Жизнь карикатурнее фантазии, или 4 высказывания Андрея Степанова

Презентация новой книги Андрея Степанова «Бес искусства» прошла 17 февраля в магазине «Буквоед». Андрей Степанов  – литературовед, специалист по творчеству Чехова, переводчик, литературный критик и писатель. Сборник «Сказки не для людей» (2009) вошел в шорт-лист премии «НОС». В 2011 году в соавторстве с Ольгой Лукас Степанов выпустил роман «Элексир князя Собакина», за который они получили литературную премию им. Н.В. Гоголя.

 

О современном искусстве и креативных подарках
Современное искусство это хорошая метафора для определения психологического состояния современного человека. Вы все, наверное, бывали в магазинах креативных подарков. Эти магазины наполнены вещами, которые способны занимать ваше внимание от десяти до тридцати секунд, сразу после этого они становятся неинтересными, несмешными, плоскими, банальными, никому не нужными и так далее. Мне кажется, что подобное явление очень распространено в нашей жизни, то есть, в сущности, такими креативными подарками являются любые новости в новостной ленте, любые посты в фейсбуке, клипы, и тем же является, безусловно, современное искусство – перформанс.

Перформанс, собственно говоря, и представляет собой некое действо, которое подается как самодостаточное, как произведение искусства и которое должно занять на некоторое время ваше внимание, поставить вас в состояние ступора, привлечь внимание, а потом его можно легко забыть. Если в 1950-е годы философы говорили об обществе спектакля, то я предлагаю назвать современное общество – обществом перформанса.

О том, можно ли наливать старое вино в новые мехи
Литература шла по пути постепенного отказа сначала от эмансипации новых форм, потом отказа от всего. В сущности, она довольно быстро достигла дна, которого достигло искусство пластическое, потому что «Писсуар» Дюшана технологически соответствует знаменитой «Поэме конца» Василиска Гнедова, состоявшей из пустого листа бумаги и жеста, который делал Василиск, – это был жест «конец всему». Дальше вроде как идти некуда. Но дело в том, что литература существует в других условиях функционирования; любое произведение искусства, какое бы оно ни было, всегда продается в единственном экземпляре на аукционе, вот в чем беда, а литература должна копироваться и распродаваться тиражами, то есть у нее должен быть читатель, а не просто один любитель. Она имеет совершенно другую товарную ценность. Именно поэтому литература экспериментальная, литература тех форм, которые доступны только жюри премии Андрея Белого, не получает широкого распространения.

О том, что следует после постмодернизма
Постмодернизм представлял себя вечностью, которая никогда не кончится, а оказался таким же локальным течением, как и все остальные, и завершился на Западе в 1990-е годы, а у нас в середине 2000-х. На смену ему пришел явно реализм, который назвали «новым», хотя я не видел ни одной статьи про новый реализм, в которой бы не было сказано, что он не является новым, потому что там нет ничего нового. Современная тенденция очень простая: появилась литература меньшинств, национальных, сексуальных, каких угодно, пришло их время. Любые тексты, которые содержат эту тему, приветствуются, награждаются и так далее. К форме никаких претензий нет, можете писать, как хотите. Все уже прошли, и совершенно все равно, как вы будете писать, никто особенно не ценит правильно найденное слово.

О темных веках и трехмерном будущем
Если говорить об искусстве, то мы живем в темные века, оно достигло дна. В дальнейшем этот период будет восприниматься как временной промежуток, когда ничего не происходило, как в первые века Средневековья. Новое искусство, которое будет, конечно, сетевым, виртуальным, трехмерным и так далее, будет иметь совершенно другой характер, который мы даже не представляем, потому что оно возникло-то двадцать лет назад, а по историческим меркам это даже не секунда и не доля секунды. Давайте встретимся через миллион лет и посмотрим, что будет.
 

Фото на обложке статьи: Алла Степанова

Полина Бояркина

Андрей Степанов. Бес искусства

  • Андрей Степанов. Бес искусства: Невероятная история одного арт-проекта. – СПб.: Азбука, Азбука-Аттикус, 2017. – 384 с.

Кто продал искромсанный холст за три миллиона фунтов? Кто использовал мертвых зайцев и живых койотов в качестве материала для своих перформансов? Кто нарушил покой жителей уральского города, устроив у них под окнами новую культурную столицу России? Не знаете? Послушайте, да вы вообще ничего не знаете о современном искусстве! Эта книга даст вам возможность ликвидировать столь досадный пробел. Титанические аферы, шизофренические проекты, картины ада, а также блестящая лекция о том, куда же за сто лет приплыл пароход современности, — в сатирической дьяволиаде, написанной очень серьезным профессором-филологом.
А началось все с того, что ясным мартовским утром 2009 года в тихий город Прыжовск прибыл голубоглазый галерист Кондрат Евсеевич Синькин, а за ним потянулись и лучшие силы актуального искусства.

 

Глава 12
Утрите слезы

 

Белый трехэтажный ПДХ — Прыжовский Дом художника — был построен на берегу левитановской красоты озера и окружен шишкинской красоты лесом. На первом этаже располагался выставочный зал и «Лавка художника», на втором — кабинеты начальства, на третьем — мастерские с огромными окнами. Зайдя внутрь, Кондрат задержался в вестибюле у большой афиши:

ВОЗРАСТ СВЕРШЕНИЙ
юбилейная выставка
к 80-летию
ПДХ

Куратор приоткрыл дверь выставочного зала и секунд на пять просунул туда нос. Понюхав воздух и стрельнув глазами по полотнам, он кивнул каким-то своим мыслям и стал подниматься по лестнице.

У кабинета председателя правления не оказалось ни приемной, ни секретарши. Кондрат пнул обитую стареньким дерматином дверь, шагнул внутрь и громко объявил:

— Я пришел к вам с открытым забралом, в одиночку и без оружия!

В кабинете за маленьким журнальным столиком сидели и  выпивали два старичка. Один  — одуванчик с пушистыми белыми волосиками — с необыкновенной готовностью хихикнул в ответ на шутку. Другой — подтянутый, военно-отставного вида старик — криво усмехнулся и с ядовитой вежливостью парировал:

— Так ведь к нам, Кондрат Евсеич, с пистолетами никто и не ходит. А что забрало у вас открыто, это и по лицу видно.

— Ага, ага! — подхватил пушистый. — У них всегда всё наготове — и забрало, и хватало, и прихватизировало.

И снова захихикал, теперь уже над собственной шуткой.

Кондрат, решивший во что бы то ни стало держать курс на мирные переговоры, пропустил шпильку мимо ушей. Он подошел к столику, взглянул на бутылки — пили художники исключительно «путинку» — и спросил:

— Пьете?

— Пьем! — дружно ответили хозяева.

— А мне нальете?

Старички переглянулись, и суровый молча наполнил до краев стакан.

— За великое искусство, не ваше и не наше! — провозгласил Кондрат и разом влил в себя обжигающую жидкость.

Пушистый ухмыльнулся и поднес гостю огурчик на вилке. Синькин взял.

Суровый поправил галстук и сказал:

— Ну что ж, давайте знакомиться. Я  — Редька Геннадий Андреевич, председатель правления, заслуженный художник РСФСР. А это Пухов Илья Ильич, баталист.

Пушистый старичок, чья внешность так подходила к его фамилии и так не подходила к жанру, подмигнул и наполнил сразу три стакана — правда, на этот раз лишь до половины. Деятели искусств выпили за знакомство, а потом Синькин, уже самостоятельно выковыривая из банки соленый огурец, задумчиво произнес:

— Прямо не знаю, с чего начать. Честно скажу вам, отцы: я только тут, в Прыжовске, обнаружил, что у нас в стране до сих пор есть Союз художников.

— А что, в Москве уже нету? — поинтересовался Редька.

— А в Москве они его чик по горлышку — и в колодец, — показал на себе пушистый.

— Да кто вам такие песни поет?  — искренне возмутился Кондрат. — Я, граждане живописцы, в жизни не сделал вашему Союзу ни малейшего зла. И знаете почему? А потому что мы с вами никогда не пересекались. В параллельных мирах живем. Так что даже любопытно на вас посмотреть. С виду люди вы хорошие, пьете правильно. А огурцы у вас просто охренительные, я возьму еще.

В этот момент в кабинет просунулась чья-то кудлатая и бородатая голова.

— Пьете?

— Пьем!

— Шаманов-Великанов Алексей, анималист,  — назвался во шедший чудо-богатырь, выставляя на столик бутылку путинки. — А вас я и так знаю, слух уже прошел.

Кондрат улыбнулся пошире:

— Фамилия у тебя, Леха, клевая, сразу видно, что художник, — бодро польстил он и тут же, не дав опомниться, спросил: — А чего вы все на вы да на вы? Может, пора сближаться, братья? Как насчет брудершафта?

На брудершафт художники пить отказались.

— Сближаться с вами, Кондратий Евсеевич, мы покамест погодим, — ответил за всех ядовитый Редька. — Мы тут, знаете ли, тоже интернет-машинами пользоваться научились и с биографией вашей ознакомились.

— А, вот в чем дело… — поморщился гость. — Ну и что пишут?

— Ох, много чего пишут, — ехидно вздохнул Редька. — Особенно насчет служебного собаководства. Однако поскольку оригиналов уличающих вас документов у нас нет, то и формальных обвинений предъявить не можем. А так — чего воду толочь? Мы не блогеры, мы художники. Давайте лучше об искусстве поговорим.

— Вот, а я о чем? Давайте!  — весело сверкнул глазами Кондрат. — Ну что, отцы, научить вас жизни в искусстве?

— Спасибо вам, Кондратий Евсеевич, за доброту, но только мы о вашей науке уже догадываемся, — ответил председатель. — Вы собираетесь устроить у нас так называемую культурную революцию, освоить бюджет…

— …и отвалить, — закончил Пухов.

Он надул щеки, а потом с громким пукающим звуком вытолкнул воздух наружу. Редька посмотрел на него осуждающе. Пухов ничуть не смутился, тонко заржал и показал всем присутствующим свернутый в трубочку язык.

— Тут дело не в бюджете, — ответил Кондрат, с любопытством поглядывая на неприличного старичка.  — Конечная цель — привлечь лучшие художественные силы для возрождения края, чтобы к вам потекли туристы и инвестиции.

— Ну что, желание благородное, — усмехнулся Редька.

— И бескорыстное! — влез Пухов и повторил свой фокус.

Анималист Шаманов разлил принесенную бутылку по стаканам. Участники переговоров приняли еще по сто граммов и потянулись за огурцами. Тут снова послышался вопрос:

— Пьете?

В дверях торчала новая голова  — лысая и круглая, как бильярдный шар, но с большим носом.

— Пьем!

— Шашикашвили Шалва Георгиевич, — почти без акцента представился крупный мужчина, выставляя литровую путинку. — Монументалист.

— Лауреат премии Ленинского комсомола Грузинской ССР, — значительно добавил Редька.

— А почему не вино, дорогой? — спросил Синькин у монументалиста, показывая на бутылку.

— А потому что в России давно живем, дорогой, — кратко объяснил пришедший.

— Понял. Ну, за дружбу народов!

Когда повторили и закусили, Редька продолжил свою речь:

— Поскольку вы, Кондрат Евсеевич, пришли к нам с открытым забралом, то и мы, пожалуй, снимем на время забрало и поговорим откровенно. Скажу прямо: в мирное сосуществование с такими, как вы, я не верю. Но должность обязывает сделать шаг навстречу. Готовы вы к мирным переговорам?

— А как же? — пожал плечами Синькин. — Зачем я, спрашивается, сюда пришел?

— Так-так, хорошо. Тогда объясню нашу позицию. Во-первых, мы совсем не против культурной революции, хотя слово это и не из нашего лексикона. Но если реформы повысят в  Прыжовском крае значение культуры, то мы за реформы. Дальше. Мы не против и помощи из центра, хотя ваша организация симпатий у нас не вызывает.

— Какая еще организация? — насупил брови Кондрат.

— Как это какая? А галерея?

— Э… Да я давно все продал. Жене продал и с ней же развелся. Уже год на пляже голый лежу и фиговым листком прикрываюсь. И ничего за мной нет, никаких структур. Вольный копейщик, вот я кто.

— Вольный рублёвщик, — скаламбурил Шашикашвили.

— Доллáрщик!  — пробасил бородатый Шаманов-Великанов.

— Еврейщик! — пискнул Пухов и подавился смехом.

Кондрат не реагировал.

— Тише, тише, товарищи! — осадил разошедшихся коллег Редька. — Так вот, наша согласованная позиция состоит в следующем: мы не против реформ, но считаем, что надо выходить на мировой рынок со своим, родным, корневым искусством, а не с жалкими подражаниями Западу.

— Точно! В десятку! Золотые слова, Андреич! — загалдели художники.

— Пьете?

— Пьем, заходите!

К собранию присоединились завсекцией графики Бочкин и пейзажист Сенокосов.

После повторения ритуала Кондрат перекрыл своим зычным баритоном общий галдеж:

— Тише, граждане! Я все понимаю. Варяги вам не нравятся. Но что вы, прыжовцы, можете предъявить миру такого, чтобы всех завидки взяли? Кроме огурцов, конечно. Это я серьезно говорю, потому что огурцы охренительные.

— Шалва, будь другом, достань из холодильника еще банку, — распорядился Редька. — А мировому сообществу, господин Синькин, Прыжовск готов предъявить много чего.

Он встал и взял с письменного стола большой альбом.

— Ну что, товарищи, покажем приезжему наш край?

— Покажем!

— А на фига?

— А чтобы знал!

— Пьете?

— Пьем, заходи!

К собранию присоединилась женщина с большим бюстом — искусствовед Жарова. Ее встретили радостными криками:

— Смотри, как вовремя! В самый раз! Критик! Кандидат наук! Доцент! Анна Санна, расскажи гостю про наш край! Сначала повторить!

Когда повторили, доцент Жарова раскрыла альбом и показала Синькину большой, в два разворота, пейзаж: какая-то тропическая местность, на заднем плане скалистые горы, на переднем — пальмы, агавы и заросли папоротников. К этому открыточному виду очень подошли бы белые курортные павильоны и беседки, но вместо них в зарослях возились неповоротливые туши и высовывались жуткие зубастые морды.

— Перед вами прыжовский пейзаж времен раннего мезозоя,  — тоном экскурсовода начала Жарова.  — Здесь изображены динозавры, останки которых найдены на территории Краснопыталовского района. Вот это — старейший стиракозавр, живший в наших краях двести миллионов лет назад. Его копролиты были открыты в 1954 году.

— Чего открыто? — не понял Кондрат.

— Копролиты, окаменевший навоз. А вот самый страшный из наших земляков — игольчатый спинозавр. Он помоложе, чем стиракозавр, ему всего семьдесят миллионов лет.

— Этот посимпатичней будет, — кивнул Синькин. — Хотя сракозавр более стильный, что ли. Ну-ну, а еще что есть?

— А вот зверский стиль двенадцатого века.

— Погоди-ка, погоди! А что, между динозаврами и зверским стилем ничего не было? А куда вы семьдесят миллионов лет заныкали?

— Что-то наверняка было, — ответила доцент Жарова, — однако науке это неизвестно. Археологические раскопки ведутся недостаточно интенсивно.

— Финансирования не хватает, — пояснил Редька.

— Итак, Средневековье,  — возвысила голос искусствовед. — Места тут отдаленные, и рука Москвы дотянулась до нас далеко не сразу. А правили здесь князья — сначала местные, а потом удельные русскоязычные. Вот портрет могульского князя Горзиллы, который разметал монгольские тумены в битве при Чемандорре.

— Зыко! — восхитился Кондрат. — Звучит! И морда зверская. Как у этого, у игольчатого спиногрыза.

— А вот последний удельный князь Гаврила, которого царь Иван Третий чуть было не посадил на кол.

— Тоже видный мужчина. А чего не посадил-то?

— Договорились, наверное. Науке неизвестно. Ну, пойдем дальше… Дальше ничего особенного не происходило, поскольку при царской власти тут были в основном места лишения. При Советах, в общем-то, тоже. Но зато в советское время расцвело искусство. В Прыжовске творили народный художник СССР Ярослав Семенович Пукиш, народные художники России Викентий Иннокентьевич Лежебоков и Савватий Мефодьевич Дно, заслуженные художники…

— Ладно-ладно, хватит! Я все понял. Давайте теперь за всех за них выпьем.

Синькин сам разлил путинку и поднял свой стакан:

— За славное прошлое вашего края и отдельно — за игольчатого спиногрыза!

— Спинозавра, — поправил Шаманов-Великанов.

— Пусть так.

Выпили.

— А теперь, отцы, слушайте меня внимательно, — сказал Кондрат Синькин, поднимая на вилке охренительный огурец. — Пришло вам время узнать истину. Сейчас я объясню, что такое искусство и как стать востребованным на его рынке.

Художники притихли. Пухов хотел сказать что-то ехидное, но Редька двинул его локтем под ребра, и бойкий баталист прикусил язык.

— Рынок современного искусства,  — произнес Кондрат в наступившей тишине, — начинается со структурной самоорганизации комплексов социальных инстанций и механизмов, наделенных не только определенными функциями по актуализации символического капитала, но и обязывающей совокупностью конвенций. При этом цена, значение и признание произведений совриска основаны на собственных регулятивных механизмах отбора и канонизации, а не на вкусах потребителя, как то принято на рынке массового производства товаров. Поняли?

Анималист Шаманов мотнул головой, как лошадь. Остальные сидели неподвижно, словно парализованные, и молчали.

— Короче, перевожу, запоминайте, — отчеканил куратор. — Искусством в современной России считается только то, что я, Синькин Кондрат Евсеевич, назначу искусством. А востребованными вы можете стать, если будете меня слушаться.

Художники разом загомонили:

— А кто вас уполномочил?

— Да кто ты такой?!

— А ты знаешь, сколько у нас на юбилейной выставке народу побывало? Три тысячи! Три!

— Варяг!

— Спокойно, спокойно, граждане! — попытался перекричать их Кондрат. — Мнение публики, как я сказал, не учитывается! Мнение изготовителей сувениров тоже!

— Да ты прыщ на ровном месте, и будь моя воля…

— Граждане жанристы, анималисты, баталисты и маринисты!  — до предела возвысил голос Кондрат.  — Послушайте меня внимательно! Вся ваша маринистика на ближайшие год-полтора замораживается. Город объявляется территорией совриска. Призываю вас не дурить, не сопротивляться инновациям и мирно переходить к новой культурной парадигме!

Однако мирно переходить художники не желали. Они обступили приезжего со всех сторон, готовые броситься на него по первому знаку председателя. Лысина монументалиста Шашикашвили покраснела, как помидор. Искусствовед Жарова держала альбом двумя руками перед грудью, словно собираясь ударить им Синькина по голове.

— Погодите, товарищи! Переговоры не окончены, — охладил их пыл Редька. — Присядьте, пожалуйста! Присядьте!

Художники неохотно расселись по местам, и председатель спросил официальным тоном:

— Так что же вы нам предлагаете, господин Синькин?

— Я предлагаю вам полноправное сотрудничество, — ответил Кондрат. — Соединим ваши и наши возможности. У меня есть знание рынка, связи и деньги, а у вас…

Тут он сделал паузу и, хитро прищурившись, спросил:

— А как вы думаете, граждане Айвазовские, что у вас-то есть? Кроме спиногрыза?

Художники молчали.

— Ну… Да рисовать вы умеете!  — торжественно провозгласил Кондрат. — Только поэтому я с вами и разговариваю. В Москве рисовать перестали лет двадцать назад, и теперь этот навык полностью утрачен. Про заграницу даже не говорю. А вы пока умеете — я же выставку видел внизу, когда шел сюда. Вот. А у нас скоро медвежья тема широко пойдет. Вечный символ России. Значит, понадобятся люди, способные худо-бедно нарисовать медведя. Ну, кто может?

Все посмотрели на Шаманова-Великанова.

— А, точно! — сообразил Синькин. — Ты же анималист, да? Слушай, а это ты пьяного орка на лосе нарисовал? Ну там, внизу?

— Сам ты пьяный орк, — обиделся Шаманов. — А это могул. Они на боевых лосях сражались.

— Ну, что я говорил!  — хлопнул себя по коленям Кондрат. — Продадим вас со свистом по этнической квоте, вы и охнуть не успеете. Короче, господа Шишкины и Пышкины! Утрите ваши сиротские слезы и следуйте за мной! Каждому найдется место в проекте. Председатель, наливай давай! Утрите слезы, вам говорят! Я продаю вас на Запад!

Редька поднялся, взял бутылку путинки, но, вместо того чтобы наполнить стаканы, подошел к холодильнику и убрал ее на верхнюю полку. Потом вернулся к столу и в наступившей тишине очень спокойно и ровно сказал:

— Медведéй, Кондратий Евсеевич, мы вам рисовать не будем.

— Вы чего, граждане? — удивился Синькин. — Для вас же стараюсь. Вашему краю от меня сплошная польза, движуха и расслабление.

— Не надо нам движухи, — ответил Редька и тем же ровным тоном произнес: — Пошел вон!

Художники разом вскочили, словно ждали этого сигнала. Буря поднялась мгновенно.

— Все загадили!

— Варяги!

— Да какие варяги! Татаро-монголы! После их набега тут останется выжженная земля!

— Князя Гаврилу будить надо! В поход на них!

— Да мы же вам оплачиваем имидж! Городу вашему! — пытался перекричать их Кондрат.

— Вы — нам?! Это мы вам оплачиваем! Вас в Москве никто не покупает, вот вы сюда и полезли!

— Пусть рискнет с нами в одном зале выставиться! Пусть рискнет! Все сразу поймут, кто художник, а кто…

— Да что с ним разговаривать? Бейте его!

— Стойте! Стойте! — выкрикнул Пухов. — Бить не надо! Есть идея получше.

Художники остановились и посмотрели на него. Баталист хихикнул, а потом вдруг громко и противно заверещал:

— Внимание-внимание! Почтеннейшая публика! Сегодня в нашем цирке премьера нового перформанса! В программе — экологическая художественная акция «Золотая рыбка». В роли рыбки — заслуженный куратор и культуртехнолог из Москвы Кондратий Синькин… В озеро его!

Радостно взревев, живописцы подхватили Синькина и понесли вниз по лестнице. Кондрат не сопротивлялся. Он ехал на руках членов Союза гордо и величественно, как труп Гамлета, несомый четырьмя капитанами.

Выйдя на берег левитановской красоты озера, художники раскачали тело и на счет три швырнули его с двухметрового обрыва.

Столпившись у края, они с интересом смотрели, что будет дальше.

Однако ничего страшного не произошло. Кондрат вынырнул, отфыркнулся, как тюлень, и, мощно выбрасывая руки, поплыл кролем к противоположному берегу. Там он вылез на песок, отряхнулся по-собачьи, и, сложив ладони рупором, гром ко крикнул:

— Перформанс удался! Поздравляю! Все вы будете мастерами совриска!

 

На следующее утро на том месте, где Синькин вылез из воды, словно по мановению волшебной палочки выросли красные фанерные буквы, превосходно читавшиеся из всех кабинетов и мастерских Дома художника.

Явившись на работу ровно в десять утра, Геннадий Андреевич подошел к окну и прочитал:

ВСЕМ СНЯТЬ ШТАНЫ И ПРИГОТОВИТЬСЯ!

О «Букере» и не только

Беседа председателя жюри премии «Русский Букер» 2012 года С. А. Лурье и рецензента «Прочтения» А. Д. Степанова 

1. «Не сказано неправды…» Роман Андрея Дмитриева «Крестьянин и тинейджер»

С.: Самуил Аронович, мы договорились обсудить итоги «Русского Букера», но в короткой беседе трудно охватить даже шорт-лист. Может быть, мы ограничимся несколькими текстами? Меня больше всего заинтересовали три романа. Это «Женщины Лазаря» Марины Степновой, «Немцы» Александра Терехова и победитель — «Крестьянин и тинейджер» Андрея Дмитриева. На мой взгляд, они не только сильнее других в художественном отношении (если это можно доказать), но и представляют современную литературу с трех разных сторон, которые можно попробовать соотнести с традициями русской классики.

Л.: Совершенно согласен. Я тоже выбирал из этих трех книг. Я очень доволен, что они вошли в этот список, потому что они лучшие. Не вошли — ну, может быть, еще только две-три, которых мне лично жаль. Это роман Буйды «Синяя кровь» (это пока лучшая книга Буйды, и мне показалось, что это интересный стилистический эксперимент). И — роман Николая Крыщука «Ваша жизнь больше не прекрасна», очень серьезная вещь. И роман Георгия Давыдова «Крысолов». Вот этих книг мне действительно жалко, что они не вошли. Но три названных вами — три лучших — все-таки вошли, в результате получился нестыдный список.

С.: Мне кажется, что если представить историю литературы последних двадцати лет в виде графика, то получится некая синусоида. 1990-е годы — постмодернизм, игровое начало, разгул фантазии; в 2000-е маятник качнулся в другую сторону — правда жизни, литература факта, «новый» реализм. Все три лучших, как мы с Вами согласились, книги из шорт-листа Букеровской премии на шкале с двумя полюсами — документ и вымысел — окажутся, несомненно, ближе к документу. А лауреат, Андрей Дмитриев, в интервью прямо говорит: «Вообще я плохо придумываю, я не выдумщик. Пишу в основном с натуры». Значит, получается, что мы должны оценивать роман «Крестьянин и тинейджер» как точную зарисовку состояния умов городской молодежи, с одной стороны, и как свидетельские показания о насильственной смерти деревни — с другой. Даже если сформулировать иначе, то в любом случае, ценность этой книги — в ее правдивости, не так ли?

Л.: Он же, Андрей Дмитриев, возражая, в частности, мне — чем-то он был недоволен в моей речи, — в недавнем интервью, которое я единственное читал, сказал: «Как это — там нет сюжета? Там шекспировский сюжет». Я должен сказать, что там, может, даже два шекспировских сюжета, но они не соединились. Они до последней секунды сближаются, как две колеи железной дороги, вот-вот пересекутся, — но все-таки автор нашел лишь сугубо формальный способ их соединить: перевел стрелку. Мне кажется, общего сюжета там все-таки нет.

С.: Но композиция, тем не менее, очень продуманная, даже симметричная.

Л.: Да, именно так. Я ее воспринимаю как какой-то маршрутизатор. Линии идут, идут, вот сейчас пересекутся. Есть график сюжета, есть схема сюжета, — и все-таки это две истории, а не одна. Мне кажется, это большой недостаток.

С.: Тем не менее, вы воспринимаете эту книгу как нечто жизненное, правдивое?

Л.: Возможно, я преувеличиваю, но из этих ста сорока или больше романов, которые мы рассмотрели, это, вообще-то, оказалась единственная книга про Россию. Кстати, там есть пейзажи — единственная тоже книжка, где есть пейзажи. Там растут деревья, облака отражаются в пруде. Я до сих пор помню описание какого-то там озера в маленьком городке — медная синева озера. Я себе представил это озеро. Почему оно медное? Потому что оно пылает, как таз на солнце… Надо мной уже сколько раз посмеялись за эти слова — про «вещество прозы». А это выражение очень любил покойный председатель букеровского жюри 2006 года, в котором я работал, Асар Эппель. Он говорил: вот в этом тексте есть вещество прозы, в этом нет. Я понимаю, что это метафора, но, тем не менее, я на странице Андрея Дмитриева вижу, как устроена улица, по которой идет персонаж, какие растения на ней растут, как падает на разные поверхности свет солнца, как лежит какой-то стаканчик из под мороженого возле урны. Вот если время представить себе как вещество, то и проза вещество — с другими характеристиками, — которое отражает структуру времени. И мне кажется, что книга Дмитриева в наибольшей степени — хотя есть и более энергичные книги, может быть более пронзительные и т. д. — продолжает русскую традицию, когда проза действительно отражает то, из чего состоит время. А оно в самом деле состоит из того, какая погода стоит на улице, как звучит живая устная речь, и т.д. В букеровском уставе записано, что премия учреждена для поддержания традиций русского романа. Вы знаете, на обсуждении звучало такое слово: «скучно». Я спрашиваю коллегу: а вот чеховская «Степь» — это скучно или нет? А он отвечает: не знаю, не читал.

С.: Вот и мне по ходу чтения вспоминались чеховские «Мужики». Эпоха, конечно, другая, но если попытаться вычленить какие-то общие смыслы, получится, что Дмитриев показывает то же самое — нищету, пьянство, деградацию, дикость понятий. Вот, скажем, тема предрассудков и обрядовой религиозности, которая там все время звучит…

Л.: Она не религиозность, а скорее религиозная обрядность. Как советские песни записаны у многих из нас в голове, так и эти вопли и заплачки, благодаря деревенскому детству, кое у кого процарапаны такими же бороздками в памяти. Их произносят, уже не понимая слов.

С.: Да, не понимая слов. У Чехова старуха молится так: «Казанской Божьей Матери, Смоленской Божьей Матери, Троеручицы Божьей Матери». А у Дмитриева веру в чудотворные иконы или в то, что «рожу можно заговорить», разделяет даже врач. Или тема рабского сознания. Главный герой романа Панюков говорит: «Мы были рабами и остаемся рабами» — и действительно становится рабом у местного милицейского начальника. А вот я открываю Чехова и читаю: «Приехал барин, так в деревне называли станового пристава». Кстати, чем уникальна была в свое время чеховская повесть, так это тем, что там не было никаких мироедов, кабатчиков, эксплуататоров. Деревня гибнет не из-за чьей-то злой воли, а из-за самого сложения жизни, это объективный процесс. Вот и в мире, который изображает Дмитриев, за исключением этого довольно второстепенного милиционера, тоже нет никаких угнетателей. Изображается объективный процесс гибели деревни — как у Чехова и Бунина. Значит, поддержка традиций русской литературы — это изображение одного и того же на протяжении ста двадцати лет, только в новых декорациях?

Л.: Я могу задать ответный вопрос?

С.: Да, конечно.

Л.: Вам кажется, что решение жюри — ошибка?

С.: Нет-нет, я об этом не говорил. Мы сейчас не обсуждаем решения, а пытаемся анализировать тексты. Хотя если бы у меня была возможность голосовать, то я бы голосовал за роман Степновой.

Л.: Хорошо, я вот что скажу. Вот уже несколько лет я работаю в жюри премии имени Сахарова за журналистский поступок. Благодаря чему раз в год, по крайней мере, имею возможность читать провинциальную прессу. От Калининграда до Владивостока. Сотрудники каких-то последних независимых изданий — их все меньше и меньше с каждым годом — присылают свои материалы. Героические абсолютно, потому что когда провинциальный журналист критикует, высмеивает, ловит на злоупотреблениях не то что губернатора, а главу района, начальника УВД, военкома и т.д., — он просто рискует жизнью. По этим публикациям я вижу, в частности, что сейчас основная проблема — новое помещичье землевладение. Бывшие колхозы сначала были разделены на доли — как было и с заводами, — а потом все эти доли были скуплены местными районными начальниками. Вот как в Кущевской, где это и обнаружилось, когда вдруг человек становится владельцем десятков и сотен гектаров. Он выдергивает землю из-под ног крестьян. То, что происходит сейчас в деревенской России, — это полное обезземеливание крестьян и появление помещичьего землевладения. Вот вы говорите, что русская литература всегда писала, что деревня погибает, — так она и погибала и в результате на наших глазах погибла! Этот диагноз оказался правильным. Можно сказать, что Бунин и Чехов совершенно не предвидели советскую власть и раскулачивание, но судя по их произведениям, в деревне уже все было готово к тому, что придут большевики и раскулачат ее. Все элементы уже для этого были. Что касается Дмитриева: да, это далеко не лучшее его произведение, не самое сильное. Но, тем не менее, в этой вещи зафиксирована одна из финальных стадий этого несчастья. Вот крестьянин, он снова в рабстве, он снова нищий, все так же ужасно. Вы говорите: тут не сказано ничего нового? Мне кажется, что тут не сказано неправды.

С.: Наверное, так и есть, не мне судить о реальной деревенской жизни. Могу только сказать о литературе: чего-то принципиально нового по сравнению с тем, что уже говорилось, причем очень давно, я в этой вещи не нахожу.

Л.: Абсолютно согласен. Я уже на первой — были три пресс-конференции «Букера», по-моему, — сказал, что нет, не случилось гениального, великого романа. И на второй я это сказал. Ну да, не повезло в этом году, вот такая массовая литература. И в коротком списке не было явного фаворита, мне кажется. Вот такой неурожайный год. Я боюсь делать какие-то выводы из этого, но — да, очень похоже на то, что литература впала в застой, как и политическая жизнь.

С.: Однако у романа есть и большие достоинства. Главное из них, по-моему, — это объективный тон. Дмитриев сумел как-то обойтись без дидактики. Если начать пересказывать сюжет, то может показаться, что это нравоучительное сочинение. Девятнадцатилетний московский оболтус прячется от армии в деревне у основательного, непьющего мужика… Дальше можно ожидать, что нам сейчас объяснят, что не стоит земля без праведника, а парнишка, припав к почве, почувствует, как у него просыпается совесть. Но Панюков совсем не учит Геру…

Л.: Да уж, чего-чего, а пошлости у Дмитриева нет.

С.: И то же с темой некоммуникабельности. Казалось бы, она задана изначально: герои ни в чем не совпадают, ни по возрасту, ни по интересам. Один никогда не заходил в интернет, другой там живет, один — ветеран афганской войны, другой косит от армии, и т. д. Полные противоположности во всем. Но, тем не менее, нельзя сказать, что эти люди не понимают друг друга.

Л.: Раковина у них твердая какая-то, а внутри они очень мягкие и очень способные к пылкой любви, что тоже делает это роман некоторым исключением.

С.: Нет никакого конфликта между центральными героями, они не сталкиваются, не пытаются достичь своей цели за счет другого. Просто сосуществование двух параллельных миров, похожих друг на друга по принципу зеркальной симметрии. И сюжетная композиция построена по тому же принципу: две истории любви, две истории ревности, которые не сходны ни в чем. Если же все-таки искать объединяющий сюжет, о котором вы говорили, то мне кажется, он окажется не внешним, не событийным, а ценностным. Это переход от одной системы ценностей к другой: от жизни для себя к жизни для других. Гера постепенно открывается миру — отсюда финал, где он перестает прятаться от армии. Тот же путь по-своему, сложнее, проходит Панюков. Если искать за этим традицию, то перед нами, в сущности, инвариант, который организует все творчество Льва Толстого. Я, разумеется, не сравниваю художественные достоинства, но на на глубинном уровне Дмитриев — это очень традиционная русская литература, причем возвращение именно в девятнадцатый век.

Л.: Только ленивый не сказал, что Самуил Лурье, петербургский литератор, говорил финальную речь под хмельком, — но в этой речи были сказаны эти самые слова. Что проза Дмитриева продолжает традицию Толстого и Чехова.

С.: Я этого не читал, честное слово.

Л.: Мне очень приятно, что наши мнения сошлись.

С.: Можно еще вот что заметить: Дмитриев выбирает подчеркнуто средних героев. Это тоже, наверное, в традиции девятнадцатого века, того же позднего Толстого.

Л.: То, что раньше называлось: простой человек и сочувствие к нему. Мне и эта традиция симпатична. Особенно на фоне этих ста сорока романов. Из них примерно сто были посвящены самодовольным половым психопатам. Некоторые романы целиком построены на том, что персонаж носится на такси от жены к любовнице, от любовницы к проститутке. И каждую ставит прямо в прихожей в такую-то позу, и нам сообщает: расстояние между ее пятками составляло столько-то сантиметров, и т. д. Почему так суетится? Зачем про это повествует? А нипочему и низачем. Это такая бессмысленная попытка самоутверждения. Какие-то истерические люди, которые думают только о своей эрекции. Это все-таки очень утомляет. А тут — я читаю роман, где написано о людях, очень похожих, как мне представляется, на людей, реально живущих в этой стране, в невозможных, вообще-то, условиях, на реальные медные деньги, — людей, способных сострадать, любить, причем я понимаю их побуждения, их мотивы… Я обнаруживаю, что, да, я живу среди себе подобных. Среди пешеходов. Да, это произведение о средних людях, и это очень похоже на то, что я сам думаю о реальности. Мне кажется, что это достойное произведение. Не знаю, впрочем, что значит это слово. Приличное. Вот! Приличное произведение. 

2. О женском монологизме. Роман Марины Степновой «Женщины Лазаря»

С.: Вот от этих ваших слов мы можем плавно перейти к роману Марины Степновой, где много эротики, где действие происходит отнюдь не только в Москве, где есть, так сказать, масштаб географический и исторический. Роман «Женщины Лазаря», по всей видимости, вписывается в некую современную тенденцию. Сошлюсь на мнение Валерии Пустовой, которая определяет ее так: «…на разлезающемся полотне советской истории писать семейный портрет» и приводит примеры: «Хоровод воды» Сергея Кузнецова и «Проводник электричества» Сергея Самсонова. Я бы к этому добавил женские семейные хроники: например, роман Елены Катишонок «Жили-были старик со старухой» — историю старообрядческой семьи из Риги на протяжении всего двадцатого века. Очень интересна грузинско-русско-канадская писательница Елена Бочоришвили, которую почему-то никто не знает, у нее недавно вышел сборник «Голова моего отца» в издательстве «Corpus». Она пишет похожие хроники на грузинском материале. Ну и, конечно, Улицкая, Рубина, Токарева и вся женская проза — чем дальше, тем больше «женских хроник». Тут, конечно, встает вопрос о том, кто их читает. Я недавно заглянул в полезную службу imhonet.ru. Там среди прочего отмечается, что понравилось женщинам, а что мужчинам. Роман Степновой сюрпризов не принес: 81% читателей, которым он понравился, — это женщины, и 19% — мужчины. Как вам кажется, вот эта метка «женская проза», она снижает каким-то образом шансы книги в премиальных гонках, влияет на оценку экспертов?

Л.: Наверное, я не сумею квалифицированно ответить на этот вопрос.

С.: Тогда только о «Букере». Жюри ведь состояло в основном из мужчин?

Л.: Среди нас была только одна дама. Но все были согласны, я тоже, что читать роман Степновой интереснее, чем какой-либо другой. Он просто интересный. Что касается женской прозы, то тут у меня своя точка зрения. По-моему, вообще проза, по крайней мере, известная мне, исчерпала себя немножко. Не исключаю, что она может обновиться — если литературе вообще суждено продолжаться — через гениальный роман какой-нибудь женщины, которая поймет, что надо писать жизнь так, как она представляется ей самой. В настоящее время проза есть все-таки искусство, придуманное мужчинами и для мужчин. И так называемая женская проза просто использует средства этой мужской прозы и пишет на чужом языке. Мне кажется, что существует женский взгляд — еще не артикулированный, не отрефлексированный, не осознанный в слове — женский взгляд на вещи, где очень многое называется по-другому, где причинно-следственные связи выглядят по-другому, где, может быть, даже временная последовательность ощущается по-другому. Но прозы такой нет, а женской прозой мы условно называем очень искусственный жанр, в котором главную роль играют разные инфантильные мифы. Например, миф о Верности, миф о Единственном, дарующем идеальный Оргазм, после которого все остальное невозможно. И, мне кажется, роман Степновой, будучи историческим, философским, психологическим и т.д., он, как хромосомным каким-нибудь заболеванием, поражен этим мифом, этой ложью женского романа. Это в моих глазах делает его не совсем настоящим. И текст представляет собой — ну я бы не сказал: журналистику — скорее, риторику. Это блестяще написанная авторская речь, в которой персонажи сами по себе не существуют. Там ничего и никого не существует, кроме автора.

С.: Но если все-таки попробовать поискать достоинства…

Л.: Их много. Он увлекательный.

С.: …то стоит зайти немного с другой стороны. Давайте попробуем отвлечься от любовной тематики и определить женское начало в прозе несколько иначе. Читая Степнову, нетрудно заметить, что она буквально на каждой странице задействует все пять чувств: зрение, слух, обоняние, осязание, вкус. Этого здесь больше, чем в любом мужском тексте, что можно доказать математически, подсчетами, просто положив рядом две страницы. Если это сделать, мы убедимся, что в среднем «мужском тексте» действие происходит в безвоздушном пространстве, где нет ни запахов, ни каких-нибудь там шершавых поверхностей. А у Степновой они буквально в каждом предложении. Все живет, все дышит, мы попадаем в гулкий, красочный, осязаемый мир. И все метафоры, которых здесь огромное количество, работают на то, чтобы сделать этот мир ощутимым. Я думаю, этот роман очень бы понравился Виктору Шкловскому, который считал, что задача искусства — вернуть осязаемость мира, дать ощущение вещи как впервые увиденной. Другое достоинство — это, конечно, эмоциональность. Женская проза апеллирует к чувствам, а не к разуму. И в романе «Женщины Лазаря» жалко всех персонажей. Ну хорошо, поскольку читатели бывают разные, скажу осторожнее: должно быть жалко всех персонажей, кроме Лазаря. Это давление на эмоции местами зашкаливает. Начинать роман с того, что пятилетняя девочка остается сиротой, мама тонет чуть ли не у нее на глазах… Как бы там ни было, мы можем предположить, почему этот текст нравится 81 % женщин. Потому что он эмоционален, потому что он по-своему правдиво показывает мир — так, как ощущает его женщина, в красках, звуках, запахах, ощущениях, чувствах. Что вы об этом думаете?

Л.: Наверное, да. Наверное, вы правы. То есть, вы сказали две вещи, которые в моих глазах противоречат друг другу. А именно, что, да, действительно, мы видим весь этот мир дробных ощущений, но они, благодаря тому, что вы сказали об эмоциональности, моментально разделяются на две группы. Это как будто вы поднесли магнит и стружки так легли. Все это на самом деле состоит из двух чувств. А именно отвращения и, я не знаю, я хотел бы найти другое слово для того, что она называет любовью. Там все разделяется на отвращение и счастье. Чего в нашем мужском опыте мы не видим. Так не бывает; там нет полутонов.

С.: Да, пожалуй. Там ведь и композиция строится по принципу контраста: черные и белые полосы, все на противопоставлении счастья и несчастья. И Степнова с одинаковым увлечением описывает и то, и другое. И счастье, которое испытывает Чалдонов с Марусей во время свадебного путешествия. И ту опустошенность Галины, которую заставили выйти замуж за Линдта. Вот мы говорили о традициях русской литературы. А что, Достоевский не играет на подобных контрастах счастья и несчастья? Ранний, сентиментальный Достоевский, в «Бедных людях», скажем? Он всегда сознательно старался писать так, чтобы читателя бросало из жара в холод и обратно.

Л.: Разве я стал бы с этим спорить? Но все-таки вы согласны, что Достоевский отличается от Марины Степновой тем, что он создает такое ощущение, что люди изображаемые им не полностью укладываются в изображение, благодаря чему — в частности, у меня был текст про «Бедных людей» — вдруг оказывается, что можно про Девушкина еще что-то узнать. То есть, все это там написано, но можно посмотреть с этой стороны, и с этой, и с этой. А у Марины Степновой получается так, что, как бы это сказать… Вот вы сказали, что вам в романе всех жалко, кроме этого злосчастного Лазаря. А мне, честно говоря —наверное, оттого, что я тоже еврей, — мне как раз жалко Лазаря Линдта. Именно потому, что на него направлены вся ненависть и все отвращение автора. Мне кажется, просто как читателю, что там есть как минимум две неправды. Одна простая и не имеет большого значения. Но все-таки, так много было сказано слов о том, что у жены Чалдонова, Маруси, не было детей, что она вымаливала дитя у Бога. И что вдруг, когда ей исполнилось сорок девять лет, она поняла, что этот Лесик и есть ее дитя. И на этом моменте все прекращается, мы не видим развития дальше. Да, он свой человек в доме. Но тема иступленной любви и ожидание ребенка и то, что он ее вымоленный у Бога сын, — это абсолютно прекращается, просто забыто. Просто это было нужно до какого-то момента — если угодно, это женская логика — до какого-то момента абсолютно нужно ждать ребенка, вот он пришел, с этого момента тема ребенка просто прекращается. Он просто друг ее мужа, младший ученик, к которому она очень хорошо относится. И все. И все переносится на то, что он ее любит. А она? А она его любит, как любая другая жена профессора любого другого верного и даровитого аспиранта. Это для меня не то чтобы неправда. Для меня это некоторый значок вот этого условного жанра: эта тема отработана. Героиня просто забыла и на протяжении трех четвертей романа больше ни разу не вспоминает, что этот Лёсик, этот Лазарь — ее сбывшаяся мечта, сверхценность, оплаченная какой-то мистической жертвой. Это просто забыто, исчезло. Вы согласны?

С.: Пожалуй. Хотя я, скорее, почувствовал недостоверность в другом — в том, как Линдт ее полюбил. Там сразу, с первого взгляда — озарение. Он видит ее впервые, видит свет, который от нее исходит, и это, оказывается, — на всю жизнь. Даже после ее смерти он ищет ей замену и т. д. Что он на самом деле чувствует, не показано. Мне кажется, это как бы точка зрения самой героини. Вот она смотрит на мужчину, который в нее, героиню, влюблен, но узнать, что с ним на самом деле происходит, и подробно описать это она не может. Все это недоказуемо, конечно.

Л.: Да, это не доказуемо. Но я говорю о том, что она чувствует. И данном случае мы абсолютно всерьез читаем, что женщина безумно страдает от того, что у нее нет ребенка. Она идет на самые разные жертвы. И вот, наконец, шатаясь, с темными кругами под глазами, после какого-то поста, после каких-то исповедей, она идет, очень торжественно договаривается с Богом, верит, что ей будет дарован ребенок, — и этот ребенок появляется, — и с этого момента все превращается в банальную историю про то, как у мужа был любимый аспирант. Это первая не то чтобы фальшь, но звоночек о том, что писала-писала, ну а потом стало нечего писать. Второй такой звоночек неправды вот этот. Извините, что я сделаю такое отступление. Я когда-то был редактором журнала «Нева», и был там один такой автор, который написал роман про то, как он был безумно влюблен в одну из сестер-двойняшек. Потом она погибла на войне. И через пару лет он женился на другой из этих сестер и с наслаждением обнаружил, что у нее все совершенно то же самое, те же родинки на тех же местах и т. д. Это был необыкновенно отвратительный советский роман. И я должен сказать, что я заставил автора — известно, что я был коварный и хитрый редактор, — снять эту вторую часть, где он счастливо живет с двойняшкой. Потому что мне это казалось чем-то абсолютно чудовищным и безнравственным. Да, вот та женщина погибла на фронте при каких-то обстоятельствах, а оказывается, что можно взять ее клон и точно так же употреблять в постели и быть совершенно счастливым. Потому что никакой даже разницы нет, тот же самый человек. Все отлично.

С.: Так же поступает Лазарь.

Л.: Да, и я хочу сказать, что это дешевая выдумка. Еще и еще раз скажу, так не бывает. Так могло показаться в первую секунду, все это замечательно, одна героиня внешне очень похожа на другую, но вообще-то это не могло превратиться в многодесятилетнюю любовь только из-за того, что похожа лицом и телосложением. Они даже не двойняшки. Мне кажется, что это неправда, что это надо было выдумать. И, наконец, мне кажется неправдой, что вот эта молодая женщина, эта Галина — очень недалекая, довольно вульгарная и т. д., — за вот эти десятки лет, что она жила с этим академиком, когда она не просто пользовалась какой-то там жалкой кормушкой — что ерунда и чему придается слишком большое значение в романе, — а вкушала любовь, нежность, восхищение, зависть окружающих, была введена в элиту окружавшего ее общества и т. д., — что все это не имело для нее ну совершенно никакой цены, потому что когда-то в юности она дважды поцеловалась в служебном помещении с каким-то там довольно невзрачным аспирантом. Я старый человек, я видел женщин, видел мужчин и знаю, что жизнь не так проста. Ну, в общем, так не бывает. Там сто с лишним раз написано, что ей отвратительны цепкие, обезьяньи руки мужа, его объятия, и вот так все время отвратительно, и отвратительно, и отвратительно, потому что вот тот аспирант был такой вот хорошенький и голубоглазый и ее поцеловал. Ну, неправда это. Это дань условностям дамского романа, мне кажется. Собственно говоря, в повести Чехова «Три года» вся эта проблема решена, и она решена гораздо правдивее, когда героиня через эти три года говорит мужу:»мне без тебя скучно«. Чехов знал женщин гораздо лучше, чем Марина Степнова.

С.: Понимаете, вы прочитываете этот текст как частную историю. Она в вашем изложении происходит вне времени. То есть то, о чем вы говорили, могло произойти и в 1940-е, и в 1990-е, а могло и сто двадцать лет назад. А между тем это все-таки роман об определенном времени. Галина Петровна, из которой как бы вынимают душу, становится такой Снежной Королевой эпохи позднего сталинизма. По-моему, этот роман надо читать как некую аллегорию. Чем интересно положение жены академика? Тем, что она становится чистым «сталинским субъектом» без всякой внешней социальной роли. Ей не надо прикидываться передовой ткачихой, дояркой какой-нибудь, ученым, руководителем производства. Она — чистая оболочка, внешность. Ее социальная роль состоит в том, что она нужна академику, работающему в атомном проекте, для удовлетворения его половых нужд. Человек сведен к своей функциональности, связанной с его чисто внешними данными. Тем самым полностью обесценивается его внутреннее содержание. И не важно, кого она прежде любила, — все, что в ней было раньше, исчезает. Она в какой-то момент осознает все преимущества, которые дает эта роль, принимает то, что ей навязало общество, и становится чудовищем, которое в свою очередь калечит следующее поколение. Это социальная аллегория, которая объясняет — с женской точки зрения — историю страны.

Л.: Андрей Дмитриевич, мне тут просто нечего добавить. Как некоторая притча о сталинизме и о том, что он делает с отдельным человеком, — это совершенно замечательный роман. Я с этим совершенно согласен. И, кроме того, он блестяще написан. В моих глазах он испорчен тем, что он является дамским романом, и некоторые уродливые, китчевые черты этого жанра его портят. Вот и все. Но я совершенно согласен со всем, что вы сказали.

С.: Кстати, роман блестяще написан не только в плане языка. Очень хорошо продуманы пространственные отношения: в начале дом Чалдоновых, куда приходит Линдт, — это семейное гнездо со своей поэзией, со своим укладом жизни, устроенным Марусей, потом холодная пустая квартира самого Линдта, в которой царит Галина, а в конце внучка возвращается в дом Маруси. Разве это не прекрасная композиция? Великолепная метафора на уровне хронотопа, на уровне пространственно-временной связи. Разве это возможно в «жанровых» женских романах?

Л.: Роман Степной гораздо выше массового женского романа, но он носит в себе черты этого китчевого жанра. Там есть некоторая неправда и монологизм, которые, в моих глазах, лишают достоверности происходящее. Мне не интересен роман-аллегория, хотя в данном случае он блестяще написан. Хотя — еще раз скажу — не вполне прозой. Автор подчиняет себе всех персонажей и погружает их в поток своих собственных мыслей.

С.: Тогда вернемся к традициям русской литературы. Бахтин противопоставлял Достоевского и Толстого как полифонию и монологизм. Для Толстого все герои, в трактовке Бахтина, это либо рупоры авторского голоса, либо объекты осуждения. И все, что они говорят, — это цитаты внутри речи самого автора. Толстой говорит «о герое», а не «с героем». Но так понимаемый монологизм — не препятствие для большой литературы, это не клеймо «массовости». Были великие писатели-монологисты.

Л.: Все-таки я почему-то думаю, что Марина Степнова не великий писатель. Спорить я с вами совершенно не могу, потому что вы замечательный критик. А я просто практик. Я чувствую, что здесь есть чуток фальши, и тут есть чуток фальши, и мне они мешают этот блестяще написанный и, в общем, глубокий философский роман считать по-настоящему сильным, важным для меня произведением. Уступки этой дамской концепции, условно говоря, Единственного и Великого Оргазма здесь портят все, о чем вы сказали…

С.: …а с другой стороны, привлекают большое количество читательниц.

Л.: Естественно. Но я же не читательница! Я всего лишь читатель. 

3. Скорость мысли и девальвация слова. Роман Александра Терехова «Немцы»

С.: Я думаю, что теперь мы можем перейти к «Немцам» Александра Терехова, роману, который чуть ли не во всем контрастирует с первыми двумя. В отличие от книги Степновой, он подчеркнуто современен и актуален, а герои тут — прямая противоположность «простому народу» Дмитриева. Кроме того, оба романа, которые мы обсуждали раньше, очень серьезны и по тону, и по проблематике, а Терехов, напротив, сатиричен, иногда на грани карикатуры. Ну а если подыскивать традиции в русской литературе, то тут все ясно: от «Ябеды» Капниста через Гоголя к Салтыкову-Щедрину и особенно к Сухово-Кобылину с пьесами «Дело» и «Смерть Тарелкина». Речь идет о некоторых чертах в государственном устройстве России, которые мало меняются на протяжении веков. Вот я вам для затравки процитирую одного автора, которого вы сразу узнаете: он обрушивается на страну, в которой «нет не только никаких гарантий для личности, чести и собственности, но нет даже и полицейского порядка, а есть только огромные корпорации разных служебных воров и грабителей».

Л.: Белинский, из письма Гоголю.

С.: Совершенно верно. Это 1847 год, а звучит, как отрывок из рецензии на «Немцев». Но для начала я хотел бы спросить, как вы вообще относитесь к Терехову? Фигура неоднозначная, я знаю, что есть очень разные точки зрения на то, что он делает.

Л.: Я не знаю всего, что он делает. Я не читал роман «Крысобой» — говорят, что очень хороший. Я читал «Каменный мост». Гедройц про него написал довольно обстоятельную рецензию. Я все время вижу в этом авторе — в Терехове —некоторое противоречие, которое мне и здесь тоже помешало. Мне кажется, что Терехов очень талантливый человек. Я его совершенно даже внешне себе не представляю, совсем никак. Но мне кажется, что он очень талантливый, и этот роман мне нравится своей безумной энергией. Не только темой. Кстати, в букеровском списке был еще один роман на совершенно такую же тему, хороший роман Анатолия Курчаткина, где речь шла о том же самом механизме взяток, откатов, коррупции и т. д., только там действие происходило в администрации президента. В Кремле, а не в префектуре. То есть тема буквально стоит в воздухе. Мы отдавали себе отчет — как было бы славно, как политично отозваться на этот запрос. Увенчать премией антикоррупционный роман-памфлет именно сейчас, когда идут вот все эти процессы, аресты и т.д. Дико актуально. Просто в самую жилу, точка в точку. Мы удержались от этого соблазна. По различным причинам. Например, для меня в романе «Немцы» важна не тема. Я сам только что закончил одно произведение — по-видимому, последнее, — где решал разные прозаические задачи, из которых едва ли не важнейшая была — чтобы скорость фразы совпадала со скоростью мысли. И вот, я вижу, что Терехов, в общем, этого добился. Он именно это и сделал. Люди у него очень быстро соображают. Повествователь слышит реплику, моментально улавливает ее второй и третий смысл и сразу представляет развилку практических вариантов ее превращения в дальнейшие действия и следуемые за них деньги. Пропуская склейки, Терехов достиг огромной скорости.

С.: Кстати, такими экспериментами занимался Вячеслав Курицын. У него есть роман, который никто толком не прочитал, со странным названием — «Чтобы Бог тебя разорвал изнутри на куски». Он там просто убирает ремарки — кто сказал, кому сказал, в какой ситуации сказал, вообще все служебные связки. В результате текст получает страшное ускорение и местами становится очень трудным для чтения.

Л.: Это очень похоже на то, чего я хочу. Что я сам хотел бы уметь. Проза умирает: ее губит медлительность.

С.: Однако давайте вернемся к содержанию романа Терехова. Как я уже сказал, его романы далеко не всем нравятся, и «Немцы» не исключение. Вот аргументированное мнение «против», которое высказал Андрей Семенович Немзер. Критик полагает, во-первых, что в романе «умеренные» коррупционеры противопоставлены особо злостным — таким, как префект, которого называют «монстром». То есть читателю предлагают разобраться в тонких оттенках зла. А во-вторых, по мнению Немзера, Терехов не умеет мотивировать чувства своих персонажей — ни тоску героя по дочери, ни его сложные чувства к бывшей жене. «Терехов никогда не умел хоть как-то мотивировать прихотливые душевные вибрации своих картонных персонажей. Его дело констатировать: тайна, сложность, непостижность». То есть, с одной стороны, слабость психологизма, а с другой — взгляд «изнутри системы». Получается — это уже не Немзер, это я пытаюсь договорить — получается, что смысл романа сводится чуть ли не к принятию существующего положения вещей, за исключением совсем уж чудовищных случаев, к призыву понять этих людей и действовать «применительно к подлости», если вспомнить Салтыкова, который здесь весьма уместен.

Л.: Что я могу на это сказать? Андрей Семенович Немзер — настоящий, блестящий критик. Но когда я читаю в газете, что министр украл двести миллионов или что-нибудь еще — ну да, я вроде бы это понимаю. А на самом деле я этого не понимаю. Ни как украл, ни — что такое двести миллионов. А вот когда это все вот так написано, как у Терехова: что вот ежедневно с утра до вечера все эти люди отписывают на себя недвижимость, а эту недвижимость превращают в деньги и т. д., — вот наконец я действительно понимаю, как это происходит. Магия разоблачена, и мир делается понятней.

С.: Мне кажется, вы сейчас сказали очень важную вещь: вы фактически отнеслись к роману Терехова как к документу.

Л.: В какой-то степени, но на самом деле — как к памфлету.

С.: Памфлет, который реально описывает циркуляцию денег и власти.

Л.: Но все-таки в литературе нас интересует не это, а то как мыслят люди. И Терехов описал, как мыслят эти люди, что для меня и есть самое важное.

С.: Истоки прозы Терехова — и «Каменного моста», и «Немцев» — это все-таки жанр журналистского расследования. Он ведь работал в газете «Совершенно секретно».

Л.: И, кроме того, работал в такой префектуре.

С.: То есть все-таки интересен документ. Вот если бы не был Терехов пресс-секретарем в одной из префектур и не был бы он журналистом, который умеет подавать такой материал, читали бы мы тот же самый роман, зная, что перед нами заведомый вымысел, с тем же интересом?

Л.: Опять хочу сказать, что, по-видимому, я не типичный читатель. Мне все равно, как они крадут деньги. Мне интересно, как они думают. Все-таки они тоже люди. Мое человекознание расширяется от того, что он уловил какой-то модус их мышления. Вот, они думают так. Вот, им говорят фразу про дом на какой-то улице, а они сразу думают, сколько он стоит и как бы его купить, продать, отмыть и т.д. И вот то, что он вот это их полуарифметическое, уродливое, полууголовное, или на три четверти или на 90 процентов уголовное мышление сумел все-таки вербализовать, для меня очень важно, и я необыкновенно хорошо в этом смысле отношусь к роману.

С.: А мне кажется, что в этом заключен парадокс. Один из очень важных смыслов этого романа состоит в констатации того, что для власти слова полностью девальвировались. Абсолютно все, что говорят эти люди, не имеет никакого значения. Ну, например, сцена с инсценированным выступлением мэра перед народом, когда ветеран говорит: вы не выполнили свои обязательства, машину мне не дали как инвалиду, и мэр тут же велит своему заместителю под угрозой увольнения дать машину этому ветерану. Все это разыграно по сценарию, написанному главным героем романа, пресс-секретарем. То есть любые слова, которые произносят чиновники, — это либо инсценировки, либо ритуальные фразы, просто сотрясение воздуха. Слово девальвировано полностью. Важно только движение финансовых потоков. Система устроена таким образом, что у каждого чиновника есть вышестоящий куратор, которому надо регулярно заносить. Занос — это плата за место, на котором чиновник сидит. Сидя на этом месте, он имеет возможность воровать бюджетные средства, а также получать откаты и взятки от бизнесменов. Чем выше он заносит, тем крепче он сидит, поэтому идет своего рода соревнование между чиновниками — кто выше будет заносить. Понятие счастья в этом мире — это счастье заносить прямо в мэрию, а не в префектуру. Получается, что метафорически весь этот мир можно представить в виде идущей вверх трубы, а в ней повсюду, на всех этажах проделаны дырочки, отводы, через которые деньги перетекают в карман того или иного чиновника. Трубочки маленькие, а труба очень толстая. И центральный вопрос романа, к которому все это должно подойти, — «кому башляет Путин?» Этот вопрос герой задает в самом финале, за двадцать страниц до смерти. То есть центр тереховского художественного мира — тот самый условный Путин, к которому ведет труба. И это единственный метафизический момент в романе. Кому платит Путин? Ответ понятен. Путин платит Богу. Это мир, созданный злым демиургом. И получается, что реалистический документальный роман начинает напоминать Пелевина — «Empire V», например. Пелевин из романа в роман придумывает метафоры того, как устроен этот мир, в котором перетекает связанная с деньгами энергия. То есть Терехов как бы соединяет журналистское расследование и опыт работы в префектуре с метафорикой постмодернизма. Мне кажется, в этом сила и смысл этого романа, а не в том, что автор призывает красть меньше, чем крадет «монстр».

Л.: Все, что вы говорите, абсолютно прекрасно и точно. И мне тут нечего добавить. Кроме того, я только сейчас понял, как это у Терехова получается. Вот я все говорю: «скорость мысли», — а это ведь арифметическая скорость. Они слышат адрес и моментально считают, сколько это стоит и сколько нужно занести. Вот это вот соединение арифметики и лексики и создает безумную скорость мышления чиновника, которую Терехов, возможно, впервые отразил так точно, потому что он внес туда арифметическое начало. Просто арифметическое, потому что квадратный метр стоит столько-то. А они, чиновники, все время помнят стоимость квадратного метра, и каждая фраза пересчитывается на деньги.

С.: Кстати, там самый непотопляемый герой — Кристианыч, который помнит наизусть в своей префектуре площадь любого водоема и т.д.

Л.: Да, я именно это и имел в виду. Это все замечательно. А теперь можно я скажу, почему мне не нравится этот роман? То есть, в сущности, присоединюсь к точке зрения Андрея Немзера, но у меня это гораздо проще и грубей. Герой этого романа является негодяем, вором, взяточником, соучастником жестоких преступлений. шестеркой еще больших негодяев, взяточников, убийц и т.д., — но автор заставляет меня сочувствовать ему. Потому что герой, видите ли, развелся с женой, которую на самом деле любит, и оставил дочь, по которой бесконечно тоскует. У него также есть любовница, которая от него беременна, и он ее жалеет, и т. д. Предатель, вор, лгун и подхалим, он, вместе с тем, такой страдающий человек, он так любит эту жену, он так любит этого ребенка, он как-то не так любит эту женщину, с которой сейчас живет, и ребенка которого она родит, — короче, он ужасно страдает. И я должен ему бесконечно сочувствовать. С одной стороны, я понимаю, что передо мной очень острый и интересный социологический или там политический или экономический памфлет и, кроме того, стилистический эксперимент, а с другой стороны передо мной что-то такое совершенно непонятное и странное. Герой-повествователь не может, конечно, сказать сам себе и читателю: я негодяй, взяточник, вор и убийца. Он говорит: имейте в виду, я, может быть, немножко не такой, у меня очень сложные и интересные чувства. И вот здесь на этом разломе — с одной стороны, он такой же негодяй, как и все остальные «немцы», но, с другой, он совершенно не такой, потому что он их всех презирает, ненавидит, а кроме того он любит вот эту женщину с немецким именем и вот эту женщину с немецким именем и т. д., — я просто попадаю в мутное, липкое марево сентиментальной лжи. И я не хочу чтобы меня заставляли сострадать этому человеку.

С.: Это естественная реакция. Но в сатирической литературе всегда приходится выбирать между плохим и худшим. То есть читателю «Мертвых душ» приходится ассоциировать себя с Чичиковым в момент, когда Чичиков сталкивается с Собакевичем или Плюшкиным. Да, Чичиков человечнее, чем Плюшкин. Даже Тарелкин симпатичнее, чем Варравин. Терехов это все гиперболизирует и наделяет своих героев такими свойствами, что мы не просто их сопоставляем, но одному из них эмоционально сопереживаем.

Л.: Да, но в это как-то не очень веришь. Когда, скажем, на суде о разводе вдруг оказывается, что он бесконечно любит именно ту жену, с которой развелся, и значит совсем или почти совсем не любит ту, на которой теперь фактически женат, и т.д. Это авторский произвол. Я всему верю, когда он пишет, как «немцы» берут взятки, но я совершенно не верю когда он пишет о том, как они любят. Как роман Степновой испорчен китчем женского романа, так роман Терехова испорчен непрошеной слезой — неуместным лиризмом, не позволившим автору дистанцироваться от героя. Обе книги по-своему ярче, чем роман Дмитриева, с которого мы начали. Зато он приличнее. Там нет лжи. И там есть поэзия. Вот так я объясняю свой личный выбор. 

4. Самый лучший роман

С.: Когда я читал «Немцев», я часто задавался вопросом: а можно ли это перевести, скажем, на английский? И становилось ясно, что нет, невозможно. То есть можно попробовать, устранив ту самую «скорость мысли», о которой вы говорили, — заполнив все эллипсисы. Но даже в этом случае к каждому предложению придется писать по громадному примечанию. Думаю, испанцу, американцу или финну понадобилось бы полжизни, чтобы разобраться, что там происходит. Роман Дмитриева в этом отношении не так сложен, но все-таки, несмотря на все его достоинства, это литература для внутреннего употребления. В меньшей мере, наверное, это можно сказать о Степновой…

Л.: Да, его перевести можно.

С.: А вот если мы с вами попробуем помечтать о романе, который будет не просто переведен и понят, но достигнет всемирного успеха, получит Нобелевскую премию. С 1987 года не было в русской литературе нобелиатов, а за прозу не присуждали со времен Солженицына.

Л.: Для меня последнее великое произведение прозы была повесть «Москва — Петушки».

С.: Ну, это тоже текст не совсем переводимый, мягко говоря.

Л.: Может быть, это даже один из критериев? Салтыков непереводим, Герцен непереводим. А между тем это-то и есть русская литература. Герцен, Салтыков, Писарев, Глеб Успенский, Лесков.

С.: А все-таки, из тех текстов, которые вам попадались в последние годы, есть ли какой-то один, который мог бы «выступить за Россию»? Представим некое условное «Евровидение», на которое надо выдвинуть одну кандидатуру для соревнования с Литтелом, Сафоном, Памуком, Мураками, Варгасом Льосой, Мо Янем и т. п.

Л.: Да… Как бы я ни ответил на ваш вопрос — я погиб. Но если ни секунды не раздумывать, одно имя почему-то возникает. Как если бы мы оба в течение всего разговора помнили о нем, хотя и не упоминали.

С.: Может быть, Пелевин?

Л.: Да, я вот это и хотел сказать. И однажды где-то уже сказал. Что, по-моему, Пелевин — который часто пишет довольно плохо, — понимает происходящее лучше всех. Думает на много ходов вперед, как шахматный чемпион. И если бы я был членом шведской Академии, я бы дал премию Пелевину хотя бы за «Empire V», потому что там есть какие-то страницы, какие-то генеральные метафоры, которые описывают жизнь России так, что это важно для всего мира.

В Петербурге вручены премии имени Гоголя

1 октября во Всероссийском музее А. С. Пушкина (Мойка, 12) состоялось вручение Литературной премии имени Н. В. Гоголя.

Лауреатами 2011 года стали Вера Кобец («Прощание»), Наталья Соколовская («Любовный канон»), Александр Мелихов («Тень отца»), Илья Бояшов («Каменная баба»), Ольга Лукас и Андрей Степанов («Эликсир князя Собакина»).

Дипломы и призы вручили председатель Союза писателей Санкт-Петербурга Валерий Попов и исполнительный директор Международной ассоциации «Живая классика» Марина Смирнова.

Литературная премия им. Гоголя учреждена в 2003 году. Учредители — Союз писателей Санкт-Петербурга, администрация города. За это время ее лауреатами становились писатели Александр Мелихов, Александр Секацкий, Валерий Земских, Дмитрий Григорьев, Игорь Золотусский, Сергей Носов, Владимир Рекшан и другие. Конкурс ежегодно проводится при поддержке Комитета по печати и взаимодействию со СМИ и Международной ассоциации «Живая классика».

«Прочтение» поздравляет лауреатов.

Источник: соб. корр.

Андрей Степанов, Ольга Лукас. Эликсир князя Собакина (фрагмент)

Пролог к роману

О книге Андрея Степанова и Ольги Лукас «Эликсир князя Собакина»

В самом начале января 1905 года, поздним вечером, некий господин высокого роста, в длинном пальто, с зонтиком и в синих очках — совершеннейший человек в футляре — переходил Фонтанку по Обуховскому мосту. Дойдя до середины, он остановился и раскрыл свой широкий зонт. Сделано это было очень кстати: сверху начинал валить хлопьями снег, а внизу, по белой глади реки, уже вовсю мело; поднималась метель.

От Сенной площади до Главной палаты мер и весов, что на Забалканском проспекте, не было и версты, однако человек в футляре добирался туда не менее получаса: он не спеша обходил сугробы и, прикрываясь зонтом от ветра, внимательно оглядывал всех проезжавших конных. У здания Константиновского артиллерийского училища за ним пристроился ночной ванька, однако упорный пешеход на зазывания извозчика ничего не отвечал и продолжал упрямо месить калошами глубокий снег. Вскоре он свернул к трехэтажному дому с итальянскими окнами, стоящему торцом к проспекту, и нажал кнопку электрического звонка.

— Здравствуй, Михайло! — сказал он открывшему дверь пожилому служителю.

— Здравия желаю, ваше сиятельство! — ответил тот, низко поклонившись.

Сиятельный посетитель снял свои совсем не княжеские очки и тщательно их протер. Глаза у него оказались с хитроватым прищуром и в то же время с небольшой, но явной и несомненной безуминкой.

Служитель помог гостю развязать башлык и, с трудом согнувшись, освободил его от калош.

— Как там? — вполголоса спросил князь, указывая на дверь, ведущую во внутренние покои.

— Пишут-с, — шепотом сообщил Михайло. — С самого утра с формулой воюют. Говорили за обедом — больно рогатая-с вышла и никак сокращаться не желает. Оттого сердиты — страсть.

Гость улыбнулся:

— Ну, доложи!

Однако докладывать не пришлось.

— Левушка, ты? — послышался громкий голос из-за двери.

— Я, Дмитрий Иванович! — радостно откликнулся гость, входя в кабинет.

На диване сидел старик необыкновенно благородной наружности: длинные, ниспадающие до самих плеч серебристо-пушистые волосы, напоминающие львиную гриву, большая борода, высокий лоб. Он что-то писал, склонившись над крошечным столиком, хотя к его услугам был располагавшийся тут же огромный письменный стол.

— Бери мои папиросы, ты знаешь, что я чужого табака не люблю, — сердито сказал старик, не поднимая головы. — Покури пока что, мне тут еще минут на шесть работы… Михайло! Принеси Льву Сергеичу чаю.

Манера говорить у старика была своеобразная: он начинал фразу густым баритональным басом, но к середине вдруг сбивался на высокие нотки и заканчивал ее почти дискантом.

Служитель принес гостю кружку. Чай оказался черным, как кофе, и чрезвычайно сладким.

— И мне долей! — приказал хозяин.

Михайло долил доверху высокую чашку с крышкой и с поклоном удалился. Старик, не оборачиваясь, привычным движением швырнул окурок в стоявшее возле дивана ведро с водой и тут же достал новую папироску.

Гость тоже закурил и огляделся.

Обстановку кабинета составляли высокие стеклянные шкафы библиотеки с ключами в дверцах и конторка для писания в стоячем положении, на которой лежала открытая тетрадь. В специальном стеллаже была аккуратно расставлены склянки для химических опытов, рядом гордо возвышался на треноге самодельный фотоаппарат. Центр большого стола занимала шахматная доска с расставленными фигурами — то ли недоигранной партией, то ли нерешенной задачей. Подле нее лежало несколько газет и блестел золотым обрезом заложенный на середине том — по-видимому, какой-то роман. Гость взял в руки книгу, посмотрел на ее название и усмехнулся: Эдгар Поэ, «Таинственные рассказы».

В этот момент старик бережно положил перо на столик, перечитал написанное и заключил довольным голосом:

— Ганц аккурат!

Затем протянул листок гостю. Тот взглянул на последние строки и восхищенно покачал головой:

— Поддалась! Поздравляю, профессор! Никогда не мог понять, как у вас все так изящно выходит.

— Еще бы она не поддалась! Терпение и труд! А я ведь тебя всегда учил этой премудрости: сокращать, сокращать и сокращать.

После победы над рогатой формулой хозяин дома явно пришел в хорошее настроение. Он встал с дивана и прошелся по комнате, разминая ноги.

— Все ли у вас благополучно, Дмитрий Иванович? — почтительно спросил ученик.

— У меня-с? Благополучие, Левушка, бывает только внутреннее. А за внешнее приходится незамедлительно платить. Вон орден очередной прислали, так теперь четыреста рублей за него вычтут из пенсиона.

Старик подошел к большому столу, взял картонную коробочку и, вытряхнув из нее какие-то гвозди и бумажки, извлек сияющий золотыми орлами и рубиновой эмалью новенький крестик ордена Александра Невского.

— Большая честь, — вежливо заметил гость.

— Че-есть! — тонким голосом протянул старик, небрежно кидая орден обратно в коробку. — Было бы что есть… Лучше бы деньгами дали. У меня, ты же знаешь, семеро по лавкам, а доходов — раз-два и обчелся.

— Я слышал, вам в этом году сулят премию Нобеля…

— Был такой слушок-с. Да только господа доброжелатели не учли, что я от Нобеля ничего не возьму. Пусть лучше немцу этому отдадут, как его… с бензолом…

— Фон Байеру? — догадался гость.

Старик рассердился:

— Что ты мне подсказываешь? Разве я сам не знаю?! Конечно, Байеру. Ты думаешь, я совсем из ума выжил? Вовсе нет, память у меня еще работает. Все помню! И герра Нобеля этого помню, и братцев его саблезубых. Да-с! Много они кровушки из нашей земли высосали. И еще бы больше высосали, если бы я им не ставил в колеса палки-с. А теперь мне от них премию! Ха!

Старик как-то всхрапнул, что, по-видимому, обозначало смех, и уселся обратно на диван.

— Что в городе? — спросил он, отхлебнув чаю.

От этого вопроса гость помрачнел.

— Завтра, видимо, начнется, — ответил он после паузы. — Ходят слухи, что сегодня ночью введут военное положение. Я специально прошелся пешком и два раза видел казачьи патрули. Однако не думаю, что это поможет. Утром рабочие все равно пойдут с петицией ко дворцу. И значит, в них будут стрелять. Смотрите с утра в окно, Дмитрий Иванович, — здесь у вас все будет видно.

— Да что ж ты так обо мне, Левушка? — обиделся старик. — В окно… Разве я зритель в театре? Сделаю все, что в моих силах. Я к Сергею Юльевичу поеду!

Посетитель покачал головой:

— Дмитрий Иванович, это бесполезно. Витте самоустранился. К нему ходила депутация во главе с писателем Горьким, и совершенно без толку. Говорит, что знать не знает этого дела.

Старик вскочил и в волнении прошелся по кабинету.

— А, чорт побирай! — воскликнул он плачущим голосом. — Так что ж мне делать прикажете? Что я могу, кроме как писать? Я и пишу. Книгу. «Заветные мысли». Духовное завещание мое, весь в ней выскажусь, да-с! А ведь я давно предлагал! Предлагал всех социалистов да анархистов свезти на остров Святыя Елены — и пусть там экспериментируют себе на здоровье. А мало покажется — так Антарктиду им отдать! Пингвинов только жалко!

Сиятельный ученик пожал плечами:

— Это прожект утопический, а вы ведь практик, — ответил он холодным тоном. — Что же до заветных мыслей ваших, то историю изменить они не смогут. Поднимается стихия. Завтра начнется революция, которая отбросит Россию на сто лет назад. И тут надо не мысли записывать, а применять крайние средства. Вот ответьте мне начистоту, Дмитрий Иванович, как вы полагаете: пошли бы пролетарии со своей петицией, если бы им дали по ложечке моего эликсира? Нашего эликсира?

— Опять ты за свое, Левушка! Я ведь уже отвечал тебе: в экспериментах над русским народом я не участвую.

Гость вдруг вскочил.

— Но ведь у нас с вами одна цель! — горячо воскликнул он. — Вы сделали аппарат, а я только нашел ему более широкое применение.

— Нет, Левушка, цели у нас разные-с! — не менее горячо отозвался хозяин. — Я-то хотел всего лишь пьянство победить. А вот ты задумал штуку весьма опасную. И, признаться честно, я до сих пор твою идею до конца не понимаю.

— Могу объяснить!

— Ну-с, попробуй.

Сиятельный очкарик прошелся от кресла до окна и обратно, поворачиваясь, как на пружинах, а затем остановился точно посередине комнаты и поднял руку вверх.

— Первое и главное зло в русской истории есть пьянство! — объявил он, энергично рубанув рукой воздух.

Старик кивнул:

— С этим я согласен.

— Вот! И средство борьбы с ним у нас уже есть. Вам оно известно лучше, чем мне, и останавливаться на нем мы сейчас не будем.

Профессор снова кивнул.

— Второе зло, по моему мнению, это холуйство и холопство. Виной ему тысячелетнее рабство и оставшаяся от него заразная привычка к слепому повиновению. Мы и когда надо, и когда не надо кланяемся и ломаем шапки.

— И это верно! Вот за что я всегда любил тебя, Левушка, так это за то, что ты стихийный демократ, хоть и княжеской породы.

— …поэтому главный вопрос, — не слушая учителя, продолжал стихийный демократ, — вопрос, который еще Достоевский задавал, состоит в следующем: способен ли наш русский народ к свободе? Господа философы и софисты отвечают на него то так, то этак, в зависимости от кривизны своих силлогизмов. Я же, отвергая метафизику и красноречие, отвечаю строго научно и сугубо практически!

— Да как так — практически, Левушка?

— А вот как. Выпивший моего напитка тут же перестает быть холопом и холуем и чувствует себя царем.

— Царе-ем… — присвистнул старик. — Эк куда хватил! Да если каждый вообразит себя царем…

— …то революции в России никогда не будет, — закончил за него князь. — И потому эликсир, по моему убеждению, есть единственное средство избежать катастрофы!

— Да, Левушка, помилуй! Как же жить, когда вокруг одни самодержцы?!

— А разве они хуже, чем холопы?

— Ну, не знаю, не знаю… Ну-с, продолжай. Еще с каким злом собираешься бороться?

— Следующее зло — охранительность, леность, инерция. Боятся перемен наши мужички! Петр Великий при помощи дубины учил их перенимать у заграницы все лучшее, однако не преуспел. Из этого я заключаю, что дубиной общечеловека не сделаешь, нужно другое средство. Согласны вы?

— Продолжай, продолжай… Дослушаю до конца — скажу. Какое еще зло ты усмотрел в нашем бедном народе?

— Падение веры и нравственности. Бога забыли! Надо возродить древнее благочестие и нестяжание.

Старик покачал головой и вздохнул:

— Ох, Левушка, и всегда ты был такой сумбурист… Нет, не научил я тебя сокращать формулы. Что ж это будет: все люди у тебя окажутся и трезвенники, и сами себе цари, и общечеловеки какие-то, и святые. И материя у тебя, и дух, и Петр Великий, и древнее благочестие — и все в одной склянке?

— Да! И это еще не все! Эликсир поможет образованному сословию объединиться с народом, и тогда наступит то соборное единение, о котором мечтали лучшие умы России!

Выпалив это одним духом, князь опустился в кресло без сил, словно из него выпустили воздух.

— Соборное единение… — негромко повторил старик. — Ты прямо как покойный Владимир Сергеевич Соловьев говоришь. А еще кричал, что софистики не любишь.

Он резким движением поднялся с дивана, пересел за большой стол и стал задумчиво передвигать шахматные фигуры. Перебрав несколько вариантов, решительно смахнул их с доски:

— Нет! Не получается! Ничего не получается! Вот тебе мое последнее слово, Левушка: не надо всего этого. Химические средства в достижении социальных целей всегда опасны, потому что мы не можем предвидеть последствий их применения. Пусть русская история идет своим чередом. Соборное единение… Да разве не наобъединялись уже? — старик вдруг сморщился и продолжил плачущим голоском, тыча пальцем в лежавшую на столе газету: — Ми-истический экстаз у них, понимаешь ли, Левушка? Батюшка Гапон — пророк, он для освобождения босяков с небеси нам послан.

— Я о другом единении, — глухо отозвался ученик.

— А не надо нам никакого! — отрезал учитель. — Революция победит, и ничем ее не остановишь, тут ты прав. Однако победит она ненадолго. Я все посчитал. При современных темпах развития до полного благоденствия, по моим расчетам, остается лет 250–300, а социалисты не продержатся и ста. А вот когда их сбросят, можно будет попробовать и с твоим эликсиром.

Сиятельного изобретателя эта перспектива явно не устроила:

— Что же, прикажете мне еще сто лет жить? — спросил он прежним холодным тоном.

— Ты, Левушка, хотя еще совсем не стар, но до конца смуты, разумеется, не доживешь, — развел руками профессор. — Так что выход у тебя один: оставить рецепт потомкам.

Князь пожал плечами:

— Вы же знаете, Дмитрий Иванович, у меня нет детей. Не до того всю жизнь было.

— То-то и оно! Жили вы, ваше сиятельство, всегда только для себя.

— Не для себя, а для науки!

— А я, по-твоему, не для науки? — прищурился старик. — Я, между прочим, семерых деток растил. Семерых! И ничего-с, кое-что сделал и в науке. Запомни, Левушка, что я тебе скажу: есть у каждого из нас цель превыше всех целей — продолжаться в потомстве.

— Значит, жениться?

— Жениться, и как можно быстрей!

Князь снова встал, походил по комнате и остановился у окна, глядя на совершенно пустой проспект, по которому мела поземка.

— Скорей всего, вы правы, Дмитрий Иванович, — сказал он задумчиво. — Однако план ваш осуществить непросто. Я уже немолод, и если родятся дети, они к моменту моей смерти едва ли будут достаточно взрослыми, чтобы им можно было все растолковать. К тому же мы с вами сошлись на том, что победит революция, а это значит, что все мои вещи и бумаги могут пропасть. Как же я передам свой секрет потомкам?

— А вот подумай и реши задачу, — ответил учитель. — Подсказать ничего не могу, кроме одного: если хочешь хорошенько спрятать какую-то вещь, положи ее на самое видное место.

И он потянулся к томику Эдгара Поэ, давая понять, что разговор окончен.

Андрей Степанов. Сказки не про людей

Барсучья нора

(Сказка из книги)

Митя Барсук был поэтом…

Но до чего все-таки обманчивы все эти слова: «поэт», «писатель», «писать» и им подобные. Скажешь
«писатель» и сразу видишь человека (а кстати, почему именно
человека? есть много книг, написанных не иначе, как барсуками), который сидит за письменным столом, украшенным стаканом чая. Это писатель. Будучи писателем, он занят процессом письма. Он выписывает письменными принадлежностями
письмена на писчей бумаге. Работает не отрываясь, иногда
только морщит лоб, подносит к нему перо и задумывается.
Закончив поэму или там сказку, отхлебывает остывшего чая.
Потом перечитывает манускрипт и начинает переписывать
набело.

Все в этой картинке неправда. На самом деле писатель, даже
если он человек, не столько пишет, сколько мечется по своей
норе, как сумасшедший барсук, и при этом бормочет себе под
нос очень странные слова. Все писатели — скрытые барсуки.
А поэты — явные, самые настоящие.

Поэт Митя был настоящий барсук.


Будучи настоящим, с хорошей родословной, барсуком, он
всю жизнь прожил на одном месте. Meles-meles, как назвали
эту славную полосатую зверюшку древнеримские барсуковеды, вообще самый оседлый народ. Многие барсучьи города
возникли тысячи лет назад, и нынешнее поколение их жителей возлежит все в тех же комфортабельных норах, что и их
предки, современники Будды. А отчего бы им не возлежать?
Врагов среди зверей у них почти нет, а царь природы — человек с ружьем — при слове «барсук» только кривит свой мужественный рот. И его можно понять: барсук, двоюродный дядя
скунса, имеет с тыла такие две железы, от которых трудно
не скривиться. И если бы не вредный предрассудок насчет
барсучьего сала, которое якобы помогает при болезнях легких, да не подлый обычай чистить сапоги щетками из барсучьего меха, то мелеса-мелеса все бы давно оставили в покое.

Митя родился и вырос в одном из древних барсучьих городов, на берегу живописного озера. От родителей он унаследовал прекрасную квартиру — трехкомнатную, с пятью выходами, на третьем подземном этаже, в весьма престижном районе
под столетним дубом. Правда, для писателя такая оседлость
была не слишком благоприятна — жизнь Митя знал очень избирательно. Но он не переживал: вдохновение, говаривал он,
и еще раз вдохновение. И, поднявши глаза к дубу, шмыгал своим чувствительным носом.

В квартире Митя проводил весь день, выходя за едой
только после захода солнца. Тут надо сказать, что он был
вегетарианцем. Мышей не ел, птиц только слушал по вечерам,
подперев щеку лапой, а на лягушек даже смотреть не мог от
жалости. Древний барсучий обычай — похвальба на рассвете,
кто сколько за ночь сожрал лягушек — вызывал у него искреннее негодование.

— Сядут на толстые зады, — возмущенно говорил он очередной жене, — и давай: «А я двадцать! А я сто!» Живоглоты!
Тупицы! Но придет наше с тобой время! Взойдет заря новой
жизни! Скоро все поймут истину безубойного питания!

— Да ты бы не мучился так, Митечка, — вздыхала жена. —
Пусть их жрут, что хотят. Ты у меня такой славненький…

Сам Митя с юных лет предпочитал фрукты, грибы и орехи.
И зад у него поэтому был совсем не толстый, а очень аккуратный, с приятным белым хвостиком. Этот хвостик очень нравился девушкам.

— Какой у вас сзади эротичный предмет, — говорили девушки.

— Ну что вы, право, — смущался Митя, — предмет как
предмет.

Брак — самое сложное дело в жизни барсука. Барсуки моногамны, и редкий барсук бывает счастлив в семейной жизни.

Со своей первой женой Митя познакомился на вечерней
прогулке. Стоял ласковый май, то золотое для барсуков время,
когда озерные лягушки совокупляются в прибрежных зарослях и еще не окрепшими голосами бурно выражают свои чувства. В тот вечер среди озерного населения царило подлинное
единство. Послушать лягушек собрались не только местные
меломаны — барсуки, лисицы и выдры — но прибыли и редкие
гости: целая делегация сычей, два аиста, и даже явился один
кот домашний, проживавший в человеческом поселке за двадцать километров от озера.

Однако Митю лягушачий джаз только раздражал, а вид собрания живоглотов навевал самый черный пессимизм. Он был
голоден, печален и одинок. Найти пищу в это время года для
него было совсем не просто, а перспективы исправления нравов
лесных жителей казались совершенно бесперспективными.

Митя уселся на свой замечательный хвостик и пригорюнился, глядя в воду. Вода отразила юную морду со следами
страданий у глаз и стройное пушистое тело серовато-коричневого оттенка.

И тут появилась она. Она была совершенно восхитительна:
миниатюрна, молода, миловидна. Хотя, пожалуй, несколько
приземиста. Шла она с большой кошелкой.

— Ой, я вам не помешаю?

— Ну что вы, что вы… — отвечал Митя церемонно.

— А я тут прошлогоднюю бруснику собираю. Люблю
очень сладкое. Хотите?

— Спасибо, с удовольствием.

— А вы так романтично грустите. А чего вы на концерт
не пошли?

Митю передернуло.

— Потому что поедать живых существ — все равно, что
есть самого себя! Потому что мир рушится от живоглотства!
Потому что всем пора понять, что у мясоедения нет будущего!
Потому что я барсук, понимаете, барсук! Мелес-мелес!

— Ой, как вы здорово говорите. А как вас зовут?

— Дмитрий.

— Дмитрий… Как романтично… А я — Мила. Просто
Мила.

Вскоре они поженились.

Вдохновение накатило на Митю через месяц после свадьбы. Однажды утром Мила проснулась от странных звуков
и увидела, что муж мечется по комнате. Он тыкался носом в
дальний правый угол, разворачивался, бежал в левый ближний, тыкался носом туда и несся обратно. При этом он выкрикивал очень странные слова:

— Мелес-мелес, умеешь ли, мелес, услышать свой мелос?
Мелос, мелодия мела зимой, когда метит метель тебя, мелес…

— Что ты мелешь? — в ужасе спросила Мила.

Митя резко затормозил посреди комнаты и посмотрел на
нее без всякого выражения, как коза в кинокамеру.

— Милый, что с тобой?

— Не мешай! — заорал вдруг барсук. — Ты что, не видишь?
Я сочиняю!

— Ты писатель?

— Нет! Я мелический поэт!

Таких слов Мила не знала. Она всхлипнула, схватила кошелку и выбежала из норы. Побродив часа два по лесу, она вернулась с ягодами и увидела, что все было по-прежнему: Митя
бегал из угла в угол и бормотал.

Мила выдержала только полгода такой жизни. Поначалу она
говорила себе: может, он гений — надо терпеть. Потом говорила:
сволочь он, а не гений, но я же его люблю — надо терпеть. Потом: я его не люблю, эту сволочь, но вдруг будут дети — надо
терпеть. А Митя все бегал и бегал по комнате, и наконец настал
день, когда Мила спросила себя: а надо ли терпеть?

— А надо ли терпеть? — спросила она вслух.

— Что? — остановился Митя.

— Ты погубил мою жизнь! — закричала Мила.

— Мещанка! — отвечал барсук.

Мила зарыдала в голос. Митя попытался продолжить процесс письма, но ничего не выходило — после каждой его пробежки рыдания Милы нарастали. Тогда он угрюмо сел в самом
дальнем от жены углу и прислушался к ее горьким словам.

— …как брошенная, — причитала Мила. — Ни ласкового
слова, ничего. Целый день: «мелес, мелес», а ведь я сирота.
И жрать с ним грибы эти. Я мяса хочу! Гад! Собака норная!

Митя слушал, пытаясь сдерживать свои порывистые чувства. Но терпения хватило ненадолго: в какой-то момент он заметил, что его короткие сильные лапы вдруг сами собой начали скрести земляной пол. «Что со мной?» — испугался Митя.
Но тут же догадался: «Да я же рою новую нору!»

Через день нора ниже этажом была готова. Она, конечно,
не шла ни в какое сравнение с родовым гнездом: комната была
одна, а выходов — только два, но Митя был доволен — здесь
никто не мешал ему заниматься любимым делом. Правда, разбег был поменьше, и потому строчки получались короче, но
это ему даже понравилось:

— Я вхожу в новый период, — решил он. — Назову его
«Камерная мелика».

Кроме малых габаритов, в новой квартире было еще одно
неудобство: в потолке оставался выход в прежнюю жизнь, и
иногда Мила, движимая женским состраданием, просовывала
морду к Мите и озабоченно спрашивала:

— Ты не проголодался?

Но Митя, у которого вдохновение теперь не проходило никогда, сразу начинал истошно орать, и Мила поспешно исчезала. Постепенно она смирилась с потерей мужа и перестала появляться на его территории. Только иногда сверху падали
яблоки и сушеные грибы. Барсук поглощал их автоматически,
не интересуясь, откуда они взялись и что значат.

Так длилось долго, до тех пор, пока однажды ночью Митя
вдруг не почувствовал адский голод. Он остановился, оглядел
грязную нору и обнаружил, что еда сыпаться перестала, и, видимо, давно.

Он поднял морду вверх и прислушался. Милы было не
слышно. Зато в тишине отчетливо прозвучал мужской голос:

— А вчера пятьдесят сожрал!

«Уже утро, — понял барсук. — И она вышла замуж».

Митя высунул нос в прежнюю жизнь и огляделся. Открывшаяся ему картина оказалась настолько невыносима,
что он чуть не свалился вниз. На его любимом ковре из зеленого мха живописно раскинулся толстозадый живоглот по
прозвищу Приходил. Скотина ковыряла в зубах лягушачьей
лапкой.

Некоторое время они молча смотрели друг на друга. Потом
Приходил сплюнул лапку на ковер и лениво сказал:

— Ну.

Митя почувствовал, как закипает его благородная кровь.

— Это моя квартира! — категорически заявил он.

— А еще чего? — лениво спросил узурпатор.

— Тут жили мои предки тысячу двести лет!

— Да? А попрыгать?

Митя опешил. Кровь звала в бой, но разум приводил весьма увесистый аргумент против: необъятный зад конкурента.
Силы были явно неравные.

Внутренняя борьба длилась недолго, а внешней Митя
как-то даже не заметил. Он просто очнулся на полу ниже
этажом и еще успел услышать слова победителя:

— И не дай бог твое рыло…

Но что именно не дай бог рыло, Митя так не узнал, потому
что толстозадый завалил ход в квартиру бывшего мужа здоровенным камнем.

«Ну и ладно, — подумал Митя. — Завалил так завалил. Завалил меня барсук. Барсук, как барс… Как барс… Барсук…».

Но слова не шли. Поэтические озарения стремительно разбегались в оба оставшихся выхода, а на их место вползали
черные мысли. Митя вдруг заметил свое одиночество, неприбранную нору и впервые подумал, что молодость, наверное,
прошла.

Он вылез наружу и пошел к озеру. Подступала осень, и столетний дуб уже начал свое желтое дело. Митя сел на том же
месте, где когда-то встретил Милу, и заглянул в воду. Вода отразила грустную средних лет морду и отяжелевшее сероватое
тело. Лягушки молчали, было тихо.

И тут появилась она. Она была восхитительна: совсем юная
и юркая, как юрок. Хотя, пожалуй, несколько приземистая.
Шла она с небольшой кошелкой.

— Ой, я вам не помешаю?

— Мне нельзя помешать, я ничего не делаю, — рассеянно
отвечал Митя.

— А я тут грибы собираю. Люблю их очень.

— Правильно. Хочешь мяса — сорви гриб, — привычно
поддержал барсук. Он говорил, но не слышал сам себя.

— Так я уже сорвала. Хотите?

От этих слов Митя вдруг почувствовал резь в животе. Он
схватил самый большой гриб, жадно впился в него зубами, но
тут же выплюнул. Это была зеленая поганка.

— Ой! — сказала она. — Вечно я путаю. Никак не могу запомнить, какие хорошие, а какие нехорошие.

— Я тебя научу, — сказал Митя.

— Правда? Вот здорово! А как вас зовут?

— Дмитрий.

— Дмитрий… Как здорово! А я Юля. Можно Юлечка.

Через неделю они поженились, через две недели Митю
посетило вдохновение, а через три он услышал тихий плач.

— Я так больше не могу, — всхлипывала Юлечка. — Ты
губишь мою молодую жизнь!

— Почему?

— Потому что я хочу жить! Я хочу гулять по берегу озера,
собирать грибы и ягоды, слушать лягушек, играть в попрыгушки. И все это вместе с тобой, любимый! И еще я очень хочу
мяса.

Митя уже где-то слышал эти слова. Он почувствовал укол
совести. И от этого укола его короткие, все еще сильные лапы
вдруг сами собой начали скрести земляной пол.

Третья квартира оказалась еще меньше второй и всего с одним выходом, но Мите было уже все равно: он теперь совершенно пренебрегал бытовыми удобствами. С потолка, как и в
прошлой жизни, иногда сыпались грибы и кедровые орехи, но
среди грибов попадалось много поганых: все-таки Юля была
неопытна по хозяйственной части. От поганых грибов Митин
стиль приобрел новую высоту. Свой третий период он назвал
так: «Мелика Тонкого Мира».

Тонкий мир чудился ему огромным парком, полным разных зверей. Это был настоящий рай безубойного питания: тут
никто никого не ел, даже не пытался. Все жили в отдельных
квартирах и непрерывно бормотали, подвывали, подскуливали. А Митин голос легко и свободно вливался в общий хор. Вот
только почему-то увидеть этих зверей Мите никогда не удавалось. Он только слышал их голоса, а видел всегда одно и то же:
сетку с очень маленькими ячейками и за ней кусок зеленой стены. Странный это был мир.

Из этого странного мира, откуда он не вылезал по целым
неделям, как-то сама собой явилась третья жена. Ее звали
Ядвига-Элеонора, и она была причастна к искусству.

Откуда она все-таки взялась, Митя так и не понял. Просто
однажды, съев гриб, именуемый в народе навозной лысиной,
он вошел в тонкий мир и обнаружил там ее. Она сидела посреди его норы и смотрела горящими глазами куда-то вдаль —
сквозь Митю, сквозь сетку, может быть, даже сквозь зеленую
стену. Она была не слишком молода, не чересчур миловидна,
далеко не миниатюрна, но в ней чувствовалась такая духовная
сила, что Митю сразу потянуло к ней, словно магнитом. Он почувствовал себя рядом с ней каким-то приземистым.

— Я вам не помешаю? — робко спросил он.

Ее зрачки чуть сузились.

— Уже помешал. Ты помешал творчеству!

— Я помешал? Вы — сочиняете? Стихи сочиняете? А…
прочитайте! Пожалуйста!

Незнакомка оторвала глаза от Мити, перевела их вдаль, потом свела зрачки поближе к носу и вдруг вся как-то забурлила,
закипела изнутри:

— Мелес, мелес юбер аллес, мелес мене текел фарес… —
выводила она натужным голосом.

Митя не верил своим ушам.

— Так это же мои стихи! Мелика тонкого мира!

— А где ты, по-твоему, находишься?

— В тонком мире?

— Ну да.

— А вы кто?

— Я — это я. Ядвига-Элеонора.

— Ты мое второе «я», не исчезай! — завопил барсук.

Ему хотелось сказать очень многое: что мир ловит его в
свои сети, что он одинок, что за всю жизнь он не нашел никого,
кто бы его понимал. Но язык не слушался.

— А ну-ка прочитай сам что-нибудь! — приказала Ядвига.

Митя ошарашенно посмотрел на нее, потом попытался свести глаза к носу. Это у него не получилось, и тогда он просто
закрыл их и прислушался к себе. Внутри стояла мертвая тишина, изредка прерываемая кваканьем лягушек.

— Я ничего не помню, — испуганно сказал он. — Я почему-то
все сразу забыл.

— Хорошо, я помогу тебе. Я останусь с тобой.

И действительно: когда Митя очнулся, Ядвига, как ни
странно, сидела посреди его норы и смотрела невидящими глазами в сторону последнего выхода. Они стали жить вместе.

Поначалу вдохновение посещало поэтический союз в разное время, и они относились к творчеству второго «я» с полным пониманием. Но однажды их озарило одновременно, и
это оказалось крайне неудобно. Они бегали каждый по своей
диагонали и все время сшибались мокрыми и холодными носами. Но дело было совсем не в носах. Просто сочинять в условиях, когда рядом кто-то бегает, топает и бормочет, оказалось совершенно невозможно. Сами того не желая, они подхватывали
на бегу друг у друга целые строчки, и эти строчки потом всегда
оказывались самыми худшими. Митя мучился, вздыхал и даже
тайком вспоминал непричастных к искусству бывших жен.

Бытовые неудобства быстро перерастали в споры об искусстве.

— Твоя мелика не мелична, а только мелодична, — говорила Ядвига.

— На себя посмотри, — огрызался Митя.

Диета последних лет изменила его характер: он стал груб и
раздражителен.

— Но как же так? Ведь ты называл меня своим вторым
«я»?! — возглашала она.

— Дурак был. Вторых «я» не бывает. У барсуков не бывает
вторых «я».

— А что бывает у барсуков?

— Жены бывают.

— Я тоже ошиблась в тебе, Димитрий, — помолчав, сказала Ядвига. — Ты не гений.

— На себя посмотри, — бубнил барсук.

— Ты не гений. И тебе нужны новые источники вдохновения. Пора кончать с грибным образом жизни. Почему бы тебе
не сходить на охоту?

Митя вздрогнул и замер, уставившись на нее. Он вглядывался в ее пустые блестящие глаза и чувствовал, как его ослабевшие лапы начинают сами собой скрести земляной пол. Митя напряг все силы, но вместо мягкой земли когти вдруг
уперлись в гранитную плиту. Копать дальше было некуда.

Перед ним был последний выход. Он с трудом протиснулся
в него и побрел к озеру. Недавно выпал первый снег, всходило
солнце. Митя подошел к воде.

Вода отразила грустную старую морду, совершенно белую,
и белое, бесформенное тело. Жизнь таяла на глазах, не оставалось ни надежд, ни стихов, но почему-то казалось, что самое главное — тот рай, что так часто снился ему — все еще
впереди.

Но главное было сзади. Два человеческих рыболова, стоя у
него за спиной, уже давно с удивлением разглядывали белого
барсука, а Митин нос, раньше такой чувствительный, их совсем не чуял.

— Погоди, не бей! Смотри, он белый весь: альбинос!

— Да какой к хренам альбинос? Старый зверь, вот и все.
Вишь, не чует — глухой совсем.

— Говорю тебе — альбинос. Михалыч, а давай его заловим, а?

— Да на хрена он кому нужен?

— А в зоопарк. Альбинос же! Бабки дадут.

— В зоопарк, говоришь? Ну, кидай, там посмотрим. Ты
кидай, а я его бутылкой по башке все-таки огрею.

И Митю накрыла сеть.

Он дернулся, ухватился за нее когтями, рванул на себя, но
в тот же миг почувствовал страшный удар, и белый снег перед
его глазами сразу стал черным.


Митя еще не совсем очнулся, а в ушах у него уже зазвучали
и стали стремительно нарастать волшебные звуки его любимых снов. Десятки звериных голосов бормотали, подвывали,
подскуливали, повторяя свои имена и прозвища, и Митин внутренний голос радостно, словно пробудившись от долгой зимней спячки, вливался в общий хор.

Он открыл глаза. Как всегда в тонком мире, перед ним была
сетка с очень маленькими ячейками, а за ней виднелся кусок
зеленой стены.

— Ядвига! — позвал он.

Никто не откликнулся.

Митя оглянулся и увидел, что он здесь совершенно один.
Он встал, неуверенно прошелся из угла в угол по норе, ставшей теперь совсем крошечной, потыкался носом в сетку, стены, пол, потолок. Все они оказались очень крепкими. Они
были твердые и холодные, как гранитная плита в последней
квартире. Митя огляделся по сторонам еще раз и вдруг сел на
пол, разом все поняв.

Выхода в этой норе совсем не было.

И радость вдруг заволновалась в его груди. Теперь никто в
мире не мог ему помешать! Митя легко вздохнул и поднял морду вверх — уже уверенный, что сейчас снизойдет озарение. Он
немного посидел так, а потом вскочил на лапы, ставшие вдруг
сильными и упругими, как в молодости, и быстро побежал по
привычному маршруту — из дальнего правого угла в левый
ближний и обратно.

— Смело, о мелес, мели в подземелье своем… Время мелеет,
и все перемелется в нем…


Ссылки