Новая серия издательства «Иностранка»

Новая серия книг издательства «Иностранка» называется «О чем говорят женщины». Серия включает мировые бестселлеры в жанре «женская проза».

В книгах читательницы знакомятся с образами женщин разных возрастов и профессий, социальных групп и религий… Но все героини едины в искреннем порыве определить свое место в жизни: найти любовь, создать семью, состояться в карьере. Книги серии «О чем говорят женщины» покорили мир тонкими сюжетными линиями и неординарными образами, в них прописана вечная истина женской природы: несмотря на новомодные тенденции века высоких технологий, женщины так и остались подвластны незыблемым постулатам — чувствам и любви.

Авторы серии — Одри Дивон, Мюриель Барбери, Кайса Ингемарсон, Вероник Олми — успели громко заявить о себе на мировой литературной арене. Мировые бестселлеры в жанре «женская проза»

Андрей Степанов, Ольга Лукас. Эликсир князя Собакина (фрагмент)

Пролог к роману

О книге Андрея Степанова и Ольги Лукас «Эликсир князя Собакина»

В самом начале января 1905 года, поздним вечером, некий господин высокого роста, в длинном пальто, с зонтиком и в синих очках — совершеннейший человек в футляре — переходил Фонтанку по Обуховскому мосту. Дойдя до середины, он остановился и раскрыл свой широкий зонт. Сделано это было очень кстати: сверху начинал валить хлопьями снег, а внизу, по белой глади реки, уже вовсю мело; поднималась метель.

От Сенной площади до Главной палаты мер и весов, что на Забалканском проспекте, не было и версты, однако человек в футляре добирался туда не менее получаса: он не спеша обходил сугробы и, прикрываясь зонтом от ветра, внимательно оглядывал всех проезжавших конных. У здания Константиновского артиллерийского училища за ним пристроился ночной ванька, однако упорный пешеход на зазывания извозчика ничего не отвечал и продолжал упрямо месить калошами глубокий снег. Вскоре он свернул к трехэтажному дому с итальянскими окнами, стоящему торцом к проспекту, и нажал кнопку электрического звонка.

— Здравствуй, Михайло! — сказал он открывшему дверь пожилому служителю.

— Здравия желаю, ваше сиятельство! — ответил тот, низко поклонившись.

Сиятельный посетитель снял свои совсем не княжеские очки и тщательно их протер. Глаза у него оказались с хитроватым прищуром и в то же время с небольшой, но явной и несомненной безуминкой.

Служитель помог гостю развязать башлык и, с трудом согнувшись, освободил его от калош.

— Как там? — вполголоса спросил князь, указывая на дверь, ведущую во внутренние покои.

— Пишут-с, — шепотом сообщил Михайло. — С самого утра с формулой воюют. Говорили за обедом — больно рогатая-с вышла и никак сокращаться не желает. Оттого сердиты — страсть.

Гость улыбнулся:

— Ну, доложи!

Однако докладывать не пришлось.

— Левушка, ты? — послышался громкий голос из-за двери.

— Я, Дмитрий Иванович! — радостно откликнулся гость, входя в кабинет.

На диване сидел старик необыкновенно благородной наружности: длинные, ниспадающие до самих плеч серебристо-пушистые волосы, напоминающие львиную гриву, большая борода, высокий лоб. Он что-то писал, склонившись над крошечным столиком, хотя к его услугам был располагавшийся тут же огромный письменный стол.

— Бери мои папиросы, ты знаешь, что я чужого табака не люблю, — сердито сказал старик, не поднимая головы. — Покури пока что, мне тут еще минут на шесть работы… Михайло! Принеси Льву Сергеичу чаю.

Манера говорить у старика была своеобразная: он начинал фразу густым баритональным басом, но к середине вдруг сбивался на высокие нотки и заканчивал ее почти дискантом.

Служитель принес гостю кружку. Чай оказался черным, как кофе, и чрезвычайно сладким.

— И мне долей! — приказал хозяин.

Михайло долил доверху высокую чашку с крышкой и с поклоном удалился. Старик, не оборачиваясь, привычным движением швырнул окурок в стоявшее возле дивана ведро с водой и тут же достал новую папироску.

Гость тоже закурил и огляделся.

Обстановку кабинета составляли высокие стеклянные шкафы библиотеки с ключами в дверцах и конторка для писания в стоячем положении, на которой лежала открытая тетрадь. В специальном стеллаже была аккуратно расставлены склянки для химических опытов, рядом гордо возвышался на треноге самодельный фотоаппарат. Центр большого стола занимала шахматная доска с расставленными фигурами — то ли недоигранной партией, то ли нерешенной задачей. Подле нее лежало несколько газет и блестел золотым обрезом заложенный на середине том — по-видимому, какой-то роман. Гость взял в руки книгу, посмотрел на ее название и усмехнулся: Эдгар Поэ, «Таинственные рассказы».

В этот момент старик бережно положил перо на столик, перечитал написанное и заключил довольным голосом:

— Ганц аккурат!

Затем протянул листок гостю. Тот взглянул на последние строки и восхищенно покачал головой:

— Поддалась! Поздравляю, профессор! Никогда не мог понять, как у вас все так изящно выходит.

— Еще бы она не поддалась! Терпение и труд! А я ведь тебя всегда учил этой премудрости: сокращать, сокращать и сокращать.

После победы над рогатой формулой хозяин дома явно пришел в хорошее настроение. Он встал с дивана и прошелся по комнате, разминая ноги.

— Все ли у вас благополучно, Дмитрий Иванович? — почтительно спросил ученик.

— У меня-с? Благополучие, Левушка, бывает только внутреннее. А за внешнее приходится незамедлительно платить. Вон орден очередной прислали, так теперь четыреста рублей за него вычтут из пенсиона.

Старик подошел к большому столу, взял картонную коробочку и, вытряхнув из нее какие-то гвозди и бумажки, извлек сияющий золотыми орлами и рубиновой эмалью новенький крестик ордена Александра Невского.

— Большая честь, — вежливо заметил гость.

— Че-есть! — тонким голосом протянул старик, небрежно кидая орден обратно в коробку. — Было бы что есть… Лучше бы деньгами дали. У меня, ты же знаешь, семеро по лавкам, а доходов — раз-два и обчелся.

— Я слышал, вам в этом году сулят премию Нобеля…

— Был такой слушок-с. Да только господа доброжелатели не учли, что я от Нобеля ничего не возьму. Пусть лучше немцу этому отдадут, как его… с бензолом…

— Фон Байеру? — догадался гость.

Старик рассердился:

— Что ты мне подсказываешь? Разве я сам не знаю?! Конечно, Байеру. Ты думаешь, я совсем из ума выжил? Вовсе нет, память у меня еще работает. Все помню! И герра Нобеля этого помню, и братцев его саблезубых. Да-с! Много они кровушки из нашей земли высосали. И еще бы больше высосали, если бы я им не ставил в колеса палки-с. А теперь мне от них премию! Ха!

Старик как-то всхрапнул, что, по-видимому, обозначало смех, и уселся обратно на диван.

— Что в городе? — спросил он, отхлебнув чаю.

От этого вопроса гость помрачнел.

— Завтра, видимо, начнется, — ответил он после паузы. — Ходят слухи, что сегодня ночью введут военное положение. Я специально прошелся пешком и два раза видел казачьи патрули. Однако не думаю, что это поможет. Утром рабочие все равно пойдут с петицией ко дворцу. И значит, в них будут стрелять. Смотрите с утра в окно, Дмитрий Иванович, — здесь у вас все будет видно.

— Да что ж ты так обо мне, Левушка? — обиделся старик. — В окно… Разве я зритель в театре? Сделаю все, что в моих силах. Я к Сергею Юльевичу поеду!

Посетитель покачал головой:

— Дмитрий Иванович, это бесполезно. Витте самоустранился. К нему ходила депутация во главе с писателем Горьким, и совершенно без толку. Говорит, что знать не знает этого дела.

Старик вскочил и в волнении прошелся по кабинету.

— А, чорт побирай! — воскликнул он плачущим голосом. — Так что ж мне делать прикажете? Что я могу, кроме как писать? Я и пишу. Книгу. «Заветные мысли». Духовное завещание мое, весь в ней выскажусь, да-с! А ведь я давно предлагал! Предлагал всех социалистов да анархистов свезти на остров Святыя Елены — и пусть там экспериментируют себе на здоровье. А мало покажется — так Антарктиду им отдать! Пингвинов только жалко!

Сиятельный ученик пожал плечами:

— Это прожект утопический, а вы ведь практик, — ответил он холодным тоном. — Что же до заветных мыслей ваших, то историю изменить они не смогут. Поднимается стихия. Завтра начнется революция, которая отбросит Россию на сто лет назад. И тут надо не мысли записывать, а применять крайние средства. Вот ответьте мне начистоту, Дмитрий Иванович, как вы полагаете: пошли бы пролетарии со своей петицией, если бы им дали по ложечке моего эликсира? Нашего эликсира?

— Опять ты за свое, Левушка! Я ведь уже отвечал тебе: в экспериментах над русским народом я не участвую.

Гость вдруг вскочил.

— Но ведь у нас с вами одна цель! — горячо воскликнул он. — Вы сделали аппарат, а я только нашел ему более широкое применение.

— Нет, Левушка, цели у нас разные-с! — не менее горячо отозвался хозяин. — Я-то хотел всего лишь пьянство победить. А вот ты задумал штуку весьма опасную. И, признаться честно, я до сих пор твою идею до конца не понимаю.

— Могу объяснить!

— Ну-с, попробуй.

Сиятельный очкарик прошелся от кресла до окна и обратно, поворачиваясь, как на пружинах, а затем остановился точно посередине комнаты и поднял руку вверх.

— Первое и главное зло в русской истории есть пьянство! — объявил он, энергично рубанув рукой воздух.

Старик кивнул:

— С этим я согласен.

— Вот! И средство борьбы с ним у нас уже есть. Вам оно известно лучше, чем мне, и останавливаться на нем мы сейчас не будем.

Профессор снова кивнул.

— Второе зло, по моему мнению, это холуйство и холопство. Виной ему тысячелетнее рабство и оставшаяся от него заразная привычка к слепому повиновению. Мы и когда надо, и когда не надо кланяемся и ломаем шапки.

— И это верно! Вот за что я всегда любил тебя, Левушка, так это за то, что ты стихийный демократ, хоть и княжеской породы.

— …поэтому главный вопрос, — не слушая учителя, продолжал стихийный демократ, — вопрос, который еще Достоевский задавал, состоит в следующем: способен ли наш русский народ к свободе? Господа философы и софисты отвечают на него то так, то этак, в зависимости от кривизны своих силлогизмов. Я же, отвергая метафизику и красноречие, отвечаю строго научно и сугубо практически!

— Да как так — практически, Левушка?

— А вот как. Выпивший моего напитка тут же перестает быть холопом и холуем и чувствует себя царем.

— Царе-ем… — присвистнул старик. — Эк куда хватил! Да если каждый вообразит себя царем…

— …то революции в России никогда не будет, — закончил за него князь. — И потому эликсир, по моему убеждению, есть единственное средство избежать катастрофы!

— Да, Левушка, помилуй! Как же жить, когда вокруг одни самодержцы?!

— А разве они хуже, чем холопы?

— Ну, не знаю, не знаю… Ну-с, продолжай. Еще с каким злом собираешься бороться?

— Следующее зло — охранительность, леность, инерция. Боятся перемен наши мужички! Петр Великий при помощи дубины учил их перенимать у заграницы все лучшее, однако не преуспел. Из этого я заключаю, что дубиной общечеловека не сделаешь, нужно другое средство. Согласны вы?

— Продолжай, продолжай… Дослушаю до конца — скажу. Какое еще зло ты усмотрел в нашем бедном народе?

— Падение веры и нравственности. Бога забыли! Надо возродить древнее благочестие и нестяжание.

Старик покачал головой и вздохнул:

— Ох, Левушка, и всегда ты был такой сумбурист… Нет, не научил я тебя сокращать формулы. Что ж это будет: все люди у тебя окажутся и трезвенники, и сами себе цари, и общечеловеки какие-то, и святые. И материя у тебя, и дух, и Петр Великий, и древнее благочестие — и все в одной склянке?

— Да! И это еще не все! Эликсир поможет образованному сословию объединиться с народом, и тогда наступит то соборное единение, о котором мечтали лучшие умы России!

Выпалив это одним духом, князь опустился в кресло без сил, словно из него выпустили воздух.

— Соборное единение… — негромко повторил старик. — Ты прямо как покойный Владимир Сергеевич Соловьев говоришь. А еще кричал, что софистики не любишь.

Он резким движением поднялся с дивана, пересел за большой стол и стал задумчиво передвигать шахматные фигуры. Перебрав несколько вариантов, решительно смахнул их с доски:

— Нет! Не получается! Ничего не получается! Вот тебе мое последнее слово, Левушка: не надо всего этого. Химические средства в достижении социальных целей всегда опасны, потому что мы не можем предвидеть последствий их применения. Пусть русская история идет своим чередом. Соборное единение… Да разве не наобъединялись уже? — старик вдруг сморщился и продолжил плачущим голоском, тыча пальцем в лежавшую на столе газету: — Ми-истический экстаз у них, понимаешь ли, Левушка? Батюшка Гапон — пророк, он для освобождения босяков с небеси нам послан.

— Я о другом единении, — глухо отозвался ученик.

— А не надо нам никакого! — отрезал учитель. — Революция победит, и ничем ее не остановишь, тут ты прав. Однако победит она ненадолго. Я все посчитал. При современных темпах развития до полного благоденствия, по моим расчетам, остается лет 250–300, а социалисты не продержатся и ста. А вот когда их сбросят, можно будет попробовать и с твоим эликсиром.

Сиятельного изобретателя эта перспектива явно не устроила:

— Что же, прикажете мне еще сто лет жить? — спросил он прежним холодным тоном.

— Ты, Левушка, хотя еще совсем не стар, но до конца смуты, разумеется, не доживешь, — развел руками профессор. — Так что выход у тебя один: оставить рецепт потомкам.

Князь пожал плечами:

— Вы же знаете, Дмитрий Иванович, у меня нет детей. Не до того всю жизнь было.

— То-то и оно! Жили вы, ваше сиятельство, всегда только для себя.

— Не для себя, а для науки!

— А я, по-твоему, не для науки? — прищурился старик. — Я, между прочим, семерых деток растил. Семерых! И ничего-с, кое-что сделал и в науке. Запомни, Левушка, что я тебе скажу: есть у каждого из нас цель превыше всех целей — продолжаться в потомстве.

— Значит, жениться?

— Жениться, и как можно быстрей!

Князь снова встал, походил по комнате и остановился у окна, глядя на совершенно пустой проспект, по которому мела поземка.

— Скорей всего, вы правы, Дмитрий Иванович, — сказал он задумчиво. — Однако план ваш осуществить непросто. Я уже немолод, и если родятся дети, они к моменту моей смерти едва ли будут достаточно взрослыми, чтобы им можно было все растолковать. К тому же мы с вами сошлись на том, что победит революция, а это значит, что все мои вещи и бумаги могут пропасть. Как же я передам свой секрет потомкам?

— А вот подумай и реши задачу, — ответил учитель. — Подсказать ничего не могу, кроме одного: если хочешь хорошенько спрятать какую-то вещь, положи ее на самое видное место.

И он потянулся к томику Эдгара Поэ, давая понять, что разговор окончен.

Сергей Носов. Пирогов

Статья из книги С. Гедройца «Гиппоцентавр, или Опыты чтения и письма»

О книге С. Гедройца «Гиппоцентавр, или Опыты чтения и письма»

Прочтение. — 2008. — № 6.

Занятный, обратите внимание, журнал. Пытается
осуществить мечту: общий разговор, в котором
люди обмениваются действительно мыслями.
Причем о вещах, которые им небезразличны. Как,
допустим, на обеде у маркиза де ла Моля. Или у
барона Гольбаха. И чтобы эти люди, эти собеседники
были не сплошь старики — не трепетали,
например, перед компьютером, нормально одевались,
умели водить авто, и желательно на всякий
случай какой-нибудь иняз без словаря.

Умственная жизнь дееспособных.

Тут и напечатан этот удивительный текст. Сюжет
которого Хорхе Луис Борхес, будь он жив,
непременно украл бы у Сергея Носова. В смысле
— позаимствовал бы. Просто не сумел бы удержаться.

Про того самого Пирогова. Н. И. Не поручика,
а хирурга. Якобы сторонника телесных наказаний.
Но это на склоне лет. А речь в очерке
(это вообще-то очерк) — о главном научном труде
Н. И.: о «Топографической анатомии, иллюстрированной
проведенными в трех направлениях
распилами через замороженные человеческие
трупы».

То есть Сергей Носов предлагает читателю
представить, как все это происходило в действительности.
Деревянный сарайчик в бывшем саду
бывшей Обуховской больницы: покойницкая.
Зима.

«…Пилил. По нескольку часов в день, иногда
оставаясь на ночь. При свечах. (Зимой в Петербурге
и днем темно.) В лютый мороз. Опасаясь одного:
как бы не согрелся свежий распил до того, как на
него будет положено стекло в мелкую клеточку и
снят рисунок. Чем сильнее был мороз, тем лучше
получалось у Пирогова. Распилов он осуществил
многие и многие тысячи — в атлас попало лишь
избранное. „Ледяной анатомией“ называл это дело
сам Пирогов…»

Будничная такая интонация, производственная.
Но картинка — и в литературе-то мировой
таких странных и страшных, я думаю, немного.
Что уж говорить про т. н. жизнь. Где ей!

Собственно, вот и все. Я просто искал предлог
воспеть этот журнал — и засвидетельствовать
свою приязнь этому превосходному писателю.

Однако нашел — в августовском номере «Прочтения» — несколько слов, отчасти относящихся
лично ко мне. Или, пожалуй, вот именно не относящихся,
поскольку они подразумевают, что
меня нет. С чем, конечно же, я полностью согласен.

А есть знаменитый критик Вячеслав Курицын.
И он, скорбя об упадке литкритики, задается таким
риторическим вопросом: «Что же — некому
быть критиком или негде?» И пытается воодушевить
способных молодых людей: дескать, есть,
есть где приложить силы, об этом не беспокойтесь,
только не отступайте перед трудностями.

«…В принципе площадки-то есть. Не поминать
к ночи голые без критики толстые журналы? Западло
в них печататься, гонорары мизерные, никто не
читает? Но не место красит человека, и сверхсуперхлебной
критическая работа бывает редко, и пусть
не читают на бумаге, но в Интернете-то тексты видны
на весь мир…»

Что-то подобное бывает на вторичном рынке
жилья. Человек покупает квартиру, въезжает в
нее, перевозит мебель, садится перед телевизором,
выпивает первую — и вдруг звонок в дверь,
а за дверью субъект, пренеприятнейший и незнакомый:
надо же, говорит, вы замок поменяли? а
мои где ключи? я, говорит, тоже здесь прописан,
вот паспорт и в нем штамп.

То есть риелтору (или как он там пишется)
надо работать тщательней.

Но в данном случае все OK. Заверяю, что ничего
подобного не произойдет. Милости просим,
способные молодые, семь футов вам в руки, ни
пуха под килем, ни пера.

А меня и точно нет. И никакой я не критик,
сколько раз повторять, я ворон. Критики — совсем
другое семейство (и класс, и отряд, и вид).
Вон — Вячеслав Николаевич делится столичным
опытом:

«Руку А. С. Немзеру я пожимал после откровенно
мерзких его пассажей в мой адрес, и не потому,
что я такой безвольный и без чувства собственного
достоинства, а потому, что был консенсус: мы обливаем
друг друга мочой и калом как бы не совсем
всерьез…»

Это чем же, спрашивается, надо закусывать,
чтобы всю дорогу держать порох жидким? Нет
уж, увольте. Профнепригоден. Очищаю вакансию.
Последний нонешний годочек гуляю с вами
я, друзья.

Предисловие Самуила Лурье к книге С. Гедройца «Гиппоцентавр, или Опыты чтения и письма»

Послесловие Никиты Елисеева к книге С. Гедройца «Гиппоцентавр, или Опыты чтения и письма»

Итого

Предисловие к книге С. Гедройца «Гиппоцентавр, или Опыты чтения и письма»

О книге С. Гедройца «Гиппоцентавр, или Опыты чтения и письма»

Лит. жизнедеятельность С. Гедройца продолжалась
10 лет и выразилась в том, что он печатно разобрал
— пересказал, превознес, высмеял — примерно
300 чужих книг. Потратив (если правда, что он писал
исключительно по ночам) ночей так 110.

Вероятно, еще какое-то время (будем надеяться —
дневное) ушло на то, чтобы эти книги прочитать. Ну
и заглянуть в полторы-две-три тысячи таких, о которых
— ни слова.

Надо думать, ему нравился этот легкий способ заколачивать
деньгу. Местные расценки на подобный т. н.
труд позволяют предположить, что годовой лит. доход
С. Гедройца составлял сумму, на которую он за границей
мог бы приобрести, если бы только захотел, 12 баррелей
нефти марки Urals, а в Петербурге — столько же
продовольственных корзин, доверху наполненных, или
180 дм3 водки типа «Наповал».

К тому же он завоевал известность. В смысле — получатели
журнала «Звезда» (около трех тысяч человек)
привыкли к его фамилии над (или под — не помню)
рубрикой «Печатный двор».

Из текстов этой рубрики (за 2003–2006 гг.) получился
плотный томик: «47 ночей» — разошлась почти
тысяча экземпляров.

О Гедройце заговорили. Где-то на дне Интернета
даже затлела было дискуссия: как раскрывается его
инициал — Сергей? Софья? Что у него было (не было?)
с некоей певицей из Парагвая; ну и о главном, разумеется:
еврей ли он?

Короче говоря, наш молодой друг многого добился.
Сделал успешную карьеру. Обеспечил себе прочное положение,
завидную будущность: знай читай и пиши до
самого Альцгеймера, пиши и читай. Бери ближе, кидай
дальше, отдыхай, пока летит.

А он вдруг возьми и исчезни. Из литературы и, повидимому,
из страны.

Под самый 2010-й вместо очередного текста прислал
в «Звезду» — e-mail — несколько сумбурных строчек:
болен, отравился текущей литературой, завязываю,
при одном взгляде на новую обложку подступает дурнота…

Прошел слух, что его видели на Готланде (остров
такой посредине Балтийского моря). Будто бы живет
там в доме, принадлежащем общине цистерцианского
ордена.

Есть серьезные основания думать, что он никогда
не вернется.

И это всё.

Что же осталось? Только собрать вот этот — второй
и последний — томик. В нашем городе и почему-то в
Мюнхене нашлись люди — числом 15 человек (йо-хохо
— и бутылка рома!) — скинулись на издание.

Чтобы, видите ли, никуда не делась интонация
С. Гедройца. А то мало ли. Рассеется в атмосфере —
только ее и слышали.

Самуил Лурье

Послесловие Никиты Елисеева к книге С. Гедройца «Гиппоцентавр, или Опыты чтения и письма»

Рецензия на «Пирогова» Сергея Носова из книги С. Гедройца «Гиппоцентавр, или Опыты чтения и письма»

Человек литературы

Послесловие Никиты Елисеева к сборнику С. Гедройца «Гиппоцентавр, или Опыты чтения и письма»

О книге С. Гедройца «Гиппоцентавр, или Опыты чтения и письма»

Итак, Гедройц был. Ныне его нет. Есть брат Фома в
цистерцианском монастыре на острове Готланд. Человек
литературы, он выбрал литературный жест. Готланд
в переводе означает Божья земля. Это — остров Буян
поморских славян, уничтоженных или ассимилированных
немецкими крестоносцами, монахами с мечами и
копьями. В древности — остров языческих капищ и
жертвоприношений, в том числе и человеческих.

Бог с ним, с Буяном. Вернемся к Гедройцу. Он был…
Он был человеком литературы и из литературы. Он любил
литературу? Если и любил, то так, как это описал
Оскар Уайльд (а Виктор Топоров перевел): «Любимых
убивают все, но не кричат о том…» Язвительные рецензии
Гедройца били наповал, наотмашь, без промаха.
А толку? Книжные полки продолжают полниться пошлостью,
каковая идет нарасхват.

Он ненавидел литературу? Если и ненавидел, то так,
как это описал Катулл: «Odi et amo» — «Люблю и ненавижу!». Или как немецкий философ Теодор Лессинг,
убитый нацистами в 1934 году в Мариенбаде: «Пальто
ненависти подбито ватой любви». Страсть, господа,
страсть… А что такое страсть? Что такое это сочетание
ненависти и любви? Господа, это жизнь. Литература
не была профессией Гедройца. Он был учителем.

Учитель — вот это была его профессия. А литература
была его жизнью. Он жил литературой, или, простите
за двусмысленность, жил с литературой. Недаром и
писал-то он по ночам…

Никита Елисеев

Предисловие Самуила Лурье к книге С. Гедройца «Гиппоцентавр, или Опыты чтения и письма»

Рецензия на «Пирогова» Сергея Носова из книги С. Гедройца «Гиппоцентавр, или Опыты чтения и письма»

Бывают исключения

Рассказ из Веры Инбер «Смерть луны»

О книге Веры Инбер «Смерть луны»

Подошва есть подошва. Ее участь безропотно переносить
все жизненные неуютности: осенью —
грязь, летом — пыль, зимой — резиновые калоши,
не дающие ей возможности дышать. Иногда подош-
ва робко просит каши, но ей затыкают рот гвоздем.
Тяжелая жизнь. Иосиф Коринкер, сапожник, так и
говорит:

— Тяжелая жизнь, и никаких видов на будущее.
Посмотрите, прошу вас, на эти штиблеты. Я только
взял их в руки, так я уже знаю автобиографию этих
ног. Видите это место: здесь вылезла косточка, подагра,
я знаю, ревматизм,— одним словом, что-то из
этой золотой серии. А вот здесь гнезда от мозолей.
Ну а это, так не о чем говорить, что это типичная
дырка. И чьи это штиблеты, вы бы думали? Вы, наверное,
думаете, что их носит какой-то безработный
элемент? Так нет же, и даже наоборот: ответственнейший
секретарь нашей газеты нашего города.
Город, правда, небольшой, но секретарь — это
же уже есть лицо. Так вот, он носит эти штиблеты. А
сам он… Вот он придет, так вы увидите.

И на другой день он действительно приходит.

За окном весна. Лужи окончательно просохли,
и починенным штиблетам предстоит короткое,
но счастливое время: без пыли, без грязи и без
калош. За окном весна. Тяжелая, темно-красная,
еще епархиальная сирень цветет в саду против
подвальных окон сапожника Иосифа Коринкера.
В конце улицы зеленеет весеннее море. Уже скоро
оно потеплеет, и дочь старого Иосифа, юная
Цецилия, восемнадцати лет от роду, белая, темно-
рыжая и сладкая, словно кокосовый орех, пойдет
купаться и загорать на бархатном песке. А пока
она, будучи после смерти матери хозяйкой дома,
готовит бульон, золотой, как солнце, из прекрасной
молодой курицы.

Да не подумает кто-либо, что Иосиф Коринкер
с дочерью Цецилией ежедневно питаются столь
роскошно. Отнюдь нет. Обед этот званый. Иосиф
Коринкер пригласил к обеду ответственного секретаря
редакции, обладателя рваных штиблет.
Этот секретарь только что приехал из центра и, конечно,
полон самомненья. Он уверен, что все идет
хорошо в Стране Советов. Но Иосиф Коринкер путем
неопровержимой логики, языком фактов докажет
ему обратное…

На столе белая скатерть и селедка в маслинном
окружении. Из своего окна, вровень с землей,
Коринкер видит, как из здания бывшего епархиального
училища, теперешней редакции, выходит ответственный
секретарь, жуя, как жеребенок, ветку
сирени, и направляется к нему, Коринкеру.

На столе благоухает бульон, молодая курица
ждет своей очереди, и Цецилия, розовея, предлагает
гостю селедку. На подоконнике, артистически
подправленные, стоят секретарские штиблеты. Но никакая самая искусная починка не может скрыть
их тяжелого прошлого.

Иосиф Коринкер, не дожидаясь бульона, уже за
селедкой открывает военные действия.

— Вот вы говорите, молодой человек,— обращается
он к секретарю редакции,— что мы идем по
пути прогресса. Но если мы идем по этому пути в
ваших, например, штиблетах, извините, то мы далеко
не уйдем… кушайте, прошу вас.

— Товарищ Коринкер,— возражает секретарь
редакции, крепко потирая бритую голову,— вы
сидите в подвале, и от этого у вас нет правильной
перспективы, нет правильного взгляда на вещи.
Вы видите только ноги и по ним судите. Конечно,
нам трудно, но за то мы правы.

— Молодой человек, не бросайтесь ногами, это
язык фактов. Это раз. Второе — кто виноват, что я
сижу в подвале, как не государство… возьмите редиску.
Хоть вы и надели сейчас сандалии и на вид
вы здоровый молодой человек, но Иосиф Коринкер
никогда не ошибается. Ваша обувь открыла мне
все ваши дефекты и дефекты государства. Разве не
так? Так, так, молодой человек. Циля, дай сюда еще
крылышко.

Наступает ночь. Луна встает над морем и плывет
по направлению к бывшему епархиальному саду.
И здесь она останавливается. Так сладко пахнет
сиренью, так крупны и отчетливы тени на скамье,
такая тишина в траве, что луной овладевает томленье.
И, несмотря на то что ее ждут другие сады, она
остается здесь.

Иосиф Коринкер, который никогда не ошибается,
который слушает только язык фактов, решает,
вопреки своему обыкновению, подышать воздухом.
Он идет вдоль сада и слышит разговор. Так
как ночь тиха и один из голосов принадлежит его
родной дочери Цецилии, то он останавливается и
слушает.

— Андрей Петрович, — говорит Цецилия,— вот
вы говорите: поехать с вами в Москву. Но ведь там
такая ужасная жизнь! Государство неустроено,
квартир нет. Вы же слышали, что говорил папаша!
Так это же все, наверное, правда.

Луна и Коринкер, заинтересованные разговором,
подвигаются ближе к решетке и слушают
дальше.

— Цецилия Иосифовна,— отвечает секретарь,—
дайте вашу ручку, вот так. Вы даже не представляете
себе, как сейчас хорошо, как на редкость
хорошо сейчас жить.

— Но вы же необеспеченный человек,— возражает
Цецилия с сомнением в голосе.— И потом, папаша
прав: надо ехать в Палестину. Разве здесь это
страна, если такой работник, как вы, носит такие
башмаки! Я же видела…

— Цецилия Иосифовна, — с запинкой говорит
секретарь, — не говорите об этом. Здесь есть
маленькая неточность. Эти башмаки, сказать по
правде, не мои, а неизвестно чьи. Я подобрал их в
епархиальном архиве. Специально, чтобы иметь
предлог прийти к вашему отцу. А вас я заметил
в первый день своего приезда, дайте вторую
руку.

Коринкер, который обыкновенно видит только
ноги, встав на цыпочки и заглянув за решетку, на
этот раз увидел две головы, которые как будто бы
целовались.

После этого молодая луна и старый сапожник
двинулись дальше.

«Ну что ж, — сказал сам себе Коринкер, отходя
от решетки, — как правило, я никогда не ошибаюсь.
Но конечно, бывают исключения…»

1926

Зигфрид Ленц. Минута молчания (фрагмент)

Отрывок из повести

О книге Зигфрида Ленца «Минута молчания»

«Со слезами на глазах опустились мы на скамью»,
пропел наш школьный хор перед началом траурной
церемонии, и господин Блок, наш директор, прошел
к украшенному траурным венком подиуму. Он шел
медленно, едва взглянув на заполненный до отказа
зал; перед портретом Стеллы, стоявшим на деревянной
подставке перед подиумом, он задержался, выпрямился,
может, только намеревался выпрямиться,
а вместо этого глубоко склонился перед ним.

Он долго пребывал в этой позе, перед твоим портретом,
Стелла, перехваченным наискосок черной
гофрированной лентой, траурной лентой; пока он так
стоял в поклоне, я смотрел на твое лицо, на твою
спокойную снисходительную улыбку, которую мы,
старшеклассники, знали по твоим урокам английского.
Твои короткие черные волосы, я их гладил, твои
светлые глаза, я их целовал на пляже Птичьего
острова: я не мог не вспомнить об этом, и я вспоминал,
как ты подбивала меня, чтобы я угадал твой возраст.
Господин Блок говорил, глядя на твой портрет
внизу, он назвал тебя милой, всеми уважаемой Стеллой
Петерсен, он упомянул, что ты пять лет проработала
в учительском коллективе гимназии имени
Лессинга, что коллеги ценили тебя, а ученики любили.
Господин Блок не забыл упомянуть и твою заслуживающую
всяческого уважения деятельность в комиссии
по школьным учебникам и, наконец, вспомнил,
что ты была чрезвычайно веселым человеком: «Кто
принимал участие в школьных экскурсиях с ней, долго
еще потом рассказывал о ее внезапных фантазиях,
о том настроении, которое царило среди учеников,
о чувстве солидарности быть школьником
гимназии имени Лессинга; она вызывала в них эту
гордость, это чувство единения».

Послышался свист, предупреждающий сигнал со
стороны окон, оттуда, где стояли наши малыши, четвероклассники,
не прекращавшие обмениваться мнениями,
они вели свои разговоры о том, что их интересовало.
Они сбивались в кучки, толкались, хотели
что-то показать друг другу; классный руководитель
тщетно пытался навести порядок. До чего же ты была
хороша на фото, зеленый свитерок был мне знаком,
и шелковая косынка с якоречками тоже, она была
на тебе и тогда, на берегу Птичьего острова, куда
нас занесло во время грозы.

После директора полагалось выступить с речью
одному из учеников, сначала они все указывали на
меня, вероятно, потому, что я был спикером класса,
но я отказался, я знал, что не смогу этого сделать после
всего того, что произошло. Так как я отказался
говорить, вызвался Георг Бизанц, он попросил сказать несколько слов о фрау Петерсен, Георг всегда
был ее любимым учеником, его сочинения всегда
удостаивались ее самой высшей похвалы. Что ты думала,
Стелла, когда слушала его отчет о поездке
класса, об этой экскурсии на северофризский
остров, где старый фонарщик с маяка рассказывал
нам о своей работе и где мы, по щиколотку в илистой
грязи, ловили руками рыбешку на мелководье, взвизгивая
от удовольствия. Георг, кстати, не забыл упомянуть
твои измазанные илом ноги и то, как ты высоко
задрала юбку, когда нащупала ногами камбалу.
И вечер в домике паромщика он тоже не забыл. Когда
расхваливал жареную камбалу, он говорил это
для нас всех, и я во всем был согласен с ним и тогда,
когда он восторженно вспоминал вечер и моряцкие
шанты.

Мы все тогда подпевали, мы ведь знали и шотландскую
My Bonnie и Мы приплыли к Мадагаскару
и другие шанты. Я выпил две кружки пива, и, к моему
удивлению, Стелла тоже пила пиво. Иногда мне
казалось, ты такая же, как мы, одна из учениц, радуешься
тому же, чему и мы, ты весело смеялась, когда
кто-то из наших понадевал на чучела морских
птиц, стоявших повсюду, бумажные колпачки, которые
он так искусно складывал. «Нас всех, дорогие
коллеги, очень порадовало, что двое наших учеников
получили оксфордскую стипендию, — сказал директор
и, чтобы подчеркнуть значение этого, кивнул
портрету Стеллы и тихо повторил: — Оксфордскую
стипендию». Словно это высказывание могло быть
понято как-то иначе, неожиданно раздалось всхлипывание,
мужчина, всхлипывавший и прикрывавший
рот рукой, был господин Куглер, наш воспитатель по
искусству, мы часто видели их, как они вместе шли
домой, Стелла и он. Иногда она даже брала его под
руку, и поскольку он был намного выше нее, порой
казалось, он тащит ее за собой. Кое-кто из учеников
подтолкнул друг друга, чтобы обратить внимание на
всхлипывающего учителя, а двое четвероклассников
с большим трудом удержались, чтобы не захихикать,
но подавили в себе это желание.

Его не было среди любопытствующих зрителей,
когда мы сооружали волнорез, господин Куглер путешествовал
на своем паруснике вокруг датских островов.
Среди добровольных зрителей, недостатка в которых
не было ни одного дня, мне бросился в глаза
высокий мужчина, худоба которого вызвала мою озабоченность.
Ведь большинство зрителей были курортниками.

Они приходили, некоторые из них в купальниках,
на пляж из отеля У моря, взбирались на мол и брели
по изломанной дуге до оконечности мола, где отыскивали
себе местечко возле мигающего маяка или
на огромных валунах. Наша черная, щербатая, предназначенная
для транспортировки камней баржа
стояла у самого входа в Пастушью бухту. Удерживаемая
двумя якорями и доверху загруженная каменными
глыбами, покрытыми илом и водорослями, которые
мы выбирали, чтобы расширить волнорез и
надстроить его, одним словом, починить мол, на котором зимние штормы оставили свои следы, выбив
кое-где целые куски. Умеренный северо-восточный
ветер обещал стабильную летнюю погоду.

По знаку моего отца Фредерик, его рабочий, отвел
в сторону стрелу, опустил грейфер, направив металлические
зубцы на камень, крепко обхватил его,
и, когда канатная лебедка заработала, колосс рывками
стал подниматься из пакгауза, слегка раскачиваясь
на весу, он перемахнул через край баржи, и все
зрители с напряжением смотрели на нас; кто-то из
них схватился за фотоаппарат. Мой отец опять подал
знак рукой, металлическая пасть разжалась, грейфер
выпустил глыбу и там, где она упала, поднялся мощный
всплеск воды, с бурлящим шумом вскинулись
вверх волны, вновь опрокинулись и медленно разошлись.

Я нацепил прозрачный защитный щиток из органического
стекла и спустился рядом с бортом под воду,
чтобы оценить, как легли камни, но мне пришлось
ждать, пока легкое течение воды не отнесло облако
из ила и песка, а когда муть осела, я увидел, что каменная
глыба легла как надо. Она накрыла собой поперек
остальные камни, но между ними виднелись
щели и просветы, словно специально оставленные
для сбегающей воды от промывных волн. На вопросительный
взгляд отца я ответил успокаивающе: все
лежит как надо, как того требует волнорез. Я вскарабкался
на борт, и Фредерик протянул мне пачку сигарет
и поднес зажигалку.

Прежде чем снова опустить грейфер на груду камней,
он обратил мое внимание на публику: «Вон там,
Кристиан, девушка в зеленом купальнике, с пляжной
сумкой в руке, мне кажется, она помахала тебе».
Я тотчас же узнал ее, по прическе, по широкоскулому
лицу я узнал Стеллу Петерсен, мою учительницу
английского в гимназии Лессинга. «Ты ее знаешь?» —
спросил Фредерик. «Она моя учительница английского», — сказал я, а Фредерик отреагировал недоверчиво:
«Вот эта? Да у нее вид школьницы». «Ты
заблуждаешься, — сказал я, — она определенно на несколько
лет старше».

Тогда, Стелла, я сразу узнал тебя и вспомнил еще
наш последний разговор перед летними каникулами,
твое предупреждение и твое напутствие: «Если вы
хотите сохранить свою оценку, Кристиан, вы должны
кое-что для этого сделать; прочтите The Adventures
of Huck Finn и Animal Farm. После летних каникул
мы займемся этими книгами на уроках». Фредерик
поинтересовался, хорошо ли мы ладим друг с другом,
я и моя учительница, и я ответил: «Могло бы быть и
лучше».

С каким интересом Фредерик следил за ней, пристраивая
свой грейфер на большую черную глыбу, он
поднял ее в воздух, дал какой-то миг покачаться над
пустым пакгаузом, но не смог удержать ее, огромный
камень выскользнул из цепкой пасти и грохнулся на
жестяное дно баржи, да с такой силой, что посудина
задрожала. Стелла что-то крикнула нам, помахала,
давая жестами понять, что хочет прийти к нам на баржу, и тогда я придвинул узкий трап, перекинул его через
борт и нашел внизу у мола плоский камень, на
который надежно поставил его. Без всякого страха,
решительно поднялась она на трап, качнулась несколько
раз, или мне так показалось, я протянул ей
руку и помог взойти на борт. Мой отец не выразил
никакой радости по поводу появления незнакомки,
он медленно подошел к ней, не глядя на нее, с вызовом
и в ожидании объяснений, и когда я представил
им гостью — «Моя учительница, преподавательница
английского, фрау Петерсен», — он сказал: «Здесь
особенно не на что смотреть», и протянул после этого
ей руку и с улыбкой спросил: «Надеюсь, Кристиан
не доставляет вам особых хлопот?»

Прежде чем ответить, она испытующе посмотрела
на меня, так, словно не была уверена в своей
оценке, но потом сказала ровным, почти безразличным
тоном: «Кристиан ведет себя хорошо». Мой отец
только кивнул, ничего другого он и не ожидал; со
свойственным ему любопытством он тут же спросил,
приехала ли она на морской праздник, ведь морской
праздник в Пастушьей бухте всегда привлекает много
людей, но Стелла покачала головой: друзья путешествуют
на яхте, в Пастушьей бухте они заберут ее
на днях к себе на борт.

«Прекрасное место, — сказал мой отец, — многие
яхтсмены очень ценят его».

Первый, кто в этот день прошел над нашим надстроенным
волнорезом, был маленький, возвращавшийся
домой рыболовный катер, он уверенно проскользнул
к входу в бухту, рыбак заглушил мотор и
причалил возле нас, а когда мой отец спросил его про
улов, он показал на плоский ящик с мелкой треской
и скумбрией. Жалкий улов, которого едва хватит,
чтобы оплатить дизельное топливо, слишком мало
камбалы, совсем немного угря, а возле Птичьего
острова ему в сети угодила еще и торпеда, учебная
торпеда, спасательная служба забрала ее себе. Он
посмотрел на груду наших камней, потом на свой
улов и сказал приветливым тоном: «Вот у тебя все
ладится, Вильгельм, что тебе надо, то ты и выуживаешь,
камни не уплывают, лежат на своем месте, на
них можно положиться». Отец купил у него несколько
рыбин, обещал заплатить потом и, повернувшись
к Стелле, сказал: «На воде, в открытой лодке, нельзя
заниматься бизнесом, таков порядок». После того
как рыбак отплыл, мой отец распорядился, чтобы
Фредерик раздал всем кружки и налил чаю. Стелла
тоже получила кружку, от рома, который Фредерик
хотел подлить ей в чай, она отказалась; сам он налил
себе изрядную порцию, так что мой отец вынужден
был предостеречь его.

Последние камни из нашего запаса Фредерик поднимал
очень медленно, он поворачивал стрелу так,
чтобы камень двигался над самой поверхностью воды,
и там, где мы наращивали волнорез, он опускал
его, не давая ему упасть, опускал медленно и довольно
кивал, когда вода накрывала камень, смыкаясь над
ним.

Ты, Стелла, не могла оторвать глаз от огромных
камней, ты спросила, как долго они пролежали на
морском дне, как мы их нашли, как подняли на баржу, в некоторых из них ты видела живые существа,
которые, окаменев, обрели вечность. «Долго вы их
искали?»

«Ловец камней знает, где его ждет добыча, — сказал
я, — моему отцу известны целые подводные поля
и искусственные рифы, возникшие сотни лет назад,
там он и выпытывает у природы ее тайны. Карта, на
которой обозначены богатейшие каменные угодья, у
него в голове».

«Такие каменные поля, — сказала Стелла, — мне
хотелось бы разок увидеть».

Ее позвали, один из местных юношей протиснулся
сквозь зрителей и окликнул ее, и так как она, судя
по всему, не поняла его, он нырнул с мола в воду
и несколькими взмахами рук доплыл кролем до баржи.
Он с легкостью взобрался по веревочной лестнице
наверх. Нас он словно не замечал, а сразу обратился
к Стелле и сообщил ей то, что ему поручили:
телефон, в отеле ей звонили по телефону, ей надо
быть там, когда снова позвонят. И, желая придать
больше значения своему поручению, он добавил:
«Я должен вас туда доставить».

Это был Свен, всегда веселый Свен, парнишка с
веснушками, лучший пловец, какого я только видел.
Меня нисколько не удивило, что он показывал на
отель, на длинный деревянный мост, предлагая Стелле
доплыть с ним туда, и не только это: он предложил
ей плыть наперегонки. Стелла так обрадовалась, что
притянула его к себе, но предложение Свена отклонила.
«В другой раз, — сказала она, — обещаю тебе, в
другой раз непременно». Не прося его ни о чем, она
подтянула нашу надувную лодку, привязанную сзади
баржи на длинной веревке, изъявив полную готовность,
чтобы он отвез ее к мосту.

Свен спустился за ней в лодку, сел рядом и положил,
как ни в чем не бывало, свою руку ей на плечо.
Подвесной мотор постукивал без перебоев; на полном
ходу лодки Стелла опустила руку за борт. Она ни
слова не сказала, когда Свен зачерпнул полную
горсть воды и плеснул ей на спину.

Причалить к мосту возможности не было, поскольку
повсюду стояли швертботы; их регата должна
была стать кульминацией морского праздника. Мы
просто сразу подошли к берегу, и Свен выпрыгнул и
пошел впереди нас к отелю, с усердием успешного
посыльного.

Кельнеры выносили столы и стулья, тележка с
напитками маневрировала к растрепанной ветрами
сосне. Поперек песчаной площадки были натянуты
между штангами провода, на которых раскачивались
цветные лампочки. Небольшой насыпной холмик
предназначался для капеллы музыкантов. На выброшенных
на берег плавучих морских знаках, имевших
защитную окраску, сидели старики, они почти не разговаривали
друг с другом, а только смотрели на приготовления
к празднику и вспоминали, очевидно, все
прошлые празднества. Никто из них не ответил на
мое приветствие.

В Хабаровск!

Глава из книги Ёко Тавады «Подозрительные пассажиры твоих ночных поездов»

О книге Ёко Тавады «Подозрительные пассажиры твоих ночных поездов»

Посмотришь на карту мира — огромная
трещина в середине материка под названием
Байкал. Начинаешь беспокоиться: из-за этой
трещины огромный материк под названием
Евразия когда-нибудь может расколоться
надвое. Это озеро слишком велико, чтобы
называться озером. По своему размеру оно,
наверное, как остров Хонсю. А может, еще
больше. Мало того: утверждают, что в этом
озере водятся рыбы, которым положено
жить в океане. Значит ли это, что евразийский материк образовался при столкновении
двух других? Байкал — это брешь в стене.
Из нее проглядывает другой, древний мир.

Возле Байкала есть город Иркутск. Ты в
этом городе жила в гостинице, днем бродила по городу. Удивлялась, как много здесь
людей с желтыми и красными цветами.
С цветами в руках они поздравляли друг
друга. Изо рта еще валил пар, но в мартовском солнце уже наблюдалась светлая желтизна, а это уже совсем другое дело. Температура только начала пятиться в сторону
плюса, но люди уже пришли в весеннее
праздничное настроение.

В этом городе ты села на поезд, который
шел еще дальше на восток. Москва казалась невообразимо далекой. Еще три дня
пути, и ты окажешься на восточной оконечности этого материка. А там — Сахалин, привольно распластавшийся в океане…
В моем воображении он часто всплывал
в виде окаменевшего листа.

Сразу после того, как ты проснулась
ночью второго дня путешествия, ты ощутила спазмы в мочевом пузыре — будто кто-то стучался с извинениями. «Она хочет в
туалет», — подумала ты о себе, как о ком-то
чужом. Но подниматься не хотелось. Ах,
если бы это был сон… Ты произвела тщательную инспекцию и обнаружила, что человек, которому надо в туалет, человек
проснувшийся и человек, которому неохота
вставать, — это одно и то же лицо. В такую
минуту ты всегда один. Даже если бы ты
путешествовала не одна, ты бы не могла
разбудить свою спутницу, чтобы она вместо тебя сходила в туалет. Человек, который
справляет нужду, может сделать это только
сам. И он не может манкировать своей обязанностью. Только ты сама можешь освободиться от одеяла, только ты сама можешь
пройти по холодному ночному коридору.
И вот ты выходишь из купе, идешь по коридору, пропахшему углем, чесноком и дымом советских сигарет. Штанины стареньких треников, в которых ты спала, болтаются — вот-вот свалятся. Такое чувство,
что вернулась в детство. За окном — кромешная темень: ни дома, ни огонька. Ты
одна в ночи. От окон веет холодом, и потому ты медленно продвигаешься вперед,
стараясь держаться подальше от них. Ты
движешься, но сон владеет тобой. Веки налиты тяжестью. Хорошо бы закрыть глаза
и, понукая ноги, вернуться в свою постель.
Хватаешься за дверную ручку туалета, с силой нажимаешь на нее. Ручка не оказывает
никакого сопротивления, дверь проваливается внутрь, ты падаешь, ноги теряют контакт с полом. Огромная темь разевает пасть
и пожирает тебя, рев колес становится
оглушительным — накатывается на тебя
гигантской волной. Будто волна крутит тебя, подхватывает и выбрасывает наружу.
С глухим звуком ты шлепаешься на промерзшее поле. Душераздирающий рев поезда оказывается где-то сбоку. Сейчас тебя
переедет поезд, это конец. Вжимаешь голову в плечи, затаиваешь дыхание, ждешь,
но поезд проносится рядом с тобой. Беда
миновала. Медленно поднимаешь голову: в
полной темноте виден хвост поезда, из-под
которого вылетают огненные искры.

Теперь твое сердце сжалось от ужаса. Ты
выпала из поезда. Ты — совсем одна — лежишь посреди сибирского поля, где тебе остается только замерзнуть. До завтра никаких поездов не будет. Если даже пройдет
товарняк, как ты сумеешь дать знать о себе?
Хотя на тебе толстый тренировочный костюм, в котором ты спала, холод уже крадется по шее. Никакого шарфа у тебя нет.
Ужас. В первый раз ты оказалась на грани
смерти. Пробуешь оглядеться — ничего не
видно. Ни одного дерева. Где-то там, далеко,
ночь чуть меняет окраску, это, наверное, линия горизонта. Ты близорука, словно птица,
но очки твои остались в поезде. Тебя могут
спасти только рельсы. Если пойти по шпалам, выйдешь к деревне. Может быть. Наверное, до нее далеко, но это все-таки лучше, чем замерзнуть прямо здесь.

С этими мыслями ты и сделала первый
шаг. Ветра не было, но воздух сопротивлялся — ты словно упиралась в ледяную
стену. Впереди будто кто-то играл на дудке, но так далеко, что нельзя было разобрать, что это за звук. Быть может, это где-то выли дикие звери.

По мере продвижения вперед телу становилось теплее. Глаза немного привыкли
к темноте, впереди справа ты увидела пять
больших деревьев. Они были похожи на
пальцы, проросшие из-под земли. Ты прибавила ходу, оставила их позади, продолжила свой путь по шпалам. Потом увидела впереди несколько сбившихся в кучу
домишек. «Наконец-то!» — подумала ты, и
ком подкатил к горлу. Впрочем, этот спазм
тут же благополучно миновал — словно
всхлип, словно чих. На эмоции у тебя не
оставалось времени. Окна домов были занавешены, за ними — ни огонька. И только в четвертом по счету окне, если присмотреться, был виден тусклый свет. Ты
прижалась лицом к стеклу. Сквозь щель в
занавесках едва угадывалась будто бы жилая комнатка. В ней было темно, но за полуоткрытой дверью в ее глубине горел
свет. Что там — кухня? Клубился пар, спиной к тебе стоял коренастый мужчина. Похоже, он был занят готовкой. Ты побежала
к крыльцу, изо всех сил заколотила кулаками в дверь. Из-за нее послышался приятный низкий голос, дверь приоткрылась.
Увидев твое лицо, мужчина будто испугался тебя — ты же испугалась, что он сейчас
закроет дверь. Но вместо этого он обвел
фонарем вокруг твоего лица, застыл, и его
собственное лицо приняло удивленное выражение. На своем убогом русском, помогая себе руками, ты поведала ему о падении с ночного поезда. Понял он тебя или
нет, осталось для тебя загадкой, но мужчина все-таки широко открыл дверь и кивком
пригласил войти.

На дощатом полу валялись два истертых коврика. Скромный некрашеный деревянный стол, стулья, буфет. Никаких электрических приборов. На стене — небольшое зеркало. Печка топилась углем, на
плите стояла кастрюля. Из нее поднимался
кисло-сладкий пар — будто в ней варились
яблоки. На вопрос, что там варится, хозяин вместо ответа налил содержимое в пиалу и поставил перед тобой на стол. В пиале была какая-то желтая кашица. Обжигая язык, ты стала хлебать ее деревянной
ложкой и почувствовала, как внутри тебя
начинает расти горячий ком. Ты вспомнила книжку русских сказок с картинками —
у трех медведей в этой книжке были точно
такие же ложки. Хозяин нацедил из самовара кружку кипятку, бросил заварки, поставил перед тобой огромную сахарницу.
Покончив с кашицей, ты вздохнула с облегчением и приступила к чаю. Ты уже совсем позабыла, как тебе было холодно.

Мужчина вытащил откуда-то старую
книгу. От нее дохнуло пылью и плесенью.
Географический атлас мира. Он был очень
старым: бумага побурела, как осенние листья березы, великая Британская империя
расползалась по свету. Ты ткнула пальцем
в Иркутск: «Вчера я была здесь». Потом
перевела палец чуть восточнее. «Я ехала в поезде, мне захотелось в туалет, я открыла дверь и…» — приступила ты к рассказу, но глагола «падать» ты не знала,
а потому изобразила пальцем человечка и
сбросила его с края стола вниз. Хозяин
рассмеялся, похлопал тебя по плечу, сказал нечто вроде «чувствуй себя как дома».
По крайней мере, ты его так поняла. Вдруг
ты обнаружила какое-то щекотание в груди и озноб. Тут твой взгляд остановился
на зеркале, висевшем на стене. Ты увидела
в нем мужской затылок, но было в нем
что-то странное. «Что это?» — подумала
ты, мужчина в зеркале повернул шею, и
перед тобой предстал женский профиль.
Испугавшись, ты посмотрела на хозяина.
Он ничуть не изменился. Открытое, неразговорчивое лицо одинокого мужчины за
пятьдесят. За щетиной скрывается белая и
нежная кожа. Ты снова посмотрела в зеркало: интеллигентная городская женщина
лет сорока с небольшим. Горделивая, с тонкими чертами, с жестким взглядом. Единственное, что объединяло ее с мужчиной, — ощущение некоторого одиночества.
У тебя поплыло перед глазами. С поезда
ты уже свалилась, падать было уже вроде
некуда, но тебе казалось, что настоящее
падение еще впереди.

Покончив с чаем, хозяин похлопал тебя по плечу, сказал: «Иди за мной». За буфетом обнаружилась здоровенная кадка.
Оттуда поднимался горячий пар. «Искупайся!» — сказал хозяин. Тебя охватило
нехорошее предчувствие, но хозяин застыл
перед тобой, как статуя со скрещенными
на груди руками, — вид его не допускал
возражений. Если станешь упрямиться, он
запихнет тебя туда насильно. Если зеркало
отражало его истинный облик, тогда бояться нечего. Даже если перед тобой сейчас
его настоящее лицо, бояться тоже нечего.
Пугало то, что эти лики не совпадали. Возле бочки постелена старая шкура. Это был
медведь. Наверное, хозяин сам убил его.
Пригляделась: вот и морда. Она кого-то
напоминала. Но вспомнить ты не могла и
забеспокоилась. Может, морда похожа на
лицо проводника в поезде? Нет, вряд ли.
Может, она похожа на лицо студента из
соседнего купе? Тоже нет. Ты еще раз повертела головой, сказала: «Хорошо. Большое спасибо». Хозяин удовлетворенно кивнул. Он и не думал оставлять тебя одну.
Выхода не было.

Раздеваясь, ты увидела, что стала гермафродитом, но это не слишком испугало тебя. Что бы с тобой ни приключилось — все
это было предопределено давным-давно.
Ты всегда это знала, просто делала вид, что
не знаешь. Вода оказалась не так горяча,
как можно было бы подумать, судя по валившему от нее пару. Ты перенесла через
край левую ногу, потом правую, села на
корточки — живот пошел складками. Прижала колени к груди — вода покрыла их.
Между пухлыми грудями, опустив глаза
вниз, ты отчетливо видела колыхающийся
мужской член. Неужели ты мужчина и
женщина одновременно? Ты сидишь в горячей воде. В странной позе. А что думает обо всем этом хозяин? Ты поднимаешь
глаза: он по-прежнему стоит со скрещенными руками и с самым серьезным видом
наблюдает за тобой. Он непременно рассердится, если ты не вымоешься. Ты плещешь для вида правой рукой на плечи и слегка трешь их, но хозяина не обмануть,
он продолжает смотреть на тебя и хмурится. Делать нечего. Помыться — что может
быть проще? Но ты не можешь вспомнить,
как, какими движениями ты всегда мылась. Смотришь на свое отражение в воде — это женское лицо или мужское?
И женское, и мужское одновременно. Ни
то ни другое. Оно мокрое, никак не разобрать. Если стереть полотенцем капельки
воды, станет понятнее. Напрягаешь живот
и хочешь подняться, но рука хозяина возвращает тебя обратно. Ты боишься его: он
крепко сжал губы, вертит головой. Хочет
сказать: еще не время, мойся как следует!
Если бы ты сейчас посмотрелась в зеркало,
что бы ты увидела? Женщину? Или мужчину? А может, ты побоялась бы даже
взглянуть на свое отражение? Вместо того
чтобы остынуть, вода становится еще горячее. Если так будет продолжаться, из тебя
получится супчик. Наверное, под бочкой
есть топка. Съеденная тобою кисло-сладкая кашица начинает бродить по телу, в
нижней части возникает какое-то беспокойство. Это предвестник расширения и
роста. Влагалище набухает и расширяется,
мужской член наливается и встает. Мало
того: из крестца вырастает похожий на
кисть художника хвост, ляжки покрываются чем-то похожим на пластинки панциря
броненосца. С каждым толчком крови тело
надрывно поскрипывало — оно росло. Таз,
казалось, вот-вот расколется. Нагнеталась
не только кровь — неизвестно, что это было: лимфа, пот или слюна — словом, некая
жидкость переливалась через края, наполняла нижнюю часть тела, ты хотела подняться, но вытянутая рука осаживала твою
голову вниз, и ты снова плюхалась в бочку.
В горячую воду. Она поглощала тебя, нечто, что вытекало из тебя, перемешивалось
с внешним, тебе становилось все равно, но
некий голос твердил: не делай этого, нельзя, нельзя переступать этой черты, нельзя,
стыдно, прекрати, возврата не будет, только раз сделаешь так — будет поздно, немедленно прекрати! Но другой голос очаровывал, притуплял волю, шептал другое:
пусть будет так, пусть будет так, отдайся
своему телу, не сопротивляйся, плыви по
течению, отдайся потоку, плыви туда, куда
тебя несет, твоя воля никому не нужна, доверься минуте, сделай так, не противься…

Тут ты и проснулась. Перед глазами —
темный потолок. Вагон трясется, колеса
стучат. Хочется в уборную. Смотришь на
часы — половина третьего ночи. До утра
еще долго. Поднимаешься с постели, хоть
и не хочется.

Николя Фарг. Я была рядом (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Николя Фарга «Я была рядом»

«Ero dietro di te». Знаешь, как это переводится
с итальянского? «Я была за тобой» или «Я была рядом». Она и вправду на протяжении всего
ужина сидела за столиком позади нас и все
смотрела на меня, а я и не подозревал. Забавно,
но теперь я понимаю, что эта фраза очень символична. А может быть, я слишком многое додумываю. Но ведь эта фраза почти говорит: «Все
это время, все эти годы я была рядом, совсем
близко, но ты меня не заметил. Хотя было очевидно, что мы — это я и ты — судьба. Но судьба каждый раз давала осечку. Теперь я здесь,
вот и я. Я хочу, чтобы ты это знал, потому что
настала твоя очередь действовать. И ты не сможешь сказать, что не был предупрежден и потому упустил главный шанс своей жизни». Правда?

После ужина официант принес мне вместе со
счетом маленькую карточку. Ну ты знаешь, в ресторанах всегда выдают такие визитки с названием заведения, логотипом, адресом, телефоном и
всем остальным. А в Италии — не знаю, заметил
ты или нет, — они просто помешаны на подобных
штуках: хорошая бумага, красивый шрифт, изысканная картинка,— в общем, эти карточки всегда
подчеркивают индивидуальность ресторана, не
зря они уделяют им такое внимание, не то что
наши. На обороте карточки было написано: «Ero
dietro di te — Alice», по-итальянски это имя про
износится Аличе, а дальше номер телефона, как
обычно в Италии начинающийся на 33 или 34.
Официант с улыбкой протянул мне карточку и
принялся по-итальянски объяснять, в чем дело. Я в ответ кивал, хотя на самом деле понимал
примерно одно слово из пяти, однако, будучи не
исправимо гордым, категорически отказывался
признать свое полное незнание итальянского.
Мне было страшно обидно, но я упорно продолжал кивать. Дурацкое поведение, да? Просто
идиотское!

Заметив наконец, что я совершенно не врубаюсь, он повернулся к моему отцу и к мачехе — они говорят по-итальянски — и объяснил,
что за столиком позади нас сидела девушка,
которая непременно хотела оставить мне свой
номер телефона. Официант явно находил ситуацию забавной и улыбался не переставая. Его
улыбка была не насмешливой, не скептической. Наоборот, это была робкая улыбка, я бы
даже сказал, взволнованно робкая, удивленная.
Он был воодушевлен и удивлен, он краснел от
смущения — настолько нелепой и романтической ему показалась идея вот так запросто оставить мне свой телефон. В общем-то, конечно,
такие штуки обычно проделывают в кино или
в книжках, официанта вполне можно понять,
вряд ли у него в ресторанчике такое случается
каждый день. Сказать по правде, я не совсем
отдавал себе отчет в происходящем, ведь это
происходило со мной, записка предназначалась
мне. Но я представляю, как странно это выглядело со стороны, да? И тогда я спросил у официанта, на этот раз по-английски, — ты, кстати,
не замечал, что итальянцы, когда у них спрашиваешь: «Do you speak English?» — отвечают обычно: «Just a little bit» («Джестэлительбит») — с таким жалким жалким видом и со страшным акцентом: при этом большим и указательным пальцами делают такой жест. Они
почему то всегда отвечают: «Just a little bit»,
хотя на самом деле понимают английский и
говорят в сто раз лучше, чем мы. Нет, не замечал? Ну так вот, вернемся к официанту.
Я спрашиваю у него по-английски, изо всех
сил стараясь сгладить французский акцент, —
ведь это прямо стыд — слушать, как французы
говорят по-английски, правда? — ну так вот, я
спрашиваю у него, не ушла ли еще та девушка,
красива ли она, потом прошу ее описать, ну и
все такое. Я просто так спрашивал, забавы ради, хотел немного повеселить отца, мачеху и
маленького братика. Просто из задора, чтобы
переключиться, поболтать о глупостях, развеяться.

Мне было очень плохо в тот вечер, ты да
же не представляешь себе, как плохо, клянусь!
С тех пор как Александрина мне изменила,
прошло уже больше месяца, но я все не мог
прийти в себя, это было ужасно. Я вспоминал
об этом каждый раз, когда видел ее, я пытался
не думать, но ничего не получалось, наоборот,
эти мысли стали преследовать меня, превратились в настоящую паранойю, у меня было чувство, будто меня поджаривают на медленном огне и огонь этот горит в моей собственной
голове. Я был опустошен, обессилен, словно из
меня высосали кровь, а в животе тяжелым грузом лежали гири, обычно если они появляются, то уже больше не отпускают, это физическое воплощение душевной боли — ты пони
маешь, что я имею в виду? В таких случаях
обычно прописывают антидепрессанты — прозак, в общем, всякую дребедень. Раньше я
знать не знал, что это еще за прозак такой,
я считал делом чести не признавать, что у меня не все в полном порядке. И надо сказать,
мне удавалось убедить себя в том, что моя жизнь
прекрасна, я был этаким «месье нет проблем»
и, ежедневно вбивая себе в голову, что я счастлив, совершенно не понимал, для чего нужна
вся эта химия. Когда кто то рассказывал о депрессии, о боли, это представлялось мне какой
то абстракцией, я думал, что таблетки, психоаналитики и душеспасительные разговоры — для
слабаков. Я становился высокомерным, презри
тельным, короче, нетерпимым. Я не верил, что
можно быть несчастным и беспомощным перед
печалью, я не понимал, как сильно можно тосковать, как можно за один день постареть на
десять лет и как однажды можно перестать улыбаться. Мне казалось, что те, кому плохо,
просто смирились с тем, что им плохо, и вообще, они не должны чувствовать себя так уж
плохо, даже если у них и правда не все в порядке, — понимаешь?

Так вот, я, естественно, никогда и не помышлял о том, чтобы взять рецепт на прозак,
мое обласканное эго как то позволяло мне держать нос по ветру в любой ситуации, а при
падении приземляться на батут. Но сейчас я
в полной мере ощутил, какой разрушительной
может быть душевная боль, какой нестерпимой
и как она в конце концов может лишить тебя
прежней хватки. Против этой боли наша медицина напридумывала кучу разных молекул, чье
назначение — сделать твою жизнь менее непереносимой. Так с какой стати людям отказывать себе в помощи, если она действительно
необходима, если становится слишком тяжело
и нет никого света в конце туннеля, почему не
принять то, что сделает тебя менее несчастным?
В этом нет ничего постыдного. Нет, я больше
не смотрю свысока на тех, кто сидит на таблетках и не скрывает своего горя, — это было слишком примитивным подходом к жизни. Каждый
просто делает что может. Я это понял. Потому что теперь я знаю: даже бедняки, которых
жизнь приперла к стене, оказались в этом от
чаянном положении из за кромешного депрессняка. Я понял, что можно страдать и не знать,
как с этим страданием жить. Я больше никого
не презираю. Эта история сделала меня более
человечным. Я дожил до тридцати лет и толь
ко теперь понял: я такой же, как остальные,
мы все в одном дерьме и я был чертовым кретином, рассчитывая подняться над толпой. По
крайней мере, именно это сказала моя психиаторша на первом сеансе в июне: «Теперь вы
больше ничем не отличаетесь от других, вы
среди других». Она сделала ударение на слове
среди. Раньше мне было абсолютно нечего сказать этим другим, среди которых я очутился.
Но теперь я был счастлив их обнаружить и
поговорить с ними. Знаешь, раньше я вообще
не говорил. Потому что зачем месье нет проблем говорить? А сейчас, уверяю тебя, именно
благодаря тому, что я часами говорил и внимательные уши других (а иногда невнимательные,
какая разница!) меня слушали, я смог выкарабкаться. Да-да, я скажу громко и уверенно: «Спасибо ушам других, спасибо! Вы спасли мне
жизнь, и простите меня за то, что так долго относился к вам свысока, я прекрасно усвоил
урок, это больше не повторится!» Я даже научился спокойно, не смущаясь, отвечать на вопрос: «Как дела?» — «Плохо, все очень плохо,
мне нужно с кем-нибудь поговорить, у тебя есть
минутка?» И, ничуть не смущаясь, рассказываю о своих проблемах, вываливаю свои мыс
ли, часами бесстыдно загружаю чужие головы,
так же как порой грузили меня, когда я говорил,
что у меня все отлично и что я могу внимать
жалобам посторонних, как они теперь внимают
моим. Отныне окружающим приходилось выслушивать хныканье человека, больше всего на
свете боявшегося испортить свой безупречный
имидж. Раньше у меня так правдоподобно получалось улыбаться, скрывая свое раздражение,
когда на меня вываливали чужие проблемы, а
теперь я сам стал занудой и допекаю каждого
встречного. Среди людей, с которыми я сейчас
общаюсь, есть два или три человека, которых
я уже окончательно добил своей вселенской тоской! Ты, кстати, пока в норме? Еще можешь
слушать? Уверен? Хотя на самом деле мне до
фонаря, слушают меня или нет. Теперь я про
сто говорю, и все. Когда ты говоришь, всегда
что-то происходит. И вообще, я наконец про
сек, в чем фишка. Фишка в том, что люди вовсе не желают, чтобы у тебя все было хорошо
и чтобы ты избавил их от своих проблем. Наоборот, они хотят, чтобы ты сбросил маску и
предстал обычным человеком, такой же половой
тряпкой, как они, погрязшим в том же дерьме.
В этом то и заключается взаимопонимание, человечность. Пока у тебя все прекрасно, пока ты
держишь свои проблемы при себе, окружающие
восхищаются тобой, но чувствуют, что ты другой, что ты не там, где они, — может быть, слишком высоко в облаках, может быть, слишком
счастлив. Твоя радость держит людей на расстоянии, раздражает их, просто бесит. Но стоит
тебе снять маску — тебе, так долго морочившему всем головы своим парением над бездной,
как люди начинают сочувствовать, жалеть, внимательно выслушивать, потому что они только
этого и ждали. Они ждали, затаив дыхание, когда же ты наконец примкнешь к остальным —
сломаешься, оступишься и упадешь.

Короче, ты понял: я дождался, когда мне
стукнет тридцатник, и начал страдать. Вернее,
осознал свою способность к страданию. И понял, что моя так называемая сила духа, мое так
называемое утонченное безразличие, моя так называемая отстраненность были чистой теорией,
чистым идеализмом, чистой поэзией, которую
я сам выдумал и которая ни на йоту не могла
защитить от настоящего удара судьбы, тяжелого, бьющего наотмашь. Мне понадобилось тридцать лет, чтобы повзрослеть. Так-то вот. Знаешь, на самом деле у меня ведь никогда раньше
не было серьезных проблем. Ничто никогда не
травмировало мою хрупкую психику. Не при
помню ни одной драмы в своей жизни. Меня
никогда не бросали, не насиловали, не били,
мои родители не ссорились, мой отец никого
не убил, не сидел в тюрьме, не пил, мать не
работала проституткой, чтобы меня прокормить,
на моих глазах никогда не происходило ужа
сов, убийств, геноцидов, арестов, — в общем, ни
чего такого не было. У меня совершенно банальная биография, я бы сказал обывательская:
младшая сестренка, папа мама, любящие и уважающие друг друга, которые однажды приходят к обоюдному решению, что дальше так дело не пойдет, и разводятся, быстро разводятся,
и точка. Каждый берет себе по ребенку, и на
том вполне дружественно расстаются, помня,
что дети любят друг друга и надо заботиться
об их спокойствии. Вот и все. Небольшая банальная ранка из-за пустякового развода, из-за
рядового случая распада семьи, всего лишь легкая хандра избалованного вниманием ребенка, но жизнь продолжалась, и я скоро перестал париться.

Говард Джейкобсон. Вопрос Финклера

Отрывок из романа

О книге Говарда Джейкобсона «Вопрос Финклера»

Он должен был это предвидеть.

Вся его жизнь являлась чередой печальных казусов, так
что уж к этому мог бы и подготовиться.

Он был их тех, кто предвидит события. Речь не о каких-то там смутных предчувствиях, посещающих перед сном или
тотчас по пробуждении, а о картинах, до боли реалистичных,
врывавшихся в его сознание средь бела дня. Он вдруг отчетливо видел, как поваленные столбы и деревья возникают
перед ним словно ниоткуда, жестоко разбивая ему голени.
Ему виделись автомобили, на полном ходу теряющие управление, чтобы вылететь на тротуар и превратить его тело
в месиво из рваных мышц и ломаных костей. Виделись разные острые предметы, которые слетали со строительных лесов и раскалывали его череп.

Но хуже всего были женщины. Когда Джулиану Треславу жизненный путь пересекала женщина, которую он
находил привлекательной, страдало уже не тело в видениях, а его рассудок наяву. Женщина выбивала его из душевного равновесия.

Сказать по правде, этого самого равновесия не было и
до появления женщины, но она нарушала гипотетическое
душевное равновесие, которое он надеялся обрести в будущем. Ну а теперь она становилась его будущим.

Люди, предвидящие события, на самом деле путаются в
хронологии, только и всего. Внутренние часы Треслава нещадно искажали время. Стоило ему положить глаз на женщину, как он тут же видел все последствия, с ней связанные:
он делает ей предложение, она его принимает, в их доме-гнездышке лиловый свет уютно сочится сквозь шторы из
плотного шелка, над постелью вздымаются облаками белые
простыни, от камина тянет ароматным дымком (только когда засорится труба), тут же и красная черепичная крыша, и высокие фронтоны, и слуховые оконца, тут его счастье,
тут его будущее — и все это обрушивалось на него за считаные мгновения, пока женщина проходила мимо.

В видениях она не бросала его ради другого мужчины
и не говорила, что до чертиков устала от него и от их
совместной жизни. Нет, она покидала сей бренный мир,
идеально соответствуя его представлениям о красивом трагическом финале — смертельно-бледная, с капельками слез
на ресницах и с прощальными фразами, взятыми большей
частью из популярных итальянских опер.

Детей они не заводили. Дети только портили историю.

В промежутках между возникающими из ниоткуда фонарными столбами и падающим с высоты строительным
инструментом он ловил себя на том, что репетирует обращенные к ней предсмертные слова (большей частью взятые
из тех же опер), — как будто время сложилось гармошкой,
его сердце было загодя разбито вдребезги, а она начала
тихо угасать еще до момента их знакомства.

Треслав испытывал своего рода изысканное удовольствие, представляя любимую испускающей дух у него на руках. Порой испускающим дух на руках у любимой представлялся он сам, но ему больше нравилось, когда дух испускала она. Именно так он понимал, что влюблен, — видение
безвременной кончины было сигналом к предложению
руки.

В этом и заключалась поэзия его жизни. А в прозаической реальности женщины обвиняли его в том, что он душит их прекрасные порывы, и уходили прочь, банально
хлопая дверью.

В прозаической реальности не обошлось и без детей.

Но за пределами этой реальности всегда было ожидание.

Давным-давно он со своим классом на каникулах ездил
в Барселону и там заплатил цыганке за гадание по руке.

— Я вижу женщину, — объявила цыганка.

Треслав начал волноваться:

— Она красива?

— По мне, так вовсе нет, — сказала цыганка. — Но на
твой взгляд… может быть. И еще я вижу опасность.

Треслав разволновался уже не на шутку:

— Как я при встрече пойму, что это та самая женщина?

— Ты сразу это поймешь.

— А можно узнать ее имя?

— За имя надо бы еще позолотить ручку, — раздумчиво
молвила цыганка, отгибая назад его большой палец. — Но
тебе, молодой, уж ладно, скажу за так. Я вижу имя Джуно — ты знаешь какую-нибудь Джуно?

Она произносила «Хуно», по-другому у нее не получалось.

Треслав прикрыл один глаз. Джуно? Знает ли он какую-нибудь Джуно? Знает ли кто-нибудь вообще какую-нибудь
Джуно? Нет, увы, он не знал. Но он знал одну Джун.

— Нет-нет, это больше, чем просто Джун. — Цыганку,
похоже, начала раздражать его неспособность представить
себе нечто большее, чем просто Джун. — Джуди… Джулия…
Джудит. Ты знаешь Джудит?

В ее устах это была «Худит».

Треслав покачал головой. Но ему понравилось созвучие: Джулиан и Джудит. Хулиан и Худит Треслав.

— В общем, она тебя ждет, эта Джулия, или Джудит,
или Джуно… Мне все же лучше видится Джуно.
Треслав прикрыл второй глаз. Джуно, Джуно…

— И как долго она будет ждать? — спросил он.

— Пока ты ее не найдешь.

Треслав представил себя бродящим по белу свету в бесконечных поисках.