Вадим Левенталь. Маша Регина

  • Вадим Левенталь. Маша Регина. — СПб.: Лениздат, 2013. — 350 с.

    Роман Вадима Левенталя — история молодого кинорежиссера Маши
    Региной, прошедшей путь от провинциальной школьницы до
    европейской звезды, твердо ступающей на ковровые дорожки в
    Венеции, Берлине и Каннах. Это история трех ее мужчин, история
    преданной, злой и жертвенной любви, история странного переплетения
    судеб. «Маша Регина» — умный и жесткий роман, с безжалостным
    психологизмом и пронзительной достоверностью показывающий,
    какую цену платит человек за волю к творческой самореализации. То,
    что со стороны кажется подарком фортуны, в действительности
    оборачивается для героини трагическим и неразрешимым
    одиночеством, смотрящим прямо в глаза ледяным ужасом бытия.


    Когда роман грозит обернуться агиографией, верный способ вернуть иглу на дорожку — сразу объявить о совершенных героем чудесах (прижизненных, по крайней мере) и без заминки обратиться к тому, на чем работает двигатель любого романа — истории любви.

    Первое Машино чудо было густо замешано на Петербурге — городе, который она, вопреки канону, впервые увидела не ранним летом, когда по ночам тайный свет заполняет улицы, реки и каналы и заставляет все — от куполов соборов до пустых пивных бутылок — тускло сиять серебром, когда теплая вода угрюмо чмокает гранитные ступени и кучки пьяных счастливых выпускников мечутся из магазина в магазин, заставляя пожилых туристов сбиваться в сторонку, когда ближе к Дворцовому мосту город пузырится беспокойной толпой, а вдаль по каналу Грибоедова растекается влажной тишью, сводящей с ума любителей Достоевского, — нет, нет, не летом, а поздней осенью.

    Сентябрь был еще продолжением этого сумасшедшего лета, Маша никак не могла успокоиться. Она спала больше, часов по шесть, но все свободное время занималась. В десятом «б» она снова была на нуле — все то, что ее одноклассники знали, казалось, всегда, ей доставалось суровым ночным послушанием. Она читала Пушкина, Гоголя, Карамзина, Радищева, учила теоремы, разбирала путаные, похожие на китайскую духовную практику, правила русской орфографии, учила бессмысленные российские реформы, — все это за восьмой, девятый классы, которых у нее, как она поняла, не было. Только во второй половине октября она наконец надела куртку, ботинки, замотала вокруг шеи шарф и вышла из школы. Может быть, это случилось бы еще позже, но на уроке литературы в этот день А. А. вдруг отвлекся от «Невского проспекта» и чуть не кричал на притихший класс: боже мой, юноши и девушки, вы хоть понимаете, как вам повезло? Миллионы людей во всем мире читают все это и понимают через слово, пьют эти тексты, как обезжиренное молоко. Вы живете в городе, в котором европейская культура обрела смысл! — потом Маше А.А. признавался, что, конечно, был слишком категоричен, но какой оратор не машет руками? — Пройдите по этому городу! Не вдоль по улице куда-то, а погружаясь в него. Спрашивайте камни и мостовые, они много расскажут вам. Петербург — это лучшее, что может случиться с вами! Вы никогда не услышите, что там вам нашептывает Гоголь, пока не промерзнете под дождем где-нибудь на Карповке, в полном одиночестве и без копейки в кармане. Подпорожный! Где герой находит свою возлюбленную? — В борделе, А.А. — Надеюсь, Подпорожный, это не единственное, за что зацепился ваш целомудренный читательский взгляд?

    Смех смехом, но через час после того, как Маша вышла из школы, полил дождь. Город, который она увидела, — это тот самый Петербург, который станет героем ее первой работы. Погруженный в дождь, плавающий в нем всеми своими домами и храмами, темный и холодный. Город, в котором вещи качаются на самом краю вещественности, и вода в каналах напоминает о смерти. Маша насквозь пропиталась дождем, и глаза ее вывернулись наизнанку, приняв в себя все увиденное снаружи.

    Забравшись в светлое дымное кафе, она вынула из рюкзака папку с бумагой и карандаш. Чашка с кофе остывала, девочки в фартуках косо поглядывали на Машу, галдели бездельные люди, музыка, болтовня и сигаретный дым кружились вокруг Маши, залезали ей в уши и глаза, но все, что она сейчас чувствовала, было сосредоточено на кончиках пальцев, сжимавших карандаш так, что побелели костяшки. Лист покрывался туманом, и из тумана стали выползать тени — огромный незрячий дом проплывал по набережной, в подворотни попрятались мокрые вонючие чертенята, люди наступали им на хвосты, выныривали, перепутав дождь с рекой, уродливые молчаливые рыбы, в полуоблетевших кронах хлопали крыльями чудовищные зубатые птицы, а потом, неожиданно для самой Маши, возник у гранитной ограды человек, вдруг увидевший всё это как оно есть. Его глаза расширились от ужаса и восхищения, руки вцепились в ограду, чтобы внезапно взбесившаяся вода не скинула его вниз, ноги подкашивались, но он стоял, вперив взгляд в страшное видение, не желая отказаться от него, хотя это было бы так просто — перевернуть лист, отодрать от пальцев карандаш, стрельнуть сигарету и глотать холодный сладкий кофе, переглядываясь с симпатичным мальчиком, одиноко сидевшим у окна. Когда тучи сохмурились над головой духовидца и черные мохнатые птицы заметили его, Машины руки взлетели над бумагой — рисунок был окончен.

    Рисунок этот, как и большинство Машиных рисунков, не сохранился. Последним и, вероятно, единственным, кто его видел, был А.А. Разглядывая его, он густо набирал дым из сигареты в рот, молчал и наконец заговорил. То, что он рассказал Маше, стало второй (рисунок был первой) точкой того напряжения, из которого несколько лет спустя родилась «Погоня».

    Когда «Погоня» стала известна широкой публике, уже вышли и «Минус один», и «Save», и «Янтарь». Из нее не получилось, да и не могло получиться хита, но киноснобы Европы узнавали друг друга по диску с этим фильмом, появившимся вдруг из безвременья. Файл нашел и выложил в сеть студент, копавшийся в архивах HFF, — когда очередной диск вошел в дисковод и на экране замерцало: «Погоня. Режиссер- постановщик Маша Регина», студент на всякий случай сверился с немецкой написью на конверте и вскрикнул. Через несколько дней вся мировая паутина полнилась слухами.

    Говорили, что фильм этот — ученическая работа, непрозрачная концептуалистская поделка, настолько непохожая на ясный и абсолютно открытый стиль Региной, что, скорее всего, принадлежит не ей, а небесталанному мистификатору, и хотя, конечно, представляет некоторый интерес с технической точки зрения, но ни в коем случае не может считаться шедевром и так далее и так далее. Маше пришлось оторваться от съемок «Голода», вылететь в Берлин и на пресс- конференции в зале «Kino Arsenal» признаться, что «Погоню», действительно, снимала она.

    Я сняла этот фильм в Петербурге лет десять назад и рада, что он наконец обнаружился. Это хорошая картина, хотя сейчас я такого, конечно, не сняла бы.

    После этого страсти улеглись и фильм перешел в разряд тех, что издают под маркой «Другое кино». Он, конечно, был черно-белым (как любое гениальное кино, — шутя, говорил Рома), или, точнее, становился черно-белым. Пока шли титры, герой рассказывал дебелой вахтерше про свою неверную любовь. Потом он, поднявшись в кабинет, засыпал, и гамма из темно-коричневой незаметно становилась серой. Незаметности перехода помогало то, что дело было ночью — стоило немой вахтерше погасить в кадре грязно-желтую лампу, становилось темно хоть глаз коли. Потом появлялся двойник и начиналось собственно действие, про которое девять из десяти зрителей сказали бы, что оно отсутствует. Маша выгнала своих героев на улицу, и весь их поединок проходил в декорациях страшного, невообразимого Петербурга. Герой гнался за двойником по улочкам, дворам, подворотням, чердакам, крышам, тот прятался от него за мусорными баками, кирпичными трубами, между вагонами на железнодорожных перегонах (вот он, главный козырь в руках тех, кто еще до берлинской пресс-конференции отстаивал Машино авторство, — сцена была похожа на знаменитую погоню в «Минус один»), потом герой убегал от двойника по бесконечным лестничным пролетам и в конце концов на набережной забивался в угол одного из спусков к реке, и тяжелая свинцовая волна лизала его ботинки. В воде мелькало очертание корявой лапы, будто тянущейся схватить героя. В кадре из черных теней и белых отсветов постоянно просвечивали потусторонние образы — хвосты, клыки, зенки, которые зритель замечал не сразу и не наверняка, то есть мог не заметить их вовсе, сочтя просто помехами или случайным сложением света и тени. Двойник мог вдруг перекинуться демоном и сочиться гнойными глазами из-за решетки Летнего сада, в широкой кроне дерева вдруг дергался гигантский крысиный хвост, в пыльном окне мелькала чешуя, — все это случайно, не четко, мельком, так что при желании можно было не обращать внимания.

    Восхищения, чаще всего звучавшие по поводу «Погони», касались картинки, техничности и совершенства кадра и даже завораживающей игры двух двадцатилетних актеров, но почти никогда — сценария фильма, его существенности, ну или, иначе говоря, его мессиджа. Ничего удивительного в этом нет. На той же пресс-конференции в «Kino Arsenal» Маша говорила: честно, я сейчас с трудом могу вспомнить или понять, что я снимала. Это были какие-то картинки в моей голове, которым мне хотелось дать свободу. Не знаю, не уверена вообще, что в этом фильме есть что-то, что можно было бы прочесть.

    Двойник гонял героя по лабиринтам дворов и улиц, что-то от него требовал, кричал, герой бормотал, оправдывался, переходил в наступление, бросался с кулаками, завершалось все, как и полагается, дуэлью на пистолетах, — но в чем, собственно, заключался их конфликт, было непонятно.

    Никто из обсуждавших фильм не знал (да и сама Маша через шестнадцать лет помнила смутно), что суть этого конфликта объяснял ей на маленькой кухне своей прокуренной квартиры А. А. Он долго рассматривал Машин рисунок, курил, промахиваясь пеплом мимо блюдца, и потом говорил ей про Гоголя, про Белого, про художников, для которых Петербург стал лифтом в потустороннее. «Пушкинский дом», говорил А.А., в этом ряду смотрится странно (Маша открыла форточку, чтобы выпустить дым на волю и, покачнувшись на подоконнике, дотянулась до сигарет), потому что на первый взгляд в нем нет ничего мистического, и многие из прочитавших его свято уверены, что прочли реалистический роман про то, как молодой ученый запутался в своих женщинах. Что ты смеешься? Ну да, про меня. Но на самом деле женщин в этом тексте нет, только мужчины, да и те ненастоящие. Святого искушает бес, вот и вся история. Одоевцев живет в игрушечном мире, в декорации, и вдруг проваливается в мир настоящий, где все встает на свои места, бес есть бес, и душа стоит перед проблемой добра и зла. Блюдце? Держи. Митишатьев старается вытолкнуть его из этого усилия, он искушает его незнанием настоящего, мирным покоем закрытых глаз. И когда искушение преодолено (там еще сбрасывается маска, это очень важно), неизбежен агон, противостояние души и зла. Зло проигрывает просто потому, что душа с всерьез распахнутыми глазами всегда сильнее зла. Это оборачивается проблемой только для романного героя — потому что он должен умереть, вот он и умирает вместе с романом. Но в истинном смысле — происходит освобождение души от декораций этого мира. Прости, непонятно объясняю, но мы ведь не на уроке, да?

    Дальнейшие объяснения бессмысленны, тем более что Маша спрыгнула с подоконника, обняла А. А. и его, задумчивого, стала целовать. То лето, после первого курса в Академии, она почти все провела у него, в маленькой квартирке на Пестеля. Пока по ночам было светло, они ходили на Фонтанку пить вино. Покупали бутылку в подземной лавке у широко улыбавшегося армянина, добредали до спуска к непрозрачной суровой воде, чпокала пробка, и слышался плеск льющегося в стаканы вина. Должно быть, только в это лето, если бы он спросил ее, она серьезно могла бы сказать, что любит его. Но А. А. не спрашивал. Маша что-то рисовала, он читал, вместе они гуляли, ели и занимались любовью. Такое лето — когда каждый вечер хорошая погода и безделье не угнетает — дается человеку один раз, говорил А. А. и смеялся над Машей, которая не могла узнать цитаты.

    Нарушено благодушие за все лето было два раза, когда А.А. звонила жена. Русские жены бывшими не бывают, шутил он, у него на все была своя цитата. После звонков, целью которых были какие-то бытовые формальности (прости, я бы не стала тебя беспокоить, отрывать… но… — дальше речь шла о комплекте ключей или о запропастившихся черт знает куда документах), А.А. мрачнел и ожесточенно курил. Маша злилась, плевалась сквозь зубы и, хлопнув входной дверью (вздрагивали оторванные полосы грязно- коричневого дерматина), уходила гулять одна, выпивала где-нибудь три чашки кофе и возвращалась. Она не сразу поняла, почему злится. И когда поняла, сразу сказала ему: вид слабого мужчины внушал ей натуральный ужас. А. А. возражал ей, что не такой уж он и слабый, что вот же ушел он от нее, не так-то это было просто… Маша кинула ему: колобок фигов.

    Но его взгляд имел в то лето магнетическое влияние на Машу: она успокоилась и рассмеялась. И все же, засыпая, А. А. стонал, как от зубной боли. Маша держала его за плечо и думала, что она знает о его жене. Она видела ее мельком, еще когда она приходила в школу, — тонкая женщина со страдальческими глазами и яркой родинкой в уголке губы. Она любила Бунина, капучино с корицей и А. А. Взрослая Маша в припадке цинизма могла бы сказать про такую: пизда на шнурках, — но в действительности дело было в другом.

    А.А. познакомился с ней на филфаке — девушки там были легки, как пузырики жвачки, не все, конечно, многие были просто гоблины, но воображению было где разгуляться, и А.А. успевал, между библиотекой, лекциями и рюмочными, приволокнуться, или, как он сам говорил (любил это кружевное слово), ухаживать за улыбчивыми бесстрашными однокурсницами, а потом младшекурсницами (слушай, говорят, у тебя конспекты есть с первого курса, — есть, конечно, есть). В нем не было «спортивного интереса» — в каждую девицу он взаправду влюблялся (когда он рассказывал об этом Маше — она лежала на спине, и он гладил нежную кожу ее груди, — Маша смеялась: каждый раз как в первый раз) и ни одной не изменял. Лиза не была одной из ряда (впрочем, и ряда никакого, по Станиславскому, не было) — несмотря на то, что она (мама-учительница и отец — отставной полковник уехали в Крым) почти сразу привела его в свою постель, А. А. долго, дольше обычного был заворожен ее задумчивым взглядом, медленными пальцами и родинкой в уголке губы (даже ее имя не казалось ему пластмассовым). Зиму они просидели у нее в комнате, целуясь и переводя с русского на латынь. К весне А. А. стало казаться, что ее мечтательность холодна, как суп из холодильника, а пальцы медленные — от скуки, но так случилось, что — первый серьезный курсовик, доклады на конференциях — он решил отложить разрыв до лета, а летом язык у него обвял, как у перепившего старика.

Людмила Улицкая. История про кота Игнасия, Федю и одинокую Мышь

  • «АСТ», 2012
  • Жила-была мышь. Одна.

    Это удивительно, потому что мыши обычно живут больщими семья. Но наша мышь была одинокая. Зато богатая. Она владела кладовой, холодильником и огромным шкафом! Поэтому ей очень не понравилось, когда кто-то неизвестный начал шарить по её ящичкам и полочкам.

    Возможно, если бы она меньше беспокоилась о своём имуществе, ничего бы и не случилось. Но увы, мышь решила действовать, и эта почти детективная история чуть не кончилась трагедией. Всё, однако, завершилось ко всеобщему удовольствию!

Максим Д. Шраер. В ожидании Америки

  • «Альпина нон-фикшн», 2012
  • «В ожидании Америки», автобиографическая книга русско-американского писателя и литературоведа Максима Д. Шраера, была написана по-английски и вышла в США в 2007 году под названием «Waiting for America». Летом 1987 года двадцатилетний молодой человек, главный герой книги, покидает Москву вместе с родителями и эмигрирует на Запад. Беженцы празднуют свое освобождение в имперской Вене и проводят два транзитных месяца в курортном городке Ладисполи на берегу Тирренского моря — в ожидании американской визы.
  • Авторизованный перевод с английского

…В темном невысоком проеме под аркой Палаццо Пубблико, куда пряталось эхо, когда солнце стояло в зените, мы c Иреной встретились, словно два конспиратора.

— Ну, что ты сказала родичам? — спросил я, беря ее за руку.

— Сказала им, что иду с тобой в местный исторический музей смотреть знамена Гарибальди. Папе эта идея, похоже, приглянулась. А мама только закатила глаза.

— А как отреагировал мой горячий поклонник, твой бдительный брательник?

— Он просто мальчишка, — ответила Ирена с нежностью. — Давай, побежали.

Мы прошли через ворота старого города, сворачивая куда-то вправо, в направлении громадного луга, граничащего с оливковой рощей. Трава под деревьями была прохладной и все еще чуть-чуть влажной от росы. Или, возможно, прошлой ночью здесь прошел дождь.

Я расстелил поношенную джинсовую куртку в тени оливкового дерева. Встряхнув головой, Ирена распустила свои кисейные кудри. Она была одета в блузку без рукавов с перламутровыми пуговками спереди и круглым открытым воротом; такие были в моде в Италии в то лето. Желтая юбка едва покрыла ее колени, когда она уселась на мою джинсовку.

— Наконец-то, — сказал я, наслаждаясь моментом долгожданной свободы и одновременно думая, что у нас всего-то часа полтора.

— Наконец-то, — сказала Ирена, пародируя мою интонацию. Она вытянула стебелек злака и стала щекотать мне затылок и за ушами. — Ну и что ты будешь со мной делать, московский мальчик?

— Что я буду с тобой делать? — отвечал я вопросом на вопрос, придвигаясь ближе к ней. — Я тобой овладею — прямо сейчас.

— Хм-м-м… Как соблазнительно, — сказала Ирена и прилегла на бок, опершись на правый локоть.

Я лег рядом, перенеся вес головы на открытую ладонь.

— Вот ты сейчас мной овладеешь, — продолжала Ирена, пока еще игриво. — А что потом?

— А потом… а потом…

— Потом ты уедешь в Новую Англию, а я в Калифорнию, и мы, возможно, никогда больше не увидимся, — Ирена внезапно посерьезнела.

— Но… но… что если? — я почувствовал, что не смогу ничего придумать, чтобы спасти положение.

— Испугала тебя, а? — Ирена рассмеялась, возвращая голосу игривость.

— Немного.

— Все дело в том, что ты мне нравишься, московский мальчик. Ты мне очень-очень нравишься.

Мы принялись целоваться, а моя блуждающая рука развязала тесемку на вороте и расстегнула верхнюю перламутровую пуговку на ее блузке. «Вот, наконец-то», — подумал я, когда рука Ирены крепко обхватила меня за шею. Я перекатился на живот, чтобы поцеловать ее шею, пахнувшую оливками и летним горным ветерком. И был уверен, что близок к цели, когда расстегивал последнюю пуговку и размыкал крючочки, проклиная все застежки на свете, почти забыв, что Ирена в кружевном лифчике и желтой юбке не была частью меня, забыв, что я нахожусь не на кварцевом балтийском пляже, а в оливковой роще в Сан-Марино. Вдруг я услыхал очень громкое шипение и скрип, и итальянские слова стали извергаться откуда-то у нас над головой. «Attenzione! Attenzione! — неслось с высоких городских стен. — Говорит система экстренного оповещения граждан Сан-Марино. Пожалуйста, прослушайте объявление. Пожилая женщина из России ищет свою семью. Придите за ней в радиостанцию в Палаццо Пубблико».

— Кажется, мне нужно идти, — сказал я, отстраняясь от Ирены и садясь.

— Куда идти?

— Думаю, это моя бабушка. Похоже, она потерялась, или попала в беду, или не знаю что, — говорил я, стряхивая травинки и сухие оливковые листочки.

— Как она могла потеряться? — спросил Ирена, надувая губы. Она застегивала перламутровые пуговки на блузке и пропустила одну, отчего ворот искривился.

— Не знаю. Прости. Но я должен идти.

— Откуда ты знаешь, что это именно твоя бабушка?

— Они сказали vecchia signora russa. У меня нехорошее чувство. Еще с тех пор, как я встретил тетю в траттории на площади.

— Она же всегда вместе с твоей тетей и сестренкой. Да они просто… неразлучны. Я представить себе не могу, чтобы что-то случилось.

— В том-то и дело. Извини, Иреночка. Увидимся потом.

— Возьми свою куртку.

«Разиня. Неудачник, — эти слова вертелись в голове, пока я стремительно пересекал луг и перескакивал со ступеньки на ступеньку по дороге к городским воротам. — Неудачник, ты проиграл!» А другой голос говорил: «Это твоя кровь, твоя родня, она тебя растила и читала тебе стихи Есенина, когда ты был маленьким. Беги, бессердечная крыса». «Но ее блузка была почти расстегнута, — спорил первый голос, пока я преодолевал ступеньки и выходил на дорогу. — Она была уже твоя. Ну как ты мог сбежать в последний момент?»

Невдалеке от ворот Святого Франциска я увидел родителей, сидевших в расслабленных позах на каменной скамье и поедающих мускатный виноград.

— Вы слышали? Это же бабушка! Нужно что-то делать! Она потерялась, — закричал я на всю округу.

Отец открутил крышку пластмассовой бутылки и спокойно предложил мне воды. Мама также выглядела невозмутимой.

— Мама, — сказал я. — нужно что-то делать. Нужно ее спасать.

— Она не потерялась, — ответила мама. — У нее просто паническая атака, потому что твоей тети нет у нее под рукой.

— Что случилось?

— После того как ты убежал на свидание, мы с папой поболтались еще по магазинам, купили ему соломенную шляпу — такую, как он всегда хотел, — потом пошли купить еще фруктов и тут-то наткнулись на твою бабушку. Она была одна и явно в расстроенных чувствах. Она сказала, что твоя тетя и твоя сестренка потерялись и мы должны срочно пойти на поиски. «Нужно обратиться к властям, — настаивала она. — Власти должны вмешаться».

— А вы? — я все еще не мог отдышаться.

— Я ей попыталась объяснить, что, во-первых, они не могли потеряться. Скорее всего, твоя тетя опоздала или потеряла счет времени, как это обычно бывает. Но бабушка и слушать ничего не хотела. «Я иду к властям», — твердила она. Пришлось нам с папой показать ей, где заседает местное правительство. Ты же знаешь, что она бывает непереносимо упрямой.

— Она хотела, чтобы мамочка пошла с ней к одному из капитанов-регентов, — в тон маме продолжал отец. — Персональным переводчиком.

— Подождите, я все-таки не понимаю, что же произошло, — сказал я.

— Возможно, произошло то, что они договорились встретиться, твоя тетя как всегда опоздала, а бабушка начала психовать, — ответила мама. — Поэтому она, наверное, решила помучить мою сестру в отместку за то, что та опоздала. Все это просто такая нелепость! Как можно потеряться в кукольном городке, обнесенным крепостными стенами?

— Мы ей сказали, что будем сидеть здесь и ждать до половины третьего, — добавил отец. — Единственный путь к автобусу — через эти ворота. Она прекрасно знает, где мы находимся.

И вместо того чтобы забрать бабушку из Палаццо Пубблико, я присоединился к родителям, сел на каменную скамью и принялся уплетать золотистые виноградины.

Минут через десять громкоговорители снова ожили: «Attenzione! Attenzione! Говорит система экстренного оповещения граждан Сан-Марино. Пожалуйста, прослушайте объявление. Пожилая женщина из России ищет свою семью. Придите за ней в радиостанцию в Палаццо Пубблико».

— Что они там говорят? — спросил отец. — Я понял только «синьора» и «русса».

И в этот момент, вопреки постулату Аристотеля о соотношении возможного и вероятного в искусстве, голос моей бабушки прорвался в эфир на середине предложения вместе со скрежетом и шумом потасовки в радиорубке.

— …Потерялась дочка. Дочка и внучка. Возможно, это похищение. Их нужно спасти! — истерические вопли моей бабушки плыли над стенами Сан-Марино.

— Aspetate, aspetate, — встрял мужской голос диктора, сопровождаемый шипеньем и звуками возни.

— Дайте говорить! — звучно произнесла бабушка. — Фашисты!

— Ни фига себе, — сказал отец, сжимая в руке кисть винограда. — Она в эфире. Живьем. Еж твою двести.

— Спасите моих детей! — взывала бабушка. — Я требую, чтобы правительство Сан-Марино предприняло что-то прямо сейчас. Немедленно. Это дипломатический скандал. Это возмутительно! Я заставлю вас за это ответить. Доченька, где ты?

Как долго бабушкины речи сотрясали эфир Сан-Марино? Минут пять, десять? Кроме русских фраз, которыми она старалась более или менее бессвязно передать свой страх за жизнь потерявшихся дочери и внучки, бабушка попыталась вспомнить и другие языки, на которых она когда-то говорила или которые изучала, но с тех пор уже успела позабыть.

— Майн либе тохтер, — жаловалась бабушка на идиш. — Моя донька, коханая моя, — певуче тянула она по-украински. — Згода, едношчь, братерсво, — декламировала она по-польски. И в конце выдала на немецком: — Вас ист дас? Доннер-веттер!

Исчерпав весь свой запас нерусских выражений, бабушка вернулась к русскому, придав вощеному паркету памяти трагедийный блеск.

— Я страдала во времена Сталина, — распространялся ее голос по воздушным волнам Сан-Марино. — Я училась с отличием в Харьковском университете. Меня пригласили во Дворец правительства на прием, и сам Григорий Петровский, а он был большой человек, председатель ЦИКа Украины, вручил мне денежную награду. У меня есть фотография, где он жмет мне руку. А потом, в 1939-м, товарища Петровского сняли, и я не спала всю ночь, искала эту фотографию, потому что боялась, что и меня арестуют. Я вырезала его ножницами из снимка. О, люди Сан-Марино, как я настрадалась!

Тут бабушкин голос совершил еще одну модуляцию — от лирики к дымному гневу.

— Ты слышишь меня, мерзавка? — закричала она. — Я растила тебя, заботилась, а ты теперь меня бросаешь посредине Сан-Марино! Дети — это неблагодарная саранча. Дети — сволочи, обманщики и негодяи. А за границей — вдвойне сволочи.

Перегретый голос моей бабушки транслировался по всему Сан-Марино с помощью радио службы спасения, предназначенного для того, чтобы призвать к оружию всех жителей маленькой республики в час, когда враг покажется у предгорий Монте-Титано.

— Почему никто ничего не делает? Я требую, чтобы мне дали ответ! — орала бабушка. — В СССР я была экономистом, важным человеком в Министерстве энергетики. У меня было тридцать подчиненных. Две секретарши. Сам министр знал мое имя.

В этот момент мама стала умирать от стыда перед нами, перед жителями Сан-Марино, перед всем миром.

А бабушка тем временем уже начала перечислять поименно всех знаменитых итальянцев, о которых она слыхала еще в СССР. В основном это были персонажи из кино, музыканты, политические лидеры и активисты левого крыла: Феллини, Мастрояни, Софи Лорен, Клаудия Кардиале, Верди, Доницетти, Пуччини, Робертино Лоретти, Тольятти, Грамши, Джузеппе да Витториа, Сакко и Ванцетти. Затем она припомнила Муссолини, чтобы усугубить эффект.

— Это фашистское гнездо, — рыдала она. — Помогите, они уже отлавливают евреев. Помогите! SOS, SOS, SOS!

В этот момент слова диктора «una vecchia stalinista» («старая сталинистка») и бабушкин крик «Хулиганы!» слились в одном потоке звуков, издаваемых сразу двумя громкоговорителями, закрепленными на вершине городских ворот Сан-Марино, после чего система экстренного радиооповещения затихла.

Пару минут мы сидели на каменной скамье, механически жуя виноград, не говоря ни слова. Тишину нарушил мой отец:

— Это был сильный номер.

— Не смешно, — сказала мама. — Это позор. Теперь все в Ладисполи будут об этом говорить.

Уже давно пробило два часа, и вот, наконец, тетя с кузиночкой материализовались у ворот. Тетя была в новом итальянском платье, которое она надела в то утро, вся в оборочках, вся трепещущая, как цирковая лошадь.

— Где она? — спросила нас тетя.

— Она в Доме правительства, — ответила мама. — Ты опоздала больше чем на час.

— Я побегу за ней туда, — сказала тетя, сверкая глазами. Оставив дочку с нами, она проследовала через ворота и дальше вверх по улице.

След ее еще не простыл, как мы услыхали звуки музыки, какой-то бодренький марш. Маленький оркестр появился из-за поворота дороги справа от нас. Музыканты прошли мимо нас вверх по дороге, вдоль старых городских стен. За оркестром маршировала процессия, состоящая из мужчин в белых курточках, голубых штанах и шляпах с перьями и женщин в бело-голубых платьях. Мужчины несли знамена, а женщины размахивали бело-голубыми флажками Сан-Марино с тремя пиками с башенками внутри золоченых гербов. За процессией Сыновей и Дочерей Сан-Марино проследовал взвод солдат в двууголках, с ружьями и деревянными штыками. Неужели они все изображали Наполеона на Аркольском мосту? Шествие замыкала шеренга аккордеонистов, игравших раскатистые песни, в белых форменных рубашках, коротких штанах с помочами и в забавных голубых беретах.

Вслед за ними из-за угла показалась и моя бабушка. Она брела по дороге, как отставший демонстрант, бесцельно глядя по сторонам. В кофте навыпуск, в красно-голубой панаме, свернутой набок, она напоминала итальянскую рыночную торговку фруктами в конце утомительного дня, после беспрестанного взвешивания персиков и слив. Но еще больше она походила на усталого генерала, подавившего мятеж и дико взирающего на небеса и городские стены, будто бы говоря им: «Придет день — и вы падете».

В левой руке она сжимала бутылку дешевого местного «Наполеона». То и дело отхлебывая из горлышка, Вбабушка следовала за процессией, распевая «Подмосковные вечера».

— Она не потерялась, — объявила нам бабушка. — Нет, нет и еще раз нет! Она бросила меня, дрянь такая. Я ненавижу ее, я отказываюсь от нее. Поганка!

Плюхнувшись рядом с папой на скамейку и положив голову ему на плечо, она стала всхлипывать:

— Ради нее я отказалась от любви, — сказала бабушка, и голос ее задрожал.

— Мамочка, мы все знаем эту историю, — сказала моя мама.

— Нет, дай мне закончить. Ты никогда не даешь мне говорить. После того как мы с твоим отцом развелись, я встретила мужчину на курорте, на Северном Кавказе. Мы оба страдали пониженной кислотностью. Он был вдовец, на десять лет старше меня, еврей, очень достойный мужчина. Жил он в Ленинграде.

Бабушка поправила свою панамку. Бутылку коньяка она зажала между коленей, но больше не отпивала.

— Ты этого, наверное, не помнишь, — сказала она, повернувшись к моей маме. — Я поехала к нему в Ленинград. Тебе было семнадцать, твоей сестре десять. Я отправила вас на весенние каникулы к брату за город. Этого человека звали Вениамин. Какой элегантный мужчина! Профессор политехнического института, со своим автомобилем. Вы понимаете, мне было сорок два, сорок два. Это было во время оттепели; Сталин умер, мы все еще надеялись… И я поехала к нему в Ленинград. Он приносил мне завтрак в постель. Творог, свежайший, с рынка. Он пел и играл на фортепиано. Для меня. Это было непередаваемо, как в кино. Ничего подобного с твоим отцом. У меня этого никогда раньше не было.

— Чего этого, бабуля? — спросила моя одиннадцатилетняя кузина.

— Тише, детка. Не было… Такого мороженого, такого сладкого мороженого, — говорила бабушка, а слезы струились из ее серо-голубых глаз, которые отказывались стареть вместе со всем организмом.

— Он сделал мне предложение. Но я наступила себе на горло. Нужно было растить дочерей, давать им образование. И что теперь? Что я получила взамен? Вот это? — указывая вперед, на три вершины Монте-Титано, она сотрясала своей бутылкой.

— Мама, — сказал мой отец бабушке, — почему бы нам всем не выпить Наполеона. За вашу победу над Сан-Марино.

— Бабуля, все будет хорошо. Мы тебя все любим, — сказала кузиночка. Ее остриженные кудри отросли за два месяца в Италии.

Тут через ворота галопом проскакала моя тетя, и начались слезы радости и воссоединения. Все трое — бабушка, тетя и кузина — обнимались и целовались, прыгали от радости, а мы сидели на каменной скамье и созерцали всю эту сцену. Мне с родителями не было места в этом спектакле семейной любви, где искусство и жизнь неразделимы.

К этому времени группы беженцев из нашего автобуса стали проходить мимо нас сквозь ворота Св. Франциска. Я увидел среди них Лану Бернштейн с новым ухажером, математическим гением в полосатой рубашке с короткими рукавами. «Только бы Ирена не прошла мимо», — думал я.

Мы сидели на каменной скамье, взирая на долину, где наполеоновские войска когда-то стояли в нерешительности. Коньяк обжигал глотку и успокаивал, но и коньяку было не под силу смыть с гортани застарелый привкус семейных проблем, место которым у психоаналитика на диване. Последними мы забрались в автобус, отъезжающий в Венецию. Через три часа пурпурные голуби Сан-Марко приветствовали победоносные наполеоновские войска.

Перевод с английского Маши Аршиновой при участии автора

Copyright © Maxim D. Shrayer. All rights reserved.

Беар Гриллс. Грязь, пот и слезы

  • «Центрполиграф», 2012
  • Эта книга — и история успеха, и исповедь человека,
    который готов рисковать жизнью и всегда идти ва-банк.

    Его биография — это невероятное приключение, и читается как отличная художественная проза.

    9 недель книга удерживалась на 1 месте в Sunday Times Bestseller List.

    Беар Гриллс — известный путешественник-экстремал, телеведущий и писатель. Его образ жизни — настоящее воплощение тайной мужской мечты. Гриллс многое успел в своей жизни. Служил в спецназе британской армии, совершил восхождение на Эверест, пересек Северную Атлантику в надувной лодке, пролетел на парамоторе над самым высоким в мире водопадом. Его программа «Выжить любой ценой» завоевала симпатии миллионов телезрителей. Гриллс пишет книги, занимается благотворительностью и вместе с женой растит троих сыновей. Описывая трудности, которые преодолевал, достигая своих целей, Гриллс подчеркивает, что он самый обычный человек, не обладающий особенными талантами. Но один талант у него, безусловно, есть — это несокрушимая воля, которая помогает ему осуществить задуманное.

  • Перевод с английского Л. Игоревского

До окончания «недели испытаний» оставалось выполнить три марша, самых тяжелых и страшных. Первый из них проходил в Брекон-Биконсе. Маршрут длиной в двадцать миль проходил между тремя высокими вершинами, а три кемпера безжалостные офицеры расположили только на обратном пути, на дне каждой долины.

Вес наших рюкзаков был серьезно увеличен. Я даже лишний раз посмотрел на доску объявлений, чтобы убедиться, что не ошибся. Каждое утро, в ожидании инструктажа, нам стоило огромного труда взвалить на спину тяжелый и громоздкий рюкзак. Лучше всего оказался вот такой способ: присесть на корточки, просунуть руки под лямки, а потом кто-нибудь тянул тебя за руки, помогая встать на ноги.

А уж если ты встал, то надо было стоять с рюкзаком весь развод. Вес рюкзака больше всего ощущался в начале и в конце маршрута, и труднее всего давались первые два часа марша.

Как только рюкзак оказывался на спине, стертые в кровь лопатки сразу отзывались болью. Затем ты как-то отвлекался от нее, зато к концу марша начинала заявлять о себе нестерпимая боль в плечах, которые резало и жгло будто огнем.

Покрытые волдырями и растертыми в кровь ссадинами, местами заклеенные пластырем поясница и плечи рекрутов говорили о многом, так что, казалось, в душевом блоке моются солдаты с передовой, поступившие в полевой госпиталь.

Волдыри на спинах и ступнях причиняли сильную боль, и большая часть вечера у рекрутов уходила на то, чтобы старательно заклеить их перед сном.

В то утро, когда мы стояли в ожидании инструктажа, я опять чувствовал тошноту и головокружение. Я всегда очень нервничал во время ожидания, и эта слабость была следствием волнения. Я посмотрел на лежавший у моих ног рюкзак с дневным рационом. Плохое начало.

В момент отправления повалил густой снег, и уже на первой вершине я стал быстро слабеть. Опять. День за днем силы покидали меня. А восстановить их за несколько часов сна было просто невозможно. Я ненавидел это ощущение слабости и головокружения.

«Почему я снова слабею? Мне нужна энергия!» Но сказывались частая рвота, недостаток сна и длинные трудные переходы по горным болотам.

На середине пути я уже отставал от графика и понимал, что мне необходимо увеличить скорость, как бы я себя ни чувствовал. Я перестал себя жалеть, хорошенько поднажал, и оказалось, что чем упорнее я себя подстегиваю, тем более сильным себя ощущаю.

В итоге день я закончил по графику. Я был разгорячен и еще полон возбуждения, когда скинул на дно кузова осточертевший рюкзак и прочее снаряжение.

«Молодец, Беар!»

Но я не понимал, что в результате такого тяжелого и долговременного напряжения мои ресурсы и выносливость все больше иссякают.

А с пустым баком далеко не уедешь.

* * *

На следующий день дистанция была меньше, правда, был значительно увеличен вес рюкзака. «Недалеко, зато тяжело, — сказал я себе. — Придется еще раз поднажать, Беар».

Сильный косой дождь крайне затруднял ориентировку. К тому же через несколько минут после старта все мое снаряжение промокло до нитки. Я выглядел так, будто только что перешел реку вброд.

Несмотря на мокрую одежду, холода я не чувствовал — слишком энергично шел. Натянув на голову капюшон, я устремился в лес.

Спустя шесть часов я увидел грузовики. Сбросив на пол рюкзак, я прямо здесь, в машине, сменил мокрую одежду на сухую. Мы прибыли в лагерь и занялись чисткой одежды и снаряжения, заклеиванием всяких потертостей и волдырей, готовясь к следующему дню.

Те из нас, кто остался, отлично понимали, что их ждет в очередные сутки. Еще один марш, но какой!

«Проверка на прочность» — это знаменитый маршрут отбора. Именно на нем несколько лет назад умер один рекрут — от переутомления. Он уравнивает и объединяет всех, кто его прошел.

Нам предстояло пройти по всему горному кряжу Брекон-Биконса, а потом по нему же проделать обратный путь. Нам понадобилось два листа карты масштаба 1:50 000, чтобы целиком увидеть этот маршрут и осознать его сложность.

Это были последние испытания отбора в горных условиях. Если ты прошел этот этап, то допускаешься к дальнейшим этапам отбора САС.

* * *

В два часа ночи меня разбудил ненавистный звон моего будильника.

Я медленно сел на спальном мешке.

В казарме уже горел свет, все снова заклеивали пластырем ступни, забинтовывали волдыри на спине. Сидящий рядом со мной парень, бледный и изнуренный, обматывал пластырной лентой пальцы на ногах, как боксер тщательно бинтует себе руки перед боем.

Мне не приходилось часто пользоваться пластырем. В начале недели я постарался, чтобы спина и ноги приспособились к тяжелому весу, и сейчас, глядя, как ребята бинтуют и заклеивают себе спины и щиколотки, я радовался тому, что у меня было всего несколько волдырей, которые уже зажили.

Зато я был очень изнурен, а щиколотки и ступни так распухли, что я едва ковылял в сторону кухни. На полпути я остановился отдохнуть.

«Посмотри на себя, Беар. Сегодня „проверка на прочность“, а ты едва ползешь!» Я постарался не думать об этом.

В ту ночь построение прошло очень быстро и при полном молчании рекрутов. От тех, кто вышел на старт всего неделю назад, осталась жалкая горстка, включая нас с Тракером. Каждый день он упорно и спокойно преодолевал вовремя все дистанции, без малейшей суеты и ажиотажа. Просто молодчина!

— Дружище, это нам по силам, — прошептал я ему на построении. — Остался всего один марш, и все, Тракер.

В ответ он слабо улыбнулся. Он выглядел как ходячий раненый. Да мы все были такими же. Сильные люди, шаркающие на больных ногах.

«Стоит только начать идти, — думал я, — и кровь разгонит всю эту тяжесть и скованность в спине и ногах».

Мы не разговаривали, когда в ту ночь ехали в последний раз к горам. Все сидели, сгрудившись в одну кучу и уйдя в свои мысли.

В эту глухую февральскую ночь стоял сильный холод. Скрип тормозов и резкий толчок вывели нас из задумчивости. Я выглянул наружу. Даже в темноте было видно, что вся земля покрыта толстым слоем снега. Пора было вылезать.

Сегодня наши рюкзаки весили пятьдесят пять фунтов плюс разгрузочный жилет, оружие, вода и дневной паек. Чертовски тяжело.

Офицеры взвесили наш груз на безмене, подвешенном к заднику одной из машин. У Тракера оказалось на фунт меньше.

Офицер дал ему десятифунтовый камень и велел засунуть в рюкзак. Такова «проверка на прочность». Никто не ожидал никаких поблажек.

Мы с Тракером помогли друг другу взвалить рюкзаки на спину, затем встали в шеренгу, ожидая сигнала, чтобы отправиться друг за другом на марш с обычным интервалом в две минуты. Было дьявольски холодно, и даже здесь, в долине, ветер был очень сильным. Мы даже повернулись к нему спиной.

Наконец офицер выкликнул мое имя:

— Гриллс! Время пошло. Марш!

* * *

Я в темноте двинулся по проложенной предыдущими рекрутами тропе.

Настроив себя на взятие первой высоты, я опустил голову и зашагал так быстро, как позволяли больные ступни.

Первый контрольный пункт находился на высоте двух тысяч футов, и я подумал, что могу срезать угол, если пойду по долине, а не по гребню горы. Скоро я понял, что это было ошибкой.

Я неверно оценил высоту снежного покрова, но прошел уже достаточно приличное расстояние, так что не хотел тратить время на возвращение в исходную точку. На дне долины сухой, рассыпчатый снег доходил мне до пояса. Я продвигался со скоростью черепахи.

Надо мной, на фоне освещенного полной луной неба, виднелись маленькие фигурки рекрутов, медленно поднимающихся в гору. А я все барахтался на дне долины, практически топчась на одном месте. Я даже не приступил к началу маршрута. «Что за идиотское решение, Беар!»

Я уже весь покрылся потом. Целый час ушел у меня на то, чтобы добраться до гребня, где к тому моменту никого уже не было. Я оказался в одиночестве и сильно отстал от графика.

На вершине ветер был особенно неистовым, и мое продвижение без преувеличений можно было описать как два шага вперед, один назад. Я осторожно продвигался по узкой овечьей тропе по самому гребню горы, справа за которой начинался отвесный склон высотой примерно в восемьсот футов.

Неожиданно подо мной треснул лед, покрывавший небольшую лужу, и я по бедра провалился в ледяную вязкую кашу. Я весь промок и испачкался в этой черной жиже, тяжелой массой налипшей на ботинки. Ничего себе начало!

Нагнув голову, я снова зашагал вперед. С первыми лучами солнца я в последний раз поднялся на восточный гребень высокой вершины, которую мы так хорошо знали.

Сколько раз я запросто преодолевал эту гору, а сейчас еле тащился — голова низко опущена, ноги дрожат, дыхание прерывистое, судорожное. Казалось, горы решили бросить вызов человеку, заставляя его вступить в схватку. Когда мы спустились, а потом снова стали подниматься на следующий гребень, я увидел перед собой невероятной красоты зимний рассвет с солнцем, поднимающимся над отдаленным горизонтом.

Нам предстояло идти весь этот день до полудня следующего дня, то есть если мы вообще дойдем до финиша.

Я продвигался вперед с огромным трудом, но упрямо и настойчиво. «Сохраняй темп, следи за дыханием, не останавливайся».

Час протекал за часом, но я не замечал их, потому что вел изнурительную борьбу со своим телом, стараясь не замечать, как все больше распухают ступни в мокрых покоробленных башмаках.

Я спустился по очередному заснеженному склону горы к водохранилищу: оно означало середину маршрута. Измученный, я сбросил рюкзак и немного подкрепился в кемпере, чтобы восполнить запас энергии.

Из кухни навстречу мне выходили другие рекруты — темные, мокрые и сгорбленные фигуры; они быстро пересекали болото, возвращаясь в горы, и на ходу жадно уничтожали овсяное печенье и армейский шоколад.

На контрольном пункте я просидел еще минут пять в ожидании своей очереди. Нужно было немедленно отправляться дальше, а то ноги откажутся идти. Чем дольше ты сидишь, тем тяжелее и больнее снова начать ходьбу.

Я взвалил на себя рюкзак и начал подниматься на тот же склон, с которого только что спустился. Вскоре я вынужден был сбавить скорость из-за кочковатой почвы, заросшей пучками травы. Я старался подстегивать себя, насколько позволяли мне силы.

На десятой миле я нагнал Тракера, и дальше мы пошли рядом — две жалкие одинокие фигуры, старающиеся держать темп и не поддаваться все возрастающей усталости.

На следующем контрольном пункте я стащил с себя башмаки, полные вязкой болотной жижи. Надел свежие носки и подсушил ботинки. В сырых ботинках сухие носки быстро промокли, но приятно было сознавать, что они свежие. Нам оставалось преодолеть последние восемнадцать миль, а на мне были свежие носки.

Психологически казалось, что я только отправился в путь.

«Давай, Беар, держись, не останавливайся. Еще немного, не сдавайся».

Михаил Нисенбаум. Почта Св. Валентина

  • «Азбука-Аттикус», 2012
  • У бывшего преподавателя случайно открывается редкостный дар: он умеет писать письма, которые действуют на адресата неотвратимо, как силы природы. При помощи писем герой способен убедить, заинтересовать, утешить, соблазнить — словом, магически преобразить чужую волю. Друзья советуют превратить этот дар в коммерческую услугу. Герой помещает объявление в газете, и однажды раздается телефонный звонок, который меняет жизнь героя до неузнаваемости.

    В романе описана работа уникального ивент-агентства, где для состоятельных клиентов придумывают и устраивают незабываемые события: свидания, примирения, романтические расставания. Герою предложены сказочные условия сотрудничества, но сначала он должен выполнить тестовое задание — написать от чужого имени письмо незнакомому человеку. Игра в переписку оказывается настолько удачной, насколько и роковой.


Вечером пятнадцатого мая по коридору одного из московских институтов наперегонки с яростно развевающимся плащом несся к выходу будущий бывший преподаватель Илья Константинович Стемнин. Клетки метлахской плитки, попадая под гулкие шаги, в ужасе выскакивали из-под подошв и отлетали назад. В неистовстве, с которым несся взвихренный Илья Константинович, было грозовое равнодушие туч, которым уже все равно, бежать ли, навалиться ли на край небес или упасть на широкие поля потоками ливня. Ведь тучи свободны, кто и куда бы их ни направлял.

Ступени лестницы, пропахшей мокрыми окурками, крыльцо, прохладные коридоры майского дождя. Проходя через институтский двор, в котором под куполами зонтов уже переминались первые студенты-вечерники, Стемнин на ходу сорвал свежий листок сирени. Сирень вздрогнула и сбросила с себя целую люстру капели. За воротами преподаватель остановился и, приходя в себя, глубоко вздохнул.

Все, что было связано с институтом, теперь мешало Стемнину. Галстук, тесный ворот белой рубашки, портфель. Особенно портфель. Хорошо было бы сейчас метнуть его жестом дискобола на серое облако или еще дальше. Лицо Стемнина опахнула весна. «Так вот что значит свобода» — подумал он, припускаясь бегом по улице. Две студентки, идущие к институту под одним зонтом, с любопытством проводили глазами длинную фигуру в плаще, скачущую по лужам. Дождь усилился, асфальт танцевал огнями отраженных витрин, причем отражение чрезвычайно облагораживало пошлый оригинал.

Кандалы и наручники не созданы для удобства. Все, что связано с несвободой, рано или поздно становится родом наручников.

С портфелем и галстуком повторялась та же история, что случилась с обручальным кольцом.

Еще за год до развода Илья Константинович заметил: стоило им с женой поссориться, и кольцо на безымянном пальце делалось инородным телом, жало, мешало, его приходилось поправлять, вертеть, выбирая более удобное положение. В мирные дни он о кольце не помнил. Более того, когда они с Оксаной только поженились, новенькое обручальное кольцо так и норовило вырваться на всеобщее обозрение, оказаться в центре внимания. Если Стемнин сидел за преподавательским столом, правая рука обязательно ложилась поверх левой. Стирание с доски превращалось в презентацию кольца: он сам любовался веселым золотым ободком, сияя гордыми глазами. Тогда казалось, что все его одобряют и непременно обсуждают факт его женитьбы.

А потом… Однажды после шумной ссоры Оксана ночью вызвала такси и уехала на три дня к подруге, ее мобильный тут же разрядился. Тогда Стемнин впервые почувствовал, что кольцо причиняет ему боль. «В любом кафе, в самой грязной пивной веселей, чем у нас. Лучше бы мы три часа трахались, чем разбирали по молекулам твои тонкие чувства!» — так она сказала перед уходом.

Тогда — в первый раз после свадьбы — Стемнин снял кольцо и положил в шкатулку вместе с ее серьгами и цепочками. Бледное углубление держалось на коже почти неделю, как незаживающий шрам. А жена даже не заметила, что он снял кольцо. Или сделала вид, что не заметила.

Вот и его институтский костюм, и портфель. Нет, никакой особой радости от них не было ни разу. Какая радость в портфеле? Но по вторникам портфель наливался тяжестью, хотя содержимое его было таким же, как в пятницу. Узел галстука выходил крив, забивался вбок, хотелось вытянуть его из-под воротничка, сунуть в портфель и утопить в Кусковском пруду. Портфель тяжелел несвободой, ведь любая несвобода есть род тяжести.

Вот еще что интересно. Рубашка. В белой рубашке по дому можно ходить и два дня, и три — рубашка останется чистой. Но стоило пойти на работу, даже на одну пару — и рубашка отправлялась в стирку. Хотя Стемнин не занимался тяжелым физическим трудом — всего лишь преподавал культурологию.

Последний год принес аллергию на вторники. Понедельник — врата ада. Так бывает, когда работа в тягость. Просыпаясь, Илья Константинович чувствовал себя мумией, некстати растрясенной засранцами археологами. Еще лежа в постели, он пытался придумать тонизирующую причину, чтобы встать и начать день. Какую-нибудь приманку, отвлекающую от того, что кроме самого вторника впереди среда, четверг и пятница (в понедельник была только консультация). Он заставлял себя думать, что на четвертой паре будет седьмая группа, где за первым столом сидит Алена Ковалько. Ковалько, которая всегда смотрит на него так, словно пытается сказать что-то запретное… Или на худой конец кто нибудь после первой пары позвонит предупредить о заложенной бомбе, и можно будет с чистой совестью поехать домой.

Но все эти попытки обмануть себя не могли разогнать муть за окном и разбудить нетерпеливое желание поскорей начать день. В мятой пижаме Стемнин шел в ванную комнату, садился на край ванной и на пять десять блаженных минут подставлял руки под теплую воду. Вот и все утренние радости.

* * *

Пусть же читатель узнает тайну главного героя раньше, чем сам главный герой! В устной речи Стемнин был мешковат, даже в привычной обстановке мог мычать, застыть на целую минуту, ловя в воздухе нужное слово. Но как только перед ним оказывался лист бумаги, он писал стремительно и свободно, точно слова сами сбегались к перу из путеводной белизны.

Составляя слова на бумаге, он ловко и безупречно готовил преображение своего адресата. Несколькими предложениями мог превратить гнев в милость, досаду в благодушие, отчаяние в надежду. Ему было так же просто перевести читателя из одного состояния в любое другое, как из комнаты в соседнюю комнату.

Стемнин владел несравненным даром, но еще ни разу не применил его: время писем осталось в прошлом, и объясняться с кем-либо по почте значило выдать собственную старомодность. Конечно, существовала электронная почта. Но кому придет в голову писать по мейлу так же, как на бумаге? Ведь взяв лист бумаги, ты непременно должен исписать его хотя бы с одной стороны. А в электронном письме любое количество слов достаточно, да и эмоции здесь, как правило, излишни. Стемнин стеснялся своей воображаемой сентиментальности, а потому талант его лежал под спудом, так что и талантом-то в полном смысле слова быть назван не мог. Ведь дар, которому не даешь хода, ничем не отличается от бездарности.

Итак, Стемнин навис над столом, и буквы сами потянули за собой гелевую ручку:

«Дорогая Оксана! Наверное, ты меньше удивилась бы, если бы на Тверском бульваре с тобой вдруг заговорил памятник Клименту Аркадьевичу Тимирязеву. Впрочем, полгода назад мне заговорить с тобой было еще трудней, чем ему: ведь камню безмолствовать ничего не стоит. Мне же молчание обходилось дорого, слишком дорого. Но я молчал, потому что ждал, когда в душе останется только главное, то, что навсегда. Такое, как звезды или даже как холод между звездами. Мне нужно было увидеть, взвесить эту чистую, не замутненную обидами и случайными событиями тишину и понять, осталась ли в ней ты после всех испытаний и ожиданий.

И вот пришел день, когда я поднес это идеально очищенное драгоценное прошлое к лицу и увидел, что все это — только ты, ты одна…»

Он уже несколько раз принимался писать бывшей жене. Что им двигало? Не вполне перегоревшая любовь, чувство вины или преображенная временем иллюзия утраченного счастья? Написав первые строки, Стемнин почувствовал, что успокаивается. Нет, нет, это ему не нужно! Следовало держаться как можно дальше от входа в лабиринт отношений, особенно тех отношений, заведомо погибельных и погибших.

Стемнин взял со стола недописанное письмо, сложил листок вдвое, вчетверо, еще, еще, пока тот не превратился в крохотную пружинящую книжицу. Книжица упрямо пыталась развернуться, точно требовала дописать колдовскую формулу, уже начинавшую свое действие.

Рука потянулась к новому чистому листку. Вздохнув, он вывел: «Дорогая Алена!» Но продолжать не стал. Какое тут могло быть продолжение?

Леонид Млечин. Красная монархия

  • «БХВ-Петербург», 2012
  • Автор книги знает о Северной Корее не понаслышке. За статьи и документальные фильмы, созданные после поездок в эту закрытую страну, он подвергался угрозам со стороны сотрудников посольства КНДР в России. И только вмешательство заместителя министра иностранных дел РФ помогло разрешить ситуацию мирным путем.
    В этой книге Леонид Млечин рассказывает о подлинных и тщательно скрываемых от населения КНДР биографиях великих вождей: Ким Ир Сена, Ким Чен Ира и «молодого генерала» Ким Чен Ына, который не так давно взошел на престол; о закулисной истории трехлетней корейской войны, которая едва не стала ядерной; о том, как Ким Ир Сен умело вышел из-под опеки СССР и КНР и создал свое маленькое королевство. Подробно описано экономическое положение в стране, население которой голодает десятилетиями. И, конечно, историю Северной Кореи невозможно рассказать без истории Южной.

    Книгу иллюстрируют фотографии путешественника и блогера Сергея Доли.


Человек десять со значками великого вождя Ким Ир Сена
заполнили нашу маленькую редакционную приемную.

— Кто позволил тебе лезть в наши дела? Как ты посмел
поднять руку на нашего вождя, которого мы обожаем?
Кто тебе заплатил? Кто дал тебе материал? Мы знаем, на кого ты
работаешь!

Несколько любезных
гостей встали по бокам, и в мгновение ока я оказался в дружеском кольце.

— Ты нам ответишь за оскорбление вождя!

Двое крепких парней подступили ко мне с кулаками.
На мое счастье, разговор по душам не состоялся. Секретарь редакции привела дежурившего у входа в наш журнал охранника. Это были уже перестроечные времена, и нашей редакции пришлось сменить милую женщину-вахтера на профессионала. Появление двухметрового светловолосого юноши в пятнистой куртке поубавило пыла у бравых служителей культа северокорейского вождя. Раздалась отрывистая команда на корейском языке, кольцо разомкнулось, гости по-военному четко
перестроились в привычную шеренгу.

Вперед вышел старший по
группе:

— Как посмел журналист оклеветать славный и трудолюбивый корейский народ, процветающую Корейскую Народно-Демократическую Республику, великого вождя Ким Ир Сена и
любимого руководителя Ким Чен Ира?

Пылкий монолог был типовой, знакомый мне по предыдущему визиту северокорейских друзей. Они появились в нашей редакции неделей раньше и потребовали встречи с главным редактором, а затем пожелали взглянуть на «жалкого
наймита южнокорейских милитаристов, являющихся марионетками американского империализма».

Я предстал пред светлые очи двух сотрудников посольства
КНДР, которые тоже пожелали узнать, кто же дал мне материалы для статей о положении в Северной Корее.

Мне было что ответить.

Я никогда не забуду то, что увидел в Северной Корее.

Эти марширующие дети, которые годами не видят сахара и
которых ничему не учат,
кроме фальшивой биографии Ким
Ир Сена и Ким Чен Ира. Эти окна без занавесок (личную
жизнь нельзя скрывать от партийных товарищей; партийный
руководитель по месту
жительства обязан знать, кто из его подопечных чем занимается). Это школьники студенты, которые вечером вынуждены читать книги под светом уличных
фонарей — к восторгу иностранных туристов, не понимающих, что при тусклых лампах дешевого дневного света, установленных в домах, читать просто невозможно.

Это выброшенные на ветер национальные богатства, используемые только для сохранения династии Кимов. Северная
Корея очень богата природными ископаемыми (это на Юге
подземные кладовые пусты). Она экспортирует драгоценные и
редкие металлы, да еще получает валюту от живущих в Японии
богатых корейцев, и все эти деньги уходят на армию, оружие,
удовлетворение потребностей великого вождя и номенклатуры. Эта страна, где чуть ли не каждое дерево украшено табличкой: «Здесь такого-то числа побывал великий вождь и дал указания на месте». И где ежедневно все население поет во
время политической заутрени: «Живем, не завидуя никому на
свете».

Иностранцы, попавшие в Северную Корею, удивлялись:
магазины есть, а никто в них не за
ходит и ничего не покупает.

В Северной Корее нет торговли, а есть распределение по карточкам. Ким Ир Сен
говорил, что распределение и есть высшая форма торговли. Он не сам это придумал. Северная Корея — трагическая карикатура на советский социализм. Или,
точнее, сталинский социализм, доведенный до идеала.

Северная Корея — это концлагерь масштабом в целую
страну. «В стране, где газеты заполнены только хорошими новостями, тюрьмы полны хорошими людьми», — говорил американский сенатор Патрик Мойнихен. Это в полной мере относится к Северной Корее.

И два человека, которые десятилетиями играли целой
страной, — Ким Ир Сен и его сын Ким Чен Ир. Два единственных толстых человека во всей Северной Корее, где все худы, как спички. Можно подумать, что они съедали все, что есть в стране, и даже не делились с тогдашним министром
обороны О Дин У, третьим членом всевластного постоянного
комитета политбюро ЦК Трудовой партии Кореи (ТПК).

Я присутствовал в Пхеньяне на торжественном заседании в
честь дня рождения Ким Ир Сена. Это был апрель 1987 года,
пышно отмечалось его семидесятипятилетие. Появление всякого иностранного гостя, пусть даже журналиста, воспринималось как свидетельство восхищения всего мира великим вождем. Вот почему я оказался совсем рядом с ним.

Он широко улыбался и стоял так, чтобы скрыть от гостей
обширную опухоль на шее. Северная Корея — это страна хмурых лиц. Веселье
и улыбки не поощряются: страна в состоянии войны и постоянного трудового подвига… Даже сын великого вождя, обремененный многотрудными обязанностями,
сохраняет выражение постоянной озабоченности судьбой родины. Пожалуй, один лишь Ким Ир Сен пребывал в хорошем настроении мог его не скрывать.

Во время поездки по Северной Корее мне не удалось побывать не только у кого-либо дома (это невозможно при всех тоталитарных режимах), но даже в офисе журнала, который меня
пригласил. Все встречи беседы проходили в зал
е приемов.
Ни корреспонденты нашей прессы, ни российские (как прежде советские) дипломаты ни у кого дома не бывали.

В Пхеньяне в центральной библиотеке никто не смог
сказать мне, сколько в хранилище книг. Это знакомая нам
мания секретности доведена в Северной Корее до абсурда. Здесь
запрещены даже Бах, Моцарт, Чайковский — западная музыка!

Пхеньян никогда не спит. Даже поздно ночью над городом
видны вспышки света из разных районов доносится музыка:
строительство идет и днем, и ночью. Далеко за полночь
можно
увидеть не только мужчин, но и женщин с детьми: после официальной работы люди вынуждены отправляться на стройки
социализма, где работают совершено бесплатно.

Дети могут вольно или невольно донести на родителей:
учителя расспрашивают детей о том, что
говорят дома папа и
мама. Каждый месяц в каждой квартире проводится «санитарная проверка» — проще говоря, обыск. Жители каждого дома
разбиты на группы, где каждый отвечает за поведение остальных — система коллективной ответственности.

Словом, впечатлений
от поездки в Северную Корею было
предостаточно.

Но северокорейские дипломаты, которые явились в нашу
редакцию с протестом, не нуждались в моих ответах. Один из
них взял на себя роль переводчика и, действительно, пытался
излагать речь своего коллеги, но тот, как выяснилось, говорил
по-русски не хуже «переводчика» и постоянно его поправлял.
Зато «переводчик» старательно все записывал — не мои ответы, разумеется, а монологи старшего по званию.

Это была знакомая картина. Северокорейские дипломаты
всегда приходят вдвоем, и «переводчик» неизменно плохо говорит по-русски. В кругах, знакомых северокорейскими
обычаями, утверждают, что у «переводчика» другая задача:
представить посольству отчет о том, достойно ли вел себя
старший по чину во время выполнения своей миссии, хорошо
ли пропагандировал идеи великого вождя.

Сотрудникам посольства КНДР в Москве не позавидуешь.
Каждая статья, описывающая реальную ситуацию в стране,
рассматривается в Пхеньяне как злобный выпад против великого вождя (очередного) и как прокол в их деятельности. Не знаю, каким бывает наказание за такой прокол, но отвечать на «злобные выпады» приезжают все время новые люди. На сей
раз посольским визитом дело не обошлось. Вероятно, мои
статьи в Пхеньяне сочли из ряда вон выходящими. По сему
поводу и были мобилизованы крепкие ребята с добродушными лицами сотрудников службы безопасности Северной Кореи, знакомыми мне по незабываемой поездке в Пхеньян.

Я внимательно выслушал наших северокорейских гостей,
хотя, когда в редакцию врываются люди, желающие поскандалить и подраться, естественней было бы желание вызвать наряд милиции. Тут случай особый: в редакции московского
журнала скандалили угрожали расправой граждане другого
государства, иностранцы. Сотрудники северокорейских спецслужб чувствовали себя в
России как дома. Вероятно, привычка к вседозволенности, попустительство со стороны соответствующих наших органов придавали северокорейским спецслужбистам отваги. Они решили, что и советскими
гражданами могут обходиться тем же самым образом, что и
дома. Жаль, что наше министерство иностранных дел и ведомство госбезопасности вовремя не развеяли эту иллюзию и не
объяснили «дипломатам» из КНДР правила поведения в чужой стране.

— А если на улице за такую статью изобьем, еще рискнешь
написать? — поинтересовался на прощание один из северокорейских гостей. Представился он аспирантом. По виду больше
тянул на прапорщика.

Вторая, не мене приятная встреча северокорейскими
друзьями произошла через несколько лет, когда я уже работал
на телевидении. Для канала «ТВ Центр»
мы сняли два документальных фильма о правящей северокорейской династии —
«Красный монарх» (о Ким Ир Сене) и «Наследник престола» (о Ким Чен Ире).

Когда первый фильм вышел в эфир, северокорейское посольство устроило настоящую атаку на наш канал. Посыпались протесты — в министерство иностранных дел, Государственную Думу. К мэру Москвы Юрию Михайловичу Лужкову
(канал «ТВ Центр» — московский) приехали с требованием не
выпускать в эфир вторую программу. Наивные люди из нашей
пресс-службы дали корейцам мой домашний телефон…

Они звонили каждые несколько минут, требуя, чтобы я отказался от фильма. Потом перешли к угрозам. Последний звонок был утром: «Если вечером программа выйдет в эфир,
ночью будешь в морге».

Северокорейские чиновники — редкостные демагоги и
лгуны, но обещания такого рода они обычно исполняют.

Колеги-журналисты восприняли эти слова как оскорбление: с какой стати иностранцы позволяют себе угрожать российскому журналисту? Об этой истории рассказали несколько
телевизионных каналов, все подробности сообщила популярная программа «Человек и закон». Прямо при мне коллеги
соединились северокорейским посольством и запросили
официальный комментарий. Мрачный голос характерным
акцентом посоветовал: «Вы в это дело не лезьте!»

Заместитель министра иностранных дел Росии позвонил
мне домой и сказал, что только что вызывал к себе посла
КНДР: «Я предупредил его, что если с нашим журналистом
что-то случится, всем будет понятно, чьих рук это дело».

Второй фильм тоже вышел в эфир, а мне московские власти
сменили телефонный номер, так что больше я не слышал приятные голоса
северокорейских дипломатов. Кто-то из коллег пошутил: «Звонить тебе больше некому. За такие проколы виновных,
наверное, расстреливают прямо в посольском подвале».

Оба фильма, надо понимать, оказались удачными. Все эти
годы ко мне регулярно наведываются за
интервью иностранные журналисты, интересующиеся Северной Корей, в первую очередь японцы. Они побаиваются своих непредсказуемых соседей. Разные японские каналы показывали наши
фильмы. Спрос оказался настолько большим, что кассета с
оригиналом первого фильма исчезла из нашего редакционного
архива, откуда ничего нельзя вынести. Кто-то поленился сделать копию и продал оригинал. Подозреваю, все тем же японцам, которые в таких случаях не скупятся.

Интерес к правящей в Северной Корее династии не
уменьшается, поскольку очень мало людей знают о том, что
там происходит. А уж нарисовать портреты покойных Ким Ир
Сена, Ким Чен Ира их наследника Ким Чен Ына совсем не
просто.

Олег Янковский глазами друзей

  • «Время», 2012
  • Сост. Е. З. Амирханова и Б. М. Поюровский; под ред. Б. М. Поюровского
  • Олег Янковский не просто один из самых талантливых актеров нашего времени, он — один из самых любимых народом. Причем народ в своем отношении к Олегу Янковскому на редкость един — будь то режиссер-интеллектуал Андрей Тарковский, московский театрал, завсегдатай Ленкома, или учительница в провинции, зна- ющая Янковского только по телефильмам-сказкам. В сборник, по- священный памяти замечательного артиста, вошли воспоминания его друзей и близких, партнеров по сцене и кино. Среди них Марк Захаров, Сергей Соловьев,
    Карен Шахназаров, Александр Прошкин, Роман Балаян, Александр Гельман, Александр Збруев, Сергей Гармаш, Валерий Тодоровский, Дмитрий Певцов, Оксана Мысина, Виктор Сухоруков… Завершают книгу статья исследователя творчества Олега Янковского Светланы Хохряковой и хронограф актера.


Марк Захаров. Загадка Олега Янковского

В 1973 году, только что назначенный главным режиссером, я выехал смотреть одного молодого актера в Саратовский драматический театр. Меня научил это сделать Евгений Павлович Леонов. Он сказал, что снимался с умным и хорошим артистом в фильме «Гонщики» и этого артиста стоит пригласить в театр. Я, помнится, уезжая, написал на бумажке имя этого хорошего артиста, чтобы не забыть. Имя его мне ничего не говорило. Сейчас это имя знают грудные дети. Наши школьники могут забыть, кто в 1812 году начал против нас войну, кто написал «У лукоморья дуб зеленый», но кто такой Олег Янковский — знают практически все.

В 1973 году мне понравился этот молодой артист, имя которого я написал на бумажке. Он мне показался человеком достаточно способным, но я не мог предположить, что этому актеру суждено в последующие годы совершить такое стремительное восхождение к высотам театрального и кинематографического искусства.

Почему это произошло?

Наверное, дать исчерпывающий ответ на подобный наивный вопрос попросту невозможно, слишком много факторов замешано в сложнейшем процессе становления большого современного мастера. Но так иногда хочется думать над неразрешимыми проблемами, так иногда хочется понять, почему этот саратовский юноша стал украшением нашего искусства! В первой же совместной работе над спектаклем «Автоград — XXI» и позднее, работая с Янковским над многими другими спектаклями, в том числе над «Синими конями на красной траве», где он исполнял роль В. И. Ленина, я ощутил необыкновенную человеческую и актерскую собранность Янковского. Он всегда очень внимательно следил за режиссером, за собой и своими партнерами, был очень нацелен на предстоящее дело. Это было не просто повышенное внимание — это было нечто большее. Подозреваю, что методом осознанной или неосознанной аутогенной тренировки он приводил себя, свою психику в особое рабочее состоя- ние, когда слух воспринимает только то, что касается дела, когда все посторонние разговоры, вся ненужная информация, весь околотеатральный словесный мусор пролетает мимо ушей, не задевает, не отвлекает, не расстраивает и не радует. Я ощутил внутреннюю, очень волевую позицию человека, который медленно и целенаправленно готовит свой актерский организм к Дерзанию. Что это такое — в точности сказать труд- но. Настоящее искусство есть постижение того, чего ты еще не знаешь. Надо подумать, подумать и смело «пойти туда — не знаю куда, принести то — не знаю что».

Но это умел делать не один Янковский.

Я думаю, все-таки важнее другое. Я заметил, как, погружаясь в ответственную театральную работу, начиная съемки нового фильма и, наоборот, освобождаясь от съемок и от тяжелой творческой нагрузки, — иными словами, всегда и постоянно он искал для себя «питательную среду», обстановку повышенного жизненного тонуса, он искал тех людей, которые знали о жизни больше, чем он, иначе думали и рассуждали, он умел находить для себя таких людей. Аккумулировать в себе новую энергию, постигать новую информацию, читать, думать, спорить, мучиться и негодовать — важнейшие свойства истинно творческой натуры.

Он к этому стремился, но умел это делать не один он. И это не объяснение, почему способный артист за столь короткий срок приобрел всенародную известность.

Работая вместе с Янковским над телевизионными фильмами «Обыкновенное чудо», «Тот самый Мюнхгаузен», «Дом, который построил Свифт», «Убить Дракона», я с удивлением обнаружил, что он думал не только о себе самом, он вовсе не эгоист, он постоянно следил за тем, что происходит в фильме помимо него, он мучился, сомневался и размышлял вместе с режиссером. Очень тактично и умно. Он владел искусством режиссуры настолько, насколько оно необходимо сегодня большому актеру. Он постоянно и умело сочинял, исследовал, просчитывал варианты, делал смелые и неожиданные предложения. Но это умели делать и другие хорошие артисты, не один он.
Это еще ни о чем не говорит.

Просматривая отснятый киноматериал, не вошедший в окончательный монтаж, наблюдая изображения Янковского, и потом, репетируя с ним в театре капитана Беринга из «Оптимистической трагедии» — роль, в которой совсем немного слов, — я обратил внимание на то, как он умеет молчать. «Глаза — зеркало души», — говорят люди. У него необыкновенно выразительный взгляд. Ему вовсе не обязательно говорить слова, он умел излучать нервную энергию, «сгорать», не двигаясь с места. Так, как умел это делать он, пожалуй, никто другой не умеет. Но разве только этим одним можно объяснить загадку его уникальной творческой натуры, загадку его актерского взлета?

Его загадку можно объяснить другим, более глубоким, я бы сказал, научным образом. Самое важное, что Янковский хорошо выглядел, хорошо смотрелся. Главное все-таки внешность — а он был красив. Особенно когда с бородой. С другой стороны, красивых людей у нас — пруд пруди. «Человек-амфибия» был еще красивее.

Может быть, подумал я наконец, загадка мастера не поддается однозначному объяснению, и пусть она останется для нас отчасти загадкой. Cейчас, когда Олега Ивановича не стало, еще очевиднее оказалась неординарность его индивидуальности, проявляющаяся и в жизни, и в искусстве. Сыгранные им роли ждут своих исследователей. А так как многие из этих ролей запечатлены на пленке, им уготовано бессмертие. И новые поколения зрителей, в том числе еще и не родившиеся, с восторгом будут знакомиться с его творениями, не подозревая, что их создатель давно ушел из жизни: кино и телевидение, в самом деле, способны продлить наше существование в вечности.

Гиллиан Флинн. Темные тайны

  • «Азбука-Аттикус», 2012
  • Двадцать четыре года прошло с тех пор, когда чудовищное преступление потрясло весь Канзас: в маленьком городке пятнадцатилетний подросток зверски убил собственную семью. Тогда чудом уцелела лишь семилетняя Либби, но случившаяся трагедия наложила неизгладимый отпечаток на ее дальнейшую жизнь. Юноша отбывает пожизненное заключение, но он так и не признался в содеянном. Либби, когда-то ставшая главным свидетелем обвинения, после столь долгих лет наконец-то решает встретиться с братом. В прошлое возвращаться страшно, тем более что за его завесой скрываются зловещие тайны…

    В поисках ответов на старые вопросы она оказывается в захудалых стрип-барах Миссури и заброшенных туристических городках Оклахомы, в то время как повествование то и дело отбрасывает нас назад, в 1985 год. События рокового дня мы наблюдаем глазами не слишком жизнерадостных членов семьи Либби. Шаг за шагом открывается невероятная правда, и Либби возвращается к тому, с чего начались все ее злоключения — к бегству от убийцы.

    Гиллиан Флинн — журналист, кино- и теле-критик, автор нескольких остросюжетных романов-бестселлеров. Ее дебютная работа — детектив «Острые предметы» — была удостоена в 2006 году сразу двух премий Britain’s Dagger Awards (чего не добивался пока ни один автор за все время существования премии), а также вошла в шорт-лист Edgar Award. Флинн родилась и выросла в Канзас Сити, штат Миссури, поэтому мастерски описала быт и нравы местных жителей в своей второй книге «Темные тайны». Этот детектив стал бестселлером по версии The New York Times и был отмечен такими изданиями, как New Yorker, Publishers Weekly, Chicago Tribune и другими как один из лучших романов 2009 года.

Во мне живет некая агрессивная, злобная сущность — реальная,
как внутренний орган вроде сердца или печени. Ткни меня
ножом в живот — и она, мясистая и темная, вывалится, шлепнется
на пол, а если на нее наступишь, влажно взвизгнет под ногой.
Видно, с нами, Дэями, что-то не так. В раннем детстве я не
отличалась образцовым поведением, а после тех убийств стала
еще хуже. Сиротка Либби росла угрюмой нелюдимкой, кочуя
между дальними родственниками, и оказывалась то у троюродных
братьев и сестер, то у двоюродных теток и бабок, то у друзей
друзей в разбросанных по всему штату Канзас передвижных
домах-трейлерах и на дряхлеющих ранчо. Я ходила в школу в
вещах погибших сестер — кофтах с застиранными грязно-желтыми
подмышками, штанах, которые пузырились сзади и смешно
на мне болтались, не падая только потому, что их застегивали
на самую последнюю дырочку старого засаленного ремня. На
школьных фотографиях у меня вечно всклокоченные волосы:
на торчащих в разные стороны лохмах, словно запутавшиеся
в них летающие объекты, висят заколки, под глазами темные
круги, как у пьянчужки со стажем. Правда, иногда губы растянуты
в вымученную нитку — там, где положено быть улыбке.
Иногда.

Я не была симпатичным ребенком, а повзрослев, превратилась
в еще более несимпатичную девицу. А если изобразить на
бумаге мою душу, получится дурацкая каракуля с клыками.

За окном стоял отвратительно мокрый март. Лежа в постели,
я предавалась любимому занятию — размышляла, как покончу
с собой. Вот такое приятное дневное времяпрепровождение.
Дуло пистолета в рот, громкий хлопок… голова дергается
раз, два… кровь фонтаном бьет в стену… багровые ручьи катятся
вниз… «Не знаете, она хотела, чтобы ее закопали или кремировали?» — начнут расспрашивать друг друга люди. «А на похороны-
то кто-нибудь придет?» Но на эти вопросы никто не
сможет ответить. Эти люди, кто бы они ни были, пряча глаза
или глядя куда-то в пустоту, наконец замолчат; на стол со стуком
решительно поставят полный кофейник: кофе и скоропостижная
смерть сочетаются идеально.

Я высунула ногу из-под одеяла, не в силах заставить себя
опустить ее на пол. Наверное, у меня депрессия, но в этом состоянии
я, кажется, пребываю вот уже почти двадцать четыре
года. Глубоко внутри моего чахлого тела, скрытая где-то за печенью
или прицепившаяся к селезенке, живет другая, лучшая
часть меня. Эта Либби и заставляет меня вставать, хоть чем-то
заниматься, расти, двигаться вперед. Однако после недолгой
борьбы верх обычно одерживает недобрая сущность. Когда мне
было семь лет, мой собственный брат зверски убил маму и двух
сестер: выстрел, пара взмахов топором, удавка — и их нет. Чем
после такого можно заниматься? Чего ожидать?

В восемнадцать лет в моем распоряжении оказалась сумма
в триста двадцать одну тысячу триста семьдесят четыре доллара,
образовавшаяся благодаря всем тем доброжелателям, которые
прочитали о моей трагедии, тем благодетелям, чьи «сердца
со мной». Едва услышав эту фразу (а это происходило бесчисленное
количество раз), я представляю сочные сердечки с
крылышками — они летят к одной из тех дыр, в которых мне
приходилось обитать в детстве; вижу в окне себя маленькую: я
приветственно машу руками и хватаю на лету эти яркие пятнышки,
а сверху на меня сыплются деньги («О, спасибо вам
огромное, СПАСИБО, я так вам благодарна!»). До моего совершеннолетия
деньги лежали на строго контролируемом банковском
счете, который имел обыкновение резко пополняться раз
в три-четыре года, когда какой-нибудь журнал или радиостанция
сообщали о том, как я живу. «Новая жизнь крошки Либби:
единственной уцелевшей после резни в канзасской прерии исполнилось
десять — радость с примесью горечи» (на фото я с
двумя неряшливыми косицами на обильно смоченной опоссумами
лужайке перед трейлером тети Дианы, а позади меня в желтой
траве лежат три толстеньких теленка). «Отважная крошка
Дэй отмечает шестнадцатилетие» (свечи на праздничном торте освещают лицо девчушки: я по-прежнему мелкая, в блузке,
которая едва сходится на груди, выросшей в том году до четвертого
размера — несуразной до неприличия на столь тщедушном
теле, прямо как на картинке из комикса).

На эти деньги я жила больше тринадцати лет — их почти не
осталось. Днем у меня состоится встреча, которая и прояснит,
на сколько серьезны потери. Ведавший моими деньгами розовощекий
банкир по имени Джим Джеффриз раз в год вел меня
обедать — это мероприятие у него называлось «ревизией». За
едой где-то в пределах двадцати четырех долларов мы беседовали
о моей жизни: он ведь знал меня — кхе-кхе — еще с тех пор,
когда я была во-о-от такого роста! А я почти ничего о нем не знала,
правда, никогда ни о чем и не расспрашивала — возможно,
потому, что смотрела на наши встречи, как ребенок: будь вежливой,
но не перестарайся и жди себе конца аудиенции. Односложные
ответы, усталые вздохи… (Он, должно быть, истинный
христианин — это единственная мысль, которая приходила в голову
в связи с Джимом Джеффризом, ибо его отличали тер пение
и оптимизм человека, полагающего, что за всем наблюда ет
Христос.) Следующая «ревизия» планировалась меся цев через
восемь-девять, но он почему-то начал мне названивать, а в сообщениях,
которые оставлял, серьезным задушевным голосом
говорил, что сделал все, что было в его силах, чтобы продлить
«существование фонда», но, очевидно, пришло время задуматься
о «дальнейших шагах».

Внутри снова подняла голову подлая сущность: я вдруг подумала
о другой девчонке из таблоидов, Джейми (не могу вспомнить
ее фамилию), которая потеряла семью в том же 1985 году;
ее отец устроил пожар — у нее сильно обгорело лицо, а остальные
члены семьи погибли. Каждый раз, нажимая на кнопки
банкомата, я думаю о том, что она отняла внимание и восхищение,
которые предназначались мне. Если бы не она, у меня бы
сейчас было в два раза больше денег. И вот теперь Джейми (как
там бишь ее?) бродит по какому-нибудь огромному магазину с
моими деньгами и покупает дорогие сумочки, украшения да косметику,
которую накладывает на свое лицо со следами ожогов.
Конечно, подобные мысли отвратительны (по крайней мере,
я это понимаю).

Господи, ну как же тяжело вставать… Наконец с почти театральным
вздохом я оторвала себя от кровати и бесцельно побрела в другую комнату. Домишко, который я снимаю, стоит в
окружении таких же неказистых кирпичных домиков. Их когда-то
построили безо всякого разрешения на огромном утесе с видом
на бывшие скотобойни Канзас-Сити. (Речь идет о той части
Канзас-Сити, которая находится в штате Миссури, а не
в штате Канзас. Это, знаете ли, не одно и то же.)

Мой район даже названия не имеет, про него говорят: «Вон
туда по вон той дороге». Нелепое местечко на отшибе с улочками,
которые заканчиваются тупиками и утопают в собачьих
фекалиях. Во всех остальных домиках полно старичья — они
живут в них с тех самых пор, как их построили, а сейчас седыми
квашнями сидят за закрытыми ставнями и целый день пялятся
на улицу. Иногда они осторожно, по-стариковски, пробираются
к своим машинам, и тогда я чувствую себя виноватой, словно человек,
который не оказывает помощь, когда она так нуж на. Но
им не нужна моя помощь. Это не милые божьи одуванчики, а
злобные существа с поджатыми губами, которым очень не нравится,
что какая-то новенькая теперь приходится им соседкой.
Вся округа прям гудит презрением. А еще где-то поблизости
обитает тощая рыжая собака — днем она беспрестанно лает, а
ночью воет. Вечный звуковой фон сводит с ума — это понимаешь,
когда на некоторое благословенное время он вдруг прекращается
и потом начинается вновь.

Жизнеутверждающим у нас можно считать только утреннее
воркование едва научившейся ходить малышни. Переваливаясь
по-пингвиньи, круглолицые и одетые в сто одежек, уцепившись
за веревочку, которую держит кто-нибудь из взрослых,
они гуськом дружно топают мимо моих окон в свой детский сад,
скрытый где-то в лабиринте улиц позади моего дома. Я ни разу
не видела, как они возвращаются, — ей-богу, кажется, что за
день они успевают обогнуть земной шар, а утром снова идут
мимо. Я испытываю нечто вроде привязанности к этим, похоже,
обожающим ярко-красные кофточки четверым малышам —
трем девочкам и мальчику, — и если не вижу их утром (что случается,
когда я просыпаюсь позже), меня одолевает тоска зеленая
(то есть тоска в этих случаях зеленее обычного). Так часто
говорила мама о состоянии слабее депрессии. А в зелени своей
тоски я пребываю вот уже двадцать четыре года.

На встречу с Джеффризом я надела юбку и блузку, чувствуя
себя карлицей: взрослые вещи мне всегда велики. Во мне
всего 150 сантиметров роста (если быть абсолютно честной, то
147, но я всегда округляю). Мне 31 год, но окружающие обычно
говорят со мной слегка нараспев, как с ребенком, которому
хотят предложить конфетку.

Сопровождаемая назойливым лаем рыжего пса, я направилась
к машине вниз по заросшему сорняками склону. К асфальту
как раз возле места, где я ставлю машину, около года назад
прилипли скелетики двух птенцов — расплющенные клювики
и крылышки делают их похожими на древних рептилий. Смыть
их отсюда, наверное, сможет только сильное наводнение.

На крыльце дома напротив разговаривали две пожилые женщины
— я ощутила нарочитость, с которой они меня игнорируют.
Понятия не имею, как их зовут, и если одна из них вдруг
умрет, вместо того чтобы посетовать: «Умерла бедняжка Залински
», я скажу: «Старая грымза из дома напротив сыграла
в ящик».

Чувствуя себя крохой-привидением, я забралась в свою
без ликую, скромных размеров машинку, кажется сделанную в
основном из пластика. До сих пор жду, когда ко мне явится
представитель компании со словами: «Мы пошутили: эта конструкция
ездить не способна». Минут десять я рулила в сторону
центра, где мы должны были встретиться с Джеффризом, и
закатилась на парковку с опозданием на двадцать минут, понимая,
что он все равно расцветет в улыбке и ни словом не обмолвится
о моей непунктуальности или медлительности.

По прибытии на место я должна была позвонить ему на мобильный,
чтобы он меня встретил и сопроводил внутрь: это традиционное
для Канзас-Сити большое кафе, специализирующееся
на мясных блюдах, стоит в окружении опустевших зданий,
которые внушают ему беспокойство, словно в них притаилась
рота насильников, выжидающих, когда же я подъеду. Нет, Джим
Джеффриз такого не допустит. Он не даст в обиду «храбрую
крошку Дэй, несчастную семилетнюю малышку с огромными
голубыми глазами и рыжими волосами», — единственную, кто
выжил после «резни в прерии», после «жертвоприношения Сатане
в фермерском доме». Бен зверски убил маму и двух моих
старших сестер. Уцелела только я и признала в нем убийцу. Подобно крутой девчонке из комиксов, я отдала в руки правосудия
своего брата-сатаниста, чем наделала много шума в прессе.
«Инкуайерер» поместил на первой полосе мою зареванную физиономию
с подписью «Лик ангела».

Я глянула в зеркало заднего вида — оттуда на меня до сих
пор смотрит это детское личико. Веснушки поблекли, зубы выровнялись,
но нос остался прежней приплюснутой картошкой,
как у мопса, а глаза — круглыми, как у котенка. Я крашусь в
очень светлую блондинку, но рыжие корни выдают мой истинный
цвет. Создается впечатление, особенно на закате, что череп
кровоточит — зрелище не для слабонервных. Я закурила. Месяцами
обхожусь без сигарет, а потом вдруг вспоминаю: хочу
курить. В этом я вся: никаких привязанностей, ничто меня не
цепляет и за душу не берет.

— Ну что, крошка Дэй, вперед! — произнесла я вслух. Я к себе
так обращаюсь, когда чувствую, что внутри кипит ненависть.
Я выбралась из машины и направилась ко входу в заведение,
держа сигарету в правой руке, чтобы не смотреть на изуродованную
левую. На город надвигался вечер. По небу плыли облака,
похожие на гигантских буйволов; солнце опустилось настолько,
что его гаснущие лучи окрасили все вокруг в розовый
цвет. Ближе к реке внутри сложного переплетения автострад
торчали отжившие свой век элеваторы, темные, безжизненные
и совершенно бессмысленные.

Я пересекла парковку одна, наступая на россыпь битого
стекла. На меня никто не напал: в конце концов, было всего
лишь пять часов вечера. Джим Джеффриз ужинал рано и этим
гордился.

Когда я вошла в зал, он сидел у барной стойки, потягивая
сладкую газировку. Я представила, что сейчас он первым делом
вытащит из кармана мобильный и уставится на экран, словно
техника его подвела.

— Ты звонила? — нахмурился он.

— Забыла, — солгала я.

Он улыбнулся:

— Ну и ладно. Все равно, девочка, рад тебя видеть. Потолкуем
о деле?

Оставив на стойке два доллара, он, ловко маневрируя между
столами, подвел меня к столику, отгороженному от остального пространства красным кожаным диваном с высокой спинкой.
Из потрескавшейся кожи высовывались желтые внутренности,
подушки провоняли дымом от сигарет, а рваные кожаные края
неприятно царапали икры.

В моем присутствии Джеффриз не только сам никогда не
прикасался к спиртному, но и ни разу не поинтересовался, хочу
ли выпить я. Однако на этот раз, когда к нам подошел официант,
я, проявив инициативу, заказала себе бокал красного
вина и наблюдала, как он пытается скрыть удивление, или разочарование,
или что там еще, что мог чувствовать только Джим
Джеффриз. «Какое красное?» — поинтересовался официант. Ну
откуда мне знать! Я не запоминаю названия марок ни белых,
ни красных вин, к тому же понятия не имею, какую часть названия
следует произносить вслух, поэтому просто сказала «фирменное». Джеффриз заказал стейк, я — запеченный картофель
с двумя наполнителями. Когда официант отошел, Джеффриз
длинно вздохнул, прямо как врач-стоматолог, и произнес:

— Итак, Либби, для нас начинается совершенно новый, не
похожий на прежний, жизненный этап.

— И сколько же осталось? — спросила я, про себя заклиная:
«Ну скажи десять тысяч, скажидесятьтысячскажи».

— Ты читаешь отчеты, которые я тебе посылаю?

— Иногда читаю, — снова солгала я. Вообще-то мне нравится
получать почту, а не читать; наверное, они валяются дома
где-то в куче бумаг.

— А сообщения от меня прослушиваешь?

— Мне кажется, у вас барахлит телефон. Связь часто обрывается.
Впрочем, я слушала достаточно, чтобы понять, что оказалась
в весьма затруднительном положении. Обычно я отключаюсь
после первого же предложения Джеффриза, которое всегда
начинается одинаково: «Либби, это твой друг Джим Джеффриз».

Он поставил перед собой ладони домиком и оттопырил нижнюю
губу.

— Итак, осталось девятьсот восемьдесят два доллара двенадцать
центов. Как я упоминал ранее, если бы у тебя была хоть
какая-то постоянная работа и ты бы пополняла счет, мы бы сумели
его поддерживать, но… — Он всплеснул руками и поморщился.
— Но дела обстоят иначе.

Эрленд Лу. Фвонк

  • «Азбука-Аттикус», 2012
  • Впервые на русском — новейший роман самого популярного норвежского писателя современности, автора таких бестселлеров, как «Наивно. Супер» и «Во власти женщины», «Лучшая страна в мире» и «У», «Допплер» и «Грузовики „Вольво“», «Сказки о Курте» и «Мулей».
  • Героем этой книги — такой же человечной, такой же фирменно наивной и в то же время непростой, как мегахит «Наивно. Супер», — является некто Фвонк, бывший высокопоставленный работник Общества спортивной и оздоровительной ходьбы, вынужденный подать в отставку из-за всколыхнувшего Общество финансового скандала, хотя сам он и не был причастен к злоупотреблениям. Фвонка беспокоит повсеместное падение нравов и панически страшат «брюхатые». У Фвонка появляется сосед, который постоянно приходит к нему по вечерам. Не сразу, но Фвонк все же понимает, кто скрывается под огромной бородой. Соседа зовут Йенс, и он премьер-министр Норвегии. Тот договаривается со своей семьей и норвежским правительством, что несколько дней в неделю он будет проводить у Фвонка, изживая травму после трагических событий июля 2011 года — двойного теракта, устроенного Андерсом Брейвиком…

38) На следующую ночь все повторилось. В волчье
время в дверь позвонил жилец. Процедура та
же — извинения, чай, борода, срочные документы,
Фвонк дремлет в кресле. Ни один из них не формулирует
этого, но им приятно в обществе друг
друга, тепло и хорошо, оба этим не избалованы.

39) Жилец отложил свои бумаги и уставился
на Фвонка.

«Какой твой любимый палиндром?» — спросил
он.

Фвонк задумался.

«У меня нет любимого палиндрома», — подумав,
ответил он.

«А у меня: Yo, banana boy».

Фвонк покивал. Что это за человек перед ним?

40) Полчаса спустя жилец снова отложил свои
бумаги.

«Ты ведь не думаешь, что у меня не жизнь, а малина?» — спрашивает он.

«Нет, конечно», — отвечает Фвонк.

«Это хорошо. А как ты сам живешь? Легко?»

«Нет».

«Но поверь, ты просто не представляешь, насколько
нелегка моя жизнь. Я не могу позволить
себе даже кризиса среднего возраста».

«Бедняга».

«Меня это просто бесит!»

«Приходи злиться сюда ко мне, — предлагает
Фвонк. — Я привык, что люди злятся».

«Эх, как раз сейчас я мирный».

Жилец опускает глаза в бумаги и тут же снова
поднимает их на Фвонка.

«Ты простой человек?» — спрашивает он.

«Не знаю, — отвечает Фвонк, — но, наверное,
да, некоторым образом».

«Мне надо больше общаться с народом, с простыми
людьми», — говорит жилец.

«Народ, — повторяет за ним Фвонк, пробуя слово
на вкус, — это тролль со многими головами».

Жилец заходится смехом:

«Черт побери, а ты прав!»

41) «Меня разбудил сон, — говорит бородатый,
— я поэтому сюда пришел».

«Правда?»

«За мной гналась всадница, она норовила затравить
меня и все время кричала таким голосом,
как эхо: „Кто в Норвегии всех сильнее?“ — а в у нее, представляешь, было ядовитое яблоко. Фу,
кошмар».

«Да, звучит малоприятно. А что это была за
всадница?»

«Фрукточница».

«Фрукточница?»

«Яблочная дива».

Фвонк кивает, как будто теперь ему все ясно.

«Яблоко было отравленное, — говорит жилец, —
у него был такой типичный вид отравы: очень красное,
очень большое, очень красивое, видно, что опасное».

«И ты проснулся?»

«Да, проснулся и подумал, что чашечка чая
могла бы приглушить кошмар».

«Я не умею толковать сны и не знаю, что бы
это могло означать, но, по-моему, часто сны оказываются
вздором, возможно, этот тоже».

«Ты прав! — говорит жилец. — Совершенно
прав — сон ничего не означает, даже смешно —
бояться яблока, ой не могу».

«Вот видишь, — говорит Фвонк, — совсем другое
дело».

42) «Два вопроса», — говорит Фвонк жильцу,
собравшемуся идти к себе вниз.

«Да?»

«Нахальство с моей стороны спрашивать об
этом, но у меня сейчас, я бы сказал, тревожный
период в жизни, поэтому мне было бы спокойнее
знать, кто ты и кто твои друзья. Мне не хочется без
нужды изводить себя лишним беспокойством».

Жилец долго смотрит на него, видно, он обескуражен
вопросом.

«Какие друзья?» — спрашивает он наконец.

«Остальные двое, — говорит Фвонк. — Те другие
двое жильцов, из второй комнаты».

«Ах эти! Какие они мне друзья? Я не могу поговорить
с ними фактически ни о чем, они просто
ходят со мной везде, нет, не пойми меня превратно,
они по-своему симпатичные люди, но у меня
с ними ничего общего».

Жилец грустно чешет в бороде, и, хотя он делает
это очень осторожно, она вдруг начинает елозить
по подбородку туда-сюда, как накладная. Жилец
сам это замечает, резко отнимает руку, кидает
беглый взгляд на Фвонка, соображает, что все это
выглядит странно, и глупо улыбается.

«От этой бороды одни проблемы, — говорит
он, — да, но мне пора, доктор прописал мне почаще
оставаться наедине с самим собой, чтобы расслабиться,
иметь время подумать, так что я, пожалуй,
пойду к себе, да, но спасибо преогромное
за чай».

Он встает и протягивает Фвонку руку. Тот кивает
и жмет ее. Жилец бредет в прихожую, надевает
кроссовки, поправляет бороду, одергивает
пижаму и застегивает у горла верхнюю пуговку —
на лестнице холодно.

«Не хотел бы показаться назойливым, — говорит
Фвонк, — я не сую нос в чужие дела, но в данном
случае вынужден спросить — кто ты?»

«Я как-то не уверен, что тебе следует это
знать», — отвечает жилец.

«Не знаю, — говорит теперь Фвонк, — но на
днях, вернее, в прошлое воскресенье я видел тебя
или третьего из жильцов на заднем сиденье автомобиля,
когда те, кого нельзя назвать твоими, то
есть его, друзьями, выезжали из гаража, и в тот момент
он или ты, короче, третий в машине был без
бороды, что бросается в глаза и странно, поэтому
я хочу спросить, как ты можешь все это объяснить.
Я не собираюсь ни во что вмешиваться, но
я должен знать, что все в порядке и что наш договор
найма выдерживает, так сказать, свет дня».

Жилец молчит.

«Ты, — говорит Фвонк, — ты ведь… я подозреваю,
что на самом деле ты… скажем так: тот ли ты
человек, о ком я подумал?»

Утвердительный кивок.

«Да, — говорит он. — Боюсь, я и есть он».

Фвонк инстинктивно вытягивается во фрунт.

«Прошу простить, — говорит он. — Я, видимо,
зашел слишком далеко, я не собирался совать нос
куда не надо, у тебя, безусловно, были свои резоны,
приношу извинения».

Мужчина смотрит на Фвонка, и можно подумать,
что ему легче на душе оттого, что его разоблачили.

«Я с самого начала говорил, что идея с накладной
бородой идиотская и что работать она не будет,
как оно и вышло, но разве кто-нибудь слушает?
Устроили театр. Чем они думают?» Он покачал
головой.

«Не такая уж и плохая идея, — отвечает Фвонк, —
просто приклеенная борода требует особого к себе
внимания, плюс тебе надо научиться чесать ее аккуратно».

Мужчина кивает.

«Мне пора, сбегаю поспать хоть пару часов», —
говорит он.

«Как мне тебя называть? — спрашивает Фвонк. — 
Как ни крути, я должен как-то тебя называть».

«Ну да, — говорит жилец и задумывается в нерешительности.
— Что-то ничего на ум не приходит,
— тянет он, — так что зови меня Йенс, — заканчивает
он. — Но только не говори никому, что
я сейчас здесь или что я иногда тут бываю, никому,
сам понимаешь, будь другом, пообещай мне это».

«Само собой, — говорит Фвонк. — Еще не хватало!»

«Чтоб тебя прирезали десять раз, если обманешь,
да?» — спрашивает жилец.

«Да хоть двенадцать, — отвечает Фвонк, — даже
пятнадцать такого случая ради».

«Десяти хватит», — говорит Йенс.

43) Премьер-министр на постое. Вот ровно этого
не хватало. Брюхатым такая диспозиция вряд
ли понравится. Фвонку важно производить впечатление
человека, который завязал с сомнительным
прошлым, а эта новая история льет воду на
старую мельницу, и не обойдется без накладок, и
брюхатые потеряют покой и сон и станут следить
за ним еще пристальнее. Фвонк не мог заснуть несколько
часов, лежал с открытыми глазами, руки
на одеяле, освещенный лишь узкой лунной дорожкой
внизу большого черного окна, и был похож на
жалкого и одинокого героя мультика.

Мариуш Вильк. Дом над Онего

  • Издательство Ивана Лимбаха, 2012
  • Эта часть «Северного дневника» Мариуша Вилька посвящена Заонежью. Не война, не революция, и даже не строительство социализма изменили, по его мнению, лицо России. Причиной этого стало уничтожение деревни — в частности, Конды Бережной, где Вильк поселился в начале 2000-х гг. Но именно здесь, в ежедневном труде и созерцании, автор начинает видеть себя, а «территорией проникновения» становятся не только природа и история, но и литература — поэзия Николая Клюева, проза Виктора Пелевина…
  • Перевод с польского И. Адельгейм

Теперь о моей избе. Слово «изба» (др.-русск. истъба) происходит от глагола «истопить» (по М. Фасмеру, это «всего лишь народная этимология»). Потому и говорят: «танцуй от печки» — согласно русской пословице, любое дело следует начинать с печки. В том числе описание избы.

Угол, в котором стоит печь, называли печным или «бабьим». «Бабий» угол — смысловое начало избы. В ее космосе он был самым древним. Здесь обитал Домовой — языческий дух дома. Здесь, на полатях, ему приносили жертвы. После крещения Руси печной угол стал именоваться «нечистым». В противоположном — красном — углу ставили иконы. У меня там написанная матерью Теодорой из Бостона Мария Египетская.

Третий угол в нашей избе мы назвали «чумовым». В нем висит настоящий дошпулуур, на котором играл в свое время Саян Бапа из «Хуун-Хуур-Ту». Рядом, из щели между балками, выглядывает Пеликен из кости мамонта, чукотский божок домашнего очага, то есть дух, опекающий чум. Мне подарил его Борис Лесняк (Борис Николаевич Лесняк (1917–2004) — фельдшер, инженер-химик, литератор. В 1937 г. был арестован и осужден на 8 лет ИТЛ (статья 58–10) с отбыванием наказания в Северо-восточных ИТЛ. На Колыме познакомился с В. Шаламовым, которому, будучи фельдшером, много помогал вместе с будущей женой, врачом Ниной Савоевой), герой рассказов Шаламова… А недавно появилась еще и маска скомороха, но о ней я расскажу завтра. Здесь, в «чумовом» углу, я порой медитирую. Слава, Наташин сын, утверждает, что «чумовó» — это «классно», «здорово», а сама Наташа — что это «бестолково» и «по-дурацки».

Потолок в избе высокий, черный. Чернили его (можжевеловой смолой и сажей), чтобы спать на печке словно под открытым небом. Кое-где даже пару звезд добавили — золотой краской. По центру потолка проходит главная балка стропил, так называемая матица. Есенин сравнивал ее с Млечным Путем на небосклоне (а всю избу — с космосом). Еще он писал о столбе у печи, подпирающем потолок, — что это Древо Жизни. «Именно под ним, — писал Есенин в „Ключах Марии“, — сидел Гаутама…» В русской избе поэт ощутил пастушеский дух.

Пастух, по Есенину, тот, кто пасет свой дух. Раньше только пастухи имели столько свободного времени — они и стали первыми мыслителями и поэтами, о чем свидетельствуют Библия и апокрифы других вер. Все языческие верования в пере-селение душ, вся музыка, песни, вся тончайшая, словно кружево, философия — философия существования на этой земле — плоды прозрачных пастушьих дум.

Печной столб обычно венчала вырезанная из дерева лошадиная голова (у нас от нее осталась половинка) — так называемый конек. Второй конек располагался на венце крыши, напоминая о кочевье и уподобляя дом табору. Это заметил другой деревенский поэт, Николай Клюев:

Узнайте же ныне: на кровле конек

Есть знак молчаливый, что путь наш далек.

Словом, моя русская изба в Заонежье — своего рода жанр кочевой тропы… Ведь не только дорога может быть домом, но и дом — дорогой.

21 февраля

Добрались они до нас поздно — дорогу занесло снегом… Машину оставили в полуверсте от дома. К деревне не подъехать! В избу ввалились в масках и вывернутых наизнанку овчинных тулупах, с пищалками, волынками и новым гудком. Лив-Семплер сделал его осенью — из ясеня. Корпусу, на котором видна нежная фактура дерева, придал форму женских бедер, а гриф вытянул, точно лебединую шею. С порога запели:

Кверху дном по дорожке

Шли-прошли скоморошки.

Выщепили по пруточку,

Сделали по гудочку.

Привезли с собой кучу жратвы, в том числе обожаемую Славой бастурму, а также карельский бальзам и шаманский камень. В избе на мгновение сделалось тесно. Но потом все расселись, выпили бальзама (за эпос!), обнялись по-братски. Начали знакомиться. Рядом со мной сидел художник Терентьев — вроде нашего Станислава Выспяньского (жаль, тот не видит…) — приехал «записывать» в Конде масленичный клип — иллюстрацию к циклу собственных картин на музыку «Ва-Та-Ги». С другой стороны — Саша с Олей, о которой я уже говорил, плакальщица не хуже самой Ирины Федосовой, за ними Инна Казакова — «глаз» кинока¬меры, которая моментально замерзла, так что мне пришлось одолжить ей свой тулуп), и Лысый — без единого волоска, как и его контрабас (Лысый по рассеянности присел на электрокамин и даже не заметил). Дальше Руслан и Леша, Аркаша Бубен-Бит. Аркадий достал кальян.

Пока кальян ходил по кругу, музыканты настраивали инструменты. Лив-Семплер задавал тон на дрымбе, Аркаша пробовал барабаны.

Наконец заиграли. Да так, что вся изба заплясала: танцевал Домовой — сперва заспанный, с соломинками в волосах, потом все веселее, наконец стал подбираться к девкам; плавно соскользнув с иконы, изящно танцевала Мария Египетская; в чумовом углу отбивал чечетку чукотский Пеликен — постукивая своей мамонтовой костью о доску потолка, вторя малому барабану Бубен-Бита, на печи подскакивали стоявшие в ряд чугунные котлы… да что там, в пляс пустилась даже хлебная лопата — Слава загородил ей дорогу, а она в ответ заехала ему по заднице. И сам я, неведомо когда и как, взял в руки ивовую флейту и… не заметил, как заиграл.

Мрак в избе разгоняли только огонь в печи да две масляные лампы. Тени танцующих плясали на стенах. Лив-Семплер запел скоморошью колыбельную:

Ходил коток во лесок,

Приносил поясок,

А кошечка отняла,

Да и Мане отдала.

А ты, котя, не урчи,

А ты, Маня, спи, молчи.

Бай да люли, хошь сегодня умри,

Хошь сегодня умри, завтре похороны.

Папка с работы гробок принесет,

Бабушка у свечки рубашку сошьет,

Мама у печки блинов напечет.

Будем есть, поедать,

Нашу Маню вспоминать.

Бай да люли, люли бай,

Байдули-блины поедай…

Незаметно мы уснули.

Утром «Ва-Та-Га» занялась подготовкой к съемкам клипа, Терентьев мучился похмельем, Инна после вчерашнего едва стояла на ногах, а мы с Русланом и Лысым, чтобы не мешать им, решили проехаться по Заонежью. В общем, традиционные масленичные катания на санях — только лошади механические.

Вечером мы расстались. Волочебники поехали дальше. На дорожку мы выпили за вечно живой эпос, а на память о ночном концерте Саша подарил мне одну из своих масок.

— Теперь она твоя.

После чего добавил, что, надевая скоморошью маску, человек снимает с себя людское обличье и может наконец расслабиться.

— Под маской ты в большей степени ты, чем без нее.