал свою профессиональную независимость, предпочитая работать кем угодно, только не заниматься подневольным литературным трудом. Галя приносила в дом небольшую зарплату: у нее была малооплачиваемая должность инженера-химика. В стране шла кампания по борьбе с пьянством. За спиртным выстраивались огромные очереди. Веничка занимал очередь, но, когда после многочасового стояния подходил к прилавку, мог позволить себе купить только две или три маленькие бутылочки: у него просто не было денег. Выбрасывать эти выстраданные бутылочки ему было жалко, и он ставил их на полки перед книгами.

Последние годы Венички

Когда я бывал в квартире на Флотской, Веничка показывал мне свои записные книжки, в которых исключительно аккуратным почерком были выписаны цитаты из великих философов, мудрецов и писателей прошлого. Среди опубликованного есть совершенно замечательная книжка, составленная Веничкой из цитат В. И. Ленина, — «Моя маленькая лениниана».

Много раз я спрашивал Венедикта о том случае, когда в электричке пропала рукопись его романа о Шостаковиче, но отчетливого ответа так и не получил. Скорее всего, портфель с рукописью был забыт на сиденье.

Тогда, в середине 1980‑х замечательный хирург онкологического центра им. Блохина Евгений Матякин, наш большой друг, оперировал Веничку и продлил его жизнь на четыре года. Правда, теперь Веничка мог говорить, лишь подставляя к горлу микрофон, придающий голосу какой-то металлический звук. Это устройство мы называли «говорилкой».

Как-то мы сидели вдвоем с Венедиктом у меня в мастерской, попивая коньячок из 250-граммовых бутылочек, которых у нас было немало. Мы с Веничкой мирно беседовали, он уже пользовался «говорилкой». Неожиданно в дверь позвонили, и на пороге возникла довольно разнообразная компания.

В то время в практике нашей с Беллой жизни это было возможно: близкие люди могли зайти вечером в мастерскую без предуведомления. Среди пришедших оказалась Инга Морат. Она сразу оценила мизансцену: мы с Венедиктом за столом, а на переднем плане — батарея коньячных бутылочек. Некая российская экзотика заключалась еще и в том, что Веничка сидел в кроличьей шапке-ушанке, — ему казалось, что в мастерской прохладно. Инга попросила нас не двигаться и сделала памятный снимок. На фотографии наши смущенные улыбки говорят сами за себя.

Инга нас снимала, и через два года, уже после того, как Венички не стало, я получил эту фотографию в подарок. И по сей день признателен ей.

Но вечер так просто не закончился. Некоторые из дам вошли в кураж. Одна из них обнимала, целовала Веничку и все просила убрать «говорилку»:

— Брось эту штуку, ты и так хорошо говоришь!

В итоге Веничка, хорошо выпивший в тот вечер, уехал, позабыв «говорилку» на диване.

Рано утром зазвонил телефон. В трубке я услышал лишь молчание и торопливо сказал:

— Веничка, это ты? Я сейчас привезу тебе «говорилку»! Еду к тебе на машине.

Стояло именно то время суток, о котором Веничка восклицал:

О, тщета! О, эфемерность! О, самое бессильное и позорное время в жизни моего народа — время от рассвета до открытия магазинов!

Сколько лишних седин оно вплело во всех нас, в бездомных и тоскующих шатенов!

Через сорок минут я вручил Венедикту «говорилку» и бутылку коньяка. Мы сидели на кухне и вспоминали вчерашние перипетии.

Рядом с Веничкой была его Галя, самоотверженно делившая с ним все тяготы жизни.

В опубликованных записных книжках Венички есть запись о похожей встрече:

13–14–15. xi. В один из этих дней в гостях у Мессерера по его приглашению. За коньячком в его мастерской, тет-а-тет. Белла отсутствует: она под Ленинградом, в Доме творчества. Веселых и приятных мыслей полон. На следующий день обнаруживаю, что оставил у Бориса Мессерера свою синюю сумку с записными книжками, звоню — так и есть. Отличный малый Мессерер: подъезжает на машине, вручает сумку и плоский, позарез нужный флакон коньяку. Мало того: обнаруживаю в каждом кармане по полсотне.

Мы с Беллой обожали Веничку, и он со своей стороны платил нам любовью и даже, по-моему, был влюблен в Беллу. Когда она читала стихи, он слушал как завороженный. Веничка и Галя бывали у нас на даче в Переделкине: врачи рекомендовали Веничке как можно больше ходить пешком на свежем воздухе. Мы гуляли по аллеям, разговаривали, а потом шли обедать.

У меня сохранились подаренные им книжечки с короткими дарственными надписями в весьма своеобразном Веничкином стиле.

Например: «Борису Месс. С уже устоявшейся любовью».

Когда Веничке стало в очередной раз плохо, мы с Беллой по звонку Гали примчались на Флотскую улицу. Кое-как снарядив Веничку, на безумной скорости помчались вчетвером через весь город в больницу на Каширском шоссе и чудом успели к назначенному часу.

Это была последняя поездка Венедикта. Мы с Беллой навещали его в больнице. Веничка погибал. Помню, как он сидел на кровати, одетый в голубую рубашечку, так гармонировавшую с цветом его глаз…

Женя Матякин делал все возможное, чтобы спасти Веничку, но это уже было выше его сил.

Кто знает вечность или миг
мне предстоит бродить по свету.
За этот миг и вечность эту
равно благодарю я мир.

Что б ни случилось, не кляну,
а лишь благословляю легкость:
твоей печали мимолетность,
моей кончины тишину.

Отпевали Ерофеева в храме Ризоположения на Донской, между Ленинским проспектом и Шаболовкой. Собралось множество людей.

Похоронили Веничку на Новокунцевском кладбище. Поминки были в кафе на Скаковой улице.

Галя не выдержала жизни в одиночестве. Она выбросилась из окна той самой квартиры на Флотской.

Говорит Белла:

Слова заупокойной службы утешительны: «…вся прегрешения вольные и невольные»… «раба Твоего»… «новопреставленного Венедикта»…

Не могу, нет мне утешения. Не учили, что ли, как следует учить, не умею утешиться. И нет таких наук, научения, опыта — утешающих.

Наущение есть, слушаю, слушаюсь, следую ему. Других людей и себя утешаю: Венедикт Васильевич Ерофеев, Веничка Ерофеев, прожил жизнь и смерть, как следует всем, но дано лишь ему. Никогда не замарав неприкосновенно-опрятных крыл совести, художественного и человеческого предназначения суетой, вздором, — он исполнил вполне, выполнил, отдал долг, всем нам на роду написанный. В этом смысле — судьба совершенная, счастливая. Этот смысл — главный, единственный, все правильно, справедливо, только почему так больно, тяжело? Я знаю, но болью делиться не стану. Отдам лишь легкость и радость: писатель, так живший и так писавший, всегда будет утешением для читателя, для не-читателя тоже. Не-читатель как прочтет? Но вдруг ему полегчает — он не узнает, но это Венедикт Ерофеев взял себе его печаль и муку. Взял и вернул всем нам уроком, проповедью добра, любви, счастьем осознания каждого мгновения бытия. Столь свободный человек, прежде и теперь, он нарек героя его знаменитой повести своим именем, сделал его своим соименником — страдающего, ничего не имеющего, кроме чести и благородства. Вот так, современники и соотечественники. Веничка, вечная память.

Объявлен список номинаторов 17 сезона премии «Национальный бестселлер»

Стартовал семнадцатый премиальный сезон «Национального бестселлера». Сегодня был оглашен список номинаторов.

В него вошло 64 представителя литературы и искусства, общественных деятеля, книгоиздателя и журналиста, среди которых: лауреат прошлого года писатель Леонид Юзефович, писатели Евгений Водолазкин, Михаил Елизаров, Павел Крусанов, издатели Елена Шубина, Михаил Котомин, Ольга Морозова, Юлия Качалкина, журналисты и критики Аглая Топорова, Михаил Трофименков, Константин Мильчин и Анастасия Бутина

Каждый номинатор может выдвинуть на конкурс одно прозаическое произведение, обладающее, на его взгляд, потенциалом интеллектуального бестселлера, созданное на русском языке и впервые опубликованное в 2016 году или известное им в рукописи. Полный список номинаторов — на сайте премии.

Премия «Национальный бестселлер» вручается за лучший в прошедшем году роман на русском языке. Цель организаторов – вскрыть потенциал отличающейся высокой художественностью прозы. Лауреатами «Национального бестселлера» в разные годы становились Леонид Юзефович, Сергей Носов, Ксения Букша, Александр Терехов, Дмитрий Быков и другие.

Длинный список премии и состав Большого жюри будут объявлены 30 января, а 14 апреля будет представлен шорт-лист и состав Малого жюри. Имена лауреатов «Национального бестселлера – 2017» мы узнаем 3 июня.

Монаху снятся новые побеги

  • Рейнальдо Аренас. Чарующий мир / Пер. с исп. и коммент. Д. Синицыной. – СПб.: Издательство Ивана Лимбаха, 2016. – 336 с.

Испанист Дарья Синицына перевела название романа кубинского писателя Рейнальдо Аренаса как «Чарующий мир». Есть и другой, не издательский вариант названия, менее благозвучный: «Сновиденный мир» – тот, что явился на пограничье между сном и реальностью. Кубинская исследовательница Дамарис Пуньялес-Альписар в статье, приведенной в послесловии к книге, также называет роман «сновиденным» и «сюрреалистическим».

Аренас написал книгу в 1966 году, после чего оказался в опале на родной Кубе и сел в тюрьму из-за нелегальной публикации произведения за рубежом. Похожая участь постигла и его героя – реальную личность, монаха Сервандо Тересу де Мьера, жившего в XIX веке. Однако наказание для брата Сервандо было более суровым: в общей сложности за всю жизнь он провел в застенках 30 лет; заключение Аренаса длилось два года. Вся жизнь брата Сервандо – это череда бегств и неволь, необязательно тюремных – например, монаху также пришлось бежать из свиты Бонапарта. Свой побег организовать смог и Аренас, после чего его поймали и поместили в гаванскую крепость Эль-Морро (в которой несколько лет провел и брат Сервандо); освободившись, Аренас вновь бежал – в США.

Писатель в предисловии называет брата Сервандо «неугомонной жертвой». Параллелизм судеб автора и выбранного им героя бросается исследователям в глаза. Аренас будто бы увидел собственное будущее, ведь роман написан до того, как он сам попал в тюрьму (хотя конфликт с социалистической властью не удивителен: Пуньялес-Альписар указывает, что у писателя и до этого были проблемы с законом). Автор заявляет, что он и Сервандо – это «один и тот же человек». Другими словами, судя по книге, Аренас – это реинкарнация брата Сервандо.

Но ты непримирим и лукав с самим собою, а значит – подавляешь самые востребованные чувства. Потому-то ты и бросился наутек, что прекрасно знаешь: зло – не в том мгновении, которым хотелось наслаждаться, а в рабстве, сковывающем это мгновение, в его постоянной зависимости. Неустанный поиск, извечная неутолимость найденного… И ты сбежал скорее от себя, чем от них. И твердил себе «я спасся», «я спасся». И впервые спасся, а это уже означает – спастись навсегда.

Повествователь то обращается к брату Сервандо («ты»), то идентифицирует себя с ним («я»), то смотрит на происходящее с героем со стороны («он»). Иногда текст и вовсе превращается в диалог двух рассказчиков:

А теперь, о великий монаше, ты поведаешь о твоем прибытии в Рим, о гладе, снедавшем тебя на этих дорогах, покуда ты не попал на аудиенцию к папе, который, не сходя с места, сделал тебя придворным прелатом и позволил сложить наконец окаянный монашеский сан.
<…> Я не буду говорить о моем бегстве из Рима и о том, как мне жилось там, ибо не хочу ворошить в памяти неприятное.

Смена ракурса происходит прихотливо и бессистемно. Столь же логически не обосновано и чередование повествовательных стилей: от парцеллированных фрагментов до пространных предложений, соединенных между собой единоначатием.

Лето. Птицы, расплавившись в полете, льются, словно кипящий свинец, на головы зазевавшихся прохожих и убивают их на месте.
Лето. Остров, будто длинная металлическая рыба, мерцает и испускает искры и обжигающие огненные пары.
<…> Лето. Лихорадка зноя взбеленила тюремщиков; разгневавшись на мои крики, они входят в камеру и задают мне перцу. Я молю Бога доказать, что Он существует, послав мне смерть. Но сомневаюсь, что Он слышит. Бог здесь уже давно сошел бы с ума.

Монах, реинкарнировавшийся в писателя, опробует и поэтический формат, переходящий в стихотворную прозу. Позже ему по плечу окажется и жанр дневника: его он начнет вести в Париже, исполняя заветы салонной жизни. Реальный Сервандо де Мьер тоже оставил после себя литературный след – «Мемуары», на которые во многом и опирается Аренас. Но в целом роман, несмотря на стилистическое разнообразие, уместнее всего сравнить с житиями святых.

Брат Сервандо страдает за веру. Когда-то он стал неугоден мексиканским властям за неканоническую проповедь о Святой Деве Гваделупской. Гонения из религиозных превращались в политические, так как Сервандо выступал за независимость Мексики от Испании, а впоследствии выказывал недовольство пришедшими к власти силами. Во время регулярных побегов то из тюрем, то из дворцов с Сервандо случались чудеса. Однажды он не разбился, хотя клетка, в которой узник был подвешен, находилась очень высоко над полом. Окончательно спастись из этого заточения монаху удалось, укрывшись в телеге под грудой мелкого стекла. Чуть позже Сервандо, как самого страшного преступника, приковали цепями к столбам. Но как! Прикованы оказались не только его конечности, для каждой ресницы была выделена отдельная цепочка. В результате

… все лицо было так плотно заштриховано металлической тканью, что не получалось определить местоположение черт, поэтому алькайд приказал давать преступнику только суп, вливаемый прямо через цепи. Суп опрокидывали над тем местом, где должно было находиться лицо, и он просачивался через сложную сеть, почти никогда не попадая в рот. И монах научился втягивать его ноздрями.

Сервандо, конечно, спасся. Мимоходом он в своем «панцире» из цепей «докатился до Мадрида и сровнял его с землей».

При этом жанрово роман не укладывается в житийные рамки. После смерти тело монаха хотя и осталось нетленно, но лишь потому, что было мумифицировано. С его мощами не происходили чудеса, мумию использовали то в качестве экспоната на выставке жертв инквизиции, то в цирке. Монах никого не излечил от болезни – если, конечно, не назвать пациентом мексиканское государство, в том числе благодаря усилиям Сервандо получившее независимость и республиканский строй.

Наряду с чудесами и абсурдностью в повествовании есть реальные исторические герои. Салонную жизнь Парижа представляют писатель Рене де Шатобриан, хозяйка салона мадам Жюли Рекамье, венесуэльский освободитель Симон Боливар, писательница мадам де Сталь, ученый Александр фон Гумбольдт. В некоторых приключениях монаха сопровождает поэт Жозе Мария де Эредиа. В Англии Сервандо встречает леди Гамильтон. Большинство этих героев ведут себя по меньшей мере необычно: намеренно придуманная эротическая составляющая есть в сюжетных линиях, связанных с мадам де Сталь и леди Гамильтон. Так, последняя в силах предаваться любовным утехам, только если слышит рассказы о благочестивой гибели своего возлюбленного, адмирала Нельсона.

Монах Сервандо привлекает не только женщин, но и мужчин. От начала романа, где падре Теренсио пытается совратить героя в юношестве, и на протяжении всего сюжета разворачиваются весьма откровенные картины гомосексуальной любви – а некоторые женщины и вовсе превращаются в мужчин, чем ужасно пугают монаха. Он же противостоит всем искушениям – хотя, возможно, хотел бы поддаться некоторым из них: в книге есть скрытые намеки. И если Аренас находит в себе черты своего героя, то почему бы ему не наделить Сервандо некоторыми, свойственными ему самому: уже живя в США, он занял позицию гей- и квир-активиста.

Всю жизнь мне приходится делать вид, будто я не понимаю этих постоянно преследующих меня намеков. Всю жизнь я изображал дурака или несгибаемого святошу.

Во многом и эти картины повлияли на сложную судьбу книги и ее автора: на Кубе в 1960-м году гомосексуализм считался уголовным преступлением. Кстати, «Чарующий мир» на родине так до сих пор и не издали.

В России книгой занималась переводчица, удостоенная в 2016 году премии «ИсЛа-Hispanica» за лучшее за последние три года переложение испанских книг на русский язык, а также ставшая лауреатом премии журнала «Иностранная литература» за 2010 год. Это Дарья Синицына, которая уже не первый раз сотрудничает с издательством Ивана Лимбаха. В ее переводе в 2014 году там же вышли романы Гильермо Кабреры Инфанте «Три грустных тигра» и Эрнана Риверы Летельера «Фата-моргана любви с оркестром». Качество переводов этих сложнейших текстов позволяет говорить о том, что в России определенно должны появиться не только поклонники абстрактной латиноамериканской литературы, но и конкретно переводов Дарьи Синицыной.

Елена Васильева

Вячеслав Томилов. Трудовая книжка Лимиты

Вячеслав Томилов родился в Екатеринбурге. С 2013-го года проживает в Санкт-Петербурге. Печатался в журнале «Звезда», где в 2015-м году удостоился премии «Дебют» за лучшую первую публикацию.
Рассказ, открывающий цикл «Трудовая книжка Лимиты», приводится в авторской редакции.

 

ТРУДОВАЯ КНИЖКА ЛИМИТЫ

1

Сегодня раздавал листовки у Невского проспекта.

Наверное, где-то за три тысячи километров отсюда мать рассказывает соседям об успешном сыне, что пишет стихи, учится в петербургском вузе и вот-вот станет настоящим поэтом с дипломом философского факультета. Пока сын, на самом деле, как гастарбайтер, перебивается быстрыми заработками на самых непрестижных работах, ради двух-трех тысяч наличными.

Меня нисколько не обижает мое положение, плевать и на пренебрежение окружающих, которые отмахиваются, морщат носы или попросту игнорируют. Все лучше, чем снова падать на эскалаторы в голодном обмороке.

И все же трудно в моменты монотонного и бесполезного труда, граничащего с бездельем, стоять на морозе и не быть застигнутым кучей сомнений.

Я вспоминал, о чем мечтал, когда в шестнадцать читал «Идиота». Думал, буду писать как Федор Михайлович – на сотнях страниц блуждать по потемкам душ своих героев, воспитывая тем самым в людях доброту и сострадание, однако вместо толстых книжек с моей фамилией на обложке и тонких, но содержательных поэтических сборников, я раздаю у супермаркета рекламные кричалки в духе «Купи у нас – и будет счастье!».

С одной стороны, какая разница, каким способом переводить деревья? Но с другой – а как же призвание? Говорили ведь мне умные люди, когда обещали грандиозное будущее: «Никого не слушай, ты талантлив, божий дар и все дела!».

Спасибо, конечно, щедрый подарок, но уж в больно бережном хранении нуждается. Талант – предмет роскоши, а не стартовый капитал. Вспоминаю мамины наставления: «Словами сыт не будешь».

И вот Александр Лимита  – студент с тонкой душой поэта и обладатель премии литературного журнала прогуливает пары и раздает бумажки на Невском проспекте.

Я почти справился с чувством растущего презрения к себе и на расстроенный поток людей уже не обращал никакого внимания, машинально раздавал макулатуру и утешался мыслью о неизбежности конца рабочего дня.

Однако один человек из толпы отчего-то привлек мое внимание. Невысокий мужчина в капюшоне, примерно с меня ростом, в нем узнавались до боли знакомые черты, и какая-то медная тяжесть чувствовалась в его сутулой походке. Он быстро шел, опустив голову, и едва заметно скалился.

«Уралец!» – подумал я.

Моя напарница протянула ему листовку, и он сжал губы, будто стараясь удержать крепкое слово.

Я узнал его, когда он поднял голову, – это земляк, актер и музыкант Олег Ягодин, я смотрел все спектакли с его участием, пока не покинул родину, и до сих пор, с 2009 года, слушаю все альбомы его группы. Я замер. Стало предельно ясно, кто тут талантлив и по какому праву. Он идет на концерт уверенными шагами, а на меня укоризненно смотрит супервайзер. Когда он скрылся в толпе, захотелось подбежать к нему и прокричать: «Вы не подумайте, это не всегда так, просто деньги нужны… нет, ни в коем случае, это не цель конечно, но ведь и в метро платить надо… я правда одаренный молодой человек, студенческий театр поставил мою пьесу в стихах, мою поэтическую подборку на три страницы напечатали в журнале, это не все, на что я гожусь, вы мне поверьте на слово!» Стало почему-то до жути обидно. О врученных тебе литературных премиях на лбу не напишешь, а жилетка с логотипом магазина яркая, желтая, сразу приковывает взгляд. Несправедливо.

Весь день я думал (безумие, конечно!), что вот-вот на меня посмотреть придет какой-нибудь мой кумир. Альбер Камю выйдет на такси, вырвет из рук моих эти листовки и будет кидать в меня, напевая песни Эдит Пиаф, или выкинет еще что-нибудь абсурдное, а я спрошу его:

– За что же?

– За экзистенциальное самоубийство!

– Так что же делать?

– Бунтуй, сынок, бунтуй!

Смеясь, он сядет обратно в машину, уедет в Париж или Алжир и напишет «Падение».

Или пройдет Смоктуновский в образе Гамлета, остановится, спросит: «Что это вы мне подсунули?» – и вздохнет разочарованно: «Слова, слова, слова…»

Потом меня навестит еще один гениальный земляк – Борис Рыжий и процедит сквозь зубы с вторчерметовским наездом: «Слышь! Это ты, что ли? Промышленной зоны новый певец?»  – и свалит меня наповал правым хуком или двоечкой.

А Федор Михайлович обязательно «притулится» где-нибудь в сторонке, будет следить за мной с немым упреком и покачивать головой, мне неловко, но супервайзер кричит и приказывает улыбаться. Я делаю вид, что предлагаю листовки более активно, а Достоевский опускает глаза – ему за меня стыдно. Наконец, когда я начну отпрашиваться у супервайзера в туалет, великий писатель не вынесет моего унижения и свалится в припадке.

Но что, если удар Рыжего разорвет селезенку? Приедет врач и увезет меня в начало прошлого века, положит на стол к молодому Булгакову, а тот скажет: «Я об это руки марать не буду»  – и откажется оперировать.

И я умру, а ведь хотел всего-то перепрыгнуть из детства сразу в искусство, пролетая над пропастью взросления.

Где-то я оступился, споткнулся, не долетел и повис на кромке обрыва. Раздаточный материал вперемешку со стихами и записками разлетаются по воздуху и оседают потихоньку на дне этой бездны взрослого быта. Вместе с кредитами, рабочими часами, с едой в контейнерах и кофе в банках из под морской капусты.

Пока я воображал, выдохся день, и наступили сумерки. Я скинул жилетку, облегченно вздохнул, забрал свои две тысячи рублей и с чувством выполненного долга поехал домой к любимой. Сегодня суп будет с мясом, а не пустые щи, и денег на проезд хватит на неделю. От встречи с Ягодиным не осталось и следа.

Иллюстрация на обложке рассказа: Allegory of Poet by