Сергей Жадан. Ворошиловград

  • Издательство «АСТ», 2012 г.
  • Роман «Ворошиловград», как и все тексты Жадана, полон поэтических метафор, неожиданных поворотов сюжета, воспоминай и сновидений, и в то же время повествует о событиях реальных и современных. Главный герой, Герман, отправляется на Донбасс, в город своего детства, окруженный бескрайними кукурузными полями. Его брат, владелец автозаправки, неожиданно пропал, а на саму заправку «положила глаз» местная мафия. Неожиданно для себя Герман осознает, что «продать всё и свалить» — не только неправильно, но и невозможно и надо защищать свой бизнес, свою территорию, своих женщин, свою память.

Телефоны существуют, чтобы сообщать о разных неприятностях. Телефонные голоса звучат холодно и официально, официальным голосом проще передавать плохие новости. Я знаю, о чем говорю. Всю жизнь я боролся с телефонными аппаратами, хотя и без особого успеха. Телефонисты всего мира продолжают отслеживать разговоры, выписывая себе на карточки самые важные слова и выражения, а в гостиничных номерах лежат Библии и телефонные справочники — всё, что нужно, чтобы не потерять веру.

Я спал в одежде. В джинсах и растянутой футболке. Проснувшись, ходил по комнате, переворачивал пустые бутылки из-под лимонада, стаканы, банки и пепельницы, залитые соусом тарелки, обувь, злобно давил босыми ногами яблоки, фисташки и жирные финики, похожие на тараканов. Когда снимаешь квартиру и живешь среди чужой мебели, учишься относиться к вещам бережно. Я держал дома разный хлам, как перекупщик, прятал под диваном граммофонные пластинки и хоккейные клюшки, кем-то оставленную женскую одежду и где-то найденные большие железные дорожные знаки. Я не мог ничего выбросить, поскольку не знал, что из этого всего принадлежит мне, а что — чужая собственность. Но с первого дня, с того момента, как я сюда попал, телефонный аппарат лежал прямо на полу посреди комнаты, вызывая ненависть своим голосом и своим молчанием. Ложась спать, я накрывал его большой картонной коробкой. Утром выносил коробку на балкон. Дьявольский аппарат стоял посреди комнаты и навязчивым треском сообщал, что я кому-то нужен.

Вот и теперь кто-то звонил. Четверг, пять утра. Я вылез из-под одеяла, сбросил картонную коробку, взял телефон, вышел на балкон. Во дворе было тихо и пусто. Через боковую дверь банка вышел охранник, устроив себе утренний перекур. Когда тебе звонят в пять утра, ничего хорошего из этого не выйдет. Сдерживая раздражение, снял трубку. Так всё и началось.

— Дружище, — я сразу узнал Кочу. У него был прокуренный голос, словно вместо легких ему вмонтировали старые прожженные динамики. — Гера, друг, не спишь? — Динамики хрипели и выплевывали согласные. Пять утра, четверг. — Алло, Гера!

— Алло, — сказал я.

— Друг, — добавил низких частот Коча, — Гера.

— Коча, пять утра, чего ты хочешь?

— Гер, послушай, — Коча перешел на доверительный свист, — не хотел тебя будить. Тут такая шняга. Я ночь не спал, понял? Вчера твой брат звонил.

— Ну?

— Короче, он уехал, Герман, — тревожно зависло с той стороны Кочино дыхание.

— Далеко? — сложно было привыкнуть к этим его голосовым перепадам.

— Далеко, Герман, — включился Коча. Когда он начинал новую фразу, голос его фонил. — То ли в Берлин, то ли в Амстердам, я так и не понял.

— Может, через Берлин в Амстердам?

— Может, и так, Гер, может, и так, — захрипел Коча.

— А когда вернется? — я успел расслабиться. Подумал, что это просто рабочий момент, что он просто сообщает мне семейные новости.

— По ходу, никогда, — трубка снова зафонила.

— Когда?

— Никогда, Гер, никогда. Он навсегда уехал. Вчера звонил, просил тебе сказать.

— Как навсегда? — не понял я. — У вас там всё нормально?

— Да, нормально, друг, — Коча сорвался на высокие ноты, — всё нормально. Вот только брат твой бросил тут всё на меня, ты понял?! А я, Гер, уже старый, сам я не потяну.

— Как бросил? — я не мог понять. — Что он сказал?

— Сказал, что в Амстердаме, просил позвонить тебе. Сказал, что не вернется.

— А заправка?

— А заправка, Гер, по ходу на мне. Только я, — Коча снова добавил доверительности, — не потяну. Проблемы у меня со сном. Видишь, пять утра, а я не сплю.

— А давно он уехал? — перебил я.

— Да уже неделя, — сообщил Коча. — Я думал, ты знаешь. А тут вот такая шняга выходит.

— А чего он мне ничего не сказал?

— Я не знаю, Гер, не знаю, дружище. Он никому ничего не сказал, просто взял и свалил. Может, хотел, чтобы никто не знал.

— О чем не знал?

— О том, что он сваливает, — объяснил Коча.

— А кому какое дело до него?

— Ну, не знаю, Гер, — закрутил Коча, — не знаю.

— Коча, что там у вас случилось?

— Гер, ты ж меня знаешь, — зашипел Коча, — я в его бизнес не лез. Он мне не объяснял. Просто взял и свалил. А я, дружище, сам не потяну. Ты бы приехал сюда, на месте разобрался, а?

— В чем разобрался?

— Ну, я не знаю, может, он тебе что-то говорил.

— Коча, я не видел его полгода.

— Ну, я не знаю, — совсем растерялся Коча. — Гер, дружище, ты приезжай, потому что я сам ну никак, ты правильно меня пойми.

— Коча, что ты крутишь? — спросил я наконец. — Скажи нормально, что у вас там случилось.

— Да всё нормально, Гер, — Коча закашлялся, — всё нормалёк. Короче, я тебе сказал, а ты уже смотри. А я пошел, у меня клиенты. Давай, дружище, давай. — Коча бросил трубку.

Клиенты у него, — подумал я. — В пять утра.

Мы снимали две комнаты в старой выселенной коммуналке, в самом центре, в тихом дворе, засаженном липами. Лелик занимал проходную, ближе к коридору, я жил в дальней, из которой был выход на балкон. Другие были наглухо закрыты. Что скрывалось за дверями — никто не знал. Комнаты нам сдавал старый матерый пенсионер, бывший инкассатор Федор Михайлович. Я его называл Достоевским. В девяностых они с женой решили уехать в эмиграцию, и Федор Михайлович выправил себе документы. Но, получив на руки новый паспорт, вдруг ехать передумал, решив, что именно теперь время начинать жизнь с чистого листа. Так что в эмиграцию жена отправилась одна, а он остался в Харькове якобы сторожить квартиру. Почуяв свободу, Федор Михайлович сдал комнаты нам, а сам прятался где-то на конспиративных квартирах. Кухня, коридоры и даже ванная этого полуразрушенного жилья были забиты довоенной мебелью, потрепанными книгами и кипами огонька. На столах, стульях и прямо на полу была свалена посуда и цветное тряпье, к которому Федор Михайлович относился нежно и выбрасывать не позволял. Мы и не выбрасывали, так что к чужому хламу добавился еще и наш. Шкафчики, полки и ящики стола на кухне были заставлены темными бутылками и банками, где мерцали масло и мед, уксус и красное вино, в котором мы тушили окурки. По столу катались грецкие орехи и медные монеты, пивные пробки и пуговицы от армейских шинелей, с люстры свисали старые галстуки Федора Михайловича. Мы с пониманием относились к нашему хозяину и его пиратским сокровищам, к фарфоровым фигуркам Ленина, тяжелым вилкам из фальшивого серебра, запыленным шторам, сквозь которые пробивалось, разгоняя по комнате пыль и сквозняки, желтое, словно сливочное масло, солнце. По вечерам, сидя на кухне, мы читали надписи на стенах, сделанные Федором Михайловичем, какие-то номера телефонов, адреса, схемы автобусных маршрутов, нарисованные химическим карандашом прямо на обоях, рассматривали вырезки из календарей и фотопортреты неизвестных родственников, пришпиленные им к стене кнопками. Родственники выглядели строго и торжественно, в отличие от самого Федора Михайловича, который время от времени тоже забредал в свое теплое гнездо, в скрипучих босоножках и пижонском кепаре, собирал за нами пустые бутылки и, получив бабки за очередной месяц, исчезал во дворе между лип. Был май, держалась теплая погода, двор зарастал травой. Иногда ночью с улицы заходили настороженные пары и занимались любовью на скамейке, застеленной старыми ковриками. Иногда под утро на скамейку приходили охранники из банка, сидели и забивали долгие, как майские рассветы, косяки. Днем забегали уличные псы, обнюхивали все эти следы любви и озабоченно выбегали назад — на центральные улицы города. Солнце поднималось как раз над нашим домом.

Когда я вышел на кухню, Лелик уже терся возле холодильника в своем костюме — темном пиджаке, сером галстуке и безразмерных брюках, которые висели на нем, как флаг в тихую погоду. Я открыл холодильник, тщательно осмотрел пустые полки.

— Привет, — я упал на стул, Лелик недовольно сел напротив, не выпуская из рук пакета с молоком. — Тут такое дело, давай к брату моему съездим.

— Зачем? — не понял он.

— Просто так. Посмотреть хочу.

— А что с твоим братом, проблемы какие-то?

— Да нет, всё с ним нормально. Он в Амстердаме.

— Так ты в Амстердам хочешь к нему съездить?

— Не в Амстердам. Домой к нему. Давай на выходных?

— Не знаю, — заколебался Лелик, — я на выходных собирался машину на станцию отогнать.

— Так мой брат и работает на станции. Поехали.

— Ну, не знаю, — неуверенно ответил Лелик. — Лучше поговори с ним по телефону. — И, допив всё, что у него было, добавил. — Собирайся, мы уже опаздываем.

Днем я несколько раз звонил брату. Слушал длинные гудки. Никто не отвечал. После обеда позвонил Коче. Точно так же без результата. Странно, — подумал, — брат может просто не брать трубку, у него роуминг. Но Коча должен быть на рабочем месте. — Вечером позвонил родителям. Трубку взяла мама. Привет, — сказал я, — брат не звонил? — Нет, — ответила она, — а что? — Да так, просто, — ответил я и заговорил о чем-то другом.

На следующее утро в офисе снова подошел к Лелику.

— Лелик, — сказал, — ну как, едем?

— Да ну, — заныл тот, — ну ты что, машина старая, еще сломается по дороге.

— Лелик, — начал давить я, — брат сделает твоей машине капитальный ремонт. Давай, выручай. Не ехать же мне электричками.

— Ну, не знаю. А работа?

— Завтра выходной, не выебывайся.

— Не знаю, — снова сказал Лелик, — нужно поговорить с Борей. Если он ничем не подпряжет…

— Пошли, поговорим, — сказал я и потянул его в соседний кабинет.

Боря и Леша — Болик и Лелик — были двоюродными братьями. Я знал их с университета, мы вместе заканчивали историческое отделение. Между собой они были не похожи. Боря выглядел мажористо, был худ и подстрижен, носил контактные линзы и даже, кажется, делал маникюр. А Леша был крепко сбит и слегка приторможен, носил недорогую офисную одежду, стригся редко, денег на контактные линзы ему было жалко, поэтому носил очки в металлической оправе. Боря выглядел более ухоженно, Леша — более надежно. Боря был старше на полгода и чувствовал ответственность за брата, определенный братский комплекс. Был он из приличной семьи, его папа работал в комсомоле, потом делал карьеру в какой-то партии, был главой районной администрации, ходил в оппозицию. Последние годы занимал должность при губернаторе. Леша же был из простой семьи — его мама работала учительницей, а папа шабашил где-то в России, еще с восьмидесятых. Жили они под Харьковом, в небольшом городке, так что Лелик был бедным родственником, и все его за это любили, как ему казалось. После университета Боря сразу же вписался в отцовский бизнес, а мы с Леликом пытались самостоятельно встать на ноги. Работали в рекламном агентстве, в газете бесплатных объявлений, в пресс-секретариате Конгресса националистов и даже в собственной букмекерской конторе, которая накрылась на второй месяц своего существования. Несколько лет назад, переживая о нашем прозябании и помня о беззаботной студенческой юности, Боря пригласил нас работать с ним, в администрации. Папа зарегистрировал под него несколько молодежных организаций, через которые переводились разные гранты и отмывались небольшие, но регулярные суммы. Так что мы трудились вместе. Работа у нас была странная и непредсказуемая. Мы редактировали чьи-то речи, вели семинары для молодых лидеров, проводили тренинги для наблюдателей на выборах, составляли политические программы для новых партий, рубили дрова на даче у папы Болика, ходили на телевизионные шоу защищать демократический выбор и отмывали, отмывали, отмывали бабло, которое проходило через наши счета. На моей визитке было написано «независимый эксперт». За год такой работы я купил себе навороченный компьютер, а Лелик — битый фольксваген. Квартиру мы снимали с Леликом вместе. Боря часто приходил к нам, садился в моей комнате на пол, брал в руки телефон и звонил проституткам. Нормальный корпоративный дух, одним словом. Лелик брата не любил. Да и меня, кажется, тоже. Но мы с ним уже несколько лет жили в соседних комнатах, так что отношения наши были ровными и даже доверительными. Я постоянно одалживал у него одежду, он у меня — деньги. Разница была в том, что одежду я всегда возвращал. Последние месяцы они с братом что-то мутили, какой-то новый семейный бизнес, в который я не лез, поскольку деньги были партийные, и чем это должно было закончиться — никто не знал. Я держал подальше от них сбережения, пачку баксов, пряча ее на книжной полке между страницами Гегеля. В целом я им доверял, хотя и понимал, что пора искать себе нормальную работу.

Боря сидел у себя и работал с документами. На столе перед ним лежали папки с результатами каких-то социологических опросов. Увидев нас, открыл на мониторе сайт обладминистрации.

— Ага, вы, — сказал бодро, как и положено руководителю. — Ну, что? — спросил, — Как дела?

— Боря, — начал я, — мы к брату моему хотим съездить. Ты его знаешь, да?

— Знаю, — ответил Болик и стал внимательно осматривать свои ногти.

— У нас завтра ничего нет?

Болик подумал, снова посмотрел на ногти, рывком убрал руки за спину.

— Завтра выходной, — ответил.

— Значит, поехали, — сказал я Леше и повернулся к двери.

— Погодите, — вдруг остановил меня Болик. — Я тоже с вами поеду.

— Думаешь? — недоверчиво переспросил я.

Везти его с собой не хотелось. Лелик тоже, насколько можно было заметить, напрягся.

— Да, — подтвердил Болик, — поедем вместе. Вы же не против?

Лелик недовольно молчал.

— Боря, — спросил я его, — а тебе зачем ехать?

— Просто так, — ответил Болик. — Я не буду мешать.

Лелика, похоже, напрягала необходимость ехать куда-то с братом, который его плотно контролировал и не хотел отпускать от себя ни на шаг.

— Только мы рано выезжаем, — попытался отбиться я, — где-то часов в пять.

— В пять? — переспросил Лелик.

— В пять! — воскликнул Болик.

— В пять, — повторил я и пошел к дверям.

В общем, подумал, пусть сами между собой разбираются.

Днем я снова звонил Коче. Никто не отвечал. Может, он умер, — подумал я. Причем подумал с надеждой.

Вечером мы сидели с Леликом у себя дома, на кухне. Слушай, — вдруг начал он, — может, не поедем? Может, позвонишь им еще раз? — Леша, — ответил я, — мы едем всего на день. В воскресенье будем дома. Не парься. — Ты сам не парься, — сказал на это Лелик. — Хорошо, — ответил я.

Хотя что хорошего? Мне тридцать три года. Я давно и счастливо жил один, с родителями виделся редко, с братом поддерживал нормальные отношения. У меня было никому не нужное образование. Работал непонятно кем. Денег мне хватало как раз на то, к чему я привык. Новым привычкам появляться было поздно. Меня всё устраивало. Тем, что меня не устраивало, я не пользовался. Неделю назад пропал мой брат. Исчез и даже не предупредил. По-моему, жизнь удалась.

Добрая весть с Украины

Сергей Жадан. Красный Элвис. Пер. с укр. СПб.: Амфора, 2009.

Проза Жадана — это приготовленный Венедиктом Ерофеевым адский коктейль из Саши Соколова, Пелевина и Сорокина, настоянный на чистейшем 96-градусном Буковски и присыпанный острейшим Пепперштейном.

И это не метафора, а факт, который можно доказать цитатами, пожалуйста:

Жадан: «…каждый год сразу после зимы должно бы начинаться что-нибудь другое, а вместо этого не начинается ничего».

Саша Соколов: «А бывает, что день долго не приходит. Тогда живешь в пустоте, ничего не понимаешь и сильно болеешь».

Жадан: «И тут ко мне подходит баба… Баба! — завывают менеджеры и нервно потирают ласты».

Ерофеев: «Да! И сольются в поцелуе мучитель и жертва; и злоба, и помысел, и расчет покинут сердца, и женщина… — Женщина! — затрепетал Семеныч. — Что? Что женщина?! »

А разве отказался бы Пелевин от замечания, что спать с проститутками — это не личная жизнь, а общественно-экономическая?

Впрочем, приведенный выше рецепт неполон. Ингредиентов куда больше, и цитировать можно до бесконечности. Назовите любого сильного, ироничного, абсолютно свободного писателя, и я покажу вам фрагмент прозы Жадана, где этот писатель переночевал. Но только не надо говорить о вторичности. Нет никакой вторичности. У Жадана свой мир и свои герои.

Герои рассказов Жадана обитают в Харькове и в Европе.

В Харькове — растяпы и раздолбаи, наивные и растерянные бандюки, неотличимые от отечественных гопники, таксисты, футбольные фанаты, скины, маргинальные творческие личности и отборная подзаборная пьянь.

В Европе — еврорастяпы и еврораздолбаи, едущие, скажем, из Вены в Берлин без всякой цели и желания; анархисты, левые типа художники и просто алкоголики; нонконформисты, левые типа контркультурщики и просто наркоманы; неутомимые околачиватели груш чудного вертограда Европы.

«Европа» предстает местом, где «обществу просто не хватает духа трагедии, вот народ и бухает», а постсоветский «Харьков» дополняет ее как место, где духа трагедии столько, что выживают там только в измененном состоянии сознания.

Места обитания героев — нереальные клубы с нереальной музыкой, нереальные галереи, разумеется, «культовые и некоммерческие», нереальные бары, где витает дух бессонницы и алкоголя, блевоты и легалайза, спонтанности и неповторимости. Нереальность — вообще ключевое слово жадановского мира.

А среди Харькова, Вены, Берлина или украинской степи — он сам. Вольный стрелок, меланхолический романтик, наблюдатель и оценщик окружающего хаоса, хитрован с вечной усмешкой наизготовку, Сергiй — Serge — Сергей — Жадан, герой своих книг. Есть в нем что-то от Христа, пришедшего поговорить с аутсайдерами и блудницами, с «печальными обрубками великой европейской псевдореволюции» 1960-х и просто со шпаной «с раёна», потому что с кем же еще в нашем мире разговаривать — ну, не с менеджерами же среднего звена? Свобода — его воздух, поэзия — пища, бессонница и алкоголь — верные подруги. Но при этом он совсем не благостен. Он — ненавистник тупоголового миддл-класса, ластоногих менеджеров, механических еврочиновников, мертвой культуры и тотемных зверюшек массового сознания. Он ненавидит бутафорскую «реальность», которая и сопротивление себе превращает в бутафорию. Он много что ненавидит, но имеется у него и вполне разумная положительная программа: «Простые эмоции, простое общение, секс без презервативов, экономика без глобализма, парламент без зеленых, церковь без московского патриархата, и главное — никакого кабельного телевидения…» У него есть простые ценности — открытость, доброта и человечность. Однако ничего исправить нельзя, не случайно один из главных объектов жадановской сатиры — это «исправляющие» институции, вроде собраний анонимных алкоголиков. Как и его ровесники в России, Жадан не верит в возможность исправления человека человеком. Программа утопична, ценности ни во что не конвертируются, и всё, чем герой может помочь трясущемуся в ломке миру — это горстка карамелек.

Что касается литературной критики, то после прочтения первого же рассказа литературного критика охватывает буйная радость: Господи, наконец-то живое слово! Проэзия! Александр Всеволодович Соколов, обратите, пожалуйста, внимание из Вашего флоридского далека: в / на Украине прорезалась проэзия.

Однако у прозы как поэзии есть оборотная сторона. Читая подряд 15 рассказов сборника, видишь, что тексты не выстроены, автору все равно с чего начать, где отступить, где прерваться, да по большому счету все равно и о чем говорить (но не как говорить). И приходит на ум каменное слово: «Пепперштейн». У Жадана, увы, пепперштейновская свобода в обращении с сюжетом и его же небрежность. Вот говорят, что если бы не грибы и не постмодернизм, то Пепперштейн был бы гением. Но с другой стороны, если отнять у Пепперштейна грибы и постмодернизм, то что от него останется? Что-то подобное и с Жаданом, хотя причины его безграничной повествовательной свободы наверняка иные. Вот он заходит в первый вагон поезда, идет в одиннадцатый и по пути перечисляет вам на четырех страницах все витающие там запахи. А вот, оставив лиру, кидается обучать домохозяек социальному протесту. Он запросто может соединить в одном тексте несколько совершенно разных историй, разбавить их лирическими излияниями да еще присобачить мораль, имеющую отношение к какой-то третьей истории. Ему ничего не стоит закончить комедию убийством, бросить героев на полдороге или спросить у читателя посреди рассказа: «Продолжать?»

Жадан — слишком свободный человек, чтобы стать «писателем». Но уж поэтом в прозе он точно является. И слава Богу. Нам бы такого.

О книге Сергея Жадана «Красный Элвис»

Читать отрывок из книги Сергея Жадана «Красный Элвис»

Андрей Степанов

Особенности контрабанды внутренних органов

Отрывок из книги Сергея Жадана «Красный Элвис»

Особенностью перевоза внутренних органов (или их частей) через государственную границу Украины является, прежде всего, несогласованность отдельных пунктов или целых разделов налоговой декларации, принятой Украиной на Общеевропейском экономическом саммите в Брюсселе в мае 1993 года. Согласно пункту пятому раздела первого вышеупомянутой декларации, Украине следовало бы ответственнее относиться к вывозу внутренних органов с собственной территории на территории дружественных ей стран. Однако уже из поправок, принятых внеочередной сессией парламента и подписанных непосредственно президентом страны, становится неясно, какие именно страны считать дружественными. И здесь возникает несогласованность первая. Кому из соседей можно протянуть руку доверия и экономического сотрудничества? Румынам? Румынские пограничники выходят теплым августовским вечером из казармы, серая полынь растет у ворот, и печальный заспанный часовой обтирает пыль с ручного пулемета марки «льюис». Впереди идет капитан, за ним — два рядовых пограничника, они достают упакованные для них сухпайки, жуют свою мамалыгу или какие-нибудь другие румынские народные блюда. Один из рядовых достает из зеленой военной сумки литровую бутылку вина, отпивает из горла, передает капитану, капитан тоже отпивает, хмурится и смотрит в плавни, покрытые голубым утренним туманом, куда-то туда, на восток, откуда по утрам прилетают цапли и вылавливают в камышах беззащитную румынскую рыбу. Пограничники идут молча, пьют тоже молча, лишь иногда кто-нибудь из них сгоняет с насиженного места случайную птицу, и та гулко влетает в туман, отчего рядовые дергаются, а капитан лишь презрительно прищелкивает языком, мол, что за засранцы, что за туман, что за жизнь такая. В месте, где река сужается, они спускаются к берегу и начинают пробираться камышами, по тропинкам, протоптанным коровьими стадами. Впереди идет капитан, за ним — солдат с мамалыгой, последним идет солдат с вином, которое он, кстати, уже почти допил. «Стоп!» — вдруг тихо приказывает капитан, и солдаты настороженно снимают карабины с плеч. «Вот она!» — показывает он на большую черную трубу, лежащую в густом тумане, теряясь в нем почти целиком. Капитан подходит к трубе, приседает и достает из походного планшета пакет из штаба. Солдаты становятся по бокам его и держат карабины наготове. Один из них добивает свою мамалыгу, другому хочется отлить, но кто ему даст отлить на посту. Капитан разворачивает пакет, долго разглядывает нарисованную на листе бумаги схему нефтепровода, наконец, подходит к трубе, находит нужный кран и решительно его закручивает. «Все, — говорит капитан, глядя куда-то на восток — Пиздец вашему реверсу», — говорит он, и все возвращаются в казармы.

Кто дальше? Молодой венгр, сегодня чуть ли не впервые заступивший на дежурство, все время смущается, когда к нему обращаются водители фур. Он понимает, что они переезжают эту границу по нескольку раз в неделю, а он еще пацан, он еще ничего об этом не знает, он не знает еще ничего о жизни и смерти, о любви и предательстве, о сексе, кстати, он тоже почти ничего не знает, он даже дрочить как следует не умеет, поэтому, когда к нему обращаются женщины, смущается особенно, густо краснеет и переходит с русского на английский, на котором ни одна женщина не говорит, и от этого он смущается еще больше. Старый капрал, начальник смены, еще с ночи куда-то исчез, очевидно, опять смотрит порно по спутнику, или бейсбол, в Америке сейчас играют в бейсбол. А он должен стоять в кабинке и говорить с этими женщинами, от которых пахнет жизнью и водкой, говорить с ними на ломаном английском или ломаном русском, слушать их ломаный от жизни и водки украинский, объяснять им условия перевоза внутренних органов и алкогольных изделий, забирать у них лишний алкоголь, забирать у них электрические устройства и шоколад, забирать у них взрывчатку и ручные гранаты ргд, забирать у них для капрала журналы «Хастлер», забирать у них для венгерской экономики спирт, эфир, кокаин, ароматические палочки с запахом гашиша, освежающее масло с героиновыми вытяжками для тайского массажа, антигеморроидальные свечи с конопляным экстрактом, цыганские женские волосы в шкатулках, рыбью и человеческую кровь в термосах, замороженную сперму в капсулах из-под духов «Кензо», серое вещество мозга в кулечках с салатом оливье, горячие украинские сердца, завернутые в свежую русскоязычную прессу, все те вещи, которые они пытаются провезти в туристических рюкзаках или клетчатых сумках, в дипломатах, обтянутых искусственной кожей, или в футлярах из-под лэптопов. Он измученно смотрит на футляры из-под лэптопов, набитые мясом и презервативами. Он растерянно разглядывает белые безразмерные бюстгальтеры, сделанные из сукна для парусов и матросских роб. Наутро к нему подходит женщина лет сорока, но ей никогда этих сорока не дашь — эти украинские женщины, они так выглядят, что им никогда не дашь их возраста, ты и знаешь, скажем, что ей уже сорок, но дать ей эти сорок никогда не дашь. И от нее тоже пахнет долгой жизнью и теплой качественной водкой, и она говорит: «Пропусти меня, я спешу, у меня сын в больнице». И губы ее так отчаянно перемазаны темно-красной помадой, что угорца вдруг перемыкает. «Стоп, — говорит он себе, — какой сын, какая больница?» Что-то его настораживает в этом всем — может, то, что она курит крепкие мужские папиросы, а может, то, что никакой такой больницы поблизости нет. Но он говорит ей: «Секундочку», — и бежит за капралом. Капрал едва успевает застегнуть ширинку и, страшно злясь, выходит-таки за ним на площадку для автомобилей, оставив на произвол судьбы свой бейсбол. Видит старую «копейку», на которой притащилась женщина с темно-красными следами крови и помады на губах, и все понимает. Он зовет двух механиков, те снимают передние крылья и находят там целый арсенал — блоки сигарет, россыпи нелегального табака, бриллианты, золото и чеки из ломбарда. Окрыленные первым успехом, они лезут в салон и снимают заднее сидение. Там, ясное дело, находят остатки контрабанды, потом еще разбирают дверцы и приборную доску и вообще разбирают «копейку», насколько это возможно в походных условиях, однако больше ничего не находят и исчезают с чувством честно выполненной работы. Женщина обреченно приседает на холодный асфальтовый бордюр и внимательно разглядывает молодого венгра. И во взгляде ее ненависть так странно перемешана с нежностью, что чувак подходит к ней и просит у нее закурить. Она нервно смеется, показывает на гору изъятого табака, но потом дает свою крепкую мужскую папиросу. Так они и сидят, счастливые и измученные, она — трехмесячной беременностью, он — первой самопроизвольной эякуляцией.

Ну, и еще такое. Три поляка вот уже второй час пытаются избавиться от украинской проститутки, которая, в свою очередь, упрямо собирается пересечь границу. Послушай, говорят они, какой Ягеллонский университет? Мы ж тебя третий раз в этом году пропускаем, это не говоря про другие смены. Езжай домой, мы не хотим неприятностей. Но она им говорит: стоп, вы не хотите неприятностей, я не хочу домой, давайте решим этот вопрос полюбовно, как принято у нас в Ягеллонском университете. Я все равно не поеду домой, а вы меня знаете, так что бояться вам нечего. У вас есть презервативы? И они почему-то соглашаются, почему-то у них не хватает духу сопротивляться. Как раз ночь, самое спокойное время. Их тут, наверное, никто не застанет, до утра, во всяком случае, их оставят в покое, тем более — презервативы у них есть! И она начинает раздеваться, они же наоборот — раздеваться не спешат, пристраиваются как-то к ней, прямо на диванчике для отдыха персонала, втроем — ну и плюс она, конечно же, выстраивают странную конструкцию, в сердце которой бьется она, и только им все начинает удаваться, только она привыкает ко вкусу презерватива и к их несколько аритмичным движениям, как за окном звучит взрыв — резкий гранатный взрыв, от которого стекло трескается и вылетает, и пыль поднимается в фонарном свете. Тогда они вдруг вспоминают о колонне цыганских автобусов, набитых японскими, как хозяева утверждали, телевизорами без кинескопов, им вдруг вспоминается, какими недобрыми взглядами провожали их с вечера цыгане, которых они мариновали на таможне третьи сутки, до них вдруг доходит смысл непонятных проклятий и официальных апелляций, выкрикиваемых цыганами в адрес Господа Бога и польского правительства. Тогда они резко из нее выходят, последний выходит особенно резко и больно, она вскрикивает, но ее уже никто не слушает — заправляя на ходу форму, поляки выбегают на улицу. Она тоже выбегает за ними, и первая же случайная пуля разваливает ей правое колено. Она падает на асфальт, на холодный польский асфальт, такой свежий и такой негостеприимный. Через несколько часов ее заберут украинские врачи, через несколько месяцев она начнет ходить — сначала на костылях, а потом, всю жизнь, — с палочкой, так и не попав ни в один настоящий западный бордель, не говоря уже о Ягеллонском университете.

Вся твоя жизнь — борьба с системой. Причем ты с ней, блядь, борешься, а она на тебя даже внимания не обращает. Она, едва ты останавливаешь ее на улице и начинаешь валить прямо в глаза все, что думаешь, демонстративно отворачивается к случайному прохожему и спрашивает, который час, сбивая весь твой пафос и оставляя тебя один на один с твоими протестными настроениями. Почему они выстраивают передо мной бастионы и линии обороны? Почему они лишают смысла мои попытки поладить с ними? Зачем им мое отчаяние — неужели они получают от этого удовольствие? Ужасные средневековые процессии, жестокие души контрабандистов, ненависть и обреченность курьеров и погонщиков караванов, которые пытаются протиснуться сквозь неприступные стены границ вместе со всем своим преступным товаром, вместе со всем нелегальным бизнесом, не понимая, откуда взялись эти пропасти в теплом августовском просторе, кто разделил их караваны на чистые и нечистые, кто разделил их души на праведные и грешные, кто разделил, в конце концов, их визы на шенгенские и поддельные?

Тут вспоминается такая история. Один мой знакомый, с которым мы учились в университете, влюбился, что с ним, в принципе, случалось не так часто. Его девушка была филологом, учила иностранные языки, сука была редкостная, но он на это не обращал внимания, влюбился, одним словом. И вот она — я же говорю, сука — неожиданно решила поехать в Берлин на языковую практику. Он проводил ее на вокзал, долго и страстно обещая ее ждать, она вполуха слушала, на прощанье печально его поцеловала и поехала. А он с горя запил. Через месяц кто-то сказал ему, что она в Берлине вышла замуж — кинула родной университет, забила на языковую практику, нашла себе какого-то итальянца и вышла за него замуж. После этого он, как бы это правильно назвать, запил еще интенсивнее, пил целый месяц, завалил сессию, в какой-то момент остановился и пошел в ОВИР. «Стой, — говорил я ему, — куда ты поедешь? Эта сука снова кинет тебя». Но он не слушал, просил не называть ее так, говорил, что понимает ее: «Что ей еще оставалось? — говорил, — она, — объяснял, — просто несчастная впечатлительная женщина, которая не выдержала разлуки». «Сука она!» — пытался я его убедить, но он даже слушать не хотел. В августе он получил паспорт и поехал в Польшу.

«Что-то случилось, что-то страшное и неотвратимое, что-то заставило ее предать», — думал он, стоя на польской границе и приглядываясь в августовских сумерках к колонне цыганских автобусов, груженых испорченными вьетнамскими телевизорами, глядя на машину «скорой помощи», ярко светившуюся в темноте, будто большая раковина на океанском дне, рассматривая трех растерянных польских таможенников, грузивших в «скорую помощь» студентку Ягеллонского университета. «Что-то, без сомнения, случилось, но все еще можно поправить, все еще может встать на свои места, все будет хорошо». Но он не знал главного — поправить никогда ничего нельзя.

В Хельме он купил у цыган шенгенскую визу. Цыгане долго торговались, предлагали купить у них партию телевизоров, предлагали купить у них белорусскую проститутку, выводили ее из автобуса, показывали. «Гляди, — говорили, — какая красавица». У проститутки не было переднего зуба, она была пьяная и веселая, все время кричала и мешала торговле, но цыгане не сдавались. Мой знакомый уже было согласился купить ее, но тут проститутка начала кричать слишком громко, и раздраженные цыгане загнали ее назад в автобус, вернулись и продали ему шенгенскую визу за двадцатку. «Все еще можно поправить, — думал он, — все еще можно поправить».

Поляки его не выпустили, взяли под арест, обвинили в подделке документов и депортировали домой. Дома он снова пошел в ОВИР. «Хочу оформить документы на эмиграцию, — сказал он, — на еврейскую эмиграцию». «Вы что, еврей?» — спросили у него. «Да», — ответил он. «Это с фамилией Бондаренко?» — засомневались в ОВИРе. «Да, — твердо стоял он на своем, — мои родители с Винницы, они выродки». «Полукровки», — поправили его. «Так что с эмиграцией?» — переспросил он. «Знаете, — сказали ему, — еще если б не ваша фамилия, может, мы что-то и придумали бы, но с такой фамилией какая может быть еврейская эмиграция?»

«Так что ж мне, — думал он отчаянно, блуждая августовским Харьковом, — из-за этой проклятой фамилии так и мучиться всю жизнь? Что ж мне, сдохнуть тут с этой фамилией? Что ж я теперь, до самой смерти буду вспоминать ее, ее теплую кожу, ее черное белье?» — вспомнил он белье, сел в поезд и поехал в Польшу. Преодолев польскую границу, он нашел в Хельме цыган и попробовал снова купить у них шенгенскую визу. Цыгане задумались. «Послушай, — сказали они, — видим, тебе действительно надо в Берлин, поэтому давай так: купи у нас проститутку». «Да вы заебали, — его отчаянию не было пределов, — зачем мне ваша старая кляча?» «Это кто старая кляча?» — вдруг обиделась проститутка и начала кричать, но цыгане быстро загнали ее в автобус и закрыли дверь на большой навесной замок. «Послушай, — сказали они ему, — ты не понял, мы ее тебе не просто так продадим, мы вас поженим, временно, ясное дело, заодно на вашей свадьбе погуляем, оформим вас как еврейскую семью из Витебска, переедете через границу, поможешь ей в бундесах скинуть партию японских телевизоров без кинескопов и благополучно разведешься. Тебе ж надо в Берлин?» «Надо», — печально сказал он. «Ну так в чем же дело? — удивились цыгане, — гляди, какая красавица!» — взялись они за старое, боязливо косясь на автобус, в котором грозно кричала что-то белорусская проститутка. «Ладно, — согласился он наконец, — а фамилия у нее хоть еврейская?» «Еврейская, — успокоили его цыгане, — у нее чудесная еврейская фамилия, ее звать Анжелой Ивановой, это по первому мужу».

Поляки их не выпустили. Они остановили автобус, нашли в салоне кучу вьетнамских испорченных телевизоров, нашли моего сонного знакомого, еще не отошедшего после свадьбы, он смотрел на них из телевизора, словно передавал последние известия. И в известиях этих говорилось, что мир наш катится в пропасть, что мы, чем дальше тем больше, проваливаемся в его трясины и западни, что мы все больше отдаляемся друг от друга, теряя между собой всякую связь, блуждаем в бесконечном космосе, портим сами себе жизнь, здоровье и нервы, лишая сами себя веры и надежды, одним словом, известия были тревожными. Белорусской проститутки, что характерно, в автобусе не нашли. Куда она делась, не знал никто, даже цыгане в Хельме этого не знали, хотя они, кажется, знали все. Знакомый проходил по делу сам. Ему инкриминировали повторное использование фальшивых документов, незаконную торговлю нелицензионными вьетнамскими телевизорами без кинескопов, но доказать смогли только управление автотранспортом в нетрезвом состоянии. В тюрьме он сделал себе наколку на правом предплечье — грустное женское лицо с длинными волнистыми волосами. Наколка кровоточила. Вызвали доктора. Доктор посмотрел на наколку с отвращением. Через пару месяцев знакомого выпустили. Он вернулся в Хельм, нашел цыган и остался с ними продавать русским краденые машины. Его бывшая девушка, что тоже характерно, вскоре развелась. Вернее, она даже не разводилась — ее итальянца однажды побили скинхеды после футбола, проломили ему череп арматурой, и он благополучно умер, не приходя в сознание. Оставшись одна с ребенком на руках, она решила завязать с изучением языков и попробовала устроиться в турецкий фастфуд возле Александерпляц. Турки ее радостно взяли — в отличие от них, она знала язык. С моим знакомым, насколько мне известно, они больше не встречались.

Чем примечательны все истории любви? Возможно, тем, что человек, когда он по-настоящему влюблен, на самом деле не требует помощи извне. Ему совсем не нужны никакие благоприятные обстоятельства, никакое постороннее содействие, ему все равно, как складываются обстоятельства вокруг него, как вокруг него развиваются события, насколько благосклонно относятся к нему святые, насколько удачно расположены звезды и планеты; влюбленный человек переполнен своей страстью, он руководствуется исключительно своим подкожным безумием, его ведет вперед его сердце, его душа и внутренние органы, они не дают ему покоя, не дают отдыха, выматывают ежедневной бесконечной жаждой — глубокой, как артезианский колодец, черной, как свежая нефть, сладкой, как смерть во сне, в пять утра, в старом «фольксвагене», на польско-немецкой границе.

Рецензия Андрея Степанова на книгу Сергея Жадана «Красный Элвис»

О книге Сергея Жадана «Красный Элвис»