Бен Шервуд. Человек, который съел «Боинг-747»

  • «Азбука-Аттикус», 2012
  • Бен Шервуд — американский журналист, известный телевизионный ведущий и продюсер, автор двух романов-бестселлеров, переведенных на полтора десятка языков («Человек, который съел „Боинг-747“» и «Двойная жизнь Чарли Сент-Клауда»). Роман про Чарли Сент-Клауда, экранизированный в 2010 году, уже знаком российским читателям. Но дебютный роман Шервуда, с которого и началась его громкая известность, на русском языке выходит впервые. Права на экранизацию романа «Человек, который съел „Боинг-747“» приобретены кинокомпанией «Bel Air Entertainment/Warner Bros.».

    Джон Смит, человек вполне обыкновенный (под стать своему имени), работает в редакции Книги рекордов Гиннеcса и потому годами охотится за всем необыкновенным, выдающимся, исключительным, «самым-самым». Где только он ни побывал, какие только
    рекорды ни зафиксировал, но еще ни разу ему не пришлось засвидетельствовать великую любовь, пока погоня за сенсацией не привела его в американскую глубинку, где, по слухам, местный фермер медленно, но верно, кусочек за кусочком поглощает «боинг», с одной-единственной целью — произвести впечатление на любимую и завоевать наконец ее сердце. В этой фантастически-реалистичной истории, где нормальное сплошь и рядом оказывается ненормальным, и наоборот, вопреки всему снова торжествует любовь.


Джей-Джей вдруг почувствовал, что уже не так голоден,
как ему казалось несколько минут назад.

— Эй, приезжий, — произнес кто-то совсем рядом.

Поняв, что обращаются к нему, Джей-Джей оглянулся.
Сбоку и немного позади от него стоял мужчина в рабочем
комбинезоне. Этот человек, судя по всему, едва сдерживался,
чтобы не расхохотаться.

— Ты насчет Джимми и его мамаши особо не парься.
Они хоть и с тараканами, но смирные, мухи не обидят. — 
Радуясь собственному каламбуру, незнакомец рассмеялся
во весь голос. — Не возражаешь, если я присяду? — Не
дожидаясь ответа Джей-Джея, он отодвинул соседний
стул.

— Пожалуйста, конечно садитесь.

— Меня зовут Райти Плауден, — представился незнакомец.
— У меня тут ферма неподалеку, четверть квадратной
мили своей земли, еще столько же арендую.

— Джей-Джей Смит.

Рукопожатие Райти было крепким до боли. Его шершавая,
задубевшая ладонь на ощупь была точь-в-точь как
наждачная бумага. Выглядел он лет на шестьдесят: седая
борода, вокруг зеленых глаз — белые морщинки на загорелой
коже. Из-под джинсового комбинезона выглядывал
воротник старенькой рубашки, на ногах тяжелые ковбойские
сапоги.

— Ты, надеюсь, не из этих будешь… не из вегетарианцев?
— осведомился Райти. — У нас в «Замори червячка»
таким особо и есть-то нечего. Здесь все, что вкусное, то,
во-первых, от коровы отрезано, а во-вторых — хорошенько
прожарено. Так что про диету и здоровую пищу можешь
забыть.

Рядом со столиком материализовалась официантка,
и Райти привычно заказал чизбургер и картошку фри.

— Вам с каким сыром? — спросила девушка. — С белым
или желтым?

— Наверное, с желтым.

— Ну и мне то же самое, — решил Джей-Джей.

Дождавшись, когда официантка отойдет от столика,
Райти наклонился поближе к Джей-Джею и прошептал:

— Она дома убирается и пылесосит всегда нагишом.

— Да ну? — удивленно и недоверчиво воскликнул
Джей-Джей.

— Серьезно. Раздевается догола — и давай орудовать
пылесосом. Ну, по крайней мере, мне так рассказывали.

— Пальцы Райти клещами сомкнулись на горлышке
бутылки с кетчупом. — У нас ведь здесь всяких психов и
извращенцев не меньше, чем у вас в больших городах.
Просто мы здесь все про всех знаем — ну и присматриваем
за теми, кто с придурью, чтобы не натворили чего-нибудь.
Сказав это, Райти снова расхохотался и, неожиданно
для Джей-Джея, не столько спросил, сколько уточнил:

— Ты, значит, к нам из-за самолета приехал.

— Ну да.

— И ты собираешься напечатать про это в своей
Книге?

— Если смогу все проверить и подтвердить.

— С чего начинать собираешься?

— Для начала я бы хотел убедиться в том, что этот
парень действительно ест свой «боинг».

Райти почесал бороду и сказал:

— Вот тут я тебе ничего определенного не скажу. Сам,
своими глазами я этого не видел.

— А кто видел? Кто-нибудь может это подтвердить?

— Что-то я сомневаюсь, — задумчиво произнес Райти.

— Наш Уолли — парень необщительный. У него на
ферме мало кто бывает. Нет, мы, конечно, все слышим, как
у него в амбаре каждый день молотилка работает. Продолжается
это уже много лет — с тех пор, как самолет рухнул
на его поле. Хотя кто его знает, может быть, Уолли просто
тихо-мирно готовится к концу света, делает запасы на
случай Армагеддона. Вот захватит ООН власть над миром
— а у него все предусмотрено, попробуй возьми его.

— Вы сами верите в то, что сейчас говорите?

Райти откинулся на спинку стула и поковырялся в зубах
зубочисткой.

— Ты ведь в командировке? — осведомился он. — 
В смысле, тебе обед оплачивают?

— Оплачивают, — подтвердил Джей-Джей, давно переставший
удивляться подобной бесцеремонности.

Райти заказал себе еще один чизбургер и молочный
коктейль.

— Уолли — хороший парень, — сказал он, — и, если
честно, никто не знает, зачем он это делает. Наш врач думает,
что это болезнь такая, как же он ее называл? Пикачто-
то, пикация?.. пикацит?.. пикацизм?.. Ну, в общем,
это как у детей, которые то мел едят, то землю в рот пихают.
А Уолли ест самолет. Может быть, у него опухоль
какая в мозгу, от этого, говорят, люди тоже чудить начинают.
А вот Салли, моя жена, считает, что у Уолли проблема
психологическая, так она выражается. Не то у него
навязчивое отвращение, не то отторжение, не то еще
что-то… — Осмотревшись по сторонам и понизив голос,
Райти добавил: — Те из наших, которые в церковь ходят,
говорят, будто он одержимый. Мол, в него дьявол вселился.

— Сколько людей, столько мнений, — уклончиво прокомментировал
Джей-Джей. — Вы-то сами что по этому
поводу думаете?

Райти опять откинулся на спинку и почесал бороду.
Помолчав несколько секунд, он сказал:

— А что гадать-то? Дело ясное: у Уолли мозги от любви
переклинило. Вот и все. Бывает.

— Что-то не верится, — задумчиво произнес Джей-Джей.

— Неужели правда?

— Я зря говорить не стану. Это все началось, когда
они еще в пятом классе, кажись, учились. Уолли по уши
влюбился в одну местную девчонку, так до сих пор и сохнет
по ней. Всю жизнь он пытается доказать ей свою любовь.
Да он бы, наверное, дал себе руку отрубить, только
бы завоевать ее сердце.

Джей-Джей спешно записывал все в блокнот. Человек
поедает самолет из-за несчастной любви… Что может
быть лучше для публики? С таким материалом продажи
нового выпуска Книги подскочат до небес. Джей-Джей
вновь обрел спокойствие и уверенность в себе. Эйфория
и легкое помрачение рассудка, вызванные знакомством
с Виллой, отступили на задний план.

— Вообще-то, мы давно перестали обращать внимание
на Уолли, — продолжал свой рассказ Райти. — Его
уже не переделаешь. Таким он вырос, таким и останется.
А наше дело — жить себе да помнить, что рядом с нами
есть такой странный парень.

Шмяк! За соседним столиком вновь взялись за мухобойку.

— Молодец, Джимми, умница, — похвалила сына пожилая
женщина. — Вот видишь, еще одну убил.

Входная дверь распахнулась, и на пороге появилась
сначала женщина в униформе медицинской сестры, а следом
за ней — Вилла, легкое хлопчатобумажное платье
которой солнечные лучи на миг просветили насквозь.
Джей-Джею почудилось, будто он успел во всех деталях
разглядеть стройный силуэт журналистки.

— А я думала, вы здесь проездом. Только притормозите
в нашем городке — и сразу дальше, — обронила она,
проходя мимо столика, за которым сидел Джей-Джей.

— Веди себя прилично, — по-отечески одернул ее Райти.

— Человеку, может быть, у нас понравилось.

— Ну да, конечно, — отмахнулась Вилла. — Знакомьтесь:
моя подруга Роза. Ну а это мистер Смит из Нью-Йорка.

У Розы были темные глаза и пухлые щеки, присыпанные
щепоткой веснушек. Волосы, длинные и прямые,
доставали ей до середины спины. Белая сестринская
униформа была идеально выглажена, а на лацкане висел
лаконично оформленный значок: желтый кружок со
«смайликом».

— Рада познакомиться, — произнесла Роза.

— Очень приятно, — отозвался Джей-Джей.

Вилла взяла Розу за рукав и потянула ее за собой.
Потом обернулась и бросила на прощание:

— Всего доброго, мистер Смит. И кстати, не верьте
ничему из того, что будет рассказывать Райти. Ни единому
слову. Если вы еще не поняли, так я вам объясню: он
просто старый дурень.

Джей-Джей проводил ее взглядом. Женщины заняли
столик в дальнем конце зала. Джон удивился себе: почему
он не предложил им присоединиться к их с Райти обществу?
В присутствии Виллы он словно оцепенел.

— Ладно, на чем я остановился? — донесся до его сознания
голос Райти.

Ответа на этот вопрос у Джей-Джея не было. Он совершенно
забыл, на каком месте их разговор был прерван
появлением Виллы и Розы. Порывшись в своих записях,
он пробормотал:

— Сейчас-сейчас… А, вот: Уолли ест самолет из-за неразделенной
любви. — Отхлебнув холодного чая, Джон
задумчиво произнес: — Из-за обыкновенной женщины
так с ума не сходят. Наверное, она какая-то особенная.
Наверное, мне стоит с ней познакомиться. Где ее можно
найти?

— А чего ее искать? — хитро подмигнув Джону, сказал
Райти и бросил взгляд в сторону Виллы. — Ты с ней
уже познакомился.

Елена Первушина. Мифы и правда о женщинах

  • «БХВ-Петербург», 2012
  • В первобытном обществе существовало строгое разделение обязанностей между мужчинами и женщинами: мужчины добывали пищу, женщины поддерживали очаг и занимались воспитанием детей. В Средние века женщина была Прекрасной Дамой, и мужчины почитали за честь выполнить любой ее каприз. До ХХ века женщины не работали, а находились на иждивении мужчин. Все суфражистки были безобразными старыми девами, ненавидевшими представителей противоположного пола. В истинности этих утверждений убеждены многие, но все они ложны. Попытку отделить мнения от истины и предпринимает автор этой книги. Исследуя один исторический период за другим, она показывает, насколько сильно опутана настоящая женственность ожиданиями того, что ей исконно несвойственно.

«Место женщины — на кухне». Так до сих пор полагают многие мужчины и, что самое примечательное, и многие женщины. Часто эту мысль выражают более наукообразно: «В силу анатомических и физиологических различий между мужским и женским организмами очевидно, что женщина самой природой предназначена для рождения и воспитания детей, а потому не следует требовать от нее достижений в других областях человеческой культуры». Или более галантно: «Женщина — настолько прекрасное и благородное создание природы, что она не должна развивать свой ум в ущерб духовной красоте. Ее предназначение — быть вдохновительницей мужчины, нежной женой, матерью, хранительницей домашнего очага».

Интересно, что если мы попробуем применить те же формулировки ко второй половине человечества, сразу станет очевидна их абсурдность. Скажите кому-нибудь, что предназначение мужчины в том, чтобы зачинать детей, или в том, чтобы ходить на работу, — едва ли хоть один здравомыслящий человек согласится с вами. Он возразит, что мужчина обладает свободой воли и может сам выбирать свое предназначение. Но обладает ли теми же привилегиями женщина? И если да, то из чего она может выбирать?..

Когда речь заходит о «естественном», изначально предопределенном, неравенстве между мужчиной и женщиной, обычно приводят исторический аргумент. Считается, что женщины с самых древних времен занимались лишь домашним хозяйством, прятались за мужской спиной; а те культуры, в которых «нормальное» соотношение между полами нарушалось, попросту вымирали. Утверждается также, что только ХХ век внес путаницу в отношения между мужчинами и женщинами — до этого все было в порядке: «Адам пахал, а Ева пряла». Но так ли это? Неужели всю сложность отношений между людьми, весь бесконечный спектр человеческих индивидуальностей можно уместить в одну простенькую формулу? Наверное, нет. Как же обстоят дела на самом деле? Давайте попробуем разобраться…

Тайна смерти Люси

С точки зрения археолога или историка первобытного мира, Библия — достаточно поздний источник, и шансы библейской Евы стать общепризнанной «первой леди» в истории человечества весьма невелики. Во-первых, практически каждая культура создала миф о женщине-прародительнице, а во-вторых, при археологических раскопках не раз обнаруживали останки женщин, живших на планете за миллионы лет до того, как была написана первая буква.

Одна из этих женщин — африканка-австралопитек Люси. Ее нашел в 1970-х гг. в Эфиопии молодой антрополог Дональд Джохансон. Исторический возраст Люси оценивают в 3–3,7 миллиона лет, биологический же — от 25 до 30 лет. По нашим меркам Люси была очень миниатюрна: ее рост — всего-навсего 107 см, а вес — менее 70 км. При этом она была вполне взрослой особью, что определили по зубам мудрости, прорезавшимися у Люси за несколько лет до смерти. Кроме того, у нее начали проявляться признаки артрита, о чем свидетельствует деформация позвонков.

Что мы сегодня знаем о жизни Люси и ее сородичей? До обидного мало. Объем их черепа был больше, чем у человекообразных обезьян. Вероятно, они ходили на двух ногах, жили большими семьями, пользовались костяными орудиями, но каменных еще не изготавливали. Питались корнями, сочными стеблями травы, птичьими яйцами, мясом мелких животных. По всей видимости, не брезговали и падалью, добывая костный мозг из обглоданных хищниками скелетов копытных животных. Возможно, они были рыболовами, жили на берегу озера и питались рыбой или моллюсками. Имелось ли у них какое-нибудь разделение труда? Существовала ли какая-нибудь социальная стратификация? Говорил ли кто-нибудь Люси, что ее место на кухне? Были ли у нее дети? Воспитывала ли она их в одиночестве или ей помогали другие женщины ее семьи? Знала ли она, кто отец ее детей? Знал ли он о своих детях и проявлял ли он к ним интерес?

Всего этого мы не знаем. Археологические раскопки дают очень мало материала, свидетельствующего о быте наших предков, живших почти четыре миллиона лет назад. Если попытаться спроецировать на это давно исчезнувшее общество нравы, царящие среди прапраправнучатых племянников Люси — шимпанзе, ответ на вопрос о разделении труда будет отрицательным. Хотя самцы и самки в обезьяньем стаде различаются и по размерам, и по поведению, нельзя сказать, что самцы являются кормильцами, а самки — хранительницами домашнего очага. Все они собирают пропитание и порою даже делятся добычей друг с другом. Самцы дерутся между собой и даже, объединившись в банды, ведут войны за территорию, но это обусловлено особенностями их пола. Сражаясь за самок, они соперничают друг с другом, но практически никогда — с самими самками: не делят с ними территорию, права и обязанности. С детенышами в первую очередь нянчатся их матери, однако другие члены семьи, в том числе и самцы, не считают зазорным поиграть с малышами.

Если мы обратимся к опыту современных племен, живущих собирательством или рыболовством, то увидим некоторое сходство: обязанности между мужчинами и женщинами распределены практически равномерно, но часто выполняются сообща: не существует работы слишком тяжелой, слишком сложной или «неподобающей» для женщин. И, что самое удивительное, нет особой разницы в физическом развитии мужчин и женщин — они обладают одинаковой силой и выносливостью. Как пишет исследователь-антрополог Маргарет Мид, «разделение труда существует, но когда роли меняются, никто не возражает». В некоторых культурах как отец, так и мать с рождением ребенка на время исключаются из активной жизни — их оставляют в покое на несколько недель, считая «нечистыми»; затем они вместе возвращаются к работе. Существуют культуры, где беременность и рождение маленького ребенка вовсе не являются «индульгенцией» для женщины и не освобождают ее от работы. А есть такие, в которых именно отец признается ответственным за воспитание детей. Он позволяет своей жене (матери ребенка) кормить малыша и ухаживать за ним, но строго следит за тем, чтобы она при этом ответственно относилась и к другим своим обязанностям. Дети в таких культурах считаются именно детьми отца, и когда они немного подрастают, он проводит с ними много времени: играет, кормит, заботится о них. Женщина в этом случае воспринимается как пришелица из другой семьи, вроде наемной прислуги, которой хотя и поручают присматривать за детьми, но не слишком доверяют. Есть культуры, в которых отец встречается со своими внебрачными детьми, когда те уже становятся взрослыми, а до того момента их воспитывает брат или отец матери.

Но вправе ли мы переносить эти схемы на Люси и ее соплеменников? Конечно же, нет. Мы не знаем, насколько развит был их мозг и насколько сложной была речь, существовало ли у них понятие о родстве, о предках и потомках, об обычаях, табу и «правильном» поведении. Мы даже не можем сказать наверняка, является ли Люси нашим непосредственным предком или относится к одной из многочисленных побочных ветвей эволюционного древа.

Итак, нам очень мало известно о жизни Люси. Мы знаем только, что жила она по нашим меркам весьма недолго, а о причинах смерти можем только догадываться. Ее скелет сохранился практически полностью, а на костях не было обнаружено следов от зубов хищников. Возможно, она умерла от падения с высоты. Возможно, утонула в озере. Возможно, скончалась от какой-то болезни. Скелет Люси постепенно покрывался пылью и грязью, погружаясь все глубже и глубже. Песок под давлением напластований со временем стал твердым, как скала. Люси пролежала в каменной могиле миллионы лет, пока дожди не вынесли ее останки на белый свет.

Тайна выживания человечества

Развившись из обезьян в людей, самцы гоминидов по-прежнему продолжали соперничать друг с другом за внимание самок. Вероятно, здесь имел место своеобразный естественный отбор, в ходе которого более сильные и агрессивные особи получали преимущество в размножении. По всей видимости, старший самец изгонял из стаи самцов-подростков, достигших половой зрелости, и те должны были вести одинокую холостяцкую жизнь, пока не набирались достаточно сил для того, чтобы защищать свой гарем. Такой образ жизни вполне соответствует образу жизни собирателей.

Однако, когда очередное оледенение вызвало в экваториальных областях Африки многолетнюю засуху, наши предки вынуждены были двинуться в Азию и заняться охотой, осваивая тем самым новый способ добычи пищи. Недостаточное количество пропитания способствовало росту конкуренции между различными группами первобытных людей. В такой ситуации изгнание молодых мужчин из общества казалось непозволительной роскошью. Однако и оставлять их «просто так» было нельзя — сформированные за миллионы лет инстинкты не позволяли старшему терпеть соперничество со стороны младших.

Возможно, человечество так и угасло бы, подобно тысячам иных видов, не сумевшим приспособиться к изменившимся условиям существования. Но наши предки нашли выход. Они совершили одно величайшее открытие, равное по значимости изобретению каменных орудий, «укрощению» огня или обращению к земледелию. Но на этот раз оно не было связано с техникой или природой, а лежало в сфере социальных отношений. Речь идет о появлении табу на инцест и вытекающей отсюда экзогамии. Отныне все женщины и мужчины племени, возводя свой род к единому предку-тотему, считались братьями и сестрами. Браки между ними были строжайше запрещены. В жены дозволялось брать только «чужеродок» — женщин других племен. Таким образом, с одной стороны, мужчины могли жить рядом, не вступая в конкуренцию за женщин, а с другой — племена получили возможность налаживать торговые и добрососедские отношения, заключая перекрестные браки.

По-видимому, первое время на равных существовало две системы «внешнего брака». В одном случае жена оставалась в доме своих родителей (или своего брата), а муж навещал ее по ночам. В другом, более привычном для нас — женщина отправлялась жить в семью мужа, где ее встречали (не всегда ласково) свекровь и золовки.

Старые-старые сказки

Пережитки первобытной системы до сих пор сохранились у некоторых племен Океании. Как уже говорилось выше, в некоторых культурах функции отца, по сути дела, выполняет брат матери, биологический же отец никак себя не проявляет до совершеннолетия детей. Он продолжает жить вместе со своими родителями и сестрами, заботясь о них. Когда же дети вырастают и становятся трудоспособными, отец забирает их в свою семью. Пережитки такой системы брака долгое время сохранялись в Японии: первые три ночи жених приходил к невесте тайно, под покровом тьмы, а потом родные невесты совершали торжественный обряд с красноречивым названием «обнаружение места». Разумеется, в средневековой Японии это было не столько обычаем, сколько куртуазной игрой: отец невесты и жених заранее заключали брачную сделку, но за тысячи лет до этого такой ночной брак действительно мог быть тайным.

Память об этих обычаях сохранилась до наших дней в форме сказок, которые мы рассказываем детям. В любом сборнике греческих мифов можно найти историю об Амуре и Психее; в любом издании немецких легенд — предание о Зигфриде, который ночью неузнанным приходит к Брунгильде; в любом собрании русских сказок — историю о Финисте Ясном Соколе. Нас не должно удивлять, что «ночные мужья» часто являются под видом волшебных существ — оборотней, а то и просто богов. Ведь они происходят из другого племени, от иного тотема, поэтому кажутся «не совсем людьми». Кроме того, зачастую они приходят из леса, который еще с первобытных времен считался магическим местом.

В тех же сборниках мы найдем сказку об «обещанном ребенке», который, вырастая, должен отправиться в Подземное или Подводное царство, потому что был «обещан» некоему волшебнику еще до рождения. Возможно, такого рода сюжет — воспоминание о давнем обычае отправлять совершеннолетнего мальчика в дом его отца. Замечательно, что из волшебного путешествия мальчик, как правило, приводит себе жену — дочь Подземного или Подводного царя, т. е. девушку из другой деревни, принадлежавшую другому тотему.

Однако если племя избирало более «традиционный» способ свадьбы, когда женщину похищали или добровольно передавали мужу, это отнюдь не являлось гарантией супружеской любви и доверия. Девушка, пришедшая из другой деревни, зачастую так и оставалась чужачкой, ее сторонились, полагая, что она может навести порчу на членов своей семьи. И для того чтобы избежать этого, принимали особые меры.

Так, у одного из народов Новой Зеландии муж должен накормить молодую жену особым супом, который готовит сам. Когда же суп почти съеден, муж берет последний клубень ямса, ломает его пополам, половину съедает сам, а половину кладет на стропило крыши. Считается, что после такого обряда он получает часть души своей жены; она же теперь не может причинить ему вред, выдав, например, колдунам, потому что в противном случае пострадает сама.

В некоторых племенах муж и жена живут вместе, но когда жена рожает, ее забирают обратно в родительский дом, а чтобы получить ее назад, муж должен платить выкуп. При этом, как правило, он бывает груб со своей женой, относится к ней как к служанке или источнику приданого, зато подчеркнуто нежен и уважителен со своими сестрами. И такое поведение — вовсе не проявление его характера или личных качеств: вздумай он терпимее относиться к матери своих детей, соплеменники обязательно выговорили бы ему, что нельзя столь неосторожно вести себя с чужачкой.

И снова сказки многих народов бережно сохранили предания о «необыкновенных», «найденных», «завоеванных» женах, будь то Царевна-лягушка, Белая Лань, женщина-птица, женщина-рысь или женщина-трава в финно-угорских сказаниях, женщина-тюлень в преданиях эскимосов или «женщина-звезда» в легендах индейцев.

Таким образом, придя к экзогамии, человечество спасло себя от вымирания, но заплатило за это спасение высокую цену. Отныне мужчины и женщины воспринимали друг друга как чужаков, как иностранцев, как пришельцев из другого мира. Недаром в сказках «жена из леса» — Царевна-лягушка или дочь Подводного Царя — обычно оказывается чародейкой. Благодаря «внешним» бракам внут-ри деревни постепенно начинают складываться общины, объединявшие замужних женщин и их дочерей — «чужеродок», которым суждено было уйти в другие поселения. Мужчины в свою очередь разрабатывали целую систему ритуалов, связанных с охотой или инициацией, и хранили ее в глубочайшей тайне от женщин. И хотя лозунг «Мужчины — с Марса, женщины — с Венеры» еще не прозвучал, но уже очень скоро утренняя звезда Венера станет символом Великой Богини, благосклонной к женщинам и приносящей мужчин в жертву.

Милан Кундера. Встреча

  • «Азбука-Аттикус», 2013
  • Милан Кундера принадлежит к числу самых популярных писателей современности. Его книги буквально завораживают читателя изысканностью стиля, умелым построением сюжета, накалом чувств у героев. Каждое новое произведение писателя пополняет ряд бестселлеров интеллектуальной прозы.

    Впервые на русском языке новое литературно-философское произведение Милана Кундеры. Один из крупнейших прозаиков современности вновь погружается во вселенную Романа. Автор размышляет о глубинных закономерностях этого сложнейшего жанра, о его скрещениях с историей, с живописью и с музыкой.

  • Перевод с французского А. Смирновой

Словарь определяет смех как реакцию, «вызванную
чем-то забавным или комичным». Но
так ли это? Из «Идиота» Достоевского можно
было бы извлечь всю антологию смеха. Вот что
странно: персонажи, которые смеются больше
всех, не обязательно обладают самым выраженным
чувством юмора, напротив, смеются как раз
те, кто чувством юмора вовсе не обладает. Компания
молодых людей выходит с дачи на прогулку,
среди них три девушки, которые «с какою-то
уже слишком особенною готовностью смеялись
его [Евгения Павловича] шуткам, до того, что он
стал мельком подозревать, что они, может быть,
совсем его и не слушают». От этой мысли он
«вдруг расхохотался». Какое тонкое наблюдение:
поначалу смех девушек, которые, смеясь, забывают
причину своего смеха и продолжают смеяться
без всякой причины, потом смех (явление
редкое, поэтому особенно ценное) Евгения Павловича,
который отдает себе отчет, что смех девушек
лишен всякого комического начала, и именно из-за этого комического отсутствия комического
он начинает хохотать.

Во время этой же прогулки в парке Аглая показывает
Мышкину зеленую скамейку и говорит,
что сюда она всегда приходит часов в семь утра,
когда все еще спят. Вечером празднуют именины
Мышкина, вечеринка, драматическая, тягостная,
заканчивается затемно; вместо того чтобы отправиться
спать, чрезмерно возбужденный Мышкин
выходит из дома, чтобы немного прогуляться по
парку; он вновь видит зеленую скамейку, которую
Аглая указала ему как место их утренней
встречи; сев на нее, он «громко рассмеялся»; этот
смех явно не вызван «чем-то забавным или комичным»; впрочем, следующая фраза это подтверждает:
«тоска его продолжалась». Он остается
сидеть и засыпает. Затем «светлый, свежий
смех» будит его. «Перед ним стояла и громко
смеялась Аглая… Она смеялась, но она и негодовала». И этот смех также не вызван «чем-то
забавным или комичным»; Аглая сердится, что
Мышкин посмел заснуть, дожидаясь ее; она смеется,
чтобы разбудить его, чтобы показать ему,
что он нелеп, наказать его суровым смехом.

Еще один пример смеха, лишенного комического
начала, приходит мне на память; я, студент
кинематографического факультета Пражского
университета, окружен другими студентами, которые
много смеются и шутят; среди них есть некий
Алоиз Д., молодой человек, увлеченный поэзией, любезный, слегка склонный к самолюбованию
и на удивление чопорный. Он широко
раскрывает рот, испускает громкий звук и размахивает
руками: я хочу сказать, что он смеется. Но
он смеется не так, как другие: его смех подобен
копии среди оригиналов. Если из моей памяти
не стерся этот весьма ничтожный факт, так это
потому, что я в ту пору открыл что-то для себя
новое: я увидел, как смеется тот, кто не обладает
никаким чувством комического и смеется лишь
для того, чтобы не отличаться от других, так шпион
надевает униформу вражеской армии, чтобы
его не разоблачили.

Может быть, именно благодаря Алоизу Д. меня
в то время поразил один отрывок из «Песен
Мальдорора» Лотреамона: однажды Мальдорор с
удивлением обнаруживает, что люди, оказывается,
смеются. Не понимая смысла этих странных
гримас и желая быть как другие, он берет нож
и надрезает себе уголки губ.

Я сижу перед экраном телевизора; передача,
которую я смотрю, очень шумная, в ней участвуют
ведущие, артисты, звезды, писатели, певцы,
манекенщицы, депутаты, министры, жены министров,
и все они по любому поводу широко раскрывают
рты, испуская громкие звуки, делая
утрированные жесты, — иными словами, смеются.
И я представляю себе, как среди них вдруг
оказывается Евгений Павлович и наблюдает этот
смех, лишенный всякого комического начала; поначалу он ошеломлен, затем постепенно оправляется
от недоумения, и наконец, осознав это комическое
отсутствие комического
, он «вдруг расхохотался». В этот самый момент смеющиеся
люди, которые незадолго до этого смотрели на
него с недоверием, успокаиваются и бурно приветствуют
его, принимая в свой мир смеха без
юмора, в котором мы обречены жить.

Шон Коннери. Быть шотландцем

  • «Азбука-Аттикус», 2013
  • Полвека прошло с тех пор, как на экранах появился первый фильм о Джеймсе Бонде, принесший мировую известность исполнителю главной роли — сэру Шону Коннери, тогда еще не имевшему почетного титула. За эти годы актером сыграны десятки ролей на сцене и на экране. Но где бы он не снимался, на каких театральных подмостках не выступал, всегда в душе оставался шотландцем. Он так и назвал свою книгу — «Быть шотландцем». Шон Коннери — великолепный рассказчик, обладающий редким чувством юмора; эрудит, способный восхитить и заинтриговать, спортсмен и страстный болельщик, общественный деятель и политик, истинный патриот, отстаивающий интересы любимой им Шотландии. Эта книга о времени и о себе, о детстве и юности, о первых шагах в профессии, и о том, что значит быть шотландцем.

Часовня Рослин на картине Дагера по размерам может сравниться с собором монастыря Душ Жеронимуш в предместье Лиссабона Санта-Мария-де-Белен — с похожей готической резьбой. Выходит, каменщики, построившие Рослин, приехали из Португалии? Но есть и другая загадка. Строительство собора началось примерно через пятьдесят лет после того, как была заложена часовня. Вот такие факты и льют воду на мельницу моего друга Умберто Эко. В его «Маятнике Фуко» один из персонажей воображает, что тамплиеры покинули замок Томар в Португалии, а затем уже как масоны появились в Килвиннинге, в Эйшире. Так неужели туда действительно добрались португальские каменщики? Или это шотландские каменщики побывали на юге? Эти вопросы без ответов очень развлекали нас с Умберто, пока мы примерзали задницами к каменным скамьям немецкого монастыря Эбербах, ожидая окончания пререканий между оператором и режиссером во время съемок фильма «Имя розы». Я часто думал, что бы сделал из часовни Рослин Умберто Эко, потому что символы, выгравированные на ее стенах, переплетены столь же загадочно, как и интеллектуальные фантазии в его романах. По-моему, часовню Рослин надо читать, словно роман Эко, выгравированный в камне.

Я прочел «Код да Винчи» еще до того, как на него обрушился фантастический успех. После «Западни» я искал фильм, который мог бы продюсировать. Мне понравился сюжет романа, основанный на разгадывании множества головоломок, в итоге приводящих героев в Шотландию, а вот связь часовни Рослин с тамплиерами и Святым Граалем оказалась для меня новостью. Я тогда решил, что если приправить «Код да Винчи» иронией, то можно снять захватывающий триллер. Но мне пришлось пережить неприятное разочарование: когда компания «Фаунтинбридж» попыталась приобрести права, за них запросили свыше 10 миллионов долларов.

Я очень заинтересовался, почему в моем зачитанном до дыр путеводителе по часовне Рослин нет ни слова о тамплиерах и масонах. Когда «Код да Винчи» Дэна Брауна начал бить рекорды продаж, появились и другие книги, рассказывающие о Рослине еще более странные мифы, в том числе книги о «Коде да Винчи», авторы которых пытались расшифровать то, что не поддается расшифровке. По-видимому, начало было положено книгой «Святая кровь и Святой Грааль», вышедшей в 1982 году. И хотя ее авторы, обвинив Дэна Брауна в плагиате, безуспешно обращались в суд, скорее всего именно эта книга подтолкнула Брауна к созданию его бестселлера, а затем и толпы туристов к дверям часовни. Потом появилась книга «Рослин — великая мистификация», написанная Робертом Купером, куратором музея и библиотеки Великой ложи Шотландии, колыбели шотландского масонства. Этот научный труд представляется мне наиболее серьезным и взвешенным историческим исследованием из всех, написанных на эту тему. Купер развеял все легенды и мифы о часовне, неизменно связывающие ее с масонами и тамплиерами.

Из всех замков, крепостей и полуразрушенных аббатств, в которые сэр Вальтер Скотт вдохнул новую жизнь на страницах своих произведений, именно волшебное описание часовни Рослин, приведенное в самом конце баллады «Песнь последнего менестреля», заставило его читателей протоптать тропинку к этой маленькой церкви над зеленой долиной.

Приехал юный Гарольд, в Рослин

И там, в глуши, в тени дерев,

Он становился менестрелем…

Выдуманная Дэном Брауном Линия розы — просто неверный перевод: название Рослин образовано от гэльских корней «ross» — мыс, и «lynn» — заводь. А ведь это только начало. Я могу себе представить Умберто, который зовет детектива, чтобы разгадать тайну часовни. Но даже такому знаменитому постмодернисту и в голову бы не пришло, что для этой роли просто создан нынешний граф Рослин. Питер Сент-Клер Эрскин — старший офицер полиции Лондона, состоящий на службе ее величества королевы. Мало того что он сам детектив, он еще и женат на специалистке по истории искусств Хелен Уоттерс, которая провела собственное расследование и сумела собрать множество интересных рисунков и фотографий. Они демонстрировались на выставке «Рослин — мир художника и поэта», организованной Национальными галереями Шотландии. Эту выставку Хелен курировала вместе с Анджело Магги.

Нам мало что известно о строительстве часовни Рослин, поскольку архивы семьи Сент-Клер утрачены. К счастью, некоторые сведения записал в XVII веке отец Хэй — священник, оставивший нам следующее интригующее упоминание об основании часовни Уильямом Сент-Клером: «Испытывая благодарность к Господу за все ниспосланные ему блага, пришло ему на ум воздвигнуть Дом Господень, самого чудного склада». В 1446 году началось строительство коллегиальной церкви, планировка которой представляла собой крест. Но в 1484 году Сент-Клер умер, и замысел остался завершенным лишь на четверть. Можно сказать, что Рослин сегодня — это хор в поисках церкви. Хотя по богатству убранства хоры Рослина не знают себе равных. Резьбы на стенах часовни хватило бы на несколько зданий. Многие детали архитектуры и декора существенно опережают свое время — например, нервюрные своды, вздымающиеся вверх и украшенные самыми ранними из известных в Европе каменными изображениями «Пляски смерти».

Персонажи «Пляски смерти» — фермер, аббат, пахарь и дитя, и с каждым из них изображен скелет как аллегория того, что ожидает каждого по окончании последнего танца. Это столь же впечатляющее напоминание о загробном мире, как и мрачная средневековая эпитафия «Тем, кто ты есть, я был когда-то; тем, кто я есть, ты станешь, без сомнения». Эта жуткая «Пляска смерти», возможно, вдохновила великого поэта XVI века Уильяма Данбара написать полный смятения «Плач о поэтах» с западающим в память рефреном: «Timor mortis conturbat me» («Страх смерти смущает меня»). В часовне Рослин немало деталей, которые могли смутить, а равно и вдохновить Данбара на создание других стихотворений. Например, резная перемычка посвящена семи смертным грехам — на ней изображена процессия обреченных грешников, направляющихся к отверстой пасти ада. «Танец семи смертных грехов» Данбара начинается с Гордыни.

«Начнем, пожалуй», — молвил он.

И семь грехов с семи сторон

Явилися на зов.

Гордыня первою была

И первою плясать пошла…

Для эзотериков Рослин — часовня тысячи мифов и нерасшифрованных кодов. Многие паломники верят, что здесь хранятся разгадки самых непостижимых тайн и самые драгоценные в мире реликвии. Имя им легион, я приведу только некоторые из наиболее диких утверждений. Итак, в часовне Рослин

— хранятся утерянные свитки храма,

— в потаенной нише заключен ветхозаветный ковчег,

— спрятаны пять ковчегов,

— в стенах замурован фрагмент Креста Господня,

— под Колонной Ученика погребена голова Христа,

— расположено святилище Черной Мадонны,

— Белая Богиня ожидает пробуждения кельтского мира,

— похоронен Мерлин,

— спрятан Святой Грааль,

— таятся священные сокровища Шотландии,

— хранится истинный Камень Судьбы Шотландии.

Кстати, некоторые утверждают, что Камень Судьбы на самом деле и есть Святой Грааль. И он находится между Колонной Ученика и Колонной Каменотеса, с которыми связана самая известная легенда часовни. Главный каменотес Рослина, как гласит легенда, был так потрясен работой своего ученика — прекрасной колонной, увитой роскошной листвой, — что в приступе зависти убил его. Гид покажет вам на стене за колонной вырезанную из камня голову ученика с раной на виске. Хотя наверняка найдется и другой гид, и он скажет, что это голова короля Роберта Брюса, а на виске у него след от проказы, которой он заразился во время Крестовых походов. А может, это голова убитого Хирама Абифа, архитектора Храма Соломона? Скорее всего, ни одна из версий не имеет отношения к действительности, поскольку эта рана вполне могла появиться и во время викторианской «реставрации» Брайса. Высказывались предположения, что Колонны Каменотеса и Ученика — это столбы Воаз и Яхин — стражи Храма Соломона. Сторонники этой версии считают, что Воаз и Яхин, символизирующие силу и красоту, являются библейскими столпами вечности, на которых держится все мироздание. Для этих людей Рослин — новое воплощение храма Соломона.

Рослин скрывает и множество других загадок. Храм украшают странные растительные орнаменты. Каменное кружево с изображением какого-то сельдерея. Или это кукуруза? Но тогда получается, что это растение из Нового Света было вырезано на стенах часовни задолго до того, как Колумб впервые увидел берега Америки. Однако ответ на этот вопрос есть у шотландских тамплиеров: они добрались туда первыми, еще до Колумба. Единственная загвоздка остается лишь в том, что тамплиеры не имеют никакого отношения к часовне сэра Уильяма. Ее символы — это просто тест Роршаха с бесчисленным множеством возможных интерпретаций. В зазубренном кресте Сент-Клеров ошибочно усматривают намек на Святой Грааль. Изобилие окруженных листвой «зеленых человечков» связывают с языческими ритуалами. Правда, в первые века христианство вобрало многие древние верования, что объясняет наличие тех же мотивов и в других сельских церквях Англии.

«Фонд часовни Рослин утверждает, что пропагандирует лишь реальные факты из истории часовни, — говорит историк Луиза Йоман, — однако муссирование мифа о тамплиерах продолжается». Йоман хорошо известна своими публикациями документов по истории Шотландии, и она не любит так называемый фейклор. «Эта богато украшенная коллегиальная церковь должна была увековечить память основателя, построившего ее ради спасения собственной души и членов его семьи. Разумеется, посетителям следует знать, что эта католическая церковь прежде всего связана с традициями средневекового шотландского благочестия». Но вместо этого, по словам Йоман, «фонд поощряет распространение смехотворных теорий заговоров». Многие ведь действительно верят в то, что в книге Дэна Брауна заключена святая правда, а некоторые даже просили директора фонда Стюарта Битти поднять ковер на полу церкви, желая собственными глазами увидеть, что под ним нет Звезды Давида. Разумеется, «Код да Винчи» продается в книжном магазине фонда вместе со множеством других, весьма сомнительных или даже откровенно фальсифицированных, сочинений о тамплиерах и масонах. Там же посетителям предлагаются дорогие масонские украшения и аксессуары из драгоценных металлов. Но особенно меня позабавила серебряная копия псевдомасонской подвески, которую я носил в фильме Джона Хьюстона «Человек, который хотел быть королем». Пора покинуть эту замусоренную лавку истории, пока в ней не появилась книга о том, что под придуманной Дэном Брауном рослинской звездой Давида находится могила Александра Македонского. Если кто-нибудь соберется снимать продолжение «Индианы Джонса», нужно будет попросить Джуниора отложить ненадолго поиски Святого Грааля и спасти Рослин от всей этой дешевой мишуры.

Владимир Динец. Дикарем в Африку!

  • «БХВ-Петербург», 2012
  • Автор книги, биолог и путешественник, увлекательно и с юмором описывает свои удивительные приключения на Мадагаскаре и в Восточной Африке — Кении, Танзании, Уганде, Руанде и Сомали. Пешком, автостопом и на двухместном самолете он исследует неисхоженные туристами места, наблюдает за жизнью редких видов животных, знакомится с нравами и бытом местных жителей и даже выкупает из рабства девушку.

    Книга снабжена цветными вклейками с уникальными фотографиями из архива автора.


Среди множества странных сведений, привезенных Марко Поло якобы из Индии, было и упоминание о Мадагаскаре — «большом красном острове» в южных морях. Откуда Марко взял это слово, до сих пор неизвестно. Скорее всего, это искаженное «малагаси» — самоназвание островитян. Арабским морякам загадочная южная страна давно была известна как Джазира аль-Комор, Остров Луны. Марко утверждал, что там водятся птицы Рух величиной со слона и лесные призраки с человеческой душой. Над баснями мнимого путешественника вся Европа еще долго смеялась.

Я уже провел в дороге неделю, и все, что отделяет меня от заветного острова — длинная очередь в кассу компании Air Madagascar, известной в народе под ласковым прозвищем «Air Mad». За окном нервно шумит полуденный трафик. Солнце едва пробивается сквозь дымку смога. Найроби, Кения. Путешествие начинается как обычно: мало времени, мало денег, кругом страны одна интереснее другой. Особенно скучать по дому в таких чудесных краях вряд ли пришлось бы, но в этот раз дома у меня все равно нет. Перед отъездом я освободил квартиру, которую до того снимал, арендовал гараж и запихнул туда машину и все вещи. Я свободен настолько, насколько в наше время это вообще возможно.

— Билеты сегодня дороже на десять долларов, потому что наша команда проиграла в футбол, — говорит кассирша.

— В смысле, команда авиакомпании?

— Нет, сборная страны. Они обещали пожертвовать деньги на развитие туризма, если выиграют. Когда вы собираетесь обратно лететь?

— Не знаю, может, я вообще на пароме вернусь.

— Мы билеты в один конец не продаем. Ничего страшного, — быстро говорит она, увидев мое выражение лица, — цена все равно почти одинаковая. Вы же не собираетесь у нас, хи-хи, насовсем остаться? С вас пять долларов за страховку.

— Какую еще страховку?

— Страховку самолета на случай, если он упадет.

— Привыкай, браток, это Африка, — хлопает меня по плечу стоящий следом в очереди парень. — Скорей бы к нам долететь, у нас все по-другому.

Мне все равно. В такое место, как Мадагаскар, не может быть легкого пути, иначе часть кайфа пропадет.

Хотя «Лемурия» древних сказок находится совсем рядом с Африкой, попасть туда во все времена было непросто. В проливе, отделяющем остров от материка, очень сильное течение. Поэтому Мадагаскар оставался необитаемым очень долго — может быть, до второго-третьего века нашей эры. А когда люди туда все-таки проникли, они пришли не из Африки. Они приплыли на пирогах с балансирами с нынешних Явы и Суматры, совершив самое дальнее массовое переселение в древней истории.

Островитяне и поныне стараются иметь с Африкой как можно меньше общего, даже на юге, где население совсем чернокожее в результате средневековой миграции из Танзании и Мозамбика. Разница чувствуется мгновенно. В аэропорту тебя мурыжат лишних полчаса, оформляя визу и ставя все-таки дату в обратный билет, но слупить лишние деньги никто не пытается. При выходе в зал ожидания к тебе не кидается десяток незнакомых людей с воплями «Здравствуй, друг! Купи сафари!» Мальгаши — народ очень спокойный и сдержанный.

С самолета остров вправду выглядит красным, и море вокруг красноватое: реки смывают почву. Леса не видно, только поля, пастбища и овраги на склонах гранитных холмов. Столетия тави (подсечно-огневого земледелия) привели к тому, что Мадагаскар потерял 95% лесов.

Перед посадкой я спрашиваю соседа, встречает ли его машина. Он обещает подвезти до города и, к моему удивлению, не ленится дождаться меня у входа, пока я разбираюсь с визой и меняю деньги. Впрочем, все скоро разъясняется: он полевой зоолог. Джип долго ползет через кварталы бесконечных предместий, а мы обмениваемся новостями.

В 1960 году Мадагаскар обрел независимость после 65 лет французского правления. С тех пор страной руководил президент Ратсирака — мужик, видимо, не слишком сволочной, но ленивый и вороватый. Страна прочно застряла в десятке самых бедных в мире. В 2002-м его, наконец, с некоторым скрипом свергли, и к власти пришел Раваломанана, бывший уличный разносчик, а ныне владелец молочной компании.

На острове разом задвигались шестеренки. Экономика начала расти (прежде никто и не подозревал, что тут есть экономика). Нескольких чиновников уволили за тупость и лихоимство. В апреле 2005 года страна добилась здоровенного кредита на строительство дорог. Я прилетел на Мадагаскар месяц спустя, а кредит все еще не был разворован — с таким в «третьем мире» не часто столкнешься. Более того, дороги и вправду начали строить! Фантастика.

Не все реформы горячо полюбившегося народу Раваломананы легко понять. Например, он ввел новые деньги, но вместо того, чтобы убрать выросшие за годы инфляции нули, сделал новую денежку (ариари) равной всего лишь четырем старым (франкам). Оказывается, когда в XIX веке французы захватили страну, они заменили ариари на франки именно по этому курсу. Теперь самостийность восстановлена. Ура.

Мой новый друг подбрасывает меня до южной автостанции — забитого маршрутками пустыря. Уже довольно поздно, но мне везет: последний автобус на юг еще не ушел. Можно провести ночь в дороге и сэкономить день. Почетных пассажиров (меня и бандитского вида здоровяка с татуировкой) сажают на переднее сиденье. Весь багаж едет на крыше, так что я довольно быстро начинаю замерзать. Центральная часть острова — Haut Plateaux, Высокие Плато — отличается на удивление прохладным климатом. Я ничего не говорюв слух, но мне молча передают с задних рядов одеяло.

— Меня зовут Андатаратанака, — сообщает «бандит» на отличном английском, — я зоолог, изучаю лесных цветочных мушек.

Ого! Такого количества зоологов на душу населения я еще не видел. Конечно, любой натуралист мечтает сюда попасть, но чтобы сто процентов первых встречных оказались коллегами!

Для биолога Мадагаскар — не остров, а маленький континент. Почти никто из обитающих тут животных и растений не встречается за его пределами. Флора и фауна богатейшие: одних лягушек видов двести, больше, чем во всей Северной Америке. Впрочем, на Высоких Плато леса давно сведены, и от биологического разнообразия практически ничего не осталось. Можно ехать часами по золотисто-желтой саванне, видя только пегих ворон, коров-зебу и изредка жаворонков. Когда-то тут водились наземные лемуры величиной с гориллу, горные бегемоты и еще множество ни на что не похожих зверей. Но за несколько столетий люди ухитрились подъесть всю крупную фауну.

Пока до рассвета еще далеко. Дорога петляет по холмам и узким улочкам кирпичных городков. Совы то и дело подхватывают с асфальта замерших в лучах фар мышей. Сонные коровы жуют жвачку на обочине. На горном перевале мы останавливаемся на разминку. Воздух чистый и очень холодный, в небе висят тонкие перистые облака. Луна окружена кольцом гало, а точно посередине между кольцом и луной ярко-ярко светится Юпитер. Красиво.

Маленькая придорожная столовая. Всем выдают еду — тарелку пересушенного риса и блюдечко с ломтиками рыбы — начинается настоящая мадагаскарская дорога. Добираюсь к обеду.

Я в долине горной реки. Склоны вокруг покрыты густым лесом. Туман так и не разошелся. По торчащим из воды камням расселись маленькие синие зимородки. Все вокруг мокрое, накрапывает дождик. Теоретически на острове как раз начинается сухой сезон. Но в горах, тянущихся вдоль восточного побережья, очень влажно круглый год.

Национальный парк Раномафана — один из самых легкодоступных, поэтому туристов тут очень много — человек десять. Туристы приезжают в заповедники Мадагаскара почти исключительно ради лемуров, найти которых в лесу, не будучи профессионалом, не так уж просто. Поэтому в конторе любого парка вас встречают гиды — молодые ребята, а порой и девушки. Все они говорят на двух-трех европейских языках и очень неплохо знают местную фауну, вплоть до латинских названий. Стоят их услуги от доллара до десяти, в зависимости от продолжительности прогулки.

В этом парке я провожу три дня. Все надеюсь, что дождь кончится, но перерывы длятся от силы минут пять. Живность тут к дождю и холоду привычная: все как ни в чем не бывало болтаются по лесу, только бабочек почти не видно. Зато наземных пиявок полно: если не смазывать ежечасно ноги и сандалеты репеллентом, приходится каждые несколько шагов останавливаться и снимать маленьких бойких червячков, иначе обувь вскоре становится липкой от крови и начинает мерзко хлюпать. У туристов, и даже у гидов, пиявки неизменно вызывают ужас и отвращение. Мне они, честно говоря, симпатичны: шустрые, неунывающие, с расписными спинками, есть даже со «светящимися» зелеными полосами вдоль боков, как у неоновых рыбок. Правда, вскоре выясняется, что в отличие от азиатских пиявок укусы местных на второй день начинают здорово чесаться.

Наземные пиявки — одна из многочисленных загадок мадагаскарской биогеографии. Они водятся еще в Юго-Восточной Азии, Австралии и Чили, но в Африке их нет. От соли они быстро погибают, так что морем добраться явно не могли.

Прочие обитатели леса не обращают на меня внимания. Каждое утро стайка гидов разбегается по лесным тропинкам в поисках лемуров. По их свисту можно засечь местонахождение лемуров на склонах и подойти к ним попозже, когда туристы уйдут. Лемуров тут много: тихие, похожие на медвежат бамбуковые, шустрые бурые, расписные краснопузиковые, а высоко в кронах — большие мохнатые лемуры-сифака, черные с белой спинкой. Их семьи то движутся куда-то, с шумом и треском прыгая с дерева на дерево, то вдруг останавливаются и долго сидят под дождем, флегматично жуя листья и разглядывая меня круглыми глазищами.

Впоследствии мне удалось познакомиться со всеми сорока видами мадагаскарских лемуров, от здоровенных индри до крошечных мышиных, но я все равно каждый раз внутренне чуть-чуть вздрагивал, встречаясь с ними глазами. Что-то в них есть, какая-то чертовщина, волшебство леса. Доброе волшебство: нет на свете более дружелюбных, безобидных и вообще очаровательных зверей. Достаточно провести с группой лемуров несколько часов, и они становятся совершенно ручными: прыгают тебе на плечи, берут за пальцы мягкими кожаными ладошками, а уж если их за ушком почесать или бананом угостить — вы друзья навек. Все это, конечно, возможно только в заповедниках: там, где на них еще охотятся, лемуры бывают настолько осторожными, что их даже мельком увидеть трудно. Ночные лемуры не так легко идут на контакт, но все же мне пару раз удавалось и их погладить. Шерстка у лемуров густая и необыкновенно мягкая, это скорее пух, чем мех.

Привыкнуть к ним невозможно. Сколько бы ты с ними ни встречался, всегда потом выходишь из леса, улыбаясь, и еще долго живешь с хорошим настроением. Как будто увидел в саду живого эльфа или, проснувшись среди ночи от шороха, обнаружил возле новогодней елки настоящего Деда Мороза с мешком подарков.

За всю историю Мадагаскара был только один случай, когда лемур укусил туриста: некий любитель природы попытался вытащить из дупла спящего лемура-авахи, чтобы сфотографировать на солнце, и был тяпнут за палец. Эту историю теперь рассказывают во всех национальных парках в качестве ужастика. Не буду говорить, из какой страны был этот человек.

Иногда мне кажется, что все миллионы лет эволюции лемуров были направлены на достижение максимальной очаровательности. Не знаю, почему мировая индустрия мягких игрушек до сих пор не перешла полностью на игрушечных лемуров. Каждый вид хорош по-своему, но абсолютное воплощение симпатичности — серые бамбуковые лемуры, называемые еще нежными (gentle lemurs). Они не любят зря суетиться и целыми днями скрываются в густых зарослях, ловкими пальчиками расщепляя побеги бамбука для методичного пережевывания.

Впрочем, лемурами магия мадагаскарских лесов не ограничивается. В сплетениях лиан и густых кустах прячутся хамелеоны. Мадагаскар — их родина, отсюда они расселились до самой Индии, но нигде больше их не бывает так много. Искать их легче ночью: светлые брюшки хорошо видно в луче фонарика, а иногда даже в свете автомобильных фар. Местные жители еще не так давно панически их боялись. Прикоснуться к хамелеону вообще было немыслимо, но даже перешагнуть через него или отбросить на него тень считалось очень плохой приметой. Кроме полусотни видов «обычных«хамелеонов всех цветов радуги, тут водятся еще карликовые. Размером они со спичку или сигарету и живут на земле в опавших листьях. Увидеть их очень трудно. Мадагаскарцы практически все болезни, невезение и прочие неприятности объясняли тем, что человек перешагнул через незамеченного хамелеона. Сейчас суеверия постепенно забываются, но все же переползающий дорогу хамелеон может надолго парализовать движение: никто даже по другой стороне шоссе не станет его объезжать, пока ящерица, раскачиваясь на каждом шагу, не скроется в придорожной траве.

По гребням холмов в Раномафане расставлено несколько навесов от дождя. В крышах живут дневные гекконы — большие ящерицы невозможно ярко-зеленого цвета с алыми пятнышками. В холодную погоду они прячутся по щелям, но их нетрудно увидеть, если размазать по одной из балок кусочек банана. Они выползут наружу и быстро слижут угощение розовыми язычками. Кроме бананов, полезно иметь при себе апельсин — в сумерках им можно иногда выманить из кустов робкую пятнистую цивету, нечто среднее между кошкой и мангустом.

По вечерам к этим навесам подтягиваются туристы. В национальных парках острова публика на редкость приятная — наверное, потому, что ни «пижамники», ни «пляжники» сюда не забираются. Проливной дождь никого не смущает. На Мадагаскаре многим суждено открыть для себя главную тайну дикой природы: ночь интереснее дня. Прогулки по лесу с фонариками в поисках всякой необычной живности — одно из основных местных развлечений.

Днем хотя бы иногда приходится встречать «нормальных» зверей и птиц. Ночью практически все обитатели леса выглядят настолько причудливо, что их и узнать не всегда удается. Пауки маскируются под цветы или капли птичьего помета, лягушки в ручьях — под гальку, палочники — под обросшие мхом сучки, богомолы — под бутоны орхидей. Один местный жук, так называемый жирафовый долгоносик, поразительно похож на подъемный кран. Змеи притворяются колоннами бродячих муравьев, улитки — ореховыми скорлупками. Вокруг тебя кипит настолько сложная и непонятная жизнь, что голова идет кругом.

Особенно приятно найти в ветвях плоскохвостого геккона. Местные жители когда-то верили, что днем эти гекконы становятся невидимыми. На самом деле они просто распластываются по коре деревьев, растопырив украшенные бахромой пальцы, и становятся неотличимы от пятен лишайников. Ночью же они довольно шустро передвигаются по кустам — можно поймать и угостить червячками. Только брать их в руки надо осторожно: кожа у них очень тонкая и нежная.

После трех дней дождя моя видеокамера перестает работать, а полиэтиленовый плащ покрывается плесенью от сырости. Приходится купить новый за доллар. Выхожу на дорогу и ловлю микроавтобус с местным шофером и парочкой итальянских туристов. Почему-то брать машину напрокат с шофером тут почти вдвое дешевле, чем без.

Мэтью Квик. Серебристый луч надежды

  • «Азбука-Аттикус», 2012
  • Когда ты отброшен на обочину жизни, когда от былого счастья и благополучия не осталось даже пепла, ты или отдаешься медленной гибели, или вступаешь в отчаянную борьбу с судьбой, жадно высматривая среди туч серебристый, для тебя одного предназначенный лучик надежды.

    Пэт Пиплз — школьный учитель истории, любящий супруг, страстный футбольный болельщик… Но все это в прошлом. У него гигантская дыра в памяти, и он совершенно не понимает, как, когда и за какие прегрешения был лишен всего, чем жил и дорожил. Сейчас он — человек без настоящего. А если не совершит — вопреки любым трудностям — те поступки, что ждут от него Небеса, то останется и без будущего.

  • Перевод с английского Т. Максимовой

Я сижу в «Кристал лейк» вместе с Тиффани. Мы
за тем же столиком, что и в прошлый раз, едим
одну порцию хлопьев с изюмом на двоих и пьем
горячий чай. По пути сюда мы молчали; ничего
не говорили, ожидая, пока официантка принесет
молоко, миску и коробку с хлопьями. Сдается мне,
наша с Тиффани дружба из тех, что не требуют
много слов.

Глядя, как она зачерпывает ложкой коричневые
хлопья с засахаренным изюмом и подносит ее
к розовым губам, я пытаюсь понять, хочу ли рассказать
ей о происшедшем на матче «Иглз» или
нет.

Уже два дня меня неотступно преследуют мысли
об этом мальчишке, который плакал и цеплялся
за ногу своего отца, и непреодолимое чувство
вины из-за того, что я ударил здоровяка-фаната
«Джайентс». Маме я ничего не рассказал, зная,
что такая новость ее огорчит. Отец не разговаривает
со мной после поражения «Иглз», а Клиффа я
увижу только в пятницу. К тому же начинает казаться,
что никто, кроме Тиффани, не способен
понять меня. У нее вроде такая же проблема —
вспыльчивый характер, который она не может
контролировать, как тогда, на пляже, когда Вероника
невзначай упомянула при мне ее психотерапевта.

Я смотрю на Тиффани. Она сидит сгорбившись
и поставив локти на стол. На ней черная юбка, отчего
волосы кажутся еще чернее. С косметикой
перестаралась, как обычно. Вид у нее грустный.
Сер дитый. Она не похожа ни на кого из моих знакомых,
потому что не носит вечно улыбающуюся
маску, которую надевают другие, когда знают, что
на них смотрят. Со мной она не пытается ничего из
себя изображать, поэтому я доверяю ей больше,
чем другим.

Тиффани вдруг поднимает на меня глаза:

— Ты не ешь.

— Извини. — Я опускаю взгляд на столешницу,
ее пластиковое покрытие играет золотистыми
искорками.

— Меня за обжору примут, если я буду есть,
а ты только смотреть.

Я погружаю ложку в миску и, капая на искрящуюся
поверхность стола, отправляю в рот горку
набухших от молока хлопьев с изюмом.

Жую.

Проглатываю.

Тиффани кивает и снова выглядывает в окно.

— На матче «Иглз» случилась одна неприятная
штука, — говорю я и тут же жалею об этом.

— Слышать не желаю ничего про футбол, —
вздыхает Тиффани. — Я его ненавижу.

— Это не совсем про футбол.

Она по-прежнему смотрит в окно.

Слежу за ее взглядом и убеждаюсь, что там ничего
интересного, только припаркованные машины.
А затем выпаливаю одним духом:

— Я ударил человека, очень сильно — даже от
земли оторвал. Думал, что убил.

Тиффани переводит взгляд на меня. Она прищуривает
глаза и слегка улыбается, точно готова
расхохотаться.

— Ну и как?

— Что — как?

— Убил?

— Нет. Нет, что ты! Он потерял сознание, но
потом очухался.

— Тебе непременно надо было его убить? — 
спрашивает Тиффани.

— Не знаю. — Ее вопрос ставит меня в тупик.

— То есть нет! Конечно же нет.

— Тогда зачем так сильно ударил?

— Он сшиб с ног моего брата, и у меня что-то
вспыхнуло в голове. Как будто я покинул свое тело,
а оно само делало что-то такое, чего мне не хотелось.
И я об этом вообще ни с кем не говорил.
Надеялся, ты выслушаешь, чтобы я мог…

— Зачем этот человек свалил твоего брата?

И я выкладываю ей всю историю, от начала до
конца, не забыв упомянуть, что сын этого здоровяка
теперь не выходит у меня из мыслей. До сих
пор перед глазами стоит эта картинка: мальчишка
цепляется за отцовскую ногу, хочет спрятаться,
всхлипывает, явно боится. Еще я рассказываю ей
про свой сон — тот, в котором Никки прибегает
на помощь фанату «Джайентс».

— Ну и что? — говорит Тиффани, когда я заканчиваю.

— Что — ну и что?

— Я не понимаю, чего ты так расстроился?

Секунду кажется, что Тиффани разыгрывает
меня, но она продолжает сидеть с абсолютно невозмутимым
видом.

— Я расстроился, потому что знаю, как рассердится
Никки, когда я расскажу о случившемся.

Я расстроился, потому что не оправдал собственных
надежд и время порознь обязательно увеличится,
Господь не захочет подвергать Никки опасности, пока я не научусь лучше себя контролировать,
ведь Никки — пацифистка, как Иисус, она
всегда была против того, чтобы я ходил на футбольные
матчи, где всегда столько беспорядков, и
еще я не хочу, чтобы меня вернули в психушку,
и, видит бог, мне ужасно не хватает Никки, это
так больно и…

— На хер Никки, — перебивает меня Тиффани
и подносит ко рту очередную ложку хлопьев
с изюмом.

Смотрю на нее во все глаза.

Она жует как ни в чем не бывало.

Проглатывает.

— Прости, что? — переспрашиваю я.

— По мне, так этот фанат «Джайентс» — просто
полный урод, впрочем, как твой брат и твой
дружок Скотт. Ты не лез в драку. Ты только защищался.
И если Никки это не устраивает, если она
не способна поддержать тебя, когда ты подавлен,
то пусть она идет на хер.

— Не смей так говорить о моей жене! — Я отчетливо
слышу ярость в своем голосе.

Тиффани скептически закатывает глаза.

— Я никому из моих друзей не позволю так
отзываться о моей жене.

— Жена, значит?

— Да, Никки — моя жена.

— Твоя жена Никки ни разу о тебе не вспомнила,
пока ты парился в психушке. Вот скажи мне,
Пэт, почему ты сидишь здесь не со своей женой
Никки? Почему ты ешь эти гребаные хлопья со
мной? Только и думаешь, как бы угодить своей
Никки, а твоя драгоценная женушка между тем
плевать на тебя хотела. Где она? Чем сейчас занимается?
Ты правда веришь, что она вообще о тебе
помнит?

Я настолько потрясен, что ни слова не могу
сказать.

— На хер Никки, Пэт. На хер! НА ХЕР НИККИ!

— Тиффани бьет ладонями по столу, отчего
миска с хлопьями подпрыгивает. — Забудь про
Никки. Нет ее. Ты что, все еще не понял?
Официантка подходит к нашему столику. Уперев
руки в бока и поджав губы, пялится на меня.
Переводит взгляд на Тиффани.

— Эй, ты, любительница крепких словечек! — 
говорит официантка.

Я оборачиваюсь: все остальные посетители
смотрят на мою разошедшуюся спутницу.

— Здесь тебе не кабак, понятно?

Тиффани поднимает глаза на официантку,
встряхивает головой:

— Знаешь что? Иди-ка ты тоже на хер!

Тиффани широкими шагами пересекает всю
закусочную и выходит на улицу.

— Я просто свою работу делаю! — восклицает
официантка. — Господи, что же это такое?!

— Извините. — Я протягиваю ей все свои деньги
— двадцатидолларовую купюру, которую дала
мама, когда я сказал, что хочу сводить Тиффани
поесть хлопьев с изюмом.

Я просил сорок, но мама сказала, что нельзя
давать официантке сорок долларов, если еда стоит
всего пять, хоть я и объяснил все про щедрые чаевые,
чему, как вы знаете, научился от Никки.

— Спасибо, приятель, — говорит официантка.

— Но лучше бы тебе пойти следом за своей
кралей.

— Она мне не краля, — возражаю я. — Она
просто друг.

— Да без разницы.

На крыльце Тиффани нет.

Поворачиваю голову и вижу, как она бежит по
улице прочь от меня.
Догоняю и спрашиваю, что случилось.
Она не отвечает; просто бежит себе дальше.
Так, бок о бок, мы прибегаем в Коллинзвуд,
к самому дому ее родителей, за которым Тиффани
исчезает, не сказав ни слова на прощание.

Наталия Соколовская. Вид с Монблана

  • «Лениздат», 2012
  • В книгу «Вид с Монблана» вошли пять повестей: «Моя
    тетка Августа», «Моцарт в три пополудни», «Вид с Монблана», «Винтаж» и «Сука в ботах». Эти повести и вышедший
    отдельной книгой роман «Рисовать Бога» скреплены не
    только системой лейтмотивов, местом действия и тоном
    повествователя, но и общностью героев. И повести, и роман складываются в единый эпический текст.

    Проза Наталии Соколовской реалистична при необыкновенной, «галлюциногенной» верности деталей. Но есть
    в ней нечто, выходящее за пределы реализма и социального протеста: обыкновенные «коммунальные» люди в любой момент могут обернуться мифологическими
    героями, а места их проживания — библейским «местом
    безвидным и пустынным», где рядом с жилищем протекает неназванная Река и обитают те, у кого уже или еще нет
    имен — Мальчик, Девочка, Старик…

Моя тетка Августа (повесть)

Тётка была родной, но чужой. Она была старшей сестрой моей матери.

Я начала помнить ее с третьего нашего знакомства. А, может, с четвертого. Она «моталась по гарнизонам» (ее выражение) вместе с мужем-военным. Последний перерыв в нашем общении составил несколько лет. Мне шел девятый, когда я познакомилась с ней по-натоящему.

— Завтра у Августы новоселье, — однажды сказала мама. — Мы приглашены.

Она достала из шкафа недавнее приобретение: бордовую шелковую блузку. Покрутила ее, не снимая с плечиков, и повесила назад. Обернулась к отцу с заранее обиженным видом:

— Августа обязательно скажет: «Умный любит ясное, а дурак красное».

Вечером она взялась отпаривать мое выходное платье. Старый чугунный утюг шипел, касаясь влажной тряпки. Тёмная шерсть собиралась под ней мелкими складками, и была похожа на снятую змеиную кожу.

Мы все одевались, как на смотр, ведь тетка вернулась не откуда-нибудь, а из соцлагря, из ГДР, последнего места службы её мужа. Теперь служба закончилась.

«Константин ее на руках носит», — сказала мама о теткином муже. И еще: «Он мечтает о ребенке. А она ни в какую».

Последнее сообщение меня потрясло. Я и не подозревала, что ребенка можно хотеть или не хотеть, я думала, что дети в семье — это данность, а появление их на свет закономерно и не зависит от чьей-либо воли.

В том, что тетка смогла не родить ребенка, было что-то сверхъестественное, и она моментально представилась мне в виде заколдованной крепости, в которой томились мои не рожденные брат или сестра.

День визита к родне был полон совпадений и неясных предзнаменований.

Накануне я дочитала, частично заучив наизусть некоторые абзацы, — сказку о черной курице и подземных жителях. Мысль, что мы едем на Васильевский остров, где, пусть и не в той оконечности, где моя тетка Августа, но все же неподалеку жил мальчик, герой сказки и, кстати, мой ровесник — необычайно волновала меня.

Пансион, в котором он воспитывался, определенно был похож на пионерский лагерь, куда меня отправили, потому что я «уже стала большая» (выражение матери), и где я провела прошедшим летом два месяца, показавшихся мне вставкой, грубо притороченной к моей основной жизни: так, надставляя платье, берут, за неимением лучшего, первый попавшийся под руку материал, фактурой и цветом лишь условно повторяющий оригинал.

Наш младший отряд помещался в двухэтажном деревянном здании барачного типа, на втором этаже которого находилась спальня: два ряда железных кроватей и проход между ними. Именно так, по моим представлениям, выглядела спальня воспитанников пансиона.

В одну из ночей, когда заснуть было невозможно из-за разлитого по всему помещению солнечного света, воспитательница подняла меня и мою соседку и вывела в комнату, которая считалась верандой: мы слишком громко переговаривались, мешая спать остальным.

Она привязала нас друг к другу косичками и спустилась вниз, пить чай с другими воспитателями. А мы стояли, головы домиком, боясь двинуться, и смотрели как завороженные, на светопреставление: пылавшие в лучах заката стволы корабельных сосен и полыхающую алыми сполохами воду залива.

Мы стояли на холодном крашеном полу. Внизу разговаривали взрослые, звенела посуда. Половицы под нашими босыми ступнями казались живыми. Внутри деревянных перекрытий, между полом, на котором стояли мы, и потолком первого этажа, происходило какое-то шевеление. «Мыши…» — с ужасом прошептала девочка, чье имя не сохранилось в моей памяти. И только прочитав историю черной курицы, я все поняла: это бесконечным потоком уезжали в неведомые края сотни груженых домашним скарбом кибиток. Мужчины вели под уздцы лошадей. Подростки смотрели из-за пологов на дорогу. Женщины баюкали младенцев. А тихий мелодичный звук, идущий снизу, оказался не звяканьем чайных ложек о стаканы, а горестным перезвоном цепей, которыми были скованы, может быть, и по моей вине, жители, покидающие родные места.

… На теткино новоселье мы добирались долго. Сначала на трамвае до площади Ленина, потом в метро.

То, что мы оказались под землей, было естественным продолжением переживаемой мною истории о подземных жителях. Внизу, на станциях, сияли люстры, похожие на подсвечники, какими они освещали свои помещения. А сами вестибюли напоминали дворцовые залы, неведомым способом уместившиеся под полом.

Когда электричка остановилась на конечной станции, двери раздвинулись, а за ними вместо светлой платформы оказались следующие непроницаемо-тяжелые, медлящие открываться двери, я перепугалась, вообразив, что теперь мы, по чьей-то злой воле, обречены, подобно жителям подземной страны, скитаться, нигде не находя пристанища.

Про станции «закрытого типа» я тогда ничего не слышала, и на Василеостровской оказалась впервые, а диковатое словосочетание «горизонтальный лифт», которое, значительно позже, я узнала, до сих пор ассоциируется у меня с кафкианским кошмаром.

После метро снова был трамвай, но уже не такой долгий.

Дом, в котором, вернувшись «из-за кордона» (выражение отца) жила моя тетка с мужем, был светло-коричневым, простым и прочным. Не то что наш нарядный, пошедший на капремонт трехэтажный «старый фонд» на Обводном канале и нынешний серый панельно-карточный дом в новостройке.

Дверь открыл теткин муж. Из прихожей просматривалась часть гостиной и накрытый стол.

Я уже начала снимать свое «приличное» (выражение матери) недавно перелицованное пальто, как вдруг в дверном проеме возникла Августа.

Стройная, рыжеволосая, невероятная. На ней были широкие мужские брюки и полупрозрачная блуза навыпуск. В правой руке она держала длинный мундштук с папиросой. Представить, что между ней и мной есть что-то общее, было невозможно, и наше явное сходство только пугало.

Я остолбенела, а потом стала натягивать пальто обратно.

Мама рассказывала, что в одно из первых моих с Августой не запомненных мною знакомств, я почти весь ее визит просидела под столом. Никто не учит детей прятаться именно там. Но ведь очевидно, что прихожая, кухня или ванная комната — это добровольное изгнание, тогда как вовремя занятое место под обеденным столом — разумный компромисс, доставляющий к тому же дискомфорт взрослым.

Для того, чтобы лезть под стол, надо было преодолеть себя, раздеться и зайти в комнату, где была тетка. А именно этого я не могла сделать.

Мать смотрела сначала умоляюще, потом сердито. Все было бесполезно. Тогда Августин муж сказал:

— Пойдем, я познакомлю тебя с моей Марусечкой. Так ее зовут, — для чего-то уточнил он и добавил: — Вы ровесницы.

Я удивилась: о наличии в доме девочки Маруси, по всей видимости, родственницы теткиного мужа, меня никто не предупредил.

Он помог мне раздеться, взял за руку, провел в смежную с гостиной комнату и прикрыл за мной дверь.

Я перевела дух и огляделась. В комнате никого не было. По крайней мере, в той части, где находилась я. Что происходило за раздвижной китайской ширмой, я не видела. Но только там и могла находиться неведомая Маруся. Я села на стул и принялась ждать, потому что знала: играть в прятки, когда тебя не ищут — быстро надоедает.

В гостиной громко разговаривали, рассаживались. Я была рада, что взрослым не до меня. Когда звякнули бокалы, из-за ширмы послышался вздох. Наконец-то Марусе надоело прятаться. Она еще раз вздохнула и грустно пропела:

— Моя Марусечка,
Попляшем мы с тобой…
Моя Марусечка,
А жить так хочется…

— Так выходи, раз хочется…

И поскольку Маруся не отвечала, я решилась и заглянула за ширму.

«В прекрасной золотой клетке сидел большой серый попугай с красным хвостом». Так было сказано в истории про подземных жителей.

Клетка, занимавшая часть трюмо, оказалась не золотой, а простой, с гнутыми металлическими прутьями, образующими шатер, и дверца ее была открыта. А на столешнице, любуясь своим тройным отражением в зеркалах, стояла прекрасная светло-серая птица с красным хвостовым опереньем.

Я прижала руки к груди и тихо выдохнула:

— Марусечка…

Птица повернула крутолобую голову, рассматривая меня, а потом уточнила:

— Моямарусечка.

Вот каким было ее полное имя.

Птица подняла длиннопалую лапку и потрогала одно из своих отражений:

— Красавица. Хорошая девочка.

— Ты самая лучшая на свете, — подтвердила я подобострастно, потому что знала: теперь нет в моей жизни ничего более важного, чем заслужить расположение этой сказочной птицы, войти в число тех счастливцев, кто может видеть ее и разговаривать с ней.

Я пожалела, что была так неучтива с Августой, испугалась, как дура, ее брюк и папиросы… Я соображала, как лучше загладить свою оплошность. Ведь ясно, что теперь мне нужно бывать в этом доме часто, чтобы заслужить благосклонность Моеймарусечки и чтобы от встречи до встречи она не успевала забыть меня.

Мечта, что Моямарусечка привыкнет ко мне, полюбит меня, и даже будет общаться со мной на равных, возникла мгновенно, как воздушный шар возникает из жалкого резинового комочка, когда с силой вдуваешь в него весь скопившийся в легких воздух.

Я знала: все прошлые-будущие горести — и ссоры с подружками, и плохие отметки, и совсем не те, которые хотелось получить, подарки на дни рождения и новый год, и неприятности, уготованные мне судьбой, — ничего не значат, если будет в моей жизни дружба с этой птицей.

В зеркале возникло движение. Подняв глаза от Моеймарусечки, я увидела Августу. Я и не слышала, как она вошла в комнату.

— Познакомились?

Моямарусечка молчала, и я, замирая от счастья, ответила за нас обеих:

— Да.

— Шла бы ты, Маруська, в клетку. А то, как в прошлый раз, набедокуришь. Вон, опять пудру рассыпала…

С достоинством переступая через лежащие на трюмо бусы, браслеты и склянки с кремами и духами, Моямарусечка прошествовала в клетку. И я удивилась, что она не закрыла за собой дверцу.

— Уже весь репертуар исполнила?

— Только про Марусечку…

— Которая отравилась?

— Которой жить хочется…

Мы продолжали говорить с Августой через отражения. Мы разговаривали друг с другом и одновременно каждая с собой. Примерно так происходило потом всю нашу жизнь.

Я не решалась повернуться к Августе лицом, потому что неизбежно оказалась бы к ней спиной. Я запуталась, и не понимала, как мне вести себя в ее присутствии. И это тоже продолжалось потом всю нашу жизнь.

Мы трое — и Августа, и я, и птица — отражались в главном зеркале и одновременно в боковых створках. Мы повторялись в них, множились, образуя бесконечную цепь, уходящую в зазеркалье.

— Откуда она у вас?

— Константину Ивановичу подарили на юбилей сослуживцы. — Августа сказала о муже, как о совсем постороннем человеке. — Они и песенкам ее обучили. А первыми хозяевами, видать, были немцы. И звали ее тогда иначе. —Тетка усмехнулась и закрыла дверцу клетки. — Просто Мата Хари какая-то наша Маруська. С ней надо язык держать за зубами.

Расстояние между мной и Моеймарусечкой не сокращалось, а все больше увеличивалось.

— Эта Хари — кто?

— Международная шпионка. Думаю, в прошлой жизни Маруську звали Лили Марлен. — Тетка приблизила лицо к клетке. — Что скажешь, Лили Марлен?

Моямарусечка вспрыгнула на подвесные качели, в горле у нее забулькало и засвистело, звуки были похожи на транзисторные, когда ищешь нужную станцию. Она откинула голову и запела тихо и томно, с волнующей хрипотцой:

— Vor der Kaserne,
Vor dem grossen Tor…
Mit dir, Lili Marlen…

…Потом мы сидели за столом. Кроме нашей семьи приглашены были две Августины однокурсницы по мединституту.

Весь вечер гости и хозяева вспоминали.

Из этих воспоминаний можно было построить дом, чтобы, спустя годы, уже безвозвратно забыв, откуда и почему взялся тот или иной кирпич, и почему именно он положен именно в этом месте, и нужен ли он был, или его можно было заменить другим, и хорош ли камень, лежащий во главе угла, и вообще — из какого радиоактивного карьера добыт весь этот строительный материал, — чтобы, спустя годы, продолжать строить и жить, с песней и без, жить, надстраивая и перестраивая новые этажи, забывая о том, что внизу, и, оглянувшись назад, уже не знать, для чего нужны были все эти подвалы и чердаки, задние комнаты и пристройки, слепые и слуховые окна, чуланы и черные ходы, вьюшки и вытяжные трубы, — и снова строить, строить до тех пор, пока эффект обратной тяги не выдует всех из жилья…

— Наконец-то я смогу работать по профессии, — сказала тетка. — Не при всех гарнизонах, где служил Константин Иванович, санчасти были оборудованы рентгеновскими кабинетами.

Почему тетка стала именно врачом-рентгенологом? Наверное, была какая-то причина, по которой ей хотелось разглядеть человеческое нутро, препарировать его без ножа. Наблюдать переломы конечностей, растяжения связок, язвы желудков, кисты на почках, пороки сердца, завороты кишок и прочие патологии, врожденные или приобретенные…

Позже, в одной из наших с ней нечастых и всегда весьма кратких бесед, Августа обмолвилась:

— Вдруг есть какой-то признак, который позволит опознавать…

Но что именно опознавать, так и не уточнила. Она всегда говорила со мной загадками, не заботясь о том, дойдет ли когда-нибудь до меня смысл сказанного.

Можно было бы предположить, что детей Августа не завела именно из-за своей профессии: близость рентгеновского облучения, опасение родить урода.

Но, думаю, тогда, на новоселье, она не «интересничала» (выражение матери), а назвала истинную причину:

— По крайней мере, мне будет некому сказать ту лицемерную фразу, которую мы слышали от наших родителей: «Как хорошо, что я этого уже не застану…»

Когда мать начала вспоминать счастливое довоенное детство в их большой коммунальной квартире на Обводном канале, Августа одернула ее:

— Что ты можешь знать о том времени? А хорошим в тех двух комнатах был только балкон. Особенно летом, когда на него выходил наш дед, и, воображая себя Шаляпиным, напевал куплеты Мефистофеля… «Сатана здесь правит бал…» Впрочем, не громко пел…

Тетка хрипловато рассмеялась, но я не поняла — чему. Я подумала, что, если бы она сама решила спеть, то получилось бы у нее так же таинственно и волнующе, как это вышло у Моеймарусечки, когда она пела песенку про Лили Марлен.

— Он действительно был неподражаем, наш дед, а твой, кстати, прадед. — Августа посмотрела на меня с удивлением, словно только сейчас, произнеся эту фразу вслух, удостоверилась, что между ней и мной существует некая связь. — Странно, что он уцелел. Помню, приходит домой и докладывает бабушке, а это декабрь сорокового, я в десятом классе училась, приходит и говорит, что по иновещанию для Германии концерт был, у него товарищ юности в оркестре играл… Вот, говорит, Европа воюет, Польша загублена, Чехия, немцы в Париже… А мы — им — в подарок девятую Бетховена, Оду к радости… Дед еще сказал, что даром это не пройдет и что всем нам конец. Бабушка перекрестилась на пустой угол, а я ничего толком не поняла, мне тот их страх страшным не показался…

Тетка вяла со стола крахмальную салфетку и вытерла ею ладони. Я догадалась, что ей и теперь отчего-то было страшно. У меня тоже потеют ладони, когда я боюсь.

— Девочки, а вы помните? Мы же ровесницы… — тетка повернулась к своим бывшим однокурсницам: — …помните этот пароксизм любви к Германии? В апреле в Филиале Мариинки дают «Фауста», готовится к постановке «Лоэнгрин»…

Тетка ловко свела разговор к каким-то пустяковинам, а я смотрела на свою мать, на ее расстроенное лицо, и думала, какая все же Августа злая, ведь мама хотела как лучше — и про их общее детство, и про ту квартиру, а она взяла и оборвала ее, «поставила на место» (выражение отца).

Но ведь та квартира на Обводном канале была и моей тоже. Я родилась там, и прожила первые годы своей жизни.

— А мне старая наша квартира нравилась!— я понимала, что подобная дерзость может стоить мне дружбы с Моеймарусечкой, и все же не сдержалась. — Там было весело! Вот!

— И что же там было веселого?

Августа смотрела на меня с недоумением.

— Там было много народу, и дети были, и можно было на велике кататься по коридору, и в прятки играть.

— Это что ж? Значит, и шкафы там стояли, раз в прятки? — Августины красиво подведенные брови поползли вверх. — Там продолжали стоять шкафы? — Она перевела вопросительный взгляд на мою мать, словно та по собственному усмотрению могла наводить порядок в нашей старой квартире и переставлять соседскую мебель.

…Я думала, что Августа не простит мою выходку, и дорога в ее дом для меня закрыта навсегда, и прощай Моямарусечка, но я ошиблась. Мы виделись. Редко, если иметь в виду встречи с Моеймарусечкой, и часто, если представлять себе то душевное напряжение, которое требовало от меня общение с теткой. Может быть, она догадывалась о моих истинных чувствах, но никогда не показывала этого.

Иногда, если так совпадало, что отец был в плавании (он работал в ленинградском морском пароходстве), а мать отправляло в командировку ее строительное управление, я приезжала к Августе из школы, обедала, делала уроки и оставалась ночевать.

Обедали мы вдвоем. Августин муж, выйдя на пенсию, продолжал работать в районном военкомате. А сама она в три часа дня уже возвращалась из своей поликлиники.

Августа сидела в торце стола, а я — напротив. Так обедали только в фильмах из прошлой или зарубежной жизни. Обеды у тетки были для меня настоящей мукой, потому что все мое внимание сосредотачивалось на том, как бы не испачкать белоснежную, как платье невесты, крахмальную салфетку из тонкого льна.

А еще я боялась дать неправильный ответ на заданный вопрос, как это было во время первой нашей совместной трапезы.

— Хочешь ли еще чего-нибудь? — спросила Августа.

Я пыталась соображать быстро. Если я отвечу: «Спасибо, не хочу», — это может выглядеть невежливо, потому что на приготовление роскошного обеда из пяти блюд (селедка с луком, салат из свежей капусты с яблоком, куриный бульон, бефстроганов с пюре, шоколадный мусс, а клюквенный морс в хрустальном графине можно было не считать) Августа, ясное дело, затратила уйму времени еще накануне. К тому же шоколадный мусс, который она уже перед самым обедом взбивала в специальной банке собственноручно, пока я раздевалась, умывалась и немножко болтала с Моеймарусечкой, был невероятно вкусным. И я попросила добавки мусса.

Августа смерила меня холодным взглядом и сказала, что оставшаяся порция предназначена Константину Ивановичу.

Мне кажется, она сама не хотела, чтобы я привыкала к ней, не хотела, чтобы наше общение переросло в близость, обязывающею к большей откровенности, чем та, которую она считала допустимой в общении со мной.

Августа всегда находила способ оставлять расстояние между нами неизменным.

Единственным моим утешением была Моямарусечка: ее обществом можно было наслаждаться без ограничений, потому что клетка стояла в гостиной, и только когда приходили редкие и всегда «понятные» (теткино слово) гости, Августа перемещала птицу в спальную, «чтобы в разговоры не встревала и не мотала на ус лишнего».

В деланье уроков Августа не вмешивалась. Иногда я сама просила ее помочь с математикой. Однажды дала проверить домашнее сочинение, что-то связанное с ноябрьскими праздниками.

— Вам что ж, позволено переносить имя вождя? — поинтересовалась Августа, не поднимая глаз от тетради, и, кажется, очень удивилась тому, что я не поняла ее вопрос.

Она дочитала сочинение, поправила несколько запятых, одну или две орфографические ошибки, и со словами: «Остальное как положено», — вернула тетрадь. Ручаюсь, что выражение лица у нее при этом было злорадным.

Мне было лет четырнадцать, когда я побывала на Августиной работе. У меня подозревали воспаление легких: во время урока физкультуры, нарезав в школьном дворе восемь нормативных кругов на лыжах, я сняла куртку, оставшись во влажном от пота свитере.

Августа велела приехать к ней, чтобы сделать рентгеновский снимок.

Она двигалась в таинственном сумраке своего кабинета, одетая в сияющий белый халат. Она была похожа на хозяйку подземного царства. Уверенности в том, что все происходит именно в подземном царстве, придавали снимки черепов и грудных клеток, развешенные на специальных светящихся экранах.

Проходя мимо своей экспозиции, Августа каждый раз поднимала глаза: то ли удостовериться, не исчезло ли со снимков что-то, только ей ведомое, то ли проверить, не появилось ли на них, наоборот, чего-нибудь новенького.

Я подумала, что если находиться в этом помещении каждый день, то можно двинуться умом. Но Августе здесь нравилась. Мне даже показалось, на работе она чувствовала себя лучше, чем дома. Во всяком случае, не выглядела такой напряженной. Тогда я впервые усомнилась, все ли у тетки нормально с головой.

Когда она вынесла проявленный снимок моих легких, и, подняв к свету, показала мне, я чуть не лишилась чувств.

На темном ночном небе я различила размытые очертания галактик и сверхновых звезд, черные дыры и прочую небесную машинерию: недавно появившийся в школьной программе урок астрономии был моим любимым.

Не ожидая того, я вдруг получила подтверждение не чувству, нет — ощущению, которое с некоторых пор меня преследовало, не давало покоя: мирозданье вывернуто, как перчатка, все, окружающее меня, находится и происходит одновременно внутри и снаружи. Именно это вполне литературное соображение привело меня спустя несколько лет на физический факультет университета.

И еще: на снимке, чуть отстранившись от него, я увидела, что мои легкие, скованные грудной клеткой, были похожи на изображение сложенных крыльев. И я вдруг уловила, как при дыхании они тихо шевелятся во мне, но никак не могут раскрыться. С этим ощущением я живу до сего дня.

Таким образом, подтвердилось все, кроме диагноза воспаление легких.

Летом того же года я очутилась с теткой за городом.

Ехать в пионерский лагерь я наотрез отказалась. Провела месяц на даче у одноклассницы, а потом болталась в городе до тех пор, пока мать не забрали по скорой с кровотечением. Теперь я думаю, кровотечение было следствием неудачно сделанного аборта, что, в конце концов, стоило моей матери жизни. Но это случилось уже спустя три года, когда я заканчивала школу. А тем летом тетка позвонила и велела приезжать к ней. Одноэтажный в три окна дом с палисадником и небольшим двориком возле крыльца она никогда не называла дачей.

Приглашать дважды меня не пришлось, ведь там была и Моямарусечка, способная скрасить любые тяготы совместного существования с Августой.

С самого начала Августа ошарашила меня просьбой не отлучаться далеко за калитку, потому что «там ходят разные люди». Она подчеркнула голосом слово «разные». И я снова подумала, что Августины странности — свидетельство неведомой, но прогрессирующей душевной болезни.

Впрочем, загородная жизнь с Августой оказалась не обременительной, а в чем-то приятной. Хозяйством она занималась сама, я только бегала в соседний сельмаг за продуктами. Огорода не было. Вместо него Августа разбила возле крыльца клумбу, на которой росли бледные, опрятно-небрежные, «расхристанные» (Августино выражение) пионы, цветом напоминающие цвет оперенья Моеймарусечки.

Вот этим пионам, избыточно роскошным, клонящимся под собственной тяжестью, Августа и посвящала все свободное от готовки и чтения книг время.

Клетка с Моеймарусечкой висела на вбитом в потолок толстом крюке возле окна Августиной комнаты, которую тетка временно уступила мне. Мера предосторожности с крюком была не лишней, потому что к нам во двор частенько наведывался бандитской наружности соседский кот, завидев которого еще издали, Моямарусечка топорщила крылья и мрачно изрекала: «Душегуб» — неизменно Августиным хрипловатым голосом.

Несколько взятых с собой книжек по школьной программе я быстро одолела, и переключилась на томик былин и сказок, оставшийся на полке, видимо, еще от прежних хозяев.

— Детство решила вспомнить? — поинтересовалась Августа, застав меня за этим чтением. — Ну-ну… А знаешь, кто настоящий герой русской сказки?

Выбрать между Иваном-царевичем и Иваном-дураком, зная теткину стервозность, было не сложно:

— Иван-дурак.

— Дудки. Слишком простое решение. — Августа закурила и ее серебряные браслеты, тихо звякнув, спустились от запястья к локтю. — Белый бычок, вот кто. Сказку про Белого бычка знаешь?

Про Белого бычка я знала только поговорку. Но теперь, после Августиного вопроса, мне вспомнился вдруг бычок из стихотворения Барто. Я представила, как идет он, качаясь, по доске, которая вот-вот оборвется, идет в страхе, что сейчас упадет, но не падает, и пытка это повторяется до бесконечности… И еще я вспомнила, что в скотоводстве бычков оставляют одного-двух на развод, а остальных забивают, отсюда и появляется в магазинах нежное мясо — телятина.

Тетка разглядывала меня, довольная произведенным впечатлением.

Но вполне вероятно, что мысли мои были не результатом Августиного коварного, с тайным расчетом заданного вопроса, а игрой моего собственного расходившегося воображения.

С воображением у меня и всегда было «все в порядке» (выражение отца), но в то лето оно действительно «расходилось». Не знаю, что было тому причиной: свойства натуры или гормональные бури, сотрясавшие мой организм.

Каждый вечер, когда начинало темнеть, я забиралась на лестницу, приставленную с наружной стороны дома к чердаку, и смотрела, как проступают в небе звезды. Для таких наблюдений хороши были безлунные, самые черные ночи августа, когда твердь земная и небесная сливались, и кругом был космос, и ничего больше.

Я рассматривала звездное небо так же внимательно, как Августа рассматривала свои рентгеновские снимки.

— Что ты делаешь на лестнице? — спросила Августа, застукав меня во время ночных посиделок.

— Смотрю на звезды, — ответила я, понадеявшись, что на этот раз ответ покажется ей хотя бы удовлетворительным.

— Отсюда?! — с возмущением воскликнула Августа.

И я так никогда и не поняла, что же ее не устраивало: шаткая лестница, приставленная к дому, пригород, в котором находился сам дом, или, бери шире, — планета.

Дело, наверное, было в пригороде. Потому что в первое же лето после смерти мужа дом, который раньше принадлежал его дальней родне, Августа продала.

В тот год случилось еще несколько событий: я со второго раза поступила в университет на физфак, отец решил «устроить свою жизнь» (его слова), собрал чемодан и переехал к новой жене («Ну, что ж, он еще молодой мужчина», слова Августы) и Августа отдала мне в вечное пользование Моюмарусечку. Последнее событие, разумеется, было важнейшим.

Теплым сентябрьским днем я вышла из теткиного подъезда, прижимая к себе клетку с Моейарусечкой.

Я шла, обхватив клетку обеими руками, как беременные обхватывают свой драгоценный живот, и ловила завистливые (так мне казалось) взгляды Августиных соседей.

В метро спускаться с птицей было нельзя, и я проделала весь долгий обратный путь на перекладных трамваях, попутно размышляя, чем вызвана Авгуcтина неслыханная щедрость.

Наверное, она изначально считала Моюмарусечку не своей, а своего мужа. Ведь это был подарок на его юбилей, предположила я. А с тем, что принадлежало мужу, Августа расставалась безболезненно.

Потом я подумала, что главным Августиным желаньем всю жизнь было — чтобы ее оставили в покое, не лезли в душу. По крайней мере, вела себя со своими близкими Августа именно так. И теперь, отдав мне Моюмарусечку, Августа без сожаления отсекла еще одну часть своего прошлого.

Но почему-то сложнее всего оказалось додуматься до самого простого: Августа знала, как я была одинока в то время. И она отдала мне существо, любимое мною с детства. Таким образом, она сохранила для меня главное — дом, где меня ждут.

Я поставила на форточки и балконную дверь тонкую сетку, и Моямарусечка, что-то напевая и приговаривая, большую часть дня вразвалку бегала за мной по квартире.

На последнем курсе университета я вышла замуж. Через год родился сын. Еще через два года я одновременно развелась с мужем и бросила аспирантуру.

По поводу второго Августа сожалела искренне. Но соприкосновение астрофизики с рыночной экономикой быстро нарушило мой личный пространственно-временной континуум. Пришлось закончить бухгалтерские курсы, и зарабатывать на жизнь, составляя квартальные и годовые финансовые отчеты для разных фирм и фирмочек. Благо, делать это можно было и дома.

Моямарусечка оказалась хорошей нянькой. Она быстро усвоила и колыбельную про серого волчка, и «козу рогатую», и «ехали-поехали…» Перемежая новый репертуар старым, она давала мне возможность несколько часов спокойно заниматься работой. И когда сын естественным образом начал воспроизводить не только «Маруся отравилась» на чистейшем русском и «Лили Марлен» на чистейшем немецком, но и еще некоторые, не иначе как из небесных сфер уловленные Моеймарусечкой бормотанья, она раздувалась от переполнявшей ее родительской гордости.

Она узнавала его шаги на лестнице, когда он приходил из школы, и изображала трель звонка прежде, чем он успевал нажать на кнопку, намекая, чтобы я пошевеливалась и открывала дверь. Когда он совсем вырос, она полюбила сидеть у него на плече, ласково покусывая мочку уха и приговаривая: «Сынок, хороший, обними маму».

Если к нам приезжала Августа, а было это не чаще двух раз в год, на мой и сына дни рождения, Моямарусечка впадала в сильнейше беспокойство, очевидно, полагая, что старая хозяйка явилась по ее душу.

Но Августины визиты к нам становились все реже и реже, а потом и вовсе прекратились, потому что Августа начала болеть. У нее сдавали почки, ноги опухали, ходить ей было все труднее. Лекарства помогали плохо.

Августа отгораживалась и от меня, и от остального мира все больше. Словно тайна, которую она несла в себе, была несовместима с жизнью, имела природу, отличную от человеческой.

Исключение составляла моих лет провинциального вида бабенка из соседнего подъезда, Августа звала ее Муськой. Она бегала по просьбе Августы в магазин и в аптеку, иногда выводила ее во двор, погулять.

Я думаю, это приятельство возникло не только потому, что Августе действительно была нужна помощь, но и потому, что ей нужна была помощь постороннего, не имеющего ничего общего с ней человека. Сближения, вот чего она не хотела категорически.

Раз в месяц-полтора я навещала Августу.

Я садилась в трамвай и ехала до метро. Трамвай, поскрипывая, медленно двигался по разбитым рельсам. Люди входили, с поклажей, с детьми, ехали и выходили. Снизу вверх я смотрела на стены домов, стоящих по обеим сторонам дороги, и все больше проникалась чувством: мой путь лежит не снаружи, а внутри некоего замкнутого пространства.

Однажды сын спросил, известно ли мне, что значит «проходить сквозь стены». Я ответила, что, наверное, это «что-то героическое», что-то о преодолении непреодолимого. Или же иллюзион, на манер копперфильдовского. Вот, недавно по телевизору показывали, как он сквозь Китайскую стену проходит.

— Нетушки, — сказал сын.

Оказывается, на уроке истории им рассказывали про средневековые крепости, где внутри толстенных стен были проделаны тайные ходы. Они опоясывали всю крепость сверху донизу, как серпантин, и спускались в подземелья. И даже если враг занимал крепость, жители могли внутри этих стен продержаться, пока не придет подкрепление.

Может быть, что-то подобное им и рассказывали. А может, у него по наследству просто «расходилось воображение». В любом случае, метафора была обнадеживающей. У меня было время подумать об этом за время длинной дороги — сначала в трамвае, потом в метро.

Августин дом никогда не был конечным пунктом моего путешествия. За те почти тридцать с лишним лет, что я приезжала к Августе, он стал казаться мне перевалочным пунктом. Соседи умирали или съезжали, появлялись новые, начинали узнавать меня, здороваться при встрече. Дети, которые вчера еще ходили в детский сад, сегодня вдруг заканчивали школу. Ощущение временной ловушки преследовало меня здесь.

Как-то, уже незадолго до смерти, Августа попросила повозить ее по городу, сказала: «Хочу кое-что проверить».

Я «арендовала» подругу с машиной, и мы поехали кататься. Сначала в Гавань, «подышать заливом», потом через Большой проспект Васильевского острова («Мои Елисейские поля», — выражение Августы) в центр города, оттуда уже — на Обводный канал, к «тому дому».

Стоящий в глубине двора, наш старый трехэтажный дом показался мне маленьким, почти игрушечным. Балкон, с которого мой прадед пел куплеты Мефистофеля, был застеклен, и упражняться в вокале теперь можно было сколько угодно, без всякой надежды или боязни быть услышанным.

Возвращались мы по набережным. Когда ехали мимо Сенатской площади, Августа махнула рукой в сторону Медного всадника:

— Видели что-нибудь подобное?

— Что? — мы с подругой одновременно повернули головы, не понимая, какой подвох может таить городская достопримечательность.

— Змея. Вот что. Конь попирает ее копытом и одновременно опирается на нее. Зло, без которого все рухнет. «Давить нельзя оставить». Именно так. Запятая по усмотрению. Редкой наглядности монумент.

И за весь обратный путь Августа не проронила больше ни слова.

— Славненько покатались, — заметила подруга, когда мы отвезли Августу домой. — Дай ей волю, она откачала бы весь окружающий воздух и заменила новым.

Вскоре Августа легла в больницу, но пробыла там не долго. Безнадежных у нас лечить не принято. Вернувшись домой, она позвала меня, «чтобы обсудить один важный вопрос».

Она сидела в кресле и курила. По ее голым опухшим ногам стекала вода. Полотенце, подложенное под ступни, было влажным.

Я зала, что к Августе приходит медсестра и втыкает ей в ноги иголки, потому что никакого другого способа выгнать жидкость из организма не было. И теперь жидкость, через проделанные точечные отверстия, уже без всяких иголок, продолжала стекать с Августиных ног. Зрелище было жутким.

— Вот, — сказала Августа, — вот мой «возраст дожития», так ведь это у вас теперь называется, — и подходит к концу.

И тут я произнесла самую пошлую фразу из всех возможных.

— Все будет хорошо, тетя Августа.

Августа смотрела на меня сквозь клубы дыма с досадой:

— Будет врать-то. Я врач как никак.

Она докурила сигарету, взяла чистое полотенце и промокнула влажные голени.

— Вот он… — Августа стала рассматривать полотенце на свет. — Вот он какой. Без цвета и запаха. Невидимый. Неощутимый.

— Тетя Августа…

— Что, «тетя Августа»… Страх мой, говорю, из меня выходит. Да все не выйдет никак. А ты… «Все будет хорошо…» Прямо как бабушка моя, а твоя прабабка…

Я решила, что Августа заговаривается.

— Думаешь, я умом поехала? Еще чего. — Подай-ка мне бинт со стола. — Августа ловко вскрыла бумажную упаковку и начала профессиональными движениями перебинтовывать себе ноги. — В ноябре сорок первого мы с бабушкой из булочной возвращались. Ничего нам не досталось, кстати. Очередь отстояли на морозе, а хлеб перед нами кончился. Идем назад, и тут налет. Мы в бомбоубежище не успели, встали в ближайшую подворотню. И вдруг как ахнуло. Земля ходуном заходила. Я думала, может, в наш дом попало. Но нет. В соседний. На месте которого потом детский сад выстроили. Пока вы не переехали, ты в него ходила… Так вот… Мы из подворотни вышли, а мимо уже машина с дружиной ПВО едет. Мы за угол свернули, смотрим, а от того дома, в который бомба попала, одна стена и осталась. Пыль оседать начала, и я вижу, на самом верху, на узеньком выступе, стоят, держась за руки, женщина и девочка. Только они из всего дома и уцелели. — Августа закончила бинтовать свои ноги, и теперь сидела, кутаясь в плед. — Как я обрадовалась: «Живые! — кричу. — Живые!» Люди из соседних домов начали выходить, дружинницы стоят, все вверх смотрят, на женщину и девочку. …И ни одной лестницы нет, чтобы снять их оттуда… Бабушка вздохнула и прочь меня повела. Вот с этими самыми словами: «Все будет хорошо. Все будет хорошо».

Это был один из самых длинных монологов, который Августа произнесла за все время, что я знала ее. Но он оказался неоконченным. Августа снова закурила и продолжила:

— Я позвала тебя о квартире поговорить. Хочу отписать ее Муське. Что скажешь?

Что я могла сказать? Та женщина с девочкой, стоящие на выступе, на последнем этаже, они все еще были у меня перед глазами. И я быстро, чтобы только освободиться, ответила:

— Конечно. Делайте, как считаете нужным.

Видимо, Августа надеялась, что этим последним жестом она окончательно выталкивает меня из какого-то магического круга, в котором находилась сама.

…Через месяц Августа умерла. Я приехала по звонку Муськи.

Августа лежала в своей постели. Простыня была мокрой. Я достала из шкафа широкое полотенце и обвернула им Августины ноги. Потом оглядела спальню. Того, что я искала, нигде не было. Муська перехватила мой взгляд.

— Да-да, золотишко у вашей тетушки имелось. Муж ей дарил на дни рожденья, она рассказывала. Но все в конце восьмидесятых начале девяностых распродать пришлось, на пенсию-то не прожить было.

«Надо же, — подумала я, — со мной Августа никогда не входила в такие житейские подробности».

Полагаю, расставаться с «золотишком» ей было не сложно. Меня оно тоже не интересовало. Мне нужны были Августины серебряные браслеты. Они оказались у нее под подушкой.

Пришла врач из поликлиники, заполнила положенные бумаги, вызвала по телефону спецтранспорт.

Через час приехала старая «газель», чтобы везти Августу в морг. Шофер, коротко просигналив, так и не вышел из машины помочь нам. И мы с Муськой, взявшись с двух концов за простыню, стали выносить Августу.

Я думала, что она будет легкой. Но она оказалась очень тяжелой, и я все боялась, как бы не лопнула простыня, пока мы спускаемся с пятого этажа. На улице я заметила, что полотенце, в которое были завернуты Августины ноги, уже промокло.

…Мы похоронили Августу через три дня. Участвовать в поминках, которые устраивала Муська («Нет-нет, что вы, никаких денег, это мой святой долг») я не стала.

А вчера исполнился год Августиной смерти. Позвонила Муська, спросила, поеду ли я на кладбище. Начало дня было душным, тяжелым. Собиралась гроза. Я сказала, что нет.

Я была дома, слонялась по квартире, а Моямарусечка ходила за мной по пятам. Она всегда боялась приближения грозы.

Я думала об Августе, о том ее решении с квартирой. Я давно поняла, что ничего из ее замысла не получилось, и что те две комнаты в коммуналке на Обводном канале, где родились и выросли она и моя мама, превратились потом вот в эту нашу малометражку. И это означало, что истинной правонаследницей Августы, хотелось ей того или нет, — была я.

К вечеру громыхало уже совсем близко, и долгожданная прохлада стала проникать через открытую балконную дверь вместе с порывами ветра.

Я подумала, что хорошо, если б сын успел вернуться из института до того, как начнется ливень, и в это время он позвонил.

Я бросилась в прихожую, и услышала, как за моей спиной сквозняком захлопнуло дверь в комнату. И одновременно услышала крик, и обернулась.

На полу лежала Моямарусечка. Она была похожа на подломившийся под собственной тяжестью цветок пиона с Августиной клумбы.

Мы с сыном опустились рядом с ней на колени и стали уговаривать ее не умирать. Она открыла глаза и тихонько посвистела нам, точно подбадривая.

Потом мы везли ее на такси в частную лечебницу, такую, где был рентгеновский аппарат.

Когда я увидела на мониторе компьютера грудную клетку Моеймарусечки, то удивилась, до чего она похожа на мою собственную, с того, школьной поры снимка.

Врач объяснил нам характер повреждений и поднес к голове Моеймарусечки маленькую кислородную маску.

Моямарусечка встрепенулась, стала цепляться лапой за мои пальцы и что-то быстро-быстро говорить нам на своем птичьем языке. Через несколько минут она умерла.

Мы решили подхоронить Моюмарусечку к Августе. Мы положили ее в коробку из-под Августиных туфлей, которые я с удовольствием донашиваю, они пришлись мне впору, и вот — едем.

Сначала на трамвае. Потом в метро.

Мы сидим, притулившись друг к другу. Сын держит на коленях коробку. Дорога впереди длинная.

Олег Постнов. Антиквар

  • «Лениздат», 2012
  • Жизнь героя повести — собирателя антиквариата, ценителя штучных
    вещей, не подлежащих тиражированию, — казалось бы, скучна на
    внешние события. Но стоит подсмотреть приливы его внутренних
    переживаний и страстей, как все вокруг приходит в странное
    движение. Есть у героя тайна, запретное влечение, произошедший
    двадцать лет назад эксцесс, который, казалось, и сам он рад забыть, но
    случай все меняет, и прошлое накатывает такой волной, что не
    выдерживает здравомыслие. Нашло ли наказание преступника?
    Рассудок посрамлен.


— Они не приедут, — сказал Николинька.

Всем своим грузным и жирным телом он развалился на складном стульчике, и тот кряхтел под ним. Отец промолчал. Он тоже сидел на складном стульчике, но в светло-бежевой летней паре он выглядел небольшим и ладным рядом с своим переростком сыном. Сыну еще не было пятнадцати лет. Несмотря на вечерний час, оба ждали к себе гостей. Отец был молодой, преуспевающий адвокат из столицы. «Вдовый», — как он любил о себе говорить, хотя это была неправда. Он был разведен, и развод прошел бурно. В душе он дивился тому, что вот у него был сын, такой огромный, нескладный, «сущий Безухов», но зато сильный и странно умный — где-то там, в своей математике. Кто возится с цифрами, те, по его убеждению, были все «мешки». Но сыном он гордился. Он гордился тоже своим положением — он слыл в кругу друзей либералом, едва не «правозащитником» — разумеется, в меру. Тут он был начеку. А вообще ему нравилось то, что он был здоров, подвижен; что он мог провести отпуск с сыном, и не где-то, а здесь, на казенной престижной даче (бывшем особняке с дубовой лестницей и каминным залом). Ему нравилось, что к нему в гости ехал друг, академик, великий умник и весельчак, с которым он на ты — вопреки разнице лет. И что хоть, правда, тот лишь просился заночевать — он вез в санаторий дочку и сам вел машину, — но зато, когда детей отправят наверх, можно будет сесть с ним здесь, на веранде, под южным небом, в версте от моря, и выпить вывезенную прошлым годом из Брюсселя бутыль. Это будет славно. Ночь тепла. Простые радости смертных нужно ценить. Тем более раз они — реальность (как у него), а не мечта. Он лишь жалел о том, что уехала Зоя (его подруга). Ею он тоже был горд. Она прошла весь путь от его секретарши («секретутки», как она говорила с хрипотцой) до почти легальной его жены, и теперь он тишком думал о браке с ней. Ее юность — двадцать два — его возбуждала. Он покосился на сына.

— Они приедут, — авторитетно сказалон.— Не в поле же им ночевать!

— Когда? Когда? — спросил сын. Он дернул очки. Порой он сдваивал вот так слова, а зачем ему это было нужно, отец не мог взять в толк. Сын не вкладывал в это никаких чувств. И вообще на чужой слух говорил он, надо думать, странно. Но это было лишь полбеды. Он мог, к примеру (отец замечал), хмуриться и улыбаться разом. И трудно было решить, что тут ждать: крах мечты или триумф удачи. Отец пока смотрел на все сквозь пальцы. В школе Николинька блистал.

— Если ты хочешь спать, — сказал теперь отец строго (игра, которую оба знали), — то тогда марш в постель. Пообщаетесь завтра.

Он имел в виду Лику, дочь академика; с нею Николинька был дружен в детстве. Теперь он был волен поступать, как хотел. Он захотел так:

— Правильно! — сказал он. Вскочил на ноги и опрокинул стул. Рукой при этом он хлопнул (случайно) о край стола, тоже плетеного, складного, но с грозно-помпезной лампой в центре. Лампа качнулась. — Я пойду спать, — сообщил он. — Ну-у, может быть, еще почитаю что-нибудь, пока не усну.

Это все он протянул и промямлил как-то на «у» — тоже его манера. Но отец уже не обратил на это внимания. Стул остался лежать.

Николинька удалился. Без него отец позволил себе сигарету: воспитательный трюк, где питомец — он сам. Ибо вряд ли, конечно, сын переймет его грех. Они не похожи с сыном. Прошло с полчаса. В гуще сада мелькнули фары. Потом тени затолкались у стен: подходила машина. Отец живо встал, выправил галстук и, бодро отмахивая готовой к пожатью рукой, двинулся прочь с веранды, вниз, навстречу гостям. Была как раз полночь.

…Николинька вздрогнул и открыл глаза. Но тотчас снова их быстро закрыл и даже загородился ладошкой: у самых его глаз горел огонь.

— Что это? Это не надо, не надо, — забормотал он, садясь в постели и силясь отстранить другой рукой то, что могло быть там, за огнем. При этом он хотел еще как-нибудь не ожечься.

Сейчас же вновь все стало темно, а под пальцы ему вплыл запах спичечной серы.

— Ты что орешь? — раздался шепот вблизи его уха. — Это я, Лика. Ты, чего доброго, всех их разбудишь. Они только что улеглись. Меня к тебе сунули… Ну да ты так сопел, что мне стало забавно. Ну? Ты проснулся?

— Проснулся, — сказал Николинька кротко. — А вы? Вы приехали, да?

Он теперь широко улыбался во тьме и моргал глазами. Где-то на тумбочке, рядом с ним, он помнил, были его очки.

— Птенец догадлив, — заметил голос ехидно. — Погоди. — Голос отдалился. — У меня здесь свеча, я только не знаю, куда бы ее… Ах, черт! — Стало слышно, как что-то шлепнулось и покатилось по полу. — Ну вот, — сказал голос обиженно,— разобьется к чертям, потом клей…

Раздался шорох, и огонь вспыхнул уже возле стола. Тьма заплясала в углах, потом ровное пламя огарка озарило комнату. Николинька огляделся. У стены напротив, в углу, была разобрана как постель их складная койка (род кресла-кровати), укрытая простыней, но с одеялом, сбитым в изножье. Тут же был чемодан, дамская сумочка, а у стола, боком к свету, стояла юная, совсем не знакомая ему особа и, чуть улыбаясь, смотрела прямо ему в глаза. Его конфуз, как видно, ее смешил. Кое-как он нашел очки и надел их на нос. Мир стал резче, но не понятней.

— Хорош, — сказала особа, поправляя лямочку тонкой ночнушки. — Целый медведь.

Она улыбнулась шире, показав зубы. Николинька заморгал.

— Что? Не нравлюсь? — спросила она, следя за его взглядом.

— Нет, нет, это не так, так это сказать нельзя, отнюдь, отнюдь нет! — забормотал он, вертя головой.

— Почему нельзя? — спросила она.

— Вы не такая, нет, вы… э…

— А какая?

— Э… вы… вы очень взрослая! — выпалил вдруг он.

Улыбка ее тотчас исчезла.

— Только посмей еще раз,—начала она грозно, — сказать мне когда-нибудь вы, паршивец! Я тебя на год старше и в матери тебе не гожусь. Эй, чего испугался? — (Николинька трепетал).— Это же я, Лика. Ты что, совсем меня позабыл?

Это уже было ничуть не страшно, а вполне дружелюбно и мило.

— Нет, я помню, — сказал он неловко.

— Врешь. А как мы в «домики» играли? Нас еще папа гонял — забыл?

Николинька опять во весь рот улыбнулся.

— Ага! это помнишь. И то хорошо. — Лика прошлась по комнате, но тут же вернулась к столу. — Свечка какая-то… пизанская. Сейчас ляпнется, эх… У тебя нет тут часом подсвечника? Или блюдца, а?

— Блюдце, да, есть, сейчас, я достану. — Николинька стал выбираться вон из постели.

— Ого! — удивилась Лика, рассматривая его широкую жирную грудь и жирные ноги (он спал без майки, в трусах). — Точный медведь.

Он опять застеснялся. Вопреки своей силе, он держал под подозрением свою плоть. Она казалась ему порочной, логически несовершенной (в логике он знал толк). Его желания — самые мирные, скажем, куда-либо сесть или пойти, — выполнялись ею всегда на свой лад, довольно небрежно. Ему приходилось смирять ее. В ней к тому же, он знал, жила еще своя воля, как правило, злая: что-нибудь сдвинуть, разбить. Он ее тоже сдерживал, как умел.

На сей раз, впрочем, все прошло гладко. Комод — гулкий и тряский (пустой), обнаружил на дне ящика пачку газет, а под ними, действительно, блюдце. В него раньше сыпали нафталин. Николинька вынул его оттуда и стер пыль.

— Отлично, — сказала Лика. Она опрокинула на бок свечу, испачкав край копотью, потом закрепила ее и вдруг обернулась. — Постой, — сказала она, — ты, может быть, спать хочешь? Ты скажи.

Он в это время как раз взял со стула рубашку, закинул за спину воротник и, тыча кулаком, искал рукав. В спальне, впрочем, было тепло: южной неги хватало на ночь.

— Нет, я не хочу, — сказал он. — Я предпочитаю не спать.

— Ах, предпочитаешь! — Она расхохоталась. — Хорошо же. Мы тогда прошепчемся до утра. Ну? Как ты живешь? — Она села на край кушетки и закинула ногу на ногу, обхватив рукой голое коленце.— Рассказывай,— велела она.

Он в затруднении замер — прямо посреди спальни.

— Ну и ладно,— кивнула Лика.— Я и так знаю.

— Откуда?

— А вот. Я только одно не пойму, — она ткнула пальцем в сторону тумбочки, — как ты спишь при таких часах?

На тумбочке точно стоял исполинский будильник, собранный как-то Николинькой из часового конструктора. Корпус просвечивал, давая видеть весь механизм. Тикал будильник действительно громко.

Николинька пожал плечом.

— Я, наверно, привык, — сказал он. —Да? Гм. А мне мешало. И к тому же жара. Я вообще часы не люблю, — призналась Лика. — Особенно электронные. Но главное то, что они врут.

— Кто, часы? — удивился Николинька. — Эти нет. То есть чуть-чуть. А как раз электронные можно выставить так, что они совпадут с эталоном до долей секунды.

— Ты не понял. — Лика поморщилась. — Не в этом дело. Они не так врут. Они врут о времени, понимаешь? В целом.

— Как это — о времени?

— Вот так. Они его представляют, словно машину. А время — ничуть не машина, оно везде разное и у всех. Для него нету правил… Ну да это всё вздор. Мне просто смешно глядеть, как все верят часам. А ведь у каждого свой час, и выставлен он совсем не по эталону. Вот у меня, например, нынче ночь. Но не для сна. Значит, это вовсе не ночь, правильно? Это темный день с черным небом. А в детстве было совсем другое. Мне казалось, что время — как паутина, во все стороны, словно сеть. Но я про это потом расскажу. Потому что… О! — Она вдруг схватилась за сумочку. — У меня же есть карты. Я тебе сейчас погадаю… Где они? — Чемодан упал, сумка плюхнулась на подушку. — А, вот. Тебе кто-нибудь гадал раньше? Нет?

Николинька с сомнением глядел на нее.

— Разве это бывает нужно? — спросил он затем.

— Как так?

— Это ведь принцип случайных чисел. По ним нельзя ничего узнать.

Брови ее скакнули вверх.

— Да ну? — Она щелкнула языком. — Э, да ведь папа говорил мне, что ты теперь вундеркинд. Вот оно что! А не похож.

— Нет, нет, какой я вундеркинд… Нет. — Он даже зарделся.

— Верно. Никакой не вундеркинд, а медведь. Надевай рубаху, иди сюда, сядь тут и гляди. Увидим, что тебе выпадет. — Она стасовала колоду. — Подушку подвинь. Так. А теперь… Ну-у-у!.. — протянула она разочарованно, рассматривая расклад. — Все дамы ушли. Только пиковая и с ней десятка. И то спасибо. А! Ну это просто тебе везет. Со мной. Это конечно. Всё чушь! — Она быстро смешала карты. — Ни дороги, ни ран, ни любви, ни хлопот. Одно письмо с тайной. Что же ты, милый? Совсем не живой, а?

— Я очень живой, — не согласился Николинька.

— Да? Увидим. — Она спрятала карты. — Что ты умеешь делать? — Тон ее был строг.

— Как? В каком смысле? — Он опять струхнул.

— Ну, рисовать. Или петь. Или ос ловить. Вообще что?

Он молчал. Он смутно представил себе, как бы он ловил ос.

— То-то, — сказала Лика. — Ну а стихи? — Что — стихи?

— Стихи ты писал когда-нибудь?

— Нет… — Он мотнул головой.

— А никому не расскажешь?

— Что, что? Что не расскажу? — Он уже волновался и заерзал на месте.

— То, что я покажу сейчас.

— Нет. Не расскажу. То есть я никому ничего не рассказываю, вообще никогда, а стихи не писал потому, что не пробовал, и я думаю поэтому, что не умею, — выпалил он одним махом. Потом глотнул и перевел дух.

— Ясно, — сказала Лика. — Но все-таки поклянись. Клясться-то ты умеешь?

— Нет. Никогда не…

— …пробовал, да? Сейчас попробуешь. Стань на колени.

Он неуверенно улыбнулся.

— На колени? Зачем? Зачем вставать? — спросил он.

— Ну ты зануда! — Лика возмутилась. — Чтобы клясться, зачем еще!

Было похоже, она не шутит. Он сполз с кушетки, задрав простыню, и встал на пол возле нее, расставив колени почему-то как мог широко. Странно, но от этого вид его стал почти грозен, улыбка исчезла, и он глядел вверх исподлобья. Смущение перешло в нем грань, за которой он чувствовал скорее досаду. Лика была довольна.

— Вот так, — сказала она. — Бедный рыцарь. Теперь повторяй: «Клянусь звездою и змеею…» Ну?

— «Клянусь звездою и змеею», — повторил он, слегка запнувшись.

— Так. «От тьмы до утренней зари…»

Он повторил.

— Отлично. «Все, что увижу, — все сокрою в моей душе…»

— «…в моей душе…»

— «Замри! Замри!» — взвизгнула вдруг

Лика и повалилась с хохотом на кровать. — Ну? Замирай же!

— Как? А как это? А? как? — спрашивал он, тоже уже опять смеясь чуть не в голос.

— А так.

Она села, лицо ее стало мертвым, и страшно блеснули вдруг опустевшие глаза. Николинька смолк, глядя на нее с пола.

— Теперь помни, — сказала она, вздохнув. — Ты дал клятву. Подними чемодан.

Мало что понимая, он поднял чемодан вровень с грудью, и она опять засмеялась:

— Да нет, сюда, не на воздух. Мне открыть его надо.

Он молча повиновался. Чемодан был открыт, Лика вынула узкую папку, а из нее плотный темный лист.

— На, читай, — сказала она. — Только молча. Тут девиз, это к сердцу. Запомни его.

Николинька принял лист не вставая и увидел мелкие четкие буквы в центре. Они составлялись в строфу. Светлый квадрат был обведен каймой с черно-белым густым орнаментом — бурлеск в духе Бердслея.

Он прочел:

Держи копье рукою крепкой,

Чтоб дрогнул враг перед тобой,

И кубок пей отравы терпкой,

Ведь смерть как жизнь, и пир как бой!

Внизу был нарисован герб: фиал с мордой льва и андреевский крест из пики и алебарды. Он хотел что-то спросить, однако осекся. Лика подняла палец. Она словно слушала что- то. Прошел миг, другой. Потом она дернула челкой и резко спросила:

— Красивые стихи?

— Да. — Он кивнул. — Они интересные.

Я думаю, что…

— Довольно о них. А герб?

— Да… — Он растерянно заморгал.

— Черт с ним. А я?

— Что?

— Я — красивая?

Она без улыбки следила за тем, как он, открыв рот, молча взирал на нее. Потом снова схватила сумочку (съехавшую уже было куда-то в щель у стены), порылась в кармашке и дала ему на ладонь темный твердый предмет: зеркало. Но это было не просто зеркало. К тыльной его стороне, за четыре угла было прочно приклеено нечто вроде таблички размером с карту.

— Вот, гляди еще, — велела Лика.

Воск натек, окружив фитиль, и свет в спальне убыл. Николинька, взяв зеркало, склонился к огню. Рисунок изображал нагую девицу в распутной позе. Белизну тела подчеркивал черный с блестками фон. Но стиль бурлеска тут пасовал и как бы стушевывался от реальности изображенного. Тело было живым, с точно выбранной игрой теней.

— Хороша? — спросила она.

— А… э… ну да. Да, — промямлил Николинька, спешно возвращая ей карту.

— Похожа я на нее? — Она вновь вперилась в него взглядом.

Но он совсем потерялся, косил вниз и уже не мог избавиться от дурной улыбки.

— Э… ну-у…

— Похожа или нет?

— Ну, я не знаю.

— Эх ты! Ты должен был сказать, что очень похожа.

— Почему? — спросил он наивно, подняв взгляд и поправляя очки.

— Потому что тогда это вышел бы комплимент, — объяснила Лика. — А дамам нужно говорить комплименты. Особенно ночью. Ладно, вот что: мне здесь надоело. Пошли вниз. Я хочу поглядеть на ваш зал.

Петербург-нуар

  • «Азбука-Аттикус», 2012
  • «Петербург-нуар». Четырнадцать. «Четырнадцать оттенков черного», — как названа в предисловии к книге ее цветовая гамма. Пусть читателя не пугает такое цветовое решение. Или, наоборот, — пугает. Впрочем, имена авторов, смешавших краски на палитре «Петербурга-нуара», уже исключают основания для сетований по поводу монохромности книги, как не дают повода пройти мимо нее равнодушно. Сергей Носов, Павел Крусанов, Андрей Кивинов, Андрей Рубанов, Лена Элтанг, Антон Чиж… И перечисленные, и скрытые многоточием, эти имена на слуху, и составляют если не славу, то гордость современной литературы как минимум.
  • Купить книгу на Литресе

Сергей Носов. Шестое июня

Мне рекомендовано забыть это место — не посещать
никогда.

А я вот пришел.

Многое изменилось, многое не узнаю, а могло бы измениться
еще больше и в гораздо большем — планетарном!
— масштабе, выбей тогда я дверную задвижку и ворвись
в ванную комнату!..

Надеюсь, у меня нет необходимости в десятитысячный
раз объяснять, почему я хотел застрелить Ельцина.

Хватит. Наобъяснялся.

С тех пор как меня освободили, я не бывал на Московском
проспекте ни разу.

Станция метро «Технологический институт» — здесь
я вышел, а дальше ноги сами меня понесли. Все рядом.
До Фонтанки (это река) шесть минут неспешной ходьбы.
Обуховский мост. Мы жили с Тамарой не в угловом
доме, а рядом — на Московском проспекте у него восемнадцатый номер. Надо же: ресторан «Берлога»! Раньше
не было никаких берлог. Раньше здесь был гастроном,
в нем Тамара работала продавщицей. Я зашел в «Берлогу» взглянуть на меню. В частности, подают медвежатину.
Что ж.

Если это «берлога», то комнату в доме над «Берлогой»,
где я жил у Тамары, справедливо назвать «гнездом».

В нашем гнезде над берлогой был бы сегодня музей,
сложись все по-другому. Музей Шестого июня. Впрочем,
я о музеях не думал.

Захожу во двор, а там с помощью подъемника, вознесшего
рабочего на высоту третьего этажа, осуществляется
поэтапная пилка тополя. Рабочий бензопилой ампутирует
толстые сучья — часть за частью, распил за распилом.
Я уважал это дерево. Оно было высоким. Оно росло быстрее
других, потому что ему во дворе недоставало солнца.
Под этим тополем я часто сидел в девяносто шестом
и девяносто седьмом и курил на ржавых качелях (детская
площадка сегодня завалена чурбанами). Здесь я познакомился
с Емельянычем. Он присел однажды на край
песочницы и, отвернув крышечку аптечного пузырька, набулькал
в себя настойку боярышника. Я хотел одиночества
и собрался уйти, но он спросил меня о моих политических
убеждениях — мы разговорились. Нашли общий
язык. Про Ельцина, как обычно (тогда о нем все говорили),
и о том, что его надо убить. Я сказал, что не только
мечтаю, но и готов. Он тоже сказал. Он сказал, что командовал
взводом разведчиков в одной африканской стране,
название которой он еще не имеет права предать огласке,
но скоро сможет, и тогда нам всем станет известно. Я ему
не поверил сначала. Но были подробности. Много подробностей.
Не поверить было нельзя. Я сказал, что у меня
есть «макаров» (еще года два назад я купил его на пустыре
за улицей Ефимова). У многих было оружие — мы,
владельцы оружия, его почти не скрывали. (Правда, Тамара
не знала, я прятал «макарова» под раковиной за трубой.)
Емельяныч сказал, что придется мне ехать в Москву,
основные события там происходят — там больше возможностей.
Я сказал, что окна мои глядят на Московский
проспект. А по Московскому часто проезжают правительственные
делегации. Показательно, что в прошлом году
я видел в окно президентский кортеж, Ельцин тогда посетил Петербург — дело к выборам шло. Будем ждать
и дождемся, он снова приедет. Но, сказал Емельяныч, ты
ведь не станешь стрелять из окна, у них бронированные
автомобили. Я знал. Я, конечно, сказал, что не буду. Надо
иначе, сказал Емельяныч.

Так мы с ним познакомились.

А теперь и тополя больше не будет.

Емельяныч был не прав, когда решил (он так думал
вначале), что я сошелся с моей Тамарой исключительно
из-за вида на Московский проспект. Следователь, кстати,
думал так же. Чушь! Во-первых, я сам понимал, что
бессмысленно будет стрелять из окна, и даже если выйти
из дома и дойти до угла, где обычно правительственные
кортежи сбавляют скорость перед тем, как повернуть
на Фонтанку, совершенно бессмысленно стрелять по бронированному
автомобилю. Я ж не окончательный псих,
не кретин. Хотя иногда, надо сознаться, я давал волю
своему воображению. Иногда, надо сознаться, я представлял,
как, подбежав к сбавляющей скорость машине, стреляю,
целясь в стекло, и моя пуля попадает именно в критическую
точку, и вся стеклянная броня… и вся стеклянная
броня… и вся стеклянная броня…

Но это во-первых.

А во-вторых.

Я Тамару любил. А то, что окна выходят на Московский
проспект, — это случайность.

Между прочим, я так и не выдал им Емельяныча, все
взял на себя.

Мне не рекомендовано вспоминать Тамару.

Не буду.

Познакомились мы с ней… а впрочем, какая разница
вам.

До того я жил во Всеволожске, это под Петербургом.
Когда переехал к Тамаре на Московский проспект, продал
всеволожскую квартиру, а деньги предоставил финансовой пирамиде. Очень было много финансовых пирамид.

Я любил Тамару не за красоту, которой у нее, честно
сказать, не наблюдалось, и даже не за то, что во время секса
она громко звала на помощь, выкрикивая имена прежних
любовников. Я не знаю сам, за что я любил Тамару.
Она мне отвечала тем же. У нее была отличная память.
Мы часто играли с Тамарой в скрэббл, иначе эта игра называется
«Эрудит». Надо было выкладывать буквы на
игровом поле, соединяя их в слова. Тамара играла лучше
меня. Нет, правда, я никогда не поддавался. Я ей не раз
говорил, что работать ей надо не в рыбном отделе обычного
гастронома, а в книжном магазине на Невском, где
продают словари и новейшую литературу. Это сейчас не
читают. А тогда очень много читали.

Ноги сами, сказал, привели. Рано или поздно я бы все
равно пришел сюда, сколько бы мне ни запрещали вспоминать
об этом.

Просто за те два года, что я жил с Тамарой, тополь подрос,
тополя быстро растут, даже те, которые кажутся уже
совершенно взрослыми. Крона у них растет, если я непонятно
выразился. Теперь ясно? А когда видишь, как что-то
медленно изменяется на твоих глазах — в течение года,
или полутора лет, или двух, тогда догадываешься, что
и сам изменяешься — с этим вместе. Вот он изменялся,
и я изменился, и все вокруг нас изменялось, и далеко не
в лучшую сторону, — все, кроме него, который просто рос,
как растут себе тополя — особенно те, которым не хватает
света… Короче, я сам не знал, чем тополь мне близок,
а то, что он близок мне, понял только сейчас, когда увидел,
что пилят. Надо ведь было через столько лет прийти
по этому адресу, чтобы увидеть, как пилят тополь! Вот
и всколыхнуло во мне воспоминания. Те самые, которыми
мне было запрещено озабочиваться.

Зарплата у нее была копеечная, у меня тоже (я чинил
телевизоры по найму — старые, советские, еще на лампах,
тогда такие еще не перевелись, а к рубежу, к водоразделу
шестого июня одна тысяча девятьсот девяносто седьмого
года уже не чинил — прекратились заказы). В общем,
жили мы вместе.

Однажды я ее спросил (за «Эрудитом»), смогла бы
она участвовать в покушении на Ельцина. Тамара спросила:
в Москве? Нет, когда он посетит Санкт-Петербург.
О, когда это будет еще! — сказала Тамара. Потом она спросила
меня, как я все это вижу. Я представлял это так.
Черные автомобили мчатся по Московскому проспекту.
Перед тем как повернуть на Фонтанку, они по традиции
(и по необходимости) тормозят. Перед его автомобилем
выбегает Тамара, бухается на колени, вздымает к небу руки.
Президентский автомобиль останавливается, заинтригованный
Ельцин выходит спросить, что случилось
и кто она есть. И тут я — с пистолетом. Стреляю, стреляю,
стреляю, стреляю…

Тамара мне ответила, что у меня, к счастью, нет пистолета,
и здесь она была не права: к счастью или несчастью,
но «макаров» лежал в ванной, за трубой под раковиной,
там же двенадцать патронов — в полиэтиленовом
мешке, но Тамара не знала о том ничего. А вот в
чем она была убедительна, по крайней мере мне тогда
так казалось, это что никто не остановится, кинься она
под кортеж. А если остановится президентский автомобиль,
Ель цин не выйдет. Я тоже так думал: Ельцин не
выйдет.

Я просто хотел испытать Тамару, со мной она или нет.

Потом он спрашивал, светя мне лампой в лицо: любил
ли я Тамару? Почему-то этот вопрос интересовал потом
не одного начальника группы, но и всю группу меня допрашивающих
следаков. Да, любил. Иначе бы не протянул
два года на этом шумном, вонючем Московском проспекте, даже если бы жил только одной страстью — убить
Ельцина.

На самом деле у меня было две страсти — любовь к Тамаре
и ненависть к Ельцину.

Две безотчетные страсти — любовь к Тамаре и ненависть
к Ельцину.

И если бы я не любил, разве бы она говорила мне «орлик
мой», «мой генерал», «зайка-зазнайка»?..

Ельцина хотели тогда многие убить. И многие убивали,
но только — мысленно. Мысленно-то его все убивали.
Девяносто седьмой год. В прошлом году были выборы.
Позвольте без исторических экскурсов — не хочу. Или
кто-то не знает, как подсчитывались голоса?

Во дворе на Московском, 18, я со многими общался
тогда, и все как один утверждали, что не голосовали в девяносто
шестом за Ельцина. Но это в нашем дворе. А если
взять по стране? Только я не ходил на выборы. Зачем ходить,
когда можно без этого?

Ему сделали операцию, американский доктор переделывал
сосуды на сердце.

Ох, мне рекомендовано об этом забыть.

Я забыл.

Я молчу.

Я спокоен.

Итак…

Итак, я жил с Тамарой.

Возможность его смерти на операционном столе обсуждалась
еще недавно в газетах.

И я сам помню, как в газете, не помню какой, меня и таких
же, как я, предостерегали против того, чтобы связывать
жизненную стратегию с ожиданием его кончины.

Но я не хочу отвлекаться на мотивы моего решения.

А что до Тамары…

Майкл Ондатже. Призрак Анил

  • «Азбука-Аттикус», 2012
  • Майкл Ондатже прославился на весь мир «Английским пациентом» — удивительным бестселлером, который покорил читателей всех континентов, был отмечен самой престижной в англоязычном мире Букеровской премией и послужил основой знаменитого кинофильма, получившего девять «Оскаров». Последовавшего за ним романа Ондатже «Призрак Анил» пришлось ждать долго, но ожидания окупились сторицей. Итак, познакомьтесь с Анил Тиссера — уроженкой Цейлона, получившей образование в Англии и США, успевшей разбить не одно сердце и вернувшейся на родину как антрополог и судмедэксперт. Международная организация по защите прав человека поручила ей выявить вдохновителей кампании террора, терзающей Шри-Ланку — древнюю страну с многовековыми традициями, вытолкнутую в трагичную современность… Роман впервые издается на русском.
  • Перевод с английского Н. Кротовской

Работая с бригадой судебно-медицинских экспертов
в Гватемале, Анил время от времени летала в Майами,
чтобы встретиться с Каллисом. Она появлялась там усталая,
осунувшаяся. Дизентерия, гепатит, лихорадка
Ден ге — все это было рядом. Она и ее бригада ели в деревнях,
где эксгумировали тела. Им приходилось есть
эту пищу, потому что жители деревень могли участвовать
в их работе только так — готовя им еду.

— Ты просишь бобов, — бормотала она Каллису
в гостинице, стягивая рабочую одежду (она боялась
опоздать на последний самолет) и залезая в первую за
несколько месяцев ванну. — Стараешься избегать севиче.
Если тебе все-таки приходится его съесть, то надо
побыстрее выблевать его в укромном уголке.
Она вытянулась, наслаждаясь чудом пенистой ванны,
и устало улыбнулась ему, довольная, что они вместе.
Он знал этот утомленный, направленный в одну точку
взгляд, протяжный монотонный голос, рассказывающий
разные истории.

— На самом деле раньше я никогда не копала. Работала
в лабораториях. А мы проводим полевые раскопки.
Мануэль дал мне кисточку и что-то вроде палочки для
еды и велел расковыривать землю и сметать ее кисточкой.
В первый день мы раскопали пять скелетов.

Сидя на краю ванны, он смотрел на нее: закрытые глаза,
полная отрешенность. Она коротко остригла волосы.
Сильно похудела. Он видел, что она еще сильнее полюбила
свою профессию. Работа изматывала ее, но вместе
с тем придавала сил.

Наклонившись вперед, Анил вытащила пробку и
опять легла, чтобы чувствовать, как вытекает вода. Потом
встала на кафельный пол, ее тело осталось безучастным
к полотенцу, которое он прижал к ее смуглым
плечам.

— Я знаю называние нескольких костей по-испански,
— похвасталась она. — Я немного говорю по-испански.
Это omóplato. Лопатка. Maxilar — верхняя челюсть.
Occipital — затылочная кость. У нее слегка заплетался
язык, как будто она вела обратный счет под действием
анестезии. — Там работают самые разные люди. Известные
патологоанатомы из Штатов, которые не могут протянуть
руку за солью, не ухватив при этом женщину за
грудь. И Мануэль. Он местный, поэтому он не так защищен,
как мы. Однажды он мне сказал: «Когда я устаю
копать и мне хочется бросить, я думаю, что в этой могиле
мог бы лежать я сам. Мне не хотелось бы, чтобы ктото
перестал меня откапывать…» Я всегда вспоминаю об
этом, когда мне хочется отдохнуть. Я засыпаю, Каллис.
Мне трудно говорить. Почитай мне что-нибудь.

— Я написал статью о норвежских змеях.

— Нет, не надо.

— Тогда стихи.

— Да. Всегда.

Но Анил уже спала, на ее лице была улыбка.

Cúbito. Omóplato. Occipital. Сидя за столом на другом
конце комнаты, Каллис записал эти слова в записную
книжку. Анил утопала в белой льняной постели. Ее рука
постоянно двигалась, как будто счищая землю кисточкой.

Проснувшись около семи утра — в номере было жарко
и темно, — она соскользнула с широкой кровати, где
все еще спал Каллис. Она уже скучала по лаборатории.
Скучала по волнению, охватывавшему ее, когда над алюминиевыми
столами вспыхивал свет.

Спальня в Майами напоминала бутик — вышитые
подушки, ковры. Она вошла в ванную, умылась, плеснула
холодной воды себе на волосы и окончательно проснулась.
Встала под душ, пустила воду, но спустя ми нуту
вышла, так как ей кое-что пришло в голову. Не потрудившись
вытереться, она расстегнула рюкзак и вытащила
из него большую старую видеокамеру, которую привезла
с собой в Майами, чтобы заменить микрофон. Подержанная
телекамера начала восьмидесятых годов принадлежала
бригаде судебных медиков. Анил пользовалась
ею на раскопках и привыкла к ее тяжести и несовершенству.
Она вставила в нее кассету, подняла ее на мокрое
плечо и включила.

Начав с комнаты, она вернулась в ванную и сняла себя
в зеркале, быстро помахав рукой. Крупным планом ткань
полотенец, крупным планом по-прежнему льющаяся из
душа вода. Встав на кровать, она сняла голову спящего
Каллиса, его левую руку, лежавшую там, где она всю ночь
была рядом с ним. Свою подушку. Опять Каллиса, его
рот, стройные ребра, вниз с кровати на пол, крепко держа
камеру, потом к его лодыжкам. Она отсту пила назад, чтобы
взять в кадр валявшуюся на полу одежду, потом стол
с его записной книжкой. Его почерк крупным планом.

Вынув кассету, она спрятала ее под одеждой в его чемодане.
Положила камеру к себе в рюкзак и, вернувшись
в постель, улеглась рядом с ним.

Они лежали на кровати в ярком солнечном свете.

— Не могу представить себе твое детство, — сказал
он. — Я совершенно тебя не знаю. Коломбо. Там скучно?

— Скучно дома. Снаружи бушуют страсти.

— Не возвращайся туда.

— Не буду.

— Один мой друг поехал в Сингапур. Везде кондиционеры!
Как будто он провел неделю в «Селфриджес».

— Наверно, люди из Коломбо были бы рады оказаться
в «Селфриджес».

Эти спокойные краткие мгновения, когда они лениво
переговаривались после близости, были лучшими в их
совместной жизни. Для него она была свободной, забавной
и красивой, для нее он был женатым, всегда интересным
и постоянно готовым к самозащите. Два из этих
трех моментов не сулили ничего хорошего.

Они встретились при других обстоятельствах, в Монреале.
Анил участвовала в конференции, и Каллис случайно
столкнулся с ней в вестибюле гостиницы.

— Я смываюсь, — сказала она. — С меня довольно!

— Пообедай со мной.

— У меня есть планы. Сегодня вечером я обещала
встретиться с друзьями. Можешь пойти вместе с нами.
Мы целыми днями слушали доклады. Если ты пойдешь,
обещаю худшую в Монреале еду.

Они ехали через пригороды.

— Ты говоришь по-французски? — спросил он.

— Нет, только по-английски. Но я умею писать посингальски.

— Это твой родной язык?

Сбоку от дороги появилась безымянная площадь,
и Анил остановилась около мигающих огней Боулерамы.

— Я здесь живу, — сказала она. — На Западе.

Каллис был представлен семи антропологам, которые,
внимательно его оглядев и выслушав, кто он такой, стали прикидывать, может ли он оказаться полезным для
их команды. Казалось, они собрались сюда со всех концов
планеты. Прилетев в Монреаль из Европы и Центральной
Америки, они сбежали с очередного слайд-шоу
и теперь, как и Анил, были готовы сразиться в боулинг.
Они в одно мгновение прикончили плохое красное вино
из автомата, стекавшее тонкой струйкой в маленькие
бу мажные стаканчики вроде тех, что дают у дантистов,
а также чипсы, уксус и консервированный хумус. Палеонтолог
включил электронное табло, и десять минут спустя
светила судебной медицины, вероятно единственные
в Боулераме, кто не говорил по-французски, носились,
словно гоблины, в своих кроссовках для боулинга и так
же хрипло орали. Они мошенничали. Роняли шары на
паркетные дорожки. Каллису не хотелось бы, чтобы до
его мертвого тела дотрагивались эти неумехи, столько
раз заступавшие за линию. В ходе игры Анил и Каллис
все чаще бросались друг к другу с объятиями и поздравлениями.
Он легко передвигался в своих пятнистых кроссовках,
кидал, не целясь, шар, который, если судить по
звуку, опрокидывал ведро гвоздей. Она подошла и поцеловала
его сзади, нерешительно, как раз в середину шеи.
Они покинули боулинг, взявшись за руки.

— Должно быть, дело в хумусе. Это правда был хумус?

— Да, — рассмеялась она.

— Известный афродизиак…

— Я ни за что не стану спать с тобой, если ты скажешь,
что не хочешь. Художник, Некогда Известный
Как… Поцелуй меня сюда. У тебя есть какое-нибудь
трудное второе имя, которое я должна выучить?

— Бигглс.

— Бигглс? Как в книжках «Бигглс летит на восток»
и «Бигглс мочится в постель»?

— Да, тот самый Бигглс. Мой отец вырос на этих
книжках.

— Мне никогда не хотелось замуж за Бигглса. Мне
всегда хотелось выйти замуж за жестянщика. Мне нравится
это слово…

— У жестянщиков не бывает жен. Если только они
настоящие жестянщики.

— У тебя ведь есть жена, правда?

*

Однажды ночью, когда Анил работала в лаборатории
на корабле одна, она сильно поранилась скальпелем, срезав
мясо с большого пальца. Она залила рану деттолом,
забинтовала, но потом решила по дороге домой заехать
в больницу. Она боялась воспаления — в трюме кишели
крысы, возможно, они бегают по инструментам, когда их
с Саратом здесь нет. Она устала и вызвала ночной «баджадж», который высадил ее рядом с приемным отделением
скорой помощи.

На длинных скамьях сидели и лежали человек пятнадцать.
Время от времени появлялся доктор, делал знак
следующему пациенту и уходил вместе с ним. Она просидела
здесь больше часа и наконец сдалась: с улицы
приходило все больше пострадавших, и по сравнению
с ними ее рана показалась ей не столь серьезной. Но ушла
она не поэтому. В помещение вошел человек в черном
пальто и уселся между ними, его одежда была запачкана
кровью. Он сидел и молчал, дожидаясь, чтобы ктото
оказал ему помощь, не беря номерок, как остальные.
В конце концов на скамейке, где он сидел, освободилось
три места, и он растянулся на ней, сняв черное пальто и положив под голову взамен подушки, но он не мог
уснуть, и его открытые глаза смотрели на нее через комнату.

Его лицо было красным и мокрым от крови на воротнике.
Он сел, вытащил из кармана книгу и начал ее читать,
очень быстро перелистывая страницы. Проглотил
таблетку, снова лег и на этот раз уснул, окружавшая его
действительность перестала для него существовать. Пришла
сестра и дотронулась до его плеча. Он не пошевелился,
и она не убрала руки. Анил прекрасно это помнила.
Потом он встал, сунул книгу в карман, дотронулся
до одного из пациентов и исчез вместе с ним. Он был
доктором. Сестра взяла его пальто и унесла. Тогда Анил
ушла. Если она не смогла определить, кто в этой больнице
доктор, а кто пациент, зачем ей было здесь оставаться?