В СПбГУ разработали методы борьбы с плагиатом

В ближайшую сессию в СПбГУ до 95-99% курсовых и выпускных работ
студентов будут проходить проверку на плагиат.

В обязательном порядке проверку будут проходить дипломы, а также выпускные
бакалаврские и магистерские работы, кандидатские диссертации. Система
контроля за авторством работ
в СПбГУ существует достаточно давно, и Университет продолжает
наращивать инструментарий. Силами специалистов СПбГУ были разработаны
собственные программы поиска заимствований.

Дмитрий Леви, заместитель
руководителя отдела информационных технологий, рассказал новой программе:
«Университетские программы поиска заимствований, как правило,
проверяют работы с помощью двух алгоритмов. Первый избирательно
проверяет
фразы, выявляет некий „математический стиль“ автора, идентифицирует и
помечает те куски в тексте, которые ему не соответствуют. Второй
алгоритм анализирует каждую отдельную фразу. Важно, что программа
режет текст на минимальные кусочки прежде, чем начать
поиск в открытых источниках в Интернете. Это исключает возможность
попадания и использования работы студента ресурсами, специализирующими
на продаже. Поэтому никто другой не сможет воспользоваться работой
студента СПбГУ. После проверки преподаватель получает
от программы заключение и принимает решение, как он оценит работу».

В зависимости от количества заимствованных частей в работе оценка
может быть снижена на один или два балла или вовсе оценена
неудовлетворительно. В этом учебном году трое студентов-юристов
были отчислены за использование плагиата в их работах.

Преподаватели зависимости от специфики образовательных направлений
могут пользоваться различными программами. Доступ к механизмам
проверки у преподавателей есть в течение всего года, а не только когда
работа сдается в государственную комиссию. По опыту,
до 15% преподавателей СПбГУ проверяют с их помощью и текущие работы студентов.
Специалисты СПбГУ подчеркивают: задача борьбы с плагиатом заключается
не столько в том, чтобы бороться за чистоту текстов студентов, сколько
в том, чтобы приучить их к понимаю того, что плагиат — это
использование чужой собственности.

Источник: Санкт-Петербургский государственный университет

У издательства «Эксмо» изъят тираж книги о коррупции подмосковных чиновников

Тираж книги А. Соколовой «Корпорация Подмосковье: Как разорили самую
богатую область России», только что вышедшей из печати в Издательстве «Эксмо», был изъят 31 марта сотрудниками ЦБПСПР и ИАЗ ГУВД по Московской области на основании заявления И. О. Пархоменко от 31 марта 2011 года с просьбой о привлечении к уголовной ответственности издательства по статьям 319 и 129 УК РФ (оскорбление
представителя власти и клевета).

Книга о злоупотреблениях чиновников Московской Области написана одним из постоянных авторов журнала Forbes на основе своих публикаций для издания. До выхода книги претензий к автору от представителей властных структур замечено не было.

Источник: Издательство «Эксмо»

Анна и Сергей Литвиновы. Бойся своих желаний (фрагмент)

Глава из романа

О книге Анны и Сергея Литвиновых «Бойся своих желаний»

Наши дни. Синичкин Павел

С тех пор, как нашу коммуналку на Пушкинской расселили, я нечасто бывал в центре. Намеренно. Потому что каждый раз, как приезжал — расстраивался. Москва изменялась, модифицировалась, трансформировалась — и теперь переродилась окончательно. Ничего общего с тем городом, где я жил и который хорошо помню, не осталось.

В магазине на углу Пушкинской и Столешникова, куда я бегал за пивом (порой в тапочках), расположился многотысячедолларовый бутик. В бывшем букинистическом — на пересечении Столешникова с Петровкой — поместился еще один. Между ними — целый строй других бути-, блин, -ков.

Простые смертные туда не ходят. Нет, ты, конечно, можешь зайти. Но продавцы и охранники встретят тебя такими кислыми рожами, что даже толстокожий парень вроде меня почувствует себя неуютно. В советских «Березках» чеки просили на входе предъявить. По-моему, так было честнее. «Господа, покажите свои платиновые карты, золотые не предлагать». Хотя даже если бы у меня имелась золотая или платиновая кредитка, легкий газовый шарфик ценой в три штуки долларов — на мой взгляд, полный бред. Равно как и вьетнамки за тысячу евро.

Поесть простому человеку тоже негде. В кафе «Зеленый огонек» теперь разместился банк с тщательно вымытыми ступенями. Вместо подвала, где я порой приникал жаждущими устами к «жигулевскому» из щербатой кружки (а то и из литровой банки), появилось кафе, в котором пенный напиток стоит триста рублей. Куда-то провалилось кафе-автомат напротив ЦУМа с очаровательными глазированными сырками. Исчез помещавшийся на углу Кузнецкого ларек с жаренными в масле пирожками — десять копеек штука. Да и сами пирожки за гривенник тоже, конечно, сгинули. Наверное, эмигрировали.

Города моего детства не стало.

Публика тоже разительно переменилась. На месте сумасшедшего Вовы, который последовательно обходил все учреждения в центре (в каждом кабинете он жестами стрелял сигареты) — теперь разгуливает блонда с пакетами от Шанель и Луи Вьюитона. На том самом углу на Петровке, где одноногий инвалид Василич вечно чинил свой «Запорожец», — стоянка, где красуются «Порши», «Бентли», «Феррари».

Я не стану уверять, что очень уж любил ту, прошлую Первопрестольную. Но она, не очень чистая, не слишком трезвая, затрапезная, дурно одетая и порой подванивающая, была близка мне и понятна. И еще она была непритязательной, доброй и честной. И я, конечно, по ней временами скучаю — как скучают брошенные дети по непутевой, пьющей, гулящей матери. Какая-никакая, а она мать. А нынешнюю столицу мне никак не удается полюбить. Лощеная, надменная дамочка в фирменных шмотках и с вечно высокомерным и презрительным взглядом… Готовая в любой момент тебя, сына своего, предать и продать… Нет, такая особа даже на мачеху тянет с трудом.

На окраине, в тех же Вешняках, где у меня офис, или в близлежащих Выхине с Новогиреевым мало что, по счастью, видоизменилось. Москва осталась Москвой. Все так же, как двадцать лет назад, шевелят юными листами деревья в Кусковском и Терлецком парках. Люди, торопясь на работу, штурмуют автобусы и вагоны метро, пробегают по магазинам в поисках майонеза подешевле. Изредка, как пришелец, выглянет из-за панельной девятиэтажки рекламный плакат да проедет явно заблудившийся «Мерседес»… Иногда я ловлю себя на мысли, что в столице мне милее теперь не центровые переулочки, а панельные районы на старых окраинах.

Ладно, будет. Мне не идет философствовать. Оставим это мыслителям. Я человек действия. Мой язык — язык протокола. Существительное, глагол. Прилагательные — только в крайнем случае. «Я выхватил и выстрелил». Подобный стиль подходит мне больше.

Итак, я уселся в кафе на бывшей любимой Пушкинской, неподалеку от моего прежнего дома. Место выбрала клиентка, сроду бы я не пошел на нынешнюю Дмитровку. Не глядя в меню, сделал заказ: кофе и минералку. И сразу попросил счет, чтобы работодательница ни в коем случае за меня не платила. Как и я — за нее.

Всю прошлую нашу встречу Мишель рассказывала об истории своей семьи. Битлы, прадед Васнецов, хоккеист Монин, любера, путч… Я даже не задавался вопросом: вранье ли то, что мне втюхивают? Потому что слушать было интересно. К тому же девушка оказалась хороша. Стройная, холеная, прекрасно одетая. Умная, язвительная, неприступная. С такой красоткой и поболтать приятно.

Мишель меня зацепила. Нет, я в нее не влюбился. Но я хотел бы обладать ею — как ковбой мечтает взнуздать холеную, независимую лошадь.

*

«Идет ли мне роль преступника? Не знаю… Но почему, спрашивается, я (такой великий и могучий!) вынужден всем этим заниматься? А с другой стороны, кто, если не я? Дельце такое — постороннему не поручишь. Да и близкому не поручишь тем более. Грязненькое дельце, неприятное. Да чего уж там, грязненькое! По-настоящему грязное и неприятное. Но делать его — надо. Как говорится, кто, если не я.

*

Я сидел за столиком на улице и заметил Мишель издалека. Она явно чувствовала себя в новой Москве, словно рыба в воде. Плыла, возвышаясь над прохожими. Возвышалась она не физически, а мен-таль-но. Одета была в спортивный костюм. Видать, где-то неподалеку занималась фитнесом. Могу себе представить, сколько здесь стоит клубная карта. Однако спортзальный наряд девушку явно не смущал. Потому как майка наверняка была от какого-нибудь Хреначчи, брючки от Куккараччи, туфли от Моветона. Моя бывшая, Катя, конечно, легко назвала бы фирмы, в которые девушка была разодета. А я не силен.

Мишель подошла ко мне. Дежурно улыбнулась, поздоровалась. Уселась напротив. Черт, я понял, что даже рад ее видеть.

К ней тут же подскочил официант. Она бросила мне:

— Что вам?

— Ничего.

Тогда она заказала себе свежевыжатый морковный.

— Сливочек добавить? — спросил официант.

— Ну, разумеется.

Когда половой отбежал, я спросил:

— Вы пять часов рассказывали мне историю своей семьи, но никакого задания не последовало. Почему? Я не психотерапевт, не адвокат, не консультант. Я частный сыщик. Поэтому вопрос — что вам от меня надо?

Она ответила ни в склад, ни в лад:

— Слушай, Синичкин, давай перейдем на ты. Ты не такой уж старый.

Я терпеть не могу, когда меня зовут по фамилии. Но усмехнулся и сказал:

— Давай, Монина.

Прав был Пушкин: когда с девушкой меняешь «вы» на «ты» — это сближает. Словно первое рукопожатие. И первый поцелуй.

— Мне от тебя нужно-о-о… — протянула клиентка. — А ты не догадываешься?

Я усмехнулся.

— У меня много достоинств. Но телепатия в их число не входит.

— Жаль.

— Ну, извини.

— Я хочу доказать, что я — внучка Битла.

— Доказать — как? Провести ДНК-экспертизу?

— Ага, а ты достанешь мне образец слюны сэра Пола Маккартни. И волосок с груди мистера Ричарда Старки.

Я посмотрел на нее, подняв бровь. Она засмеялась.

— Ладно, Синичкин, не парься. На самом деле мне будет достаточно косвенных улик.

Тут Мишель принесли морковный сок.

— Еще что-нибудь желаете? — склонился над ней официант.

— Чтоб ты поскорее исчез.

— Пардон.

Половой отскочил от столика, как ошпаренный.

— Только один вопрос, Мишель: а зачем тебе это надо?

— Это — что?

— Зачем доказывать, что ты — внучка Битла?

— Ты что такое пиар, знаешь?

— Слыхал чегой-то.

— Я — певица. Певица Мишель. Слышал?

— Пока нет. А ты — спой.

— Это тебе будет дорого стоить. Ну, ничего, скоро из всех утюгов страны меня услышишь. Мне дают деньги на раскрутку. И на съемку клипов, и на ротацию. Но одно дело, когда будут говорить: поет новая звезда и бла-бла-бла Мишель (кстати, имя для подмостков хорошее, мне даже псевдоним брать не надо). И совсем другое: Мишель, внучка Битла!.. Да об этом все трещать будут, и не только в России! Международный, блин, скандал.

— На мировой уровень нацелилась? Хит-парад «Биллборда» и все такое?

— Почему нет?

— Тебе, наверное, телохранитель понадобится.

— Желаешь предложить свои услуги? — прищурилась она.

Я считаю: если уж чего-то хочется — надо артикулировать свои притязания. Одних только пламенных взглядов девушка может и не понять. В лоб, конечно, не стоит ей сразу заявлять: хочу, мол, с тобой возлечь. Что-нибудь поизысканнее. Поэты, к примеру, предлагают даме сердца стать, типа, росой на ее устах. У меня другие методы.

— Да, я мечтаю хранить твое тело.

Она помотала головой:

— Бизнес — отдельно, чувства — отдельно.

— Ради тебя я готов отказаться от твоего заказа. — Своим нахальным взглядом она распалила меня.

— Вот как? А может, ты, наоборот, поработаешь на мое тело бесплатно?

Последнее предложение меня отрезвило.

— Хочешь сэкономить? Расплатиться со мной любовью?

Она аж отпрянула. Покачала головой.

— А ты хам, Синичкин.

— Прости.

— Бог простит. — Наползшее было на наш столик облако неприкрытого кобеляжа вдруг рассеялось, как дым. — Ладно, к делу. Я тебя, Синичкин, хочу нанять, чтобы расследовать чисто конкретное преступление.

— То есть?

— Мою квартиру в Гусятниковом переулке обокрали.

— Когда?

— Две недели назад. Я как раз ездила к друзьям на дачу.

— Что взяли?

— Ценности. Золото-бриллианты. Пару шуб. Но самое главное — бумагу с записью той самой песни, которую сделала моя покойная бабушка, Наталья Петровна Васнецова.

— Ту, неизвестную битловскую?

—Ну да! Ту, что он написал тогда утром в военном городке. А там не просто слова и музыка. Еще — его автограф и посвящение.

— Во как! Супостаты взломали дверь?

— У них был ключ.

— Значит, кражу совершил кто-то из своих?

— Не факт. Понимаешь, Синичкин, — я опять передернулся оттого, что девушка называет меня по фамилии, — мы ведь с мамой и отчимом в той квартире с девяносто второго года не жили. Были за границей, а теперь, в две тыщи восьмом, вернулась только я. А до того в ней съемщики проживали. И замки я после них не поменяла.

— Неразумно, — заметил я.

— Слушай, железные двери, а я только что из Европы вернулась. А здесь ДЭЗы какие-то, слесари пьяные… Разбираться с ними… Ну, я рукой махнула, а потом завертелась и забыла.

— А что у вас за жильцы-то были?

— Приличные люди, иностранцы. Бизнюк один французский с семьей. Он был единственным нашим квартирантом, да в восьмом году, под кризис, его на родину отозвали.

— Значит, вряд ли он мог два года спустя вернуться в Москву и твою квартиру ограбить, — дедуктивно заметил я.

— Да, но кто-то мог с его ключей слепок сделать.

— Оставим как одну из версий, — кивнул я.

— Ты, Синичкин, выражаешься прям как комиссар полиции.

— Тебе это важно? Или тебя результат волнует?

Такие юные особы, как она, редко выдерживают прямой наезд и твердый взгляд. Вот и Монина отыграла назад.

— Конечно-конечно, Пашенька, меня интересует результат.

— Тогда комментарии свои оставь.

— Знаешь, я не сомневаюсь, что грабителями были русские. Не французы какие-нибудь. Не этническая мафия. Наши.

— Отчего?

— Да у меня несколько икон есть — ну, обычных, не писаных, художественной ценности не представляют. Так вот, воры аккуратно сложили их в пакет и засунули в тумбочку.

— Богобоязненный русский народ, — протянул я.

— Да уж! А еще я, знаешь, что думаю: воры выносили из квартиры шубы, ноут… Я не говорю про мелочовку… Почему никто их даже не заметил?

— А кто тебе сказал, что не заметил?

— Следователь. Он говорил, что участковый по квартирам ходил, опрашивал, искал свидетелей. И ничего.

— А следствие вообще хоть что-то нарыло?

— Они мне, конечно, не докладываются. Но, кажется, как всегда, буксует.

— А почему ты следаку денег не предложила, а предпочла ко мне обратиться?

— Потому и предпочла, что совсем пусто у них, понимаешь? Да и мутный он какой-то, этот следователь.

— Но, ты знаешь, по свидетельским показаниям квартирные кражи редко раскрываются (когда подготовленная, конечно, кража, а не наркоман сдуру полез). Что там свидетели расскажут? Мужик в красной майке, бейсболка надвинута на глаза. Вот и все. К тому же нынче лето. Мало кто сидит в городе. Да у вас, наверное, в Гусятниковом переулке, и зимой-то мало кто живет. Ведь квартира в центре — не крыша над головой, а инвестиция капитала.

— Да уж! Мне неоднократно звонили, сумасшедшие деньги за нее предлагали.

— Мне тоже.

Я хотел установить с Мишель неформальные отношения. Чтобы нас связывало что-то личное. Общие интересы — прямой путь в койку.

— А где ты живешь? — заинтересовалась она.

— Жил. — поправил я. — Я-то, в отличие от тебя, на уговоры поддался. А проживал на Пушкинской, ныне Дмитровке, напротив генпрокуратуры.

Мишель посмотрела на меня с интересом.

— Жалеешь?

— Не без этого… Но вернемся к теме дня. А ты следователю про битловский автограф сказала?

— Нет.

— Почему?

— Догадайся с трех раз.

— А все-таки?

— Ну, слишком многое пришлось бы рассказывать. — Скучающим тоном начала она. — Слишком похоже на сказку. И слишком мало шансов, что менты бумагу найдут.

— Ты сама кого-нибудь подозреваешь?

— Понимаешь… — Она размышляла, колебалась, потом все-таки решилась. — Не знаю, стоит ли говорить… В ментовке я не сказала… Короче, был у меня друг, довольно близкий…

— Любовник, — уточнил я.

— Бойфренд. Богатый. И даже очень. Он хотел быть моим продюсером. Точнее, моим — всем. Это он певицей мне стать предложил, и план моей раскрутки составил…

— Короче, он знал, что у тебя есть автограф Битла.

— Да, знал.

— А потом ты с ним рассталась.

— Да.

— И теперь у тебя другой покровитель, еще круче первого?

— Тебе всю мою личную жизнь рассказать? — прищурилась она.

— Нет, только о тех людях, которые могли иметь отношение к преступлению. Или хотя бы к ключам.

— Слава богу, таких всего двое.

— Значит, ты думаешь, что тот, первый, решил тебя ограбить? Так сказать, в отместку за измену?

— Да.

— А что, есть какие-то улики? Именно против него? Или — только домыслы?

— Понимаешь, Синичкин, он, этот первый, Вано — религиозный человек. На самом деле Вано — просто ник, он никакой не грузин, а Иван Иваныч Иванов. Трижды Ванька. Я же говорила об иконках, которые положили в пакет и спрятали в тумбочку. Вот и суди сам. Все вещи в комнатах побросали, пошвыряли, а их — нет.

Я развел руками.

— Истинно религиозный человек вряд ли станет грабить квартиру. Даже своей бывшей. Да и для богатого человека — странное занятие: квартиры грабить. Насколько я знаю, они предпочитают грабить — зрителей.

— Он мог нанять кого-нибудь.

— Ага, а искал он исполнителей в воскресной школе, да? — съязвил я.

Она закатила глаза.

— А ты, Синичкин, раньше в милиции служил, да?

— Намекаешь на мою тупость?

— Нет, на то, что ты версии с порога отметаешь. Как будто работать не хочешь.

— Вано твоего я проверю. Как и всех других перспективных фигурантов. А, скажи, кто-то из твоих новых знакомых не мог позавидовать тебе и тому, как ты роскошно живешь?

— На моего нынешнего намекаешь?

— Боже упаси! Хотя и про него тоже расскажи. Ты, кстати, уверена, что он тот, за кого себя выдает?

— То есть?

— Да бывали в Москве случаи: весь такой из себя продюсер, в брионии-армани, на «Мерседесе»-кабриолете рассекает, тысячами чаевые дает. А потом выясняется: бриони у друга одолжил, «мерс» напрокат взял, чтоб на богатых москвичек охотиться. Ты ведь — богатая?

— Мысль хорошая, — усмехнулась Мишель. — Что ж, прокачай его на всякий случай, будет даже забавно. Зовут моего нынешнего Егор Константинович Желдин.

— А кто еще, кроме обоих мужчин, под подозрением?

— Была домработница приходящая. Я ее, кстати, после ограбления уволила. Чисто на всякий случай. Звать ее Василиса Станиславовна. С Украины. Но она здесь, в Москоу, с мужичонком каким-то живет. И вот эта Василиса мне больше всего не нравится. Для нее мои шубы и драгоценности — реально большие деньги. Для нее, а не для Вано и Желдина.

— А ты ее когда-нибудь в неблаговидном уличала?

— Нет. Она даже моими духами не душилась. Но — как это говорят русские? — и на старуху бывает проруха. Копила свою злость и зависть — и вот, пожалуйста…

— Василиса эта, наверно, на Украину вернулась?

— Да нет, она здесь, в Москве осталась. У мэна своего.

— Телефон, адрес знаешь?

— Да. Пиши.

Она продиктовала, я записал, потом спросил:

— А кто еще мог знать о существовании автографа? И где он, кстати, хранился?

— Думаешь, грабители охотились за битловской песней? А все остальное похитили для отвода глаз?

— Драгоценности и шубы во многих других квартирах в Москве тоже имеются. В том числе, я думаю, и в вашем доме. А ограбили — тебя. Чем же ты лучше других ответственных квартиросъемщиков? — зададимся вопросом. А вот чем: у тебя редкий документ есть.

— Значит, для тебя эта версия — приоритетная?

— Не знаю пока. Будем посмотреть. Итак?

— Что?

— Кто знал о существовании автографа?

— Да никто.

— Как — никто?! Ты только что сказали о Вано и о Желдине.

— И все.

— А члены семьи?

— Ну, прадедушка, Петр Ильич, конечно, знает. Прабабушка скончалась три года назад. Еще, наверное, знают мама и мой отчим Евгений — но их нет в Москве, и не приезжали они в Россию уже лет пятнадцать. Вот и все.

— Минуточку! А твой родной отец, обрюхативший Джулию тогда на юге? Его, кажется, звали Мишель?

— А-а, Миша! — презрительно скривила губы девушка. — Никто и не знает, что с ним, и не видел — не слышал о нем ничего.

— Значит, твой прадед, тот самый Васнецов, жив?

— Еще как! Здоровый, крепкий, в речке купается, по десять километров в день проходит.

— Сколько ж ему годков?

— Не так уж много — восемьдесят четыре.

— Н-да, молодой еще человек.

— Вот именно! — вдруг ожесточенно воскликнула девушка. — Все молодится. Нашел время.

— Что ты имеешь в виду?

— Жена его, моя прабабушка Валентина Петровна, я уже говорила, три года назад скончалась. И не такой уж старой была, всего семьдесят семь, но — рак. Прадед годик погоревал — а потом вдруг завел себе молодуху! Прикинь?! Живет вместе с ней на даче, души в ней не чает. Прискакала дамочка откуда-то из провинции, мымра, охмурила старика! Подумать только! На наследство его нацелилась! А он — как будто она его опоила! — слушать нас не хочет, ей в рот заглядывает.

— Они поженились?

— Нет. Думаю — нет. Пока — нет. Кажется — нет… Пашенька, дорогой: а может, ты и ее заодно проверишь? Пробьешь, как у вас говорится, по своим каналам — вдруг она какая-нибудь мошенница на доверии?

— Конечно, — ухмыльнулся я, — коли выяснится, что сожительница прадеда воровка — ты будешь очень рада.

— Ну, разумеется.

— Минуточку. Давай все-таки уточним. Для чего ты меня нанимаешь? Искать автограф? Или — расследовать ограбление? Или проверить своего любовника Желдина? Или — приживалку прадеда? Не слишком ли много заданий?

— Что тебя не устраивает?

— Я просто хочу напомнить, что за любую работу надо платить.

— Ты же хотел стать моим личным телохранителем? Вот и храни меня. Все эти люди и коллизии могут угрожать моему благосостоянию и безопасности, не так ли? Пожалуйста, выставляй мне счета — хочешь, по каждому виду работ отдельно. За автограф, за раскрытие ограбления, за васнецовскую полюбовницу… Я счета оплачу. Моя мамочка и отчим любят меня. А бабла у них хватает.

— Какая тема из предложенных для тебя самая важная?

— Все важны. Все.

— Тогда подойдем к делу комплексно. Дай-ка мне для начала адрес своего прадеда — Петра Ильича. И координаты той особы, что вдовца вашего охмурила: фамилия-имя-отчество, примерный возраст, откуда родом.

— Сейчас, Пашенька. — Она вытащила из сумки коммуникатор. — Я, знаешь ли, к этой женщине в паспорт заглянула — береженого бог бережет.

— А что, от Васнецова большое наследство ожидается?

— По сравнению с капиталами моего отчима не очень уж огромное — да все равно ведь жалко терять. Квартира четырехкомнатная на Кутузовском как тебе нравится? С видом на парк Победы?

— Мне нравится.

— Еще бы! А дача в паре километрах от МКАД? Дом, правда, старый и небольшой, зато участок — гектар.

— В общей сложности миллионов пять «зеленью», — заметил я.

— Если не семь-восемь. А то и десять. В общем, есть, за что этой Любе бороться. Вот тебе, кстати, на нее установочные данные (так ведь, кажется, у вас, в силовых структурах, говорят). — И она зачитала мне из коммуникатора, а я записал: — Любовь Ивановна Толмачева, родилась в Москве тридцатого ноября одна тысяча девятьсот шестьдесят восьмого года… Значит, ей сорок два, — с сарказмом заметила девушка, — замечательно! Самое время старика охмурять, который в два раза ее старше!.. Была она замужем, теперь в разводе. Про мужа ее бывшего зачитывать?

— А как же.

— Замуж вышла в девяносто первом. Муж — Толмачев Эн Пэ. Зарегистрирован брак Дворцом бракосочетаний города Самары. А развелись они скромненько, пятнадцать лет спустя… По-моему, это все. Можешь, Синичкин, приступать. Вот тебе аванс и на расходы.

Она вытащила из рюкзачка (разумеется, тоже от какого-нибудь Чиполлини) кредитку и перебросила через стол мне.

— На ней две тысячи евро. Пин-код: один три три один. Учти: я пользуюсь мобильным банком.

— Я не буду оплачивать билет до Акапулько. И тайский массаж. Во всяком случае, прямо завтра.

Она оставила свой недопитый сок, бросила на стол пятисотрублевую купюру и без улыбки скомандовала:

— Расплатись за меня и приступай.

Она встала, натянуто улыбнулась мне и двинулась по улице: ледяная и недоступная.

Купить книгу на Озоне

Знак кровоточия. Александр Башлачев глазами современников (фрагмент)

Отрывок из воспоминаний Бориса Гребенщикова

О книге «Знак кровоточия. Александр Башлачев глазами современников»

Про Башлачева мне говорило много народу, но все как-то не было времени и возможности услышать его. В конце концов, девушка по имени Женя упросила меня пойти на улицу Перовской, все-таки послушать человека. Дом прямо возле Невского, рядом со мной… Башлачев спел там песен десять, наверное. Разворошил он меня сильно, хотя это была совсем не та музыка, что мне нравилась. Но в нем была энергия, в нем было очень интересное чувство слова, и главное, вот это неназываемое — «мын». Он живой был! Поэтому, я помню, что, придя с концерта, сказал, что очень сильного человека слушал. Не должен нравиться, а понравился! Потом, я помню, он ко мне домой приходил, что-то пел, тогда у меня еще был Билли Брэгг. Может быть, Джоанна Стингрей это снимала. Потом у Сашки Липницкого мы с ним встречались. И в ДК Связи он к нам приходил перед одним из наших последних концертов. Он тогда был в прекрасном настроении…Первое впечатление Башлачев произвел очень сильное. Столкновение с человеком, в котором от природы есть дар и который умеет им пользоваться производит впечатление, будто заглянул в печку горящую. Этот внутренний жар, захлебывающийся поток всегда действует сильно на кого бы то ни было, не может не действовать. Этот самый дар, Божий дар, есть у всех, просто один из ста тысяч доводит его до ума. Башлачев его почти доводил, хотя он так и не смог с ним, по-моему, технически до конца справиться. Все забывают, когда говорят, какой он был великий, что он так и не сумел ритмически себя окантовать — так, чтобы его можно было записать на студии, на хорошую аппаратуру. Его поток очень клокочущий, очень неровный. Он принципиально был непрофессионалом. У Липницкого, например, сидел несколько месяцев, пытался записать что-то, но так и не получилось. Вернее, что-то получилось, но не то, не совсем то… Потому что, когда он ровный, он сам себе неинтересен. Вот оттого он уникальной был фигурой, не вписывался даже в те рамки, в которых творил, он все равно из них вылезал. И слушать его я, честно говоря, много не мог. Я сейчас с ужасом думаю, что нужно было, как сокровище все это воспринимать, а я как-то уж очень спокойно относился. У него ведь были не песни даже, а целые спектакли. Работал ли он над ними? Этого я сказать не могу. Я никогда этого не видел, но, судя по всему, он писал новую песню тетрадями… Просто останавливал песню, чтобы перевернуть листочек. Это говорит о том, что ему очень многое приходило. Как будто он выпросил у Бога больше, чем смог поднять. Вот у меня, собственно, такое ощущение от него и осталось. То есть, он просил у Бога, и Бог дал ему много и сразу. Может, вот это он и не смог переработать, обрести внутреннюю гармонию. Хотя последние два года, когда Настя появилась, он производил на меня впечатление человека, радующегося жизни. Тяжелым я его не застал, не видел. В эти пять-шесть встреч он производил на меня очень радостное впечатление. В последние полгода, по-моему, я его не видел, а если и видел, то один-два раза, случайно. Мрачным Башлачева я не помню. Может, он готовился к встрече со мной, я не знаю. Но когда он приходил к нам в ДК Связи, он был вполне в хорошем состоянии, хотя по всем отчетам должно было быть плохо. Вместе песен мы никогда не играли, хотя вполне и могли б, но я просто не могу этого вспомнить. Мы могли вместе играть где-нибудь в залах типа ЛДМ. Когда я недавно пересматривал какие-то хроники, то столкнулся с чем-то похожим. Домашних концертов мы не играли, к тому времени их уже не было. Из-за такого характера общения мы с ним никогда толком и не разговаривали. И он не выражал своего отношения к моему творчеству, думаю, ему было неудобно, да и мне было бы такое неудобно. Но как-то присутствовало ощущение, если романтически говорить, что мы на одной высоте находимся. Мы испытывали глубокое взаимное уважение. Я его сразу воспринял всерьез. Безусловно, он поднимал пласт, в который я бы и не сунулся. И вообще не было бы «Русского альбома», если бы он был жив. Когда он умер, я ощутил, что мне на плечи ложится какая-то дополнительная часть груза. Вот он ушел, и кому-то этот возок нужно тянуть. А я совершенно не хотел его тянуть, у меня на то не было ни малейшего желания. Но никуда уже было не деться. Получилось так, что, умерев, Башлачев оставил этот возок без присмотра. И кому-то его придется дальше двигать… Башлачев начал, он эту штуку поднял и потащил, абсолютно один, и хотя я вроде бы в том же поле, но я — это что-то абсолютно другое. Музыкальная часть этого непонятно чего оставалась необработанной, и отсюда явился мой «Русский альбом». Башлачев, безусловно, крестный отец «Русского альбома» — без всякого, повторюсь, моего на то желания. Мне кажется, он взял больше, чем уже мог вытащить, и надорвался. Московская интеллигенция подняла его на щит и с криком понесла. Не надо было это делать. Очень сложно чувствовать себя гением, когда ты еще совсем молодой человек. И вот ему говорят, что он гений, а он еще не успел свои ноги найти, не успел материал переварить. Если бы он больше знал, ни хрена бы он из окна не выкинулся. По-моему, его подвело то, что от него ждали очень многого. А он полгода или больше, год — сухой, ничего из него не выжать. Это страшно, я знаю по себе. Это страшно… Но мне-то, простите, за пятьдесят, я могу с этим жить, потому что знаю, что это пройдет, а он-то этого не мог знать в свои двадцать семь лет. Его фотография висела у меня на стене очень долго, хотя я его никогда не слушал. Не могу его слушать — тяжело. Попытался его поставить в своей радиопередаче и понял, что не могу… Я готов признать, что существует такое видение жизни и такой способ передачи этого видения, но он противоречит тому, что я делаю. Его шуточные песни — это говно, а не шуточные песни. Я недавно переслушивал — они просто плохие. У Высоцкого они настоящие, а Сашка пытался это сделать, но это не его… Они неестественно у него звучали, с моей точки зрения. Я недавно для своей программы переслушал все, что мог выдержать, много времени уделил для того, чтобы сделать хорошую программу. Нет, не получилось… Можно видеть действительность плохой, мрачной и страшной, но тогда ты ничего с ней не сделаешь. Можно ли черпать силы в том, что злит? Да, глубинный вопль у Башлачева очень тяжелый. А злиться или нет?.. Брюс Ли говорил: «Не злись!» Потому что тогда ничего не сделаешь. У меня такое устройство: когда я злюсь, то ничего не могу сделать. Или я могу сделать что-то очень ничтожное. А когда я вижу мир как нечто прекрасное, я могу что-то сделать. Такое устройство природы, что делать… Для того чтобы понять, что являлось основой творчества Башлачева, необходимо задуматься о вещах очень сложных, о невысказываемых вещах. Башлачев никогда не был забыт… Потому что с этой сырой породой, которую он достал, никто не может справиться, никто не хочет к ней даже подходить. Его помнит, да, 1%. Можно напечатать сотню пластинок, выйти на улицу и всем раздавать. Но люди не возьмут — они никогда такого рода искусство не смогут воспринимать. И последние пять тысяч лет показывают, что с этим нельзя ничего поделать. Зная человечество, могу утверждать, что ничего не изменится. Но если мы не будем пытаться, станет хуже. Как говорила Алиса в Зазеркалье: «Для того чтобы устоять на месте в такой ситуации — надо бежать». Остановишься — тебя снесет назад. Искусство Башлачева не элитарное, но это искусство для тех, кто потом делает свое искусство. Творчество Лу Рида в этом ряду, но просто он сверхраскрученный, Лу Рид, его имя знают, хотя почти никто не слушает. А Башлачев значительно тяжелее, чем Лу Рид, и его знают те, кто должны знать, а массово его никто никогда слушать не будет. У него нет ни одной песни, которую люди массово бы знали. Это невозможно… Вот пример о том же самом: недавно я перечитывал всякие штуки, связанные с обэреутами… Введенский действительно гениальный поэт, кстати, лучше Заболоцкого, но кто знает Введенского? Никто! Его знает 1%, и его не будут знать ни больше, ни меньше. Но для тех, кто что-то делает в поэзии, он незаменим. Так же, как Башлачев незаменим для этого 1%, который впоследствии что-то сделает в музыке и поэзии. Эта каста должна существовать. Это искусство для каких-то особенных людей, простые люди не в состоянии его выдержать. То есть, я бы сказал, что это окошко туда, куда никто не хочет заглядывать. Вот взять, к примеру, всю группу «Аквариум» — никто из них слушать Башлачева никогда не будет. Они даже не поймут, о чем идет речь, им этого ненужно, а ведь у нас играют лучшие!Моя позиция: усилия по «внедрению Башлачева в сознание масс» абсолютно бесполезны, но без них мы откатимся назад. Мы все занимаемся тем, что пытаемся устоять на месте, и нас все время сносит назад. Лучше не будет, но хуже — может стать. Это не оборона, это нападение, постоянное нападение на быт, на серость, на косность. Чтобы огонь горел, его нужно все время поддерживать, потому что когда он погаснет, его уже не разожжешь. Ревякин именно об этом отлично сказал: «Когда задуют наши костры — вас станет знобить!»

Кинки Фридман. Убить двух птиц и отрубиться (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Кинки Фридмана «Убить двух птиц и отрубиться»

Поскольку время поджимает, а также потому, что я не хочу уничтожать слишком много американских деревьев, я принял волевое решение рассказать обо всех трех частях операции «Слоновье дерьмо» в одной небольшой главе. Мой издатель Стив Сэймит впоследствии мне на это пенял, уверяя, что каждое слоновье дерьмо уникально, обладает собственной значимостью и потому заслуживает отдельной главы. Но я не стал его слушать. Роман, — возражал я ему, — надо держать в узде, иначе он взбесится и пойдет вразнос, точь-в-точь как персонажи моей книги, которые жили, дышали, безумно любили и делали много других непрактичных вещей на простынях, условно называемых нами страницами.

— Лично я ни разу не перечитывал это дерьмо, — сказал я Стиву. — Достаточно того, что я его написал.

— Что ж, — ответил он, — по крайней мере, тебе не придется его редактировать.

— Только не надо ругать мой роман, — предупредил я. — Единственная причина, по которой я называю его дерьмом, состоит в том, что он слишком точно следует за реальными событиями. Если «Великий Армянский Роман» никуда не годится, то только потому, что жизнь — это полное дерьмо.

— Ты прав, старик, — ответил Стив. — Иначе зачем бы я стал жить с тремя кошками и носить галстук-бабочку?

Ну ладно, достаточно об этих людишках и их дурацкой работе. У всей этой армии писателей, редакторов, агентов, издателей, юрисконсультов, публицистов и критиков никогда бы не хватило пороху вступить в войну с одноглазым великаном. Среди писателей, может, и нашлось бы несколько смельчаков, но все они уже умерли, в большинстве случаев выбрав смерть под забором и похороны в братской могиле, св надеждойе на славу, которая ускользнула от них при жизни. Но Клайд и Фокс были настоящими героями — в прямом, а не только в литературном смысле этого слова. Их было не удержать на страницах книги — они выскакивали оттуда, чтобы надавать пинков под задницу всей Америке.

Однажды Фокс заявился в квартиру поздно ночью. Когда он вошел, Клайд как раз взяла меня за руки и заглянула мне в глаза, чтобы поискать там нечто такое, чего там явно не было. В карманах у Фокса что-то мелодично позвякивало, словно крошечные лилипуты чокались, поднимая тосты за успех книги Джонатана Свифта. Фокс принялся вытаскивать одну за другой склянки с какой-то прозрачной жидкостью. Потом он порылся у меня под кухонной раковиной и достал оттуда давно забытый мною пульверизатор, вылил в раковину его содержимое и наполнил заново жидкостью из своих склянок.

— Что это? — спросил я.

— Это слоновье дерьмо номер один, — ответил Фокс. — Масляная кислота.

— Пахнет она точно как слоновье дерьмо, — заметила Клайд.

— Ты еще не знаешь, как она начнет пахнуть, когда я распылю ее вдоль фасада «Старбакса», — ответил Фокс. — Люди будут обходить весь западный Гринвич-Ввиллидж. А храбрецы и заблудившиеся туристы будут валиться на землю, как мухи. Кстати, о мухах: им это должно понравиться.

— Когда начнется операция? — спросил я.

— Минут через пять, — ответил Фокс.

— Отлично, — сказала Клайд. — Чем скорее ты унесешь отсюда это говно, тем лучше.

— В этой операции ваша помощь мне не нужна, — сказал Фокс. — Но вы можете поучаствовать в качестве наблюдателей от ООН.

— Это может дать тебе хороший литературный материал, — съязвила Клайд.

Смотрела она на меня, впрочем, без всякой иронии.

— Я не пропустил бы этого зрелища ни за что на свете, — ответил я.

Когда мы добрались до «Старбакса», было почти три часа ночи — отличное время для того, чтобы разбрызгивать масляную кислоту по фасадам. Мы с Клайд постояли на шухере, и операция прошла как по нотам. Она не заняла и трех минут. Смотреть, правда, было особенно не на что. Зато было что понюхать — запах был совершенно неописуемый. Когда мы ускоренным шагом возвращались домой, вонь, казалось, наступала нам на пятки. Она отчетливо чувствовалась еще за квартал от «Старбакса».

— Теперь кое-кто призадумается, так ли уж сильно он хочет утреннего кофе- латте, чтоб сюда зайти, — сказал Фокс с победной улыбкой.

— О господи, — вздохнуласказала Клайд. — Тут кто угоднобы сам Квазимодо призадумался.

— Завтра утром им придется сразу закрыть лавочку, — сказал я.

— Ну, не факт, — ответил Фокс. — Их так просто не возьмешь. Наверное, баристам придется выдавать каждому клиенту противогаз. Но никто не уйдет, пока не получит свой замечательный, обязательный, гребаный гурманский напиток.

— Ты что, как будто этим расстроен? — ласково спросила его Клайд.

— Нет, я не расстроен, — ответил Фокс. — Но я грустен и разгневан. В каждой шутке есть привкус грусти и гнева.

— Значит, мы подшутили сами над собой, — заметисказал я.

— Отлично сказано! — одобрил Фокс. — Пиши, Уолтер, пиши.

Я так и не узнал, открылся ли «Старбакс» в то утро. В конце концов, это их дело. Думаю, что открылся: эту сучку не пугает взбучка. Что же касается нас, трех подельников, то на следующийее деньутро мы проснулись после далеко за полуденяь. Проснувшись,Я я долго лежал на своем матрасе и смотрел на Клайд, которая ангельски посапывала рядом со мной. И еще слушал дьявольский храп, доносившийся из спального мешка по другую сторону от нее.

Кларисса Диксон Райт, Джонни Скотт. Обед на всю компанию (фрагмент)

Два рецепта из книги

О книге Клариссы Диксон Райт, Джонни Скотта «Обед на всю компанию»

Говядина со специями

Это блюдо традиционно готовят на Рождество в Уэльсе. Его обычно делают из грудинки или огузка (задняя
часть говядины, верх ноги), но если хотите сэкономить, можете взять и более дешевые отрубы ссека.
Такая говядина хороша как в горячем, так и в холодном виде. Селитру можете достать в аптеке (мне ее
заказывает мой эдинбургский фармацевт), но можно
обойтись и без нее. На самом деле она нужна только
для сохранения цвета.

На 6 порций:

  • 1,3 кг грудинки или огузка
  • 200 г крупной соли
  • 1 мелко нарезанная крупная луковица
  • 1 морковь, нарезанная кружочками
  • Для маринада из специй:
  • 50 г коричневого сахара
  • по чайной ложки молотой гвоздики, мускатного ореха
    и душистого перца
  • по одной щепотке сушеного тимьяна и свежемолотого
    черного перца
  • 1 толченый лавровый лист
  • 1 столовая ложка селитры
  • 50 г подогретой темной патоки

Аккуратно снимите с костей все мясо, но поначалу не
скатывайте его в рулет, а хорошенько натрите солью
со всех сторон и оставьте на ночь. Наутро удалите лишнюю соль и высушите мясо бумажным полотенцем.

Чтобы приготовить маринад, смешайте сахар, гвоздику, мускатный орех, тимьян, душистый и черный перец, лавровый лист и селитру. Натрите мясо со всех
сторон этой смесью из специй и оставьте под гнетом
на два дня в прохладном месте (отделение для овощей
в холодильнике вполне подойдет). Затем каждый день
в течение целой недели сбрызгивайте мясо теплой патокой и натирайте оставшимися специями.

Скатайте мясо в тугой рулет и перевяжите шпагатом.
Опустите его в кастрюлю с кипящей водой, в которой
уже варятся лук и морковь. Снова доведите до кипения, снимите пену и на слабом огне оставьте вариться
часа на 3. Подождите, пока мясо и бульон остынут.

Затем достаньте мясо из кастрюли, переложите на
плоскую тарелку и сверху накройте другой. Положите сверху гнет и, прежде чем подавать его на стол, поставьте
в холодильник примерно на сутки.

Фазан с инжиром

Как выбирать и готовить фазана

Есть районы в Великобритании, в которых в определенное время года фазанов раздают просто даром. Вам
только придется самим ощипать их или найти друзей,
которые это сделают за вас. Но фазан так хорош на
вкус (конечно, если его правильно выдерживали), что
любителям нежирной птицы, выращенной на воле,
лучшего и не найти.

Любое мясо или птицу надо выдерживать, чтобы оно
стало мягким и ароматным, а фазана это касается в наибольшей степени. Только что застреленного фазана
можно съесть, но он будет безвкусным. На следующий
день он станет не просто безвкусным, но еще и жестким вдобавок. Именно поэтому фазаны редко попадаются в супермаркетах: у их владельцев и поставщиков
обычно нет возможности выдерживать дичь.

Выдерживать мясо фазана нужно от трех до десяти
дней в зависимости от погоды. Не слушайте страшные истории про червивых фазанов: для того чтобы
это несчастье произошло, времени потребуется гораздо больше. Кроме того, у червивого фазана сразу
появляется привкус перезрелого сыра. Я-то предпочитаю, чтобы мой cтилтон (знаменитый английский сыр с сине-зеленой плесенью.) и мой фазан не доходили до
такой стадии, но есть людей, которым это нравится.
Фазанов вывешивают за шею, прикрыв от мух. Чтобы
проверить готовность птицы, надо выдернуть перо
из хвоста: если оно выходит легко, тушка созрела и ее
можно отправлять на кухню.

Это рецепт с юга Франции, где свежедобытый фазан и
свежесобранный инжир появляются одновременно. У
нас найти инжир труднее, поэтому я обычно беру консервированный. Бывало, приходилось использовать
и сушеный инжир, тогда я замачивала его на ночь или
в бренди, или холодном чае — в зависимости от моих
взаимоотношений с алкоголем на тот момент.

На 2 порции:

  • 1 фазан
  • 100 г сливочного масла и еще немного для смазывания
  • соль и свежемолотый черный перец
  • 8 очищенных свежих ягод инжира (можно заменить
    консервированным или замоченным сушеным
    инжиром)
  • 200 мл бульона из дичи
  • 450 мл жирных сливок

Смажьте фазана сливочным маслом и положите птицу
в небольшую тесную кастрюльку. Если хотите, можно
добавить немного жидкости от инжира (в которой
он хранился или замачивался). Томите на малом огне
45 минут, затем посолите и поперчите.

В отдельной кастрюльке потушите в сливочном масле консервированный или сушеный инжир 10 минут
(свежий — не больше 3 минут). Добавьте 2 столовые
ложки бульона и сливки, прогрейте и снимите с огня.

Положите фазана на блюдо. Выньте инжир из сливочного соуса и разложите вокруг птицы. Влейте в кастрюльку из-под фазана оставшийся бульон и соскоблите со дна все, что к нему прижарилось, доведите эту
жидкость до кипения, а затем добавьте в сливочный
соус. Прогрейте соус еще раз и полейте им фазана.

Публичные дебаты проекта «НОС–1973»

Фонд Михаила Прохорова в рамках Литературной премии «НОС (Новая словесность)» представляет новый проект — «НОС-1973».

В основе проекта — формат публичных дебатов и принцип открытого процесса принятия решений, на котором основана работа премии «НОС». Но на этот раз предметом обсуждения жюри и экспертов Премии станет не шорт-лист произведений, характеризующих литературную ситуацию последнего года, — действие будет перенесено почти на сорок лет назад, и список составят тексты, написанные или впервые опубликованные в 1973 году.

  • Александр Галич. Генеральная репетиция (год написания)
  • Венедикт Ерофеев. Москва-Петушки (первая публикация)
  • Василий Шукшин. Характеры (первая публикация)
  • Андрей Синявский. Прогулки с Пушкиным (первая публикация)
  • Людмила Петрушевская. Уроки музыки (год написания)
  • Фазиль Искандер. Сандро из Чегема (публикация первых глав)
  • Саша Соколов. Школа для дураков (год написания)
  • Александр Солженицын. Архипелаг ГУЛАГ (публикация первого тома)
  • Братья Стругацкие. Пикник на обочине (первая публикация)
  • Юрий Трифонов. Нетерпение (первая публикация)
  • Василий Аксенов. Золотая наша Железка (год написания)
  • Евгений Харитонов. Проза (не датирована, основной массив относится к 1970-м).
  • Варлам Шаламов. Колымские рассказы (1954-1973 годы написания)
  • Игорь Холин. Проза (писал с конца 1960-х)
  • Владимир Набоков. Strong Opinions (первая публикация)

На сайте Премии открыто зрительское голосование.

Концепция проекта, по словам огранизаторов, заключается в следующем:

Идея разыграть премию НОС образца 1973-го года возникла в силу необходимости объяснить (в том числе и самим себе), что же мы ищем в текущей словесности. А ищем мы точки пересечения эстетической новизны, новых языков литературы — и новой глубины (остроты, широты — нужное подчеркнуть) социального анализа. О том, что такие точки пересечения возможны, свидетельствует литература недавнего прошлого — в том числе (а возможно, и в первую очередь) те тексты, которые мы включили в «шорт-лист 1973-го года». За каждым из этих имен стоят и новый эстетический код, и новое понимание социальности. Проверить наш поисковый метод на этой признанной классике, прояснить наши ориентиры — вот главная цель этой литературной игры.

Конечно же, речь идет именно о литературной игре, а не о назначении «нового канона» (на канон найдутся и без нас охотники). Игре, в которую мы, как и на дебатах НОСа 2009 и 2010-го годов, хотим вовлечь и публику, чтобы, в частности, проверить, какие версии алхимического соединения эстетического и социального наиболее сильно резонируют с сегодняшними умонастроениями, с сегодняшним опытом — как эстетическим, так и социальным. Игрой, разумеется, является и наглая попытка «переписать» историю, представив себе, как мог бы выглядеть шорт-лист тридцативосьмилетней давности, будь он составлен поверх барьеров, разделявших литературу, выходившую в советских изданиях, эмиграции и появлявшуюся в андеграунде.

Почему взят именно 73-й год?

Почти случайно. Первоначальным импульсом было обнаружение того факта, что именно в этом году увидели свет «Архипелаг ГУЛАГ», «Москва-Петушки», «Характеры», «Нетерпение», «Прогулки с Пушкиным», первые главы «Сандро из Чегема» и «Пикника на обочине», а также Strong Opinions. Сама по себе редкая, если не редчайшая комбинация! Затем, пройдясь по текстам андеграунда, которые были опубликованы значительно позже, мы добавили еще ряд авторов, которые либо закончили свои важные произведения в этом году («Колымские рассказы», «Школа для дураков», «Генеральная репетиция»), либо их творчество относится к периоду, в который попадает и 73-й — но наш произвол в этих случаях (Харитонов и Холин) отчасти оправдан еще и тем, что эти тексты по большей части не датированы их создателями.

Наверняка, мы что-то пропустили. Естественно, мог бы быть взят и любой другой год (хотя не обязательно столь урожайный). Как говорил Хейзинга, у всякой игры есть свои границы. Есть они и нашего НОСа-1973. Однако, мы просим принять эти границы как условия игры. Главное — что получится в итоге.

Дебаты «НОС-1973» пройдут 25 марта в 19:00 в Лектории Политехнического музея.

Источник: Фонд Михаила Прохорова

Айзек Марион. Тепло наших тел

Отрывок из романа

О книге Айзека Мариона «Тепло наших тел»

Мертвым быть не так уж плохо. Я сжился со смертью. Извините, представиться не могу. У меня больше нет имени.
У нас их почти не осталось. Мы теряем
имена, как ключи, забываем, как годовщины. Кажется, мое начиналось с «Р». Не помню. Смешно, а ведь
когда я был жив, то забывал чужие имена. Мой друг
М говорит, что, когда ты зомби, все смешно. Вот
только не улыбнуться. Ведь твои губы давно сгнили и отвалились.

Красавчиков среди нас не водится, хотя время
пощадило меня гораздо больше, чем некоторых. Не
знаю, как давно я умер, но разложение все еще на
ранней стадии. Серая кожа, трупный запах, запавшие глаза — и все. Я мог бы сойти за живого, которому пора в отпуск. Даже одет прилично. При
жизни я был бизнесменом, банкиром или брокером.
Как минимум — офисным мальчиком на побегушках и с амбициями. Одет я очень неплохо. Черный
костюм, серая рубашка, красный галстук. М иногда
над ним насмехается. Тычет пальцем в мой галстук
и где-то в животе производит глубокий, рокочущий,
полупридушенный смех. Сам он ходит в дырявых
джинсах и простой белой футболке. На эту его футболку страшно взглянуть. Ему стоило бы выбрать не
такой маркий цвет.

Одежда — наша любимая тема для взаимных
подначек, ведь только она и связывает нас с теми,
кем мы были раньше, прежде чем стать никем.
Некоторым не повезло, они одеты безлико. Шорты и толстовка. Юбка с блузкой. Тогда мы просто гадаем.

Ты была официанткой. Ты — студентом. Ни$
чего не припоминается?

Нет, ничего и никогда.

Настоящих воспоминаний не осталось ни у
кого из моих знакомых. Только смутные образы,
нутряное чувство чего-то давно утраченного. Тусклые контуры былого мира, привязчивые, как
фантомные боли. Мы узнаем плоды цивилизации:
дома, машины, общий пейзаж, но нам самим среди всего этого нет места. У нас нет истории. Мы
здесь и сейчас. Год за годом мы — то, что мы есть.
Никто не жалуется. Не задает вопросов. Как я сказал, не так уж это и плохо. Мы только кажемся
безмозглыми. Но это не так. Ржавые поршни разума все еще крутятся и приводят в движение шестерни — такие истертые, что снаружи практически ничего и не заметно. Мы мычим и хмыкаем,
пожимаем плечами, киваем, а иногда даже удается что-нибудь произнести. Не так уж это отличается от жизни.

Все-таки очень жаль, что мы позабыли имена.
Из всех наших потерь эта самая печальная. Моего
мне просто недостает. Имена остальных я оплакиваю. Я бы очень хотел полюбить их, но мы даже не
знакомы.

* * *

Мы живем в аэропорту на окраине большого города. Здесь наш дом, и нас тут сотни. Не знаю, когда
и как мы сюда пришли. Нам, конечно, не нужен ни
кров, ни тепло, но иметь крышу над головой приятно. Иначе пришлось бы бродить где-нибудь под
открытым небом, и — почему-то — это было бы чудовищно. Наверное, такая она и есть — окончательная смерть. Когда кругом пустота, не на что посмотреть, не к чему прикоснуться, только ты — и разверстая пасть небес. Безграничное, абсолютное
ничто.

Думаю, мы здесь уже очень давно. Мое тело еще
не разложилось, но среди нас есть и старцы, мало
чем отличающиеся от скелетов, с иссохшими, как
будто вялеными телами. Непонятно как, но они до
сих пор в состоянии передвигаться — мышцы тянутся и сжимаются. Я ни разу не видел, чтобы кто-нибудь из нас «умер» от старости. Не знаю, может,
мы вечные. Будущее для меня в таком же тумане,
как и прошлое. Я не могу заставить себя беспокоиться ни о чем, кроме настоящего, да и настоящее
меня не очень-то волнует. Видимо, смерть меня расслабила.

* * *

М находит меня на эскалаторе. Я катаюсь на эскалаторах по нескольку раз в день — каждый раз, когда
они включаются. Это своего рода ритуал. Аэропорт
заброшен, но время от времени электричество еще
просыпается. Наверное, где-то глубоко в подвалах
до сих пор трудятся какие-то аварийные генераторы. Загораются лампы, мигают экраны, эскалаторы
начинают свой ход. Я дорожу такими минутами.
Когда все вокруг оживает. Я встаю на ступень и, как
бесплотная душа, возношусь в небеса, в эту приторную мечту нашего детства, обернувшуюся теперь
грубой издевкой.

Тридцать, наверное, поездок спустя я поднимаюсь снова, и наверху меня встречает М. Сотни фунтов жира и мышц, намотанных на двухметровый костяк. Бородатый, лысый, помятый и подгнивший —
моя ступень выползает наверх, и на меня нисходит
этот не слишком-то привлекательный образ. Не он
ли ангел, ждущий у ворот? Из его перекошенного
рта тянется струйка черной слюны.

Он указывает в неопределенном направлении и
выдавливает:

— Город.

Киваю и ковыляю следом.

Мы идем за едой. Плетемся к выходу, и постепенно вокруг нас собирается целый охотничий отряд. Найти спутников для такой вылазки несложно,
даже если никто не голоден. Ясностью мысли мы
блещем нечасто. Стоит тебе ее выказать, все направляются за тобой. Иначе мы только бы и делали, что
стояли на месте и мычали. Мы и без того тратим на
это столько времени, что можно с ума сойти. Годы
и годы. Наша плоть усыхает, а мы стоим и дожидаемся, когда же она наконец облетит с костей. Я часто гадаю, сколько мне на самом деле лет.

* * *

До города живых недалеко, добираться удобно.
К полудню мы уже на месте и принимаемся за поиски живой плоти. Новый голод — очень странное
чувство. Он происходит не из желудка — у некоторых из нас и желудков-то не осталось. Он пронизывает тебя целиком — это тянущее, ноющее чувство, как будто каждая клеточка в твоем теле постепенно усыхает. Прошлой зимой, когда у нас было
большое пополнение, некоторые из моих друзей у
меня на глазах умерли окончательно. Сначала я расстроился, но замечать, когда кто-то из нас умирает, — дурной тон. Так что я отвлекся мычанием.

Наверное, конец света все-таки наступил. Города, по которым мы бродим, такие же прогнившие,
как и мы. Многие здания в руинах. Повсюду ржавые машины. Почти все окна побиты, и ветер завывает в лестничных пролетах, как умирающий зверь.
Я не знаю, что произошло. Чума? Война? Социальный крах? Или просто мы? Мертвые, явившиеся на
смену живым? По-моему, не так уж это и важно.
Если конец света наступил, то не все ли равно как?

Мы приближаемся к полуразрушенному многоквартирному дому, и до нас доносится запах живых.
Не мускусная смесь пота и кожи — кипение жизни,
наподобие озоновой свежести лаванды и грозы. Мы
нюхаем не носами. Этот запах чувствуется глубже,
как васаби, каким-то специальным отделом мозга.
Мы стекаемся ко входу и вламываемся внутрь.

Они прячутся в маленькой студии с заколоченными окнами. Одеты даже хуже нас, в рваные обноски. Небритые. За исключением М, которому до
конца своего телесного существования суждено носить коротенькие белесые усики и куцую бородку,
все мы гладко выбриты. Одно из преимуществ смерти, еще одна мелочь, о которой нам больше не приходится беспокоиться. Бороды, волосы, ногти… Мы
больше не воюем со своими первобытными телами.
Они наконец-то укрощены.

Медленно и неуклюже, но с неизменным упорством, мы надвигаемся на живых. Выстрелы наполняют затхлый воздух порохом и багряной дымкой.
На стенах возникают черные кровавые пятна. Отстреленная рука, нога, вырванный бок — все это не
имеет значения, все это мелочи. Падают лишь те, кому попадают в головы. Видимо, что-то еще теплится там, внутри, в трухлявых серых губках. Стоит лишиться мозга — и ты труп. По обе стороны от меня зомби мягко, глухо падают на пол. Но нас много.
Мы берем числом. Мы хватаем живых, и мы едим.

Еда — дело не из приятных. Я отрываю чью-то
руку, и мне противно. Мерзко. Мне отвратительны
его крики, я не люблю боль и не люблю ее причинять, но так устроен мир. Так устроены мы. Конечно,
если я не съем его целиком, если останется достаточно, то он поднимется и вернется с нами в аэропорт,
отчего, быть может, вечером мне будет не так гадко.
Я всем его представлю, а потом мы, наверное, постоим и помычим. Теперь уже сложно сказать, что
такое «друзья». По-моему, что-то в этом духе. Если
только я удержу себя в руках, если я оставлю достаточно…

Но я, конечно, не оставлю. Не могу. Как всегда, я хватаюсь за самое вкусное, за то, от чего моя
голова озаряется, как нутро проектора. Я съедаю
мозг, и примерно тридцать секунд я помню. Парады, запах духов, музыку… жизнь. Потом все угасает, я поднимаюсь, и мы тащимся прочь из города,
все такого же холодного и серого, как и прежде…
Но чувствуем себя немного лучше. Не сказать чтобы «хорошо», и, конечно, «живыми» нас тоже не назвать… разве чуть менее мертвыми. На большее не
стоит и рассчитывать.

Город исчезает вдали, и я волочусь позади всех.
Мои шаги чуть тяжелее, чем у остальных. М отстает, дожидается меня и хлопает по плечу. Он знает,
как мне противно многое из того, что для всех —
рутина. Знает, что я чувствительнее многих. Вот как
он иногда надо мной шутит: собирает мои спутанные темные волосы в два хвостика и говорит: «Дев…
чонка». Но он чувствует, когда шутить не стоит.
Сейчас М просто смотрит на меня и хлопает по
плечу. Его лицо давно не способно выражать эмоции, но я все понимаю. Киваю в ответ, и мы идем
дальше.

Не знаю, почему мы должны убивать людей. Не
понимаю, какая может быть необходимость впиваться зубами в чью-то шею. Я краду у живого то, чего
не хватает мне. Он исчезает — я остаюсь. Таков нерушимый закон безумного небесного законотворца — простой, но бессмысленный. Но этот закон
определяет мое существование, и я соблюдаю его неукоснительно. Я ем, пока не прекращаю есть, а потом ем снова.

Как все это началось? Как мы стали тем, чем стали? Что это было — какой-то вирус? Гамма-лучи?
Древнее проклятие? Или что-то еще более нелепое?
Мы нечасто об этом говорим. Вот они мы: мы существуем. И все идет, как идет. Мы не жалуемся. Мы
не задаем вопросов. Мы ни во что не вмешиваемся.

Между мной и всем остальным миром — огромная пропасть. Такая широкая, что моим чувствам ее
не пересечь. Крики глохнут, и той стороны достигают лишь стоны и мычание.

* * *

В зале прибытия собралась небольшая толпа — нас
встречают взгляды голодных глаз и глазниц. Мы
бросаем добычу на пол: два почти целых мужчины,
несколько мясистых ног, один расчлененный торс —
все еще теплое. Зовите это объедками, если хотите.
Или доставкой на дом. Наши мертвые товарищи
бросаются на еду, как дикие звери, и устраивают
пиршество прямо на полу. Остаточная жизнь, сохранившаяся в этих мертвых клетках, не даст им умереть окончательно. Но тот, кто не ходит на охоту,
никогда не почувствует настоящей сытости. Ему
всегда будет чего-то не хватать, как ослабшим, обессиленным морякам, лишенным фруктов и овощей.
Наш новый голод — одинокое чудовище. На безрыбье он довольствуется свежим мясом и теплой
кровью, но на самом деле все, что ему нужно, — эта
близость, страшное чувство единения, смыкающее
наши взгляды в предсмертные мгновения, этот негатив любви.

Машу М рукой и отхожу от толпы. Мне хочется подышать. Я давно привык к всепроникающему
запаху мертвечины, но сегодня от моих собратьев
исходит особенно зловонный дух. Забредаю в соседний зал и встаю на конвейер. Стою и смотрю в окно на проползающий мимо пейзаж. Смотреть особо не на что. Давно заросшие травой и кустами, зеленеют взлетные полосы. Самолеты, белые и
величественные, неподвижно лежат на бетоне, как
выбросившиеся на берег киты. Моби Дик наконец-то повержен и убит.

Я ни за что не позволил бы себе такое раньше,
когда был живым. Стоять неподвижно, смотреть,
как мир проплывает мимо, почти ни о чем не думать. Я помню усилия. Помню цели и дедлайны.
Задачи и амбиции. Помню, что почти все и всегда
делал не просто так. Теперь же я катаюсь и катаюсь себе на конвейере, совсем один. Доезжаю до
конца, переступаю на соседнюю ленту и еду обратно. Мой мир чист от посторонних примесей. Быть
мертвым легко.

Несколько часов спустя на соседнем конвейере
я замечаю женщину. В отличие от большинства из
нас, она не мычит и не шатается, и лишь иногда у
нее странно подергивается голова. Мне нравится,
что она не мычит и не шатается. Я ловлю ее взгляд
и так и не отрываю глаз. Мы сближаемся. На долю
секунды оказываемся совсем рядом, всего в нескольких футах. Разъезжаемся, и нас уносит в противоположные концы зала. Там разворачиваемся и смотрим
друг на друга. Снова встаем на конвейер. Снова
проезжаем мимо. Я корчу рожу, она отвечает тем же.
На третьей нашей встрече отключается электричество, и мы замираем друг перед другом. Выдавливаю
«привет», она дергает плечом.

Она мне нравится. Протягиваю руку и касаюсь
ее волос. Как и я, она еще на ранней стадии. Бледная кожа, впалые глаза, никакие кости и внутренние
органы наружу не торчат. Ее радужки чуть светлее
обычного для всех мертвых свинцово-серого цвета.
Она одета в черную юбку и аккуратную белую блузку. Возможно, бывшая секретарша.

К ее груди приколот серебристый бейджик.

У нее есть имя.

Я вглядываюсь — наклоняюсь, пока от моего лица до ее груди не остается всего пара дюймов, но
все без толку. Я не могу удержать буквы в голове,
они вертятся, уворачиваются от моего взгляда. Я вижу лишь череду бессмысленных черточек и линий,
а их смысл, как и всегда, от меня ускользает.

Еще одна шутка от М: на бейджиках, в газетах —
ответы на все наши вопросы написаны прямо у нас
под носом, но мы не умеем читать.

Ткнув в бейджик, говорю:

— Тебя… зовут?

Она смотрит на меня пустым взглядом.

Я указываю на себя и произношу все, что осталось от моего имени: «Эррр». Потом показываю на
нее. Она опускает глаза. Качает головой. Не помнит. У нее нет даже первой буквы, как у меня или
М. Она никто. Но не слишком ли много я хочу?
Я беру ее за руку. Мы сходим с конвейера в разные
стороны, сцепившись пальцами. У нас с этой женщиной любовь. Вернее, то, что от нее осталось.

Я помню, какой любовь была прежде. Мешанина эмоций и биологии. Выдержать все проверки, завести много общего, пройти огонь, воду и медные
трубы — вот чего она требовала. Любовь была пыткой, упражнением в самоистязании, любовь была
живой. Новая любовь проще. Легче. И слабее.

Моя девушка не из болтливых. Мы идем по
гулким коридорам аэропорта, время от времени
минуя кого-нибудь уставившегося в окно или в
стену. Пытаюсь придумать, что сказать, но в голову ничего не приходит. А если бы и пришло, вряд
ли я смог бы это произнести. Речь — мое главное
препятствие, самый большой валун в том завале,
что загромождает мой путь. Пока я молчу, мое
красноречие без труда карабкается по лесам слов и
расписывает высочайшие кафедральные потолки
картинами моих мыслей. Но стоит открыть рот,
как все рушится. Мой рекорд — четыре слога подряд. Потом что-то заст… ре… ва… ет. Вполне возможно, что при этом я самый болтливый зомби в
аэропорту.

Не знаю, почему мы все время молчим. Не могу объяснить ту удушающую тишину, нависшую над
нашим миром, отсекающую нас друг от друга, как
плексиглас на тюремном свидании. Предлоги даются с трудом, артикли утомляют, прилагательные —
прыжки выше головы. Физический ли это недостаток? Или немота — один из многих признаков
смерти? Или нам просто больше нечего сказать?

Я пытаюсь пообщаться со своей девушкой, пробую несколько неловких фраз и пустых вопросов,
пытаюсь добиться хоть какой-то реакции, малейшей
судороги ума. Она лишь смотрит на меня как на ненормального.

Мы бесцельно бродим несколько часов, потом
она куда-то тянет меня за руку. Спотыкаясь, мы минуем подножия эскалаторов и выходим на летное
поле. Я устало вздыхаю.

Мы идем в церковь.

Моника Фагерхольм. Американка (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Моники Фагерхольм «Американка»

Здесь начинается музыка. Это так просто. Конец 60-х
годов, Кони-Айленд, окраина Нью-Йорка. Здесь есть
пляжи и площадки для пикников, маленький парк аттракционов, несколько ресторанов, забавные игровые
автоматы, все такое. Здесь многолюдно. Она не выделяет себя из толпы. Она молода, пятнадцать или шестнадцать, на ней светлое тонкое платье, волосы светлые и немного взлохмаченные, она не мыла их уже несколько дней. Она приехала из Сан-Франциско, а до
того еще откуда-то. Все ее пожитки уместились в сумке у нее на плече. Сумка с длинным ремешком, синяя,
с надписью «Pan Am».

Она бродит без дела, заговаривает с людьми здесь
и там, отвечает, когда к ней обращаются, и, пожалуй,
немного смахивает на девчонку-хиппушку, но на самом деле она не хиппи. Собственно говоря, она никто. Так просто, разъезжает по свету. Живет чем бог
подаст. Встречается с людьми«.

Do you need a place to crash?

Всегда находится тот, кто спросит об этом.

Вполне сносная жизнь, по крайней мере до поры.

В руке у нее зажато несколько долларов, она их
только что получила. Попросила — и дали; она голодна, ей нужно поесть. Просто голодна, и ничего больше. В остальном она счастлива: такой прекрасный денек за городом. Небо высокое, мир огромный.

Она замечает нескольких подростков — стоят и
пялятся на музыкальный автомат, где каждый может записать свою собственную пластинку. Они теперь повсюду, именно в таких вот местах: «Запиши свою песню на пластинку! И подари кому хочешь. Жене, мужу, другу. Или просто самой себе».

Маленькое веселое воспоминание.

Она забавы ради заходит внутрь. И раз уж у нее
есть монетки в кармане, начинает просто так потчевать ими автомат. Можно подобрать музыку для аккомпанемента, но она этого не делает. Просто нажимает
на «запись» и поет.

Посмотри, мама, они испортили мою песню.

Выходит не очень здорово. Так себе. Ну и пусть.
Посмотри, мама, что они сделали с моей песней.

Слова плохо рифмуются с реальностью. Ведь сегодня такой замечательный день.

Она допевает до конца, ждет и наконец получает
свою пластинку. И тут только вспоминает, что у нее
назначена здесь, в парке, одна встреча.

Она спешит к условленному месту.

Ей надо встретиться с родственницей. Дальней.
Седьмая вода на киселе. Есть одно местечко на другом
краю земли.

Это была девочка, Эдди де Вир. Американка, которую
через несколько лет нашли утонувшей в озере Буле, в
Поселке — на другом краю земли.

Все это произошло у озера Буле в 1969–2008 годах

Это произошло в Поселке у озера Буле. Смерть Эдди.
Она лежала на дне озера. Волосы шевелились вокруг
головы тяжелыми длинными прядями, словно щупальцы каракатиц, глаза и рот широко раскрыты. Он заметил ее со скалы Лоре, где стоял и смотрел на воду, он
увидел неслышный крик, который вылетал из ее открытого рта. Посмотрел ей в глаза, они были пусты. Рыбы проплывали сквозь пустые глазницы и другие отверстия в ее теле. Но это позже, когда прошло время.

Эта картина так и осталась стоять у него перед
глазами.

Что ее засосало, как в Бермудский треугольник?

Теперь она лежала там, и ее было не достать, на
глубине в десятки метров, видная только ему, в этой
мутной и темной воде.

Она, Эдвина де Вир, Эдди. Американка. Как ее
называли в Поселке.

А он — Бенгт. В августе 1969, когда все это случилось,
ему было тринадцать. Ей было девятнадцать, Эдди.
Эдвине де Вир. Странно. Потом, когда он увидел ее
имя в газетах, ему показалось, что речь вовсе не о ней.

«Я чужеземная пташка, Бенгт. Ты тоже?»

«Никто в мире не знает моей розы, кроме меня».

Так она говорила, странными фразами. Чужая
здесь, в Поселке.

Она была американкой. И он, он любил ее.

Это произошло утром после той ночи, когда он совсем не спал. В предрассветных сумерках он бежал через лес и поле, по лугу мимо дома кузин, мимо двух
полуразрушенных амбаров и красной сторожки, где
жили его сестры Рита и Сольвейг. Он перепрыгнул
три глубокие канавы и подошел к сараю, стоявшему
на границе с землями Линдстрёмов.

Вошел в сарай. Сперва он увидел ноги. Они болтались в воздухе. Одни ноги, грязные серые ступни.
Безжизненные. Это было тело Бьёрна, оно висело в
воздухе. Кузен Бьёрн. Ему было всего девятнадцать,
когда он наложил на себя руки.

Их было трое: Эдди, Бенку, Бьёрн. Теперь остался
только он, Бенку, он один остался.

Итак: он стоял и кричал посреди буйной роскошной
природы позднего лета, такой тихой, такой зеленой.
Он кричал солнцу, которое только что скрылось за синей тучей. Нерешительно начался вялый тихий летний
дождь. Кап-кап-кап, и ни ветерка. А Бенку все кричал.
Кричал и кричал, но вдруг у него пропал голос.

Потом он еще долго оставался немым. По-настоящему немым: он-то и прежде был не больно болтлив, но тогда вообще замолк. Клиническая немота, согласно диагнозу; вызванная состоянием шока. Как последствие того, что случилось той ночью.

В то же самое время в Поселке не спал еще один ребенок. Она появлялась здесь и там в любое возможное и невозможное время — где угодно. Это была Дорис, дитя болот, Дорис Флинкенберг, в то время у нее
не было настоящего дома, хотя ей было всего восемь
или девять лет.

Дорис сказала, что слышала крик у сарая — на границе с землями Линдстрёмов.

— Словно резаный ягненок или вроде того, так только Бенку кричит, — объяснила она маме кузин на кухне кузин в доме кузин, где Дорис со временем, после
смерти Бьёрна, сама станет дочерью, полноправной.

— Говорят — «поросенок», — поправила ее мама кузин. — Кричит как резанный поросенок.

— А я имела в виду ягненка, — возразила Дорис. — Потому что Бенку именно так кричит. Как ягненок, которого жалко. Как жертвенный агнец.

У Дорис Флинкенберг была особая манера говорить.
Никогда нельзя было сказать — всерьез она или играет. А если играет, то в какую игру?

«Смерть одного — хлеб для другого», — вздохнула
Дорис Флинкенберг на кухне кузин, блаженствуя
оттого, что наконец-то и у нее появился свой дом,
настоящий. «Смерть одного — хлеб для другого»,
только Дорис Флинкенберг могла сказать это так,
чтобы прозвучало не цинично, а вроде почти нормально.

— Ну-ну, — все же пожурила Дорис мама кузин, —
что ты такое говоришь?

Но в голосе ее прозвучала нежность, вроде как покой и облегчение. Потому что именно Дорис после
смерти Бьёрна, дорогого сыночка, пришла в дом кузин и вернула маме кузин жизнь и надежду.

Разве мог кто тогда предположить, что через несколько лет и Дорис тоже будет мертва.

Это произошло в Поселке у озера Буле. Зачарованность смертью в юности. Была суббота, ноябрь, сумерки постепенно сменялись темнотой; Дорис Флинкенберг, шестнадцати лет, шла по знакомой лесной
тропинке к озеру Буле, быстрыми уверенными шагами; надвигающаяся темнота ее не страшила, глаза ее
успели к ней привыкнуть, да и тропинка была знакома, даже очень.

Была ли это Дорис Ночь или Дорис День, Королева Озера или кто-то другой — одна из тех ролей,
которых она столько переиграла за свою жизнь? Неизвестно. Но это, кажется, уже и не важно.

Потому что у Дорис Флинкенберг был в кармане
пистолет. Настоящий кольт, старый, конечно, но действующий. Единственная стоящая вещь, которую Рита и Сольвейг получили в наследство; какой-то предок, по слухам, купил его в 1902 году в магазине в том
городе у моря.

Потом, после смерти Дорис, Рита станет клясться, что знать не знает, как пистолет, спрятанный в ее с
Сольвейг сторожке, попал в руки Дорис Флинкенберг.

Это не будет явной ложью, но и не вполне правдой не будет тоже.

Дорис пришла к озеру Буле, поднялась на скалу Лоре,
остановилась там и досчитала до десяти. Затем — до
одиннадцати, двенадцати и четырнадцати и до шестнадцати и только тогда собралась с духом, чтобы поднять дуло пистолета к виску и нажать курок.

Она уже не думала ни о чем, но чувства кипели
в голове и во всем теле, повсюду.

Дорис Флинкенберг в пуловере с надписью «Одиночество & Страх». Старом и изношенном. Настоящая половая тряпка: таким он теперь стал.

И все же, в перерыве между двумя числами, к Дорис Флинкенберг вернулась решимость. Она подняла
пистолет к виску и — щелк! — спустила курок. Но
сперва зажмурилась и закричала, закричала, чтобы перекричать саму себя, свой страх и заглушить звук выстрела, который она, впрочем, и так бы не услышала,
так что это было глупо.

Выстрел, мне кажется, я слышала выстрел.

Эхо разнеслось по лесу, повсюду.

Первой выстрел услыхала Рита — сестра Сольвейг —
в красной сторожке в полукилометре от озера Буле.
И удивительное дело, как только она услышала выстрел, сразу догадалась, что случилось. Схватила куртку, выскочила на улицу и бросилась бежать через лес
к озеру, а следом за ней и Сольвейг. Но было поздно.

Когда Рита добежала до скалы Лоре, Дорис уже
была мертва как камень. Она лежала ничком, а голова и волосы свешивались над темной водой. В крови.
У Риты на миг помутился рассудок. Она стала трясти мертвое, но еще теплое тело. Рита пыталась поднять Дорис и, хоть это и не имело смысла, отнести
ее прочь от края.

Перенести Дорис через темные воды.

Сольвейг старалась как могла унять сестру. А потом лес вдруг наполнился другими людьми. Врач, полицейские, «скорая помощь».

Но. Дорис Ночь и Сандра День.

Одна из их игр.

Так что их было двое. Сандра и Дорис, двое.

Дорис День и Сандра Ночь. Та другая девушка, у нее
тоже было много имен, они возникли в их играх; играх, в которые играют с лучшим другом, единственным другом, единственным-преединственным, Дорис
Флинкенберг, на дне плавательного бассейна, куда не
налита вода, пока. Сандра несколько недель не вставала с постели после смерти Дорис, лежала в кровати с
балдахином в доме в самой болотистой части леса, где
она жила. Она лежала, отвернувшись к стене, поджав
колени к животу, ее била лихорадка.

Изношенный заляпанный пуловер. «Одиночество & Страх»: второй экземпляр из тех двух единичных, существовавших в мировой истории, под большой подушкой. Сандра сжала его так, что пальцы побелели.

Стоило ей закрыть глаза, и все вокруг заливала
кровь. Она оказывалась в кровавом лесу, блуждала там,
словно слепая.

Сандра и Дорис: их было двое; лучшие подруги:
Сестра Ночь и Сестра День. Про это знала лишь Сандра Вэрн, больше никто. Это была игра, в которую
они играли. Именно в этой игре она была той девушкой, которая утонула в озере Буле много-много
лет назад. Той, которую звали Эдди де Вир. Американкой.

У игры тоже было свое название. Она называлась
«Таинственная история американки».

У нее была своя собственная песня. Песня Эдди.

Посмотри, мама, они испортили мою песню.

Так там пелось.

И все слова, странные фразы, они тоже относились к
игре.

— Я чужеземная пташка, ты тоже?

— Сердце — бессердечный охотник.

— Никто в мире не знает моей розы, кроме меня.

Но тень встречается с тенью. Там, в темноте, пока
Сандра не выходила из своей комнаты, она все же вылезла из постели и стояла у окна, смотрела на улицу.
Смотрела на болотистый пейзаж за окном, на знакомое плоское озеро, на заросли камышей, но прежде
всего на рощицы по берегам. Именно они притягивали ее взгляд. Именно там всегда стоял он.

Он был там теперь и смотрел на нее. А она — за
занавеской в комнате, где потушен свет. Он снаружи.
Они стояли каждый на своем месте.

Это был тот парень, Бенгт. Теперь он был
намного старше. Сандре Вэрн, как и Дорис, было
шестнадцать.

2008 год. Зимний сад. Юханна входит в Зимний сад.
Там все по-прежнему, как много лет назад.

В Зимнем саду Риты, в парке, в замкнутом мире
уединения, развлечений, колдовства.

Замкнутый мир, для игр, в том числе и взрослых.

А также сложная система территорий, официальные и неофициальные территории, запрещенные и
обычные общедоступные.

Потому что в Зимнем саду было и то, о чем не
говорили, что только чувствовалось. Под землей и на
небе. Потайные комнаты, лабиринт.

И туда можно было спуститься и пережить все,
что угодно.

Потому что в Зимнем саду было все минувшее, весь
Поселок и его история, на свой лад. Как рисунки на
стене, имена и слова, музыка.

Перенеси Дорис через темные воды.

Зачарованность смертью в юности.

Никто в мире не знает моей розы, кроме меня.

Я вышел разок на зеленый лужок.

Выстрел, мне кажется, я слышала выстрел.

Посмотри, мама, они испортили мою песню.

Посреди Зимнего сада есть Капу Кай — запретное море.

Одиночество & Страх.

Дорис Ночь. И Сандра День.

2008 год. Зимний сад. Юханна входит в Зимний сад.
Она теперь тут подрабатывает, после занятий в школе и по выходным.

Когда все в округе закрывается, все идут сюда.
Здесь она может побыть одна, ей нравится здесь.

Ей нравится бродить по Зимнему саду и чувствовать, как в уши вливается музыка. Музыка Королевы
Озера.

Ей семнадцать, это ее пленяет.

А еще она ищет здесь нечто особенное. Ту комнату,
ту красную комнату. Это случилось у озера Буле; это
часть Капу Кай, запретного моря.

Все то, что произошло у озера Буле, оно все там.

Как-то раз она забрела туда по ошибке. Потом искала это место, но так и не нашла. И теперь ей надо
снова попасть туда.

…Это было так, давным-давно, Зимний сад торжественно открыли на Новый год в 2000 году. В ту ночь
восемь лет назад они с братом пошли туда, хотя их мама Сольвейг им это запретила.

Но они все равно прошли лесом, вдвоем, ночью,
и пришли в Зимний сад.

Дети пришли в Зимний сад, который открылся в лесу — там, где начинался Второй мыс. Причудливые
старинные буквы над воротам и отсылали воспоминания к старинному саду в какой-то другой стране,
сфинксы по обе стороны от входа и свет, прежде всего свет. Яркий серебристо-металлический свет слепил
глаза детям, вышедшим из темноты.

Все было так красиво, так величественно.

И пробудило чувства, которых дети прежде не
знали.

Они шли на этот ясный резкий свет, к людям и
празднику, ко всему, что там было.

Поселок

Барон фон Б. любил играть в покер. Ему не всегда везло, но он встречал поражение как подобает мужчине.
Иными словами — не подавая виду, так он говорил.

Итак, в самом начале был Поселок. Второй мыс
и Первый мыс, большие леса и еще кое-что. Вначале
была война, война, которую проиграли.

Победившая держава, огромное государство на
востоке, положило глаз на определенные территории,
где решено было устроить военные базы и все такое
прочее; но страна все же сохраняла свою независимость.

Территории отдали победителю, на время. Именно там и был Поселок. Население быстренько эвакуировали, всех заставили переехать, и в последующие
годы территория была отрезана от внешнего мира.

Именно в эти неспокойные годы барон фон Б.,
который оказался владельцем почти всего Второго мыса, большой части леса и всего прочего, уселся за карточный стол. Играл. И проигрывал. Играл. И проигрывал.

Папе кузин и Танцору; они все выиграли.

Весь Второй мыс, большую часть леса и все прочее.

А еще несколько лет спустя оккупированные территории возвратили, и тогда уже не барон, а папа кузин и Танцор с женой и тремя детьми приехали в Поселок. И поселились здесь. Как настоящий клан.

Такими они и были поначалу. Но вскоре Танцор
и его жена погибли в автомобильной катастрофе, и
трое детей остались сиротами.

Эти трое детей — это были Бенгт и близнецы Рита и Сольвейг.

Предыстория готического рока: первые проблески света

Глава из книги Валери Стил, Дженнифер Парк «Готика. Мрачный гламур»

О книге Валери Стил, Дженнифер Парк «Готика. Мрачный гламур»

Хотя панк и его непосредственные ответвления появились в Великобритании,
их родословную можно возвести к американскому музыкальному авангарду
1960-х годов. В частности, для многих исторических протоготических
групп культовыми персонажами были The Velvet Underground. Эту группу, а
впоследствии сольную карьеру их лидера Лу Рида боготворил лидер Joy Division
Йен Кертис. Дэнни Эш из Bauhaus признавался, что, когда в 1973-м
он увидел Рида, уже ушедшего из The Velvet Underground, во время турне,
посвященного альбому Berlin, на него снизошло музыкальное откровение.
Сьюкси Сью заявляла, что «повторяющиеся, гипнотизирующие басы The Velvet
Underground были словно наброском того, что мы хотели делать сами».
Влияние The Velvet Underground пронизывало готическую музыку с самой
колыбели.

Критик поп-музыки Эллен Уиллис как-то назвала The Velvet Underground
«антиэлитарными представителями элиты» (Willis 1996: 74).

Они абсолютно не обращали внимания на коммерческий успех, который
обрушился на них фактически сразу. Вместо этого они были сосредоточены
на бесконечных возможностях музыкальных экспериментов, а уникальное
сотрудничество Лу Рида и Джона Кейла лишь подливало масла в огонь.
«Вельветы» были богемными хиппи до мозга костей. Они одевались в черное
и щеголяли в одежде темных тонов. Кульминацией их одержимости имиджем
стала женитьба Кейла на дизайнере Бетси Джонсон, которая некоторое время
даже занималась сценическими костюмами группы.

Основным стремлением The Velvet Underground, проявлявшимся и в звучании,
было желание обнажить темную сторону человеческой натуры. Их
уникальное умение — принадлежать одновременно и миру изобразительного
искусства, и миру музыки — было увековечено в недолгом периоде сотрудничества
с Энди Уорхолом и стало, пожалуй, их самым значительным вкладом в
будущий готический нарратив. Более того, Уиллис охарактеризовала группу
как «панкующих эстетов» (Ibid.), и это определение стало, вероятно, самой
точной характеристикой постпанкового движения поздних 1970-х и ранних
1980-х, из которых и родилась готическая музыка. Что касается музыки собственно
«вельветов», то Лилиан Роксон в своей «Энциклопедии рока» (Rock
Encyclopedia) дала прекрасное ее описание:

Самым важным в The Velvet Underground было то, что в 1966 и 1967 годах
они были настолько далеки от фимиама, леденцов и перечной мяты
и даже от честного подросткового протеста, насколько это вообще было
возможно. Их миром было тусклое мерцание, наркотики и сексуальные
извращения, пристрастие к героину и сопутствующая ему потеря всякой
надежды. Их темой были смерть и насилие. <…> От них исходило
такое ощущение зла и похотливости, что любая другая группа на их фоне
выглядела школьным хором, поэтому они заставляли нервничать множество
людей. <…> Вряд ли можно описать их звучание словами, однако
иногда создавалось ощущение, что в них присутствует чуть ли не сам Сатана.
Легко можно было представить, как кто-то совершает черную мессу
под музыку с альбомов The Velvet Underground. Это была точно музыка не
для детишек (Roxon 1978: 510).

В 1967 году, когда группа выпустила свою дебютную пластинку, The Velvet
Underground and Nico, первые места в рейтинге журнала Billboard занимали
песни Penny Lane группы The Beatles и Daydream Believer группы The Monkees.
Приторно-сладкая глянцевая попса на фоне славного царства «людей-цветов»
находилась в сотнях световых лет от мира, каким его видели The Velvet Underground.
Они фиксировали хрупкость человеческого существования и в рамках
этого процесса первыми стали использовать художественный шум. «Вельветы»
показывали, что банальность особенно часто шла рука об руку со страданием
и жестокими поворотами судьбы. Этот радикальный прорыв стал визитной
карточкой готического рока.

Основной вокалист и автор песен The Velvet Underground, Лу Рид, покинул
группу в 1970 году. В своей сольной карьере начиная со второго альбома
Transformer (1972) он с головой погрузился в глэм-рок. Вместе с Игги Попом,
тоже американцем, и британцем Дэвидом Боуи Рид стал пионером глэмсаунда.
Глэм, или глиттер-рок, заново открыл жесткую энергетику рок-н-ролла;
это было декадентское, нескрываемо гедонистическое и открыто театральное
течение. И, что особенно важно для готики, костюм являлся неотъемлемым
атрибутом глэм-рока. Жанр определяла мода.

Альбом Дэвида Боуи The Rise and Fall of Ziggy Stardust and The Spiders
from Mars (1972) воплощал основные темы глэм-рока: андрогинность и
эскапизм — идеи, которые вновь возникли и получили развитие вместе с готическим
роком много лет спустя. Зигги стал иконой, архетипичным героем
Глиттер-революции. Вечно под кайфом, одержимый прической, косметикой
и шмотками, альтер эго Боуи из иного мира воплощал новый тип музыканта.
Этот подчеркнуто театральный персонаж сыграл важную роль в определении
музыкального стиля, а его образ был увековечен благодаря фильму Ди Эй
Пеннебейкера «Зигги Стардаст и Пауки с Марса» (1973), снятому на последнем
выступлении Боуи в образе Зигги. Сам Боуи объявил это выступление
прощальным концертом Зигги, и фильм стал последним документальным
свидетельством эстетики глэм-рока. Искусный грим от Пьера Ла Роша, костюмы
Фредди Бурретти и Кансая Ямамото отражают мир Зигги — пастиш
научной фантастики и театра кабуки. Дэвид Боуи был Зигги Стардастом,
а Зигги Стардаст был живым воплощением глэма. К вящему недовольству
тысяч родителей глиттер-подростков, подражание внешнему виду «Звездного
человека» было одним из важнейших признаков настоящего фаната.
Среди сотен поклонников был и юный впечатлительный Дэнни Эш. Много
лет спустя в одном из интервью Дэнни Эш рассказывал: «Помню, я увидел
Боуи в образе „Звездного человека“ в программе Top of the Pops, и у меня
просто снесло крышу; это навсегда изменило мою жизнь. Первый раз, когда я
видел Зигги по телеку, — этот звук, этот образ, эта андрогинность восхитили
меня». Через десять лет после того как Дэвид Боуи дал жизнь Зигги, группа
Bauhaus назовет одну из песен своего третьего альбома The Sky’s Gone Out
(1982) в честь своего кумира — Ziggy Stardust.

Если внешняя атрибутика костюмированных представлений готов была
основана на эстетике глэм-рока, то с музыкальной точки зрения готический
рок сложился под влиянием берлинских альбомов Боуи и Игги Попа. В конце
1970-х Боуи и Поп поселились в Западном Берлине, чтобы избавиться от наркотической
зависимости и найти новое вдохновение в сотрудничестве на фоне
разделенного города. Трилогия Боуи Low, Heroes (оба 1977) и Lodger (1979) и
альбомы Попа The Idiot и Lust for Life (оба 1977) знаменовали собой новый этап
в развитии музыкантов. В целом берлинские альбомы отошли от гитарных
баллад и гимнов глэм-рока. Вместо этого они были отмечены вкраплениями
электронного звучания краут-рока, появившегося не без влияния таких групп,
как Neu! и Kraftwerk. Более того, в поисках идеального звукового ландшафта
Боуи нанял Брайана Ино, прежде игравшего в глэм-группе Roxy Music, — человека,
который изобрел эмбиент. Влияние Ино на последующие этапы развития
готических групп становилось все более явным, учитывая, что музыканты все
чаще использовали электронную обработку звука, чтобы изменить традиционное
звучание.

Тексты песен берлинских альбомов повествовали о мрачных вещах, будь
то наркомания, изоляция и долгая, темная дорога домой. Музыкальный критик
Дэйв Симпсон считает: «Написанные вскоре после того как Игги вышел из психиатрической
клиники, альбомы The Idiot и Lust for Life 1977 года представляют
собой нечто большее, нежели просто яркие альбомы о наркотическом срыве и
мольбу об исцелении и покаянии. Это квинтэссенция запечатленных города,
времени и состояния разума. Кроме того, они полны эмоций и души». Медитативная
лирика и атмосфера мрачного Берлина, без сомнения, предопределили
и постпанковские готические тенденции. Их власть нашла поэтичное
подтверждение в самоубийстве Йена Кертиса, фронтмена Joy Division, который
повесился в собственном доме в 1980 году. Когда его нашли, проигрыватель все
еще крутил пластинку Игги Попа The Idiot.

Однако в целом, помимо адаптации наследия немецкой электронной музыки,
восхищение Берлином и историей Германии привнесло в панк, а впоследствии
и в готическое движение множество образов и аллюзий. Позой панка
был бунт против истеблишмента — анархия, находящая воплощение в общем
для всех восстании. Визуально панки присваивали презираемые символы,
вроде нацистской свастики, и использовали их в целях провокации. Что могло
быть более вызывающим, более противостоящим всем ценностям Великобритании,
победившей во Второй мировой войне, чем использование в одежде
вражеской атрибутики? Однако революция захлебнулась в тот момент, когда ее
музыка превратилась в институт. Как сказал музыкальный журналист Саймон
Рейнолдс, «простая позиция панка — все отрицать, быть всегда против —
быстро сплотила участников движения. Однако как только встал вопрос:, „За
что же мы в самом деле боремся?“, само движение распалось и рассеялось»
(Reynolds 2005: 11).

Панки пытались изменить статус-кво, однако они так никогда и не пошли
дальше наглой конфронтации. Истинная революция, совершенная Джонни
Роттеном, Стивом Джоунсом, Полом Куком и Гленом Мэтлоком (которого
впоследствии заменил Сид Вишес) из The Sex Pistols, заключалась в новом
принципе — «сделай-сам-никому-ни-до-чего-нет-никакого-дела», который
они принесли в музыку. Без The Sex Pistols и панка готический рок никогда бы
не появился на свет. `

Купить книгу на Озоне