Элизабет Тейлор. Жизнь, рассказанная ею самой

  • Издательство «Эксмо», 2012 г.
  • Элизабет Тейлор начала писать эту книгу, узнав о трагической гибели Майкла Джексона, которого считала не просто другом, а приемным сыном, и от которого у нее не было секретов: он остался ей лучшим собеседником даже после смерти, ему можно было рассказать всё без утайки, выплакаться, поделиться радостью, вспомнить о былом, поведать самые сокровенные женские тайны — ведь «с годами начинаешь сожалеть не столько о совершенных грехах, сколько о тех, что не совершила…»

    Всё в жизни Элизабет Тейлор было СВЕРХ — звездная карьера с четырех лет, всемирная слава «Королевы Голливуда», «новой Клеопатры», первой красавицы эпохи с колдовскими (одни на миллиард!) фиалковыми глазами, три «Оскара», восемь браков (два из них с Ричардом Бартоном), первый в Голливуде контракт на миллион долларов, самая дорогая (продана за 200 миллионов) коллекция бриллиантов… А еще — более 30 серьезных операций, перелом позвоночника, инфаркт, рак кожи, опухоль мозга размером с теннисный мяч, алкоголь и наркотики. «Я прекрасный пример того, через что может пройти женщина и при этом остаться в живых», — признается Элизабет Тейлор в своей сенсационной книге, где предельно откровенно рассказала обо всех страстях и грехах, горестях и радостях, ролях и мужьях и которую посвятила «Памяти моего сына Майкла Джексона».

Без Майкла…

Этого не может быть!

Этого просто не могло быть, но это случилось!

Майкла Джексона нет… Нет Майкла!..

Первые дни я не могла ни о чем думать, была только боль, всепоглощающая душевная и сердечная боль. Этого просто не могло быть, но это случилось… Я, пожилая, больная женщина, настоящая развалина, у которой нет здоровой клеточки, жива, а безумно талантливый, еще молодой мужчина умер!

Я похоронила стольких людей, которых любила, что начинаю чувствовать себя просто старой черепахой. Большой… океанской… медлительной во всем…

Меня снова «привели в порядок», хотя на сей раз слова врача не соответствовали действительности. Привыкший к обезболивающим организм больше не желал им подчиняться. Но если с физической болью за много-много лет я уже свыклась, то боль душевная, которую не заглушить никакими анальгетиками, была столь сильной, что не давала дышать.

К руке подключена капельница, у лица висит (на всякий случай!) кислородная маска, мигают экраны разных мониторов, показывая, что я еще жива… Да, я жива! Я жива, а ты умер…

Майкл, ты любил шуточки, но это дурацкая шутка, правда, дурацкая. Осиротить стольких людей сразу! Самое гадкое — ничего не исправишь, никакая ругань не поможет. Не могу себе представить, что тебя больше нет, не могу…

Майкл, я сегодня вспоминала твое первое Рождество. Помнишь? Я просто ужаснулась, когда узнала, что родители никогда не устраивали вам в детстве Рождество, не клали подарки под елку, не предлагали загадать желание для Санта-Клауса. У Свидетелей Иеговы это не положено. Нелепо! Я не буду осуждать чужие верования, но для меня Рождество это даже не религиозный праздник, а праздник надежды. Рождество и День Рожденья — что может быть для ребенка лучше? Как можно лишать детей надежды, что в эту волшебную ночь сбудется заветное желание?!

Помнишь, когда ты уже перестал быть Свидетелем Иеговы, я твердо заявила, что теперь никто не может помешать праздновать Рождество. Мы с помощниками ночью нарядили для тебя елку, натолкали под нее кучу подарков и всюду развешали гирлянды с огнями. Помнишь? Ты помнишь, какие подарки были под елкой? Должен помнить — множество водяных пистолетов! Я знала о твоей страсти к этой игре в «обливалки» с водяными пистолетами, воздушными шариками, наполненными водой и даже ведрами воды.

Под елкой лежали пистолеты и автоматы для целой команды, чтобы было весело. И ведь было!

А подарок в виде слона? Что можно подарить человеку, у которого есть все? Все, да не все, в твоем зоопарке слона не было, а благодаря мне появился! Ларри Фортенски недоумевал:

— Это же обуза! Слона надо кормить и обслуживать.

Что взять с Ларри? Он живет по правилам, считая, что слонам не место на частных ранчо. С ним оказалось скучно…

Майкл, как же мне тебя не хватает!.. С тобой мы бы посмеялись над такой «заботливостью» моего неудачного седьмого супруга.

Слона я подарила в ответ на твой подарок к моему дню рождения. Ты как всегда оказался выдумщиком. Помнишь?

Я не устраивала пир на весь мир, были только близкие, а потому дурачиться не возбранялось.

Твои руки непривычно пусты. Когда это Майкл приходил в гости, тем более, на день рожденья без подарка?

Ну как тут ни подурачиться? Я схватилась за сердце:

— Майкл, где мой подарок?!

Ты развел руками, загадочно улыбаясь. Но играть, так играть.

— Как, ты не принес мне никакую побрякушку?! Неужели ты не заметил множество ювелирных магазинов по пути?! О! ты не мог так поступить со мной!.. — Я заламывала руки, словно показывая пародию на плохой театральный спектакль.

Вы с помощником исчезли на некоторое время, а потом вернулись. Красивая коробка, но явно великовата для какого-нибудь ожерелья или колечка. Какая женщина устоит? Я с любопытством разворачивала оберточную бумагу.

В коробке изящная сумочка из титана в виде слона, седло у которого украшено драгоценными камнями, а ручка у сумочки — янтарные бусы. Очаровательно, вполне достойно подарка Майкла Джексона!

Но дома меня ждал еще один сюрприз — огромный телевизор, такой большой, в половину стены. Я поняла, что это есть твой настоящий подарок, потому ты загадочно улыбался. Ой, как было стыдно!.. Тогда и возникла идея подарить в ответ живого слона на радость тебе и детям. Получилось, слон стал любимцем в твоем зоопарке.

Кажется лишь вчера ты выступал подружкой невесты у Лайзы Минелли… Помнишь, Майкл? Заметив, что женщины замешкались, а шлейф подвенечного платья Лайзы уже ползет по проходу в церкви и на него легко могут наступить, ты подхватил ткань и важно нес этот шлейф большую часть пути невесты к алтарю. Мартина МакКатчен опомнилась нескоро, а потом еще и долго не решалась отнять у тебя «добычу»! Лайза потом хохотала, что такой «подружки», как у нее, не было еще ни у кого в мире!

Хорош шафер, без тебя Лайза точно осталась бы без платья. Думаю, большинство гостей не возражали, но сама невеста гордилась своим нарядом, как и всей роскошной церемонией. Тогда казалось, что это самая крепкая и счастливая пара в мире.

Если честно, то несчастной была только я, особенно когда увидела фотографии. Конечно, пришлось промолчать, чтобы не подсказывать остальным повод для сожаления, но я выглядела настоящей бабулей! Майкл, как я «сдала» за десять лет, прошедшие со времени собственной свадьбы с Ларри, где ты был моим посаженным отцом!.. Знаешь, какая это трагедия для женщины — понять, что ты состарилась и больше похожа на собственную бабушку, чем на себя саму.

Но не будем о грустном, ни к чему тебе мои проблемы старения…

Майкл, у нас было столько веселых минут, ты так добр ко всем, а ко мне особенно (добрее только к детям), ты такой замечательный, что я просто не могу помыслить, что не услышу твой голос в трубке, твой смех — тихий и загадочный, не увижу твою всегда чуть смущенную улыбку. Никто так не умеет делать подарки, дело не в стоимости, хотя они всегда дорогие, вся прелесть в том, что ты умеешь точно угадать, что человеку хочется.

Майкл, я схожу с ума — разговариваю с тобой, словно ты сидишь в кресле напротив и тихонько хихикаешь, слушая мои рассуждения. В последние годы мы редко общались, я болела (а когда было не так?), ты предпочитал жить подальше от Лос-Анджелеса, но я привыкла слышать твой тихий голос в трубке и не представляю, как смогу жить без этого. Иногда хочется закричать на весь Беверли-Хиллз: «Не-е-ет!!!». Думаю, не мне одной.

Знаешь, я обиделась на тебя всего лишь раз. Ты должен помнить тот случай. Помнишь? Чтобы выманить меня на Нью-Йоркский концерт в Мэдисон-Сквер-Гарден в честь тридцатилетия Джексонов в сентябре 2001 года, ты прислал в качестве приманки прелестное бриллиантовое колье, «забыв» упомянуть, что оно взято напрокат. Ничего страшного, я спокойно вернула бы колье, поскольку и сама часто брала драгоценности напрокат. И на концерт поехала не из-за побрякушки, а потому что поняла: для тебя много значит мое присутствие, если уж ты позаботился о том, что будет блестеть на моей шее.

Когда позже от меня потребовали вернуть колье, я обомлела. Оно не столь дорогое, каких-то 200 000 долларов, я вполне могла купить его себе или спокойно вернуть. Но то, как это было сделано, повергло в шок. Я прорыдала целый день! Майкл, ты мог бы позвонить сам и сказать:

— Элизабет, верни игрушку дядям, я взял её для показухи.

Мог? Я бы не обиделась. Но мне позвонили твои помощники, причем, не самые близкие, и не объяснили ситуацию, а почти ультимативно потребовали вернуть, словно я, воспользовавшись неразберихой, царившей после страшного 11сентября, тайком увезла колье в Беверли-Хиллз! Пока мы тащились через всю страну с Марлоном Брандо, ты мог хотя бы в шутку поплакать, что денежки за эти побрякушки еще не выплачены?

Я знаю, что ты надеялся заплатить сам, чтобы не вешать эту сумму на меня, но у тебя не получилось. Вот на это я и обиделась — ты не поделился проблемой, а скрыл её от меня. С друзьями так не поступают. Ты же не думаешь, что я люблю тебя за подарки?

Конечно, я простила дрянного мальчишку, но не сразу. Кто надоумил тебя написать покаянное письмо? Неужели сам догадался? Врешь, если бы ни Лайза с её алым подвенечным платьем и желанием с шиком отметить годовщину свадьбы, черта с два ты бы каялся перед старухой Элизабет. Что я для тебя?

Запомни, мой милый, я тебе самый верный друг! А не на всех судебных заседаниях была по двум причинам: во-первых, как всегда болячки и госпитализация, во-вторых, меня опасно пускать туда, я просто выцарапала бы глаза клеветникам, и тогда тебе пришлось сесть в тюрьму за компанию со мной, чтобы наши камеры были по соседству. Не осложнять же жизнь охране тюрьмы (им пришлось бы три раза в день выгуливать моих собачек, без которых я даже в тюрьму не согласна! и терпеть мои капризы), я не стала устраивать побоище в зале суда и показную истерику «Королевы Голливуда» тоже. Меня убедили просто сделать хлесткие заявления в прессе, как и в 1993 году.

Знаешь, я не уверена, что поступила правильно, может, все-таки следовало, как в интервью с Опрой Уинфри, шумно вмешаться? Но что было, то было, сделанного не вернуть.

Кроме того, я для прессы — ярая защитница геев, потому мое более активное заступничество могло навредить тебе.

Воспоминания привели к новому сердечному приступу, и я вынуждена была дать слово врачам, что не буду больше плакать, хотя, когда сказала, о чем, вернее, о ком плач, на глазах у медсестры тоже появились слезы, которые пришлось тайком смахивать.

Но действительно стараюсь не плакать, слезами Майкла не вернешь, а в моей (и не только моей) душе он живой, просто уехал куда-то, где очень плохая связь. Вот наладится связь, и он позвонит.

Я понимаю, что это не так, что ни ты, ни Монти Клифт, ни этот толстяк Брандо, ни мой Ричард Бартон уже не позвоните, что вы оставили меня на Земле пока еще мучиться. Знаешь, это страшно, но у меня впервые мелькнуло понимание, что я не хочу выкарабкиваться. Зачем? Дети давно выросли, у них своя жизнь, выросли даже внуки! Я не очень радуюсь, когда навещает кто-то из прежних подруг, они все выглядят куда лучше меня (хотя раньше мне и в подметки не годились!), а у старых приятелей слишком вытягивается лицо и в глазах мелькает сожаление при виде того, в какую развалину я превратилась. Потом, конечно, следуют комплименты: «Лиз, ты все хорошеешь! Время над тобой не властно!». Хочется спросить:

— Где вы видите Лиз? Здесь только старая больная Элизабет Тейлор. Но я еще жива!

Да, жива, хотя, если честно, не очень. Но тебе я могу в этом признаться, ты не болтун и никогда меня не выдавал.

Майкл, это помешательство — беседовать самой с собой?

Чем больше я размышляю, тем больше понимаю, что мы похожи, просто твой путь был более интенсивным, а потому коротким. А еще ты не научился выживать. Я не один раз бывала в состоянии клинической смерти, либо когда мне не гарантировали и нескольких дней, даже делала попытку суицида, но вот до сих пор жива. Может просто женщины более живучие? Или более живучая я сама?

Как бы то ни было, я есть на этом свете, а тебя нет.

Почему родилась наша дружба? Странный вопрос, разве не могут просто дружить мужчина и женщина, даже если их разделяют четверть века возраста?

Даже умница Опра во время интервью не удержалась и спросила, сделал ли Майкл предложение Элизабет Тейлор? Почему предложение, почему обязательно нужно идти под венец или становиться любовниками, если люди близки духовно. Именно духовно, это даже больше, чем душевно.

Почему Майкл? Я уже не раз отвечала на этот вопрос, могу сотню раз повторить. Мы похожи, очень похожи. Чем? У нас просто не было детства, наше детство — работа, причем, Майкл не видел даже того, что успела увидеть в детстве я, меня хотя бы до девяти лет растили как нормального ребенка, а он уже с пяти выступал.

О нас обоих говорили, что мы слишком взрослые, дети телом и взрослые душой и умом. Наверное, поэтому, получив все, что только можно пожелать, мы снова впали в детство каждый по-своему. Банальная, всем известная истина, но это так.

Карусели Неверленда сродни моей коллекции драгоценностей, для меня это тоже игрушки. Став взрослыми, мы пытались наверстать то, что пропустили в детстве.

Размышляя над нашим сходством и различиями, над причиной странной для многих дружбы, я невольно переосмыслила и свою жизнь тоже. Всегда не хватало времени, чтобы над ней задуматься. Мама бы сказала иначе: «Стареешь». Неужели это и впрямь признак старости?

Ничего подобного, у меня еще многое впереди! Недавно услышала фразу, что только на краю пропасти человек понимает, что не все хорошее может быть впереди… Это не про меня.

Впервые за последние годы я встретила человека, который понял меня и которому я не буду помехой — Джейсона Уинтерса. Вернее, встретились мы давно, Джейсон мой старинный поклонник и уже многолетний друг. Опра Уинфри зря переживала из-за возможности нашей с Майклом свадьбы, мы похожи, но Майкл скорее мой сын, приемный сын, в качестве мужа я его никогда не представляла. Муж это совсем другое. И любовник тоже. Нет, Майкл — это Друг, именно так, с большой буквы.

И Джейсон тоже друг (кстати, он моложе Майкла), но совсем иной. Майкл мой друг оттуда, из детства, хотя годится мне в сыновья, он словно олицетворяет одну половину меня, а Джейсон другую. С Джейсоном спокойно и надежно, в качестве любовницы я уже никуда не гожусь, что за любовница в ортопедическом кресле, но побеседовать со мной еще вполне можно. И капризов тоже не занимать.

Зачем я Джейсону? О, бог мой! Уже вылито несколько цистерн помоев, огромных таких, какие бывают в боевиках, с утверждениями, что Уинтерс охотится за моими миллионами. Идиоты! Он купил мне дом на Гаити (классное местечко!) и предложил в брачном договоре отказаться от любой моей собственности, кроме мелких безделушек, которые я подарю на память. А еще он смеялся, что я его переживу и смогу произнести речь на его могиле. Это было жестоко, пришлось кинуть в него тем, что подвернулось под руку, разбила хорошенькую статуэтку и вазу, в которую ею попала.

— Джейсон, в следующий раз стой на месте, а не уворачивайся, чтобы не пришлось собирать осколки ваз!

— В следующий раз я встану сзади, чтобы у тебя не было возможности кинуть.

Майкл, как ты думаешь, мы уживемся с таким человеком? Мне почему-то кажется, что да.

А еще… я раскрою тебе секрет, который пока знает только Уинтерс (узнал нечаянно): я пишу записки, да-да, вот эти самые. Пишу и прячу. Уинтерс сказал, что, когда мы вернемся домой, написанное будет лежать в сейфе и никто ничего не узнает, он проследит. Джейсону можно верить, я ему верю.

Зачем пишу? Просто надо выговорить, чтобы не держать свою боль внутри, она разрывает сердце. Если я вдруг начну твердить все это вслух, отправят даже не в клинику к Бетти Форд, а куда похуже.

Во-вторых, я вдруг осознала, что моя жизнь тоже не вечна. Смешно, ты смеешься, Майкл? Понять, что жизнь не вечна развалине, у которой от макушки до пяточек не найти не оперированного клочка тела? Да, представь себе! Я всегда считала свои смертельные болезни недоразумением природы, а сейчас вдруг поняла, что эти недоразумения все же способны свести меня в могилу.

Это к чему? К тому, что мне пора немного задуматься, как жила и подвести кое-какие итоги.

Я не жалуюсь, даже на тело, которое просто сводит с ума своей хрупкостью и живучестью одновременно. Я не жалуюсь на жизнь, хотя и она меня обижала. Я была счастлива, несмотря ни на что, я люблю эту жизнь, даже находясь на больничной кровати или в ортопедическом кресле, даже под капельницей или на операционном столе со вскрытым черепом (бывало и такое), я все равно люблю её и желала бы продлить как можно дольше!

Я хрупкая ваза? Мне ничего нельзя (даже моих любимых жареных цыпляток есть запретили!)? Значит, будем продолжать жизнь, лежа. Кстати, я неплохо смотрюсь в ортопедическом кресле и в постели тоже! Я живучая, я немыслимо живучая.

Знаешь, пришла страшная мысль, что стоит вспомнить всю мою жизнь, и она внезапно закончится. Но даже если это так, я готова снова пережить радости и печали, счастье и горе, у меня было столько хорошего, что оно перевесит. И я все равно не собираюсь умирать, не дождетесь! Хорошо, что у меня хорошие дети и не сидят в соседней комнате в ожидании, когда я окочурюсь, чтобы поделить наследство. Они против только одного: чтобы меня похоронили рядом с Бартоном в Уэльсе. Правда, и Бартон похоронен совсем не там, его противная вдова не выполнила последнюю волю Ричарда (и будет за то проклята, во всяком случае, мной!).

Знаешь, Майкл, а может, рядом с тобой? Правильно, ты же позволишь мне улечься рядышком? Я буду вести себя прилично, а охрана кладбища станет по ночам сидеть, клацая зубами от страха, и слушая нашу болтовню, вернее, твои тихие смешки и мой откровенный хохот. Представляю такую картину! Решено, если не разрешат рядом с Ричардом, улягусь рядом с тобой. Извини, если это произойдет нескоро, я не тороплюсь. Ты же знаешь, я способна опоздать даже на собственные похороны (это идея — завещать, чтобы гроб с моим телом доставили на церемонию с опозданием!).

Ох, Майкл, шутки со смертью плохи и неприличны, но что еще остается старой женщине, похоронившей стольких любимых людей? Придет и мой черед, все там будем, еще никто на Земле этого не избежал, во всяком случае, я с такими не знакома. Может стать первой? Нет, вечность — это, пожалуй, скучно, но с десяток лет (а потом еще десяток, и еще…) я согласна помучиться.

Пришел Уинстерс и сообщил, что можно ехать домой. Надолго ли? В госпитале за мной даже закрепили любимую палату…

Жизнь продолжается, пусть и в ортопедическом кресле!

Даже в нем есть свои плюсы — никто не сможет потребовать: «Принеси то, принеси это!». Что я вру? От меня такого никто не требовал. Это все кокетство, хотя, кокетство для старой развалины, наверное, не позволительно? Плевать! Я не старая (всего-то…, а вот не скажу сколько, мне всегда мало лет!) и не развалина (у меня столько послеоперационных швов, что они просто не дадут развалиться моему телу!).

Колум Маккэнн. И пусть вращается прекрасный мир

  • Издательство «Фантом Пресс», 2012 г.
  • Ирландская литература славна именами, и Колум Маккэнн со своим эпохальным романом «И пусть вращается мир» уверенно занял не последнее место в очень представительном ряду ирландских писателей. Маккэнн — достойный продолжатель традиций большой ирландской литературы.

    1970-е, Нью-Йорк, время стремительных перемен, все движется, летит, несется. Но на миг сумбур и хаос мегаполиса замирает: меж башнями Всемирного Торгового Центра по натянутому канату идет человек. Этот невероятный трюк французского канатоходца становится центром, в которой сбегают истории героев: уличного священника, проституток, матерей, потерявших сыновей во Вьетнаме, богемных, судью. Маккэнн использует прошлое, чтобы понять настоящее. Истории из эпохи, когда формировался мир, в котором мы сейчас живем, позволяют осмыслить сегодняшние дни, не менее бурные, чем уже далекие 1970-е годы. Роман Колума Маккэна получил в 2010 году Дублинскую премию по литературе, одну из наиболее престижных литературных мировых премий.
  • Перевод с английского Анатолия Ковжуна

Те, кто видел его, замирали. На Чёрч-стрит. Либерти.
Кортландт. Уэст-стрит. Фултон. Виси. И тишина, величественная
и прекрасная, слышала саму себя. Кто-то
поначалу думал, что перед ним, должно быть, лишь
игра света, атмосферный трюк, случайный всплеск
тени. Другие считали, что наблюдают блестящий городской
розыгрыш: стоит встать, ткнуть пальцем в небо и
замереть, пока не соберутся прохожие, пока не запрокинут
головы, не закивают: да, я тоже вижу, — пока
все кругом не вперятся вверх, в полное ничто, словно
дожидаясь завершения репризы Ленни Брюса. Но чем
дольше смотрели, тем яснее видели. Кто-то стоял на
самом краю здания — темная фигурка на сером утреннем
фоне. Мойщик окон, вероятно. Или рабочий-строитель.
Или самоубийца.

Там, на высоте ста десяти этажей, — совершенно
неподвижное, игрушечное пятнышко в облачном небе.

Надеясь разглядеть его получше, зеваки искали подходящий
угол обзора, вставали на перекрестках, ловили
зазоры меж зданий, выбирались из тени, отброшенной
краями крыш, скульптурами и балюстрадами. Никто еще
не понял, что за линия тянется от его ног, с одной башни
на другую. Скорее людей держал на месте сам силуэт —
они вытягивали шеи, разрываясь между посулом верной
гибели и разочарованием обыденности.

Такова логика зевак: кому захочется ждать напрасно?
Стоит на карнизе какой-то кретин, ничего особенного,
но так обидно упустить развязку — случайное падение,
или арест, или прыжок с раскинутыми руками.

Повсюду вокруг них привычно шумел город. Окрики
автомобилей. Скрежет мусоровозов. Гудки паромов. Глухой
рокот метро. Автобус маршрута М-22 подъехал к
тротуару, скрипнул тормозами и шумно вздохнул, устраиваясь
в выбоине. Прильнула к пожарному гидранту
обертка от шоколада. Хлопали дверцы такси. В самых
темных закоулках возились ошметки мусора. Резиновые
подошвы теннисных туфель целовались с мостовой.
Шуршала о брючины кожа портфелей. Цокнули
о тротуар наконечники нескольких зонтиков. Вытолкнули
на улицу четвертины чьих-то разговоров вращающиеся
двери.

Но зеваки умели впитывать все звуки, сминая их в
единый шум и почти ничего не слыша. Даже выругаться
они старались тихо и почтительно.

Они сбивались в небольшие группы у светофора на
углу Чёрч и Дей, собирались под навесом у парикмахерской
Сэма, у входа в «Чарлис Аудио»; маленький театральный
партер — у ограды часовни Святого Павла;
толкотня — у окон Вулворт-билдинга. Адвокаты. Лифтеры.
Врачи. Уборщики. Младшие повара. Торговцы
бриллиантами. Продавцы рыбы. Шлюхи в жеваных
джинсах. Каждого успокаивает и вдохновляет присутствие
остальных. Стенографистки. Маклеры. Рассыльные.
Люди-бутерброды, стиснутые рекламными щитами.
Наперсточники. Служащие «Кон-Эда» и «Мамаши
Белл». Брокеры с Уолл-стрит. Слесарь-замочник в фургоне,
вставшем на перекрестке Дей-стрит с Бродвеем.
Курьер-велосипедист под фонарным столбом на Уэст.
Краснолицый забулдыга, вышедший похмелиться.

Его было видно с парома у Стейтен-Aйленд. От
мясных складов на Вест-Cайде. С новеньких высоток у
парка Бэттери. От бродвейских лотков с утренним кофе.
С площади внизу. С самих башен.

Конечно, встречались и те, кто игнорировал общий
ажиотаж, не желая отвлекаться. Семь сорок семь утра,
и слишком они на взводе, и влекут их лишь рабочий
стол, авторучка, телефон. Они выбегали из зева подземки,
выбирались из лимузинов, спрыгивали с подножек
городских автобусов и спешили пересечь улицу, не глазея
по сторонам. Доллар сам себя не заработает. Но,
достигая этих островков беспокойного ожидания, даже
они сбавляли шаг. Кто-то останавливался вовсе, пожимал
плечами и равнодушно озирался, но, дойдя до угла, вновь
утыкался в зевак, чтобы затем приподняться на цыпочках,
обозреть толпу и лишь тогда объявить о своем
прибытии возгласом «Ух ты!», или «Чтоб меня!..», или
«Господи Иисусе!».

Человек наверху хранил неподвижность, но загадка
его силуэта обещала движение. Он стоял за парапетом
смотровой площадки южной башни — и в любой момент
мог оторваться от нее.

Словно предвкушая падение, с верхнего этажа Федерального
почтамта спикировал одинокий голубь. Кое-кто
в толпе отвлекся на серую птицу, бившую крыльями
на фоне маленькой недвижной фигуры. Голубь перелетал
с одного карниза на другой, и лишь теперь зеваки
заметили, что за окнами контор к ним присоединились и
другие наблюдатели: они раздвигали жалюзи, а где-то
натужно поднимали и сами стекла. Снизу виднелись пара
локтей, или рукавов, или запонка на одинокой манжете,
или даже голова с лишней парой рук, поднимавших раму
еще выше. В окнах ближайших небоскребов появлялись
все новые фигуры зевак — мужчины в рубашках и
женщины в ярких блузках, колыхавшиеся за стеклами,
словно отражения в кривых зеркалах.

Намного выше, над Гудзоном, начал снижение, разворачиваясь,
вертолет метеорологов — в изящном реверансе
подтверждая, что летний день несет облачность и
прохладу, — и по стенам складов на Вест-Сайде раскатился чеканный ритм его винта. Подлетая, вертолет
накренился, и боковое стекло скользнуло в сторону, будто
пассажирам не хватало воздуху. В открытом окне
мелькнул объектив фотокамеры. Короткой вспышкой
блеснула линза. Помедлив еще миг, вертолет выправил
крен и величаво продолжил полет.

Несколько полицейских машин на Вестсайдском шоссе
тревожно замигали и, не снижая скорости, вырулили
на рампу, прибавляя утру лишней остроты ощущений.

Среди зевак пробежала искра, и — раз уж завывание
сирен придало едва начавшемуся дню оттенок официоза
— тишину сменило глухое бормотание: душевное
равновесие оказалось подорвано, спокойствие начало изменять
людям, и, обернувшись к соседу, они принялись
строить догадки. Спрыгнет он или сорвется оттуда,
пройдет ли бочком по карнизу, работает ли наверху, есть
ли у него семья, не рекламный ли это трюк, нет ли
на нем спецодежды, есть у кого-нибудь бинокль? Случайные
люди хватали друг дружку за локти. Меж ними
поползло тихое ворчание, шепотки о неудавшемся
ограблении, о том, что этот человек — просто форточник,
он взял заложников, он араб, еврей, киприот, боевик
ИРА; нет, на самом деле он привлекает внимание по
заданию некоей корпорации: Чаще пейте «Кока-колу»,
ешьте «Фритос», курите «Парламент», распыляйте
«Лизол», любите Иисуса. Или что он выражает протест,
сейчас развернет лозунг, опустит с башни и оставит
трепетать на ветерке громадную простыню: Никсон,
пошел вон! Руки прочь от Вьетнама, Сэм! Независимость
Индокитаю! — а затем кто-то предположил, что
он, наверное, собирается оттуда спланировать или прыгнуть
с парашютом; остальные облегченно рассмеялись,
но всех озадачивал канат у его ног, так что пересуды
продолжились с новой силой, ругань и шепот усилились,
споря с воем полицейских сирен, сердца колотились все
чаще, вертолет тем временем нашел себе насест близ
западных фасадов башен, а в фойе Всемирного торгового
центра полицейские бежали по мраморным плитам
пола, и агенты в штатском выдергивали из-под воротников
жетоны, и на площадь уже выруливали пожарные
машины, стекла окон вокруг осветились красно-синим,
подкатила автовышка, толстые шины подпрыгнули на
бордюре тротуара, и кто-то прыснул со смеху, когда
люлька подъемника потянулась вверх и вбок, куда уже
уставился водитель, — словно та действительно способна
покрыть все это непомерное расстояние, — и охранники
уже кричали что-то в рации, и все августовское утро
оказалось взорвано, и зеваки встали как вкопанные, на
какое-то время все остановились, никто никуда уже не
спешил, и повсюду, в едином крещендо, нарастал вавилонский
галдеж с акцентами всех возможных оттенков,
— до тех пор, пока рыжеволосый человечек в
офисе ипотечной компании «Хоум Тайтл» на Чёрч-стрит
не поднял оконную раму, не набрал в грудь побольше
воздуху, не лег на подоконник и не проорал в пространство:
«Давай же, мудило!»

Встретившее крик затишье вскоре оборвалось, спустя
какую-то секунду зеваки почтили бесцеремонность смехом,
поскольку втайне многие чувствовали то же самое —
«Ну же, бога ради! Давай!» — и покатилась волна одобрения,
почти церковного зова-и-отклика, она будто выплеснулась
из окон на тротуары и побежала по трещинам в
асфальте к перекрестку с Фултон-стрит, оттуда еще квартал
вдоль Бродвея, где свернула на Джон-стрит, зигзагом
добралась до Нассо-стрит, устремилась дальше; смешки
сыпались костяшками домино, только в них были слышны
истерика, вожделение, ужас, и многие зеваки с содроганием
осознали: кто бы что ни говорил, им и впрямь
хотелось узреть великое падение, чтобы на их глазах кто-то
описал в воздухе широкую дугу, полетел и исчез из
поля зрения, дергаясь, рухнул и разбился о землю, напитал
заурядный день электричеством, придал ему смысл; ведь
для того, чтоб ощутить себя дружной семьей, одним недоставало
жалкого мига срыва, — в то время как другие
желали, чтоб человек наверху не трогался с места, держался
на краю, не ступая дальше; крики вызывали в них
отвращение — им хотелось, чтобы он спасся, шагнул
назад, в объятия полицейских, а не в небо.

Теперь они взбудоражены.

Раскачиваются.

Черта подведена.

Давай же, мудило!

Нет, не надо!

Высоко над ними что-то шевельнулось. Одет в темное,
каждый жест заметен. Человек согнулся пополам,
уменьшился вдвое, словно рассматривая свои ботинки, —
карандашный штрих, наполовину стертый ластиком. Поза
ныряльщика. И тогда они увидели. Зеваки стояли
затаив дыхание. Даже мечтавшие, чтобы человек спрыгнул,
попятились со стоном.

Тело пустилось в полет.

Его не стало. Свершилось. Кое-кто перекрестился.
Закрыл глаза. В ожидании падения. Но подхваченное
ветром тело все кружило, и замирало, и снова кувыркалось
в воздухе.

Затем над толпой зевак разнесся крик, женский голос:
«Боже, о боже, это свитер, один свитер».

Он все падал, падал, падал — да, фуфайка, трепещет
на ветру, и их взоры отрину ли ее на середине полета:
человек в вышине распрямился, и копами наверху и
зеваками внизу вновь овладела оторопь, чувства омыли
их заново, потому что человек восстал из согбенности,
из глубокого поклона, с длинным тонким шестом в
руках; покачал, примериваясь к весу, подбрасывая, длинный
черный прут, такой гибкий, что концы его колебались,
и взгляд человека был устремлен к дальней башне,
все еще обернутой лесами, словно к раненому существу,
ждущему подмоги, и теперь все они поняли, что означает
канат у ног, и, как бы ни спешили, уже ничто не
могло заставить их отвести глаза — ни утренний кофе,
ни сигарета в зале для совещаний, ни узлы кабинетных
интриг; ожидание сделалось волшебством, и все они
смотрели, как человек наверху отрывает от карниза
обутую в мягкую балетку ступню — словно готовясь
войти в теплую сероватую воду.

Наблюдатели разом втянули в себя воздух, ставший
вдруг общим, одним на всех. Человек наверху был словом,
которое все будто бы знали, но никто прежде не
слыхал.

Он шагнул вперед.

Женя Павловская. Обще-Житие

  • Издательство «Время», 2012 г.
  • Сборник рассказов состоит из трех разделов: «В желтой субмарине», «Трудный ребенок» и «God Bless America». В этих рассказах уживаются и юмор, и лирика, и строки «ума холодных наблюдений и сердца горестных замет». Книга называется «Обще-Житие» не только и не настолько потому что многие рассказы в первой части связаны с петербургским периодом, когда Женя Павловская училась в аспирантуре ЛГУ и жила в общежитии на Васильевском острове. Мы все связаны удивительным и маловероятным совпадением: мы современники. В какой части света бы мы ни жили — это наша общая жизнь, это наше Обще-Житие. Книга — об этом.

Не плачьтесь Алексу в жилетку! Лучше уж позвоните Алику. В самом деле, вам ведь не надо, чтобы кто-то сломя голову мчался помогать — пусть просто посочувствуют, повздыхают. Восемьдесят процентов Аликов обаятельны, профессионально несостоятельны и знают тьму интереснейшего — лишь бы это не относилось к их профессии. Имя — ярлык времени, перст судьбы, строгий дирижер наш. Пользующий имя «с чужого плеча» всегда как-то это ощущает и неопределенно мается. А порой подбирает что-то по себе… Человек, который здесь зовется Алексом, корректен, гладко выбрит и пахнет дорогим одеколоном. Помнит наизусть массу полезных телефонов и, уходя, не болтается в дверях, вспомнив в последний момент бородатый анекдот. Алекс сбросил, как смешную детскую байковую курточку, ласковое «Саша».

Тем наипаче он не может функционировать в форме Алика, хоть по внешнему признаку своего имени мог бы так зваться. Саша-Алик-Александр. Алекс по сути своей «анти- алик». Алекс-телекс дуплекс — и вся точная, бесшумная, без острых углов «хай текнолоджи» в целом… Давно один чуткий к словам и не очень добрый человек сказал, что «мое» имя — Нонна Георгиевна. Что-то уж
слишком я горячо запротестовала тогда — явно не хотела признаваться в чем-то таком, что затаенно звучит в этом имени. Какое, позвольте, он имеет право меня как кроссворд разгадывать? Нет, я не забыла этого разговора за давностью лет — не такая уж это была чепуха… Изысканность и утонченность редко присуща Геннадиям. Нежного и нервного прозаика Геннадия Гора (мало кто его помнит, а жаль) вывозила его романтическая «гриновская» фамилия.

Детство. В комнате соседки, тети Маруси Ковалевой (абсолютно точное попадание имени и фамилии!) тайно проживали и шмыгали в ванну непрописанные «партизаночки» Зоя и Паня. У них был молчаливый грудной младенец и я, смышленое дитя войны, безо всяких объяснений знала, что нечего тут лезть с вопросами. Были ли они в самом деле партизанками, или это что-то вроде их коллективного прозвища? Как они попали в наш тыловой город? Я твердила про себя их странные имена-антиподы. «Зоя» звучало стеклянно и имело форму бумеранга или, скорее, остроконечного полумесяца на голове — как у Изиды. Тогда я ни о какой такой Изиде, конечно, и слыхом не слыхивала. Но когда позже в учебнике истории я увидела узкую напряженную фигурку с хрупким полумесяцем на голове, мгновенно поняла: Зоя. И прочла «Изида». «Зоя», «Изида» — преобладание гласных над хрупко звучащими согласными. Звенящее и имеющее вид полумесяца, состоящего из двух полумесяцев, «З». «Паня» — наоборот, выпуклое, шершавое, деревенское, толстощеко-простоватое… Помню красногалстучных, с туго заплетенными косами
и чистыми ушками Сталин, дочек завучей и инструкторов райкомов, крепеньких, гордых носителей «политического» имени. После ХХ съезда они скачкообразно превратились в каких-то опереточных Стелл и утратили лицо. Некоторые скатились до Элл, Эльвир, Элин… Такое вот имятрясение для них стряслось… Курсом старше меня училась строгая сероглазая девушка Идея: «Идейка, пошли в буфет! Идейка, не опаздывай!», «Идейка-а-а!». Откликалась как миленькая.

Тощая и веснушчатая Лялька скакала во дворе в классики, на удивление ничем не римечательная. Тайну ее имени я узнала случайно. По какой-то причине мама взяла у домоуправа Егорова большую, разбухшую, с сальными углами домовую книгу, книгу тайн дома тридцать восемь по улице Дзержинской: кто где прописан, работа, год рождения, настоящее имя-отчество, национальность. Захватывающее чтение! Книга — источник знаний, кто же спорит? Егоров давал ее со скрипом, но случаи все ж бывали. Как только мама отправилась за хлебом, я хищно бросилась к Книге. Мы там были, конечно, тоже, и про нас было записано прямо и грубо: «евреи». И про Фридманов такое же. А хромого дядю Колю-водопроводчика, оказывается, зовут Нагим Исматулович и против его фамилии значилось линяло-фиолетово «тотарин». Сердитая Полина Дементьевна из шестой квартиры была на самом деле Пелагеей.

Ага! Теперь я знаю ее секрет! Вот еще раз закричит на меня, так всем расскажу, как ее зовут!
А кто же это — Ванцетти Николаевна Чугунова из квартиры девятнадцать? Господи, да это же Лялька! Просто Лялька! Я еще вчера с ней в прятки играла и ничего такого про нее не знала! Лялька-то — Ванцетти! В то время имена казненных в Бостоне итальянских анархистов Сакко и Ванцетти талдычились по радио сто раз на дню. Бесспорно, нашей прессе было бы много приятней, если бы они оказались неграми и одновременно коммунистами — но не всегда ж такое везение. Хорошо хоть так. Ненужные народу подробности газетами умалчивались — главное, что их казнили в «кичащейся своей пресловутой демократией Америке». Из чего ясно следовало, что
наша-то, советская демократия никак не пресловутая, а вовсе наоборот. Была даже кондитерская фабрика имени Сакко и Ванцетти, пекла пряники. Сакко в этом дуплете всегда упоминался первым. Я думаю, в целях благозвучия, чтобы тут же замять впечатление от неприличного «Сакко» вполне оперно звучащим «Ванцетти». А возможно, Сакко этот был в своем анархизме покоммунистичнее, чем Ванцетти. Или его просто казнили первым, и наша неподкупно честная пресса старалась сохранить этот порядок. Кто знает? Но, как ни говори, а Лялькина прогрессивная маман оказалась не вполне принципиальной, отвергнув для девчурки имя Сакко. Поволоклась на поводу у ложного украшательства. Лялькина мамаша была «дама» — носила чернобурку
на крепдешиновом платье с палевыми розами по голубому полю, острый алый маникюр, и с низкими грудными переливами голоса говорила: «мой поклонник» и «бельэтаж», а мне:
«деточка»… Ее и звали — Лидия. Никогда и ни разу — Лидой, Лидочкой, Лидкой… В те времена похожих на кино звезду Марику Рёкк дам-блондинок с пахнущими дорогой «Красной Москвой» чернобурками часто звали Клавдиями или Валентинами. Они сидели в бархатно-малиновом партере драмтеатра с военными. Роскошь пахла «Красной Мос квой», одеколоном «Шипр» и скрипучей кожей мужественных портупей. Бедность — тухлой селедкой, керосином и ненавистной синей вигоневой кофтой с коричневыми сатиновыми заплатами на локтях. Однажды, забредя к Ляльке-Ванцетти домой, я обмерла от невиданной красоты: по голубому озеру плюшевой скатерти плыла овальная ладья шоколадного набора — с выпуклым кремовым бумажным кружевом по краям — зубчиками и дырочками. А сбоку-то! Ах, а сбоку! — золотенькие щипчики. Ими, наверное, надо было брать конфету, изящно отставив мизинчик с малиновым ноготком. Меня не угостили, да и не знала я, как такое едят. Ни изыски Фаберже, ни кузнецовские фарфоровые затеи не производили потом на меня такого ошеломляющего впечатления. А ведь Лялька считалась среди девчонок «бедной», у нее не было даже лысого целлулоидного пупса, даже самых простых дырчато-рыжих с разлапыми рантами сандалет — это признавалось во дворе «чертой бедности». Мама запрещала мне ходить к ним домой. Где ты сейчас, Лялька, — уж не помню лица, — как твое нелепое имя направило жизнь твою?

Во взрослом возрасте симметричный случай показался мне ожидаемым и закономерным. В тоскливом научно исследовательском институте скучал младшим научным сотрудником плоско- и сероволосый комсомольский функционер — Толик, Валера ли — обладатель опасно шикарной
фамилии Антонелли. С какой крыши это на него свалилось?

Лелеял мечту подтянуться на ступеньку выше и выбиться в небольшие партийные вожди. «Красивое имя — высокая честь», но только, господа, с учетом обстоятельств. Я полагаю, что даже «Гренадская волость» в то вязкое время была бы незамедлительно переименована в Брежневскую, если бы испанцы свое счастье правильно понимали. Антонелли изловчился и стал Рюхин по матери. Обрел соответствие формы и содержания — на всех путях загорелись зеленые светофоры. Твори! Выдумывай, дурень, пробуй! Но вскоре после метаморфозы герой на ноябрьские напился в отделе водки с «Жигулевским», стал буен, сломал табурет и купленный на
валюту западногерманский рефрактометр, с намеком кричал доктору наук Каплунскому: «Порядок, Львович, ты меня понннял?! Поррядочек в рядах! Кого надо — к ответу!» Пролетарская фамилия рвалась наружу, как перегретый пар. Карьера, не успев начаться, загремела под откос. «Я бы на его месте теперь обратно в Антонелли перекинулась. Нечего уж терять», — ехидно заметила Юлька Шапиро. С ее фамилией ей тоже терять было нечего, вот и язвила, как по маслу… Аскольд Курицын — гениально звали нашего соседа по коммуналке. Был он вор в законе, профессиональный, серьезный, хорошей выучки домушник. Часто сидел, богатая татуировка, жилистые, с утолщением к плоскому ногтю руки умельца… Однажды с небрежной простотой маэстро он открыл нам какой-то ничтожной ковырялочкой захлопнувшийся массивный английский замок. За пять секунд управился, к ужасу моей матушки. Не думаю, что Аскольд глубоко страдал от несоответствия имени и фамилии. Однако роковым образом стилистическая непоследовательность, склонность к смешению жанров была присуща ему и в жизни. Как все-таки Аскольд, он был склонен к театральности. Рвался, как испанский гранд, зарубить подругу жизни Люську. Было за что: «шпана, сявка!» — смертно оскорбила она его, вора в законе. Аскольд упорно не воровал серебряные ложки, забывавшиеся нашей растяпистой семьей на кухне, и даже проявлял заботу об их сохранности: «Уж вы, это… не бросайте ложки-то на кухне. Ко мне же, вы знаете, гости ходят…» Стараясь не материться и говоря от этого медленно и с натугой,
Аскольд просил у моей мамы дать почитать Мопассана (откуда узнал?), считавшегося в те годы отчетливо порнографическим автором. Мама из тонких педагогических соображений
Мопассана не давала, а подсовывала для смягчения Аскольдовых нравов сеттон-томпсоновские чувствительные «Рассказы о животных», от которых тот вяло отказывался.

Дон Делилло. Космополис

  • Издательство «Эксмо», 2012 г.
  • День из жизни Эрика Пэккера. Ему 28 лет, он мультимиллионер, и он едет через Манхэттен в своём лимузине на приём к парикмахеру. Его путь превращается в целую «Одиссею», полную невероятных случайностей и встреч с разнообразными странными людьми, показывающую современный мир Запада.

    Дон Делилло — знаковая фигура в литературном мире. В 1985 г. его роман «Белый шум» был удостоен Национальной книжной премии США. В 2006 г. «Нью-Йорк таймс» включила произведения Делилло «Изнанка мира», «Весы» и «Белый шум» в список лучших американских книг, написанных за последние 25 лет.

    Роман «Космополис» лег в основу сюжета одноименного фильма, главную роль в котором сыграл Роберт Паттинсон.

  • Купить книгу на Озоне

Он сидел спиной к стене, смотрел, как Торваль размещается у главного входа, откуда хорошо
просматривался весь зал. В кофейне битком. Сквозь бесформенный шум к нему просачивались
приблудные слова на французском и сомалийском. Такова диспозиция в этом конце 47-й улицы.
Темные женщины в одеяньях цвета слоновой кости шли против ветра с реки к Секретариату ООН.
Жилые башни назывались «L’Ecole» и «Октавия». По скверам возили коляски няньки-ирландки. Ну
и, разумеется, Элиза, швейцарка или кто она там, сидит за столиком напротив.

— О чем будем разговаривать? — спросила она.
Перед ним стояла тарелка блинчиков с колбасками — он ждал, когда растает и растечется
квадратик масла, чтобы вилкой взбить вялый сиропчик, а потом смотреть, как медленно
рассасываются бороздки от зубцов. Он понял, что вопрос серьезный.

— Мы хотим вертолетную площадку на крыше. Я купил право на воздушное пространство, но
все равно еще нужно добиться исключения из правил зонирования. Ты разве есть не хочешь?

От еды она, казалось, отступает. Зеленый чай и тост перед ней нетронуты.

— И тир рядом с лифтами. Давай поговорим о нас.

— Ты и я. Мы тут. Так чего б не.

— Когда мы снова займемся сексом?

— Займемся. Правда, — ответила она.

— Мы уже некоторое время не.

— Когда я работаю, понимаешь. Энергия драгоценна.

— Когда ты пишешь.

— Да.

— Когда ты это делаешь? Я ищу тебя, Элиза.

Он увидел, как Торваль в тридцати шагах подвигал губами. Он говорил в микрофон,
спрятанный в лацкане. В ухе динамик. Мобильный телефон пристегнут к поясу под пиджаком,
поблизости от пистолета с голосовой активацией, чешская модель, еще один символ
международности района.

— Куда-нибудь заползаю. Всегда так делала. Мама обычно отправляла кого-нибудь меня искать,

— сказала она. — Горничные и садовники прочесывали весь дом и участок. Она думала, я в воде
растворяюсь.

— Мне нравится твоя мама. У тебя груди мамины.

— Ее груди.

— Отличные титьки торчком, — сказал он.

Ел он быстро, вдыхал пищу. Потом съел все за нее. Ему казалось, глюкоза прямо-таки
впитывается ему в клетки, подогревает иные аппетиты тела. Он кивнул хозяину заведения, греку с
Самоса, тот помахал от стойки. Ему нравилось сюда приходить, потому что это не нравилось
Торвалю.

— Скажи мне. Куда ты сейчас поедешь? — спросила она. — На какую-нибудь встречу? В
контору? Чем ты вообще занимаешься?

Она вгляделась в него поверх мостика рук, улыбка пряталась.

— Ты знаешь всякое. По-моему, этим ты и занимаешься, — сказала она. — По-моему, ты
посвятил себя знанию. По-моему, ты приобретаешь информацию и превращаешь ее в нечто
громадное и ужасное. Ты опасная личность. Согласен? Провидец.

Он смотрел, как Торваль поднес чашечку ладони к голове — вслушивается, что ему говорят
прямо в ухо. Такие приборы уже исчезают, он это знал. Вырождающиеся конструкции. Пистолет-то
пока, может, и нет. Но само слово уже тает в налетающем тумане.

Он стоял у машины, незаконно припаркованной, и слушал Торваля.

— Комплекс докладывает. Достоверная угроза. Нельзя отмахиваться. Это значит — поездка
через весь город.

— Нам не раз угрожали. И всякий раз достоверно. Я до сих пор тут стою.

— Не вашей безопасности угроза. Его.

— Какого-такого, блядь, его?

— Президента. Это значит, что поездки через весь город не произойдет, если мы не потратим
на нее весь день, с молоком и печеньками.

Он осознал, что дородное присутствие Торваля — провокация. Он весь узловат и покат. У него
тело тяжеловеса — такие, похоже, одновременно стоят и присаживаются. Ведет себя с тупой
убежденностью, с искренней бдительностью, ее постоянно испытывают плотные мужчины. А это
враждебные подстрекательства. Они грозят Эрикову ощущению собственной телесной власти, его
стандартам силы и мускульной плоти.

— А в президентов еще стреляют? Я считал, есть мишени поувлекательнее, — сказал он.

В своей службе безопасности он искал ровный темперамент. Торваль по этому критерию не
подходил. Иногда бывал ироничен, а временами и презрителен к стандартным процедурам. Да еще
голова. Как-то его бритый череп торчал, в глазах что-то отклонялось от нормы — чувствовался
намек на постоянный внутренний гнев. Его работа — к конфронтации подходить избирательно, а
не весь безликий мир ненавидеть.

Он давно заметил, что Торваль перестал называть его «мистером Пэкером». Теперь он его
никак не называл. Упущение это оставляло в природе дыру, в которую прошел бы человек.
Он понял, что Элиза ушла. Забыл спросить, куда она собирается.

— В следующем квартале два парикмахерских салона. Раз, два, — сказал Торваль. — Не надо
ехать через весь город. Ситуация нестабильна.

Мимо спешили люди, другие с улиц, бесконечно безымянные, двадцать одна жизнь в секунду,
спортивная ходьба лиц и пигментов, набрызг мимолетного существа.

Они тут, чтобы подчеркнуть: не обязательно на них смотреть.

Теперь на откидном сиденье был Майкл Цзинь, его валютный аналитик — спокойно
моделировал некое немалое беспокойство.

— Я знаю эту улыбку, Майкл.

— Думаю, иена. Иными словами, есть основания полагать, что мы кредитуем слишком
опрометчиво.

— Она к нам повернется.

— Да. Знаю. Всегда так было.

— Тебе кажется, что видишь опрометчивость.

— Происходящее не отражается на графиках.

— Отражается. Просто хорошенько поискать. Не доверяй стандартным моделям. Мысли за
рамками. Иена о чем-то заявляет нам. Читай. Потом прыгай.

— Мы тут ставим по-крупному.

— Я знаю эту улыбку. Мне хочется ее уважать. Но иена не подымется выше.

— Мы занимаем огромные, гигантские суммы.

— Любые нападки на границы восприятия поначалу неизменно кажутся опрометчивыми.

— Эрик, хватит. Мы спекулируем в пустоту.

— Твоя мама винила за улыбку отца. А он ее. В ней что-то смертоносное.

— Мне кажется, нам следует скорректироваться.

— Она надеялась, что заставит тебя записаться на спецконсультации.

У Цзиня ученые степени по математике и экономике, а он всего лишь пацан — по-прежнему, в
волосах панковская полоса, угрюмая свекольно-красная.

Двое разговаривали и принимали решения. То были решения Эрика, и Цзинь неохотно вводил
их в свой наладонный органайзер, а затем синхронизировал с системой. Машина двигалась. Эрик
смотрел на себя на овальном экране ниже скрытой камеры, возил большим пальцем по линии
подбородка. Машина останавливалась и ехала, и он, странное дело, понял, что вот только что упер
большой палец в линию подбородка — секунду-другую после того, как увидел этот жест на экране.

— Где Шайнер?

— По пути в аэропорт.

— Зачем нам до сих пор аэропорты? Почему их зовут «аэропортами»?

— Я знаю, что не способен ответить на эти вопросы и не потерять вашего уважения, — ответил
Цзинь.

— Шайнер мне сказал, что наша система защищена.

— Значит, так и есть.

— Защищена от проникновения.

— Лучше него тут никто не находит дыры.

— Тогда почему я вижу то, что еще не произошло?

Пол в лимузине — из каррарского мрамора, из карьеров, где полтысячелетия назад стоял
Микеланджело, трогал кончиком пальца звездчатый белый камень.

Он взглянул на Цзиня — брошен на произвол судьбы на откидном сиденье, заблудился в
беспорядочных мыслях.

— Сколько тебе лет?

— Двадцать два. Что? Двадцать два.

— Выглядишь моложе. Я всегда был моложе всех вокруг. А однажды начало меняться.

— Я не ощущаю себя моложе. Я ощущаю, что располагаюсь совершенно нигде. По-моему, я
готов уйти, по сути, из бизнеса.

— Сунь в рот резинку и попробуй не жевать. Для человека твоего возраста, твоих талантов на
свете есть лишь одно, чем стоит заниматься профессионально и интеллектуально. Что же это,
Майкл? Взаимодействие техники и капитала. Неразрывность.

— По-настоящему трудно последний раз было только в старших классах, — сказал Цзинь.
Машина въехала в затор на Третьей авеню. Шоферский регламент диктовал вторгаться в
пробки на перекрестках, не мешкать застенчиво.

— Я как-то стихотворение читал, там крыса становится единицей валюты.

— Да. Было бы занимательно, — сказал Цзинь.

— Да. Повлияло бы на мировую экономику.

— Одно имя чего стоит. Лучше херифа или квачи.

— В имени все говорится.

— Да. Крыса, — сказал Цзинь.

— Да. Сегодня крыса закрылась ниже евро.

— Да. Растут опасения, что российская крыса обесценится.

— Белые крысы. Только подумай.

— Да. Беременные крысы.

— Да. Массированный сброс беременных российских крыс.

— Великобритания переходит на крыс, — сказал Цзинь.

— Да. Склоняется к тенденции перехода на мировую валюту.

— Да. США устанавливают крысиный стандарт.

— Да. Каждый доллар США обеспечивается крысой.

— Дохлые крысы.

— Да. Накопление дохлых крыс ставит под угрозу состояние здоровья в мире.

— Вам сколько лет? — спросил Цзинь. — Теперь, раз уж вы не моложе всех прочих.

Он глянул мимо Цзиня — потоки цифр бежали в разные стороны. Он понимал, сколько это для
него значит — бег и скачки данных на экране. Рассмотрел фигуративные диаграммы, которые
вводили в игру органические узоры, орнитоптеру и многокамерную раковину. Поверхностно
утверждать, что цифры и графики — холодное сжатие буйных человеческих энергий, когда
всяческие томленья и полуночный пот сводятся к ясным модулям на финансовых рынках. Сами по
себе данные одушевлены и светятся, динамический аспект жизненного процесса. Таково
красноречие алфавитов и числовых систем — оно полностью реализуется в электронной форме, в
единицах-нулях мира — цифровой императив, определяющий всякий вздох живых миллиардов
планеты. Так вздымается биосфера. Тут наши тела и океаны — познаваемые, цельные.

Машина тронулась. В окне справа он увидел первый парикмахерский салон — северо-западный
угол, «Filles et Garçons». Он ощущал, как Торваль спереди ждет команды остановить машину.
Козырек второго заведения он заметил неподалеку впереди и произнес кодовую фразу —
сигнал процессору в переборке, отделяющей шофера от пассажирского салона. Фраза
сгенерировала команду на экране в приборной доске.

Машина остановилась перед жилым зданием, располагавшимся между двумя салонами. Он
вышел и вступил в тоннель прохода, не дожидаясь, пока швейцар доковыляет до телефона. Вошел
в закрытый дворик, мысленно именуя все, что в нем: довольные тенью бересклет и лобелия,
темнозвездчатый колеус, сладкая гледичия с перистыми листьями и нелопнувшими стручками.
Названия дерева по-латыни ему в голову не пришло, однако оно вспомнится, не минует и часа —
или же где-нибудь в нескончаемом затишье следующей бессонной ночи.

Он прошел под крестообразным сводом из белой решетки, усаженной вьющимися гортензиями,
после чего оказался в самом доме.

Через минуту он уже был у нее в квартире.

Она возложила руку ему на грудь, театрально, удостовериться, что он здесь и настоящий. Они
принялись спотыкаться и хвататься друг за друга, пробираясь к спальне. Ударились о косяк и
отскочили. У нее одна туфля стала крениться, но стряхнуть ее с ноги не удалось, поэтому туфлю
ему пришлось пнуть. Он прижал ее к стенной живописи — минималистская решетка, над которой
несколько недель при помощи измерительных инструментов и графитовых карандашей трудился
один из двух адъютантов художника.

Раздеваться всерьез они не стали, пока не кончили заниматься любовью.

— Я тебя ждала?

— Мимо проезжал.

Они стояли по обе стороны кровати, нагнувшись, дотягиваясь до последних предметов одежды.

— Решил заехать, значит? Это мило. Я рада. Давненько. Я, конечно, все читала.

Теперь она лежала навзничь, повернув на подушке голову, и наблюдала за ним.

— Или по телевизору видела?

— Что?

— Что? Свадьбу. Странно, что ты мне не сказал.

— Не так уж и странно.

— Не так уж и странно. Два огромных состояния, — сказала она. — Вроде великих браков по
расчету где-нибудь в старой имперской Европе.

— Только я — гражданин мира с нью-йоркскими яйцами.

Подхватив гениталии рукой. Потом лег на кровать, на спину, уставился на раскрашенный
бумажный абажур, свисавший с потолка.

— Сколько миллиардов вы вдвоем представляете?

— Она поэтесса.

— Вот, значит, что она. Я-то думала, она из Шифринов.

— Того и другого понемногу.

— Такая богатая и хрусткая. Она тебе дает потрогать свои интимные места?

— Ты сегодня роскошно выглядишь.

— Для сорокасемилетней женщины, которая наконец поняла, в чем ее проблема.

— И в чем она?

— Жизнь слишком современна. Сколько лет твоей супруге? Ладно, не стоит. Не хочу знать. Вели
мне заткнуться. Только сперва один вопрос. Она хороша в постели?

— Пока не знаю.

— Вот в чем беда у старых денег, — сказала она. — А теперь вели мне заткнуться.

Он положил руку ей на ягодицу. Немного полежали в тишине. Она была жженой блондинкой,
звали Диди Фэнчер.

— Я знаю такое, что ты хочешь знать.

— Решил заехать, значит? Это мило. Я рада. Давненько. Я, конечно, все читала.

Теперь она лежала навзничь, повернув на подушке голову, и наблюдала за ним.

— Или по телевизору видела?

— Что?

— Что? Свадьбу. Странно, что ты мне не сказал.

— Не так уж и странно.

— Не так уж и странно. Два огромных состояния, — сказала она. — Вроде великих браков по
расчету где-нибудь в старой имперской Европе.

— Только я — гражданин мира с нью-йоркскими яйцами.

Подхватив гениталии рукой. Потом лег на кровать, на спину, уставился на раскрашенный
бумажный абажур, свисавший с потолка.

— Сколько миллиардов вы вдвоем представляете?

— Она поэтесса.

— Вот, значит, что она. Я-то думала, она из Шифринов.

— Того и другого понемногу.

— Такая богатая и хрусткая. Она тебе дает потрогать свои интимные места?

— Ты сегодня роскошно выглядишь.

— Для сорокасемилетней женщины, которая наконец поняла, в чем ее проблема.

— И в чем она?

— Жизнь слишком современна. Сколько лет твоей супруге? Ладно, не стоит. Не хочу знать. Вели
мне заткнуться. Только сперва один вопрос. Она хороша в постели?

— Пока не знаю.

— Вот в чем беда у старых денег, — сказала она. — А теперь вели мне заткнуться.

Он положил руку ей на ягодицу. Немного полежали в тишине. Она была жженой блондинкой,
звали Диди Фэнчер.

— Я знаю такое, что ты хочешь знать.

Олег Дивов. Консультант по дурацким вопросам

  • Издательство «Эксмо», 2012 г.
  • В самой безвыходной ситуации он достанет вам центнер тротила, полтора кило пластиковой взрывчатки и три канистры резинового клея. Найдет танки и заставит их стрелять, куда вам надо. Одолжит у знакомых десяток спецназовцев на полдня и пистолет на всякий случай. Проследит, чтобы вы не подорвались на мине, и вообще вас не убили.

    Он не любит вышибать двери кувалдой и злится, когда бросают гранаты в холодильник.

    Нет, он не Джеймс Бонд. Просто консультант по дурацким вопросам. Если вам нужна война, и вы не знаете, как это делается — Миша все организует.

    Когда внезапно случится беда, он, не задумываясь, рискнет жизнью, защищая интересы своей страны.

    Родина не скажет ему «спасибо». А напрасно.
  • Купить электронную книгу на Литресе

Сцена 2.9.
Военный городок.
Экст.
Актеры: Кононенко.
Массовка: солдат.
Военная техника: автоматы.
Пиротехника: попадание снаряда в казарму.

Опять его разбудил телефон. Каждый вечер Миша говорил себе, что надо трубку отключить, и каждый раз забывал. Наверное, из-за профессиональной деформации. Рабочие инстинкты мешали. Телевидение всегда случается вдруг, а особенно оно любит произойти, когда ты спишь.

— Извини, дорогая, — буркнул Миша, одной рукой протирая глаза, другой нащупывая трубку.

Ему не ответили. Рядом было только скомканное одеяло. Он посмотрел в телефон — нормально, полдесятого, это даже хорошо, что позвонили.

— Здравствуйте, Михаил! — раздался в трубке жизнерадостный голос. — Слушайте, вы ведь в этом разбираетесь. У нас тут по сюжету такая фигня… В общем, какую гранату можно кинуть внутрь холодильника, чтобы никого не поранило на кухне?

— Простите… Какую гранату?

— Нет, это я вас спрашиваю — какую?

Он представил себе гранату в холодильнике, на всякий случай еще раз протер глаза и снова посмотрел, который час.

— Видите ли… Э-э… Прямо не знаю, что вам ответить.

— А нам сказали, вы разбираетесь…

— В том-то и беда! — буркнул Миша.

— Очень жаль!

Мишу эта реплика слегка обидела.

— Послушайте, — сказал он вкрадчиво. — Если у вас по сюжету все равно никто не пострадает — то какая разница? Кидайте хоть противотанковую. Что, в первый раз, что ли?

— Спасибо, — сухо ответили ему и отключились.

Весеннее обострение, подумал Миша. Главное — не принимать его близко к сердцу. И вообще, сам виноват. Мог не отзываться, едва увидел номер. Ты ведь знаешь, кто им сейчас пишет, кто выдумал эту чушь с гранатой в холодильнике. Тот самый сценарист, автор бессмертной фразы «главный герой, запыхавшись, перевалил гряду водораздела». Так и хотелось добавить: «а потом понюхал розу ветров»…
А с другой стороны — надо трубку брать, надо: звонят же люди, вдруг у них серьезный вопрос.

Не как вчера.

Вспомнив, как это было вчера, Миша хмыкнул. По сценарию в загородном доме нехороший человек совершал тяжкое преступление, удерживая там заложников. Ну, а поскольку терроризм это болезнь, то позвали докторов. Играть скорую антитеррористическую помощь Миша пригласил, как всегда, закадычного друга Ваню и его скромное охранное предприятие. Эти могли изобразить кого угодно так, что не было стыдно. Ну и Мише в качестве бонуса полагалась роль: когда просто с автоматом побегать, а когда и двери вышибать.

Пока съемочная группа выставляла свет и раздумывала, куда пристроить звук, рядом готовились «актеры», один другого внушительней. Шнуровка, экипировка… И вдруг откуда-то сзади послышалось:

— Ой, а спецназ у нас настоящий?

— Нет, блин, игрушечный, — буркнули, не глядя, в ответ.

— А что, жилеты у вас тоже настоящие?

Тут бойцы уже обернулись — посмотреть, кто такие странные вопросы задает вроде бы мужским голосом, вроде бы взрослым. И правда, их с любопытством разглядывал некто подчеркнуто модный, весь такой гладенький и хорошенький, но явно мужского пола. Миша не стал объяснять, что это оператор-постановщик, довольно важная персона на площадке. За глаза он звал оператора «гламурное кисо». Кисо знало свое дело отлично, но помимо специальности разбиралось, похоже, только в шмотках да сортах парфюма и могло довести консультанта до белого каления, задавая на разные лады один-единственый вопрос: «А почему?» Что самое обидное — все объяснения мигом вылетали у постановщика в другое ухо, и на картинку практически не влияли. Миша устал от него и был бы рад посмотреть, как тот, со всей своей детской непосредственностью, сядет в лужу.

Сообразив, что человеку действительно интересно, а Миша никак не реагирует, типа, сами разбирайтесь, «актеры» повели себя любезно.

— На, попробуй! — сказали они. — Примерь!

Клиент и моргнуть не успел, как на него напялили самый тяжелый броник, не отказав себе в удовольствии утянуть жилет по всем правилам — с ноги. На голову нахлобучили шлем и опустили забрало.

Оператор заметно уменьшился в росте. Голову в шлеме он сумел повернуть только когда помог ей руками.

— А скажите, — донеслось из-за забрала. — Жилет крепкий?
— Ну… Мы пока не жаловались.
— А он, что, пулю держит?

— Он вообще-то бронежилетом называется, для того и предназначен, — бойцы начали потихоньку закипать. Они уже жалели, что связались с этим типом. — Хотя, конечно, смотря какая пуля и с какой дистанции…

— А шлем? Он тоже пулю держит?

— Есть такая надежда, — сообщили любопытному, уже совсем хмуро.
— А что вы чувствуете когда пуля в шлем попадает? Это сильно? — не унимался оператор.

Бойцы переглянулись. Кто-то снова посмотрел на Мишу, но тот упорно молчал и вообще старался не поднимать глаз. Только губу закусил, чтобы не заржать в неподходящий момент.

— Попробовать хочешь? — спросили оператора доверительным тоном, будто предлагали нечто запретное.
— Что, пулей?!
— Е-мое… Мы чего, на идиотов так похожи?! Нет, не пулей, но кое-какое представление у тебя будет. Почти стопроцентная имитация…
— Хочу!
БАЦ!

Это в шлем прилетел приклад, не сильно, но убедительно. Оператора срубило наземь, как подкошенного, вот он стоял, и вот уже отдыхает. Бойцы сгрудились над телом. Настала их очередь любопытствовать.

Секунд через десять тело легонько зашевелилось, и из-под шлема слабо донеслось:

— Да-а, впечатляет…

Бойцы гордо расправили плечи. И тут «гламурное кисо» срубило их ответно, тоже наповал.

— Теперь понятно, почему у вас чувства юмора нету, и шеи накачанные…

* * *

Граната в холодильнике никак не шла из головы: размахивая гантелями, Миша все думал о ней, сбился со счета и наказал себя за это, начав упражнение заново. Он всегда так с собой обращался — без поблажек. Окружающим Миша был готов простить очень многое, себе — ничего. Взялся за что-то, тогда делай, и делай хорошо. Не получилось — обязательно разберись, почему.

Это у него было не природное, а самовоспитанное: если тебе еще в детстве объяснили, что ты мечтатель, фантазер и раздолбай, «такой же, как твой отец», и никогда из тебя серьезного человека не получится, даже не пытайся — результат может выйти прямо противоположный. Конечно, если ты понимаешь, что в главном-то мама права, и глубоко внутри тебя прячется он самый: мечтатель, фантазер и раздолбай.

Собственно, на взгляд мамы, серьезным человеком Миша Клименко к своим почти тридцати годам так и не стал, и толком не пробовал. Ну разве это дело: сначала болтался на телевидении, теперь болтается рядом с телевидением, даже нигде в штате не числится (весь в отца). Чем именно занимается, нормальным людям понять невозможно. Зачем этим занимается, не понимает сам (это тебе только кажется, что понимаешь, дорогой мой, я ведь тебя насквозь вижу). Девушку завел наконец-то хорошую — и не женится никак (допрыгаешься, уйдет от тебя, раздолбай). Компанию водит черт-те с кем (этот твой Ваня, он же форменное чудовище). Диплом университетский, спасибо, не выбросил. А мог бы стать неплохим юристом.

Миша, напротив, считал, что все у него складывается неплохо. Только прошедшая зима выдалась скучная и однообразная, не работа была, а тоска сизая, но в целом — жить можно. Да, кому-то могло казаться, что он плыл по течению. На самом деле, Миша всегда поступал не благодаря обстоятельствам, а вопреки. Начиная с перековки характера, и заканчивая тем, что нынешнюю свою профессию ему пришлось фактически выдумать. Интересная вышла профессия, хотя временами и вредная, особенно весной, когда у сценаристов обострение…

Дважды за короткую свою жизнь Миша дал слабину в тот момент, когда можно было очень круто все переменить. Оба раза от большой сыновней любви — не хотел травмировать маму, жалел ее, поддавался на уговоры.

Расплачиваться за слабость предстояло каждый день — вот отсюда и до самого конца.

* * *

В ванной он первым делом привычно ликвидировал утренний бардак, который устроила Лена, убегая на работу. Век живи — век учись: думал, хирурги — люди аккуратные, только не учел того, что у них за барахло отвечают медсестры… Ладно, парень, не злобствуй, ты же знаешь: на службе Лена — четкая. Это она дома расслабляется.

Он закрыл колпачок на тюбике зубной пасты и усмехнулся — сам ведь сейчас будет зубы чистить. Но порядок есть порядок, его надо тупо и методично поддерживать, а то привыкнешь жить в хлеву и не заметишь, как обрастешь шерстью. Что за беда, подумал Миша, ну почему с женщинами, которые все разбрасывают, ему интересно, а с аккуратными — не очень? И приходится теперь быть педантичным за двоих…

Он быстро соорудил немудреный завтрак и уселся на кухне, положив перед собой раскрытый ежедневник. Потертый, зато любимый, надежный инструмент планирования. Электронным приблудам Миша не доверял — работа отучила. Слишком часто он попадал в такие места, где пачка из-под сигарет с криво нацарапанным на ней телефоном оказывалась важным документом, а какой-нибудь айфон — мертвым грузом. Не потому что батарейка села, а потому что на айфон упали. В «горячих точках» и регионах, где война только-только отгремела, электричество не такая уж редкость. Зато там все раздолбано, из дорог одни ямы, а здания держатся на честном слове и иногда рушатся прямо на тебя. Еще там временами летают снаряды и рвутся мины: ну извините, не всем успели сказать, что война кончилась. В такой нервной обстановке раскокать нежную гражданскую вещицу — дело одной секунды. Убегая из-под обстрела, берегут только камеру. Все остальное, включая себя, любимого, при поспешном отходе бьется об углы, волочится по щербатому асфальту и кувыркается по камням. Только укрывшись, отдышавшись и проверив драгоценную съемочную технику, люди замечают: сами они оборваны и исцарапаны, а мобила в кармане подозрительно хрустит.

А некоторым случается и в лужу нырнуть. А кому и в болото.

Так что бумага и еще раз бумага. Во внутреннем кармане. От воды ее можно просушить, а от огня она сгорит вместе с тобой, и тебе будет уже все равно.

Ну и просто на руке много текста умещается, главное потом раньше времени не вспотеть. Пока не перепишешь на кусок обоев.

Хотя обои, сигаретные пачки и мелкие купюры в качестве записных книжек это экстрим, конечно. Обычно самые важные заметки делаются на обороте черновика сценария.

Кстати, о сценариях… Где же я это записал… Миша отхлебнул кофе, перелистал ежедневник и заглянул в самое начало года. Ага, нашел. Перл того же автора, который «перевалил гряду водораздела», а теперь гранаты кидает в холодильники на потеху зрителям.

Не сцена, а загляденье просто.

«Сапер аккуратно убирает обломки стекла и крошку бетона и видит неразорвавшуюся миномётную мину. Он поднимает её, несёт к выходу. Он выходит в коридор, на него оглядывается один из его товарищей.

Сапер 2
(усмехаясь)
Есть улов?

Сапер 1
(показывая мину)
А то.
Второй сапер обернулся к товарищу, отвлекшись, и продолжает идти в сторону одного из классов. Первый замечает тонкую проволоку, натянутую на пороге. Он не успевает ничего сказать, просто бросает металоискатель, держа в одной руке мину, подскакивает к саперу 2, хватает его и оттаскивает назад».

Казалось бы, и чего тут такого? Да ничего. Просто все умерли. Потому что едва Сапер 1 дернулся, у него прямо в руке жахнуло четыреста граммов взрывчатки, и во все стороны полетело несколько сотен осколков. Одно время наши в Чечне любили подсунуть нохчам сюрприз в виде мины от «Подноса», предварительно стукнутой хвостовиком о грунт. Тюкнули — она встала на боевой взвод, — и аккуратно положили. Типа, забыли боеприпас. Неопытные ваххабашки хвать за мину шаловливыми ручонками… А взрыватель М-1 очень чуткий. Любое резкое продольное перемещение грозит тем, что ударник наколет капсюль — и БУМ!

В общем, если мина прилетела и не взорвалась, с ней после этого не то, что «подскакивать к Саперу 2» нельзя, а даже чихнуть опасно.

Но, разумеется, если по сценарию все остались живы…

Да пускай они с этой штуковиной хоть танцуют. И кидают гранаты в холодильники. Если это сценарий не про армейских саперов, а про гражданских клоунов. Гражданским, и тем более, клоунам — можно. А с точки зрения специалиста, в сценарии все неправда. Настоящий «Сапер 2» не спросил бы, усмехаясь: «Есть улов?» Потому что «Сапер 1», найдя мину, сразу подал бы голос, предупреждая напарника. И не может такой человек слепо шагнуть в дверной проем, который еще не проверил. Не обучен он так себя вести. Сапер, как известно, ошибается в жизни дважды, первый раз — когда выбирает профессию. Чтобы второго раза не случилось, дрессируют их жестко. Миша это знал не только со слов знакомых пиротехников, сплошь отставных подрывников. Его самого натаскивали по минному делу: едва подвернулся случай, он его не упустил.

Миша никогда не упускал случая чему-то полезному научиться…

И вот тут начинается острое противоречие. Одна из функций таких, как Миша, знающих людей — консультировать авторов, чтобы сценарий был достоверен. Чтобы там не кидались на «растяжки» и не прыгали с боеприпасами, которые вот-вот долбанут. Консультант по военным вопросам твердо знает: драматическая сцена с «Саперами 1 и 2» — попросту невозможна. А сценаристу она нужна: потому что драматическая. Для остроты сюжета. Сценариста понять можно. Вопрос в том, где проходит грань между неправдой и художественным вымыслом.

Даже в фантастике есть строгие правила насчет достоверности, иначе фантастика становится бредом. Как говорил Мише один писатель: «Ты можешь выдумать мир, где люди ходят на головах, но тогда позаботься, чтобы на макушках у героев были мозоли».

А в телевизоре сплошь и рядом — без мозолей…

Дзынь! Дзынь! Дзынь!

Миша взял трубку и, жуя, невнятно представился:

— Ы.

— А чего ты им сразу не сказал, чтобы светошумовую кинули? — спросили его без лишних предисловий. — Они уже сами додумались. Сидят теперь гордые такие, всех обзванивают, ищут, у кого «Зарю» раздобыть.

— В девяносто втором году в Нальчике, — скучным голосом произнес Миша, — случился бунт в следственном изоляторе. Кто-то из бунтующих с крыши СИЗО бросил камень и попал начальнику по ноге. Начальник скомандовал придурков с крыши убрать. На крышу закинули три «зорьки». Крыша была покрыта гудроном с редким щебнем. Результат — пятеро тяжелораненных.

— Тьфу, блин…

— Другой случай, — все тем же скучным голосом доложил Миша. — У некоего офицера тогда же, в начале 90-х, рванула в руках дефектная «зорька». Травматическая ампутация по локоть, плюс ожоги, плюс осколочные ранения корпуса.

— Блин… Ладно, там холодильник старый, железный такой, «Розенлев». Будем считать, что он это выдержал и не развалился.

— Зачем? — только и спросил Миша.

— Они хотят, — ответили ему исчерпывающе.

— Соболезную.

— Ой, да в первый раз, что ли… Справимся.

Фигней какой-то занимаемся, подумал Миша. И чем дальше, тем больше. А так хочется сделать настоящее военное кино на современном материале, чтобы народ увидел — и как это выглядит в реальности, и как мы это можем снять. Ведь можем. И воевать, и снимать.

Но пока все, что у нас хорошо получается — это, выиграв настоящую войну, проиграть информационную. Как продули «восемь-восемь-восемь». Кто первый крикнул «Россия напала на Грузию!», тот и победил. Доказать спустя год, что мы не верблюды — это проигрыш. Потому что спустя год это никому не интересно.

Миша оторвался от ежедневника и уставился в окно.

За окном была весна, деревья зеленели, жизнь била ключом: над помойкой кружили вороны, посреди детской площадки раскорячилась по-большому собака. Скоро начнется беспощадная московская жара, когда выгорает кислород из воздуха, и город превращается в газенваген. Удрать бы куда-нибудь в командировку, что ли. Вырваться хоть ненадолго из замкнутого круга. И в коротких паузах между форс-мажорами — это телевидение, парень, — как следует поразмыслить обо всем.

О том, на что похожа твоя жизнь, например, и так ли уж сильно тебе это нравится.

* * *

Он уже собрался выходить, когда телефон задребезжал снова.

— Да тьфу на тебя, — сказал Миша телефону. Поглядел, что за номер, и слегка приободрился. Звонил генеральный с «Прайм-ТВ», его граната в холодильнике вряд ли интересует, не тот масштаб. Разве что грузовик тротила и фабрика мороженого…

— Миш! Слушай, тут у нас такая, блин, фигня…

Ой, мама, подумал Миша.

Спокойно, спокойно. У них работает сам Пиротехник, он фабрику мороженого взорвет на раз-два, фонтан пломбира обеспечен. Не станет «Прайм-ТВ» из-за такой мелочи тебя дергать.

— Поговорить надо. Можешь приехать?

— Да! — выдохнул Миша.

— Э-э… Все в порядке? — заволновались на том конце.

— Да-да, — сказал он. — Наконец-то.

Бросил короткий взгляд в зеркало, решил, что бриться не обязательно и вышел из квартиры. Есть у гражданской профессии свои плюсы — допустим, бреешься не когда положено, а когда действительно надо. И если надел камуфляж, значит, он тебе сегодня нужен, а завтра ты его снимешь. И никто не спросит, зачем ты поднял воротник, не прикажет вынуть руки из карманов и сделать лицо попроще. И заколку на галстук никто не заставит тебя цеплять. И еще куча утомительных мелочей, что формирует повседневную жизнь военного, и подчас отравляет ее, тебя не касается.

Миша долго мог себе объяснять, как это хорошо, что он все-таки гражданский. Вот, допустим, если начальник твой идиот, трус и подлец — как ты поступишь? На гражданке ты, например, всегда можешь взять его за галстук без заколки и слегка этим галстуком придушить. Сама мысль о том, что такое возможно, здорово греет. На самом деле, ты просто сунешь руки в брюки и уйдешь искать начальника получше. Или вдруг позвонят — вот как сейчас, — именно тогда, когда тебе позарез надо переменить обстановку, а то совсем закис. И ты, не раздумывая и никого особенно не спрашивая, бежишь ловить удачу за хвост.

Хорошо ведь быть свободным, правда?

Миша подошел к старенькому «Форду», критически оглядел левое заднее колесо, опять слегка просевшее, решил, что до «Прайм-ТВ» это колесо точно доедет, а там разберемся — и сел в машину. Завелся, подождал секунду-другую… И и полез в багажник за компрессором. Это же разумно? — спросил он себя. Разумно, кто бы спорил. Главное, чтобы без фанатизма и педантизма.

И, пожалуйста, без этой вот интеллигентской рефлексии, которая тебя накрывает, когда воображаешь, что все могло сложиться иначе. Да не могло! И хватит страдать фигней.

Он подкачал колесо, проверил давление в остальных — и поехал ловить свою удачу.

Вдруг действительно сегодня повезет, и наклюнется серьезное дело, а то надоело все хуже горькой редьки.

Гэвин Претор-Пинни. Занимательное волноведение: волнения и колебания вокруг нас

  • Издательство Livebook, 2012 г.
  • Г. Претор-Пинни увлекательно и запросто знакомит всех желающих с теорией волн, а также с тем, какое значение волны имеют в нашей повседневной жизни.

    Вас ждет кругосветное путешествие по всевозможным волнам — от серферских океанических до мозговых, радио-, микро-, инфракрасных, акустических, световых и многих прочих.

    Музыка, эхолокация, теория Большого взрыва, радиотрансляции, вай-фай, рентген, серфинг, песчаные дюны, движение в пробках, приливы, гром и молнии, сверхзвуковые самолеты, землетрясения, жужжание пчел, стайные перелеты птиц — Претор-Пинни предлагает нам заново взглянуть на наш постоянно взволнованный мир.

Вступая в пору взросления, волны превращаются в форменных забияк. На третьем этапе жизни у особо крупных индивидов появляется пена у рта — барашки. При этом волны, гонимые безжалостным штормовым ветром, перекатываются через самих себя.

Если такой ветер устанавливается надолго, господствуя на обширном пространстве, его порывы срывают с гребней пенные хохолки — по склону каждой волны стекают белые ручейки. «Стена из зеленого стекла с холмиком снега», — так описал эту разновидность волн Джозеф Конрад. Хотя по мне, так больше напоминает слюну буйнопомешанного. Волны продолжают расти и, наконец, достигают 5 м.

Теперь барашки виднеются повсюду. Моряки иногда называют их «белыми лошадьми». А то и «дочерьми шкипера» — видимо, потому, что к ним, как и к дочерям шкипера, лучше не приближаться, себе дороже выйдет. Пена свидетельствует о том, что волны разбиваются на глубине; мощный ветер опрокидывает их гребни. И эти растущие, изрыгающие пену волны представляют для кораблей наибольшую опасность — они не просто вздымаются, подобно крутым утесам, но и зачастую разбиваются над судном, обрушивая на его палубу тонны морской воды.

Пытаясь избежать подобной напасти, мореходы еще в стародавние времена придумали один хитроумный трюк: чтобы успокоить волнение, они выливали за борт рыбий жир или бросали тюки с пропитанной маслом ветошью, и волны становились тише. Древние греки считали, что такой любопытный эффект получался благодаря маслянистой пленке, распространявшейся на поверхности воды и снижавшей силу трения между ветром и водой: «В чем причина? — задается вопросом древнегреческий историк Плутарх. — Верны ли рассуждения аристотеля о том, что ветер, скользя по глади морской поверхности, достигнутой таким способом, не оказывает на нее никакого воздействия и не поднимает волнения?»

Возможно, именно этот феномен лежит в основе чуда, о котором свидетельствует живший в восьмом веке англосаксонский летописец и монах Беда Достопочтенный. В своей «церковной истории народа англов» Беда описывает, как священник, которому предстояло отправиться в путешествие по суше, а вернуться морем, получает от епископа айдана немного освященного масла — чтобы в случае бури, угрожающей кораблю, смирить ее. Предполагалось, что масло обладает чудесными свойствами — мгновенно успокаивает шторм, возвращая море в тихое, спокойное состояние.

В 1757 году феноменом заинтересовался американский ученый-энциклопедист Бенджамин Франклин — наблюдая за поведением волн между соседними судами, идущими во главе каравана через атлантический океан, он заметил нечто любопытное. Волнение на отрезке между двумя кораблями было гораздо слабее, нежели возле остальных кораблей. Разъяснение ученому дал капитан: наверняка в этом виноваты коки, которые слили грязную, промасленную воду через шпигаты в море.

Судя по всему, случай запомнился ученому, потому как спустя шестнадцать лет Франклин в письме к другу Уильяму Браунриггу описал свой опыт, поставленный во время пребывания в лондоне; целью опыта было изучение эффекта, оказываемого маслом на волнение:

«Наконец достиг я Клапама; в окрестностях Клапам-Коммон есть большой пруд, на котором однажды, в ветреную погоду, довелось мне наблюдать приличное волнение. С собой я принес графинчик масла, коего немного вылил в воду. Масло, к моему удивлению, быстро растеклось по поверхности воды. Однако волнение не улеглось, потому как вылил я масло с подветренной стороны пруда, там, где волны самые высокие — ветер отнес его назад, к берегу. Тогда я прошел к наветренной стороне, где волны и образуются; там-то масло, которого было не более чайной ложки, чудесным образом разлилось по площади в несколько квадратных метров, тут же успокоив волнение. Затем оно постепенно достигло и подветренной стороны — почти четверть пруда, с половину акра, напоминала зеркальную поверхность».

Однако Франклин так и не смог найти объяснение подобному воздействию масла на волны. Объяснению же древних греков, предположивших, что масло делает воду скользкой и тем самым препятствует сцеплению ветра и воды, недостает глубины.

На самом деле, решающий фактор здесь — тот эффект, который масло оказывает на поверхностное натяжение воды. Масло распространяется по поверхности воды в виде тончайшей пленки, своеобразной кожи; коэффициент поверхностного натяжения этой пленки ниже, чем у воды. В результате снижения коэффициента вода под влиянием ветра образовывает уже не высокие волны, а едва заметную — в один-два сантиметра — рябь капиллярных волн.

Вы скажете: едва заметная рябь — пустяк, не стоящий внимания, куда, мол, ей до жутких валов океанического шторма. Однако помните: эти едва народившиеся волны способствуют усилению трения между воздухом и водой. Они заставляют воющий ветер крепко вцепиться в склон волны, которая катит огромным валуном, и щедро поделиться с ней своей энергией. Масло, успокаивая рябь на поверхности воды, вполне способно тягаться с мощью ветра и остановить высоченный гребень, который вместо того, чтобы спокойно нести на себе корабль, грозит обрушиться на его палубу.

Но когда в следующий раз вы решите прогуляться на своей моторке, а за бортом вдруг начнется волнение, не торопитесь сливать масло из двигателя, поскольку ваш мини-разлив не возымеет никакого эффекта. Современные масла на основе нефти не годятся для усмирения шторма, для этого нужны масла органического происхождения, например, масло жирных пород рыб — оно распространяется достаточно быстро и далеко, чтобы утихомирить «дочерей шкипера».

Пока мы неспешно прогуливались по Клапам-Коммон, ураганный ветер продолжал реветь: под надзором этого сурового воспитателя волны успели значительно подрасти. Они превратились в громады высотой под 12–15 м — с четырехэтажный дом, а их длина перевалила за 200 м. Теперь можно наблюдать на море окончательно сформированное волнение — волны достигли максимально возможной высоты при данной скорости ветра.

Однако высота волн, подстегиваемых ураганным ветром, зависит не только от силы этого самого ветра. Океанографы обнаружили и два других существенных фактора: длину разгона — площадь акватории, над которой ветер дует в одном направлении, и продолжительность действия ветра, неизменного по силе и направлению. Именно эти два фактора в конечном итоге и позволяют ответить на вопрос: приведет ли шторм к полностью развитому волнению или нет?

Чтобы представить, как наши волны будут выглядеть к концу третьего этапа своего развития, достаточно взглянуть на картину «Голландские корабли во время шторма» — миниатюрный шедевр кисти яна Порселлиса, написанный им около 1620 года и хранящийся в лондонском Национальном морском музее. Художник Самюэл Диркс ван хогстратен, современник Порселлиса, называл его «Рафаэлем морской живописи».

Порселлис рисовал неспокойное море с натуры; благодаря его картинам жанр морского пейзажа, возникший всего около столетия назад, начал набирать популярность. Для творчества Порселлиса того периода характерен был малый размер работ — немногим больше листа формата А4. Наверняка голландские аристократы семнадцатого века, глядя на суровый, полный драматизма морской пейзаж, представляли жестокую потасовку в таверне, которую они подсматривают с улицы в окошко. Творимый безудержной морской стихией хаос наверняка в одинаковой степени и завораживал их, и повергал в ужас.

* * *

Наконец, шторм стих; наши волны вступают в четвертый этап своего жизненного цикла. Против всяких ожиданий, с убылью ветра беспорядочное мельтешение вершин и подошв вовсе не сменяется тихим, едва заметным покачиванием. Подросшие за время шторма волны все так же перекатываются по водной поверхности, только их уже ничто не подталкивает. Из вынужденных волн, подгоняемых ветром, они превращаются в свободные волны. Их настроение меняется до неузнаваемости; они мужают, входят в пору зрелого возраста, оставляя прошлое далеко позади.

Буйные ветровые волны сменяются спокойной зыбью. Однако, хотя шторм и миновал, энергия, которую он передал воде, не может просто взять и исчезнуть. Волны продолжают двигаться, но уже без понуждения воздушных потоков — просто перекатываются себе. По мере взросления окончательно сформировывается их характер.

Волны на поверхности моря, приведенные в движение, отдают окружающей среде на удивление немного энергии. А значит, способны совершать дальние путешествия. То же количество энергии, которым они все же делятся, идет в основном на образование барашков — данный процесс называют затуханием; волны с особенно крутыми склонами теряют некоторое количество энергии в момент сопротивления встречному ветру. Лишь зачаточные капиллярные волны теряют большую часть своей энергии из-за вязкости самой воды. Таким образом, крупная зыбь, появляющаяся после шторма, способна преодолевать поистине гигантские расстояния.

впервые это продемонстрировал Уолтер Мунк из Института океанографии Скриппса, расположенного возле Сан-Диего. Мунк — теперь ему уже за восемьдесят, но он до сих пор трудится, занимая в институте должность почетного профессора — хорошо известен в среде ученых-океанографов и пользуется огромным уважением. Во время второй мировой войны он разработал уникальную систему, позволявшую прогнозировать высоту волн. Дата высадки американо-английских войск в Северной Африке — предприятия, успех которого зависел от штилевой погоды на море, — была назначена с учетом его прогнозов.

В 1957 году Мунк доказал: волны, достигшие острова Гваделупа возле западного побережья Мексики, зародились во время штормов в Индийском океане, то есть на расстоянии около 15 000 км. Спустя десять лет Мунк с коллегами из Института океанографии Скриппса отследили перемещение океанической зыби через весь Тихий океан — с юга на север. Высокочувствительное оборудование было установлено на шести станциях, отстоявших одна от другой на тысячи километров; именно на них отмечалось движение океанических волн. Приборы зафиксировали зыбь, возникшую во время штормов в Антарктике, и затем записывали ее показатели, когда она проходила через Новую Зеландию, Самоа, Гавайи и далее через обширную северную часть Тихого океана. Эту же зыбь приборы зарегистрировали на расстоянии более 10 000 км — возле Якутата, штат Аляска; волны затратили на путешествие около двух недель.

Проходя такие расстояния, крупная зыбь постепенно теряет свою изначальную высоту. Прибегнув к помощи измерительных приборов, Мунк с коллегами зарегистрировали волны длиной до полутора километров и высотой всего лишь в одну десятую миллиметра. Однако высота снижается вовсе не из-за убыли энергии. Причина — в способе распространения волн: они расходятся от источника веером. В итоге энергия, сообщаемая поверхности воды ураганными ветрами, вместе с волнами распространяется по все большей и большей площади океана.

Все мы с возрастом смягчаемся, становимся спокойнее. По сравнению с неистово мечущимися штормовыми волнами, зрелые, свободно распространяющиеся волны океанической зыби ведут себя довольно расслабленно. В одной и той же акватории они проходят друг сквозь друга, точно дружелюбно настроенные привидения, продолжая каждая свой путь без малейших для себя последствий. И хотя при встрече двух зыбей морская поверхность приходит в беспорядочное волнение, зыби идут дальше, нимало не пострадав в результате столкновения.

По мере продвижения на открытом морском пространстве сборище разновеликих волн, возникших под влиянием сильного ветра, начинает упорядочиваться. Правило простое: длинные волны перемещаются быстрее коротких. Возникает ассоциация с марафонским бегом, при котором скорость бегунов зависит исключительно от длины их ног, — каланчи бегут быстрее коротышек. При звуке стартового пистолета пестрая компания бегунов разного роста одновременно пускается бежать. Однако в соответствии с правилом — чем длиннее у бегуна ноги, тем быстрее он бежит — толпа постепенно принимает следующий вид: каланчи впереди, коротышки позади.

То же самое происходит и с разновеликими волнами. По мере продвижения на открытом морском пространстве более длинные океанические волны идут быстрее, чем короткие — 80 км/ч против 50 км/ч, — в результате чего движение принимает организованный характер.

По мере распространения по все более обширной акватории высота волн убывает, они сглаживаются, вступая в фазу зрелости: нет больше крутых, с острыми пиками, трохоидальных гребней, подгоняемых ветром. Волны теряют стремительность бега, каждый новый гребень принимает форму пологого холма: «необъятный океан колышется низкими, широкими волнами — будто бы вздымает могучую грудь, глубоко вдыхая после изматывающей бури», — написал теоретик искусства Джон Рескин, живший в викторианскую эпоху.

Плавные линии волн теперь больше напоминают зыбь с картины Клода Моне «Зеленая волна». Моне первым начал изображать морской пейзаж в импрессионистской манере; собрат по цеху, Эдуард Мане, называл художника «Рафаэлем воды».

Но вы знаете, на месте Моне я бы оскорбился — неужели Мане не мог придумать комплимент пооригинальней?

Захар Прилепин. Книгочет: Пособие по новейшей литературе, с лирическими и саркастическими отступлениями

  • Издательство «АСТ», 2012 г.
  • «Книгочет: Пособие по новейшей литературе, с лирическими и саркастическими отступлениями» — это авторский взгляд прозаика, поэта и журналиста Захара Прилепина, много лет ведущего литературные колонки в «Новой газете», «Медведе», «Русском журнале».

    Иерархии в современной литературе сложились при минимальном участии самих литераторов. Приложили руку кто угодно — ведущие литературных колонок в изданиях для коммерсантов и глянцевых журналах, меценаты, словоохотливые ЖЖ-юзеры…

    Между тем, традиционно в русской литературе словесность воспринималась как поле общей работы — как много критики писали Горький и Брюсов, Мережковский и Гиппиус, Андрей Белый…

Пойду на грозу, покажу ей «козу»

Заметки о мужской прозе

Что с нами, мужчинами, делать — ума не приложу.

Надо сразу пояснить, что мнение о российских представителях сильного пола у меня сложилось по книжкам, которые я прочёл недавно.

Не то, чтоб я мало общаюсь с живыми людьми, но мне, правда, кажется, что в книжках они как-то шире, лучше, яснее проявляются, чем в быту и в социуме.

Да и какая у нас жизнь: мы ж не в окопах сидим, и не дорогу сквозь тундру прокладываем, и не Зимний дворец штурмуем, а только, в основном, разливаем по стаканам.

Когда разливаешь — находишься, как правило, в состоянии радужно сияющей благодати и преисполняющей тебя душевной нежности, это, однако, не способствует логическому осмыслению происходящего, в том числе, говорю, не даёт толком разобраться, что мы за люди такие, современные мужики.

А книгу открыл — и сразу понимаешь, с кем имеешь дело.

Читал я недавно роман замечательного, без дураков, писателя Андрея Рубанова с актуальным названием «Готовься к войне».

Главный герой — современный русский бизнесмен, серьёзный парень, при деньгах, но ещё способный и чувствовать, и любить, и страдать. Он, между прочим, готовится открыть (но так и не открывает) большой супермаркет под названием «Готовься к войне», где будут продавать всё самое необходимое человеку в кризисной ситуации — от спичек и тушёнки до валенок и телогреек.

Сам герой тоже всё время вроде как готовится к войне. Он подобен пружине, он весь как — стремительная и почти уже металлическая мышца. Просчитывает каждый шаг, всё делает очень быстро, не поддаётся панике, не суетлив… да что там говорить — он почти идеален.

Мало того, я вижу, что этот герой Рубанову тоже иногда нравится, и автор тайно любуется им. А так как Рубанов писатель настоящий — то есть, умеющий писать заразительно, я тоже его героем почти всю книгу любовался… и лишь потом, уже ближе к финалу, стал немного раздражаться.

У меня возник всего один, но очень привязчивый вопрос: вот этот герой, он такой отличный, такой пружинистый, так отлично водит машину (специально ездил на автогонки за границу, чтоб подучиться), так правильно питается (морепродуктами, в основном), так старается выстроить и упорядочить мир вокруг себя — что бы что?

Да, да, я понимаю, что быть здоровым и быстрым само по себе лучше, чем больным и медленным, но я всё равно не могу ни с кем разделить восхищения по поводу этого парня. Почти все его занятия — какой-то апофеоз беспочвенных понтов, никакого толка от него всё равно нет, и, кажется, втайне сам Рубанов это прекрасно понимает. Ну, налоги он платит, ну и что — все платят налоги, Абрамович, наверное, тоже платит, и в огромных количествах. Что мне теперь, полюбить его?

Понимаете, к чему я? Мне вот 30 с лишним лет, я ни разу в жизни не был у зубного врача, не было необходимости. Но это не значит, что я буду роман писать про свои здоровые зубы.

Наличие у нас зубов, быстрой реакции и хороших трицепсов ещё не делает нас литературными героями.

Равно как и наличие страдающей души. Тут я уже к другому писателю хочу перейти, не менее замечательному, но по некоторым признакам вроде даже противоположного Рубанову.

Зовут его Дмитрий Новиков, он написал книгу рассказов «Вожделение», и не только её.

Если главный лирический герой романов Рубанова (а романов у него несколько, и все отличные; первый — так вообще классический) — городской мужчина, штурмующий и преодолевающий жизнь, то лирический герой книг Новикова (у него их три, и все отличные, особенно дебютная) обитает в основном в сельской местности, поближе к воде, и жизнь, скорей, созерцает.

Но на этом, как ни странно, основные различия меж героями заканчиваются.

Герой Новикова — тоже сильный, страдающий, смелый, большой, уверенный в себе, но ещё и рефлексирующий при этом. То есть, не только мышцы и половые органы на нём компактно размещены, но и сердце есть, и оно ой как болит.

Новиков также своим героем любуется, и делает это умело, так как и он писатель настоящий. Когда Новиков, к примеру, описывает, что у героя ноет в беспричинной печали сердце — этим страданием заражаешься настолько, что сам себя начинаешь как-то неважно чувствовать.

Но я тут опять вспомнил про свои зубы, которые не знакомы с инструментарием стоматолога и подумал вот что. А если б они у меня болели — это было бы поводом, чтоб написать роман, или нет?

Собственно чем занят лирический герой Новикова. Он ездит на рыбалку. Половина рассказов Новикова имеют идентичный сюжет: герой, один или с женщиной, или с другом едет к морю (или к реке, или к озеру). И наличие поблизости большой, бурной, холодной воды каждый раз позволяет ему заново осознать, где свет над ним и где тьма, где бесы вокруг него и где ангелы, где сердце у него и где печень.

Однако новиковский пафос в определённый момент становится просто невыносимым. Потому что в сухом остатке всё то же самое: ну, съездил твой герой на рыбалку, ну, развёл костёр, ну, рыбу поймал. Я готов восхититься этим раз, готов два, но я не могу им всё время восхищаться — он ещё что-нибудь у вас умеет?

Он же, в конце концов, не в изгнании находится, не в тюрьме, не на войне — какого чёрта он тут страдает с утра до вечера со своей удочкой?

Рубанов, судя по его романам, к советской эпохе, равно как и к советской литературе, относится с безусловным уважением. Новиков, судя по его книгам, всё большевистское не приемлет на дух, прямо-таки ненавидит тяжёлой, свинцовой ненавистью — в том числе и книги той поры (если, конечно, их авторы не были явными или тайными диссидентами).

Однако отличие и рубановского, и новиковского героя от героев хоть советской, хоть антисоветской литературы по большому счёту одно и оно очевидно. Мужику из тех книг я был готов сострадать, тем мужиком я готов был восхищаться, потому что если он мучился — то мучился по делу, а если чем-то занимался — то это было реальное занятие, большая работа, настоящий труд.

Давайте на время куда-нибудь спрячем свой глупый скепсис и спокойно перечитаем «Время, вперёд!» Катаева, «Поднятую целину» Шолохова, «Дорогу на Океан» Леонова, «Большую руду» Владимова, «Место действия» Проханова — и сразу всё станет на свои места. Там работа, нет, даже так — ррр-работа кипит! — и, да, делает человека человеком, и авторское восхищение героями выглядит вполне понятным, обоснованным.

А Макаренко с его беспризорниками и их воспитателями? А фантастика от Беляева и Ефремова до ранних Стругацких? А крестьянские саги Алексеева, Проскурина или Иванова? А все остальные альпинисты, подводники и лётчики, которые неустанным косяком шли и шли на грозу?

То же самое и с эмигрантской литературой: начиная от «Вечера у Клэр» Газданова и «Подвига» Набокова вплоть до лимоновского «Это я, Эдичка». Там то мука изгнания , то борьба за выживанье, а то и первое, и второе, и ещё и Гражданская война, которая то ли позади осталась, то ли впереди маячит — и как тут не сострадать героям, как не восхищаться ими?

Современного мужика, судя по литературе, некуда приспособить. То ли почвы нет под ним, то ли неба над ним, а, может, ни того, ни другого не осталось.

И мне не жалко его, сколько бы писатели не раздували мехи моей жалости.

Что-то в психике нашей сдвинулось, раз мы не можем себе представить ни в жизни, ни в литературе, ни на экране хорошего, умного, занятого серьёзным делом мужика. Они, может, и есть, но отчего их так сложно разглядеть? Почему мне до сих пор верится в офицеров Бориса Васильева, плотников Василия Белова, учёных Даниила Гранина — но если мне сегодня покажут офицера, плотника или учёного, — да такого, чтоб весь вид его источал мужество и радость жизни — остаётся ощущение неистребимой фальши, которая ни в какое сравнение с советской лакировкой не идёт? Действительно ведь не идёт — потому что ни один нормальный писатель не возьмёмся описывать таких героев, рука не поднимется.

Описывают других, какие на виду и более реальны.

И это мы лишь по случайности взяли Рубанова и Новикова. Могли бы взять «Списанные» Быкова или «Асфальт» Гришковца, последние книги повестей Романа Сенчина или Ильи Кочергина — везде одна и та же картина.

Разница лишь в деталях: Быков и Сенчин прекрасно понимают, кого они берут в качестве героев, и относятся к ним, как минимум равнодушно, зато Гришковец и Новиков своих героев просто обожают, и нам предлагают заняться тем же.

Но чаще всего герои их занимаются какой-то маловажной ерундой, требуют, чтоб его любили за то, за что любить их вовсе не обязательно. И война, к которой они якобы готовятся, какая-то эфемерная, и гроза, на которую он якобы идут, тоже какая-то ненастоящая…

Единственное во что веришь — так это в то, что у них иногда по-настоящему болит внутри.

Ещё бы не болело — при такой бестолковой жизни, где к каждому глаголу (сумеет, сделает, сможет, победит, осчастливит) нужно прибавлять наречие «якобы».

Вот и возвращаемся мы к тому с чего начали: что с нами, мужчинами, делать — ума не приложу.

Сергей Жадан. Ворошиловград

  • Издательство «АСТ», 2012 г.
  • Роман «Ворошиловград», как и все тексты Жадана, полон поэтических метафор, неожиданных поворотов сюжета, воспоминай и сновидений, и в то же время повествует о событиях реальных и современных. Главный герой, Герман, отправляется на Донбасс, в город своего детства, окруженный бескрайними кукурузными полями. Его брат, владелец автозаправки, неожиданно пропал, а на саму заправку «положила глаз» местная мафия. Неожиданно для себя Герман осознает, что «продать всё и свалить» — не только неправильно, но и невозможно и надо защищать свой бизнес, свою территорию, своих женщин, свою память.

Телефоны существуют, чтобы сообщать о разных неприятностях. Телефонные голоса звучат холодно и официально, официальным голосом проще передавать плохие новости. Я знаю, о чем говорю. Всю жизнь я боролся с телефонными аппаратами, хотя и без особого успеха. Телефонисты всего мира продолжают отслеживать разговоры, выписывая себе на карточки самые важные слова и выражения, а в гостиничных номерах лежат Библии и телефонные справочники — всё, что нужно, чтобы не потерять веру.

Я спал в одежде. В джинсах и растянутой футболке. Проснувшись, ходил по комнате, переворачивал пустые бутылки из-под лимонада, стаканы, банки и пепельницы, залитые соусом тарелки, обувь, злобно давил босыми ногами яблоки, фисташки и жирные финики, похожие на тараканов. Когда снимаешь квартиру и живешь среди чужой мебели, учишься относиться к вещам бережно. Я держал дома разный хлам, как перекупщик, прятал под диваном граммофонные пластинки и хоккейные клюшки, кем-то оставленную женскую одежду и где-то найденные большие железные дорожные знаки. Я не мог ничего выбросить, поскольку не знал, что из этого всего принадлежит мне, а что — чужая собственность. Но с первого дня, с того момента, как я сюда попал, телефонный аппарат лежал прямо на полу посреди комнаты, вызывая ненависть своим голосом и своим молчанием. Ложась спать, я накрывал его большой картонной коробкой. Утром выносил коробку на балкон. Дьявольский аппарат стоял посреди комнаты и навязчивым треском сообщал, что я кому-то нужен.

Вот и теперь кто-то звонил. Четверг, пять утра. Я вылез из-под одеяла, сбросил картонную коробку, взял телефон, вышел на балкон. Во дворе было тихо и пусто. Через боковую дверь банка вышел охранник, устроив себе утренний перекур. Когда тебе звонят в пять утра, ничего хорошего из этого не выйдет. Сдерживая раздражение, снял трубку. Так всё и началось.

— Дружище, — я сразу узнал Кочу. У него был прокуренный голос, словно вместо легких ему вмонтировали старые прожженные динамики. — Гера, друг, не спишь? — Динамики хрипели и выплевывали согласные. Пять утра, четверг. — Алло, Гера!

— Алло, — сказал я.

— Друг, — добавил низких частот Коча, — Гера.

— Коча, пять утра, чего ты хочешь?

— Гер, послушай, — Коча перешел на доверительный свист, — не хотел тебя будить. Тут такая шняга. Я ночь не спал, понял? Вчера твой брат звонил.

— Ну?

— Короче, он уехал, Герман, — тревожно зависло с той стороны Кочино дыхание.

— Далеко? — сложно было привыкнуть к этим его голосовым перепадам.

— Далеко, Герман, — включился Коча. Когда он начинал новую фразу, голос его фонил. — То ли в Берлин, то ли в Амстердам, я так и не понял.

— Может, через Берлин в Амстердам?

— Может, и так, Гер, может, и так, — захрипел Коча.

— А когда вернется? — я успел расслабиться. Подумал, что это просто рабочий момент, что он просто сообщает мне семейные новости.

— По ходу, никогда, — трубка снова зафонила.

— Когда?

— Никогда, Гер, никогда. Он навсегда уехал. Вчера звонил, просил тебе сказать.

— Как навсегда? — не понял я. — У вас там всё нормально?

— Да, нормально, друг, — Коча сорвался на высокие ноты, — всё нормально. Вот только брат твой бросил тут всё на меня, ты понял?! А я, Гер, уже старый, сам я не потяну.

— Как бросил? — я не мог понять. — Что он сказал?

— Сказал, что в Амстердаме, просил позвонить тебе. Сказал, что не вернется.

— А заправка?

— А заправка, Гер, по ходу на мне. Только я, — Коча снова добавил доверительности, — не потяну. Проблемы у меня со сном. Видишь, пять утра, а я не сплю.

— А давно он уехал? — перебил я.

— Да уже неделя, — сообщил Коча. — Я думал, ты знаешь. А тут вот такая шняга выходит.

— А чего он мне ничего не сказал?

— Я не знаю, Гер, не знаю, дружище. Он никому ничего не сказал, просто взял и свалил. Может, хотел, чтобы никто не знал.

— О чем не знал?

— О том, что он сваливает, — объяснил Коча.

— А кому какое дело до него?

— Ну, не знаю, Гер, — закрутил Коча, — не знаю.

— Коча, что там у вас случилось?

— Гер, ты ж меня знаешь, — зашипел Коча, — я в его бизнес не лез. Он мне не объяснял. Просто взял и свалил. А я, дружище, сам не потяну. Ты бы приехал сюда, на месте разобрался, а?

— В чем разобрался?

— Ну, я не знаю, может, он тебе что-то говорил.

— Коча, я не видел его полгода.

— Ну, я не знаю, — совсем растерялся Коча. — Гер, дружище, ты приезжай, потому что я сам ну никак, ты правильно меня пойми.

— Коча, что ты крутишь? — спросил я наконец. — Скажи нормально, что у вас там случилось.

— Да всё нормально, Гер, — Коча закашлялся, — всё нормалёк. Короче, я тебе сказал, а ты уже смотри. А я пошел, у меня клиенты. Давай, дружище, давай. — Коча бросил трубку.

Клиенты у него, — подумал я. — В пять утра.

Мы снимали две комнаты в старой выселенной коммуналке, в самом центре, в тихом дворе, засаженном липами. Лелик занимал проходную, ближе к коридору, я жил в дальней, из которой был выход на балкон. Другие были наглухо закрыты. Что скрывалось за дверями — никто не знал. Комнаты нам сдавал старый матерый пенсионер, бывший инкассатор Федор Михайлович. Я его называл Достоевским. В девяностых они с женой решили уехать в эмиграцию, и Федор Михайлович выправил себе документы. Но, получив на руки новый паспорт, вдруг ехать передумал, решив, что именно теперь время начинать жизнь с чистого листа. Так что в эмиграцию жена отправилась одна, а он остался в Харькове якобы сторожить квартиру. Почуяв свободу, Федор Михайлович сдал комнаты нам, а сам прятался где-то на конспиративных квартирах. Кухня, коридоры и даже ванная этого полуразрушенного жилья были забиты довоенной мебелью, потрепанными книгами и кипами огонька. На столах, стульях и прямо на полу была свалена посуда и цветное тряпье, к которому Федор Михайлович относился нежно и выбрасывать не позволял. Мы и не выбрасывали, так что к чужому хламу добавился еще и наш. Шкафчики, полки и ящики стола на кухне были заставлены темными бутылками и банками, где мерцали масло и мед, уксус и красное вино, в котором мы тушили окурки. По столу катались грецкие орехи и медные монеты, пивные пробки и пуговицы от армейских шинелей, с люстры свисали старые галстуки Федора Михайловича. Мы с пониманием относились к нашему хозяину и его пиратским сокровищам, к фарфоровым фигуркам Ленина, тяжелым вилкам из фальшивого серебра, запыленным шторам, сквозь которые пробивалось, разгоняя по комнате пыль и сквозняки, желтое, словно сливочное масло, солнце. По вечерам, сидя на кухне, мы читали надписи на стенах, сделанные Федором Михайловичем, какие-то номера телефонов, адреса, схемы автобусных маршрутов, нарисованные химическим карандашом прямо на обоях, рассматривали вырезки из календарей и фотопортреты неизвестных родственников, пришпиленные им к стене кнопками. Родственники выглядели строго и торжественно, в отличие от самого Федора Михайловича, который время от времени тоже забредал в свое теплое гнездо, в скрипучих босоножках и пижонском кепаре, собирал за нами пустые бутылки и, получив бабки за очередной месяц, исчезал во дворе между лип. Был май, держалась теплая погода, двор зарастал травой. Иногда ночью с улицы заходили настороженные пары и занимались любовью на скамейке, застеленной старыми ковриками. Иногда под утро на скамейку приходили охранники из банка, сидели и забивали долгие, как майские рассветы, косяки. Днем забегали уличные псы, обнюхивали все эти следы любви и озабоченно выбегали назад — на центральные улицы города. Солнце поднималось как раз над нашим домом.

Когда я вышел на кухню, Лелик уже терся возле холодильника в своем костюме — темном пиджаке, сером галстуке и безразмерных брюках, которые висели на нем, как флаг в тихую погоду. Я открыл холодильник, тщательно осмотрел пустые полки.

— Привет, — я упал на стул, Лелик недовольно сел напротив, не выпуская из рук пакета с молоком. — Тут такое дело, давай к брату моему съездим.

— Зачем? — не понял он.

— Просто так. Посмотреть хочу.

— А что с твоим братом, проблемы какие-то?

— Да нет, всё с ним нормально. Он в Амстердаме.

— Так ты в Амстердам хочешь к нему съездить?

— Не в Амстердам. Домой к нему. Давай на выходных?

— Не знаю, — заколебался Лелик, — я на выходных собирался машину на станцию отогнать.

— Так мой брат и работает на станции. Поехали.

— Ну, не знаю, — неуверенно ответил Лелик. — Лучше поговори с ним по телефону. — И, допив всё, что у него было, добавил. — Собирайся, мы уже опаздываем.

Днем я несколько раз звонил брату. Слушал длинные гудки. Никто не отвечал. После обеда позвонил Коче. Точно так же без результата. Странно, — подумал, — брат может просто не брать трубку, у него роуминг. Но Коча должен быть на рабочем месте. — Вечером позвонил родителям. Трубку взяла мама. Привет, — сказал я, — брат не звонил? — Нет, — ответила она, — а что? — Да так, просто, — ответил я и заговорил о чем-то другом.

На следующее утро в офисе снова подошел к Лелику.

— Лелик, — сказал, — ну как, едем?

— Да ну, — заныл тот, — ну ты что, машина старая, еще сломается по дороге.

— Лелик, — начал давить я, — брат сделает твоей машине капитальный ремонт. Давай, выручай. Не ехать же мне электричками.

— Ну, не знаю. А работа?

— Завтра выходной, не выебывайся.

— Не знаю, — снова сказал Лелик, — нужно поговорить с Борей. Если он ничем не подпряжет…

— Пошли, поговорим, — сказал я и потянул его в соседний кабинет.

Боря и Леша — Болик и Лелик — были двоюродными братьями. Я знал их с университета, мы вместе заканчивали историческое отделение. Между собой они были не похожи. Боря выглядел мажористо, был худ и подстрижен, носил контактные линзы и даже, кажется, делал маникюр. А Леша был крепко сбит и слегка приторможен, носил недорогую офисную одежду, стригся редко, денег на контактные линзы ему было жалко, поэтому носил очки в металлической оправе. Боря выглядел более ухоженно, Леша — более надежно. Боря был старше на полгода и чувствовал ответственность за брата, определенный братский комплекс. Был он из приличной семьи, его папа работал в комсомоле, потом делал карьеру в какой-то партии, был главой районной администрации, ходил в оппозицию. Последние годы занимал должность при губернаторе. Леша же был из простой семьи — его мама работала учительницей, а папа шабашил где-то в России, еще с восьмидесятых. Жили они под Харьковом, в небольшом городке, так что Лелик был бедным родственником, и все его за это любили, как ему казалось. После университета Боря сразу же вписался в отцовский бизнес, а мы с Леликом пытались самостоятельно встать на ноги. Работали в рекламном агентстве, в газете бесплатных объявлений, в пресс-секретариате Конгресса националистов и даже в собственной букмекерской конторе, которая накрылась на второй месяц своего существования. Несколько лет назад, переживая о нашем прозябании и помня о беззаботной студенческой юности, Боря пригласил нас работать с ним, в администрации. Папа зарегистрировал под него несколько молодежных организаций, через которые переводились разные гранты и отмывались небольшие, но регулярные суммы. Так что мы трудились вместе. Работа у нас была странная и непредсказуемая. Мы редактировали чьи-то речи, вели семинары для молодых лидеров, проводили тренинги для наблюдателей на выборах, составляли политические программы для новых партий, рубили дрова на даче у папы Болика, ходили на телевизионные шоу защищать демократический выбор и отмывали, отмывали, отмывали бабло, которое проходило через наши счета. На моей визитке было написано «независимый эксперт». За год такой работы я купил себе навороченный компьютер, а Лелик — битый фольксваген. Квартиру мы снимали с Леликом вместе. Боря часто приходил к нам, садился в моей комнате на пол, брал в руки телефон и звонил проституткам. Нормальный корпоративный дух, одним словом. Лелик брата не любил. Да и меня, кажется, тоже. Но мы с ним уже несколько лет жили в соседних комнатах, так что отношения наши были ровными и даже доверительными. Я постоянно одалживал у него одежду, он у меня — деньги. Разница была в том, что одежду я всегда возвращал. Последние месяцы они с братом что-то мутили, какой-то новый семейный бизнес, в который я не лез, поскольку деньги были партийные, и чем это должно было закончиться — никто не знал. Я держал подальше от них сбережения, пачку баксов, пряча ее на книжной полке между страницами Гегеля. В целом я им доверял, хотя и понимал, что пора искать себе нормальную работу.

Боря сидел у себя и работал с документами. На столе перед ним лежали папки с результатами каких-то социологических опросов. Увидев нас, открыл на мониторе сайт обладминистрации.

— Ага, вы, — сказал бодро, как и положено руководителю. — Ну, что? — спросил, — Как дела?

— Боря, — начал я, — мы к брату моему хотим съездить. Ты его знаешь, да?

— Знаю, — ответил Болик и стал внимательно осматривать свои ногти.

— У нас завтра ничего нет?

Болик подумал, снова посмотрел на ногти, рывком убрал руки за спину.

— Завтра выходной, — ответил.

— Значит, поехали, — сказал я Леше и повернулся к двери.

— Погодите, — вдруг остановил меня Болик. — Я тоже с вами поеду.

— Думаешь? — недоверчиво переспросил я.

Везти его с собой не хотелось. Лелик тоже, насколько можно было заметить, напрягся.

— Да, — подтвердил Болик, — поедем вместе. Вы же не против?

Лелик недовольно молчал.

— Боря, — спросил я его, — а тебе зачем ехать?

— Просто так, — ответил Болик. — Я не буду мешать.

Лелика, похоже, напрягала необходимость ехать куда-то с братом, который его плотно контролировал и не хотел отпускать от себя ни на шаг.

— Только мы рано выезжаем, — попытался отбиться я, — где-то часов в пять.

— В пять? — переспросил Лелик.

— В пять! — воскликнул Болик.

— В пять, — повторил я и пошел к дверям.

В общем, подумал, пусть сами между собой разбираются.

Днем я снова звонил Коче. Никто не отвечал. Может, он умер, — подумал я. Причем подумал с надеждой.

Вечером мы сидели с Леликом у себя дома, на кухне. Слушай, — вдруг начал он, — может, не поедем? Может, позвонишь им еще раз? — Леша, — ответил я, — мы едем всего на день. В воскресенье будем дома. Не парься. — Ты сам не парься, — сказал на это Лелик. — Хорошо, — ответил я.

Хотя что хорошего? Мне тридцать три года. Я давно и счастливо жил один, с родителями виделся редко, с братом поддерживал нормальные отношения. У меня было никому не нужное образование. Работал непонятно кем. Денег мне хватало как раз на то, к чему я привык. Новым привычкам появляться было поздно. Меня всё устраивало. Тем, что меня не устраивало, я не пользовался. Неделю назад пропал мой брат. Исчез и даже не предупредил. По-моему, жизнь удалась.

Свобода

  • Полина Клюкина. Дерись или беги
  • Издательство «АСТ», 2012 г.
  • Полина Клюкина (р. 1986, г. Пермь) окончила Литературный институт им. А. М.Горького (семинар Алексея Варламова). Лауреат премии «Дебют», постоянный автор журнала «Новый мир».

    «Дерись или беги» — первая книга Клюкиной, состоящая из жестких, бескомпромиссных, ярких рассказов. Литературные мэтры уже признают ее сложившимся прозаиком.

Поезд и пыльные шерстяные одеяла. Запутанные
черные кудри проводницы с шаркающей «ш» во
фразе «Ну тише, девочки, тише!», бренчание подстаканников. Худые, опухшие от выпивки зечки
ползут домой в Новосибирск. Дорога из коротких
рассказов о длинной жизни «чужих» и улыбчивая
фраза «Вы только нас не бойтесь» среди рупоров
и перепонок. Смущенные пассажиры закрывают
детские уши на слове «сучка» и с любопытством слушают рассказы о сокамерниках-убийцах.

Вагон молчит: Света рассказывает о Лехе-людоеде из третьего корпуса и сладком человеческом мя
се. Спокойно описывает убитого ею дядю. «Он бабушку мою обижал, душил пакетом из-под хлеба
и стучал по столу двумя пальцами, когда просил
триста рублей». Света ударяет пластмассовыми ногтями по коленке. Алена соглашается с ней, добавляя: «Таким вообще рождаться, не то что жить, не
надо, я бы тоже… только у меня дети, они бы мать
убийцу не простили». Позади у них тьма невиновных, стучащих точно так же по коленке. Они не
бросают окурков на пол из страха быть закрытыми
на десять суток, не покупают по дешевке у сокамерницы тряпки, дабы не отсрочить УДО. УДО — термин, бывавший у многих на слуху, но редко расшифровывающийся. Он как долгожданное УДОбство или УДОвлетворение, он попросту условное до
срочное освобождение. А многие смотрящие сквозь
решетку, такие, например, как Алена, эту аббревиатуру расшифровывают иначе: УДОвольствие от
убийства мужа или же родственников, заперевших
их на пару лет. Можно «стучать» — отпустят раньше, но уважения не будет. «Целая жизнь, будто целая жизнь прошла…»

За окнами появляются заброшенные новгородские хатки с ровными стройными рядами торчащей
из земли картофельной ботвы. Они соседствуют
с огромными, огороженными колючей проволокой
белокирпичными дачами с проемами в стенах для
кошек. «Не верится, б…, что мы вернулись!» —
«Я детей заберу из детдома! У меня дочка в этом году в первый класс идет».

Алену и Свету догоняет на перроне пожилая женщина: «Ален! Ален! На, возьми денег, с детьми ж
встретишься. Ты за что хоть сидела-то?» Алена отталкивает женщину. «Я три миллиона украла…»
Женщина сует деньги ей в карман и тяжелым шагом
минует вагоны. «Вы только, девочки, не мстите им,
родственникам-то своим, вы молодцы, вы вышли,
только не мстите!»

Проходят месяцы. Тюремные камеры заполняют
другие Алены и Светы, отстраиваются новые толщи
новгородских стен.

Почти полгода назад Света вернулась в бабушкин
неметеный от еловых иголок овдовевший дом. Собрала со стола стаканы, убрала из центра комнаты
табуреты и избавила иконы от черной драпировки.
Выйдя во двор, она опрокинула переполненное эмалированное ведро и наткнулась на Тамару. Эта старуха всегда являлась частью обшарпанной рамы
и окна, разделенного на два неравных треугольника
изгибистой трещиной. Кого ждала эта женщина,
в деревне не знал никто, разве что муж, периодически ее сменявший. Они привычно кивали прохожим, никогда не улыбаясь, и не махали рукой играющим в тачанку замарахам.

«Здрасте, теть Тамар!» Тетя Тамара по обычаю
кивнула, отвернулась, сказав чтото в сторону, к ее
силуэту добавился силуэт в кепке. Светка глянула на
часы и вспомнила об ужине. На зоне в это время открывали котлы с рыгающей гарью кашей.

Алена приехала на улицу Восстания, на неутраченном автоматизме добралась до пятнадцатого дома и вошла в квартиру номер тридцать девять. За
шла одна. Одна села на табурет и одна включила газ.
Детей ей не отдали, поскольку муж ее написал
в районный суд обличительную записку, ставшую
чернильной кляксой на и так заляпанном материнстве. На кухне «Маяк» пропищал девять, запел про
мечты мужским голосом и незаметно смолк, оставив ненавязчивую и знакомую «ш», постепенно потерявшуюся в газовом «с». Спустя час закашлявшиеся соседи из квартиры сорок открыли в квартире
тридцать девять окна и вызвали скорую помощь для
умершей женщины.

Надрывались уличные собаки, недовольные прерванным сном: мальчишки играли в грязи ребристым килограммовым диском, озвучивая и рыча в такт каждому движению. «Малые, подождите,
дайте-ка я пройду», — Света направлялась к родственникам, ступая в каждую растревоженную лужу.
Она надела бусы, купила вино и прочла молитву о милосердии и всепрощении. Придя, постучалась в кухонное окно и, не дождавшись никого, вошла в сени.
Пахло пьяным морозом. Брат ее спал на матрасе
в окружении пестрых окурков. Он не замечал ни уставшего лая, ни детского смеха над утопшей в грязи
тачанкой, ни появления в комнате Светы. «Паш,
Паша, я вышла, Паш, я вернулась!»

Дворы поскучнели. Светка возвращалась обратно
и злилась на молитву, не подействовавшую впрок.
Она несла в руке нитку с остатками бусин и повторяла до самого дома привычное камере «ненавижу».
Зашла, сняв сапоги, зашаркала к печке, но, почувствовав вдруг боль, оглянулась на крыльцо. Это были
остатки похорон: превратившиеся из иголок еловых
в швейные иглы, они все это время ждали ступней.
Света залила проколы йодом и на носочках поплелась спать.

«Светка! Светка! Со стариком моим плохо! Светка, за скорой надо! Просыпайся же, дура!» Тамара
стояла в дверях завернутая в ситцевый халат с шалью в руках. «Он не говорит совсем, стонет что-то,
Светка, беги за помощью, сейчас прямо беги, помрет ведь!»

Спустя сорок минут скорая, но не торопливая помощь старалась помочь Тамаре: «Ну что вы паникуете? Старость — это ж такое дело…»

Не спалось той ночью ни Тамаре, ни Свете. За
три чайника мяты Светка пересказала несколько лет
заключения и пару дней на свободе. «Всё у меня забрали, суки», — объединяя зону и брата одним словом, затягивалась и плевала на пол, каждый раз извиняясь. Она рыдала, втирая в грубые скулы слезы,
и обнимала «тетю Тамарочку, самую близкую и любимую бабку».

Домой она вернулась в полдень. Сняла настенные часы, включила радио и, поймав песню о мечтах, принялась за иголки на крыльце. И уже вечером, когда серая струя печного тепла поглотила пузырящиеся стены, Света написала письмо:

«Алён! Здравствуй, сестренка! Тебе тяжело, верно? И мне. Мой дом больше не мой. Я засыпаю теперь на бабушкиной кровати, глядя на этот пол, где
лежал он, стучащий по столу пальцами, помнишь?
Здесь очень холодно. Почти так же, как в камере.
Топлю печь и задыхаюсь по ночам дымом. Вот, оказывается, как пахнет свобода — угарным газом.

Алёнка, а как ты? Я представляю, как ты теперь
радуешься! Ты, наверное, забираешь детишек вечером, и вы идете гулять по городу. Потом приходите
домой, готовите вместе ужин, и ты укладываешь их
спать, напевая какую-нибудь свою дурацкую песенку, вроде „мечты сбываются“…

Алёнка, у меня сейчас всё трудно, но будет лето,
дыма не будет, не будет холодно, и, наверное, я даже
найду другое жилье. Я тут думала: а может, мне вообще к вам в город перебраться? Алёнка, мы сможем.
Обещаю. Мы на зоне смогли, причем смогли достойно, а здесь… Алён, здесь свобода…»

Герман Садулаев. Прыжок волка: Очерки политической истории Чечни от Хазарского каганата до наших дней

  • Издательство «Альпина нон-фикшн», 2012 г.
  • Не секрет, что среди сотен национальностей, населяющих Российскую Федерацию, среди десятков «титульных»
    народов автономных республик чеченцы занимают особое
    положение. Кто же они такие? Так ли они «злы», как намекал Лермонтов? Какая историческая логика привела
    Чечню к ее сегодняшнему статусу? На все эти вопросы
    детально отвечает книга известного писателя и публициста Германа Садулаева. «Прыжок волка» берет свой разбег от начала Хазарского каганата VII века. Историческая
    траектория чеченцев прослеживается через Аланское
    царство, христианство, монгольские походы, кавказские
    войны XVIII–XIX веков вплоть до депортации чеченцев
    Сталиным в 1944 году. В заключительных главах анализируются — объективно и без предвзятости — драматические
    события новейшей истории Чечни.

  • Купить книгу на сайте издательства

Мы начинаем рассматривать политическую историю
Чечни. И чрезвычайно важно правильно определить
точку отсчета, нулевую координату, от которой мы
поведем свое повествование.

В Средние века у летописцев существовал обычай
любую свою книгу начинать от сотворения мира.
Даже если предметом летописи были, скажем, годы
царствования Федора Блаженного, монах все равно
начинал так: вот был сотворен мир, потом случился
потоп, потом патриархи, пророки, родоначальник династии,
и родился Федор, и в таком-то году вступил
на царствование — и далее подробно.

Это интересно и по-своему правильно, но едва ли
уместно в нашем случае. Слишком раннее начало будет
сильно попахивать «древними украми» и прочими
курьезами «альтернативной» истории. Мне не кажется
научным подход, при котором «историки Чечни»
заводят речь об Урарту, Ассирии, Египте и пр., стараясь
вывести корни чеченского племени из какой-то уважаемой древней цивилизации. Это очень похоже
на заказную генеалогию, но к науке прямого отношения
не имеет. Я совершенно убежден, что современная
Чечня не является наследницей ни Урарту,
ни Симсима, ни Ассирии или Атлантиды.

При этом весьма вероятно, что предки чеченцев
имели отношение к той или иной древней цивилизации.
У всех народов были какие-то предки, и все они
имели какое-то отношение к той или иной древней
цивилизации. Если этнос сейчас живет, значит, у него
были предки, и они жили во времена Рима, к примеру.
И, весьма вероятно, имели к Риму какое-то отношение
(во времена Рима трудно было жить где-то в Империи
или недалеко от ее границ и не иметь к ней
никакого отношения). А если не к Риму, так к Китаю
или к чему-нибудь еще.

Но это ничего не прибавляет к нашим знаниям
об этносе, о Риме или о Китае.

Все роды и все племена людей одинаково древние.
Все жили на этой планете, на этой земле испокон веков.
Никто не прилетел с Марса. Генетики говорят,
что все ныне живущие люди — потомки одной небольшой
группы людей, вышедшей миллионы лет назад
из Африки. Мы все родственники. А верующие знают
из своих Писаний, что все мы произошли от Адама
и Евы. Так о какой сравнительной древности того
или иного племени можно говорить?

Определять источник и вести от него происхождение явления имеет познавательный смысл, только если в существующем явлении сохранились
какие-то черты источника, какая-то общая основа,
структура — только в этом случае знание об источнике
помогает нам пролить свет на суть явления.

Что сохранилось в Чечне, например, от Урарту?
Какими нитями они связаны?

Ничего, никакими.

Поэтому вопрос о доисторических и раннеисторических
корнях чеченского общества следует считать
закрытым: чеченцы, как и все остальные народы, произошли
от других людей, современные — от древних.
Всё. Прошу эту тему больше не обсуждать, наводящих
вопросов автору не задавать и не спорить без нужды.

С другой стороны, начинать историю Чечни
с кавказских войн, как это свойственно многим российским
историкам, тоже неправильно. Когда Россия
пришла воевать с Чечней, и Россия, и Чечня уже
были — иначе войны бы не случилось. Следовательно,
чеченские общества имели свою историю, в том числе
и политическую, задолго до столкновения с Россией.

Я определил точку отсчета политической истории
чеченского общества 650 г., годом образования Хазарского
государства.

Хазария

В 603 г. могущественное Тюркское ханство (Кёктюрк —
«небесные тюрки») распалось на Западное и Восточное.
В 630 г. в Западном ханстве началась затяжная
междоусобная война за престол между различными ветвями правящей династии Ашина. Война развалила
Западное ханство (каганат), на его обломках возникли
новые образования — Булгария в Причерноморье
и Хазария в Прикаспийских степях. Это случилось
где-то в середине VII в., так что 650 г. — дата условная,
но общепринятая.

О первом хазарском хане (кагане) ничего не известно.
Впрочем, и о втором тоже. И вообще о Хазарии
практически ничего не известно, а что известно
— непонятно, как истолковать и вписать в общий
исторический контекст.

Хазарии посвящено множество исследований,
но, пожалуй, почти все, что мы действительно знаем,
укладывается в одну короткую статью из БСЭ (Большой
советской энциклопедии):

Хазарский каганат, раннефеодальное государственное
образование, возникшее в середине VII в.
на территории Нижнего Поволжья и восточной
части Северного Кавказа в результате распада
Западно-Тюркского каганата. Столицей Хазарского
каганата до начала VIII в. был г. Семендер в Дагестане,
а затем г. Итиль на Нижней Волге. Во 2-й половине
VII в. хазары подчинили часть приазовских болгар,
а также савиров в прибрежном Дагестане; Албания
Кавказская стала данницей Хазарского каганата.
К началу VIII в. хазары владели Северным Кавказом,
всем Приазовьем, большей частью Крыма, а также
степными и лесостепными территориями Восточной
Европы до Днепра. В 735 г. в земли Хазарского
каганата через Каспийский проход и Дарьял вторглись арабы и разгромили армию кагана. Каган и его приближенные приняли мусульманство,
которое, однако, получило распространение только
среди части населения каганата. В 1-й половине VIII в.
часть хазар Северного Дагестана приняла иудаизм.
Основным видом хозяйственной деятельности
населения Хазарского каганата оставалось кочевое
скотоводство. В долине Нижней Волги развивалось
земледелие и садоводство. Столица каганата Итиль
стала важным центром ремесла и международной
(в том числе транзитной) торговли. В ДоноДонецком
междуречье в связи с переселением туда
части северокавказских алан возникли оседлые
поселения. Началось складывание раннефеодальных
отношений. Фактическая власть в государстве
сосредоточилась в руках местных хазарских и болгарских
феодалов, а каган превратился в почитаемого,
но безвластного владыку.

В течение VIII в. у Хазарского каганата сохранялись
прочные отношения с Византией, что способствовало
распространению христианства. Ей было разрешено
создать на территории Хазарского каганата
митрополию, в которую входило 7 епархий. В конце
VIII — начале IX в. ставший во главе каганата Обадия
объявил государственной религией иудаизм. В конце
IX в. Северное Причерноморье захватили печенеги
и изгнали (895 г.) зависимых от Хазарского каганата
мадьяр к Дунаю. Византия, заинтересованная в
ослаблении каганата, начала натравливать на хазар
окружавших их кочевников. Но главной силой,
противостоявшей Хазарскому каганату, стало
Древне русское государство. Еще в IX в. русские дружины проникли в Каспийское море. В 913–14 и 943—
44 гг. русские войска проходили через Хазарию
и опустошили Каспийское побережье. В 60-х гг.
X в. русский князь Святослав Игоревич совершил
поход на Волгу и разгромил Хазарский каганат.
Были разорены города Итиль, Семендер, захвачен
город Саркел. Не имела успеха попытка хазар
во 2-й половине X в. спасти положение с помощью
Хорезма. В конце X в. Хазарский каганат перестал
существовать.

Мы еще вернемся к увлекательным подробностям
истории Хазарского государства. Но прежде я попытаюсь
ответить на вопросы: почему Хазария? Почему
именно образование Хазарского каганата я считаю
началом политической истории Чечни? Что общего
у средневековой Хазарии и современной Чеченской
Республики?

Во-первых, территория. Нет сомнений, что Хазария
возникла на землях нынешней Чечни и Дагестана.
Впоследствии Хазарский каганат распространил свое
влияние на обширную зону от Северного Причерноморья
до Поволжья и от Закавказья до Руси, но сердцем
Хазарии долго оставался Северный Кавказ, отсюда
«пошла есть» хазарская земля, здесь была первая
столица Хазарского каганата — город Семендер.

Во-вторых, население. Этнический субстрат. Да,
говорить о «древних чеченцах», которые жили на Кавказе
до нашей эры и формировали население Урарту
и прочих доисторических государств, мягко говоря,
ненаучно, но к VI–VII вв. уже возник если не чеченский
народ, то некоторое вайнахское (или протовайнахское)
этническое сообщество — и об этом можно
с уверенностью говорить, основываясь на данных
истории, этнографии, археологии и лингвистики. Протовайнахское
сообщество жило на территории современной
Чечни, то есть на землях Хазарского каганата,
в самом его центре. И совершенно естественным образом
предки вайнахов стали частью населения Хазарии,
важной частью, одним из основных хазарских
племен. В этом нет никаких сомнений.

В-третьих, матрица. Как семя баньяна содержит
в себе полный «проект» дерева, так в истоке любого
явления всегда можно найти его особые и характерные
черты. Мне видится, что в реалиях Хазарского
каганата были заложены многие установки на века,
сохранившие свою актуальность для Чечни и доныне,
через тысячу лет после исчезновения Хазарии. Некоторые
из таких парадигм видны невооруженным
взглядом, другие только чувствуются интуитивно,
многие еще предстоит понять и познать. Например,
именно в Хазарском каганате началась совместная
жизнь в одном федеративном государстве предков
современных чеченцев и предков современных русских.
От времен Хазарии ведет свой исток казачья
народность, сыгравшая столь важную роль в чеченской
истории. Под скипетром кагана формировалась
современная этническая картина Северного Кавказа.
И многое еще можно было бы увидеть, если бы мы
больше знали о Хазарии.

Семендер

Как это часто бывает, на наследие великих городов, государств
и цивилизаций претендуют сразу несколько
«родственников покойного». Большинство дагестанских
историков отождествляют древний Семендер
с городищем Тарки, находящимся неподалеку от Махачкалы,
столицы современной Республики Дагестан.
В 1991 г. жителям поселков Тарки, Кяхулай и Альбурикент
были выделены участки для строительства жилья
в районе новой автостанции. В память «о первопрестольной
своих предков» дагестанцы назвали
поселок Семендер. Так что теперь у нас есть современный
Семендер в Дагестане прямо у Махачкалы.

Но локализацию старого Семендера вряд ли можно
считать окончательно установленной. Тарки —
только одна из версий. Есть еще несколько гипотез:
в Дагестане много развалин. Но самая интересная
версия — это отождествление Семендера с городищем
на территории Шелковского района Чеченской
Республики. Здесь, рядом со станицей Шелкозаводская,
обнаружены развалины большой крепости
со стенами из самана, керамика, оружие и другие
археологические находки. Находки случайные, специальной
археологической экспедиции до сих пор
не было: городище обнаружили в конце 1980-х, а потом
было долго не до археологии. В последние годы,
после установления мира и спокойствия развалинами
Семендера снова заинтересовались. В 2009 г. на грозненском
телевидении был проведен «круглый стол» историков, писателей, журналистов о возможном
историческом открытии — локализации Семендера
в Шелковском районе Чечни. Все, в общем-то, высказывались
за, говорили, что это интересно и здорово.
Но, насколько мне известно, дальше и глубже научные
исследования предполагаемого Семендера с тех
пор так и не продвинулись.

Создается впечатление, что чеченское руководство
и чеченское общество сегодня не вполне понимают,
что им делать с таким неожиданным подарком
истории, как хазарское наследство. С одной стороны,
почетно и добавляет нелишние пять копеек в копилку
национального самоуважения. С другой стороны,
сомнительные это родичи — хазары; про них говорят,
что они были иудеи, мы как раз встраиваемся в арабомусульманский
культурный ландшафт, а у арабов
с государством Израиль какие-то негармоничные
на текущий момент отношения. В общем, непонятно,
чего ждать от такого правопреемства, добра или худа,
для современной Чеченской Республики.

Поэтому не торопятся с исследованиями, с выводами
и с громкими заявлениями.