Ставки на литературу: кому достались премии в 2014 году

Иллюстрация: http://csneal.com.

В минувшую пятницу, 30 января, состоялась церемония вручения премии «НОС», на которой были подведены заключительные итоги 2014 года. Пока писатели готовятся к новому премиальному сезону, «Прочтение» решило вспомнить недавних лауреатов.

Большая книга: Захар Прилепин «Обитель»

Самая весомая литературная премия страны, которая во многом определяет лидеров продаж в книжных магазинах на полгода вперед, в последнее время столкнулась с главной трудностью — формированием тройки победителей. Небольшой круг писателей и книг, подходящих, по мнению членов Литературной академии, на роль главного романа страны за текущий год, варьируется редко. Захар Прилепин, который вообще премиями не обижен, равно как и читательским интересом и издательским вниманием, постоянно в списках значился, но главная премия проходила мимо. Наконец, настало его время и здесь: 800-страничный роман «Обитель» получил первую премию.

В том, что именно «Обитель» войдет в тройку лидеров, никто и не сомневался, но у Прилепина были серьезные конкуренты в борьбе за верхнюю строчку: «Время секонд-хенд» Светланы Алексиевич и «Теллурия» Владимира Сорокина. Однако Алексиевич получила только приз зрительских симпатий, а Сорокин, который уже становился победителем «Большой книги» — вторую премию.

Если смотреть на выбор академии объективно, то он вполне логичен. Прилепин «Большую книгу» еще не получал, автор он широко известный, а «Обитель» и по объему и по тематике — серьезная заявка на «большой» роман. Разумеется, из-за темы — бытописания будней соловецкого лагеря особого назначения — «Обитель» сравнивают с произведениями Солженицына, что, опять же, подразумевает солидность книги и глубину ее содержания.

Однако если что и перекликается в «Обители» с произведениями Солженицына, то разве только заявленное время да соответствующий антураж. В остальном писатель остался верен себе, и его герои — это те же самые водители и пассажиры «Восьмерки», ботинки которых полны горячей водки. Слова, образ мыслей, менталитет, логика поступков — все в них выдает наших современников. «Обитель» не является историческим исследованием, как бы ни пытался ее так позиционировать сам автор, скорее, это попытка переосмыслить для себя сталинскую эпоху. Зачем? Да потому, что прошлое — это неотъемлемая часть настоящего, а Прилепин известен своей активной гражданской позицией и живой реакцией на политические процессы, происходящие в стране и мире.

Видимо, чтобы браться за такие темы, мало ловкого пера, а требуется еще нечто, пережитое и переосмысленное на собственном опыте. Поэтому «Обитель», несмотря на бодрый слог и коронные писательские приемы Прилепина, все равно выглядит постановочными декорациями для съемки телесериала о советской эпохе. Но, в конце концов, для литературы очень важно, как написано произведение, а пишет Прилепин блестяще, да и за такой объем сегодня редко кто возьмется. Поэтому «Обитель» заняла свое законное место среди других «больших книг»-лауреатов премии.

Русский Букер: Владимир Шаров «Возвращение в Египет»

«Букер» вручают после «Большой книги», что ставит членов жюри этой премии в некие рамки: нельзя же давать две самые знаковые литературные премии одному и тому же автору. Что, у нас писателей нет, что ли? Однако хоть и есть, но выбор не так уж велик. В сезоне-2014 «Букера» получил Владимир Шаров со своим «Возвращением в Египет» (забавно, что в предыдущем сезоне победил Андрей Волос с романом «Возвращение в Паранджруд»), хотя ему же и была вручена третья награда «Большой книги».

Шаров — автор сложный, неоднозначный. Поэт, писатель, кандидат исторических наук, эссеист. Его произведения подчеркнуто литературны, повествование запутано, усложнено пространными отступлениями, а над всем мерцает неявная, но высокодуховная идея.

«Возвращение в Египет» — имитация романа в письмах, что уже само по себе отдает литературной мистификацией. Некий потомок русского классика Николая Гоголя ведет переписку со своей бесконечной родней, делясь своими соображениями о судьбах родины. Разумеется, главное — это революция и последующие события. То есть Шаров подходит примерно к той же идее, что и Прилепин, но очень издалека, в мировых масштабах и кружными путаными тропами, с уклоном в историю философии и многочисленными отсылками к религиозным текстам.

Разбивка на письма условна, она нужна Шарову для того, чтобы повествование превратить в набор тезисов, объединенных общей сюжетной и смысловой канвой. Постепенно сквозь переписку проступает мысль о том, что революция — это повторившийся библейский Исход, то есть посланное России свыше испытание. Пути Господни неисповедимы, пути авторской мысли тоже иной раз заставляют поломать голову.

По сути, нельзя «Возвращение в Египет» назвать романом в традиционном смысле этого слова, потому что персонажей как таковых там нет, а есть интересное изложение автором малоизвестных исторических фактов и попытка эти факты как-то систематизировать и найти в хаосе истории логику. Отсюда и довольно лаконичный и простой язык писем, причем письма разных персонажей по стилю сливаются в одно, и письма-главы читаются как единое повествование. Здесь как раз тот случай, когда условность формы не умаляет достоинств произведения. Читатель постепенно «врастает» в созданную автором реальность, словно в разговор с умным, увлеченным собеседником, когда сам процесс беседы важнее результата.

Национальный бестселлер: Ксения Букша «Завод „Свобода“»

Ксения Букша — молодой автор, выпустивший несколько книг. Букша начинала с фантастики, и много ее рассказов в этом жанре можно прочитать на различных сетевых ресурсах и в литературных альманахах и сборниках.

«Завод „Свобода“», обозначенный как роман, обязан своему появлению, видимо, временной профессии Букши — журналистике. Некоторые сравнивают эту книгу с производственным романом, что, разумеется, не так, потому что в производственном романе главным были люди, которые через труд менялись в лучшую сторону, и коллектив, который своим благим влиянием воспитывал различных заблудших членов общества.

«Завод „Свобода“» посвящен не людям, а непосредственно самому заводу, на примере которого показана вся история СССР вплоть до его развала.

Каждая глава — монолог нового героя, связанного с заводом. Букша экспериментирует с формой и стилистикой, отчего общая картинка получилось несколько схематичной, но сквозь это бессвязный гул голосов постепенно вырисовывается здание завода, его жизнь, расцвет и увядание, точно совпадающие с судьбой СССР. Прием интересный, сложный, но не сказать, что новый. К сожалению, при таком подходе фокус размывается, и черты личностей тех, кто рассказывает историю завода, оказываются стерты.

Отдавая должное смелости авторского эксперимента, можно отметить, что он был бы гораздо свежее, если бы основная тема романа была иной. Ретроспектива в недавние времена для молодых авторов всегда сложна тем, что автор опирается не на собственные воспоминания, как, например, Людмила Улицкая в «Детство 45-53. А завтра будет счастье», а только на свое внутреннее ощущение той эпохи, а потому зачастую блуждает с завязанными глазами вокруг да около. Правда, и о своем времени писать не легче.

Ясная поляна. Арсен Титов «Тень Бехистунга»

Премия была учреждена музеем-усадьбой Льва Толстого и корейской компанией Samsung в 2003 году. Хотя призовой фонд у нее немногим меньше, чем у «Большой книги» и «Букера», но премия не имеет того общественного значения, как вышеперечисленные. Да и для литературной среды она не так показательна в плане лакмусовой бумажки развития всего процесса в целом. Вручают ее, как правило, авторам не «топовым» и романам мало известным, во всяком случае в актуальной номинации «XXI век». Причем как раз тут все прогнозы критиков попадают мимо, и кто станет лауреатом — угадать почти невозможно, настолько результат каждый раз оригинален.

В номинации «Современная классика» победителями обычно становятся авторы признанные фактически новыми российскими классиками, которые награждаются за вклад в развитие отечественной литературы.

В 2014 году «Ясная поляна» отдала основную премию писателю Арсену Титову, председателю отделения СРП в Екатеринбурге. Роман исторический, посвящен Первой мировой войне. Его объем внушает уважение — трилогия. Очень подходящая книга для юбилейного года — тенденция обратиться к Первой мировой наметилась и в театре, и в кино, ну и литература не отстала. Поэтому награждение трилогии Титова правильный с точки зрения времени ход. Министерство культуры всегда уделяет внимание этой тематике, и трилогия пришлась как нельзя кстати.

Едва ли она вызовет громкое обсуждение и вал рецензий, но зато теперь у нас есть эпохальное (по объему) литературное произведение к юбилейному году. Тем более что долгое время Первая мировая война вообще никого, кроме историков, особенно не интересовала.

Поэт: Геннадий Русаков; Григорьевская поэтическая премия: Андрей Пермяков

Если с прозаическими премиями у нас все более ли менее понятно и хорошо, то с поэзией дело обстоит несколько иначе.

Поэтическая жизнь сегодня процветает не только в столицах, но и в регионах: чтения собирают множество слушателей. Издаются альманахи и журналы, существуют сайты, посвященные поэзии. С премиями же ситуация странная.

Самая известная не только внутри среды, но и обществу — «Поэт». С 2005 года ее вручают тем авторам, которые у всех на слуху и давно стали классиками. Исключение составляет последний лауреат Геннадий Русаков, присуждение награды которому вызвало легкое недоумение у критиков и поэтов. Менее просвещенные сограждане, плохо разбирающиеся в контенте толстых литературных журналов, и вовсе не поняли, кому и почему. Тем интереснее выбор лауреата созданной в 2012 году Григорьевской поэтической премии, которую можно назвать живым отображением литературного процесса. Инициаторами ее создания выступили Вадим Левенталь и Виктор Топоров.
Лауреатами ее становились Всеволод Емелин, Александр Кабаков и другие актуальные фигуры современной поэзии. Те, кого можно послушать на поэтических вечерах, и чьи стихи можно найти в интернете на самых передовых литературных ресурсах.

Победитель этого года, Андрей Пермяков, конечно, менее известен, однако в современной поэзии лицо не последнее — один из основателей сообщества «Сибирский тракт», автор журналов «Арион», «Воздух», «Волга», «Дети Ра», «Знамя», «Новый мир» и сборника «Сплошная облачность». Стихи Пермякова очень земные.

За кажущейся простотой скрыты сложные вопросы, которые каждый человек задает себе в течение дня, года, жизни. Несмотря на легкость формы и простоту — печальные. В традиционной и стройной форме каждого завернут анализ бытия. Пермяков подбирает ключи к ежедневной загадке, к той, которую мы видим в зеркальном отражении. И хотя их нельзя подобрать, загадка нас все равно волнует:

Думаешь: «Вот ты стоишь, а насквозь тебя радиоволны.

А смотришь ты тоже на волны, но на простые волны.

Одни сквозь тебя проходят, другие нет».

То есть не думаешь ни о чём, а день такой полный-полный.

Слабая вегетация. Остывающий континент.

НОС: Алексей Цветков-младший «Король утопленников»

Премия «Новая словесность», учрежденная Фондом Михаила Прохорова, подчеркнуто обособлена от перечисленных выше литературных кулуаров. Дело даже не в том, что вручается она за прошедшие 12 месяцев в конце января следующего года, выдерживая мхатовскую паузу после букеровского ажиотажа и опустошающих новогодних каникул. Самым показательным является, конечно, список номинантов, который в 70 % не совпадает с лонг- и шорт-листами других премий.

Оставленный на втором месте в «Большой книге» Владимир Сорокин здесь получил приз читательских симпатий — за «Теллурию» в интернете проголосовало 902 человека. Основное жюри, отметив такой расклад за два дня до церемонии награждения, вынесло решение в пользу Алексея Цветкова-младшего, который, к слову, еще в октябре был награжден Премией Андрея Белого.

Впрочем, по масштабу гласности событие это оказалось локальным и сильно аудиторию писателя-абсурдиста не расширило.
Как и в предыдущие сезоны, часть книг-финалистов «НОС» этого года известна лишь в среде искушенных читателей, которые отслеживают новинки по ассортиментам малых издательств (Common place, ОГИ, Dodo Magic Bookroom) или по поступлениям в независимые книжные магазины Москвы. Такая выборка в совокупности с открытыми дебатами, на которых жюри аргументированно выдвигает на первый план того или иного писателя, — настоящий пример просветительской деятельности.

Не повторяя всем известные имена и не банально фиксируя предпочтения публики, организаторы и жюри «НОС» формируют близкое себе интеллектуальное сообщество, что является единственно верным решением на пути поддержки и развития современной литературы.

Анастасия Рогова

Конспект о человечности, или 6 высказываний Германа Садулаева о Захаре Прилепине

В день рождения «Библиотеки Гоголя» в рамках проекта «Урок литературы» Герман Садулаев рассказал о творчестве Захара Прилепина. Прочитав стихи из сборника «Грех», он грозно спросил: «Так, называйте, какие произведения Захара вы читали?» «„Патологии“ не читали?!» — зазвенело в воздухе. Почувствовав себя в школе, я захотела раскрыть тетрадь и записать: «Захар Прилепин — классик русской современной литературы». Под диктовку учителя, разумеется.

О создании образа

Захар был одним из первых, кто поверил в себя и в современную русскую литературу и прервал ледяное молчание. Прилепин — объект притяжения, вокруг которого будет вращаться русская литература, русская мысль и русская общественная жизнь. Он не только писатель, но и очень редкая в наше время цельная личность. Это человек из древних времен. Мы сейчас все очень раздроблены: на работе одни, в общественном транспорте — другие, а как войдем в интернет, нас совсем не узнать! Захар же будто сделан из одного куска металла. Он готов свою жизнь отдать, поступиться личным комфортом и успехом ради принципов. Ему говорят: «Как умело вы создали свой образ!» Люди думают, что он сидит перед монитором, пьет виски, курит сигару, а PR-специалисты создают ему образ. Нет! Вот автомат — вперед на войну, потом на демонстрацию, потом — на Донбасс. Это как у Кормильцева: «Видишь, там на горе возвышается крест… Повиси-ка на нем». Место вакантно! Кресты стоят! Дайте себя распять, примите аскезу, сделайте то, о чем пишите в блогах, и будет у вас образ.

О нежелании читать

Нам внушили, что русская литература закончилась вместе со всей Россией. Кому-то, видимо, надо, чтобы мы так думали. Нашего премьер-министра однажды спросили: «Что вы читаете?» Он сказал, что классику. Я в молодости, когда знакомился с девушками, всегда спрашивал их, что они читают. Если девушка говорила о классике — это означало, что она ничего не читает. Когда люди так говорят, они надеются вырулить на школьной программе. У нас руководство похоже на таких барышень. Но я знаю одного человека, он был очень злой и плохой и звали его Иосиф Виссарионович Сталин. Он управлял одной немаленькой страной и судьбами половины мира. При этом он находил время читать всю современную ему русскую литературу. Он читал всех и все знал. А сейчас это стало не очень важным, кажется кому-то.

О безупречном вкусе

У меня есть барометр — писатель Леонид Юзефович. У него безупречный литературный вкус. Как он определяет писателей в иерархию, так они и остаются. Недавно я прочитал его слова о том, что в списках на премию «Большая книга» есть произведение, которое на три порядка превосходит все остальные. Это «Обитель» Захара Прилепина. Высокая оценка Леонида Юзефовича никогда не пропадает даром. После этого можно уже и премию не брать. Я сразу же вспоминаю другого человека с безупречным вкусом — Николая Гумилева. Ему было очевидно, что Бунин войдет в историю как прозаик, хотя в тот момент он очень много энергии и надежды вкладывал в стихи. Даже если от нашего поколения больше никого не останется, то Захар Прилепин останется. Это наш живой классик.

Об отсутствии противостояния

Во время чеченского конфликта мы были по разные стороны фронта. Мои симпатии были не на стороне России, потому что наша семья пострадала в ходе боевых действий. Захар же воевал за российские федеральные войска. О тех событиях он выпустил книгу «Патологии». У меня тоже вышла книга, где все описывалось с другой стороны. Это не помешало Захару прочесть мое произведение, дать ему высокую оценку, не помешало нам подружиться. Может, он почувствовал, что мы все равно заодно, пусть и с разных сторон. «Патологии» ведь не про то, что надо идти убивать, а о человеке.

О семейных ценностях

В богемной среде бытует упрощенное отношение к сексуальным связям, как бы оправданное тем, что мы творческие люди и нам нужно вдохновение. Но у Захара всегда была четкая и однозначная позиция по этому поводу — верность. Для него очень важна семья. И он пропагандирует семейный образ жизни и не раз говорил: «Ребята, если вы хотите настоящее, серьезное, то держите себя в руках. Просто ничего не бывает». Мужчина — это тот, кто контролирует ситуацию и не позволяет чувствам играть. Это не значит, что Захара оставляет безразличным красота, но он всегда соблюдает четкие рамки. Однажды нас пригласили выступать в Университет Профсоюзов, а там просто конкурс красоты. Десятки девушек так и смотрели на него голодными пожирающими глазами. А Захара еще и поселили в их общежитии гостиничного типа. Ужасно опасная ситуация… Ноль. Джеймс Бонд.

О контексте литературы

У Захара Прилепина очень широкий круг чтения. Он энциклопедически начитан. Интерес к литературе — одна из составляющих его успеха. Читает он очень много, хорошо, профессионально, умеет не просто наслаждаться текстом, но и учиться. Помню, мы были в гостях на одном загородном мероприятии. Утром я довольно рано проснулся, привел себя в порядок и пошел будить Захара. Стучу в дверь, захожу, а он сидит, с полночи читает. Он не сосредоточен только на себе, а понимает, что существует в литературном контексте. Захар использует все возможности, чтобы вытаскивать других, помогать им публиковаться. Мы, находясь в контексте, понимаем, что он лучший.

Евгения Клейменова

Лауреатом «Большой книги» стал Захар Прилепин

Роман победителя как никакой другой из короткого списка подходит к названию премии. По-настоящему большая, восьмисотстраничная книга, написанная на основе богатого, долго и тщательно изучаемого автором историко-документального материала, имела одинаковый успех у литературных экспертов и читателей.

«Обитель» заняла второе место в народном голосовании, уступив первенство «Времени секонд хэнд» Светланы Алексиевич и обойдя «Пароход в Аргентину» Александра Макушинского.

Жюри «Большой книги» рассудило по-своему и отдало серебро «Теллурии» Владимира Сорокина, бронзу — роману «Возвращение в Египет» Владимира Шарова. Оба автора не единожды в этом году выходили в короткие списки российских премий.

Отдельной награды за вклад в литературу был удостоен драматург Леонид Зорин.

Сегодня объявлен шорт-лист премии «Русский Букер»

Cегодня на пресс-конференции в Москве в гостинице «Золотое Кольцо» жюри литературной премии «Русский Букер» объявило финалистов 2014 года.

В короткий список «Русского Букера — 2014» попали:

1. Анатолий Вишневский  «Жизнеописание Петра Степановича»;

2. Наталья Громова «Ключ. Последняя Москва»;

3. Захар Прилепин «Обитель»;

4. Виктор Ремизов «Воля вольная»;

5. Елена Скульская «Мраморный лебедь»;

6. Владимир Шаров «Возвращение в Египет».

По словам председатель жюри прозаика Андрея Арьева, «обсуждавшиеся сегодня 24 романа объединены одной темой, одним переживанием — почти осязаемым наличием в мире зла».

В этом году для участия в конкурсе премии «Русский Букер» было номинировано 85 произведений, допущено — 78. В процессе номинирования приняли участие 43 издательства, 8 журналов, 4 университета и 9 библиотек.

Лауреат «Русского Букера — 2014» будет объявлен 5 декабря. Он станет обладателем 1,5 млн рублей, финалисты получат по 150 тысяч рублей.

Новый реалист, или 8 высказываний Захара Прилепина

Один из самых заметных писателей современности Захар Прилепин представил в Петербурге свой новый роман «Обитель». Готовый ответить за каждое произнесенное и написанное им слово, автор рублеными фразами объяснил свою позицию относительно русской государственности, словесности и экзотики. «Прочтение» выбрало восемь цитат из речи Захара Прилепина.

Об историческом контексте романа «Обитель»

Для меня эпоха 1920-х годов родная, я чувствую себя в ней растворенно. Многие вещи, которые характерны не только для всех нас, но и в целом для российской истории, артикулированы там. История книги — это история моего собственного взросления. Моя читательская биография была связана с литературой 1920-х годов: поэзия Есенина, Багрицкого, Маяковского, Луговского, проза Бабеля, Мариенгофа, Шолохова, дневники Пришвина — это пространство моей естественной человеческой жизни, моей физиологии. В мировой истории мало таких времен, которые соразмерны 1920-м годам советской России.

О главном герое романа Артеме Горяинове

Все персонажи моих предыдущих книг являлись носителями какой-то одной мысли или эмоции, о которой мне было очень важно рассказать. В «Обители» я хотел воспроизвести типаж, который так или иначе отражает все архитипические черты русского человека. А так как эти черты в принципе неуловимы, их нельзя расшифровать, он получился персонажем со всеми свойствами: смелым, жалким, беспощадным, милосердным, очаровательным, отвратительным и так далее. Мне кажется, это как раз обычно для русского человека — в разных обстоятельствах проявлять себя каким угодно образом. Артем Горяинов, попадая в среду чекистов, блатных, контрреволюционеров, священников, отражает их, а не светит сам. Это очень важно.

О власти романа над автором

В итоге получился плутовской, авантюрный роман. Все само по себе двигалось и мной руководило. Жуть, я даже не могу этого объяснить. Я всегда иронизировал над русской литературой, которая наделяет себя уникальными свойствами и возможностями: кто-то ей что-то надиктовывает, а она записывает. Все это казалось мне абсолютной ерундой. В моем романе есть сто персонажей, большая часть из них имеет реальные прототипы. Когда документы начали оживать, люди — разговаривать, я стал меньше, чем свой текст. Роман довлеет надо мной.

О тексте «Письмо товарищу Сталину»

История написания этого текста случайна. Когда я отдыхал в своей деревне Ярки Борского района Ижорской области в Керженских лесах, мне в голову вдруг пришла строчка: «Мы обязаны тебе всем, будь ты проклят». Это не имело никаких видимых привязок, я даже не знаю, зачем оно появилось. С другой стороны, когда перемещаешься по России, видишь колоссальное количество людей, которые не имеют голоса в медиа или литературной сфере. В этом смысле я ощущаю себя, может быть, ложно, человеком, который должен проговорить эти мысли. Который может сказать о том, что назрело, что всем очевидно. Я пришел и сообщил об этом. Я во многом разделяю озвученную в письме точку зрения.

О русской литературе

Самое важное значение русской литературы заключается в том, что она свободна — доступны любые движения, жестикуляция и слова. Гуманизм русской литературы в том, что она не толерантна, не политкорректна, она может быть милитаристская или ксенофобская, она задает самые страшные вопросы и отвечает на них. Когда я нахожусь в этом пространстве, я могу позволить себе какие угодно вещи, я свободный человек в свободной стране в свободной литературе: что хочу, то и говорю.

Разнообразная мозаика современной русской литературы дико любопытна. Однажды мне рассказали про Дмитрия Сергеевича Лихачева, который на вопрос студентов о его обширном художественном вкусе ответил, что для него литература — это огромная мозаика, в которой все сообразуется и одно проистекает из другого. Может быть, и я так воспринимаю. Мы переживаем не самое худшее время в русской литературе.

О теории теплопожатий

У писателя Леонида Максимовича Леонова была история про теплопожатия. Он говорил, что Пушкин жал руку Гоголю, Гоголь жал руку Толстому, Толстой жал руку Чехову, Чехов жал руку Горькому, Горький жал руку Леонову, Леонов жал руку Распутину… А Распутин жал руку мне. Вот в этих восьми рукопожатиях и есть вся русская литература. Внутри этого ощущения находиться очень приятно, но я думаю, что есть и параллельные теплопожатия.

Об отце Эдуарде и деде Сане

Имеются в виду Лимонов и Проханов. Конечно, писательская моторика восходит у меня к этим именам. Эти люди подействовали на меня очень сильно, освободиться от их энергетики невозможно. Что бы мы о них не думали, они останутся вписанными в контекст русского слова и государственности.

Об экзотике в литературе

Мой друг Миша Тарковский в возрасте 16-18 лет уехал на Енисей, поселился в избе, и главной экзотикой в его случае стала сама жизнь — деревенская, русская, енисейская. Он там строит церкви, ходит на охоту… Человек, помещенный в Россию, — самая большая экзотика русской литературы. Такого у нас не хватает совершенно.

Анна Рябчикова

Обитель особого назначения

  • Захар Прилепин. Обитель. — М.: АСТ: Редакция Елены Шубиной, 2014. — 746 с.

    «Непрерывный и исключительный труд при наилучших условиях жизни», по известным словам Льва Толстого, позволил ему воссоздать целую эпоху и передать опыт тысяч людей, которых он никогда не знал. У Захара Прилепина в деревне под Нижним Новгородом, похоже, намечается что-то вроде Ясной Поляны. Представьте, что скрестили рецензента приличного книжного сайта и желтушного корреспондента известного телеканала: примостился гомункул на веточке напротив дома, навел на автора зум: как он там живет-поживает? Что кушает, чем запивает, да много ли душ? Потом в телевизоре, конечно, шок и сенсация.

    Нет, серьезно. Похоже, что прозаик Прилепин вступил в славную пору человеческого и творческого расцвета и написал действительно Большой Текст, каких не было… не будем говорить сколько времени, чтобы не обидеть коллег Прилепина. Не хочется и никому говорить приятное: роман «Обитель» тяжелый, страшный и плотный почти до окаменелости, его надо не читать, а пережевывать могучими, привычными к сырому мясу неандертальскими жвалами. У нас они с божьей помощью давно атрофировались на легкоусвояемых, не содержащих почти ничего десертах — текстах многих современных авторов.

    События в романе Захара Прилепина «Обитель» происходят в первом советском концентрационном лагере на Соловецких островах. На основе богатого, долго и тщательно изучаемого автором историко-документального материала выстроен сюжет, в основе которого любовная линия заключенного Артема Горяинова и чекистки Галины Кучеренко. Композиция закольцована: начинается и заканчивается роман сценой сбора ягод в лесу привилегированной освобожденной от общих работ «ягодной» бригадой.

    Сам автор называет изображенный им Соловецкий лагерь особого назначения «последним аккордом Серебряного века». На фоне величественной природы на берегу Белого моря на соседних нарах обитают  озверевшие от водки и кокаина чекисты, и блатные, на протяжении семисот страниц пытающиеся убить главного героя за то, что не поделился материной посылкой, и «фитили», собирающие помои у кухни, и «леопарды» — опустившиеся воры, по мужской надобности использующие кота (надо засунуть его головой вниз в сапог). И поэты, ученые, просто мальчики из интеллигентных петербургских семей, говорящие на нескольких европейских языках.

    А разве у Евгении Гинзбург не то же?.. Не так же ли белы ночи на Колыме, как на Соловках, не столь же величественен пейзаж штрафной эльгенской командировки? Разве описанные ею зеки не помнят наизусть тысячи стихов, знают несколько языков и остаются людьми после всего, что с ними сделали?

    Все так же. Аккорд этот звенит весь ХХ век как звук лопнувшего дрына — палки, которую взводный сломал о заключенного, выгоняя того на работу.
    Мог ли Прилепин писать о лагерной жизни, не проверив ее тяготы опытным путем? Как Толстой описывал умирание Николая Левина, сам не будучи при смерти? Вот про замедление времени вокруг шипящей гранаты — сколько угодно; и Прилепин, как известно, воевал и в разных интервью любит говорить, что бегать с автоматом совсем не так страшно, как думают не воевавшие мужчины. В этом нет ни капли рисовки, и я уверен, что лично ему, человеку Захару Прилепину, было далеко не так страшно, как получилось потом у писателя в «Патологиях».

    Рассказывать, понятное дело, можно обо всем, но есть темы, которые в случае неудачи автора могут сжечь талант. Известны слова Маяковского, что Блок «надорвался», работая над поэмой «12». И Горький, с которым раньше любили сравнивать Прилепина, не после книжки ли о Соловках окончательно умер как художник?

    Автор «Обители» нацелился взять серьезный вес да еще и поставил рядом с собой своего читателя: смотри, не удастся — задавит обоих. Но Прилепин взял этот вес и написал большой исторический роман, который и станет явлением современной литературы, и с полным правом продолжит традицию «лагерной» русской прозы ХХ века.

    «Обитель» тяжело читать еще потому, что постоянно пытаешься сравнить воссозданное автором состояние лагерников с тем, что описывали перенесшие это на себе. Дело вовсе не в «традиции», о традиции при желании можно забыть, а вот внутренность твоя, единственная и родная, постоянно с тобой. Центром и смыслом существования становится еда. Когда перечитываешь «Крутой маршрут» Евгении Гинзбург, начинаешь есть гораздо больше, чем обычно, запасаешься и жиреешь впрок, чтоб не дай бог. Причем не хватаешь и не глотаешь, а медленно и с чувством, как полагается, рассасываешь, растворяешь в себе каждую мясную жилку, хлебную крошку, разбухшую черную родинку-чаинку.

    То же и с «Обителью»: я дочитывал роман в прекрасный субботний солнечный день, в живописном уголке Кусковского парка в Москве, на берегу пруда, на фоне шереметьевского усадебного барокко… Над водой легко летали чайки, и я удивлялся: почему это соловецкие лагерники в романе так рады уничтожению каждой из этих отвратительных тварей… Вполне милые птицы… И на очередной сцене с растворением еды в человеке и человека в еде я вдруг почувствовал, что больше не могу. Я поверил. Это очень страшно — остаться без еды еще хоть на полчаса.

    Я быстро пошел домой, жрать — минуту назад здоровый, сытый и спокойный человек.

    У Чехова, говорите, в русской литературе интереснее всех про еду? У Шаламова, на мой вкус, лучше.

    Читая «Обитель», я сначала заносил в отдельный файлик все замеченные мной фирменные прилепинские «фишки», рифмовки, любовные сувениры из стреляных гильз, но быстро убедился, что это дело бесполезное. Текст очень «плотный», и на страницу повествования приходится один-два сильных образа.

    В монастырском дворе при лагере живут олень Мишка и собака Блэк, которых постоянно чем-нибудь угощают. Но у героя нет ничего с собой, и он просто чешет собаку за ухом. «Олень Мишка выжидательно стоял рядом: тут только чешут или могут угостить сахарком?»
    (Бык в «Анне Карениной», который «хотел встать, но раздумал и только пыхнул два раза, когда проходили мимо».)

    «Из двух полубогов можно сделать одного бога. Ленин и Троцкий — раз, и готово».

    «Диковато было подмигивать одноглазому».

    С ужасающей напряженностью, на которую не решился бы, пожалуй, и Михаил Елизаров, написана сцена молитвенного исповедального делирия в церкви на Секирной горе — карцере для смертников, ждущих расстрела. Его возвещает звон колокольчика в руке чекиста, даром что над головой колокол настоящий, который больше ни по ком не звонит:

    Пьянство непотребное. Здесь. Курение дыма. Здесь. Чревобесие. Здесь. Грабеж и воровство. Здесь. Хищение и казнокрадство. Здесь. Мздоимство и плутовство. Здесь.

    Всякий стремился быть громче и слышнее другого, кто-то разодрал в кровь лоб и щеки, кто-то бился головой об пол, выбивая прочь свою несусветную подлость и ненасытный свербящий звон. Кто-то полз на животе к священникам, втирая себя в пыль и прах.
    Небрежение Божьими дарами: жизнью, плотью, разумом, совестью. Так, и снова так, и опять так, и еще раз так — икал Артем, сдерживая смех.

    Полезли невесть откуда всякие гады: жабы и слизняки, скорпии и глисты, хамелеоны и ящерицы, пауки и сороконожки… и даже гады были кривы и уродливы: попадались лягушки на одной ноге, прыгающие косо и падающие об живот, глисты с неморгающим птичьим глазком на хвосте, сороконожки, одной половиной ползущие вперёд, а другой назад, ящерки с мокрой мишурой выпущенных кишок, и на каждой кишке, вцепившись всеми лапками, обильно сидели гнус и гнида…

    Я нарочно не касаюсь героев. Их десятки, они расставлены в пространстве романа с непреклонной шахматной гармонией: каждая судьба четко прочерчена, все друг с другом пересекаются, никто не будет забыт, все, конечно, умрут. Взять хоть блатных Ксиву и Шафербекова, которые хотят убить главного героя Артема Горяинова. Он сам, подхваченный небывалым везением, вознесенный в ранг начальственного слуги и оказавшийся почти в безопасности, периодически забывает о блатарях. Я о них не всегда помнил, да и автор, наверное, пару раз запамятовал, но Ксива и Шафербеков ни разу не забыли свои роли. Они ведь живые, тоже какие-никакие, а люди.

    Отдельного разговора требуют фигуры Федора Эйхманиса, практического основоположника системы советских концлагерей, и других известных чекистов, выведенных в романе. Священники и монахи, ставшие зеками в собственном монастыре — в какой рецензии коснешься этой темы?

    Наконец, в «Обители» много комического, и эротического, и авантюрно-приключенческого. После цитаты с гнусом и гнидой, после чекистского колокольчика трудно поверить, что в романе Прилепина борются со штормом двое влюбленных на катере, чекистка раздевает и трогает зека, «словно обыскивая его», а в лисьем питомнике за новорожденными лисятами следят с помощью системы прослушек, установленных в каждой норе. «Лисофон» называется.

    Захару Прилепину выпал большой фарт — написать такой роман. Теперь можно и перекантоваться.

    Купить книгу в магазине «Буквоед»

Иван Шипнигов

Захар Прилепин. Обитель

  • Захар Прилепин. Обитель. — М.: АСТ : Редакция Елены Шубиной, 2014. — 746 с.

    ОТ АВТОРА

    Говорили, что в молодости прадед был шумливый и злой. В наших краях есть хорошее слово, определяющее такой характер: взгальный. До самой старости у него имелась странность: если мимо нашего дома шла отбившаяся от стада корова с колокольцем на шее, прадед иной раз мог забыть любое дело и резво отправиться на улицу, схватив второпях что попало — свой кривой посох из рябиновой палки, сапог, старый чугунок. С порога, ужасно ругаясь, бросал вослед корове вещь, оказавшуюся в его кривых пальцах. Мог и пробежаться за напуганной скотиной, обещая кары земные и ей, и её хозяевам.

    «Бешеный чёрт!» — говорила про него бабушка. Она произносила это как «бешаный чорт!». Непривычное для слуха «а» в первом слове и гулкое «о» во втором завораживали.

    «А» было похоже на бесноватый, почти треугольный, будто бы вздёрнутый вверх прадедов глаз, которым он в раздражении таращился, — причём второй глаз был сощурен. Что до «чорта» — то когда прадед кашлял и чихал, он, казалось, произносил это слово: «Ааа… чорт! Ааа… чорт! Чорт! Чорт!» Можно было предположить, что прадед видит чёрта перед собой и кричит на него, прогоняя. Или, с кашлем, выплёвывает каждый раз по одному чёрту, забравшемуся внутрь.

    По слогам, вослед за бабушкой, повторяя «бе-ша-ный чорт!» — я вслушивался в свой шёпот: в знакомых словах вдруг образовались сквозняки из прошлого, где прадед был совсем другой: юный, дурной и бешеный.

    Бабушка вспоминала: когда она, выйдя замуж за деда, пришла в дом, прадед страшно колотил «маманю» — её свекровь, мою прабабку. Причём свекровь была статна, сильна, сурова, выше прадеда на голову и шире в плечах — но боялась и слушалась его беспрекословно.
    Чтоб ударить жену, прадеду приходилось вставать на лавку. Оттуда он требовал, чтоб она подошла, хватал её за волосы и бил с размаху маленьким жестоким кулаком в ухо.

    Звали его Захар Петрович.

    «Чей это парень?» — «А Захара Петрова».

    Прадед был бородат. Борода его была словно бы чеченская, чуть курчавая, не вся ещё седая — хотя редкие волосы на голове прадеда были белым-белы, невесомы, пушисты. Если из старой подушки к голове прадеда налипал птичий пух — его было сразу и не различить.

    Пух снимал кто-нибудь из нас, безбоязненных детей — ни бабушка, ни дед, ни мой отец головы прадеда не касались никогда. И если даже по-доброму шутили о нём — то лишь в его отсутствие.

    Ростом он был невысок, в четырнадцать я уже перерос его, хотя, конечно же, к тому времени Захар Петров ссутулился, сильно хромал и понемногу врастал в землю — ему было то ли восемьдесят восемь, то ли восемьдесят девять: в паспорте был записан один год, родился он в другом, то ли раньше даты в документе, то ли, напротив, позже — со временем и сам запамятовал.

    Бабушка рассказывала, что прадед стал добрее, когда ему перевалило за шестьдесят, — но только к детям. Души не чаял во внуках, кормил их, тешил, мыл — по деревенским меркам всё это было диковато. Спали они все по очереди с ним на печке, под его огромным кудрявым пахучим тулупом.

    Мы наезжали в родовой дом погостить — и лет, кажется, в шесть мне тоже несколько раз выпадало это счастье: ядрёный, шерстяной, дремучий тулуп — я помню его дух и поныне.

    Сам тулуп был как древнее предание — искренне верилось: его носили и не могли износить семь поколений — весь наш род грелся и согревался в этой шерсти; им же укрывали только что, в зиму, рождённых телятей и поросяток, переносимых в избу, чтоб не перемёрзли в сарае; в огромных рукавах вполне могло годами жить тихое домашнее мышиное семейство, и, если долго копошиться в тулупьих залежах и закоулках, можно было найти махорку, которую прадед прадеда не докурил век назад, ленту из венчального наряда бабушки моей бабушки, сахариный обкусок, потерянный моим отцом, который он в своё голодное послевоенное детство разыскивал три дня и не нашёл.

    А я нашёл и съел вперемешку с махоркой.

    Когда прадед умер, тулуп выбросили — чего бы я тут ни плёл, а был он старьё старьём и пах ужасно.

    Девяностолетие Захара Петрова мы праздновали на всякий случай три года подряд.

    Прадед сидел, на первый неумный взгляд преисполненный значения, а на самом деле весёлый и чуть лукавый: как я вас обманул — дожил до девяноста и заставил всех собраться.

    Выпивал он, как и все наши, наравне с молодыми до самой старости и, когда за полночь — а праздник начинался в полдень — чувствовал, что хватит, медленно поднимался из-за стола и, отмахнувшись от бросившейся помочь бабки, шёл к своей лежанке, ни на кого не глядя.
    Пока прадед выходил, все оставшиеся за столом молчали и не шевелились.
    «Как генералиссимус идёт…» — сказал, помню, мой крёстный отец и родной дядька, убитый на следующий год в дурацкой драке.
    То, что прадед три года сидел в лагере на Соловках, я узнал ещё ребёнком. Для меня это было почти то же самое, как если бы он ходил за зипунами в Персию при Алексее Тишайшем или добирался с бритым Святославом до Тмутаракани.

    Об этом особенно не распространялись, но, с другой стороны, прадед нет-нет да и вспоминал то про Эйхманиса, то про взводного Крапина, то про поэта Афанасьева.

    Долгое время я думал, что Мстислав Бурцев и Кучерава — однополчане прадеда, и только потом догадался, что это всё лагерники.

    Когда мне в руки попали соловецкие фотографии, удивительным образом я сразу узнал и Эйхманиса, и Бурцева, и Афанасьева.

    Они воспринимались мной почти как близкая, хоть и нехорошая порой, родня.

    Думая об этом сейчас, я понимаю, как короток путь до истории — она рядом. Я прикасался к прадеду, прадед воочию видел святых и бесов.

    Эйхманиса он всегда называл «Фёдор Иванович», было слышно, что к нему прадед относится с чувством трудного уважения. Я иногда пытаюсь представить, как убили этого красивого и неглупого человека — основателя концлагерей в Советской России.

    Лично мне прадед ничего про соловецкую жизнь не рассказывал, хотя за общим столом иной раз, обращаясь исключительно ко взрослым мужчинам, преимущественно к моему отцу, прадед что-то такое вскользь говорил, каждый раз словно заканчивая какую-то историю, о которой шла речь чуть раньше — к примеру, год назад, или десять лет, или сорок.

    Помню, мать, немного бахвалясь перед стариками, проверяла, как там дела с французским у моей старшей сестры, а прадед вдруг напомнил отцу — который, похоже, слышал эту историю, — как случайно получил наряд по ягоды, а в лесу неожиданно встретил Фёдора Ивановича и тот заговорил по-французски с одним из заключённых.

    Прадед быстро, в двух-трёх фразах, хриплым и обширным своим голосом набрасывал какую-то картинку из прошлого — и она получалась очень внятной и зримой. Причём вид прадеда, его морщины, его борода, пух на его голове, его смешок — напоминавший звук, когда железной ложкой шкрябают по сковороде, — всё это играло не меньшее, а большее значение, чем сама речь.

    Ещё были истории про баланы в октябрьской ледяной воде, про огромные и смешные соловецкие веники, про перебитых чаек и собаку по кличке Блэк.

    Своего чёрного беспородного щенка я тоже назвал Блэк.

    Щенок, играясь, задушил одного летнего цыплака, потом другого и перья раскидал на крыльце, следом третьего… в общем, однажды прадед схватил щенка, вприпрыжку гонявшего по двору последнего курёнка, за хвост и с размаху ударил об угол каменного нашего дома. В первый удар щенок ужасно взвизгнул, а после второго — смолк.

    Руки прадеда до девяноста лет обладали если не силой, то цепкостью. Лубяная соловецкая закалка тащила его здоровье через весь век. Лица прадеда я не помню, только разве что бороду и в ней рот наискосок, жующий что-то, — зато руки, едва закрою глаза, сразу вижу: с кривыми иссиня-чёрными пальцами, в курчавом грязном волосе. Прадеда и посадили за то, что он зверски избил уполномоченного. Потом его ещё раз чудом не посадили, когда он собственноручно перебил домашнюю скотину, которую собирались обобществлять.

    Когда я смотрю, особенно в нетрезвом виде, на свои руки, то с некоторым страхом обнаруживаю, как с каждым годом из них прорастают скрученные, с седыми латунными ногтями пальцы прадеда.

    Штаны прадед называл шкерами, бритву — мойкой, карты — святцами, про меня, когда я ленился и полёживал с книжкой, сказал как-то: «…О, лежит ненаряженный…» — но без злобы, в шутку, даже как бы одобряя.

    Так, как он, больше никто не разговаривал ни в семье, ни во всей деревне.

    Какие-то истории прадеда дед передавал по-своему, отец мой — в новом пересказе, крёстный — на третий лад. Бабушка же всегда говорила про лагерную жизнь прадеда с жалостливой и бабьей точки зрения, иногда будто бы вступающей в противоречие с мужским взглядом.

    Однако ж общая картина понемногу начала складываться.

    Про Галю и Артёма рассказал отец, когда мне было лет пятнадцать, — тогда как раз наступила эпоха разоблачений и покаянного юродства. Отец к слову и вкратце набросал этот сюжет, необычайно меня поразивший уже тогда.

    Бабушка тоже знала эту историю.

    Я всё никак не могу представить, как и когда прадед поведал это всё отцу — он вообще был немногословен; но вот рассказал всё-таки.

    Позднее, сводя в одну картину все рассказы и сверяя это с тем, как было на самом деле, согласно обнаруженным в архивах отчётам, докладным запискам и рапортам, я заметил, что у прадеда ряд событий слился воедино и какие-то вещи случились подряд — в то время как они были растянуты на год, а то и на три.

    С другой стороны, что есть истина, как не то, что помнится.

    Истина — то, что помнится.

    Прадед умер, когда я был на Кавказе — свободный, весёлый, камуфлированный.

    Следом понемногу ушла в землю почти вся наша огромная семья, только внуки и правнуки остались — одни, без взрослых.

    Приходится делать вид, что взрослые теперь мы, хотя я никаких разительных отличий между собой четырнадцатилетним и нынешним так и не обнаружил.

    Разве что у меня вырос сын четырнадцати лет.

    Так случилось, что, пока все мои старики умирали, я всё время находился где-то далеко — и ни разу не попадал на похороны.

    Иногда я думаю, что мои родные живы — иначе куда они все подевались?

    Несколько раз мне снилось, как я возвращаюсь в свою деревню и пытаюсь разыскать тулуп прадеда, лажу, сдирая руки, по каким-то кустам, тревожно и бессмысленно брожу вдоль берега реки, у холодной и грязной воды, потом оказываюсь в сарае: старые грабли, старые косы, ржавое железо — всё это случайно валится на меня, мне больно; дальше почему-то я забираюсь на сеновал, копаюсь там, задыхаясь от пыли, и кашляю: «Чорт! Чорт! Чорт!»

    Ничего не нахожу.