Анна Старобинец. Икарова железа

  • Анна Старобинец. Икарова железа. Книга метаморфоз. – М.: АСТ, 2013. – 256 с.

    Икарова железа

    Началось с мелочей. Задерживался, иногда допоздна, — и как ни наберешь его, абонент недоступен, хотя, вроде бы, не ездил в метро. А дома, по вечерам — не каждый день, но все же бывало, — уходил с телефоном в дальнюю комнату или в ванную и плотно закрывал дверь, «чтоб Заяц не мешал говорить по работе». А Заяц давно уже вырос и не мешал говорить. Он вообще не мешал. Сидел в своей комнате, за компьютером, в мохнатых наушниках; ему было тринадцать… Когда-то Заяц все время перебивал, и не давал звонить по телефону и смотреть телевизор, и вламывался в семь утра в спальню — он был веселым и приставучим, и постоянно хотел, чтобы они пришли в его комнату и посмотрели на что-нибудь абсолютно обычное, но почему-то его вдруг восхитившее. «Смотрите, как я поставил своего космонавта», «смотрите, как мои тигры прячутся за углом», «смотрите, как я рисую желтое солнце», «смотрите», «смотрите»… Когда они были заняты и не хотели смотреть, или просто в педагогических целях его игнорировали, Заяц нервничал и начинал прыгать на одном месте. За это его и прозвали Зайцем. Теперь ему было не важно, смотрят они на него или нет, он больше не прыгал и не звал в свою комнату, но прозвище так и осталось, как напоминание обо всем, чего они не увидели и уже не увидят…

    — Не впутывай Зайца, — сказала как-то она, когда он вышел из ванной с телефоном в руке. —

    При чем тут Заяц. Понятно, что ты закрылся там от меня.

    Она ждала в ответ отрицания, раздражения, кислой мины, чего нибудь насчет паранойи; она и сказала-то не всерьез, а так, для разминки, скорее в том духе, что он невнимателен к сыну, и к ней невнимателен, и вообще толстокожий — но он вдруг начал краснеть, как ребенок, — сначала уши, потом щеки и лоб. И только потом уже — отрицание, раздражение, мина. Она испугалась.

    Когда он уснул, она вошла в социо и набрала в поисковой строке: «Мне кажется, что муж изменяет».

    У других было так же. Те же «симптомы», те же страхи и подозрения. А у некоторых и куда хуже: «нашла в мобильнике мужа SMS от любовницы», «нашла в его почте фотографию голой девушки», «нашла в кармане презервативы». Стало легче. Как-то спокойнее. Она не одна, и вместе они справятся с общей бедой.

    К тому же ее беда пока еще не доказана.

    …Прочитала совет психолога. «Если вам кажется, что муж изменяет, не бойтесь обсудить с ним эту проблему. Говорить нужно спокойно, без истерики, криков и ультиматумов, даже если подтвердятся ваши самые плохие догадки. Истерикой вы только отпугнете вашего Мужчину и толкнете его в объятия любовницы. Будьте мудрой. Не злитесь на него, посочувствуйте. Неверность — своего рода болезнь, но, к счастью, она излечима».

    Совет ей не понравился, он был не по существу. Вопрос ведь не в том, как вести себя, когда «подтвердятся догадки». Вопрос в том, как вытянуть из него правду. Она вбила другой запрос: «Как узнать, изменяет ли муж?»

    Сразу же вылез социо-тест: «Изменяет ли муж». Всего десять вопросов. Розовым, нарядным шрифтом. На все, кроме пятого, седьмого и десятого, она ответила быстро:

    1. Сколько тебе лет?

    а) меньше 30 б) от 30 до 40 в) больше 40

    2. Сколько ему лет?

    а) меньше 35 б) от 35 до 45 в) больше 45

    3. Он прооперирован?

    а) да б) нет

    4. Вы занимаетесь сексом

    б) чаще 1 р./нед. б) от 1 р./нед. до 1 р./2 нед. в) реже 1 р./2 нед.

    5. Он оказывает тебе знаки внимания?

    а) да б) нет

    6. У вас есть общие дети?

    а) да б) нет

    7. Он занимается детьми? (пропустите вопрос, если детей нет)

    а) да б) нет

    8. Он часто задерживается на работе?

    а) да б) нет

    9. Он проводит выходные с семьей?

    а) всегда б) не всегда

    10. Ты привлекательная женщина?

    а) да б) нет

    Пятый, седьмой и десятый вызывали сомнения. Оказывает ли он знаки внимания — это как понимать? В смысле: дарит ли цветы? — ну, разве на день рождения; подает ли пальто — да, конечно, он ведь интеллигентный; какие то приятные сюрпризы, духи, украшения, билеты в кино? — чего нет, того нет… Зато по выходным он всегда приносит кофе в постель. С бутербродиком — он готовит вкусные горячие бутербродики… Это приятно. Так что «знаки внимания» — да. Но вот дальше…

    Занимается ли он с детьми? Некорректный вопрос: Зайцем поди займись. Он самостоятельный, самодостаточный такой Заяц. У него есть компьютер, социо игры, длиннющая френд лента, он сам себя занимает. Если бы вопрос звучал «любит ли», «заботится ли» — тогда да. Однозначно да. Он очень любит ребенка. Состоял даже в школьном родительском комитете, но потом его исключили… Потому что когда всех мальчиков из класса организованно отправляли на плановую операцию и нужно было подписать разрешение — простая формальность, — он отказался поставить подпись, и Заяц в клинику не пошел. Одна мамаша, самая активная в комитете, сказала тогда, что они безответственные эгоисты. Подвергают ребенка риску из-за каких-то своих заскоков — или, может быть, им просто денег жалко на такое важное дело. Но ведь деньги тут ни при чем! Она-то знала: он не отпустил Зайца в клинику, потому что боялся. Минимальная вероятность — сколько-то десятых процента, — что что-то пойдет не так. Все эти истории о подростках, которые потом всегда спят. Он не хотел. Он сказал: «Мне не нужен плюшевый Заяц». Она не спорила. В конце концов, у Зайца спокойный характер, он в основном сидит дома, все друзья у него круглосуточно в социо. Не так уж они и рискуют… Словом, да, пожалуй: он занимается сыном…
    Последний вопрос не понравился ей совсем. Привлекательная ли она женщина — это с чьей же, блин, точки зрения? Разозлившись, ткнула мышкой розовенькое «да». Но при этом думала про морщину — ту, которая вертикальная, на переносице. Очень заметная. Но если ботоксом ее накачать, может стать еще хуже, как будто лицо дубовое.
    И еще седые волосы на висках. Каждый месяц красит отросшие корни японской краской, но он-то знает. Рассказала сдуру сама. Не сказала бы — не заметил.
    Результат теста расстроил: «Не исключено, что муж действительно вам изменяет. Возможно, у него кризис среднего возраста. Тем не менее, у вас хорошие шансы одержать верх над соперницей и сохранить брак. Добровольная операция, скорее всего, решит все проблемы».

    Она в третий раз перечитывала свой результат, когда услышала звук. Тихий всхлип его мобильного телефона. Пришла эсэмэска. В два ночи. Что-то больно колыхнулось внутри — будто кто-то резко дернул за ниточку, и привязанный к ниточке ледяной шар подскочил из живота в горло — и снова обратно.

    Мобильный она вытащила у него из под подушки еще час назад. На всякий случай. Посмотрела «входящие» и «отправленные». Не нашла ничего подозрительного. Но теперь там что-то пришло.

    Это «Билайн», сказала она себе. Просто «Билайн». О том, что нету кредита….

    Не «Билайн». Одно новое сообщение от абонента «Морковь».

    Морковь?.. Что за бред… Заяц любит морковь…

    Это, что ли, учитель Зайца?…

    Она ткнула одеревеневшими пальцами в горячие кнопки. Открыть сообщение.

    «Спишь?» И все. Всего одно слово. С вопросительным знаком.

    Она ответила: «Нет».

    Доставлено.

    «А она?»

    Ледяной шар бешено запрыгал внутри и застрял в горле. Все было ясно. Все ясно. Но зачем-то она снова ответила. «Спит». Чтобы доказать, — вертелось у нее в голове. Чтобы наверняка доказать, чтобы точно, чтобы доказать точно…

    «Позвони, — сообщила Морковь, — а то я скучаю».

    «Сука», — написала она.

    Без истерики?

    Без обвинений?

    …Не получилось. Зашла в спальню, включила свет, швырнула прямо в лицо телефон. Проснулся всклокоченный, припухший, нелепый, как во французской комедии. Заслонялся от света и от нее. Зачем-то прикрывал одеялом живот.

    —Почему Морковь?! — визжала она. — Почему, почему Морковь?!

    Отчего-то казалось, что это самый важный вопрос. Так и было.

    —Потому что… как бы… любовь. Ну, любовь-морковь, понимаешь…

    —Понимаю. Ты ее трахаешь. Ты трахаешь овощ.

    Ледяной шар, распиравший горло, соскользнул вниз, и она, наконец, заплакала. Он тем временем натянул трусы и штаны. Отвернувшись. Как будто стеснялся. Как будто она у него там что-то не видела.

    Она сказала: катись! Он послушно стал одеваться.

    Догнала уже в коридоре, вцепилась в куртку, остался.

    Без истерики, — повторяла она себе, — без истерики, криков и ультиматумов. Сели на кухне, даже налила ему чай, как будто все было в порядке, разговаривали, она держала себя в руках, спокойно спрашивала: как давно? как часто? насколько серьезно? и что, правда любишь?.. а меня? Меня-то? меня?

    Он ответил:

    —Тебя тоже люблю. По-своему.

    «По-своему». Она слишком хорошо его знала.

    Мягкий характер. Он просто не умел говорить людям «нет».

    —По-своему? — хрипло переспросила она.

    И вдруг швырнула — хорошая реакция, увернулся, — синюю Зайцеву чашку. Прямо с чаем, или что там в ней было. Осколки разлетелись по кухне, бурая жижа заляпала стену многозначительными пятнами Роршаха.

    …Чужие, убогие, из телевизора, пошлые, готовые фразы поползли к языку, как муравьи из потревоженного сгнившего пня. Всю жизнь поломал… Столько лет отдала… Верни мою молодость…

    —Тише… ребенок, — затравленно сказал он.

    На пороге кухни стоял заспанный Заяц. Босиком. В одной майке.

    Еще одна порция муравьев высыпана наружу.

    Она не хотела, но они лезли сами:

    —О ребенке раньше бы подумал, кобель!.. Когда нашел себе эту!..

    —Пап, ты что… — басовито произнес Заяц, а потом закончил по детски пискляво: — Нас бросаешь?

    «Голос ломается», — подумала она отстраненно, а вслух сказала:

    —Ну что же ты. Ответь сыну, папа.

    —Не смей, — белыми губами прошептал он, —…его впутывать.

    Вскочил, пошел в коридор, снова стал натягивать куртку; молча, трясущимися руками, долго, гораздо дольше, чем нужно, застегивал молнию.

    Она кричала:

    —Если уйдешь, обратно не возвращайся!

    И еще что-то кричала.

    А Заяц сказал:

    —Зачем он нам нужен, если он с нами не хочет.

    Потом она ушла плакать в спальню, а он о чем-то беседовал с Зайцем, стоя в дверях. Потом он ушел. К своей. К этой. Куда еще он мог пойти в пять утра?

    Но вещи никакие не взял, только телефон и бумажник.

    Она отправила ему SMS: «Придется выбрать — она или мы». Ответа не было. Тогда она написала еще: «С ребенком видеться не будешь вообще».

    Пришел ответ: «Гуля, это шантаж». Глотая сопли, она набрала: «А как с тобой еще, сволочь?»

Алексей Иванов. Ёбург

  • Алексей Иванов. Ёбург. – М.: АСТ, Редакция Елены Шубиной, 2014.

    Пролог


    ИМЕНА

    Он уже почти не помнил, что его назвали Екатеринбург.
    Город был самим собой два столетия, а в
    1924 году советская власть взяла и переименовала его в
    Свердловск. Яков Свердлов, большевик и боевик, жил
    в Екатеринбурге в 1905–1906 годах: приехал по приказу партии, проводил митинги, устраивал стачки, создавал боевые дружины, а заодно женился на дочери
    купца-миллионера. Жандармы вычислили смутьяна, и
    он бежал — перед пикетом на городской заставе ловко
    изобразил рожающую бабу. Екатеринбургские товарищи уважали Свердлова за жёсткую бандитскую хватку
    и за талант организатора, однако в лихой жизни знаменитого большевика Екатеринбург был просто парой
    эпизодов — не самых долгих и не самых важных. Воли
    и энергии Якову Свердлову хватало на всё, а совесть
    его не угнетала: в 1918 году он утвердил решение Уралсовета расстрелять в Екатеринбурге царя вместе с семьёй. Сам же Свердлов умер в 1919 году в возрасте 33
    лет: то ли его свалил грипп-испанка, то ли до полусмерти избили рабочие. Через пять лет Екатеринбург
    стал Свердловском.

    Прошло больше полувека. Все феномены, благодаря которым нация знала о городе, оказались уже
    свердловскими. Родовое венценосное имя города исчезало из сознания нации. А имя города — это его статус, его программа, его судьба. Обо всём таком робко
    напоминали местные достопримечательности, но кто же слышит их голос, кроме улетевших по теме краеведов? От былого славного Екатеринбурга остался последний общезначимый артефакт — дом инженера
    Ипатьева.

    Этот особнячок на склоне Вознесенской горки знала вся страна, хотя его не описывали путеводители.
    В этом доме последние свои месяцы провела царская
    семья — отрёкшийся император Николай II, императрица Александра, цесаревич Алексей и княжны Ольга,
    Татьяна, Мария и Анастасия. В ночь с 16 на 17 июля
    1918 года в подвале дома Ипатьева большевики расстреляли и добили штыками «граждан Романовых», их
    слуг, врача и даже комнатных собачек.

    Честный заводской парень Свердловск не захотел
    быть причастным к такому злодеянию. Чур меня! Убийство произошло в Екатеринбурге! Посреди советского
    трудового Свердловска стоял неприкасаемый дом Ипатьева — проклятый остров старого города, последний
    носитель имени Екатеринбург. Лишь гибель царской
    семьи, страшная жертва, удерживала имя города, следовательно, неразрывность истории и целостность души,
    потому расстрел Романовых так значим и ныне, хотя
    уничтожение невинных людей — неправильная «точка
    сборки» для бренда.

    Дом Ипатьева как заноза напоминал стране о казни
    Романовых и о городе Екатеринбурге. А приближалась
    годовщина расстрела — 60 лет. Ходил слух, что ЮНЕСКО думает включить дом Ипатьева в список объектов
    всемирного наследия. И в 1975 году Председатель КГБ
    СССР Юрий Андропов обратился в Политбюро с ходатайством о сносе дома. Политбюро приняло секретное постановление. Через два года, в сентябре 1977 года, поневоле взяв на себя всю ответственность за это
    решение, первый секретарь Свердловского обкома
    КПСС Борис Ельцин распорядился начать снос. К зданию подъехал автокран с «шар-бабой» и за пару дней
    превратил особняк инженера Ипатьева в груду битого
    кирпича. Грузовики увезли мусор, а осенние дожди
    прибили пыль. Всё. Нет дома — нет проблемы.

    Советское общество давно смирилось с мыслью,
    что расстрел царской семьи был необходимостью военного времени. Однако снос дома Ипатьева выглядел
    так, будто власть заметает следы преступления. Акция
    властей получила обратный эффект: отсутствие дома
    оказалось хуже присутствия. Снос ипатьевского дома
    интеллигенция города не стерпела и смутно зароптала:
    «Всё у нас неправильно!»

    В результате в 1981 году Свердловск взбудоражила
    книга писателя Бориса Рябинина «Город, где мы живём» — беседы о городе с художником Львом Эппле,
    экологом Владимиром Большаковым, архитектором
    Геннадием Белянкиным. Рябинин честно и прямо писал
    о разрушении городской среды — культурной и природной. В ответ огрызался, но исправлял ошибки секретарь обкома Ельцин. Хотя это был только первый круг
    от брошенного камня. Уже через пять лет голос города
    обрёл полную громкость: заговорил Свердловский рок-
    клуб. Заговорил о самом главном, о невыносимом, о том,
    что важно для всех, а не только для города Свердловска.
    И дальше пошло-поехало. Тектонические сдвиги истории сопровождались рёвом митинговых мегафонов и
    грохотом бандитских автоматов.

    Конечно, не снос ипатьевского дома был тому причиной. Но ведь надо с чего-то начинать. Обретение
    себя Екатеринбург начал с упрямого недовольства за
    особняк инженера Ипатьева. И в 1991 году городу вернули родовое имя.

    Но официального переименования было мало, и
    вот такого никто не ожидал. Город разрывало удивительными событиями, грандиозными переменами, жуткими откровениями эпохи. Судьбу подстёгивали пассионарии. Для их города название Екатеринбург были
    слишком «дисциплинированным». Язык искал адаптированные варианты. По аналогии с Питером был предложен стильный Катер — но нет, не прижилось. И тогда явился Ёбург. Название вызывающее, наглое, хлёсткое, почти непристойное. За него можно было и по
    морде получить. Но так выбрал язык, а он знает технологии семантики и чует магнитное притяжение коннотаций.

    Даже на слух энергичное и краткое название Ёбург
    как-то соответствует сути того Екатеринбурга — города
    лихого и безбашенного, стихийно-мощного, склонного
    к резким поворотам и крутым решениям, беззаконного
    города, которым на одной только воле рулят жёсткие и
    храбрые, как финикийцы, лидеры-харизматики. Хулиганское имя Ёбург — символ прекрасного и свободного
    времени обновления.

    Всё проходит, и Ёбург в прошлом. Бурного Ёбурга
    уже нет, есть богатый и престижный мегаполис Екатеринбург. Город сумел вернуться к себе. «Ёбург» был
    только промежуточной стадией превращения «закрытого» советского Свердловска в евроазиатский буржуазный Екатеринбург эпохи глобализма и хайтека.

    Его будут называть Екат, но Екат — не Ёбург. А эта
    книга — про Ёбург. Про Великую Метаморфозу. Про
    героев, которые здесь делали будущее. Однако — по
    большому счёту — книга рассказывает не об отношениях людей друг с другом и не об отношениях людей с
    законом: книга — про отношения людей с городом.

    Ёбург. Ёбург. Ёбург.

Дина Рубина. Русская канарейка. Желтухин

  • Дина Рубина. Русская канарейка. Книга первая: Желтухин. — М.: Эксмо, 2014.

    Русская канарейка

    Книга первая

    Желтухин

    «…Нет, знаете, я не сразу понял, что она не в себе. Такая приятная старая дама… Вернее, не старая, что это я! Годы, конечно, были видны: лицо в морщинах и все такое. Но фигурка ее в светлом плаще, по-молодому так перетянутом в талии, и этот седой ежик на затылке мальчика-подростка… И глаза: у стариков таких глаз не бывает. В глазах стариков есть что-то черепашье: медленное смаргивание, тусклая роговица. А у нее были острые черные глаза, и они так требовательно и насмешливо держали тебя под прицелом… Я в детстве такой представлял себе мисс Марпл.

    Короче, она вошла, поздоровалась…

    И поздоровалась, знаете, так, что видно было: вошла не просто поглазеть и слов на ветер не бросает. Ну, мы с Геной, как обычно, — можем ли чем-то помочь, мадам?

    А она нам вдруг по-русски: «Очень даже можете, мальчики. Ищу, — говорит, — подарок внучке. Ей исполнилось восемнадцать, она поступила в университет, на кафедру археологии. Будет заниматься римской армией, ее боевыми колесницами. Так что я намерена в честь этого события подарить моей Владке недорогое изящное украшение».

    Да, я точно помню: она сказала «Владке». Понимаете, пока мы вместе выбирали-перебирали кулоны, серьги и браслеты — а старая дама так нам понравилась, хотелось, чтоб она осталась довольна, — мы успели вдоволь поболтать. Вернее, разговор так вертелся, что это мы с Геной рассказывали ей, как решились открыть бизнес в Праге и про все трудности и заморочки с местными законами.

    Да, вот странно: сейчас понимаю, как ловко она разговор вела; мы с Геной прямо соловьями разливались (очень, очень сердечная дама), а о ней, кроме этой внучки на римской колеснице… нет, ничего больше не припоминаю.

    Ну, в конце концов выбрала браслет — красивый дизайн, необычный: гранаты небольшие, но прелестной формы, изогнутые капли сплетаются в двойную прихотливую цепочку. Особенный, трогательный браслетик для тонкого девичьего запястья. Я посоветовал! И уж мы постарались упаковать его стильно. Есть у нас VIP-мешочки: вишневый бархат с золотым тиснением на горловине, розовый такой венок, шнурки тоже золоченые. Мы их держим для особо дорогих покупок. Эта была не самой дорогой, но Гена подмигнул мне — сделай…

    Да, заплатила наличными. Это тоже удивило: обычно у таких изысканных пожилых дам имеются изысканные золотые карточки. Но нам-то, в сущности, все равно, как клиент платит. Мы ведь тоже не первый год в бизнесе, в людях кое-что понимаем. Вырабатывается нюх — что стоит, а чего не стоит у человека спрашивать.

    Короче, она попрощалась, а у нас осталось чувство приятной встречи и удачно начатого дня. Есть такие люди, с легкой рукой: зайдут, купят за пятьдесят евро плевые сережки, а после них ка-ак повалят толстосумы! Так и тут: прошло часа полтора, а мы успели продать пожилой японской паре товару на три штуки евриков, а за ними три молодые немочки купили по кольцу — по одинаковому, вы такое можете себе представить?

    Только немочки вышли, открывается дверь, и…

    Нет, сначала ее серебристый ежик проплыл за витриной.

    У нас окно, оно же витрина — полдела удачи. Мы из-за него это помещение сняли. Недешевое помещение, могли вполовину сэкономить, но из-за окна — я как увидел, говорю: Гена, вот тут мы начинаем. Сами видите: огромное окно в стиле модерн, арка, витражи в частых переплетах… Обратите внимание: основной цвет — алый, пунцовый, а у нас какой товар? У нас ведь гранат, камень благородный, теплый, отзывчивый на свет. И я, как увидал этот витраж да представил полки под ним — как наши гранаты засверкают ему в рифму, озаренные лампочками… В ювелирном деле главное что? Праздник для глаз. И прав оказался: перед нашей витриной люди обязательно останавливаются! А не остановятся, так притормозят — мол, надо бы зайти. И часто заходят на обратном пути. А если уж человек зашел, да если этот человек — женщина…

    Так я о чем: у нас прилавок с кассой, видите, так развернут, чтобы витрина в окне и те, кто за окном проходит, как на сцене были видны. Ну и вот: проплыл, значит, ее серебристый ежик, и не успел я подумать, что старая дама возвращается к себе в отель, как открылась дверь, и она вошла. Нет, спутать я никак не мог, вы что — разве такое спутаешь? Это было наваждение повторяющегося сна.

    Она поздоровалась, как будто видит нас впервые, и с порога: «Моей внучке исполнилось восемнадцать лет, да еще она в университет поступила…» — короче, всю эту байду с археологией, римской армией и римской колесницей… выдает как ни в чем не бывало.

    Мы онемели, честно говоря. Если б хоть намек на безумие в ней проглядывал, так ведь нет: черные глаза глядят приветливо, губы в полуулыбке… Абсолютно нормальное спокойное лицо. Ну, первым Гена очнулся, надо отдать ему должное. У Гены мамаша — психиатр с огромным стажем.

    «Мадам, — говорит Гена, — мне кажется, вы должны заглянуть в свою сумочку, и вам многое станет ясно. Сдается мне, что подарок внучке вы уже купили и он лежит в таком нарядном вишневом мешочке».

    «Вот как? — удивленно отвечает она. — А вы, молодой человек, — иллюзионист?»

    И выкладывает на витрину сумочку… черт, вот у меня перед глазами эта винтажная сумочка: черная, шелковая, с застежкой в виде львиной морды. И никакого мешочка в ней нет, хоть ты тресни!

    Ну, какие мысли у нас могли возникнуть? Да никаких. У нас вообще крыши поехали. А буквально через секунду громыхнуло и запылало!

    …Простите? Нет, потом такое началось — и на улице, и вокруг… И к отелю — там ведь и взорвалась машина с этим иранским туристом, а? — понаехало до черта полиции и «Скорой помощи». Нет, мы даже и не заметили, куда девалась наша клиентка. Вероятно, испугалась и убежала… Что? Ах да! Вот Гена подсказывает, и спасибо ему, я ведь совсем забыл, а вам вдруг пригодится. В самом начале знакомства старая дама нам посоветовала канарейку завести, для оживления бизнеса. Как вы сказали? Да я и сам удивился: при чем тут канарейка в ювелирном магазине? Это ведь не караван-сарай какой-нибудь. А она говорит: «На Востоке во многих лавках вешают клетку с канарейкой. И чтоб веселей пела, удаляют ей глаза острием раскаленной проволоки».

    Ничего себе — замечание утонченной дамы? Я даже зажмурился: представил страдания бедной птички! А наша «мисс Марпл» при этом так легко рассмеялась…»

    Молодой человек, излагавший эту странную историю пожилому господину, что вошел в их магазин минут десять назад, потолокся у витрин и вдруг развернул серьезнейшее служебное удостоверение, игнорировать которое было невозможно, на минуту умолк, пожал плечами и взглянул в окно. Там карминным каскадом блестели под дождем воланы черепичных юбок на пражских крышах, двумя голубыми оконцами мансарды таращился на улицу бокастый приземистый домик, а над ним раскинул мощную крону старый каштан, цветущий множеством сливочных пирамидок, так что казалось — все дерево усеяно мороженым из ближайшей тележки.

    Дальше тянулся парк на Кампе — и близость реки, гудки пароходов, запах травы, проросшей меж камнями брусчатки, а также разнокалиберные дружелюбные собаки, спущенные хозяевами с поводков, сообщали всей округе то ленивое, истинно пражское очарование…

    …которое так ценила старая дама: и это отрешенное спокойствие, и весенний дождь, и цветущие каштаны на Влтаве.

    Испуг не входил в палитру ее душевных переживаний.

    Когда у дверей отеля (за которым последние десять минут она наблюдала из окна столь удобно расположенной ювелирной лавки) рванул и пыхнул огнем неприметный «Рено», старая дама просто выскользнула наружу, свернула в ближайший переулок, оставив за собой оцепеневшую площадь, и прогулочным шагом, мимо машин полиции и «Скорой помощи», что, вопя, протирались к отелю сквозь плотную пробку на дороге, миновала пять кварталов и вошла в вестибюль более чем скромной трехзвездочной гостиницы, где уже был заказан номер на имя Ариадны Арнольдовны фон (!) Шнеллер.

    В затрапезном вестибюле этого скорее пансиона, нежели гостиницы постояльцев тем не менее старались знакомить с культурной жизнью Праги: на стене у лифта висела глянцевая афиша концерта: некий Leon Etinger, kontrаtenor (белозубая улыбка, вишневая бабочка), исполнял сегодня с филармоническим оркестром несколько номеров из оперы «Милосердие Сципиона» («La clemenza di Scipione») Иоганна Христиана Баха (1735–1782). Место: собор Святого Микулаша на Мала-Стране. Начало концерта в 20.00.

    Подробно заполнив карточку, с особенным тщанием выписав никому здесь не нужное отчество, старая дама получила у портье добротный ключ с медным брелком на цепочке и поднялась на третий этаж.

    Ее комната под номером 312 помещалась очень удобно — как раз против лифта. Но, оказавшись перед дверью в свой номер, Ариадна Арнольдовна почему-то не стала ее отпирать, а, свернув влево и дойдя до номера 303 (где уже два дня обитал некий Деметрос Папаконстантину, улыбчивый бизнесмен с Кипра), достала совсем другой ключ и, легко провернув его в замке, вошла и закрыла дверь на цепочку. Сбросив плащ, она уединилась в ванной, где каждый предмет был ей, похоже, отлично знаком, и, первым делом намочив махровое полотенце горячей водой, с силой провела им по правой стороне лица, стащив дряблый мешок под глазом и целую россыпь мелких и крупных морщин. Большое овальное зеркало над умывальником явило безумного арлекина со скорбной половиной старушечьей маски.

    Затем, поддев ногтем прозрачную клейкую полоску надо лбом, старая дама совлекла седой скальп с абсолютно голого черепа — замечательной, кстати сказать, формы, — разом преобразившись в египетского жреца из любительской постановки учеников одесской гимназии.

    Левая сторона морщинистой личины оползла, как и правая, под напором горячей воды, вследствие чего обнаружилось, что Ариадне Арнольдовне фон (!) Шнеллер неплохо бы побриться.

    «А недурно… ежик этот, и старуха чокнутая. Удачная хохма, Барышне понравилось бы. И педики смешные. До восьми еще куча времени, но — распеться…» — подумала…

    …подумал, изучая себя в зеркале, молодой человек самого неопределенного — из-за субтильного сложения — возраста: девятнадцать? двадцать семь? тридцать пять? Такие гибкие, как угорь, юноши обычно исполняли женские роли в средневековых бродячих труппах. Возможно, поэтому его часто приглашали петь женские партии в оперных постановках, он бывал в них чрезвычайно органичен. Вообще, музыкальные критики непременно отмечали в рецензиях его пластичность и артистизм — довольно редкие качества у оперных певцов.

    И думал он на невообразимой смеси языков, но слова «хохма», «ежик» и «Барышня» мысленно произнес по-русски.

    На этом языке он разговаривал со своей взбалмошной, безмозглой и очень любимой матерью. Вот ее-то как раз и звали Владкой.

    Впрочем, это целая история…

Названы лауреаты «Русской Премии»

24 апреля 2012 года в Москве — при поддержке Центра Ельцина — состоялось награждение лауреатов международного литературного конкурса «Русская Премия» по итогам 2011 года. Ими стали девять русскоязычных писателей и поэтов из 7 стран мира: Австрии, Германии, Израиля, Литвы, США, Узбекистана и Украины.

Победителем в номинации «поэзия» был назван харьковский поэт Илья Риссенберг (Украина) за книгу «Третий из двух». Вторым в поэтической номинации стал Алексей Цветков (США) с книгой стихов «Детектор смысла». Третье место — у израильского поэта Феликса Чечика за сборник стихотворений «Из жизни фауны и флоры». Диплом он получил из рук поэта, главного редактора журнала «Арион» Алексея Алехина.

Лучшим в номинации «малая проза» стал молодой лауреат конкурса за 2011 год — писатель из Германии Дмитрий Вачедин со сборников рассказов «Пыль». Второе место жюри присудило Марии Рыбаковой (США) и ее роману в стихах «Гнедич», вышедшему в издательстве «Время». Третье месте занял Евгений Абдуллаев (Узбекистан) за повесть «Год барана», написанную под псевдонимом Сухбат Афлатуни.

В номинации «крупная проза» победу одержал «Маленький тюремный роман» Юза Алешковского. На втором месте — молодой писатель из Австрии Дарья Вильке и ее роман-медитация «Межсезонье». Третье место жюри конкурса присудило Лене Элтанг из Литвы за роман «Другие барабаны».

Жюри конкурса 2011 года под председательством главного редактора журнала «Знамя» Сергея Чупринина составили поэты Сергей Гандлевский (Россия) и Александр Кабанов (Украина), писатели Андрей Курков (Украина), Елена Скульская (Эстония), Герман Садулаев (Россия) и литературные критики Александр Архангельский (Россия) и Борис Кузьминский (Россия).

Всего к участию в конкурсе 2011 года поступило 549 заявок от писателей из 40 стран мира. Наибольшее количество произведений — в номинации «малая проза»: 170 сборников рассказов и повестей. В номинациях «крупная проза» и «поэзия» — 154 романа и 166 поэтических сборников соответственно.

Наибольшее количество заявок поступило из Украины, США, Казахстана, Германии и Израиля. На соискание специального приза Оргкомитета и жюри конкурса «За вклад в развитие и сбережение традиций русской культуры за пределами Российской Федерации» было выдвинуто 15 номинантов, представляющих 7 стран.

«Русская Премия» присуждается ежегодно в трех номинациях («крупная проза», «малая проза» и «поэзия») авторам литературных произведений, написанных на русском языке. В конкурсе могут принимать участие писатели и поэты, живущие в любой стране мира за пределами Российской Федерации.

Источник: оргкомитет премии

«Русская Премия» объявила состав жюри

Оргкомитет конкурса «Русская Премия» объявил состав жюри конкурса 2011 года.

Под председательством историка литературы, главного редактора журнала «Знамя» Сергея Чупринина в работе жюри примут участие известные литературные деятели России и зарубежных стран: писатель и публицист Александр Архангельский (Россия), писатели Герман Садулаев (Россия), Андрей Курков (Украина) и Елена Скульская (Эстония), литературный критик и переводчик Борис Кузьминский (Россия) и поэт, главный редактор журнала «ШО» Александр Кабанов (Украина).

Впервые в работе жюри «Русской Премии» примет участие известный поэт, писатель, эссеист Сергей Гандлевский. По словам Сергея Гандлевского, «в российской эмиграции ХХ века было создано немало литературных шедевров. Это дает „Русской премии“ право и в XXI столетии смотреть с надеждой на рассеянных по свету русскоязычных писателей».

«Русская Премия» будет присуждена в трех номинациях: «крупная проза», «малая проза» и «поэзия». Победитель в каждой номинации получит премию в размере 150 000 рублей. Лауреаты, занявшие 2-е и 3-и места в каждой номинации, получат премии в размере 60 000 рублей и 45 000 рублей соответственно.

С 2010 года вручается также специальный приз (в размере 45 000 рублей) и диплом Оргкомитета и жюри конкурса — «За вклад в развитие и сбережение традиций русской культуры за пределами Российской Федерации». Им будут отмечены создатели культурных центров, фондов, архивов, издательств и изданий, организаторы наиболее успешных фестивалей, форумов и конференций в русском зарубежье — как дальнем, так и в ближнем.

На сегодняшний момент к участию в конкурсе подано более 200 заявок от писателей и поэтов из 24 стран мира. Со всеми поступившими в Оргкомитет произведениями до конца года будет работать экспертная комиссия. В конце декабря к работе приступит жюри.

Источник: Оргкомитет премии

«Жить, жить…»

Рассказ из книги Романа Сенчина «На черной лестнице»

О книге Романа Сенчина «На черной лестнице»

Прошедшей весной почему то именно «Второе
дыхание» стало тем местом, где я проводил свои
дни. Чаще всего — с приятелем Володей. У обоих
нас не клеилась семейная жизнь (вроде бы есть
жены и дети, но на самом деле они нечто отдельное, почти враждебное), на работе еще осенью,
из-за этого мирового кризиса, возникла неопределенность (вроде бы числишься и даже зарплату
получаешь, хотя и пониженную раза в три, но зато туда можно вообще не ходить, и начальство даже радо, что не ходишь)… Как то все совсем мрачно было прошлой весной, и мы с Володей встречались на «Новокузнецкой» с утра, в начале
рабочего дня, и спускались во «Второе дыхание».

Тем для разговоров особых не возникало; были
мы с Володей знакомы лет двадцать, вместе учились в институте, работали в одной сфере, часто
пересекались, то похваляясь успехами, то жалуясь на трудности. И вот теперь, не очень уже молодыми (под сорок), оказались на грани пропасти — попадем под сокращение, и что тогда? Куда?
Таких, как мы, востребованных все девяностые и
почти все нулевые, было навалом, все мы были
при деле и вдруг стали лишними. Оставалось гадать, на время лишними или… Нет, профессия,
конечно, стала такой на время, а вот мы конкретно, тридцативосьмилетние, уставшие, не очень
уже креативные Роман и Владимир?..

— В Сети вчера вечером прочитал, — грустно
иронично делился Володя. — Из Питера целая
группа рекламщиков типа нас подалась в фермеры. Прикинь, им какой-то бизнесмен дал безвозмездно гектары, которые не использовал. Мол,
стройтесь, засевайте, свиней разводите…

Я зевнул, но не сонно, а нервно:

— И что?

— Да ничто. Начали строиться. Планы у них.

— Я лучше в дворники соглашусь, чем крестьянином…

— Кто тебя возьмет в дворники? Это таджикская мафия или какая там… Сторожа — ментовская.
Это раньше можно было в дворники и сторожа,
а теперь — хрен то там. — Владимир приподнял
пластиковый стаканчик с водкой, покрутил и поставил обратно на стол. — Теперь и в грузчики не
устроишься. Нету нам места…

— Тогда повешусь. Мне давно все надоело.

Владимир пристально посмотрел на меня; отозвался не как обычно, с иронией, а серьезно:

— Лучше не вешаться, а отравиться. Ноотропил
знаешь? Говорят, шесть таблеток — и всё. Даже не
успеешь помучиться. Паралич сердца.

— Мда, — покивал я, — травануться неплохо…
Хотя сейчас модно под поезда бросаться. На днях
в Германии какой то бывший миллиардер под поезд бросился. В Штатах тоже масса случаев.

— Не знаю. — Володя поморщился. — Под поезд, это как то… Наверно, лень просто было готовиться, а людям потом эти куски… Я бы лучше отравился все-таки… Что ж, давай пропустим по
капле…

Так обычно мы беседовали в рюмочной «Второе дыхание». Как жить в Москве, чем заняться,
если уволят, как прокормиться, не представляли.
Иногда то я, то Володя приносили с собой журнал
«Вакансии» и листали его, читали объявления,
выбирали, а в итоге неизменно приходили к выводу, что все эти вакансии не для нас. Всем нужны специалисты (от управляющих предприятиями
до сантехников), с опытом работы, желательно
до тридцати пяти лет…

Постепенно почти шутливые, по-пьяни брошенные слова о самоубийстве стали превращаться в довольно таки реальный план, и мы с увлечением отстаивали преимущества каждый своего
метода. Нам казалось, что это на самом деле единственный выход и даже необходимость: проглотить шесть таблеток ноотропила или забраться
куда-нибудь в глубь Лосиноостровского парка,
привязать на надежный сук петлю (я уже научился завязывать на галстуке этот специальный узел)
и сунуть в нее голову. Несколько секунд потрепыхаться, а дальше — блаженная пустота.

«Суици-ыд, — вспоминалась песня, — пусть будет легко-о!»

И фигня это все — жены, дети. Женам нужна
уже только наша зарплата, которой им всегда не
хватает (то одно, то другое, и все как бы исключительно на детей), а дети… Лет до пяти, хоть и плачущие, капризничающие, но они действительно
родные и дорогие существа, их приятно тискать,
целовать, можно часами любоваться ими, а теперь, когда им уже по семь двенадцать — чужие какие-то. И дальше, по всем приметам, чужесть эта
будет только сильнее.

Родителей жалко, если я с собой что-то сделаю.
Но, с другой стороны, когда мне было лет четырнадцать и они в очередной раз и как-то особенно
агрессивно на меня набросились с упреками, что
я ничего не делаю по дому, плохо учусь, с ними общаюсь через губу, я ответил: «А я не просил, чтобы рожали. Зачем вы меня родили? Я не просил».

Они тут же замолчали и с тех пор больше меня не
упрекали, а если им что-то от меня нужно было,
просили как об одолжении. И те полудетские слова я готов был повторить им и сейчас: «Я не просил»… Действительно, зачем родили? Чтобы мучился?

Вообще — это особенно отчетливо, остро осознавалось в душной нечистой рюмочной, — все
получилось неправильно, плохо. Как то катилась,
катилась жизнь незаметно и вроде бы сама собой,
как камень по пологому склону, и вот забуксовала.
А чтобы подтолкнуть ее, сил нет. Да и зачем,
в сущности, толкать, куда? К старости, немощи,
маразму, пенсии, на которую ни фига не купишь…

Нет, все-таки, наверное, лучше уйти теперь.
А что? Ничего исключительного. В мире ежедневно кончают с собой по нескольку десятков людей.
В месяц — тысячи, в год — десятки, а может, и сотни тысяч. Значит, это действительно выход и природа вложила в нас такую функцию. По существу,
никому я ничего здесь уже не обязан…

— Да и я тоже, — поддерживал Владимир, полысевший, порыхлевший по сравнению со студенческими годами, — я тоже никому не обязан. Пусть
расхлебывают, если хотят, а я — не хочу. Я не животное, за существованье бороться. И мне ничто
не интересно… Когда то думал, что секс — главное. Так, наверно, и есть, то есть должно быть. Но
что то совсем он вялый какой то стал, и после него чувство такое, что лучше б и не было.

— Ты секс с женой имеешь в виду?

— Ну да.

— У меня со своей так же… Любовниц для этого
заводят.

Володя вздохнул:

— Для любовниц деньги нужны. А главное —
энергия. А тут — утром на работу, вечером с работы. Теперь вот времени полно, зато денег… Да и
какой смысл вообще?.. Нет, куплю ноотропила,
и — на хрен.

— А я в Лосиноостроский парк с веревкой.

— Мда, Ромка… Ну, давай накатим по глотку.
Посетителей «Второго дыхания» мы особо не
разглядывали, правда, любой в тесном зальчике
волей неволей попадал в поле зрения. Да и кто
там мог быть интересный… В основном тихие, измученные алкоголем полубомжи, медленно, через
силу, казалось, набиравшиеся дешевой водкой;
они даже в компании почти не разговаривали, пили, словно противное, но необходимое лекарство, пережидали минут пятнадцать, а потом, насчитав на следующие пятьдесят граммов, подбредали к стойке… Заходили и быстро проглатывали
водку вполне благообразные мужички — бытовые
алкоголики… Иногда в рюмочную спускались пацаны музыканты с гитарами в чехлах, шумно, со
спорами брали водку или пиво, закуску, устраивались в углу и начинали галдеть, ржать, толкать
друг друга; очень они раздражали нас своей жизнерадостностью… Бывало, на лесенке появлялись
симпатичные, совсем молодые девушки, но тут
же, поняв, куда попали, вскрикивали: «Ф-фу!» —
и выбегали.

Пару раз мы видели там похожих на нас — неплохо одетых, еще нестарых. Тихо, но горячо они
что-то говорили друг другу, в чем то убеждали. Судя по всему, у них были те же проблемы, и они пытались найти пути их преодоления. Хотелось подойти и все им объяснить. Убедить, что нет выхода — только веревка и ноотропил…

Однажды наше внимание привлек высокий, метра два, мужчина. Грузноватый, одетый в черное,
в кожаной, несмотря на жару, куртке, волосы ниже
плеч, хотя такая прическа совсем не шла ему. Какой-то нелепый он был, как нынешний Оззи Осборн. И особенно странно он передвигался: на прямых ногах, шаркая, но не старчески, а точно робот
из фильма «Гостья из будущего». И шеей не двигал,
а поворачивал голову вместе со всем туловищем.

Еще когда он спускался по небольшой, но крутой лестнице в зал, и я, и Владимир на него посмотрели, а потом невольно, отвлекаясь от разговора, следили за ним.

Мужчина прошаркал к бару, заказал стаканчик
водки и два бутерброда с колбасой. Голос у него
был обычный — мягкий, типично московский тенорок, — и от этого я успокоился: в первый момент, когда увидел его, уже прилично подпивший,
решил, что это некто оттуда, куда мы с Володей
всё собираемся, но никак не отправляемся. Вот
устал слушать и пришел помочь. Стало жутко.

Но голос стер эту жуть, я продолжил излагать
Володе свою мысль:

— Знаешь, я в последнее время много читаю.
Что еще делать… Оказывается, вся литература,
философия, вообще культура доказывают одно:
жизнь — это цепь страданий. Одно страдание сменяет другое, и так бесконечно, до полного добивания человека. И в итоге человек ждет не дождется, когда же придет смерть избавление. Понимаешь? Ему уже невыносимо становится, ничего не
мило совершенно. А?

— Ну да, — кивнул Владимир. — И что?

— Что?! А смысл страданий какой? Смысл, а?

— Да никакого, наверно.

— Вот и я про то же. Для самоукрепления, чтоб
силы жить были, выдумывают тот свет, царство
небесное, прочую лабуду, а на самом деле…

— Ты прав. — Владимир протянул для чоканья
свой стаканчик. — Давай.

Мы выпили теплой горькой водки. Я шумно
выдохнул, помотал головой, обвел взглядом зальчик «Второго дыхания». «Вот она, наша могила».
И сказал вслух:

— По большому счету, Вов, мы свою миссию исполнили: в армии послужили, произвели по два
гражданина России, так или иначе их обеспечили… Ты кредит за квартиру успел выплатить? — 
Володя кивнул. — И я тоже… В целом — оправдали
свое пребывание. А остальное… Я не хочу больше
мучиться, не хочу бегать и искать… Меня завтра
выкинут с работы, и куда проситься?

— Да никуда. Только в крестьяне.

— Туда — нет! Лучше в петлю. В Лосиноостровский парк, на ближайший сук…

Наши разговоры шли по кругу. Мы встречались три четыре раза в неделю (почти каждый рабочий день) и говорили об одном и том же. Но
это, как ни странно, не надоедало.

— Я устал. Я не вынесу, если меня попрут на улицу, — бубнил Владимир слезливо.

— И я! Я тоже… Куда мне? — отвечал я. — Пять
лет учился на специалиста по рекламе, пятнадцать лет отработал, и хорошо отработал. Устраивал. И что? Одна дорога — на сук. Суици-ыд, — тихо запел зарычал, — пусть будет легко-о!
— Да давай отравимся, — в который раз заспорил Володя. — Шесть таблеток всего. И там. А вешаться… Обмочишься, язык вылезет синий. Еще
и столько всего обдумать успеешь, пока удушение
длиться будет. Я тут в Интернете просматривал
свидетельства выживших. Страшно. Зачем тебе?..

— А я хочу, чтоб страшно, — упрямился я. — Хочу
подумать. Я ни разу в жизни ни о чем всерьез не подумал. Жил и жил. Школу закончил, в институт поступил. Случайно почти. Прочитал где то, что за
рекламой будущее — и решил. И — дальше по инерции, по общему плану. Женился даже не думая. Хорошая девушка, небедная, неистеричка, и… Тогда
была неистеричка… Работал. Хорошо, считаю, работал, но ведь не думал. Не думал всерьез.

— Думать — вредно, — парировал Володя.

— За пять сек до черноты — полезно… Нет, не
знаю, как ты, а я вешаюсь. Вот тебе клык: только
меня официально увольняют в агентстве, беру веревку и еду в Лосиноостровский…

— А я глотаю колеса. Сегодня же куплю упаковку!

И мы подняли пластиковые стаканчики, чтобы
закрепить свои обещания водкой.

— В тайгу вас надо с зажигалкой и перочинным
ножиком, — раздалось от соседнего столика.

Мы обернулись.

Это сказал тот шаркающий мужчина. Сказал не
раздраженно и зло, а как то презрительно. Мы
с Владимиром даже и не сразу нашлись, что ему
ответить, хотя обычно быстро реагировали на
хамство.

А мужчина, не спрашивая разрешения, переставил на наш столик стаканчик и бумажную тарелку с бутербродом. И добавил, несколько объясняя свое вторжение в нашу беседу:

— Я раньше таким же был. Читал всяких жизнененавистников… Шопенгауэра, Леонида Андреева. Тоже мечтал с собой покончить. Правда, у меня причина была более весомая — полное отвращение к жизни. Не то что у вас: маленькая
напряженность на работе, и вы готовы. Я прав?

— Слушайте, — отозвался Владимир, — вас ни
кто не звал. Мы с другом беседуем, это наше личное дело…

Мужчина приподнял руку:

— Секундочку. Разрешите, я коротко расскажу,
а вы послушаете? Десять минут роли не сыграют,
а может быть, вам полезно окажется. Если желаете, я водки возьму.

— Да мы сами в состоянии. — И я шагнул к барной стойке, купил двести граммов и самую дорогую во «Втором дыхании» закуску — две порции
куриных грудок в панировке по шестьдесят шесть
рублей…

— Игорь, — сказал мужчина, когда чокались; мы
с Володей тоже, правда без охоты, представились.
Выпили по глотку, заели.

— Я без всяких прелюдий, — заговорил Игорь. — 
Услышал вот ваши слова и не смог промолчать.
Может быть, действительно полезно вам будет…
Мне пятьдесят два года, я по образованию архитектор, правда, никогда ничего не проектировал,
да и желания не было. Так, поступил по совету родителей, отучился… Вообще все делал без желания. С ранней юности жить не хотелось.

— Понятно, — усмехнулся Владимир.

— Нет, это сложно понять… У любого желания
должна быть причина, а у меня… — Мужчина покривил губы. — Виной этому была наша домашняя
библиотека. Много старых книг. Ницше, Фрейд,
Шопенгауэр, Селин… Как раз в мою юность издали
Сартра. И все эти книги однозначно утверждали,
что жить не стоит… Да, еще Есенин, конечно, Андреев — я их перечитывал раз по двадцать… У нас
была интеллигентная семья, и мои родители принимали мое состояние за наличие большого ума.
Но что такое ум? От ума должен быть толк, реализация. А что толку в том, что я сутками мог увлечен
но… нет, это не увлечение было, что то другое…
сутками читал Ницше? Знал наизусть почти всего
Есенина, из Андреева целые рассказы?.. Мда а…
Видимо, почувствовав, что нам надоедает слушать его, мужчина спохватился:

— Коротко говоря, однажды мои сослуживцы
утащили меня на Урал. Все тогда были туристами,
сплавлялись по рекам, на горы лазали… Уговорили. Сутки на поезде от Москвы, там два дня пешком с привалами у костра и рыбалкой… Видимо,
хотели помочь: видят, что человек в двадцать
шесть лет в таком состоянии и не выходит из него, и потащили в поход. Сплавляться я категорически отказался, пошел пешком вниз по реке.
Они должны были меня ждать… И по пути я заблудился, да так, что… — Игорь жестом предложил
выпить; мы выпили. — У меня с собой был рюкзак
с одеждой, к нему был привязан чайник, в карманах — бензиновая зажигалка, сигареты, перочинный нож… И семнадцать дней я бродил по тайге.
Этих семнадцати дней мне хватило, чтобы полюбить жизнь.

Владимир снова усмехнулся; рассказчик понимающе покачал головой.

— Да, на словах это смешно, а на деле… Вот, посмотрите. — Он неуклюже повернулся к нам спиной, поднял руками волосы, и мы увидели на его
шее большие, как от ожогов, шрамы. — Это я сам
себя. Такое же на ногах, на пояснице…

— В смысле? — спросил я.

Игорь уронил волосы, развернулся.

— Я срезал с себя куски, чтобы есть. Варил.
в чайнике. Пил бульон.

Внутри меня булькнуло; я сморщился, сдерживая тошноту.

— Срезал куски, рану бинтовал… Слава богу, не
задел артерии…

— Да вы гоните! — резко, словно проснувшись,
вскрикнул Владимир. — А заражение… Да и как
сам себе? Шок болевой… Что, совсем нечего было
есть? Лес же, грибы, ягоды…

— Какие грибы в июне… Мы в июне поехали.

— Ну, там, петли ставить на зайцев, рыбу ловить. Да и вообще… — Владимир стал раздражаться, но за этим раздражением чувствовался испуг. — Человек может прожить без еды сорок
дней. Доказано! А недавно вообще, я в Интернете
читал, один парень сто с чем то…

— Хорошо, — спокойно перебил мужчина, — по
пробуйте не поесть семнадцать дней… Ладно,
парни, я ничего не хочу вам доказывать. Петли,
крючок из еловой шишки — это все в книгах.
Я этого не умел и не умею. Я просто боролся за
свою жизнь. Когда я жил в удобной квартире, мне
она была не нужна, но когда попал в такую ситуацию… Я даже сам удивлялся, но я очень захотел жить. Шел и шептал: «Жить, жить…» Отрезал от
себя куски, чтобы жить. — Игорь один, не приглашая нас, допил из стаканчика и доел остатки бутерброда. — И вот — живу.

Мы молчали. Как то это нас с Владимиром
потрясло. Неожиданностью, скорее… Я долго
подбирал слова и, наконец-то подобрав, спросил:

— И как, нравится вам теперь жить? В таком…
м-м… в таком состоянии?

— Нравится. — Мужчина ответил без промедления, уверенно и даже с веселостью. — Стал бабником, и женщины, кстати, с удовольствием, несмотря на это, — потрогал себя за шею. — Еще в советское время открыл свое дело — кроссовки шили
очень хорошие, и некоторые спортсмены носили. Теперь стереосистемами торгую. Не жалуюсь.

— И ходите по таким норам? — хмыкнул Володя.

Он огляделся:

— Да, место не очень, но иногда спускаюсь. Я не
брезгливый. Да и живу рядом, напротив Третьяковки.

Еще помолчали. Расспрашивать Игоря о подробностях его плутания в тайге было неловко —
не пацаны же мы, жаждущие послушать про приключения. А он и не выказывал желания рассказывать больше. Постоял и стал прощаться:

— Что ж, до свидания. Извините, что побеспокоил. Просто не могу спокойно реагировать, когда говорят о готовности умереть. Поэтому и
встрял.

Слегка нагнулся, бросил пустой стаканчик и бумажную тарелку в коробку для мусора под столом
и пошаркал к выходу.

Минут через десять после его ухода Владимир
вдруг возмутился:

— Но другие ведь кончают! И я смогу. На хрен
мне все это!

— По-моему, — сказал я, — нагнал он просто. Как
это можно заблудиться, когда по реке идешь? Инвалид какой-нибудь с ЗИЛа, решил нам любовь
к жизни вернуть.

— Да на хрен мне его любовь! Куплю, блин, ноотропиков и закинусь.

…Прошло уже полгода с той встречи, и мы всё
еще живы. Впрочем, и поводов покончить с собой так и не появилось. После весеннего шока,
связанного с мировым финансовым кризисом,
фирмы успокоились и в рекламные конторы снова потекли заказы. Немного, но все же. И я, и Владимир работаем. Зарплаты не очень, с докризисными не сравнить, но — терпимые. На первоочередные потребности семей хватает.

Наши встречи во «Втором дыхании» прекратились. Иногда созваниваемся, спрашиваем друг
друга: «Как дела?» — и слышим: «Да так, более-менее. Живу».

2009

Купить книгу на Озоне

Объявлен длинный список премии «Ясная Поляна»

Компания Samsung Electronics, ведущий мировой производитель потребительской электроники, и музей-усадьба Л.Н. Толстого на совместной пресс-конференции, проходившей в Зале заседаний Российской Государственной Библиотеки, объявили имена номинантов длинного списка ежегодной литературной премии «Ясная Поляна» 2011 года.

В длинный список 2011 вошли произведения:

  1. Аксенов Василий. Время Ноль. — Спб.: Лимбус Пресс, ООО «Издательство К. Тублина», 2010. — 480 с.
  2. Березин Владимир. Дорога на Астапово. — Журнал «Новый мир», 2010. — № 11.
  3. Верещагин Дмитрий. Божий суд. — Журнал «Крещатик», 2010. — № 48, 49.
  4. Волгин Игорь. Сага о Достоевских. — Журнал «Октябрь», 2006. — № 11; 2009. — № 1,2.
  5. Галкина Наталья. Табернакль. — Журнал «Нева», 2010. — № 8.
  6. Гаммер Эфим. Укрылась женщина в снегах. — Журнал «Север», 2008. — № 5,6.
  7. Ганиева Алиса. Салам тебе, Далгат! — Журнал «Октябрь», 2010. — № 6.
  8. Гер Эргали. Кома. — М: АСТ: Астрель, 2011. — 384 с.
  9. Горюнова Ирина. Божьи куклы. — М.: Эксмо, 2011. — 288 с.
  10. Данилов Дмитрий. Черный и зеленый. — М.: КоЛибри, 2010. — 320 с.
  11. Дудченко Алла. Такое кино. — Журнал «Юность», 2010. — № 3.
  12. Завьялов Александр. Впотьмах. — Спб.: Международная ассоциация «Русская культура», 2011. — 184 с.
  13. Зорин Иван. Секта Правды. — М: Пегас, 2011. — 294 с.
  14. Казиев Шапи. Ахульго. — Махачкала: ИД «Эпоха», 2010. — 480 с.
  15. Катишонок Елена. Жили-были старик со старухой. — М.: Время, 2011. — 480 с.
  16. Ключарева Наталья. Деревня дураков. — М.: АСТ, 2010. — 320 с.
  17. Краснов Владимир. Тишина одиночества. — Спб: Астерион, 2008. — 352 с.
  18. Крюкова Елена. Серафим. — М.: Эксмо, 2010. — 544 с.
  19. Кузнецов Евгений. Жизнь, живи! — Ярославль: ИПК «Индиго», 2010. — 608 с.
  20. Курилко Алексей. Записки Иуды Искариота / Алексей Курилко. Любовь. Мегаполис. Одиночество. — Киев: Фолио, 2006.
  21. Мамаева Ирина. Земля Гай. — М.: Плюс-Минус, 2006. — 317 с.
  22. Мамлеев Юрий. Русские походы в тонкий мир. — М.: АСТ: Зебра Е, 2009. — 254 с.
  23. Москвина Марина. Радио «Москвина». — М.: Гаятри, 2008. — 240 с.
  24. Муравьева Ирина. День ангела. — М.: Эксмо, 2010. — 352 с.
  25. Полищук Рада. Семья, семейка, мишпуха. По следам молитвы деда. — М.: КЛ, 2010. — 208 с.
  26. Попов Михаил. Капитанская дочь. — Журнал «Наш современник», 2010. — № 1-2.
  27. Проханов Александр. Стеклодув. — М.: Эксмо, 2010. — 352 с.
  28. Рябов Олег. КОГИз (роман-сюита). — Нижний Новгород: Издательство «Книги», 2009. — 256 с.
  29. Садулаев Герман. Шалинский рейд. — Москва: Ад Маргинем Пресс, 2010. — 304 с.
  30. Сенчин Роман. Нубук. — М: Эксмо, 2011. — 320 с.
  31. Сорокин Ефим. Молитва за Адольфа. — Журнал «Север», 2010. — № 9-12.
  32. Степанов Андрей. Сказки не про людей. — М.: Гаятри, 2009. — 224 с.
  33. Телков Борис. Имя от пришельца. — Нижний Тагил, 2009. — 252 с.
  34. Хемлин Маргарита. Крайний. — М.: Центр книги ВГБИЛ им. М.И. Рудомино, 2010. — 288 с.
  35. Чугунов Владимир. Невеста. — Нижний Новгород: Родное пепелище, 2011. — 432 с.
  36. Шеваров Дмитрий. Добрые лица. Повествование в 12 тетрадях: эссе, очерки, рассказы, беседы. — М.: Феория, 2010. — 496 с.
  37. Шишкин Михаил. Письмовник. — М.: Астрель, 2010 — 416 с.
  38. Эппель Асар. Латунная луна. — М.: Corpus, 2010. — 384 c.

Премия «Ясная Поляна» была учреждена в 2003 г. Государственным мемориальным и природным заповедником «Музей-усадьба Л.Н. Толстого» и компанией Samsung Electronics. Цель премии — отмечать произведения современных авторов, отражающие гуманистические и нравственные идеалы в русле традиций классической русской литературы и творчества Л.Н. Толстого. Произведения лауреатов «Ясной Поляны» пользуются заслуженным уважением как в среде литераторов, так и у широкой аудитории книголюбов.

По традиции шорт-лист будет оглашен в день рождения Л. Н. Толстого, 9 сентября, в Ясной Поляне, а лауреатов объявят в октябре 2011 года в Москве.

Начиная с 2010 года, учредителям премии музей-усадьба «Ясная Поляна» и компания Samsung Electronics удалось значительно увеличить количество номинаторов, а вместе с ними и заявок на конкурс. В 2010 году в состав жюри вошел Варламов Алексей Николаевич, прозаик и исследователь русской литературы ХХ века. И, наконец, с 2010 года премиальный фонд премии увеличился в два раза и составляет 1 800 000 рублей:

  • Номинация «XXI век» — 750 000 рублей
  • Номинация «Современная классика» — 900 000 рублей,
  • Премиальный фонд для короткого списка —150 000 рублей

Состав жюри премии «Ясная Поляна»:

  • Аннинский Лев Александрович, советский и российский литературный критик, писатель, публицист, литературовед;
  • Басинский Павел Валерьевич, российский литературовед и литературный критик;
  • Варламов Алексей Николаевич, прозаик, исследователь русской литературы ХХ века, вошел в состав жюри в 2010 г.;
  • Золотусский Игорь Петрович, советский и российский литературный критик, журналист, писатель;
  • Курбатов Валентин Яковлевич, писатель, публицист, литературный критик.
  • Отрошенко Владислав Олегович, русский писатель и эссеист, лауреат Литературной премии «Ясная Поляна»;
  • Толстой Владимир Ильич, председатель жюри, директор Музея-усадьбы Л.Н. Толстого «Ясная Поляна», журналист, эссеист.

Источник: Samsung Electronics

Новая мысль

Отрывок из романа Александра Иличевского «Математик»

О книге Александра Иличевского «Математик»

Максим вырос в семье, страдавшей нехваткой любви. Родители его познакомились в очереди за яблоками джонатан в магазине на Тверской, в предновогодней толпе, поглощенной покупками к праздничному столу. Мама жила в Лобне, отец в Долгопрудном, и в тот же вечер он окликнул ее на платформе Савеловского вокзала. В вагоне они обсуждали фильм Киры Муратовой «Долгие проводы». В тот час им показалось, что они знают все друг о друге и вечности. Отец занимался астрофизикой, летом вывозил семью в горный поселок при Архызской обсерватории. Макс купал коней, ходил в ночное, доил овец, возился с пастушьими собаками, занимался альпинизмом, мог полдня карабкаться на скальный столб. В старших классах с рюкзаком книжек поднимался в Джамагат, подолгу жил на контрольно-спасательной станции, занимался математикой, параллельно исследуя с московскими командами всю Теберду и Домбай. Однажды, спустившись в Архыз, показал родителям диплом альпиниста-перворазрядника.

Мама преподавала в школе физику, любила лыжные походы. Отец с ней развелся во время первой весенней сессии Макса на мехмате. Долгосрочная любовница его была дочерью генерала авиации, всегда улыбалась, широкобедрая, но сухая и вся вогнутая, как вобла, у нее уже были мимические морщины в уголках рта, как у приученных к механической приветливости стюардесс. Дочь ее, подросток, училась в Гнесинке, таскалась везде с виолончелью и обожала будущего отчима.

Максим только тогда понял, что в стране происходит что-то невеселое, когда вернулся из-за границы после месяца летней школы в Турине и обнаружил в табачном киоске, что коробок спичек теперь стоит рубль, а не копейку. Отец получил контракт в университете на берегу озера Мичиган и выехал с новой семьей в Америку навсегда. Приемная дочь играла теперь в оркестре Чикагской филармонии. В один из визитов к отцу Максим пошел с ним на концерт — слушали Девятую симфонию Малера.

Максим уехал в Америку через два месяца после отца и оставил мать наедине с ее горем. После развода она сначала вместе со своей лаборанткой разбавляла спирт грейпфрутовым соком. Потом у нее появилась компания. Максим то и дело заставал у них в квартире в Долгопрудном мутных личностей с гитарой, романсами или проклятым бардовским репертуаром. Первые годы он считал: мать сама виновата. «Слишком была требовательна. Когда любишь, нельзя поглощать».

«Сыночек, как ты учишься? Все благополучно?.. А я — видишь сам — плоха совсем. Меня ненависть съела. Почему твой отец так поступил? Почему он растоптал меня? Я была рабой его, все горести и радости делила с ним… Он бесчестный человек. Не учись у него, сыночек, ничему не учись. Людей надо жалеть.

Люди слабые. Люди хрупкие… Одним движением ты можешь зачеркнуть чьюто жизнь. Будь осторожен, внимателен. Жалей людей… Человек в слабости беден и мучителен сам себе…»

Максим выслушивал мать молча. Приезжая из Америки, он бывал у нее не больше получаса. Раз в семестр посылал деньги через друзей. Друзьям его она назначала встречи у Центрального телеграфа, на их обычном, семейном месте свиданий в Москве. Здесь в молодости она дожидалась отца и потом Максима. Последний раз сын видел мать здесь, на взгорье Тверской улицы, когда примчался из университета в день объявления результатов приемных экзаменов.

Взволнованная, мама стояла в своем любимом платье с маками. Она купила подарок — перчатки, и протягивала их — сейчас, среди лета, ничего не спрашивая, готовая к горю, к тому, что отправит осенью сына в армию…

Максим взял перчатки — всю школу он мечтал о настоящих лайковых перчатках, — и обнял мать: «Поступил!». Она расплакалась, и пошли они с сыном в

Газетный переулок, в бывший храм Успения, где под высоченными сводами гудел и потел в душных глухих кабинках с раскаленными трубками междугородний телефонный узел. Голос отца, находившегося в Архызе, едва можно было расслышать: «Да! Да!».

Макс вылетел в Минводы на следующий день и провел остаток лета на альпийских маковых лугах, отъедаясь шашлыком, отпаиваясь козьим молоком. В то лето он впервые попробовал терьяк — ссохшиеся капли сока из надрезов на маковых коробочках. От нескольких затяжек его приподнимало над землей, и он ложился на сочную прохладную траву, смотрел в небо, на проплывавшие близко облака. На лугах он проводил дни напролет, занимаясь; и когда поднимал глаза от тетради или книги, чтобы расслабить хрусталик, то погружался в созерцание снежных великанов, изумрудного плато, благодатного пастбища, прозванного альпинистами Сковородкой. Каждая тропка, каждый куст или дерево в таком прозрачном воздухе — сколь бы ни были удалены эти объекты — виделись здесь во всей своей предельно четкой отдельности. Горы представлялись Максу реальными воплощениями математических вершин, к которым он учился стремиться. Если бы спросили его: «На что похожа великая мысль?» — он бы ответил: «На сложную вершину. И это не я придумал. Гильберт писал: «Изучение трудных математических доказательств можно сравнить с восхождением. У подножья вершины находится общекультурный просвещенный ум. Восхождение может занимать месяцы, а развитие математической мысли — годы, причем в обоих случаях мы имеем дело с несколькими промежуточными этапами. В базовом лагере на высокогорье собирается весь состав экспедиции, что соответствует этапу получения математического образования, необходимого для понимания формулируемой задачи. Дальнейшее движение к вершине происходит этапами, за которые основываются промежуточные лагеря, необходимые для все более и более высокой заброски требуемого снаряжения и продуктов питания. В математике такими освоенными лагерями являются теории и теоремы. В современной математике средний уровень базового лагеря становится все выше и выше».

Последние лет шесть, приезжая, он заставал у матери помесь богемного притона и богадельни. Она давно не работала, в ее квартире вечно кто-то хозяйничал, нахлебничал. Среди хлыщеватых или бородатых мужиков с гитарами и тромбонами в чехлах, которые лишь полдня бывали трезвыми и вечно прятали в полиэтиленовые пакеты или доставали из них бутылки, — ему запомнился чувствительный, слезливый и восторженный философ; он, видимо, переболел в детстве полиомиелитом, и потому его позы и жесты были зажаты и перекошены. Он полулежал на тахте в кухне, поднимаясь только для того, чтобы не задохнуться опрокидываемой рюмкой, которую как-то умудрялся донести до рта в пляшущей руке. Философ время от времени извергал отвлеченные суждения и распалялся от осмысленности во взгляде Максима при именах: Шестов, Гуссерль, Хайдеггер, Бубер. Отталкиваясь от какой-то незначащей бытовой проблемы, он принимался говорить — очень горячо и складно, как увлеченный лектор, да он им и был, — университетский доцент. Мать, поглощенная руинами отринутых эпохой научных работников и иных носителей приличных профессий, которые стали спекулянтами, расклейщиками объявлений, челночниками, выпивохами, бомжами, — не гнала философа.

Макс не был способен отличить ее сожителей от приживал.

Однажды он остался чуть дольше. Сидел, наблюдал вечное застолье, изломанную мать с одутловатым испитым лицом, которая вдруг спохватывалась, выходила из равнодушия, взглядывая на него, застилалась слезами, отчего выглядела моложе, и тут же шарила по столу, прикуривая жадно еще одну сигарету. Иногда она уходила в ванную — подвести глаза.

В преддверии Филдса Максим понял, что давным-давно устал от математики, что теперь истощение и опустошение накрыли его каменной волной. Сначала он пил из бравады. Затем из ожесточения. Он чувствовал, что ему нужно поставить точку. Он ждал этой точки. А пока пил и вспоминал. Что было в начале?

В начале были динозавры. Книга «Рептилии древности и современности».

Потом «Занимательная химия»: ванная превратилась в лабораторию, магниевый сплав добывался в Жуковском на свалках близ аэродрома — отрезать ножовкой от какой-нибудь полетной железяки, а марганцовка продается в аптеке.

После на письменном столе шлифовались линзы для телескопа: в этом Максим достиг большой сноровки — он и сейчас, подобно китайскому каллиграфу, непрерывным движением руки мог выписать идеальную окружность. Решительный шаг в сторону математики был сделан во время воспаления легких, настигшего его в шестом классе. Отец тогда передал ему в больницу кубик Рубика. Вскоре поиск кратчайшей схемы сборки привел Макса в математический кружок при Дворце пионеров, где стало понятно, что математика может быть интересна сама по себе, в чистом виде.

Диплома о высшем образовании у Макса не было — он был отчислен из университета за академическую неуспеваемость, поскольку уже тогда его интересовала только геометрия и посещение занятий казалось мучительной тратой времени. Он ушел в академический отпуск и стал учить детей программированию. После возвращения из академа Макс окончательно пренебрег учебой. Шел 1992 год, страна опустошалась, ученые разъезжались, и советский диплом казался формальностью.

Однокурсник Макса, с которым он написал несколько статей, поступил в аспирантуру Стэнфордского университета, где на студенческой конференции рассказал об их работах. Приглашение примчалось со скоростью телеграммы.

До Сан-Франциско — четырнадцать часов беспосадочного перелета. Солнце, едва показавшееся из-за горизонта, следовало за самолетом. Проползли под крылом ледовитые горы Гренландии, показался снежный Лабрадор, и затем потянулось таежное безбрежье Канады; наконец, в облачных разрывах проплыл Сиэтл. В конце концов Максим измучился так, что после объявления, что самолет заходит на посадку, пробормотал: «Да за это время можно было уже до Крыма на поезде доехать».

В Стэнфорде в первый же день он получил ключи от квартиры, от офиса и чек на тысячу долларов, но на исходе семестра его прихватила тоска. Хоть он и полюбил светлый, гористый город над океаном — Сан-Франциско, — его мучила чуждая Америка, ландшафтное разнообразие Калифорнии выглядело набором декораций, и Россия манила обратно. Точнее — звал призрак оставленной в ней возлюбленной, которая замуж не желала наотрез и с которой он отождествлял родину. По утрам в послесонье он вспоминал, как выглядит из окна ее квартиры туманный осенний Битцевский парк. Дикая эрекция, сопровождавшая это воспоминание, пружиной вышибала его из постели.

Уже тогда на факультете было много математиков из России, включая декана, Игоря Терехова, высокого, плечистого серебряноседого бородача. Во время вручения медали Филдса Максим в своей публичной речи признался, что Терехов и его коллеги должны разделить с ним эту награду.

Перед своим первым Рождеством в Америке Макс оказался на конференции в Нью-Йорке, где в сильном подпитии забрел в Гарлем. Там он встретил здоровенного громилу, необъятного, как стена, который попросил сорок долларов; не расслышав, Макс отсчитал сорок центов и ссыпал их в ладонь кинг-конга. Под Новый год он вернулся в Стэнфорд, пришел к Терехову в темных очках, плохо скрывавших кровоподтек, и сказал, что хочет в Москву. Декан ответил:

«Если тебе так плохо — поезжай».

Максим уехал на четыре месяца, и Терехов сохранил за ним место и стипендию. Но в квартире над Битцевским парком его тень оказалась уже стертой. Он побился рыбой об лед, помаялся по комнатам знакомых в общаге. Смотрительница пускала его ночевать в Музей Земли, находившийся на последнем этаже шпиля МГУ. Он лежал на прорванном матрасе и смотрел, как уходит вверх чуть просвечивающий ребристый конус шпиля, как плывут низкие облака в ромбе окошка, как широко длится Москва, отсюда, с Воробьевых гор раскинувшаяся дальше горизонта…

В разумении Максима не помещалась катастрофа, поразившая его мать. Он не мог осознать, что вырос в семье, в которой никто никого не любил. Он точно знал про себя, что не любил. Но сам себя не испугаешь: любая молодость жестока, ибо нацелена на расставание с настоящим.

Тогда, глядя на уходящее за горизонт Москвы солнце, он твердо решил, что станет хлопотать и вызволит в конце концов мать в Америку. Но навел справки, столкнулся с непробиваемыми когортами бюрократии и вскоре прекратил об этом думать.

Все то лето и половину осени он жил на рабочем месте, на кафедре, лихорадочно дописывая диссертацию. Терехов не сумел сохранить за ним жилье, и потому Максим спал в холле на кожаном диване-бегемоте, с которого, случалось, соскальзывал во сне на пол. Приходящие по утрам студенты уже привыкли к сонному виду, с каким он шел по коридору в туалет с зубной щеткой в руках. Терехов дал ему возможность спокойно закончить работу, и диссертация его молнией раскроила математическое небо. Отныне десять лет подряд дела егошли только в гору, очень крутую и очень высокую, может быть, одну из самых высоких гор на свете.

* * *

«Что ж? Дело сделано, вершина достигнута. Остальное — за историей. Больше у меня не хватит ни сил, ни здоровья, ни времени на что-либо подобное. А на меньшее — смешно и думать, — не разменяюсь. Подводники и летчики-испытатели уходят на пенсию в тридцать пять лет. Вот и я вышел на пенсию. Преподавать не умею и ненавижу. Никому ничего не объяснишь. И не надо приводить счастливых примеров обратного. Фейнман только делал вид, что может что-то популяризировать. Все его учебники — сплошная видимость простоты, надувательство. Его лекцию о квантовой электродинамике для гуманитариев интеллект вообще не способен понять…

Остается только смотреть в потолок. Пойти снова в горы? Уныние не пускает. Так-с… хорошо-с. Ну а что мы думаем в целом? В целом мы думаем невеселые вещи. Мы думаем, что математика сейчас находится в невиданном со времен Пифагора кризисе. Наука долго интенсивно развивалась, было множество научных взрывов. На нынешнюю математику расходуются гигантские ресурсы: временные, людские и финансовые. Сложилась ситуация, когда время, которое человек должен затратить на то, чтобы только разобраться в постановке проблемы, — больше времени академического образования. Я не способен объяснить даже очень хорошему студенту последнего курса университета детали своей работы. Новым исследователям все труднее и труднее включиться в научный процесс. Если математика не повернется лицом к природным нуждам человека, то всего через десять лет ее в прежнем виде уже не будет.

Что и говорить… Чувствую внутри ссадину, ранку, сквозь нее меня покидают силы, и сквозь этот порез я мечтаю бежать и никогда больше не возвращаться к математике. Много было математиков до меня, много будет после. Некоторые на подходе, а некоторые уже в дамках. Дхармананд. Сечет крупно, а местами просто непостижимо. Или Липкин. Молоток. Липкину вообще все равно. Решил, не решил. Сделал дело, пошел грибы собирать или на рыбалку, неделю отвалялся в лесу, отдохнул. А мне вот еще какого-то рожна надобно. На месте усидеть не могу, внутри сосет что-то. Вот и пью потихоньку. Надо бы в горы податься. Напряжению нужна новая точка приложения… Мозг та же мышца — требует работы.

Так чем лично я могу послужить практическим нуждам человечества? Пока ничем. Но есть одна задумка. Я знаю, как обернуть свои знания на пользу человечества. Вдобавок эти знания сейчас попросту непонятны. Лишь несколько десятков человек на планете способны оценить величину моего труда. Высокая вершина осмысленно видна только с соседних вершин. Кто видел панорамный снимок, сделанный с Эвереста? Сколько вершин дотягивается до эшелона Джомолунгмы?»

Захар Прилепин. Черная обезьяна (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Захара Прилепина «Черная обезьяна»

Когда я потерялся, вот что интересно…

Бредёшь за собой, тянешь нитку, истончаешься сам, кажется вот-вот, станешь меньше иголочного ушка, меньше нитки, просочившейся туда и разъятой на тысячу тонких нитей — тоньше самой тонкой из них — и вдруг вырвешься за пределы себя, не в сторону небытия, а в противоположную — в сторону недобытия, где мне всё объяснят.

Потому что едва только очутился здесь — я уже потерялся, запутался в руках родителей, когда ещё едва умел ходить, и они запускали меня как косопузый кораблик на сухой белый свет: иди ко мне! — суровый мужской голос. Ну-ка, ну-ка, а теперь иди ко мне! — ласковый женский.

Куда к тебе? Зачем ты меня звал, художник, пахнущий табаком, с порыжелыми от красок руками? Зачем ты звала меня, пахнущая молоком, с руками побелевшими от стирки? Я пришёл, и что теперь? Рисовать, стирать?

Или потерялся в своём пригороде, где забрался на дерево, и вдруг застыл, омертвел, без единой мысли, пока голоса соседской пацанвы, потерявшей меня, не смолкли, ни растворились в мареве — и тут вдруг, на другом берегу грязной, сизой реки, возле которой мы искали себе забав, — увидел старуху в чёрном, она шла медленно и спокойно — как божий сын на картине одного художника; потом, когда я увидел эту картину — сразу узнал старуху, только у моей были странно длинные руки, почти до земли. Тогда я ссыпался с дерева, оставил там клочья белой кожи на хлёстких, корябистых ветках.

И когда уже был дома, вдруг понял, что это и не старуха была никакая. А кто тогда? И куда она шла? Здесь на реке не было моста! Что она сделала, дойдя до грязной воды?

Или потерялся в большом городе, где смотрел на вывеску у магазина, я тогда уже умел читать, и сначала понял смысл букв, а потом вдруг потерял, — и с восхитительной очевидностью, мне, еле смышленому ребёнку, стало ясно, что слова бессмысленны, они вместе со всеми своими надуманными значениями рассыпаются при первом прикосновении — оттого, что и эти значенья, и сами слова мы придумали сами, и нелепость этой выдумки очевидна, она просто потрясающая, она обезволивающая! Куда идти, когда всё осыпается как буквы с вывески, которые можно только смести совком, раскрыть дверь и выбросить в темноту, чтоб единственная звезда поперхнулась от нашей несусветной глупости.

А?

* * *

Куда-то поехал мобильный на вибросигнале. Он был похож на позабытый вагон, который вслепую, без руля, без ветрил, ищет свой состав.

Полюбовавшись на его ровную спину, одновременно раздумывая а не ударить ли по нему кулаком, чтоб успокоился, я всё-таки выбрал поговорить.

— Вас вызывают на работу, — позвала меня секретарь главного.

Я работаю в газете.

Я сижу в большом помещении, где располагаются ещё пятнадцать человек, которые создают материалы разной степени пошлости.

Я стараюсь не общаться с коллективом, и у меня это получается. Никто в коллективе не имеет детей, поэтому все они подолгу спят и являются на работу к обеду. У меня дети есть, поэтому, отправив их в детский сад, я уже в восемь с копейками бью по клавишам, а к обеду, сдав материал, сбегаю. В худшем случае встречу кого-нибудь, поднимающегося по лестнице.

Главный полулежит на кресле за длинным столом и всегда крутит ключи с многочисленными брелками на толстых пальцах. Хохочет он чаще, чем говорит. Он хохочет, когда здоровается, хохочет на каждую реакцию собеседника, сам едва может говорить от хохота, и совсем уже заходится в хохоте при прощании.

Похохотав, он сказал, что есть возможность сходить в один то ли паноптикум, то ли террариум, меня проводит Слатитцев, «…вы, кажется, знакомы?» — киваю и слышу хохот в ответ, так смешно я кивнул, наверное, «…ознакомься там с экспозицией, а потом решим, что с этим делать…», «…этот материал может нам пригодиться», ха-ха-ха. Ха.

Когда я уходил, главный дрожал и побрызгивал, как огромный, мясной, закипающий чайник.

Мой давний знакомый Слатитцев, напротив, встретил меня совсем безрадостно.

— Только одного не пойму — кто тебя пустил сюда? — сказал он вроде как и не мне.

У Слатитцева были кривые зубы, и он втайне меня презирал.

Мы шли по гулкому коридору с выкрашенными в грязно-синий цвет стенами. Слатитцев ещё раз обернулся, сверяясь со своим предоставлением обо мне. Всё было на месте: ничтожество, которому по непонятным причинам повезло, я.

Мы познакомились несколько лет тому на одном литературном семинаре. Слатитцев тогда много и с готовностью улыбался, глаза при этом у него были очень внимательные, с меткими зрачками. В те времена он написал роман из жизни студентов и студенток, всегда носил его с собой в распечатанном виде, и подолгу читал вслух, если кто-нибудь неосторожно интересовался: «А что это… у вас?».

Я сам полистал его сочинение: естественно, в поисках сцен студенческого прелюбодейства — и сразу был вознаграждён, на третьей же странице. В сокращённом виде роман опубликовал журнал «Новая Юность». На этом литературная карьера Слатитцева завершилась, зато он неожиданно объявился в красивом и большом доме, где заседали государственные господа, клерком по неведомым мне вопросам.

Однажды мы случайно пересеклись в одном высоком коридоре с тяжёлыми, будто позолоченными шторами на огромных окнах.

— Всё пишешь? — спросил Слатитцев, заметно дрогнув лицом при виде меня. Я ответил.

За весь разговор он ни разу не захохотал, хотя я пытался его рассмешить. «А ты чего без романа?» — спросил, например, кивком указывая ему под мышку.

Теперь мы шли к первому посту. Паспорт лежал у меня в заднем кармане лёгких брюк.

Человек в окне, — полицейский рукав, волосатое запястье, — разглядев мягко распахнувшийся документ, передал мне эластичный четырёхугольник, это был пропуск.

Слатитцева дальше не пустили. Я пошёл первым в сопровождении поджарого полицейского лейтенанта.

Слатитцев смотрел мне в спину, шевеля зубами.

Этот коридор был бежев и куда более светел.

Спустя минуту офицер открыл огромную дверь и, кивнув на меня, ушёл.

Сидевший за дверью в аккуратной комнате молодой майор набрал номер на телефоне, нажав всего одну кнопку. Долго ждал ответа, глядя в стол. Можно было б написать здесь: я осмотрелся, — когда б мне было куда смотреть. Каменный четырёхугольник, человек у пульта быстро назвавший мою фамилию вслух и сразу положивший телефонную трубку, услышав однозначный ответ.

Через минуту за мной зашёл человек лет тридцати, высокий брюнет, в джинсах и майке-безрукавке. Тёмно-розоватая кожа, глаза слегка на выкате и припухшие, почти африканские губы. Представившись — «Максим Милаев!» — он твёрдо и приветливо пожал мне руку: «Насколько я понял, вам можно доверять, что ж, попробуем», — пояснило пожатие.

На этот раз — идеально белый коридор, двадцать шагов до лифта.

«А симпатичный малый, — подумал я, — Даже странно. У них теперь новое поколение выросло, которому позволительно быть со вполне милыми и запоминающимися лицами?»

В просторной и ароматно пахнущей кабине мы спустились куда-то вниз; показалось, что глубоко.

— Мне сказали, что это лаборатория, а тут как будто тюрьма, — сказал я.

— Вы были в тюрьме? — с улыбкой спросил мой спутник.

Я улыбнулся ему в ответ.

Через последний пост — четыре отлично вооружённых человека в камуфляже, широкая автоматически открывающаяся дверь, — вышли в странное, пахнущее мыльницей помещение, похожее на огромный вагон, но без окон. Двери здесь тоже открывались как в купейных вагонах.

Максим с усилием потянул первую же, она съехала влево, открыв застеклённую комнату с кроватью, столиком, и несколькими книгами на полке.

На кровати сидел человек и сквозь стекло спокойно смотрел на нас.

— Он нас не видит, — сказал Максим. — Стекло непроницаемо.

Максим, кажется, ожидал моего вопроса, но я его не задал.

— Это Салават Радуев, — сказал он о том, что я видел своими глазами.

— Которого убили в тюрьме, — добавил я просто.

— Ну да, — в тон мне ответил Максим.

Недвижно сидящий Радуев был безбород, и походил лицом на гостеприимного дауна.

Глаза его тепло и сливочно улыбались.

— В 18 лет штукатур стройотряда, в 21 год член Ингуйского комитета комсомола, в 29 лет бригадный генерал, организатор многочисленных терактов; пережил, как минимум, два покушения, готовил спецгруппы для взрывов на атомных станциях, был задержан, в 35 умер в колисамской тюрьме, похоронен по инструкции, согласно которой тела террористов не выдаются родственникам для погребения, — готовой скороговоркой произнёс Максим.

— Кличка «Титаник», — добавил я, — Потому что ему попала пулю в голову, и на место раздробленной лобной кости ему вставили титановую пластину.

— Которой на самом деле нет.

— Ну. Ничего нового… кроме того, что он сидит, как в аквариуме, здесь. Что вы с ним делаете?

— Изучаем, — сказал Максим, и с мягким гуркающим звуком закрыл дверь. Радуев, не вздрогнув, улыбался, пока его не скрыло.

— Поговорить с ним нельзя? — спросил я, глядя в дверь.

— Нет.

— А это… — задумался Максим у очередной двери, — собственно, это бомж. Ей 34 года, хотя выглядит… да, несколько старше. Поочерёдно убила шесть своих новорождённых детей. Мусорная урна, в другой раз прорубь, в следующий — столовый нож… Про одного просто забыла — он пролежал в квартире несколько дней, пока…

Женщина остервенело тёрла глаза ладонями. Уши её отчего-то казались сильно обветренными и шелушились, волос на голове было мало. Из-под юбки торчали белые ноги, пальцы на ногах смотрели в разные стороны, словно собрались расползаться кто куда.

Дверь закрылась. Мы прошли ещё десять метров до следующего бокса.

Здесь жил насильник: обвисшие веки, обвисшие руки, обвисшие щёки, обвисшие губы, обвисшие плечи. Если его раздеть, на нём всё б показалось, будто навешанным и наскоро пришитым. И лоб мягкий — возьми такую гадкую голову в щепоть, и на ней останутся следы твоих пальцев.

Ещё десять метров вперёд.

Два лобастых, в соседствующих боксах, наёмных убийцы. Первый с одним быстро бегающим глазом и другим буквально заросшим перекрученной кожей, у второго маленьких глаз в глазницах было не разглядеть.

Последний бокс был самый большой, в несколько комнат, вдоль которых можно было пройти по специальному, с мерцающим сизым светом коридору.

В комнатах сидели, стояли и медленно ходили невзрачные дети, пятеро.

Лица их были обычны, не уродливы и не красивы: один русый, один тёмный, один разномастный — с рыжиной и с клоком седых волос. Четвёртый — то ли бритый, то ли переболевший какой-то ранней болезнью, лишивший его волосяного покрова, сидел, повернувшись к нам спиной, и, кажется, смотрел на единственную в помещении девочку, рисовавшую очень толстым коричневым фломастером на белом листе непонятный узор.

Фломастер она мягко сжимала в кулаке.

Максим молчал.

— Кукушата, выронившие из гнезда чужую кладку? — поинтересовался я.

В коридорной стене, напротив многокомнатного стеклянного бокса обнаружились откидные стулья: Максим раскрыл один для себя, затем предложил присесть мне.

— Вы не боитесь, что они подерутся, поранят друг друга? — спросил я.

— Они раньше жили в разных боксах, какое-то время. Затем мы попробовали селить их парами… Потом поселили всех вместе. Они никогда не ругаются и не ссорятся. Тем более, что некоторые из них глухонемые, а те, что в голосе — разговаривают какой-то странной речью, будто птичьей, только некоторые слова похожи на человеческие. В общем, им не так просто поругаться, — вдруг улыбнулся Максим, — К тому же, все они знакомы, и даже, возможно, родственники: сейчас всё это выясняется.

— Сколько им лет?

— Где-то от шести до девяти… вот этот тёмненький самый младший…

Тот о ком говорили, включил панель телевизора, привешенного к потолку, и уселся напротив, напряжённо разглядывая выпуск новостей. Иногда он потряхивал головой, словно видел что-то глубоко неприятное. В течение минуты остальные недоростки собрались у экрана.

Все сидели спокойно, разве что пацан с рыжиной постоянно чесал чёлку.

Мы помолчали ещё немного.

Похоже, Максиму было здесь любопытно находиться — в большей, чем мне степени.

— Выглядят вполне невинно, — сказал я, уже скучая.

— Вот-вот, — согласился Максим, — А наши специалисты уверяют, что… они более опасны, чем те, кого мы видели до сих пор, — сказал Максим, не вкладывая в свои слова никакого чувства.

Парень с рыжиной вдруг обернулся и поискал кого-то глазами, дважды, наискось, скользнув по моему лицу.

Я запустил ладонь под мышку и вытер внезапный пот. Незаметно принюхался к извлечённой руке. Пахло моей жизнью, было жарко.

Марина Ахмедова. Дом слепых (фрагмент)

Отрывок из романа

О книге Марины Ахмедовой «Дом слепых»

Люда надавила на дверь и давила, пока та не поддалась.

— Опять кирпичом заложили, — подумала вслух.

В открывшуюся узкую щель Чернуха забежала первой. Придерживая поднятый подол передника, Люда еще подтолкнула дверь плечом, расширяя проход, в который собака только что шмыгнула легко.

В нос ударил запах гнилой капусты, перекисшей земли, мышей, ржавых водопроводных труб. И запах погреба, хотя в этом доме, погреба отродясь не было. Ноздри щипнул тонкий дымок, Люда вдохнула его, выбирая из прочих подвальных запахов, подумала: лепешки жарят. Чернуха уже трусила на запах. Люда прикрыла за собой дверь и снова заложила ее кирпичом. Кроме самих жильцов, сюда никто не ходил, но с кирпичом спокойней.

В темноте прошла через два отсека к третьему — подвал был поделен на отсеки. Налетела ногой на трубу, торчащую из земли, наступила на кучу мусора, что-то хрустнуло под ее ботинком. Знать бы, что им придется провести в этом подвале столько времени, очистили бы его от мусора, сделали бы хоть как-то пригодным для жизни. Но кто мог знать, что в один прекрасный день им, жильцам этого дома, придется оставить свои квартиры и спуститься сюда — под землю. Впрочем, прекрасным тот день не был.

Люда подобрала выше край передника, прижала к животу, чувствуя теплый комок.

— Потерпите, — сказала она комку. — Сейчас мамка вас освободит и найдет место помягче. Обождите чуток.

В этом городе, где Люда родилась тридцать пять лет назад в первом городском роддоме, по-русски говорили мало. А по-ихнему Люда не научилась. Бабка ее давным-давно приехала сюда из-под Рязани, привезла с собой слепую Людину мать и те старые русские словечки, которыми до сих пор пользовалась Люда, — обожди, малость, поди. Поди и в Рязани так уже не говорили, но Люде негде было обновлять запас русских слов, она говорила теми, что взяла от бабки.

Чернуха плясала у печки — приседала на задние лапы, приподнимала зад, виляла хвостом, и так получалось, что в движение приходила вся ее задняя часть.

— Честное слово, эта собака лепешек больше меня съедает, — сказал Пахрудин, бросая Чернухе кусок своей лепешки.

И хотя он сидел в отдалении от печки, попал лепешкой точно в Чернуху. Она подхватила брошенный кусок и проглотила его целиком, снова завиляла задом и благодарно посмотрела на Пахрудина.

— Все, иди, — сказал тот, как будто мог ее видеть из-под толстых черных стекол очков.

Чернуха послушно отошла и легла в проход между двумя рядами железных кроватей.

Здесь, в отсеке, находилось десять человек. Жена Пахрудина — Валя — в таких же очках сидела у печки. Побарабанив пальцами по лепешке, лежащей на сковороде, она подула на них и перевернула лепешку.. Ни одна из лепешек не подгорела. Все подрумяненные, без черных опалин сгоревшего теста.

Люда почувствовала, как пустой желудок скукоживается в комок, а рот наполняется голодной слюной — в последний раз она ела вчера вечером. Уже несколько месяцев они питались одними лепешками — надоевшими лепешками. Запас муки почти весь вышел, а подниматься наверх было страшно. Но, видно, еще чуток — и придется.

— Возьми лепешку, — позвала ее Валентина.

Люда взяла самую верхнюю, горячую, подула на нее и пошла к своей кровати. Увидев в руках у хозяйки еду, Чернуха вскочила и снова завиляла задом, скуля на лепешку. Люда отломила кусок и бросила собаке. Чернуха, уже утолившая первый голод, зажала лепешку в передних лапах и принялась грызть ее, словно кость.

Люда вывалила ей под брюхо щенков. Они вцепились в ее обвислые сиськи.

— Вырастут, чем кормить будешь, а, Люда? — подал голос со своей кровати Нуник. Склонив седую тонкобородую голову, он прислушивался к визгу щенков. — Самим есть нечего…

Люда слышала слова Нуника, но ничего ему не ответила. Тяжело скрипнула кроватью. За месяцы, проведенные в подвале, она похудела, но двигалась грузно — не давали покоя тяжелые мысли о щенках, с тех самых пор, как Чернуха ощенилась.

И ругала же ее Люда последними словами. Падла такая, гулящая. Когда только успела? Люда припомнила, как раз или два отпускала Чернуху на водокачку. Сучка она и есть сучка. А ей теперь думать, чем щенков кормить, когда подрастут. Щенки растут скоро.

— У-у-у-у, — заукала Фатима в тот день, когда Люда принесла слепых щенков в общий отсек. — Брось их, пусть на улице сдохнут.

— Не сдохнут, — сказал Нуник. — У собак теперь еды больше, чем у людей.

Люда и тогда промолчала. Но все в ней потяжелело. Как будто камень лег сверху.

Запить лепешку было нечем, слюна смочила только первый кусок. На зубах скрипнул песок. Каждый день с верхних балок сыпались пыль и песок, они попадали в мешки с мукой.

Рука у нее не поднимется выбросить щенков. Люда посмотрела на свою правую руку, тяжело лежавшую на коленях. А может, выпустить их, когда подрастут, и пусть едят то, от чего жиреют все городские собаки?

«Бог дал, даст и чем прокормить», — нескладно подумала она, дожевывая последний кусок.

Сегодняшняя вода пахла бензином. Люда решила перетерпеть жажду до утра.

Фатима вернулась из соседнего отсека с бутылкой воды, сняла со спинки кровати молитвенный коврик и встряхнула его. Жест был понят без слов. Люда тяжело поднялась, тяжело наклонилась, собрала щенков в передник. Оторванные от сиськи, они заверещали.

— Чернуха, за мной!

— Одеяло возьми, — поднялась с кровати Марина, накинула ей на плечи отсыревшее одеяло.

Люда старалась не смотреть на Марину — ее худоба становилась зловещей. Марина и раньше была худосочной, но теперь на ее костях совсем не оставалось мяса. Еще чуток, думала Люда, и Марина рассыплется на сотни костей по полу подвала, а Чернуха будет глодать их.

До соседнего отсека, куда Люда вышла со щенками, доходил лишь дым печки. Было сыро и холодно. Люда села на кучу неизвестно сколько времени провалявшегося здесь тряпья. Мышей она не боялась — Чернуха давно поела в подвале всех крыс и мышей, от них остался только запах и кучки помета. Прижала к животу щенков. Чернуха растянулась рядом, выставив в сторону первого отсека любопытное ухо.

Пока Фатима клала сырому полу поклоны, прикрыв слабо видящие глаза, перебирая пальцами четки и монотонно бормоча слова на арабском, Люда дрожала под одеялом и думала о боге, который не принимает молитву, произнесенную рядом с собакой. Разве не бог сотворил собаку? Чего же он теперь от нее нос воротит? Люда не пыталась ответить на этот вопрос. То были просто мысли от нечего делать. Она и верила-то в другого бога. Считала, что люди сами обставляют свою молитву разными условиями и запретами, сами придумывают, кто чист, а кто нет, бог тут ни при чем. Она не говорила об этом вслух, не спорила с Фатимой, когда та садилась на намаз, просто молча выводила Чернуху «на другую половину».

Она провела рукой по жесткой шерсти Чернухи, та, довольная, засопела.

— Сучка ты такая… — ласково пожурила ее Люда.

Чернуха заурчала — похожие звуки издавали их вечно пустые желудки. На улице для собак был пир. Что верно, то верно — все дворовые собаки теперь пировали. Но Чернуха не уходила, хотя путь через вентиляционные отверстия был свободен. Да и людей здесь ничто не держало, кроме их собственных страхов, приходящих снаружи. Они понимали — подвал не сможет прятать их вечно, и мысль об этом тоже вселяла страх. Но пока он все еще их хранил, казался им самым безопасным островком в этом разрушенном городе. Подземным островком.

Люда обвела взглядом черные стены. На улице был день, и его тусклый свет пробивался сквозь вентиляционное отверстие. Его не хватало на то, чтобы осветить весь отсек, он лишь бросал пятно света на пол. Спускаясь в подвал, жильцы дома не захватили с собой ни фонаря, ни керосиновой лампы. Не забыли их, нет. Свет им был не нужен, все равно они бы его не увидели. Как не увидели бы, во что превратился их двор и что случилось с самим домом… Впрочем, не видели они и того совершенно непригодного для жизни места, в котором провели уже несколько сырых и голодных месяцев.

Люде казалось, слепым здесь легче, чем зрячим. Слепые не видели ржавых труб, сочившихся гнилыми каплями, плесени на стенах и куч затхлого мусора. А Люда, словно крот, так долго жила в темноте, что порой ей казалось: глаза больше не нужны. Легче прикрыть их и перестать видеть.

Чернуха вскочила — по каким-то своим собачьим приметам она всегда узнавала, что молитва закончена и можно возвращаться в тепло.

— Успела… — обратился Нуник к Фатиме.

Припадая на одну ногу, он прошелся между кроватями.

— Успеть-то успела, — из глубины подвала раздался мягкий картавый голос Уайза. — Только чувствую, сейчас все равно нач-нет-ся.

«Начнется» — сказал Уайз, и подвал притих. Этим словом они заменяли другое — истинно определяющее суть того, что, по словам Уайза, должно было вот-вот произойти. Они боялись этого слова, их охватывал ужас перед тем, что оно обозначало.

— Опять чувствуешь, Уайз? — спросила Марина.

— Чув-ству-ю, — согласился тот.

Люда посмотрела в его сторону. Уайз лежал на кровати и в темноте казался большим мягким тюком.

— И я тоже… — поддержал предчувствия Уайза Нуник.

Раз Нуник тоже чувствует, значит, рано выкладывать щенков из передника, подумала Люда. Присела на край кровати. Поскорее бы. Чем быстрее начнется, тем быстрее закончится. Какая-то струна, вертикально натянутая в ней, застыла в напряжении. Люде, как обычно бывало перед началом, захотелось бросить все и бежать. Но бежать было некуда. Пусть наступит конец, думала она, конец не так страшен, как растянутое ожидание начала, когда сидишь на краю, копчик немеет, а струна вертикально режет органы.

Чернуха спряталась под кроватью и заскулила. Сомнений не оставалось — скоро начнется.

— Чернуха, замолчи! — прикрикнул Нуник. — И без твоего воя тошно…

Он негромко долбил землю тростью. Чернуха замолчала. Подвал молчал вместе с ней. Люда заставляла себя отвлечься, для этого нужно было вспомнить что-нибудь из прошлой жизни. Она вспомнила библиотеку — та находилась прямо над ними, на первом этаже дома. Год назад они с Мариной наново выбелили стены, развесили на них репродукции, вырезанные из «Огонька». Их когда-то собирала Люда. В библиотеку она отнесла лишние — на стенах в ее собственной квартире для них не оставалось места.

Репродукции Люда называла «картинами». Среди них были Репин, Шишкин и Ван Гог. Ван Гога Люда любила больше всего. «Огонек» лишь раз напечатал репродукцию его «Подсолнухов». До чего же хороши они были — столько солнечного света на одном бумажном листе. Надо было захватить их сюда, в подвал, освещали бы пятак, занятый ее кроватью. Но кто тогда знал, что они здесь задержатся.

Был у Люды и Пикассо. К нему она относилась предвзято — завесила им потек на стене в туалете.

— Шут с тобой, — сказала она тогда, обращаясь к самому художнику.

Шута ее бабушка поминала чаще, чем бога. Бабушка умерла, а шут все еще жил. От бабушки Люде достались многие привычки — хорошее и плохое «наследство». Как и та, Люда раздавала шутов направо и налево. Чернухе перепадало больше всего.

Стук трости Нуника перерос в отдаленный гул, похожий на рев огромного зверя. Зверь приближался, ступая огромными лапами. Стены дома дрожали. Струна в Люде немного ослабла — наконец-то началось. Чернуха мокро ткнулась ей в щиколотку, заскулила. Нуник смолчал. Долбануло где-то на окраине. Дом вздрогнул

— Началось, — прошептала Валя.

Застонала разбуженная Дуся. Она спала целыми днями — сырость усыпляла. Дочь Роза взяла ее за руку, сохнущую под двумя одеялами. Еще в прошлом году — жилистая и сильная — Дуся каждый вечер выходила во двор стирать белье у кранта, часами терла его хозяйственным мылом, полоскала под холодной струей, гортанно напевая. Дуся не уходила со двора, пока не был стерт кусок мыла, пока день не обмыливался в вечер. Все думали, ее убьет холодная вода, но теперь Дусю одолевал подвал, воды в котором не было ни капли.

Чернуха взяла ноту выше.

— Что там гудит, дочка? — Дуся вытаращилась в лицо дочери.

— Это началось, мама… Надо подождать, скоро закончится…

Пахрудин достал из-под кровати черный металлический ящик. Покрутил на нем ручки, потыкал кнопки. Ящик зашипел, заквакал и, наконец, начал выдавать обрывки фраз, сказанных далекими голосами.

— Семь один восемь, семь один… идет снег… на короткой волне… а фикусы надо пересадить… — доносился из ящика разнобой голосов.

Пахрудин продолжил крутить.

— Конец связи… температура выше нуля… фикусы следует опрыскивать не реже… шшшшш… шшшшш…

Чернуха ощетинилась — так и не привыкла к ящику.

— Нашел!.. — выкрикнул Пахрудин, когда радиоволна выбросила твердые голоса.

— Сокол, Сокол, я — Резеда, я — Резеда… шшшшшшш….

Шипение стерло голоса, и Пахрудин, глядя в никуда своими темными очками, снова взялся за ручки и кнопки.

Бухнуло совсем близко. Подвал тряхнуло. С верхних балок посыпалась пыль. Щенки в подоле закопошились.

— Дочка, что это? А? — спрашивала Дуся, снова впадая в беспамятство, и Люда пожалела, что и она вот так же не может забыться в смертельной болезни.

— Недолет… — вдруг отчетливо сказал черный ящик. — Я — Резеда. Недолет. Я — Резеда.

Пахрудин стукнул ладонью по ящику и хохотнул. Из-за шума этот хохоток добрался только до его жены, сидящей рядом.

— Что смеешься? — толкнула она его в бок.

— Они не знают, что мы их слышим, — Пахрудин ударил себя по коленкам, снял с головы тюбетейку и прикрыл ею разинутый рот. — Они там летают, а мы их тут слышим, — давился он.

Больше никто не смеялся. Люди тут, в подвале, слышали тех, кто проносился сейчас над ними. А те, кто над ними, об этом не знали… Что ж тут смешного? Чернуха завыла сильней, и, несмотря на грохот, из воя отчетливо проступили тоска и жалоба. Пахрудин вскочил и запихнул ящик обратно под кровать. Наклонившись, он крутил задом — так же это делала Чернуха, выпрашивая еду.

— Астахфируллах… — Фатима уставилась на зад Пахрудина — один ее глаз сохранил остаточное зрение.

Ящик продолжал шипеть, выплевывать резеду. Пахрудин взвизгнул.

— Эй, Валентина, что с твоим мужем? — спросила Фатима, качая головой. — Он с ума сошел? Вай, нельзя же так… Клянусь Аллахом, там… наверху и то его слышно.

Пахрудин икнул, вернулся на кровать притих.

— Нуник, сыграй, — попросила Марина.

— Там такое началось, а я вам играй… — отозвался Нуник.

— Умирать так с музыкой, — зарыдал петушиным голосом Пахрудин.

— Голову прикрой, и рот тоже, — оборвала его Валентина.

Беспричинный смех — не к добру, считала она. Смех продлевает жизнь, если он ко времени. А для смеха отведено четкое время суток. Нельзя, например, смеяться на ночь — утром будешь плакать. Если плакал во сне, то, пожалуйста, смейся днем — плач предвещает радость. Но ни в коем случае нельзя смеяться, когда начинается — мало ли чем может закончиться… Эту примету Валя изобрела сама — здесь, в подвале. Она была уверена: Пахрудинов смех мог накликать беду на весь подвал. Нельзя так смеяться. Нельзя.

— Сыграй, Нуник, — картаво попросил Уайз.

Нуник полез под кровать за аккордеоном. Старый инструмент вздохнул тяжело, как старик, когда Нуник растянул меха.

— Что сыграть? — спросил Нуник.

— Что хочешь…

— Я от страха все мелодии позабыл, — вздохнул он так же тяжело, как его инструмент.

Сверху еще успело бухнуть, черный ящик выдал «перелет», и белые пальцы Нуника заходили по западающим клавишам.

Аккордеон зашумел, пропуская воздух. Нуник играл, прислонившись к бетонной стене и прикрыв глаза, никогда не видевшие белого света. Наверху свистело и бухало, земля дрожала, с потолка сыпалась пыль, черный ящик шипел, стонала Дуся, щенки тихонько повизгивали, кровати беспокойно скрипели сетками, и над всем этим поднималась вздыхающая мелодия, какой жильцы этого подвала еще никогда не слышали. Аккордеон задыхался и плакал, но не так, как плачет скрипка в руках профессионала. Плакал по-настоящему, как будто в него забрался дух этого дома, и оплакивал свою судьбу, предчувствовал свой скорый конец.

Дом построили тридцать лет назад. Построили на совесть и заселили слепыми. Что скрывать — он был домом слепых. Жильцы любили его, как живого, как любят близкого человека. Их ноги знали каждый камушек во дворе, ладони — каждую выемку на стенах. Теперь дом умирал, хотя мог бы еще стоять и стоять. Вместе с ним умирали жильцы, запертые в подвале. Дом пел свою предсмертную песню, и она эхом отдавалась в груди слушающих.

— Что это было? — спросила Марина, когда инструмент замолчал.

— Не знаю, — устало отозвался Нуник, не открывая глаз, казалось, игра забрала у него последние силы. — Только что мелодия сама пришла.

— Ты сможешь ее повторить?

— Нет, не смогу, — ответил он и спрятал инструмент под кровать.

— Сейчас кончится… — сказал Уайз.

И через несколько минут все действительно кончилось.

Купить книгу на Озоне