Обогреть и разлюбить

  • Любовь Мульменко. Веселые истории о панике. – М.: РИПОЛ классик, 2016. – 320 с.

Новый творческий опыт успешного кино- и театрального драматурга, уже в качестве настоящего писателя, – это всегда высокие ожидания, неверие в эти ожидания, восторги и вопросы, вопросы, вопросы.

На почве желания разобраться в том, подойдет ли вам как читателю этот сборник, и на фоне большого количества положительных рецензий хочется начать с цитаты из раздела под названием «Закладки»:

Девушка вертится на песке, на ее тело набегает волна. Девушкин бойфренд прилежно нажимает кнопку фотоаппарата. Много, много дублей. Некоторые из них скажут аудитории: эти ноги еще хороши, в жизни этих ног есть солнце, море и заветный архивариус, тот, кто делает фотографию, – не сама себя. Не сама себя – это не значит, что непременно бойфренд тебя. Может быть, это тебя подружка. Подружка – идеальный вариант.

Фотографии умирают вместе с моделью – как и твои архивы умирают вместе с тобой, как и твоя частная переписка. Но нет, кстати, не так же: фотка умирает абсолютнее. Переписка оставляет живому третьему лицу больше шансов догадаться и восстановить – кто ты и какая была твоя жизнь.

Лимонов в “Эдичке” вспоминает фотографию роковой Елены, детскую, она там стоит, отвернувшись. Елена всю жизнь так и прожила, отвернувшись, – пишет Эдичка.

Это две выжимки из дневника за 20 августа 2013 года. Его автор – Любовь Никитична Мульменко. Те, кому немного за двадцать, вспомнят ее по выдающейся пьесе «Антисекс» и максимально депрессивному фильму «Комбинат “Надежда”». Однако здесь даже намека на уже известные вам произведения не найдется. Все совсем свежо, но суховато. Многие критики сравнивают «Веселые истории» с книгой «Я не такая» американской киносценаристки и телекомика Лины Данэм. Это связано с тем, что Мульменко и Данэм хотят записать голос поколения, родившегося в середине восьмидесятых. Но сравнивать эти книги ни к чему: если Данэм делает упор на юмор, то Мульменко концентрируется на медитативной форме повествования и постоянно осязаемом духе внезапного насилия.

Книга разбита на три части. «Закладки» – это выписки из дневника за 2011, 2012 и 2013 годы. «Фрагменты речи» – две театральные новеллы: «Это не может продолжаться (невыносимо)» и «И блистали звезды (воспоминание)». Мини-пьесы абсурдистского толка, но совсем не смешные и не вызывающие ни улыбки, ни сострадания. Читая их, можно вспомнить Петрушевскую, как главного классика парадоксальных женских пьес… а лучше – Константина Шавловского. Константин Борисович вспомнился как создатель «Трех коротких пьесок о монтаже и спасении»: они тоже улыбки не вызывали, но инспирировали щемящую тоску по ушедшей молодости и упущенным возможностям. И в этом случае нелинейное разорванное повествование было вполне уместно. Главная часть книги – 4 полновесных рассказа: «Жанна», «Йой», «Петрович» и «Фрау». Пусть вас не смущает чеховский стиль названия рассказов. На деле истории Мульменко иногда превращаются в зарисовки, как у Ильи Стогова – мастера практически в каждом рассказе соединять любовную историю из жизни с мистикой места проживания персонажа, получая в итоге добротный травелог. А если попробовать представить рассказы писательницы на экране, то на ум приходит в первую очередь очерковая кинопроза «Нелюбовь» Ренаты Литвиновой.

Складывается странное ощущение, что, как хороший человек, Любовь Мульменко надеялась, что всех персонажей книги вы поймете, они станут вам близки. Их всех захочется прижать к себе. На деле же все эти истории могут вогнать в растерянное состояние: в них нет протеста – а это само по себе выявляет твердый протест, ведь у многих ведущих представителей современной литературы часто все строится именно на нем (политическом или эротическом – это не так важно). Даже если вы очень любите жизнь, то после прочтения этой книги может наступить экзистенциальный ужас перед миром. Поэтому можно сказать, что сборник в некотором смысле прорывной в своей дерзости. Но преданным любителям откровений профессиональной приколистки Кати Метелицы лучше почитать прозу режиссера Натальи Мещаниновой. Все потому, что есть риск за эти монотонные триста двадцать страниц не почувствовать ничего. Но Илья Стогов мог бы заплакать. Ему такие хорошие девушки (которые там описаны), похоже, не встречались никогда.

Влад Лебедев

Кому достался «НОС»

Первый раз я про него услышал в песне «Ночных грузчиков» «Письмо издателям». Там есть такие строчки:

«Зоберн подписал уже сорок книг в Голландии,
а я, намазанный мазью от чесотки,
уговариваю бомжа встать с тротуара
…»

В песне есть еще несколько строчек про Зоберна, но эти мне запомнились лучше всего. Такое вот противопоставление: талантливый, но неудачливый писатель vs литературный успешный фраер (это тоже строчки из песни). Кто такой Зоберн, я не знал. Позднее автор песни Женя Алехин объяснил мне, что Олег Зоберн – довольно успешный и известный молодой писатель, лауреат или номинант премии «Дебют». Он выпускает одну за другой книги, которые переводятся на европейские языки, а также публикуется в модных журналах. Любопытно, подумал я. Но прочитать его тогда не дошли руки. Довольно быстро я вообще забыл про него.

Через пару лет, в июне 2010 года произошло важное событие, одно из тех, которые случаются только раз. К литературе это отношения не имело. Непобедимый боец ММА Федор Емельяненко потерпел первое поражение в карьере. Проиграл он обидно, быстро и нелепо бразильцу Фабрисио Вердуму. На второй минуте первого раунда Федор отправил его на настил, полез добивать и попался в «треугольник». Утром после боя почти все новости начинались с проигрыша Федора. В то время у меня был свой аккаунт в «Живом Журнале». Писал я туда очень редко, в основном читал, что пишут другие. Но известие о поражении Федора меня так расстроило, что я опубликовал пост, слезливый и горький. Буквально через полчаса некий пользователь оставил комментарий. Не помню дословно, что там было написано, но смысл такой: «Очень радостная новость. Зло рано или поздно проигрывает. Наконец-то это случилось». Сплошное злорадство и ликование. Я ответил что-то резкое, ибо боль от поражения Емельяненко горячим пеплом стучала в сердце. И почти сразу появился еще один комментарий от моего друга Жени Алехина: «Поосторожнее с Зоберном, он не так прост, как кажется». Тут я обратил внимание на никнейм первого комментатора. O_Zobern или что-то в этом духе. Вспомнил песню и решил, что наступил момент прочитать какую-нибудь книгу молодого, успешного писателя, чьи произведения переводятся на европейские языки. Уже и не помню, почему я этого тогда не сделал. Наверное, помешала обида за Федора Емельяненко. И десятки книг, которые нужно было прочитать.

Прошло шесть с половиной лет. Сегодня вечером я зашел в «Фейсбук», полистать ленту. Одним из первых мне попался пост Вадима Левенталя: «Удивительное все-таки дело с премией «НОС». Это ж сколько надо вложить денег, усилий, сколько нужно провести часов в дебатах, сколько опубликовать проблемных статей, сколько с умным видом тужиться на публике, – чтобы каждый раз, без исключения, вот хоть тресни, получался тихонький незаметный стеснительный пук». Тут же из комментариев выяснилось, что речь идет об Олеге Зоберне, который выиграл главный приз. Но почему-то под псевдонимом Борис Лего. При этом на экране над сценой красовалась фотография самого Зоберна. Видимо, это какой-то новый вид мистификации, когда все должны знать подробности и ничего не напутать. Правда, пишут, что получать главный приз вышел какой-то совсем неизвестный человек, объяснивший, что он доверенное лицо автора. Видимо, чтобы внести немного неразберихи в то, что всем и так известно. А может быть, автор просто занят. Например, подписывает новые книги в Голландии.

Я так и не прочитал пока ничего из написанного Олегом Зоберном. А ведь он молодой, успешный, переводится на европейские языки, публикуется в модных журналах. Теперь получил премию «НОС». И, видимо, будут и другие премии в будущем. Может, под другими псевдонимами, но все будут знать, кто настоящий автор.

Я ушел читать Зоберна.

Кирилл Рябов

Лутц Зайлер. Крузо

«Крузо», первый роман известного немецкого поэта Лутца Зайлера, в 2014 году был удостоен главной литературной премии Германии. События романа происходят летом 1989 года на острове Хиддензее. Сюда приезжает студент Эд, переживший личную трагедию, в надежде снова найти себя. Сюда же, в пограничную зону меж свободой и несвободой, стекаются «потерпевшие крушение» — люди, чувствующие себя чужими, ненужными в социалистической Германии и стремящиеся покинуть ее. Встретив Крузо, Эд начинает понимать, что этот молодой парень со сложной судьбой всеми силами старается помочь «потерпевшим крушение», уберечь их от гибели. Между тем дело идет к воссоединению Германии, и крузовская система помощи, и опасные нелегальные побеги становятся не нужны…
Подробнее на livelib.ru:
https://www.livelib.ru/book/1001621980-kruzo-lutts-zajler
«Крузо», первый роман известного немецкого поэта Лутца Зайлера, в 2014 году был удостоен главной литературной премии Германии. События романа происходят летом 1989 года на острове Хиддензее. Сюда приезжает студент Эд, переживший личную трагедию, в надежде снова найти себя. Сюда же, в пограничную зону меж свободой и несвободой, стекаются «потерпевшие крушение» — люди, чувствующие себя чужими, ненужными в социалистической Германии и стремящиеся покинуть ее. Встретив Крузо, Эд начинает понимать, что этот молодой парень со сложной судьбой всеми силами старается помочь «потерпевшим крушение», уберечь их от гибели. Между тем дело идет к воссоединению Германии, и крузовская система помощи, и опасные нелегальные побеги становятся не нужны…
Подробнее на livelib.ru:
https://www.livelib.ru/book/1001621980-kruzo-lutts-zajler
«Крузо», первый роман известного немецкого поэта Лутца Зайлера, в 2014 году был удостоен главной литературной премии Германии. События романа происходят летом 1989 года на острове Хиддензее. Сюда приезжает студент Эд, переживший личную трагедию, в надежде снова найти себя. Сюда же, в пограничную зону меж свободой и несвободой, стекаются «потерпевшие крушение» — люди, чувствующие себя чужими, ненужными в социалистической Германии и стремящиеся покинуть ее. Встретив Крузо, Эд начинает понимать, что этот молодой парень со сложной судьбой всеми силами старается помочь «потерпевшим крушение», уберечь их от гибели. Между тем дело идет к воссоединению Германии, и крузовская система помощи, и опасные нелегальные побеги становятся не нужны…
Подробнее на livelib.ru:
https://www.livelib.ru/book/1001621980-kruzo-lutts-zajler
«Крузо», первый роман известного немецкого поэта Лутца Зайлера, в 2014 году был удостоен главной литературной премии Германии. События романа происходят летом 1989 года на острове Хиддензее. Сюда приезжает студент Эд, переживший личную трагедию, в надежде снова найти себя. Сюда же, в пограничную зону меж свободой и несвободой, стекаются «потерпевшие крушение» — люди, чувствующие себя чужими, ненужными в социалистической Германии и стремящиеся покинуть ее. Встретив Крузо, Эд начинает понимать, что этот молодой парень со сложной судьбой всеми силами старается помочь «потерпевшим крушение», уберечь их от гибели. Между тем дело идет к воссоединению Германии, и крузовская система помощи, и опасные нелегальные побеги становятся не нужны…
Подробнее на livelib.ru:
https://www.livelib.ru/book/1001621980-kruzo-lutts-zajler
  • Лутц Зайлер. Крузо / Пер. с нем. Н. Федоровой. — М.: Текст, 2016. — 412 с.

«Крузо», первый роман известного немецкого поэта Лутца Зайлера, в 2014 году был удостоен главной литературной премии Германии. События романа происходят летом 1989 года на острове Хиддензее. Сюда приезжает студент Эд, переживший личную трагедию, в надежде снова найти себя. Сюда же, в пограничную зону меж свободой и несвободой, стекаются «потерпевшие крушение» — люди, чувствующие себя чужими, ненужными в социалистической Германии и стремящиеся покинуть ее. Встретив Крузо, Эд начинает понимать, что этот молодой парень со сложной судьбой всеми силами старается помочь «потерпевшим крушение», уберечь их от гибели. Между тем дело идет к воссоединению Германии, и крузовская система помощи, и опасные нелегальные побеги становятся не нужны.

Маленький полумесяц

С тех пор как отправился в дорогу, Эд пребывал в состоянии обостренной настороженности, которое не позволяло ему спать в поезде. Перед Восточным вокзалом — в новом расписании поездов он назывался Главным — было два фонаря, один наискось напротив, у здания почты, другой над главным входом, где стоял развозочный фургон с включенным мотором. Пустынность ночи противоречила его представлениям о Берлине, но много ли он знал о Берлине? Вскоре он вернулся в кассовый зал и прикорнул на одном из широких подоконников. В зале царила такая тишина, что он услыхал тарахтение отъезжающего фургона.

Эду снилась пустыня. Издалека, от горизонта, приближался верблюд. Парил в воздухе, а четверо-пятеро бедуинов удерживали его, причем, кажется, не без труда. Бедуины были в темных очках и на него внимания не обращали. Открыв глаза, Эд увидел лоснистое от крема мужское лицо, да так близко, что поначалу не мог разглядеть его целиком. Мужчина, вернее старик, вытянул губы трубочкой, будто хотел свистнуть — или только что кого-то поцеловал. Эд мгновенно отпрянул, а поцелуйщик поднял руки:

— О, простите, простите, мне очень жаль, я не хотел… правда не хотел мешать, молодой человек.

Эд потер лоб, влажный на ощупь, и поспешно сгреб свои вещи. От старика пахло кремом «Флорена», каштановые волосы жесткой блестящей волной убегали назад.

— Видите ли, — вкрадчиво начал он, — я как раз переезжаю, переезд большой, а на дворе уже ночь, полночь, слишком поздно и так глупо, ведь из мебели на улице еще остался шкаф, вправду солидный, большой шкаф…

Эд поднялся, а старик меж тем показал на дверь вокзала:

— Тут совсем недалеко, рукой подать до моей квартиры, не бойтесь, пожалуйста, всего четыре-пять минут пешком, спасибо, молодой человек.

На минуту-другую Эд воспринял просьбу старика всерьез. Тот теребил его за непомерно длинный рукав свитера, словно норовил увести.

— Ах, пойдемте же, пожалуйста! — Он начал потихоньку сдвигать шерстяной рукав вверх, неуловимо, движениями, которые гнездились в самых кончиках его мягких, как сало, пальцев, и в конце концов Эд почувствовал на запястье легкие круговые потирания. — Ты же хочешь пойти…

Едва не сбив старикана с ног, Эд отпихнул его, во всяком случае отреагировал слишком резко.

— Уж и спросить нельзя! — проскрипел поцелуйщик, но негромко, скорее прошуршал, почти беззвучно. И пошатнулся он, казалось, тоже наигранно, как бы исполняя небольшой заученный танец. Прическа съехала на затылок, и в первую минуту Эда озадачило, как такое могло случиться, он испугался, увидев внезапно облысевший череп, который словно неведомый маленький полумесяц парил в сумраке кассового зала.

— К сожалению, у меня сейчас… нет времени. — Эд повторил: — Нет времени.

Быстро пересекая зал, он заприметил в каждом углу боязливые фигуры, которые мелкими знаками пытались привлечь к себе внимание, а одновременно как будто бы старались не афишировать свое присутствие. Один приподнял коричневую дедероновую сумку, показал на нее и кивнул Эду. Выражение лица добродушное, как у Деда Мороза перед раздачей подарков.

В «Митропе» пахло горелым жиром. Едва слышно пели неоновые трубки в витрине, где на электрогрелке стояли всего-навсего несколько чашек солянки. Кое-где из подернутого блекло-серой пленкой супа, точно скалы, выглядывали маслянистые кусочки колбасы и огурцов, от непрерывного притока жара они легонько двигались вверх-вниз, напоминая работу внутренних органов — или пульс жизни, думал Эд, перед самым ее концом. Рука невольно ощупала лоб: вдруг треснул, вдруг настала его последняя секунда?

В ресторан вошли транспортные полицейские. Фуражки блестели короткими полукружьями козырьков, вдобавок васильковый цвет форменных мундиров. С ними была собака, она опустила голову, будто стыдилась своей роли.

— Ваш билет, пожалуйста, и удостоверение.

Тем, кто не мог предъявить проездной документ, надлежало немедля покинуть ресторан. Шарканье ног, передвигание стульев, несколько благоразумных пьяниц уковыляли вон, молчком, словно им просто полагалось дождаться этого последнего приглашения. До двух ночи вокзальная «Митропа» осталась почти без посетителей.

Эд знал, что так нельзя, ни под каким видом, но все равно встал и схватил один из недопитых стаканов. Стоя осушил его, залпом. Довольный, вернулся за свой столик. Это первый шаг, думал он, мне на пользу находиться в пути. Уткнулся лицом в сложенные на столе руки, в затхлость старой кожи, и мгновенно уснул. Бедуины по-прежнему возились с верблюдом, но тащили его не в одну сторону, а в разные, между ними, похоже, вообще не было согласия.

Приподнятая дедероновая сумка — Эд не понял, что она означает, но в конце-то концов он впервые ночевал на вокзале. И хотя уже почти уверился, что шкафа в действительности не существовало, воочию видел посреди улицы этот стариканов шкаф и теперь жалел — даже не самого старикана, а все, что отныне будет с ним связано: запах крема «Флорена» и маленький лысый полумесяц. Эд видел, как старикан доплелся до своего шкафа, открыл его и забрался внутрь вздремнуть, на миг он ощутил движение, каким тот свернулся калачиком и отрешился от мира, ощутил с такой силой, что охотно рванул бы следом.

— Ваш билет, пожалуйста.

Они проверяли его второй раз. Может, из-за длинных волос, а может, из-за одежды, из-за тяжелой кожаной куртки, доставшейся Эду в наследство от дяди, из-за мотоциклетной куртки пятидесятых годов, солидной вещи с огромным воротником, мягкой подкладкой и большими кожаными пуговицами, знатоки называли такие куртки тельманками (не презрительно, наоборот, скорее в мифологическом смысле), вероятно, потому, что на всех исторических кадрах рабочий вожак изображен в очень похожей куртке. Эд вспомнил: странно бурлящие людские массы, Тельман на трибуне, его торс, то наклоненный вперед, то откинутый назад, его взлетающий в воздух кулак; всякий раз, когда он видел эти давние кадры, его охватывала растроганность, он ничего не мог поделать, рано или поздно набегали слезы…

Не спеша Эд достал маленький, уже помятый клочок бумаги. Под шапкой «ГОСУДАРСТВЕННЫЕ ЖЕЛЕЗНЫЕ ДОРОГИ» в клеточках из тонких линий были указаны пункт назначения, дата, цена и число километров. Его поезд отходил в 3.28.

— Что собираетесь делать на Балтике?

— Друга навещу, — повторил Эд. — Отдохну на каникулах, — добавил он, потому что на сей раз транспортный полицейский не ответил. Во всяком случае, говорил он твердым голосом (тельмановским), хотя собственное «отдохну на каникулах» сразу же показалось ему совершенно неубедительным, прямо-таки нелепым.

— Каникулы, каникулы, — повторил транспортный полицейский. Он будто диктовал, и в сером ящичке рации, прикрепленной кожаным ремешком слева на груди, тотчас тихонько затрещало.

«Каникулы, каникулы».

Судя по всему, этого слова было достаточно; оно содержало все, что необходимо о нем знать. Все о его слабости и лживости. Все о Г., его страхе и беде, все о его двадцати неуклюжих стихотворениях из тринадцати сочинений, начатых сто лет назад, и все о подлинных причинах этой поездки, которых Эд и сам до сих пор толком не понимал. Он увидел централь, контору транспортной полиции, где-то на верхотуре, над стальной конструкцией этой июньской ночи, васильковую капсулу, застекленную, аккуратно выстланную линолеумом, пересекающую бесконечное пространство его нечистой совести.

Он очень устал и впервые в жизни почувствовал, что спасается бегством.

Тракль

Всего лишь три недели минуло с тех пор, как доктор Ц. спросил, не угодно ли Эду (именно так он выразился) написать дипломную работу о поэте-экспрессионисте Георге Тракле. «Быть может, позднее из этого даже получится нечто большее», — добавил Ц., гордый заманчивостью своего предложения, которое, очевидно, не будет сопровождаться добавочными условиями. И в голосе его не было ни особых ноток, ни тени сочувствия, какое не раз лишало Эда дара речи. Для доктора Ц. Эд в первую очередь был студентом, который мог наизусть прочесть любой из анализируемых текстов. Хоть он и забирался в самый дальний угол семинарской аудитории, а длинные, до плеч, темные волосы свисали ему на лицо, он все-таки порой говорил, торопливо, долго и четко продуманными фразами.

Две ночи Эд почти не спал, читая о Тракле все, чем располагала институтская библиотека. Литература о Тракле хранилась в последней из ряда узких проходных комнат, где читатель обыкновенно был один и никто ему не мешал. Рабочий столик стоял у окна, глядевшего на крошечный садик и уродливую, затянутую паутиной сараюшку на заднем дворе, где днем обретался институтский завхоз. Вероятно, он и жил там, об этом человеке каких только слухов не ходило.

Нужные книги стояли на самом верху, почти под потолком, без лестницы не обойтись. Не потрудившись сперва сдвинуть лестницу поближе к «Т» и «Тр», Эд поднялся по ступенькам. Неловко наклонился в сторону, начал вытаскивать с полки одну книгу за другой. Лестница заколебалась, стальные крючья, которыми она цеплялась за направляющую, угрожающе заскрипели, однако ж осторожности у Эда не прибавилось, наоборот. Он еще больше наклонился в сторону Тракля, потом еще и еще немного. И вот тогда испытал это ощущение, впервые.

Вечером, сидя за письменным столом, он вполголоса читал стихи. Звуки каждого слова соединялись с картиной просторного, холодного ландшафта, который совершенно пленил Эда, — белый, бурый, голубой, сплошная тайна. Творчество и жизнь Георга Тракля — студента-фармацевта, военного провизора, морфиниста и опиофага. Рядом с Эдом, в кресле, накрытом простыней, спал Мэтью. Временами кот поворачивал ухо в его сторону, временами ухо вздрагивало, резко, несколько раз подряд, словно старое кресло находилось под током.

Мэтью — так его назвала Г. Она нашла котенка во дворе, в световой шахте, крохотного, мяукающего, комок пуха, не больше теннисного мяча. Часа два или три просидела на корточках возле шахты, в конце концов выманила его и принесла наверх. Эд до сих пор не знал, как Г. набрела на это имя, и уже никогда не узнает, разве что сам кот скажет, когда-нибудь.

Ничьей помощи Эд не принял. Посещал семинары и сдавал экзамены, от которых руководитель отделения, профессор Х., легко бы его освободил: сочувственный наклон крупной головы, добродушно-волнистые волосы, белоснежные и блестящие, и ладонь у Эда на плече, когда на институтской лестнице профессор отводил его в сторонку, а главное — бархатный голос, которому Эд с удовольствием бы покорился… Но со знаниями у него проблем не было. И с экзаменами тоже.

Все, что Эд в ту пору читал, запоминалось как бы само собой и слово в слово, каждое стихотворение и каждый комментарий, все, что попадалось на глаза, когда он в одиночестве сидел дома или за столиком в дальней комнате библиотеки, неотрывно глядя на сараюшку завхоза. Существование без Г. — оно было чем-то вроде гипноза. Когда он выныривал из транса, через некоторое время в голове жужжало прочитанное. Учеба была лекарством, успокаивала. Он читал, писал, цитировал и декламировал, и в какой-то момент изъявления сочувствия прекратились, предложения помощи умолкли, озабоченных взглядов не стало. Причем Эд никогда и ни с кем об этом не говорил, ни о Г., ни о своей ситуации. Только находясь дома, он говорил, без конца что-то бормотал себе под нос, ну и, конечно, разговаривал с Мэтью.

После первых дней с Траклем Эд ходил только на занятия к доктору Ц. Лирика барокко, романтизма, экспрессионизма. Согласно учебному плану, такое не разрешалось. Ведь есть учет посещаемости, записи в зачетке. И доктор Ц. не сможет долго игнорировать сей факт. В известном смысле Эд пока что был как бы защищен. Редко случалось, чтобы кто-нибудь из однокурсников попытался взять слово вместо него. Предпочитали слушать его, робея и одновременно с восторгом, будто Эд какое-то экзотическое существо из зоопарка человеческих бед, окруженного рвом боязливого почтения.

После четырех лет совместной учебы у всех в голове сложились определенные картины: Г. и Эд каждое утро рука об руку на парковке перед институтом; Г. и Эд и долгое, нежное, непрекращающееся объятие, пока аудитория медленно заполнялась; Г. и Эд и их ссоры вечерами в кафе «Корсо» (сперва из-за чего-то, потом — из-за всего), а после, поздно ночью, бурные примирения, на улице, на трамвайной остановке. Но уже после того, как ушел последний трамвай и домой надо было топать пешком, три остановки до Раннишер-плац, а оттуда еще немного до дверей. А трамвай меж тем миновал последние повороты последнего рейса по городу, и ночь над Халле наполнял адский скрежет стальных колес, словно предвестье Страшного суда.

Эд — так его называла Г., иногда Эдш или Эде.

Временами (все чаще) Эд взбирался на лестницу, чтобы испытать то ощущение. Он называл его пилотским. Сперва дрожь и перестук крючьев. Потом пьянящий ток, содрогание, проникающее до мозга костей, в бедра, — напряжение отпускало. Он закрывал глаза и глубоко вздыхал. Был пилотом в кабине, висел в воздухе, на шелковой нити.

Возле сараюшки завхоза уже который день цвела сирень. Прямо из-под порога поднимался пышный куст бузины. Паутина в дверном проеме рваными ошметками покачивалась на ветру. Завхоз дома, думал Эд. Порой он видел, как тот бродит по своему одичалому садику или замирает в неподвижности, словно к чему-то прислушивается. В сараюшку он всегда входил очень осторожно, раскинув руки в стороны. И все равно уже при первом шаге раздавалось дребезжание — на полу сплошное море бутылок.

Один из слухов гласил, что завхоз защитил докторскую и некогда работал за границей, даже, говорят, «в нсс»*. Теперь же он принадлежал к касте изгоев, живших своей жизнью, садик и сараюшка были частью другого мира. Эд пробовал представить себе, чтo этот человек ел на завтрак. Сперва картинки не получалось, но потом он увидел маленький камамбер («Рюгенский купальщик»), завхоз резал его кубиками, на один укус, на старой разделочной доске. Цеплял кусочки острием ножа и клал в рот, один за другим. Посторонним трудно вообразить, что одинокие люди вообще едят, думал Эд. Для него же самого завхоз был в эту пору единственным реальным человеком, одиноким и покинутым, как и он. На миг Эда захлестнуло смятение, показалось неясным, не с бoльшим ли удовольствием он подался бы под защиту завхоза и его сараюшки, чем под крылышко доктора Ц.

В 19 часов институтская библиотека закрывалась. Вернувшись домой, Эд первым делом кормил Мэтью. Давал ему хлеб, порезанную ломтиками сосиску и немного молока. Раньше кормежкой занималась Г. Эд без устали заботился о Мэтью, но до сих пор так и не понял, что для выживания кошкам нужно не молоко, а вода. Вот его и удивляло, когда кот, стоило выйти за порог, рылся в гидропонном горшке с лимоном. Как вкопанный он замирал на кухне, слушая шорох. Легкий стук, с каким камешки сыпались из горшка на шкаф, а оттуда на пол. Он ничего не мог поделать, только слушал. Не верилось ему, что все это часть его жизни… что все это происходило именно с ним.


* Несоциалистические страны. (Примеч. переводчика.)

Городу – осада, сердцу – свобода

В программу вступительных экзаменов Оксфордского All Souls College однажды затесалась тема для свободного эссе, звучавшая следующим образом: «Что делает слова красивыми?». Отчего-то думается, что, если бы в рядах поступающих был Жозе Сарамаго, мир бы ощутил свою неконкурентоспособность: этот писатель как никто другой знает ответ на этот вопрос. «История осады Лиссабона» тому подтверждение: искусно рассказанная, воодушевляющая, побуждающая мыслить и чувствовать. Роман о словах, в котором один вопрос все же остается открытым: кто над кем властвует? Мы над словами или наоборот?

Жозе Сарамаго – португальский писатель, поэт, драматург и переводчик, удостоенный Нобелевской премии за свой скандально известный роман «Евангелие от Иисуса». Седьмой по счету роман «История осады Лиссабона» он написал в 1989 году, однако перевели его на русский язык лишь в 2016 году. И хотя в действительности ничего скандального в нем нет, он, несомненно, занимает почетное место в творчестве писателя.

Сюжет романа интригует, поскольку невозможно предугадать, где Сарамаго поставит точку, а где – запятую или многоточие. Раймундо Силва – корректор, готовящий к печати книгу по истории осады мавританского Лиссабона. Отдавая себе отчет в том, что книга для него ничем не примечательна, он, сам не понимая зачем, вставляет в ключевом эпизоде лишнюю частицу «не», таким образом полностью переписывая историю: ведь теперь, по его прихоти, португальская столица будто бы отвоевана у мавров без помощи крестоносцев. Как следствие, жизнь Силвы становится вечным скитанием по собственным мыслям. Но это еще не все: писатель впускает в текст весьма любопытного персонажа – сеньору Марию-Сару, поставленную присматривать над корректором во избежание его сочинительских порывов в будущем. Она делает ему необычное предложение – дописать историю, которую Раймундо создал, сам того не ведая. Написать роман так, будто бы Лиссабон действительно был отвоеван исключительно силами португальцев. Человеку, который ранее жил чужими историями, дали возможность творить свою. Читателю ничего не остается, как с любопытством наблюдать за изменениями в жизни главного героя. Раймундо Силва открывает в себе сущности, о которых даже не имел представления: это и военный стратег, и наблюдательный историк, и простой житель Лиссабона, питающий теплые чувства к своему городу, и святой, и властелин, а в общем и целом – человек, который ищет правду. Но какая из всех этих личностей, собранных в персонаже, провоцирует испытывать глубокую симпатию? Определенно, влюбленный Силва.

Возможности, которые были дарованы Силве, оказывают необратимое влияние на разум и эго, в то время как сердце главного героя всецело отдается возможности любить. Романтическая линия Раймундо и Марии-Сары так трогательна, что даже упускаешь тот факт, что причину этой стремительной влюбленности автор решил оставить такой же тайной, как и ту, по какой корректор добавил частицу «не». Мы так и не улавливаем, когда герой находит в своем сердце место для большого чувства, ведь, по сути, все, что он делает, – это скрупулезно занимается описанием баталий и поиском исторической правды, а полноценные беседы и встречи с дамой его сердца нам удается наблюдать только под конец романа. Может, это как раз тот случай, который называется любовью с первого взгляда? Или влюбленность – результат глубокой благодарности за то, что девушка дала герою шанс обрести новые краски жизни? Силва так и не позволяет нам понять его душу, а влюбленные уже говорят на языке, который понятен только им двоим:

Нейтрально звучащие слова, которые лишь для них двоих переводятся на другой язык – язык чувств и эмоций, как говорится, говорится книга, а читается поцелуй, да, а слышится навсегда, говорится добрый день, а звучит я люблю тебя.

И пишут свою историю осады:

Кажется, мы с тобой воюем. Разумеется, воюем, это осада, один окружает другого, а тот – его, мы хотим свалить стены противника и сохранить собственные, а любовь – это когда нет больше стен, любовь – это снятие осады.

Сложно понять, от чего автор получает большее удовольствие: от повествования об историческом моменте или от скитаний по душевным переживаниям главного героя. Если говорить откровенно, читателя «История осады Лиссабона» впечатляет скорее щепетильным и правдоподобным описанием исторического наследия войны, нежели откровениями сердечных перемен. В поисках истины автор неоднократно ссылается на различные литературные источники. Именно поэтому «История осады Лиссабона» почти с первых страниц превращается в большое и осмысленное рассуждение о том, что такое история как наука и история как явление.

Роман Сарамаго из тех книг, которые так и хочется взять с собой в путешествие на место действия сюжета. Богатый на описание улочек и площадей Лиссабона, он может сослужить хорошим путеводителем по историческим местам. А до тех пор бесконечные португальские географические названия мало что говорят читателю, лишь испытывая его любопытство.

Те, кто уже знаком с творчеством Жозе Сарамаго, наверняка знают, что писатель не утруждает себя разделением своих романов на главы, не говоря уже о том, чтобы хоть как-то пунктуационно выделить прямую речь. Но что самое удивительное, ему удается делать это так, чтобы логическая нить повествования не терялась, а у читателя создавалось впечатление, будто он сидит в голове у писателя и ловит каждую его мысль еще до тех пор, как она найдет свое завершение на бумаге. Как ни странно, это очень гармонично соотносится с сюжетом. Мысли и идеи Жозе Сарамаго, оформленные как поток сознания, выглядят так, будто они первородны. Этот процесс напоминает то, как творится история человечества. Она вершится моментом. В ней не всегда есть место рациональному мышлению, а наши поступки зачастую не живут в согласии с разумом. Творец истории Раймундо Силва это подтвердил.

Писателю, который пишет о силе слов, нельзя было бы простить пренебрежения к ним. К счастью, Сарамаго любит слова. И вот оно, погружение в мир изысканных сравнений, акварельно-легкой иронии, удивительных причинно-следственных связей. Жозе Сарамаго в очередной раз напомнил о том, что когда мы говорим или пишем, то неизменно вдыхаем в слова жизнь, которая существует по непреложным законам красоты.

Но покуда не пришел этот день, здесь, подобно пульсирующей галактике, живут книги, а внутри них космической пылью реют слова, ожидая, когда чей-нибудь взгляд придаст им смысл или в них отыщет новое значение, ибо точно так же, как по-разному объясняют происхождение Вселенной, так и фраза, прежде и всегда казавшаяся неизменной, неожиданно поддается новому толкованию, открывает возможность дремлющего в ней противоречия, обнаруживает ошибочность своей очевидности.
Финал романа в какой-то степени можно считать открытым. Ведь мы так и не узнали, кто  заинтересовал Марию-Сару: Раймундо-писатель или Раймундо-человек. Останутся ли они вместе, если Лиссабон уже освобожден? Или для главного героя найдется очередная история, чтобы ее переписать? «История осады Лиссабона» – роман, который был создан для того, чтобы его запомнили. Жозе Сарамаго заставляет нас всех мечтать о множестве вариантов жизни, какое было так щедро даровано его герою. И тут писатель, словно с усмешкой, говорит: «Как жаль, что вы не герои моей книги, правда?».

Александра Сырбо

Мануэль Рохас. Сын вора

  • Мануэль Рохас. Сын вора / Пер. с исп. А. Гитлиц и Р. Заубер. – М.: Центр книги Рудомино, 2016. – 432 с.

«Сын вора» Мануэля Рохаса — книга, ознаменовавшая новую веху не только в чилийской, но и во всей латиноамериканской литературе. Автор, получивший в 1957 году Национальную премию, стал одним из величайших писателей страны. 
«Сын вора» в своеобразной форме возрождает традиции испанского плутовского романа.

 

Часть первая

I

Почему я приехал сюда? Для чего? Я все время бродил с места на место, потому что… Да это долго рассказывать, а главное — не знаю, с чего начать. Такой уж уродился: мысли у меня вечно вразброд, не умею я с точностью метронома отмерять время, такт за тактом, секунду за секундой; и память выхватывает первое, что подвернется, а то уйдет далеко вспять, отступит, отозвавшись на призыв туманных, полуистлевших воспоминаний. Сначала — а может, это было потом — меня арестовали. Каторга мне, конечно, не грозила: подумаешь, налет на ювелирный магазин. Я до того о нем и знать не знал, да и теперь спроси, где он, — не найду. Кажется, у меня были сообщники, да только видел я их, как и этот магазин, впервые в жизни и даже не знал их имена — как, впрочем, и они обо мне ничего не знали. Полиция — та кое-что знала, да и то не наверняка. Тюрьма — долгие дни и долгие ночи на цементном полу; вот и заработал воспаление легких, а после кашель, мучительный кашель, который разрывал на части больное легкое. Все же от смерти я ускользнул и от правосудия тоже: болезнь отступила, и на свободу вышел — в измятом, перепачканном масляной краской костюме, который болтался на мне, как на вешалке. Что теперь делать? А что я мог делать? Разве что умереть, хотя и умереть не так-то просто. О работе и думать не приходилось — я бы в первый же день свалился с лесов; а о воровстве и подавно — больное легкое не отпускало.

Жить, выходит, было еще труднее, чем умереть. Так, еле волоча ноги и грустно размышляя о будущем, вышел я за ворота тюрьмы.

— Ты свободен. Распишись здесь. Эй, часовой!

Выпусти.

Вокруг солнце и ветер, море и небо.

 

II

Никого у меня тогда не было; подружился я, правда, с одним парнем, но и его потерял в этом городе. Он не умер, мы не поссорились, просто он ушел. Вот так иногда обронишь на людной улице или на пустынном берегу дорогую тебе вещь — так и я потерял друга. Мы добрались до Вальпараисо в надежде, что здесь сядем на судно, идущее на север; но нам это не удалось, во всяком случае мне. На каждом шагу, на каждом перекрестке, за каждым поворотом подстерегают тебя злобные псы-полицейские, поездные кондуктора, консулы, начальники портов, капитаны и их помощники: они готовы сделать все, чтобы тебя задержать, не дать уехать, куда ты хочешь.

— Как бы мне попасть на пароход…

— Национальность?

— Аргентинец.

— Свидетельство о рождении?

— У меня нет.

— Что, потерял?

— Никогда не было.

— Как попал в Чили?

— В товарном вагоне, со скотом.

Я ничего не придумал. Во всем был виноват кондуктор; нет чтобы пожалеть нас, помочь — раскричался вовсю: будто ему убыток какой, если пять несчастных оборванцев проедут на подножке товарного вагона. Напрасно мы упрашивали его, напрасно один парень из наших лил горючие слезы и умолял Христа ради не прогонять его, потому что — и, всхлипывая, он показывал на свои изодранные ботинки — он двадцать дней шел пешком, и ноги у него разбиты в кровь, и если он останется здесь, то умрет от холода и голода в этой проклятой Валье-де-Успальята. Ни в какую.

Кондуктора ничем было не прошибить. Даже самые искусные слезы нашего плакальщика не смогли его разжалобить — он только посмеивался. Тут паровоз надсадно загудел; кондуктор в последний раз осклабился, приложил свисток к губам, вскочил на подножку и вместе со своим фонарем исчез в темноте. Поезд тронулся. Не успел он набрать скорость, как парень утер слезы и сопли, многоэтажно обласкал кондуктора и застучал рваными башмаками вдогонку за поездом, и мы все тоже — до чилийской границы оставалась еще добрая сотня километров, и пешком их не одолеешь; к тому же глухая ночь вокруг и яростный свист ветра были пострашнее угроз и брани кондуктора. Теперь поезд гнал во всю мочь, а я висел на подножке, уцепившись одной рукой за поручень и сжимая в другой чемодан. Но вскоре я почувствовал, что до утра мне не выдержать, силы мои подходили к концу, и я не мог больше противиться смертельной усталости и одолевавшему меня сну; закрой я глаза хоть на мгновение, и сон схватит меня, бросит под колеса, а там верная смерть; и все же мои веки слипались, непослушные пальцы готовы были разжаться, отпустить поручень…

В тот день мы протащились пешком километров сорок; в Валье-де-Успальята мы свалились, подкошенные усталостью, позабыв даже о голоде; свалились и уснули мертвецким сном. И тут засвистел паровоз. Мы заметались впотьмах, натыкаясь друг на друга, подхватили свои пожитки и ринулись к поезду; а я, счастливый обладатель чемодана, конечно, позади всех — будь он проклят, этот чемодан, возни с ним не оберешься, поминутно открывай да закрывай из-за каждого пустяка.

Я изо всех сил таращил глаза; над, головой проплывало небо и ломаная линия гор, внизу была темнота, лишь кое-где светлевшая пятнами снега; и со всех сторон, в грудь, в спину, хлестал и еще по-зимнему мотал нас ледяной горный ветер, пробирался в рукава, за шиворот, обмораживал пальцы, засыпал землей и угольной пылью глаза. Я должен был выбирать между жизнью и сном, но я ничего не соображал. Стук колес словно баюкал меня, а извивавшиеся внизу рельсы — стоило взглянуть из-под полуприкрытых век — усыпляли, тянули навстречу смерти. Была минута, когда я чуть не спрыгнул на рельсы и, конечно, разбился бы насмерть, но земля звала меня, обещала отдых и покой. Я выругался. «Ты чего?» — спросил меня парень в рваных ботинках. Он висел на передней площадке следующего вагона, и всякий раз, когда поезд, лязгая буферами, замедлял ход, нас швыряло друг на друга. Я не ответил.

С трудом волоча за собой чемодан, я влез на площадку, вскарабкался на крышу, подобрался к вентиляционному люку и спрыгнул в вагон. Здесь хотя бы не придется висеть на поручнях, а главное, не грозит удовольствие снова увидеть противную рожу кондуктора. Я и не подозревал, что меня ожидает: не успел я приземлиться, как пол заходил ходуном, быки — словно к ним ворвался не человек, а голодный ягуар — в ужасе закружились, наполнив вагон глухим перестуком копыт. Я сразу забыл про сон, про стужу, даже про голод и заметался по вагону, увертываясь от быков и пробиваясь к стене, чтобы обеспечить себе тыл; наконец прижался спиной к двери и стал работать руками, локтями, ногами, отбиваясь от обезумевших быков.

Немного погодя быки затихли, и я уже было облегченно вздохнул, но на повороте вагон тряхнуло, и они снова закружились. Парень, который на станции так ловко лил слезы, снова бился в истерике, только теперь от смеха: с площадки, которую он занял после меня, он увидел, как жалкий, беспомощный человечишка — в руках чемодан, проклятый чемодан, ни на минуту его не поставь, потому что он в лепешку превратится, — забавно увязает в свежем навозе и, пытаясь вытащить ноги, скользит, точно по льду.

В этой компании я и добрался до Чили. Вот и обошелся без свидетельства о рождении.

 

III

— Сеньор, мне нужна справка, что я аргентинец.

— Справка… А я откуда знаю, что вы аргентинец?

Есть у вас свидетельство о рождении?

— Нет, сеньор.

— Военный билет?

— Тоже нет.

— Чего же вы хотите?

— Мне нужна справка. Я должен сесть на пароход.

Здесь работы нет.

— Пусть вам пришлют документы. Родственники у вас в Аргентине есть?

— Да, но…

— Иначе ничего не выйдет. Принесите документы, и я выдам любую справку. Документ за документ.

Где вы родились?

(Родился я в Буэнос-Айресе. Но никого не интересует, где я на самом деле  родился, — была бы справка.)

Убеждать, уговаривать — знаю по опыту, толку никакого; каменное, бесчувственное лицо чиновника даже не дрогнет — подай ему справку! Хуже всего, если попадется аргентинец: где бы обрадоваться, что земляка встретил, так еще не верит — подай ему справку, тогда поверит. Смешной народ! Мне они не верят, хотя кто же может сомневаться, что я на самом деле родился; а бумажонке, пусть даже фальшивой, они верят. Будто трудно сфабриковать справку со всеми штампами и печатями, где будет сказано, что ты турок. А ты поди попробуй родись турком. Казалось бы, послушать меня, так и сомневаться нечего: хотя выговор у меня мягкий, как у всякого, кто ведет свой род от испанцев, а не от горластых итальянцев, но во мне, говори я хоть шепотом, сразу признаешь аргентинца, и не просто аргентинца, а жителя Буэнос-Айреса, которого уж никак не спутаешь ни с перуанцем, ни с кубинцем, ни тем более с каким-нибудь там уругвайцем. Но им до этого дела нет; станут они ломать голову, где ты родился — в лесах Бразилии или в горах Тибета. И если по простоте душевной я все еще уверял, что я родом из Буэнос-Айреса, то лишь потому, что было бы по меньшей мере смешно доказывать, что я из Мату-Гросу или из далекой, богом забытой в горах страны краснокожих. Конечно, это только чинушам подавай документ, а люди попроще, вроде меня, — те знали цену справкам, они сами норовили обойтись без бумажонок или заводили десяток на все случаи жизни; так вот, они безо всякого верили, что я из Буэнос-Айреса. Чиновник верит бумажке.

А человек — человеку. Вспоминаю, однажды в Мендосе я забрел на городскую площадь и там у фонтана увидел длинного худого парня с огромным орлиным носом, таким же огромным — под стать носу — кадыком и с серыми глазами, которые, казалось, пожирали плававших в бассейне рыбок. Тогда я отделил от свежесорванного винограда несколько кистей и протянул их парню, а тот, едва сглотнув последнюю ягоду, объявил, что он баск. Баск! Извлеки он из кармана целый выводок крокодилов или птенца нанду1, я и то бы, кажется, не так удивился и не так обрадовался. Баск?! Здесь? В Буэнос-Айресе, в моем далеком Буэнос-Айресе, помню, чуть не каждый молочник был баском, но те баски, в широких штанах и с неизменным платком на шее, канули в прошлое вместе с моим детством. И вдруг в Мендосе, на городской площади, объявился баск, мой собственный баск. Я предложил ему еще винограда. Он принялся теперь уже неторопливо выплевывать косточки, а я — на правах спасителя — терзать его вопросами.

Под конец мы затянулись вонючими окурками (нас угостил один мой знакомый, мендосский нищий, который прибежал на площадь, потому что счел своим долгом оценить по достоинству мой виноград), и я попросил баска сказать несколько слов на его родном языке, а он, решив, видно, меня сразить наповал, запел — ну да, запел — та-ра-рам-там-там. И хотя я не понял ни слова — он мог с таким же успехом петь по-чешски или по-лапландски, но я даже в мыслях не оскорбил его ни малейшим сомнением. С чего бы он стал меня обманывать? Этот баск, как и моя юность, теперь тоже далекое прошлое. Он ходил штурманом. Что он делал в Мендосе, где морем даже не пахло? В ответ он неопределенно махнул рукой. Я так и не понял — кораблекрушение случилось или на контрабанде попался. Больше я его не видел.

Но пусть бы кто осмелился сказать тогда или потом, что он вовсе не баск, а каталонец и что пел не сорсико, а сардану2. Уж я бы этого наглеца проучил по-своему.

 

IV

Писать? Кому я мог писать? Обычно мои родичи бродили где-нибудь на юге, вдоль берегов Атлантики; искать их там — все равно что песчинку на дне морском. Они были из породы кочевников, но не из тех, что в поисках корма кочуют по тундре и жарким степям, а из неугомонного племени кочевников-горожан, которые вечно перебираются из города в город, из страны в страну.

Еще и поныне не перевелось это кочевое племя, эти бродячие горожане, которые хоть и не пасут овец, а разводят цветы в палисадниках, и не бороздят моря, а сапожничают или там столярничают в городе, да только и здесь норовят всеми правдами и неправдами увильнуть от бесконечно длинной восьмичасовой работы у станка и от всяких норм и срочных заказов и готовы придумать себе любое занятие — пусть какое угодно трудное и опасное — только бы не сидеть на месте, только бы до конца дней бродить по свету, презирая все пограничные и таможенные запреты.

Общество, втайне завидуя их вольной жизни, клеймит их позором или предает анафеме и травит, как диких зверей… Правда, наши родители, пока мы не подросли, старались вести оседлую жизнь, если можно так назвать жизнь, при которой города меняешь чаще, чем башмаки. Они предпочли бы не сниматься с насиженного места, пока не оперятся их птенцы, но денежные затруднения и преследования, которым их подвергал закон, вынуждали их перебираться на новые земли — ведь мой отец выбрал трудную и опасную профессию.

В детстве ни я, ни братья даже не подозревали, чем он занимается. И мать вначале ничего не знала; отец уверял, что торгует табаком, хотя к табачному делу имел лишь то касательство, что покупал сигареты. И вот как-то, вскоре после свадьбы, мать принялась над ним подтрунивать, потому что, говорила она, какая-то странная у него торговля: целый день дома сидит, а на ночь неизвестно куда исчезает и является лишь на рассвете.

Тогда он смущенно улыбнулся в каштановые усы и признался, что он ее обманул и что он вовсе не коммерсант, а игрок. Так она и числила его игроком, правда, недолго. Месяца через два после этого разговора наш мнимый картежник вышел, как всегда под вечер, из дому, но ни на рассвете, ни даже к ночи не вернулся. Мать подождала еще день и уже хотела бежать его искать — хотя мы жили тогда в Рио-де-Жанейро и она совсем не знала города, — как вдруг в комнате оказался, точно вынырнув из-под земли, какой-то человек — не вошел, а проскользнул, будто тень, — и в мешанине испанских и португальских слов она с трудом разобрала, что он от мужа, пришел за ней. Мать удивилась, но пошла вслед за этим человеком-тенью, который жался к домам, когда им на пути встречался полицейский. Так дошли они до серого здания, и тогда ее сумрачный проводник — поистине детище этих серых, мрачных стен — поднял длинный указательный палец и произнес:

— Спросите здесь Галисийца.

— А кто это? — удивилась мать.

— О seu marido3, — прошептало, в свою очередь изумившись, бестелесное существо. Сказало и растворилось в звенящем, раскаленном воздухе Рио.

Мать вошла в тюрьму и в комнате свиданий за решеткой увидела своего мужа — не того аккуратного, степенного кубинца Хосе дель Реаль-и-Антекера, каким все знали его еще два дня назад, а перепачканного и затравленного испанца Анисето Эвиа, знаменитого вора, по прозвищу Галисиец. Мать вцепилась руками в толстые — пальцами не ухватишь — прутья решетки и громко вскрикнула.

— Не плачь, Росалия. Это ненадолго,— ласково уговаривал ее Галисиец, поглаживая пожелтевшими от табака пальцами прильнувшее к решетке заплаканное лицо. — Принеси мне одежду и сигареты.

Мать принесла ему одежду и сигареты, он переоделся, и снова перед ней был ее добропорядочный муж, только теперь их разделяла решетка. Однажды у нее вышли все деньги, а вечером в тот же день в комнату, запыхавшись, вбежала хозяйка и сказала, что мать спрашивает какой-то важный господин. «Неужели опять он?» — подумала мать, вспомнив бестелесное существо, хотя того не только важным, а и попросту господином нельзя было назвать.

Но вместо растекавшегося в воздухе человека перед ней стоял плотный, будто весь с иголочки сеньор: розовые упругие щеки, рыжие усы, голубые глаза, новый костюм, сверкающие башмаки — нигде ни морщинки, ни пятнышка.

— Меня зовут Николас, — гулко, словно впервые пробуя. силу собственного голоса, проговорил он. — Мы с вами земляки. А с мужем вашим друзья, вместе работали. Да вы не плачьте, его скоро выпустят. — И ушел, положив на стол пачку чистых, без единого пятнышка и таких же новых, казалось, как сам хозяин, банковских билетов. Благородство осанки, обходительность, щедрость посетителя совсем покорили мою мать, да и появился он так нежданно-негаданно и так кстати, словно его послало само небо. Таким она и помнила Николаса все эти годы, вплоть до следующей встречи, когда увидела его за толстой решеткой, переплетенной колючей проволокой.

Поэтому едва Галисиец заикнулся, что Николасу нужна ее помощь, мать сразу же вскочила, готовая бежать для него xоть на край света. Где он? Добрый ангел оказался недалеко.

— В каторжной тюрьме, — сказал отец, выпустив в седеющие усы струю дыма и откладывая в сторону только что снятый восковой слепок с ключа. — Помнишь, тогда, в Бразилии, он принес тебе хрустящие ассигнации? Вот за них-то и схлопотал двадцать пять лет каторги.

Мать взяла меня с собой. И вот перед нами Николас — такой же чистый и вылощенный: румяные щеки, голубые глаза, даже арестантскую одежду и номер на груди, казалось, только что специально для него изготовили. Они обрадовались встрече и заговорили вполголоса, а я, уцепившись за юбку матери, глазел по сторонам, удивленно рассматривая каторжников и жандармов, плачущих женщин и мужчин, поносивших на чем свет стоит эту жизнь или тягостно и мрачно молчавших, да детей, которые уныло чмокали карамельками или хныкали, вторя завываниям матерей.

Николас открутил длинный кусок проволоки и, наколов ассигнацию, протянул ее матери: это был крупный банковский билет, только не новый и хрустящий, как те бумажки, какие он дал нам в Бразилии, а засаленный и жеваный, будто его несколько лет проносили в башмаке. Но ни деньги, ни хлопоты не помогли. Он пытался бежать: один раз — по канализационным трубам, да застрял там и едва не задохнулся, с трудом его оттуда вытащили.

Через некоторое время его перевели на юг; оттуда он снова бежал, но неудачно прыгнул с трехметровой высоты, сломал ногу и не удержался — крикнул от боли. Лишь на Огненной Земле, куда его под конец отправили, он все-таки ускользнул от правосудия, но заблудился в затопленных дождями лесах.

Однако я уверен, что и в последнюю свою минуту он не слинял, не растерял своей новизны и добротности.

Хотя Николас и пообещал тогда, что отец скоро выйдет на свободу, да не так скоро дело делается. Судьям, которые начисто лишены всякого воображения,

потребовалось немало дней, чтобы убедиться (и все же до конца они этому так и не поверили), что вопреки официальной версии, Анисето Эвиа не только не подрывал устоев общества, а напротив, как заявил тоже вполне официально адвокат, укреплял их, поскольку, являясь коммерсантом, способствовал развитию торговли. Он зашел в номер отеля, который занимала Патти, чтобы предложить знаменитой актрисе кое-какие украшения. Украшения? Да, сеньор судья. Что ж тут удивительного? Немец-ювелир, который скупает у воров Рио краденые драгоценности, переправил ему через своих агентов чемодан с ожерельями, кольцами и другими разными побрякушками. Почему Эвиа выбрал такой час? А когда же еще застанешь артиста в номере? Как он вошел? Дверь была открыта. Ведь сеньор судья знает, что артисты — народ безалаберный.

Все как один. Мой подзащитный несколько раз постучал, а потом… Адвокат вызвал в качестве свидетеля мою мать (она должна была вот-вот родить), и та не только полностью — как и наставлял ее многоопытный защитник — подтвердила его слова, но и вылила уже сверх программы целое море слез. А примерно через неделю, в тот день и почти в тот самый час, когда мать произвела на свет Жоао, своего первенца, Галисиец явился домой, правда не один, а в сопровождении полицейского агента, которому было предписано сторожить отца днем и ночью, пока не придет какое-нибудь судно и не увезет его все равно куда, на север или на юг. Прошло еще несколько дней, и родители с новорожденным сыном на руках отчалили на юг. На пристань пришел адвокат с портфелем под мышкой, туго набитым теми самыми новыми банкнотами, которые щедро раздавал Николас; явился и бесплотный человек: стоял, выпучив один глаз на полицейского, а другой — на отца… И так всю жизнь — из города в город, из страны в страну; дети рождались, росли; иногда отец исчезал, бывало и надолго — где-то бродил, прятался от полиции или отсиживал срок, а потом снова объявлялся, успев обрасти длинной бородой, и сразу за работу — снимать восковые слепки, выпиливать ключи, делать отмычки. Почему он не выбрал себе другого дела? Не могу понять. Судя по тому, с каким рвением его иной раз разыскивала полиция, у него случались крупные деньги. Был он бережливым, воздержанным, спокойным и трудиться умел, не жалея сил. Из него получился бы идеальный рабочий, который пришелся бы по вкусу любому фабриканту, и марксисту тоже — хотя, конечно, причины и мотивы, по которым каждый из них приходит в восторг от подобной находки, диаметрально противоположны.

Бывало, мы снимали отдельный домик, а то ютились в крохотной комнатушке, но не было случая, чтобы у нас скрипнул замок или заскрежетал засов; замки всегда работали с точностью часового механизма; не успеешь прикоснуться ключом, и холодный металл, повинуясь теплой руке, с которой он, казалось, был в тайной связи, послушно распахивает дверь настежь.

Отец усидеть не мог спокойно, если в доме заводился разболтанный, плохо пригнанный запор или ржавый, неповоротливый ключ — он испытывал при этом такие же страдания, как пианист, которого заставляют играть на расстроенном рояле. Отец непременно вынет замок или засов, и станет с любопытством и нежностью его разглядывать, словно допытываясь, что у него болит, потом одним неуловимым движением подкрутит какой-нибудь винтик, ослабит другой, подтянет пружинку, что-то еще повернет и осторожно, любовно снова вставит замок в пробой; после этого подпилит ключ, вставит его в скважину — и вот уже, смотришь, бородка мягко, бесшумно повернулась, и дверь заперта. Словом, у отца были золотые руки.

Поэтому мне и некому было писать.


1 Нанду — американский страус
2 Сорсико — баскский танец, сардана — каталонский
3 Ваш муж (португ.)

Лауреатом премии «НОС» стал Борис Лего

Главный приз – 700 тысяч рублей и статуэтка-символ премии –  по результатам финальных дебатов достался Борису Лего, автору книги «Сумеречные рассказы». Приз читательских симпатий в размере 200 тысяч рублей получил Игорь Сахновский с его романом «Свобода по умолчанию».

Также в шорт-лист вошли Евгений Водолазкин, Кирилл Кобрин, Сергей Кузнецов, Владимир Мартынов, Александра Петрова и Сергей Лебедев .

Литературная премия «НОС» вручается с 2009 года и призвана отмечать авторов, создающих «новые смыслы» и «новую систему художественных координат». В разные годы лауреатами премии «НОС» становились Данила Зайцев, Алексей Цветков-младший, Андрей Иванов, Лев Рубинштейн, Игорь Вишневецкий.

Главная особенность процесса присуждения премии – в его открытости: члены жюри должны отстаивать свой выбор в ходе публичных дебатов. В этом году судьбу приза решали переводчик Агнешка Любомира Пиотровска, кинокритик Антон Долин, историк Дмитрий Споров и филолог Татьяна Венедиктова во главе с председателем жюри, режиссером Константином Богомоловым.

Анастасия Сопикова

Возвращение утраченных иллюзий

  • Антуан де Бек. Новая волна: портрет молодости / Перевод Ирины Мироненко-Маренковой. ‒ М.: Rosebud Publishing, 2016. ‒ 123 с.

Книгу Антуана де Бека «Новая волна: портрет молодости» нельзя назвать одной из главных книг киномана – скорее, важным опытом. Подробно описывая зарождение культурной революции во Франции, беря на себя роль киногида и, по совместительству, историка, де Бек иногда весьма отстраненно, а иногда с неподдельным участием и интересом рассказывает о бесконечном киновороте символов, знаков и образов, обнулении сознания поколения и его постоянном неизбежном возвращении к истокам. По крайней мере, сейчас, спустя полвека, эта волна – подобная цунами – возвращается снова.

Ставя особняком имя Брижит Бардо и вынося его в содержание, подробно излагая все моменты истории съемок картины «И Бог создал женщину» Роже Вадима, а также других фильмов с ее участием, Де Бек рисует портрет героини Бардо: чувственный, роковой и дикий – образ, который молодые француженки незамедлительно примерили на себя. Акцентируя внимание на самых известных фильмах Трюффо, Шаброля, Рене, Годара, Риветта, Ромера, автор пытается обозначить роль и участие каждого из них в написании легендарной страницы истории кино.

Морен интересовался душевным состоянием молодых людей, в которых он разглядел «большую грусть и непомерную скуку». Эту меланхолию он счел умонастроением поколения, которое пришло «после битвы», «после истории», но в то же время эти молодые были ровесниками атомной бомбы, они выросли в эпоху, когда «стало возможным мгновенное уничтожение всего мира».

Сиюминутность, нетерпение, острое чувство потерянности, желание жить здесь и сейчас – то, о чем пишет де Бек, характеризуя французскую молодежь 60-х, – безусловно совершило сomeback в настоящее. Теперь вместо игровых автоматов во французских кофейнях – компьютерные игры; вместо небольших сообществ синефилов – фанатично увлеченные одиночки, проводящие время в камерных кинотеатрах с некассовым репертуаром. Но современные синефилы, в отличие от «кинокланов новой волны», не вносят резонанс в общественную жизнь и не так привлекают внимание, поэтому одиноки вдвойне. Утраченные иллюзии вернулись, как возвращается все, что сознательно ломалось и забывалось из поколения в поколение, из века в век.

Некоторые поколения страдают, потому что не знают своих отцов, потому что вступают в пустой мир. Другие страдают по совершенно обратной причине: потому что вступают в переполненный мир, слишком отделанный, в котором слишком сильно присутствие отцов. Короче, к худу или к добру, нам уже не нужно было придумывать свои жизни, нужно было просто жить. Унаследовать все то, что наши отцы написали, обдумали, сняли для нас. Мы были поколением зрителей.

Для меня знакомство с французской новой волной началось с фильма Алена Рене «Хиросима, любовь моя». Фильм-откровение, в котором одиночество двоих становится еще бóльшим «одиночеством вдвоем». Невозможность до конца понять другого человека возвращает нас к себе, заставляет рефлексировать и идти на ощупь, искать прибежище в словах. Литературность в фильмах новой французской волны становится костяком, остовом, на который нанизывается суть происходящего на экране. В какой-то момент фильм превращается в книгу или аудиокнигу – как хотите. Репризы, зеркальность, временные петли в каждом фильме Алена Рене, как ритуалы, заставляют персонажей вновь и вновь переживать одни и те же события, проговаривать их будто на сеансе у психоаналитика, тем самым избавляясь от груза прошлого, а может, просто меняя к нему отношение. 

Обращение к нарочитой подчеркнутости настоящего переходит грань нереального – как в шаманизме, где сон считается реальностью, а явь – только тенью сновидений. Своеобразная репетиция жизни, репетиция чувств: все еще можно повторить, если не в действительности – то в словах, все еще можно вернуть и переиначить, пересказать по-новому, переложить. Чем чаще рассказывается история – тем быстрее она забывается. Включение режима реального времени – только уловка для зрителя.  На самом деле настоящего не существует – все уже случилось или никогда не случится. В том, как персонажи держат сигареты, как они сидят за пустыми столиками кафе, как они бредут по мокрым дождливым улицам, как они не могут сойти с единственно надежного и безопасного, на их взгляд, острова – постели, в том, как они открывают и закрывают двери, обнимают друг друга за плечи, любят, ненавидят, напиваются и дерутся – во всем этом сквозит отчаянная попытка схватить реальность за хвост, но она всегда увертывается и ударяет их в спину.

Многие проживали кино, жили с кино, жили в кино. Само существование, биография молодого человека смешивались с кино, из него черпались взгляды на женщин, на любовь, словно мечта об ином мире.

Задача «киночерновиков» новой волны состояла в том, чтобы зацепить зрителя своей естественностью, граничащей с документальностью. Не эта ли задача стоит и перед многими современными кинорежиссерами? И хотя говорят, в одну реку не войти дважды, – в данном случае это правило не работает. Несмотря на то, что волна всегда будет новой для нового поколения, – мы все это уже проходили. 

Натали Трелковски

Нравственное банкротство современной Англии

  • Джонатан Коу. Номер 11 / Пер. с англ. Е. Полецкая. ‒ М.: Фантом Пресс, 2016. ‒ 448 с.

Новый роман Джонатана Коу был в моем списке обязательных книжных покупок этого года. Каждый его текст становится событием, потому что интересен не только как качественная проза, но и как маркер глубинных литературных процессов.

«Номер 11» начинается историей Рейчел и Элисон, двух девочек, проводящих каникулы в сельской Англии. Первая часть ‒ реверанс в сторону викторианства и традиций английской детской литературы, о которой одна из героинь говорит:

все же аура детства несомненно присутствовала здесь… сытого озорного детства в окрестностях Лондона 1950-х, о котором Рейчел знала из вторых рук ‒ из винтажных детских книжек, имевшихся в местной библиотеке, в младших классах она ими зачитывалась.

Таинственная женщина, пустоши, пустельга, огромный мрачный собор ‒ и вместе с тем абсолютная безопасность, чай и вечные бабушка с дедушкой, ставшие такой же частью пейзажа, как и слива в их саду, отправной пункт всех поисков и приключений. Здесь и «Таинственный сад» Фрэнсис Бернетт, и блуждания по пустошам, которые все знают и любят еще со времен сестер Бронте, и небольшие отсылки к миру современной подростковой литературы.

Коу не ставит своей задачей написать классический роман, поэтому читателю, очарованному первой новеллой, необходимо постараться не потерять это ощущение, когда он встретится с последующими историями. Они кажутся подчеркнуто мозаичными и разнородными: вот фактически «Последний герой» в Австралии, уничтожение библиотек, полицейская система, социальные службы, разрушенное образование, безумие богачей ‒ роман затрагивает множество болевых точек любого общества.  Здесь хочется говорить о традициях сатирического романа, учитывая социальную и культурную проблематику, но это одна из ловушек. В истории литературы достаточно много текстов, в которых социальное для писателя было первичным, но, например, Диккенс сохраняет почетное место на множестве книжных полок не из-за тяжелой судьбы простого человека,  Коу, заставляющий нас приготовиться к чтению политического детектива, почти полностью прячет данную сюжетную линию впоследствии, перенося акценты на переживания главных героинь.

Частая мысль о романе ‒ это изобилие клише. Гротесковые персонажи, собранные по кусочкам из разнородных черт, неожиданно оказываются реально существующими; одноногая чернокожая лесбиянка кажется удачным примером журналистского преувеличения; 11-этажный подвал, за которым возникает «Падение дома Ашеров» как метафоры жизни обеспеченного класса, находится под окном спальни героини; одержимый киноман и гигантская скорость создания художественных произведений сталкиваются в реальности. Очень важно, что типичные постмодернистские сюжетные ходы обыгрываются Коу бережным вплетением их в сюжет, когда роман становится полноправной реальностью, в существовании которой не остается сомнений.

Игра с читателем  в английской литературе является классическим приемом уже несколько десятилетий, и временами Коу использует недвусмысленные аллюзии (в истории с Роджером, фанатично разыскивающим исчезнувшую копию фильма, очень легко увидеть отсылки к «Книге иллюзий» Пола Остера и «Гомеру и Лэнгли» Эдгара Доктороу), которые читатель, знакомый с корпусом современной литературы, может отыскать и считать безо всяких усилий. Впрочем, подобные моменты в тексте настораживают именно своей заметностью. Плавное повествование прерывается, история уходит на второй план, герои на мгновение предстают не полноправными участниками действия, а всего лишь послушными марионетками, занявшими свои места.

Роман Джонатана Коу замечателен тем, что он, как писали на старых советских изданиях, адресован широкому кругу читателей: это и образец отличной истории, и литературная игра, и постмодернистский эксперимент, и в каждой ипостаси исключительно удачный.

Татьяна Наумова

Максим Стрежный. Рабочий день

Максим Стрежный родился в 1980-м году в Казахстане. Жил и учился в Семипалатинске. По образованию физик. Девять лет проработал в Национальном ядерном центре Республики Казахстан. Занимался программным обеспечением измерительных систем для исследований в области безопасности эксплуатации ядерных реакторов и термояда. С 2010-го года живет и работает в Омске. Некоторые рассказы в разное время были опубликованы в альманахе «Фанданго». В 2015 году в издательстве «Геликон Плюс» вышел дебютный сборник рассказов «Главный инстинкт».
Рассказ «Рабочий день» приводится в авторской редакции.

 

РАБОЧИЙ ДЕНЬ

1

Вытянувшаяся за последние несколько лет тонкая березовая ветвь уже пробовала ржавый подоконник здания Института холодного синтеза.

2

Главный экономист Ольга Львовна Вяземцева стояла у открытого окна. Струйки последней утренней прохлады текли по ее шее, не принося обычного удовольствия. Прямо на нее по бесконечному лесу тяжело, как каток, полз оранжевый шар солнца. Что-то противно поскрежетывало. Ольга Львовна повернула тонкий золотой браслет. Времени уже почти не было. Но и решения не было тоже.

Она взяла телефон.

—  Александр Иванович, здравствуй. — сказала она. — Вяземцева звонит. Снова уменьшаем корпуса. Пришлю тебе новые планы. На совещании этот вопрос будет обсуждаться, я тебя информирую чтобы ты успел подготовиться.

Она положила телефон, и еще некоторое время смотрела в окно. Потом вышла за дверь. В пустой комнате длинно выдохнула кофеварка, то ли облегченно, то ли мстительно.

Ольга Львовна поднялась по северной, уже отремонтированной лестнице на этаж выше. У плановиков праздновали. На тумбах системных блоков стояли развернутые коробки с тортами, разливался чай.

— Вы за кофе, Ольга Львовна? Здравствуйте! Угощайтесь, у Нины Павловны родился внук. Отмечаем, как видите, в экспресс-режиме, много работы по «ВФ».

Умело скрывая досаду, Ольга Львовна взяла кусочек торта, освобожденный кем-то от кремовой верхушки и, пробравшись между тесно составленных столов и кресел с высокими спинками, присела на подоконник. И стала смотреть в стену, отламывая от торта.

Внуки рождались, дети вырастали и покупали квартиры в столице и Н-ске, никто больше не возвращался, и слава богу; в бедном городке наконец открывали книжный магазин, но в больницу по-прежнему нельзя было обращаться, а ведь двадцать лет назад там были огромные корпуса и отличные специалисты. Плыли по комнате пластиковые тарелки и чайные кружки. Что-то уже возникало из этого серого шума, но тут кто-то вскрикнул неприятно тонким голосом.

—  Смотрите — еще один!

Наклонившись над столом и щедро демонстрируя отличное содержимое квадратного выреза платья, Варенька указывала на лежащий на столе кремом вниз кусок торта.

—  Это полтергейст что ли, никто ведь не трогал! Будет еще гостевой кусочек…

Ольга Львовна отложила вилку.

—  Кстати, птичка моя, — сказала она, — твои еще квартальную заявку не сдали. Поторопитесь, пожалуйста.

—  Варвара, и плана тоже нет, — единственный в отделе мужчина старался смотреть Вареньке в глаза, — в прошлый раз сдали опозданием.

—  Хорошо-хорошо, я займусь прямо сейчас. Можно я еще с собой возьму, для Бориса Федоровича?

И Варенька отправилась заниматься. Потолок коридора на ее этаже был разобран. В глубоком темном провале вились скользкие трубы, свисали длинные провода. Ей даже казалось, что все это шевелится. Но за окнами было еще страшнее.

—  Вот тортик вам, — объявила она, войдя в комнату, — посмотрите, какая черная туча из-за гор летит!

—  Да, что-то будет, — пророкотал Борис Федорович, на секунду обернувшись к окну. — Что-то будет, что-то будет…

Он раскладывал пасьянс, не особенно и маскируясь. Толстые короткие пальцы ритмично пощелкивали мышкой.

—  Слушайте, а наши пускаются что ли? — сказала Варенька. — Дозвониться никому не могу… Мне тут Александр Иванович планировки прислал, нужно снова согласовать…

—   Не знаю, не знаю… — сказал Борис Федорович, продолжая щелкать мышью.

Комната взорвалась звуками морского марша. Борис Федорович схватил прыгающий по столу телефон.
—  Алё! — гаркнул он в трубку.

Варенька поморщилась.

— Так точно! — ревел Борис Федорович. — Пятнадцатого я снимаюсь, двадцать второго подхватываю своих с внуками и двадцать пятого — двадцать шестого швартуюсь у вас. Быть готовыми!

Борис Федорович поднялся из-за стола, вытянул из пачки сигарету и вышел из комнаты. Закончив разговор, он позвонил приятелю и поинтересовался, нет ли у него лишнего блока питания на 12 вольт. Блока питания не оказалось.

— У меня есть, — услышал Борис Федорович голос за спиной. — Тебе на корабль? Телевизор подключить?

Начальник отдела охраны труда Иван Ильич улыбался и протягивал руку.

— Так подари, — автоматически сказал Борис Федорович и тут же пожалел.

— Зови на корабль, — сказал Иван Ильич.

— Да ладно, посмотрим, это я так… ты ко мне, или мимо?

— Так бегу за тобой от поворота. Завернули мы твое руководство. Держи, я карандашом отметил что и где. Мы его и так задним числом принимаем, грех на душу берем, ты уж проследи…

— Прослежу, — сказал Борис Федорович.

— Федорыч, тут ходят слухи, «ВФ» с осени пойдет, ничего не знаешь?

— Десять лет эти слухи ходят. Большой, а в сказки веришь.

На следующей развилке он встретился с замом по инновациям. Сергей выскочил из-за угла, вертлявый, уверенный, улыбнулся, крепко пожал руку, сказал, что есть работа, что он скоро зайдет, а сейчас его ждут, и исчез за поворотом. Привычным уже усилием Борис Федорович заставил себя думать об отпуске. О реке, о том, как можно будет стоять за штурвалом с внуками и чувствовать, что не все прошло зря.

У самого входа в курилку расстеленный строителями пластикат вдруг вздыбился и обхватил ногу Бориса Федоровича. Бориса Федорович споткнулся, попытался удержать равновесие, выронил документы, наступил на них, поскользнулся и вытянулся на полу.

— Ср***я е**нь! — с убежденностью сказал он, поднимаясь и встречая взгляд золотистых глаз Ольги Львовны. Та выпустила струйку дыма.

— Это вы верно заметили, — сказала она, глядя в его наглые рыбьи глаза. Она только что поняла, что хорошего выхода не найдет. Она пользовалась стандартными решениями, но они почему то перестали работать. «Неужели все снова?»

«Полнолуние, что ли сегодня, — думал Борис Федорович, отряхивая джинсы, — месяцами их не видишь, а тут повыползали… На улицу надо было…» Он взглянул в окно. Там все было затянуто серым маревом — то ли бурей, то ли туманом, то ли дождем. Похожее на это марево облачко дыма ткнулось в неработающую вытяжку и пошло по потолку, забираясь в трещинки, отравляя стены, перекрытия…

Вернувшись, Борис Федорович обнаружил, что Варенька щебечет с незнакомым молодым человеком. Рассказывает ему о том, как здесь все будет, когда запустят «ВФ«. Как правильно молодой человек поступил, решив писать диплом в Центре. Борис Федорович с сомнением посмотрел на зеленые брючки энтузиаста и прочел название рукописи, которую тот держал под мышкой.

— Ну-ка, дай, — сказал Борис Федорович. — Чем стрелял? ГСЭП пробовал? Лучшую адгезию на нем получали.

— Да я, в общем, самостоятельно не работал, мне готовые уже материалы дали.

— Ага… Ты все равно сходи к Швецову Александру Юрьичу, массопереносом его лаборатория занимается. Я договорюсь. Глядишь, и на работу возьмут.

— Да меня, собственно, уже берут. В отдел ученого секретаря.

Борис Федорович вернул молодому человеку папку и взял бумаги, полученные от Ивана Ильича. Лист с подписями покрывал четкий отпечаток подошвы. Борис Федорович снова начал думать о внуках и отпуске.

Варенька повела дипломника к заму по науке за подписью в отзыве. Провожать было необязательно, но Антон ей нравился. Он был высокий, стильный, перспективный.

 — Это у нас южная лестница. По ней ходят вниз.

— И поэтому ее не ремонтируют. Я такой ужас только в кино видел. Ладно, потерпим, всяко лучше, чем в армию идти…

Протягивая отзыв заму по науке, хмуро смотревшему на него, из-под очков, Антон вспоминал Вареньку и думал, что все складывается не так уж и плохо. Он попрощался с замом, ответившим ему кивком головы.

Зам по науке писал отчет. Дело шло плохо, материал не выстраивался. Александр Иванович потер затылок. Затылок немел, видимо поднималось давление. В кабинете было душно, из-за ремонтируемой в третий раз стены никак не могли запустить кондиционер. Александру Ивановичу показалось, что прямо под его взглядом трещина на стене увеличилась. Он даже услыхал звук осыпающейся штукатурки. Он снова потер затылок.

Пора было идти на совещание. Он оставил работу, чувствуя одновременно досаду и облегчение.

Александр Иванович пришел последним. Пришлось сесть с краю — на его обычном месте сидел зам по общим вопросам и, похохатывая в ударных местах, доказывал, что перед новыми корпусами следует оборудовать фонтан.

 — Ну, вот идет человек со стенда вечером, или даже ночью — после пуска, а тут, на тебе, фонтан. Подсветка, скамейка, романтика…

Цепкий коричневый взгляд ощупывал собеседников. Зам по инновациям слушал его с полуулыбкой, трогая аккуратно подстриженную щетину на щеке. Вот уже три месяца он сидел на бывшем месте Бориса Федоровича, которого больше не приглашали на совещания.

— Александр Иваныч, ты здесь? — прерывая разговор, сказал директор — Не заметил, как вошел… Давайте сначала по текучке. На следующей неделе День Молодежи. Будут мероприятия. Ген дирекция просит обеспечить явку. От института нужно не менее двухсот человек.

— Где же мы найдем столько молодежи? — сказал главный энергетик. — И та, что есть, на выходные в Город уезжают.

— А мы, что ли, не молодые? — директор потер совершенно лысую голову. — Вот все вместе и пойдем.

Александр Иванович видел, что директор в хорошем настроении. Он взял из сетчатой баночки в центре стола серебряный карандаш и принялся вертеть его в руке. Такой же карандаш мелькал в худых пальцах Ольги. Как она все еще хороша, подумал Александр Иванович. Вены эти только… Впрочем, они у нее еще со студенчества. Как спокойно она держится. Если правда, то, что говорят о ее подписях… Стоило ли в этом случае возвращаться из столицы. Стоило ли в нее уезжать? Стоило ли им расставаться?

Слоем выше Александр Иванович думал об отчете. О том, что раньше на такую работу ему бы понадобилось дня три-четыре, а теперь он сидит уже вторую неделю.

В фасадном слое он выслушивал претензии коллег. Главный энергетик просил схемы подключения оборудования в строящемся уже пять лет большом лабораторном корпусе. Бухгалтерия жаловалась на отсутствие отчетов по апрельским еще командировкам. Главный инженер не утверждал выполненные с нарушениями шаблонов руководства по эксплуатации установок. Еще не хватало квартальных планов, планов закупки оборудования и материалов.

— Александр Иванович, скандал! — сказал, подводя итог, директор. — Разберись. У тебя бардак, а в ноябре «ВФ» стартует. Работать надо будет. Денег будет, сколько надо и даже больше. Вот такая у меня для вас новость. Давайте прикидывать.

— Нужно собирать руководителей научных отделов, — сказал потрясенный Александр Иванович. «Неужели про них вспомнили? Рухнула стена, тронулся лед?» Его наполняла радость от предвкушения большого интересного дела. И еще какая-то неясная тревога.

Он последовательно вызывал восемь номеров, чувствуя как левый висок сдавливает все сильнее. Абоненты были вне зоны. Он вдруг вспомнил, что давно никто почему-то не интересуется планами экспериментов, никто не предлагает их сдвинуть, потому что не хватает людей, и невозможно промыть каналы за такой короткий срок, никто не просит поторопиться с закупками… Он позвонил на лабораторные номера и снова не дождался ответов. Тогда, вытирая выступивший на шее пот, он позвонил Вареньке.

Через четверть часа Варенька влетела в кабинет директора. У нее был вид пушистой домашней кошки, угодившей в полную ванну ледяной воды.

3

К лабораторным корпусам они шагали, не прикрываясь от взрывов первых крупных капель дождя, калеча о гравий каблуки дорогих туфель. Они посетили все пять зданий. Хрипя и через слово прикладываясь к ингалятору, директор дал распоряжение отправить машины на удаленные площадки.

Все было нормально в лабораторных корпусах. Разложенные на стареньких столах чертежи и диаграммы, свечение мониторов, блеск металлических частей оплетенных проводами лабораторных приборов. Вот только на всем лежал толстый слой пыли, а в стоявших кое-где среди бумаг чайных кружках обильно росла плесень. На подоконниках в горшках торчали из растрескавшейся земли сухие стебли. И нигде не было ни одного человека.

Руководители стояли перед серой пятиэтажкой института. Они смотрели на строительные леса, гигантский двойной забор, вооруженных автоматами контрактников… А с гор тянулись, медленно шевелясь, белесые щупальца тумана, извивались и опутывали фасад лоснящиеся деревья, пузырилась и готовилась навалиться на крышу фиолетово-черная туча.

И, освещенные бившим из прорези синего неба столбом света, с некрашеной доски почета глядели на все это улыбающиеся люди. Умелые и любящие свое дело. Превратившиеся в этот последний луч, а может сгинувшие в наползавшем отовсюду ужасе.

4

Когда хлынул дождь, руководителям пришлось зайти внутрь ближайшей лаборатории. С одежды на пол лилась вода.

— Последний раз пропуском пользовались двадцать три дня назад, — сказал руководитель отдела информационных технологий.

— Мы три недели живем без научных подразделений, и не… — прокричал директор, закашлялся, и стал шумно вдыхать из ингалятора.
А дождь за окном был такой, что не было видно уже совсем ничего.

— Давайте переждем дождь, — вдруг сказала спокойно Ольга Львовна, — вернемся в главный корпус и продолжим работать. Нужно обсудить планы по «ВФ».

Первым ее понял зам по общим вопросам. Александр Иванович посмотрел на ее влажные острые зубы и вспомнил, что в ночь, когда они расстались, тоже шел дождь.

Он пошел к выходу, пытаясь унять тошноту и боль в голове. Понимая, что в этот раз не дойдет, он дернул двери и, как лекарства набрав в грудь холодного воздуха, шагнул в давно ожидающую его жизнь.

Что нам стоит дом построить!

В серии «Незамеченный авангард» вышла новая книга «Даниловский Мосторг». Асса Новикова вспоминает еще шесть любопытных изданий о советской архитектуре.

  • Даниловский Мосторг. – М.: Московский Центр авангарда библиотеки «Просвещение трудящихся», 2016. – 120 с.

Московский Центр авангарда библиотеки «Просвещение трудящихся» и проект «Тогда» начали выпуск книг в серии «Незамеченный авангард». По задумке авторов, каждая книга будет посвящена отдельным малоизвестным памятникам московского авангарда. Первый выпуск серии был посвящен Купальне-бане Рогожско-Симоновского района и стал победителем национального конкурса книжного дизайна «Жар-книга». Издание, посвященное Даниловскому Мосторгу, раскрывает историю «самого европейского здания» Москвы 1920-х. Помимо чертежей и редких архивных кадров в книге представлена история советской торговли 1920-x – середины 1930-х годов с воспоминаниями покупателей.

Вне всякого сомнения, сотрудники Мастерской № 12 были хорошо знакомы с опытами своих европейских и американских коллег; эстетика ар-деко в своей монументальной интерпретации 1930-х годов была ими освоена и приспособлена к советским реалиям производства. Это касалось и пластики (закругленные крупные формы, элементы стримлайна молдинги, нарастающие ступенчатые объемы), и отделочных материалов (шпон ценных пород дерева, матовое стекло в сочетании с полированным мрамором, сталью и латунью, только появлявшимися пластмассами), с яркими надписями, указателями, неоновыми знаками.

  • Паперный В. Культура Два.­­ – М.: Новое литературное обозрение, 2016. – 416 с.

Классический труд Владимира Паперного, который на сегодняшний день выдержал уже четыре переиздания, до сих пор остается самым актуальным чтением для всех, кто интересуется советской архитектурой, да и советской культурой в целом. В своем труде, написанном еще в 1970-е годы в качестве диссертации, Паперный вводит в оборот смелую концепцию о культуре 1 и культуре 2. Культура 1 – понятие, которое автор использует, когда говорит о материале 1920-х годов. Культура 2 – понятие, которое описывает период 30–50-х гг. Применяя междисциплинарный подход, Паперный, наряду с архитектурой, анализирует газетные заметки, литературу и кинофильмы.

Культура 2, напротив, к имени чрезвычайно почтительна. Имя для нее почти по-библейски «свято и страшно» (Псалом, 110, 9). Оно с точки зрения культуры даже обладает чудодейственной силой:

Если ты ранен в жестоком бою,
Если у гибели ты на краю…
Имя заветное
Вслух повтори.
(Михалков, 1952)

Главное сооружение культуры, Дворец Советов, окончательно утверждается всеми инстанциями лишь после того, как возникает идея сделать это сооружение носителем главного имени, то есть превратить его в постамент для 100-метрового памятника Ленину. Характерно, что эту идею высказывает земной репрезентант носителя этого небесного имени — Сталин.

  • Хан-Магомедов С.О., Иван Николаев. – М.: Фонд «Русский авангард», 2008. – 180 с.

Недавно ушедший от нас Селим Хан-Магомедов также давно известен всем любителям советской архитектуры. Доктор искусствоведения и академик архитектуры, долгое время он являлся научным руководителем серии «Творцы авангарда», в которой вышло около 30 изданий. Это небольшие, хорошо оформленные книги, каждая из которых посвящена одному имени: архитектору, дизайнеру или фотографу – всем тем, кто создавал русский авангард. В серии вышли книги о Варваре Степановой, Алексее Гане, Владимире Шухове и многих других. Сложно выделить какое-то одно издание. Они все увлекательнонаписаны и легко читаются – своего рода архитектурный ликбез для начинающих.

Вот как сам И. Николаев оценивал в своих воспоминаниях взаимодействие сложного конгломерата условий, влиявших тогда на творческие поиски студентов МВТУ: «Перейдя на второй курс архитектуры, мы с жаром отдались собственным увлечениям рисунку, акварели, музеям, библиотекам, архитектурным памятникам. Как раз в этот период и образовались наши «среды»…главной темой наших вечерних встреч было всегда искусство. Все мы стали подписчиками ЛЕФа («Левый Фронт»), нас увлекла новая поэзия, Есенин и Маяковский, но мы были и обожателями Пушкина, ценителями старых икон. Больше всех других театров нас привлекал Мейерхольд, но мы стремились попасть и на премьеру во МХАТе «Бронепоезда» и «Квадратуры круга», и к Таирову на «Жирофле-Жирофля» и «АдриенуЛекуврер», и к Вахтангову на «Принцессу Турандот» и «Зойкину квартиру».

  • Chaubin F. CCCP. Cosmic Communist Constructions Photographed. – Koln: Tashen, 2011. – 308 с.

Эта книга – богато иллюстрированный альбом французского фотографа Фредерика Шобена, изданный в 2011 году, который сложно назвать научным трудом в полном смысле этого слова. Альбом посвящен позднесоветской архитектуре, от брежневской эпохи до периода распада СССР. Всю историю советской архитектуры Шобен делит на три периода. Первый период: авангардная архитектура, вдохновленная энтузиазмом первых послереволюционных лет. Второй период – послевоенной архитектуры – он связывает с монументальными пристрастиями Сталина. Третий период начинается после смерти Сталина, приходится на правление Хрущева с его знаменитым постановлением «Об установлении излишеств в проектировании и строительстве». Здания, которым он посвятил свою книгу, Шобен называет «Четвертой архитектурой». Это заброшенные санатории,старые театры, здания научных институтов, будто вдохновленные мечтой о космосе и новых территориях. В них фотограф видит последний всплеск великой империи.

«Мы наш, мы новый мир построим» – обещал «Интернационал», который до 1944 года был официальным гимном Советского союза. Но это обещание не сбылось. Враг победил, и страна оказалась неспособна использовать альтернативную модель. Россия поддалась американскому искушению, измученная погоней за тенью Америки, и была раздавлена своей собственной сокрушительной мощью. В продолжительный послесоветский период с разнообразием его пейзажей и заброшенностью территорий цивилизация сохранилась в этихпережитках прошлого. Кому-то эти здания кажутся счастливой случайностью, кому-то отсутствием вкуса, но большинству из них удалось стать отклонением от нормы. Не модернистские и не постмодернистские, ускользающие от любых определений, они угрожающе маячат на горизонте, как указатели четвертого измерения. Последнего измерения Советского мира.

  • Чепкунова И. Клубы, построенные по программе профсоюзов 1927–1930. – М.: Государственный музей архитектуры им. А.В. Щусева, 2010. – 145 с.

Книга Ирины Чепкуновой посвящена интенсивному периоду возведения в Москве и Подмосковье профсоюзных клубов. Константин Мельников, Илья Голосов, братья Веснины и многие другие архитекторы успели поработать в этом новом для себя жанре. Большинство этих необычных зданий оказались сегодня заброшены. В книге провинциальныеклубы рассматриваются наряду со столичными зданиями в рамках единой системы клубного наследия конца 1920-х годов.

При строительстве клуба Мельникова «Свобода» первоначальные проект изменился. «Цистерна» зрительного зала превратилась в стеклянную призму, бассейн, запроектированный Мельниковым, не был осуществлен ввиду отсутствия водопровода, но пространственная структура здания осталась прежней.

  • Хмельницкий Д. При участии Фирсовой А. Иван Жолтовский. Архитектор советского палладианства. –Берлин: DOM Publishers, 2015. – 210 c.

Иван Жолтовский был патриархом русской архитектуры, прожившим долгую жизнь. До революции он состоялся как мастер нео-ренессанса и неоклассицизма, в советское время стал одним из старейшин сталинской архитектуры. Трудно себе представить, но он родился через шесть лет после отмены крепостного права, а умер спустя шесть лет после смерти Сталина. Жолтовский пользовался доверием самых высокопоставленных лиц государства от Ленина и Сталина до Хрущева. Он вошел в историю советской архитектуры как самый преданный поклонник АндреаПалладионе только потому, что перевел на русский язык его «Четыре книги об архитектуре», но и потому, что наследовал принципам итальянского архитектора в своем творчестве. Авторы рассказывают, как развивалась карьера Жолтовского, ианализируют причины его возвышения.

Едва ли не единственным против дома Жолтовского резко выступил Виктор Веснин. Он начал речь с известной фразы о том, что дом Жолтовского, про который острили, что он «гвоздь в гроб конструктивизма», действительно есть «…гвоздь выставки, который вошел очень крепко в головы всех архитекторов. Это гвоздь, который нужно выдернуть».

  • Репринтное издание журнала: Современная архитектура: 1926–1930 / Сост. Э. Кубенский. – М.: Tatlin Publishers, 2010. – 1076 с.

Журнал «Современная архитектура», заботливо переизданный несколько лет назад, лучше любых книжек поможет проникнуться духом этого странного и загадочного явления – советской архитектуры. Ведь 1920-е годы были не только временем бурного строительства, но и эпохой смелых мечтаний. «Современная архитектура» мыслила себя интернациональным проектом: на обложке красуется название на трех языках: русском, немецком и французском, внутри – статьи об американском строительном хозяйстве соседствуют с фантастическими проектами архитектора Ивана Леонидова.

И.И. Леонидов. Институт Ленина. Планетарий – научный оптический театр – получается при устройстве шторы-экрана в шаре. Шар также служит трибуной при массовых действиях, когда одна половина его открывается, а стены и места входят в остающуюся половину. Подъем в аудитории происходит по конвейерам системы элеваторов. Исследовательские институты, связь с аудиториями и читальными залами выполнена при помощи целого ряда устройств: телефона, радио и радиоотображающих приспособлений. Связь с Москвой осуществлена посредством аэротрамвая с центральным аэродромом подвесной дорогой. Связь с миром – мощной радиостанцией.

Асса Новикова