«А» и «Б» патриотизма

По свидетельству самого автора, «Брусникин» понадобился ему по трем причинам. Во-первых, чтобы провести рекламно-маркетинговый эксперимент: узнать, до какой степени популярности издатели могут раскрутить талантливого, но никому не известного дебютанта без биографии? (Ответ — примерно до 800 тыс. экз.). Во-вторых, чтобы написать несколько «чистых» исторических романов без детективных подпорок. А третья причина состояла в том, что либералу-западнику Акунину захотелось примерить маску «разумного патриота» и даже почвенника. Без зловредных перегибов, разумеется: «У нас ведь чаще всего, если кто-то патриот, так обязательно ненавидит все чужое и трясется от ксенофобии. А мой Брусникин не такой. Он уважает чужое, но любит и ценит свое».

Это авторское намерение делает брусникинские сочинения интересными не только для чтения, но и для исследования: по ним можно попытаться понять, насколько либералам дается это самое «чужое». Тем более что в данном случае идеологический эксперимент получается не менее чистым, чем рекламный. Г. Ш. Чхартишвили всегда был образцовым, эталонным либералом, а теперь стал чуть ли не идеологом освободительного движения. Если добро победит зло (или демократия победит народ, это как посмотреть), создатель Фандорина того и гляди займет пост министра народного просвещения.

Материал тоже как нельзя более подходящий. Роман «Беллона» — о Крымской войне. То есть о столкновении отсталой России с передовым Западом. О конфликте застойного, коррупционного, полуфеодального государства — с бодрым, перспективным и зубастым европейским капитализмом. Самодержавия — с конституционно-парламентскими монархиями (в Англии и Франции избирательное право было уже тогда, а мы за него воюем до сих пор). Парусного флота и гладкоствольных ружей — с пароходофрегатами и нарезными штуцерами. Другими словами, роман написан о битве своего с чужим, в которой «чужое» автору весьма симпатично, а «свое» донельзя противно. Когнитивно-сердечный диссонанс доходит чуть ли не до раздвоения личности: западнику Акунину явно не по пути со своим аватаром — «разумным патриотом» Брусникиным.

Чтобы разрешить противоречие, автор сооружает в романе довольно сложную структуру, которую сам определяет как «Практическое пособие по конструированию романтического дискурса с последующей его деконструкцией». Разберемся в двух ее составляющих по порядку.

Первая часть построена так, чтобы вопросов о правоте воюющих сторон не возникало вовсе. Рассказчик Герка Илюхин — мальчишка, юнга, сын полка — по ходу действия преодолевает страх перед пулями и ядрами и становится настоящим героем. Он, разумеется, не мыслит историческими категориями и не задает неудобных вопросов. «Окопная правда» в сочетании с патриотичным по определению подростковым приключенческим романом — чтение и захватывающее, и душеполезное.

У этой части, как и у романа в целом, есть множество источников, исторических («Восточная война» Модеста Богдановича) и литературных (севастопольские и морские рассказы, от Л. Толстого и Станюковича до забытой повести «Корабельная слободка» Зиновия Давыдова). Композиционно первая половина романа представляет собой реализацию толстовского приема: пока падает предназначенная герою бомба, он вспоминает всю свою жизнь, как в эпизоде смерти Праскухина. Правда, у Толстого воспоминания закручивались в воронку случайных ассоциаций, а здесь они выстраиваются в хронологическую последовательность самых важных эпизодов-«картинок». У этого приема есть определенная функция: Герка не просто вспоминает прожитое, а с авторской помощью восстанавливает фабулу своего восхождения к Добру под водительством больших и малых Учителей.

Акунин — дидактичен. За криминальными историями у него всегда маячит архетипический сюжет духовного роста. За разными формами детектива скрывается единый сверхжанр — роман воспитания. За перипетиями отношений бесчисленных персонажей проглядывает одна-единственная ситуация — «учитель учит ученика». А важнейший из предметов, который изучают в акунинской школе — это воспитание толерантности. Последнее прекрасно видно и на примере Герасима Илюхина: в начале романа севастопольский парнишка всей душой откликается на патриотические призывы к войне с «басурманами», но затем исправляется, потому что жизнь сталкивает его с «хорошим Другим». В романе это потомок крымских ханов на русской службе Девлет Ахмадович Аслан-Гирей, воспитанник петербургского Первого Кадетского корпуса, рыцарь без страха и упрека, жертвующий собой во имя победы русской армии. Девлет — мусульманин, но от веры у него осталась только обрядность. Он творит намаз, а все остальное — мысли, чувства, поступки и душевные качества — у него стопроцентно европейские.

Вот тут и можно вернуться к нашему вопросу: насколько либералам дается «чужое»? Образ Гирея — это то, чем хотели бы либералы-западники видеть ислам (и шире — Чужого): иррациональную и агрессивную стихию надо воспитать, чтобы получились приличные рукопожатные господа, пусть и молящиеся при этом своему богу. Конечная цель всех разговоров об «исламском либерализме», «религиозной демократии» и проч. — это сделать чужого своим, оставив ему национально-культурную автономию, а его религию свести до уровня милой причуды. Забавно, что в подростковом приключенческом романе Брусникина таким же, в сущности, европейцем оказывается и майн-ридовский индеец, засунутый в текст во всей своей красе, с мокасинами, пером и томагавком, ради воспитания в Герке толерантности. Тут вышеизложенная идейная установка приобретает особую наглядность: пусть Чинганчгук шаманит, пусть лечится отваром из гадюк, пауков и сколопендр, главное — чтоб оставался хорошим человеком, то есть не смел выходить за рамки европейской (христианской) морали.

Итак, получается следующее. В представлении образцового либерала существует Общечеловеческая Моральная Сущность (она же душа), не зависящая от социальных знаковых систем. Она обеспечивает адекватный перевод любых текстов с языка одной культуры на язык другой. Как моряки с затопленного фрегата могут «перенести» свой корабль на сушу и превратить его в артиллерийскую батарею, так любой Чужой может (и должен) стать своим. То есть европейцем.

Остается спросить: ну и чем эта брусничная идеология отличается от представлений о человеке, свойственных просветителям осьмнадцатого столетия?

Однако есть и вторая часть романа («деконструкция романтического дискурса»).

Если из первой половины заботливо удалена всякая историософская рефлексия, то во второй она образует стержень сюжета. Герой здесь — «русский европеец» и космополит в полном развитии: увезенный родителями в шестилетнем возрасте в цивилизованнейшую из стран, он связан с Россией только знанием языка и кое-какими размытыми детскими воспоминаниями. Все остальное — из Итона и Кембриджа, где он учился. Даже имя и фамилию этому герою Брусникин дает «общечеловеческую», годную и для России, и для Европы: Александр Бланк (кстати, так звали деда Ленина по материнской линии; зачем это совпадение понадобилось автору, бог весть). Бланк — квинтэссенция космополитизма, ему даже Англия, где он вырос, не родная. А что касается исторической родины, то к ней он испытывает, мягко говоря, амбивалентные чувства. Русский, полагает он, это человек «неорганизованный, сентиментальный, подверженный беспричинной хандре и ни на чем не основанной восторженности, не способный к целенаправленному усилию», у которого нет «ни сдержанности, ни дисциплины, ни деликатности, ни чувства собственного достоинства». Рассказ о николаевской России с точки зрения Бланка автор сопровождает усиленными подмигиваниями в сторону нашей современности: «В жандармском государстве коммерсант беззащитен от произвола, а оттого вороват и предпочитает прибедняться». Далее следует логический вывод: эту нацию Обломовых надо хорошенько встряхнуть. Русским совершенно необходимо поражение в войне. Оно вызовет общественное брожение, приведет к реформам, а в идеале — к революции и социализму.

Как Грин в «Статском советнике» мечтал выполнить роль спички, от которой возгорится мировой пожар, так Бланк посвящает всю жизнь тому, чтобы подтолкнуть Россию к реформам. Для этого он, офицер английской армии, становится шпионом, пробирается в осажденный Севастополь и путем хитрых комбинаций помогает союзникам взять город.

Почему это «деконструкция», не совсем ясно. Но зато понятно другое: фигура Бланка варьирует все ту же мысль о возможности «перевода» Общечеловека из культуры в культуру (из индейцев — в помощники русского капитана, из крымских татар — в русские офицеры, из русских бар — в космополиты). Сомнений в существовании Общечеловеческой Моральной Сущности у Брусникина нет (и уже поэтому почвенник он липовый). Но во второй части есть важная поправка: подчеркивается, что сущность эта именно что Моральная.

Устроив страшную бойню при реке Черной, где французы перемалывают, как в мясорубке, несколько русских дивизий, Бланк оказывается не способен лично застрелить одного-единственного врага — того самого Аслан-Гирея. В финале происходит красивое «короткое замыкание»: сталкиваются антагонисты, представляющие два вида патриотизма — рациональный и эмоциональный. Чужой среди своих против своего среди чужих. Моральную победу одерживает Аслан-Гирей: он жертвует собой для спасения других. Бланк кается, выпрашивает прощение у олицетворяющей Россию Прекрасной Дамы и — чистый итог романа — перестает вообще понимать, что правильно, а что нет. Ну что ж, хороший урок на тему «не убий», Герка бы оценил.

И все-таки моральный урок, по-моему, никак не опровергает ни безупречных логических построений Бланка, ни большей художественной убедительности этого «Б» по отношению к его романтическому антагонисту «А». И получается, что хоть десять масок надень, а сущность авторского отношения к проблеме все равно из-под них вылезет: в романе ее выражает именно Бланк. И если действительно предпринять «деконструкцию романтического дискурса», то эту сущность надо просто сформулировать. Это давным-давно сделал выдающийся отечественный философ Павел Федорович Смердяков: «И хорошо, кабы нас тогда покорили эти самые французы: умная нация покорила бы весьма глупую-с и присоединила к себе. Совсем даже были бы другие порядки-с».

Вот и вся ягода-брусника.

Андрей Степанов

* Внесен в реестр террористов и экстремистов Росфинмониторинга.

Стивен Кинг. Под куполом

  • Издательство «АСТ», 2012 г.
  • Новая история о маленьком городке, который настигла БОЛЬШАЯ БЕДА.

    Однажды его, вместе со всеми обитателями, накрыло таинственным невидимым куполом, не позволяющим ни покинуть город, ни попасть туда извне.

    Что теперь будет в городке?

    Что произойдет с его жителями?

    Ведь когда над человеком не довлеет ни закон, ни страх наказания, — слишком тонкая грань отделяет его от превращения в жестокого зверя.

    Кто переступит эту грань, а кто — нет?

  • Купить книгу на Озоне

1.

С высоты двух тысяч футов, на которой проходил учебный
полет Клодетт Сандерс, городок Честерс-Милл, поблескивая в утреннем солнышке, казался некоей вещицей, только что
смастеренной и поставленной на землю. Автомобили катили по
Главной улице, подмигивая солнечными зайчиками. Острый
шпиль церкви Конго, казалось, пронзал безоблачное небо. Солнечная дорожка бежала по поверхности реки Престил-Стрим,
когда «Сенека-V» пролетал над ней: и самолет, и вода пересекали город по одной диагонали.

— Чак, кажется, я вижу двух мальчишек около моста Мира!
Они ловят рыбу! — Клодетт от переполнявшей ее радости рассмеялась. Возможность учиться пилотированию она получила
благодаря своему мужу, первому члену городского управления.
И пусть Энди считал, что Бог дал бы человеку крылья, если б
хотел, иной раз он прислушивался к мнению других, и в конце
концов Клодетт удалось добиться своего. Она с самого первого
занятия наслаждалась полетом. Но сегодня наслаждение переросло в восторг. Впервые Клодетт действительно поняла, почему летать — прекрасно. Почему летать — круто!

Чак Томпсон, ее инструктор, мягко коснулся ручки управления, указал на приборную панель:

— Я в этом уверен, но держи самолет ровнее, Клоди, идет?

— Извини, извини.

— Ничего страшного.

Он уже много лет учил людей летать, и ему нравились такие
ученики, как Клодетт, постоянно стремящиеся узнать что-нибудь новенькое. Очень скоро ее увлечение могло обойтись Энди
Сандерсу в приличную сумму: Клодетт влюбилась в «сенеку» и
уже высказала желание приобрести точно такой же самолет,
только новый. Подобная покупка тянула на миллион долларов.
Пожалуй, не стоило считать Клодетт Сандерс совсем уж избалованной, но она, бесспорно, отдавала предпочтение дорогим
вещам. Впрочем, счастливчику Энди, похоже, не составляло
труда удовлетворять ее капризы.

Чак также любил такие дни: неограниченная видимость,
полное отсутствие ветра, идеальные условия для обучения. Тут
«сенека» стал чуть покачиваться, словно Клодетт чрезмерно реагировала на любое отклонение от курса.

— Ты отвлекаешься, не надо. Выходи на курс один-два дцать.
Полетим вдоль Сто девятнадцатого шоссе. И спустись до девятисот футов.

Она выполнила указанный маневр, и «сенека» практически
перестал покачиваться. Чак расслабился.

Они пролетели над «Салоном подержанных автомобилей
Джима Ренни», а потом город остался позади. С обеих сторон
шоссе тянулись поля, листва деревьев пылала под яркими лучами солнца. Крестообразная тень «сенеки» скользила по асфальту, одно темное крыло на мгновение накрыло человека с
рюкзаком на спине, шагающего по обочине. Мужчина-муравей
поднял голову, помахал рукой. Чак ответил тем же, пусть и знал,
что снизу его не увидишь.

— Обалденно прекрасный день! — воскликнула Клоди.

Чак рассмеялся.

Жить им оставалось сорок секунд.

2

Лесной сурок неуклюже ковылял по обочине шоссе номер
119, направляясь в сторону Честерс-Милла. От города его отделяли еще полторы мили, «Салон подержанных автомобилей
Джима Ренни» подмигивал солнечными зайчиками в том месте, где дорога уходила влево. Сурок планировал (насколько сурки могли что-либо планировать) свернуть в лес задолго до того,
как поравнялся бы с салоном, но пока обочина его вполне устраивала. Он ушел от норы гораздо дальше, чем собирался, но
солнце приятно согревало спину, а в нос били бодрящие запахи, вызывая заманчивые образы в его мозгу.

Сурок остановился и на несколько секунд поднялся на задние лапки. Зрение с годами, конечно, ухудшилось, но он все
равно сумел разглядеть человека, который шагал навстречу по
противоположной обочине.

Сурок решил, что стоит пройти чуть дальше. Люди иной раз
оставляли за собой вкусную еду.

Он прожил на свете немало лет и изрядно растолстел. За
свою жизнь сурок излазил множество баков с пищевыми отходами, а дорогу к свалке Честерс-Милла знал так же хорошо, как
все три тоннеля в собственной норе: на мусорке всегда удавалось чем-нибудь поживиться. Он вразвалочку двинулся дальше
походкой всем довольного старичка, наблюдая за человеком,
приближающимся к нему по другой обочине.

Человек остановился. Сурок осознал, что его засекли. Справа и чуть впереди лежала береза. Сурок решил, что спрячется
под ней, дождется, пока человек уйдет, а потом обследует обочину на другой стороне дороги в поисках…

Сурок успел подумать о возможной находке и сделать еще три
шага вразвалочку, хотя его уже разрезало пополам. Потом он упал
на бок. Хлынула кровь, внутренности вывалились в дорожную
пыль; задние лапки дважды быстро дернулись, потом застыли.
Последняя мысль, которая приходит перед тем, как нас накрывает темнота, у сурков та же, что и у людей: Что произошло?

3

На всех дисках приборной панели стрелки свалились на ноль.

— Какого черта?! — Клоди Сандерс повернулась к Чаку. Ее
глаза широко раскрылись, в них читалось недоумение — но не
паника. Паника появиться просто не успела.

Чак хотел было взглянуть на приборную панель, но тут увидел, как сплющивается нос «сенеки». Потом увидел, как отваливаются пропеллеры.

А больше увидеть ничего не успел. Потому что времени не
осталось. Самолет взорвался над шоссе номер 119 и, пылая,
обрушился на землю. Вместе с его осколками падали и куски
человеческих тел. Дымящаяся рука Клодетт с глухим стуком
приземлилась рядом с аккуратно располовиненным лесным
сурком.

Происходило это двадцать первого октября.

Сборник Дмитрия Горчева к годовщине смерти

В издательстве «АСТ» вышел сборник Дмитрия Горчева «Поиск Предназначения». Сборник является по сути «невольной автобиографией» Дмитрия Горчева, составленной из фрагментов его творчества «от первого лица». В книгу вошли лучшие главы из романа «Жизнь без Карло», а также ранее не издававшиеся материалы из блога и архива писателя.

Источник: издательство «АСТ»

Олег Ермаков. Арифметика войны

  • Издательство «АСТ», 2012 г.
  • Прозаик Олег Ермаков родился в 1961 году в Смоленске, учился в пединституте, работал лесником Баргузинского, Алтайского и Байкальского заповедников, корреспондентом; в 1981–1983 годах проходил срочную службу в Афганистане.

    «Афганские рассказы», опубликованные в журнале «Знамя», принесли Ермакову известность. Романы «Знак зверя» и «Холст» входили в шорт-листы «Русского Букера», рассказ «Легкий поток» удостоен премии им. Юрия Казакова.

Привезти дочке флейту я решил, когда в полку сломался движок помпы, гнавшей из степных недр ледяную воду.

Мы отправились в соседний кишлак на водовозке, встали с ведрами цепочкой у грота подземной реки. Старцы наблюдали за нами, тут же крутились бачата. Вода была холодной, хотя и стоял зной. Но река бежала под землей от самых гор, питаемая родниками и ледниками. Воды в ней было много, темной, шепчущей в гроте и чистой тихой на свету. В кишлаке слышны были людские голоса, где-то кудахтала курица. Мы переговаривались, пошучивали, передавая друг другу ведра, мол, живой водопровод, так и будем до дембеля качать. И качаться.

Тут вдруг бачата закричали, толкая друг друга, и почти сразу же раздались визгливые звуки. Под шелковицей рядом со старцами коротко стриженный, юркий, черноглазый мальчишка старательно раздувал щеки, играя на длинной флейте. Мотив был довольно затейлив и диковат для нашего слуха. Ребята морщились, качали головами. Но музыкант играл самозабвенно, не обращая ни на кого внимания, он и вообще вряд ли кого-то видел, как это обычно у музыкантов. «Да ладно… пупок надрывать, уймись, бача!» Но тот продолжал наяривать, его музыка была похожа на разлетающиеся искры или на стремительные росчерки горящей головешки в темноте. Хотя желтел и голубел вечный летний афганский день.

Когда цистерна была наполнена, мы пошли в тень шелковицы курить. Старики прикладывали к морщинистым лбам смуглые руки, разглядывая нас вблизи. Даже и в густой тени шелковицы свет был ярок. Афганское солнце напитывает каждую молекулу воздуха. Кто-то предложил старикам сигарет, наших обычных, без фильтра, трое взяли, но закурил один. Оборванный босой шкет в шерстяной безрукавке на голое тело, сверкая глазенками, смело потребовал бакшиш. «Мал еще», — сказали ему. Он отскочил в сторону и начал строить рожи. Флейтист замолчал. Смотрел, улыбался. Я попросил у него флейту. Но он отрицательно покачал головой. Я не буду играть, объяснил я, только рассмотрю. Лук, фамиди? Он отвел руку с флейтой. Понимал, но не показывал.

Подошла вторая водовозка, шофер, хлопнул дверцей, забрался на бочку и открыл люки. Мы снова организовались, как говорил прапорщик, и зазвенели пустыми ведрами. Пошла вода по цепочке. Было жалко ее проливать, вкусную, не хлорированную, как в полку. А флейтист снова завелся. Кажется, он издевался. Женька Турыгин уже начал выходить из себя. «Припечатать разок, чтоб схавал дудку». — «Не схавал, а ску-у-шал», — тут же поправили его. Засмеялись. Это было наше фольклорное. Прапорщик Мырзя, молдаванин, очень не любил, когда коверкали великий и могучий русский язык и всегда всех поправлял. Он уже кушал виноград и водочку в Кишиневе, недавно уволился. «Да, ладно, пусть поприкалывается».

На втором перекуре я спросил у Шурика чеков. Деньги мы носили с собой, это понятно. Выгоревшие белые брови поползли на узком кофейном личике, синие глаза округлились. «Зачем, Ермак?» Кишлак был мал, беден, здесь даже не было дукана. «Надо». Получив чеки и прибавив свои, я протянул их музыканту. Ребята заржали. «Чего, Ермак, песню заказываешь?» — «Правильно, чтоб молчал». — «Давай Антонова!» — «Миллион алых роз!». Антонов у нас был культовым исполнителем. Песня «Крыша дома твоего» — не только звучала из открытых окон офицерских модулей, но и крутилась у каждого в голове. Разбуди любого беспросветной глухой липкой ночью и, как пароль, напой начало любого куплета — тут же услышишь ответ: то грусть не значит ничего, когда ты знаешь, что под солнцем… ла-ла-ла-ла.

Бача возвел на меня черные глаза. Я показал ему — не все сразу — чеки Внешпосылторга, они были в ходу у дуканщиков. Чеки, сказал я. Флейтист молчал, смотрел внимательно на меня. Продай, сказал я. Я добавил пару бумажек. Друзья флейтиста, толкая другу друга, окружили нас. Глаза их сверкали и горели. Они что-то выкрикивали флейтисту. Но тот, казалось, никого не слышал. Я прибавил еще пару бумажек. Это была хорошая сумма, получка солдата за месяц. Бачата уже орали что-то хором. И я еще приложил чеков. Мальчишка покачал головой. Больше у меня не было денег. Да и дело не в них, уже понял я.

«Ермак, вон наши флейты!» Ребята показывали на минные поля, за которыми торчали дула наших гаубиц. «Перегрелся?.. Будешь нас мучить?» Ну и все в таком духе. Я отвечал, что хочу привезти флейту дочке, пусть играет. «Ага, гляди, сразу и заиграет!». Дочке было полгода, когда я уходил в армию. Сейчас уже исполнилось полтора. Вернусь, и ей будет уже два с половиной. Мне казалось, что это много. Там у нас у всех было другое летосчисление. День как месяц. Или два.

Не получилось. Старцы задумчиво смотрели на меня. Бачата галдели, ребята смеялись.

Водокачку наладили, мы перестали ездить в кишлак. Но мысль о флейте не оставляла меня, и я надеялся, что где-нибудь найду флейту. Это будет лучший подарок, и дочери, и мне.

Вскоре мне довелось сопровождать наших офицеров в Газни, они собирались пройтись по дуканам, затариться шмотками, тоже готовились к возвращению. Я быстро зашагал вдоль лавок, высматривая любые музыкальные инструменты. Ничего подобного, только горы специй, фруктов, штабеля ткани, железная и фарфоровая посуда, магнитофоны, знаменитые газнийские пустины — дубленки. Увидел торговца в высоком цветастом тюрбане — явно индийца — и принялся объяснить ему, что ищу, но тот не понял. Или не захотел понять.

«Ермак, на броню!», — велели офицеры, и мы попылили назад.

Слушай, сказал мне Шурик, а ты обратись к трактористам, может, они выманят у того пацана инструмент или купят.

В полку на грейдере работали два брата, Абдрупт и Абдуламид, ровняли нам дороги. Мы бы и сами могли, но тут была политика взаимовыгодного сотрудничества. Хотя выгодно это было только двум братьям, как положено, смуглым, широколицым, черноусым. У одного были усы. Вообще они были друг на друга совершенно не похожи, наверное, от разных матерей, возможно, их отец был женат на двух. У одного брата лицо было широкое, нос слегка приплюснут, глаза раскосые, явный узбек. А у другого лицо узкое, лобастое, крупные глаза, — таджик.

А это идея, ответил я.

И так и поступил. Перехватив братьев на дороге между КПП и полковым городком, объяснил, что именно мне нужно. Они внимательно слушали, кивали. Я показал фотографию дочки, и они окончательно все уяснили, похлопали меня по спине, одобряя мое решение привезти ей флейту, самый дух и звук их родины, Востока, этого неба над нами, — я показал на небо, и этой степи, — я широким жестом обвел степь. Хуб! Хуб! (Хорошо!) Мы поняли друг друга. Я отдал им чеки. И стал ждать.

Так называемый базарный день там — пятница, то есть выходной, деревенские отправляются на автобусе в город. Мы видим с позиций, как этот желто-красный автобус пылит от кишлака к кишлаку, идет под прицелом гаубиц (на самом деле нацелены они совсем на другие объекты, на далекий, не видимый отсюда кишлак, где обосновался отряд самообороны, и если ночью оттуда взлетят три красные ракеты, гаубицы ударят по пристрелянным точкам на подступах к домам), обычно и сверху сидят пассажиры, транспорт здесь ходит редко, бензин дорог, а вот именно в этой степи, в сельской глубинке автобус вообще появляется раз в неделю, а то и в две, и местные перемещаются пешком, на велосипедах, ишаках, даже на мотоциклах не ездят. Впрочем, и небезопасно разъезжать. Обычно велосипедистов или тех, кто, как Санчо Панчо, трусит на осле, патрулирующие степь вертолеты не замечают, а вот мотоциклисту могут снести шасси голову, рыщут вертолетчики низко.

И в следующую пятницу автобус покатил в город, окутываясь пылью, качаясь на ухабах. Мне расцветка этого автобуса напомнила смоленский трамвай. Мгновенная картинка вспыхнула в мозгу, как всплеск искр из-под трамвайной дуги: улица Большая Советская, крутой спуск с холма к Днепру, старые стены, Дом Книги с белыми украшениями на крыше в виде ваз, вырастающий справа собор, и вот мост, синяя вода, чайки, — и снова пыль над выжженной степью, заскорузлая хэбэшка воняет потом, соляркой, надо стирать, и портянки в огненных кирзачах сырые.

Но мне сапоги нравились больше, удобнее, чем ботинки, пыль не набивается, да уже и разношенные по ноге. А ботинки я обменял у трактористов, Абдрупта и Абдуламида, на две пачки пакистанских сигарет, когда машину с табаком сожгли в колонне на полдороге из Кабула. Братья обмену очень обрадовались. Крепкие новые кожаные башмаки, которые можно носить двадцать лет, ну, или десять. А сигареты в два дня скуришь. Мне обычно пачки на день не хватало даже наших махорочных. А эти с фильтром. Да и как не поделиться с Шуриком. А там и остальные налетели. Хотя мы и решили растягивать, курить одну на двоих, все быстро закончилось. И мы отыскивали старые окурки, пока не подвезли курево.

В понедельник я перехватил их на дороге в полк.

Братья рады были меня видеть, я их тоже, но… где же флейта?

Оказалось, что они не смогли в эту пятницу попасть в Газни. Теперь только в следующую, хуб? Хуб. Мы ударили по рукам.

Наступила следующая пятница.

Это легко отстучать на клавишах. На самом деле неделя тянулась примерно месяц. Я же предупреждал об искажении времени.

И еще два дня.

Но в понедельник я не смог с братьями встретиться, во вторник тоже. И только в четверг мы увиделись. Они улыбались, приветствуя меня. И я улыбался. Пока не понял, что флейту они не купили. Не смогли. Как я ни старался удержать улыбку, — она сошла. Опять не смогли? Да, потому что торговец, дуканщик, он бурубахай, чих-чих, давай-давай, Пакистон, фамиди? Пакистан? А, а, Пакистон, давай-давай. Уехал за товаром в Пакистан?.. Так что там, в целом городе только один дуканщик и может продать флейту? Что за херня… А у других? Нет, только у него. Как я понял. Хотя это было смешно, странно. Одна флейта на уездный город Газни. Но я вспомнил, как сам бегал по дуканам. Да и что мне оставалось делать? Только верить им на слово… на слова руссо-фарси-инглиш-наречия и жесты: кивки, взмахи рук, щелканье пальцев. И, если я правильно переводил, они, Абдрупт и Абдуламид, заказали этому торговцу индийскую флейту. Индийскую? А, а, Хиндустани. Фамиди? Фамиди. Понял. Хуб? Хуб… если, конечно, вы не водите меня за нос… Но воображение уже разыгрывалось. Караван пошел в Пакистан, через горы и пески. И где-то там газнийский торговец приобретет флейту для моей дочки. Индийскую. Звучало убедительно, то есть красиво, а, значит, убедительно.

Торговец отсутствовал примерно месяц. Ну, а по моему летосчислению: два. И что же? Я спросил у братьев прямо, вернулся дуканщик Акбар (я уже знал его имя)? Они ответили: да. Ну, и привез он товар? Да. А флейту? Ууу, дуст (друг), нет. Почему? Ууу, фамиди (понимаешь)… и далее неразборчивая вязь слов о каких-то трудностях и превратностях торговых путей и, наверное, путей Аллаха. Нет, это уже было не хуб, а хароб (плохо), очень хароб.

Я потребовал вернуть деньги.

Братья переглянулись. И я подумал, что они сейчас свернут мне шею. Ручищи у них был огромные, особенно у Абдрупта. Или Абдуламида?

Ууу, дуст… рафик (товарищ)… Они принялись терпеливо растолковывать мне, что денег у них нет, зачем брать деньги сюда? Фамиди? Действительно, кормили их в столовой бесплатно. Ну, понял, фамиди. Так принесите завтра. Э, рафик, сказали они, зачем так? а? Они принесут обещанное. После пятницы. Фамиди? Хуб? Хуб?..

Ну, хуб… Последний раз.

Напряжение разрядилось, снова все улыбались. Закурили.

Прошла одна пятница, вторая… Я снова не мог перехватить трактористов, мы выходили на неделю в направлении Гардеза, уже лежал снег.

На одной из стоянок в голой степи, я взял свой котелок, заварку, кружку, полдоски от снарядного ящика и ушел в ближайший овражек, уселся на склоне, покрытом галькой, бесснежном, на солнцепеке, нащепал штыкножом лучин, подложил под котелок камни, сломал куст верблюжьей колючки и зажег костерок. Автомат лежал рядом. Убрать его — и ты где-то на Ольхоне, там тоже степь, посреди синих байкальских вод. На заповедном берегу в одно апрельское утро началась еще тайная жизнь нашей дочери.

Тут синело сверху. И все было по-другому. Самый воздух не тот.

Я заварил погуще трофейного чая, скрученные листья развернулись, наполнили котелок. И я вкусил его горечи. Закурил сигарету.

Воздух не тот, небо другое. Все дело в истории. Здесь она раньше началась. И звук этого неба — протяжное пение длинных труб. Оно прозвучало в эти минуты, я даже оглянулся на бронированный лагерь посреди степи, — слышали там? Никто, конечно, ничего не слышал.

Вдалеке белели горы…

Очень высокие, это стало ясно на следующий день, когда мы к ним подступили вплотную, навели гаубицы. Но за всю неделю батарея так и не сделала ни одного залпа. Поколесили по степи, прошли вдоль гор, постояли на подступах к большому кишлаку и вернулись. Не всегда удавалось перехватить духов в неоглядных степных далях, тем более в горах.

Андрей Рубанов. Боги богов

  • Издательство «АСТ», 2012 г.
  • Андрей Рубанов — прозаик, журналист. Автор романов «Йод», «Жизнь
    удалась», «Психодел» и фантастических «Хлорофилия» и «Живая земля».
    Настоящее в его книгах всегда актуально и жестко, а будущее так похоже на
    правду…
  • Угонщик космических кораблей Марат и старый вор Жилец чудом попадают на далекую Золотую Планету. Здесь нельзя замерзнуть или умереть от
    голода; все пахнет ванилью и карамелью, и даже соль — сладкая. Это земля
    обетованная!
  • Жилец мечтал о ней долгие годы, но теперь не может даже ступить на
    нее… В прежней жизни Марат не захотел быть вторым пилотом, а на Золотой планете должен стать первым диктатором… Вернуться нельзя, помощи
    ждать неоткуда. Обитатели сладкого мира не рады незваным гостям. Борьба
    за жизнь превращается сначала в драму, а затем в запутанный фарс.
  • «Боги богов» — книга о том, как создаются цивилизации и как творится
    миф. О том, как обычный человек может стать божеством. Это не пособие
    для богов, а история выживания на затерянной планете.

  • Купить книгу на Озоне

Его звали Жилец.

То ли имя, то ли прозвище. А фамилий у таких людей бывает по
три десятка. Жилец — пусть будет Жилец. Марат и свое-то имя едва припоминал, рассуждать про чужие не было ни сил, ни желания. Имя, фамилия, прозвище — какая разница? В пересыльной
зоне на Девятом Марсе никто ни во что не вдумывается. Вдуматься — значит вспомнить, что ты умеешь думать, что ты человек,
а не пустынное насекомое. Мысли возникают обычно только
в связи с простейшими проблемами. Как бы надышаться, или
тень найти, или пожрать. Или уберечь барахло, чтобы не украли,
пока спишь.

На Девятом Марсе воровство процветает. Сто сорок пять тысяч
уголовников под открытым небом предоставлены сами себе, в охране только киборги, тупые, старые, позапрошлого модельного
ряда. У них суровая казенная логика, всё завязано на арифметику:
прибыл, убыл, к отбыванию наказания пригоден (то есть живой).
А кто у кого украл куртку или порцию белкового концентрата —
никому неинтересно.

Девятый Марс — древняя пересылка, о ней Марат слышал еще
в детстве. Провинциальная планета у черта на рогах. Открыта в эпоху первого расселения, задолго до биореволюции. Описана в Каталоге Дальней Родни. Мертвая пустыня, на экваторе — пояс голубых песков, и в тех песках — пересыльная тюрьма, где нет ни заборов, ни систем слежения, ни зданий — вообще никакой инфраструктуры, а просто пробито в толще песка и камня десяток
скважин, и вокруг воды бедуют и маются сто сорок пять тысяч негодяев из пяти десятков обитаемых миров. Бежать некуда, потому
что дышать нечем.

Ночью — минус сорок градусов, днем — плюс сорок. Это летом,
зимой — наоборот. Правда, Марат не собирался сидеть здесь до
зимы.

Каждые три часа кислородная пайка, пропустишь пайку — ослабнешь, пропустишь две пайки — можешь и умереть, если слабак. Отбирать кислородную пайку — западло, а остальное можно и украсть,
и силой отнять, и в кости выиграть, и в карты. Или проиграть.

Жильца привезли отдельным этапом. Такое Марат видел впервые. Около тысячи самых любопытных злодеев вылезли из своих
песчаных нор и побежали смотреть на легендарного преступника.
Но Марат не побежал.

Говорили, что Жилец убил двести человек на четырнадцати
планетах. Говорили, что он приговорен к смерти там, где смертный приговор давно отменен. И еще — что он нашел Кабель. Однако Марат сидел на Девятом Марсе уже три месяца и давно понял, что нельзя верить арестантским байкам. Уголовники — особая раса: они циничны и грубы, но в такой же степени наивны,
доверчивы и мнительны, они обожают россказни о колдовстве
и магии, легенды о Дальней Родне и прочие долгоиграющие
сплетни. Они верят в гениальных аферистов и величайших грабителей — это помогает им жить. Встречаешь двухметрового, бесстрашного, несгибаемого, шрамами покрытого — а он, как школьник, верит в ограбление офиса Федеральной финансовой системы. Или в то, что можно найти Кабель. Смешные люди.
Идолопоклонники.

В общем, Марат не пошел смотреть на знаменитого убийцу.
Благоразумно решил подремать — час был ранний, самый благодатный, плюс двадцать — самое время расслабиться.

Но к вечеру того же дня вся пересылка бурлила.

Сначала — это было в полдень, как раз после того, как сбросили третью пайку, — в отдалении возник неясный шум: сначала
один закричал, потом другой хрипло выругался на смеси нескольких языков, третий ахнул; гомон стал гуще, громче — Марату стало интересно, и он вылез из берлоги. На Девятом Марсе каждый
имеет собственную берлогу, яму; самую опасную жару лучше всего
пережидать, зарывшись в песок, он здесь особенный, низкая теплопроводность, чем глубже — тем прохладнее или, наоборот, теплее, зависит от времени суток. Сто сорок пять тысяч преступников
ковыряются в лиловом прахе. Весьма поучительное зрелище.

Марат размотал с головы тряпку, отряхнул грязь и пошел туда,
где собиралась толпа. Фиолетовое солнце падало за синие горы.
С севера приближалась бесформенная тень — летел киборг-надзиратель. Толпа уплотнялась, по краям — любопытные, ближе к центру — злые и возбужденные, пришлось работать локтями, потом
выставить плечо и протискиваться боком. Вдруг над головами —
черными и белыми, лохматыми и бритыми — с хриплым воем
взлетело и рухнуло нечто. Вокруг зашумели и отпрянули — Марат
едва не упал, — потом заорали, прокляли бога и маму его, и снова
над толпой взлетело неизвестное существо, но Марат уже приспособился, посмотрел из-под руки и вздрогнул: это был человек.
Раскинув руки и ноги, стремительно вращаясь и визжа, некто полуголый пронесся и упал, сбив наземь пятерых или семерых.

Многие отшагнули, другие, наоборот, подтянулись ближе. Марат оказался в самом центре событий. На пятаке диаметром тридцать шагов в облаке синей пыли стоял невысокий уродливый человек в старом, во многих местах заштопанном десантном комбинезоне. Не просто уродливый — безобразный в крайней степени.
Короткие, очень толстые в бедрах, кривые ноги, мощнейшая грудная клетка, жилистая шея, круглая голова, руки же нелепо длинные и тонкие. Лица не было: нос, рот, уши и глаза существовали
отдельно друг от друга — таков был, видимо, результат бесконечных пластических операций, сделанных имплантаторами разной
квалификации и степени жадности. Уродливый стоял спокойно,
глядя поверх голов, криво улыбаясь, и держал за волосы двоих —
огромных, потных, оскаленных, коленопреклоненных; из их ртов
обильно текла кровь, глаза бессмысленно вращались. Одного Марат знал: известный барыга по прозвищу Ящер, бывший владелец
собственной фермы генетически модифицированной конопли на
Империале. Уродливый сделал несколько шагов вперед, поволок
за собой по песку потных гигантов, они не сопротивлялись, только мычали, двигались так, словно из них вынули все кости.

Толпа попятилась.

— Я — Жилец! — надсадно крикнул уродливый. — Если кто-то
не верит — может подойти и спросить! Объясню любому!

Голос был тяжел и напоминал скрип, издаваемый причальной
шлюзовой консолью планетолета класса «Б» в момент стыковки.
Выкрикнув инвективу, монстр оттолкнул одного из окровавленных гигантов, а второго — Ящера — поднял за волосы одной
рукой, изогнул корпус и с тяжелым животным стоном швырнул
вверх, словно тряпичную куклу. Три тысячи убийц, воров, насильников, хакеров, драгдилеров и террористов, совершивших злодеяния, предусмотренные федеральными списками «бета» и «гамма», издали вздох изумления. Ящер — сто килограммов мускульной массы — завизжал и улетел куда-то за спину Марата.

Надзиратель завис над местом драки, гудя изношенными турбинами, изучил обстановку, сверкнул линзами объективов и улетел дальше. Охрана никогда не вмешивалась в мелкие конфликты. У машин простая логика: пусть преступники тратят силы на
потасовки, а не копят их для бунта или побега.

Уродливый вздохнул, обвел взглядом притихшую публику и нехорошо улыбнулся. Воцарилось молчание.

— Слышь! — крикнул из задних рядов кто-то дерзкий. — Если
ты паяльником сделанный, так и скажи! Киборгам не место среди
порядочных арестантов!

В задних рядах всегда находится такой дерзкий, выкрикнет
и спрячется.

— Я не киборг, — ответил уродливый. — Я человек.

— Человек не может иметь такую силу!

Уродливый захохотал.

— Человек всё может, — сказал он, повернулся ко второму гиганту и протянул ему руку.

— Вставай.

Гигант осторожно повиновался.

Ладони уродливого были неправдоподобно чистыми, младен.
чески розовыми; ногти на всех десяти пальцах отсутствовали.

— Будь пока рядом, — велел ему Жилец и всмотрелся в первые
ряды. Задержал взгляд на лице Марата.

И Марат тогда кивнул ему, сам не понимая зачем.

Конечно, он не был киборгом. Марат догадался сразу. Отличить живого человека от андроида, киборга, репликанта может
любой. Достаточно внимательно понаблюдать хотя бы минуту.
Секрет несложен: стандартный киборг, даже самый совершенный, не делает лишних движений. А человек — делает.

Кроме того, каждый подросток знает, что искусственные люди
не могут жить без парфюмерии (эта необъяснимая особенность
известна как «фактор одеколона» и уже двести лет служит для молодежи неиссякаемым источником шуток).

Конечно, Марат слышал про киборгов нестандартных, производимых мелкими сериями, по индивидуальным заказам. Как минимум в пяти обитаемых мирах технологии позволяли создавать
механических людей, совершенно неотличимых от настоящих.
У таких с лишними движениями было всё в порядке, а самые совершенные из них могли глубоко презирать дезодоранты и туалетные воды. Такие умели испражняться, рассказывать сальные
анекдоты, соблазнять женщин, и если они выдирали волосы из
ноздрей, у них непроизвольно слезились глаза. У них росли ногти, они заболевали гриппом и даже мастурбировали. Но эти уникальные монстры стоили бешеных денег, и, когда биоинженерия
победила архаичные механические технологии, робототехника
перестала развиваться. Зачем создавать электронного человека,
если проще и дешевле вырастить клона?

Марат смотрел, как Жилец отряхивает с комбинезона лиловую
пыль, и думал, что всё сходится.

Разумеется, он человек. Странные пропорции тела — оттого,
что рос на планетах с разной силой тяготения. А сила огромна потому, что этот несуразный, страшный человек-тигр, наверное,
действительно нашел Кабель.

Потом накатил очередной приступ апатии; Марат побрел к себе. Семьсот пятьдесят шагов на запад, еще сто сорок налево от
третьего колодца — и вот его яма, обозначенная двумя овальными
камнями и одним круглым. Тут надежно прикопан мешок с личными вещами, банка с белковым концентратом и арестантский
клифт, он же куртка осужденного правонарушителя, он же одеяло, спасающее от холода, он же тент, спасающий от жары.

На душе было тяжело; замотал голову, зарылся, замер. Не всё ли
равно, кто таков этот Жилец? Какая разница, откуда его сила? Может, он и в самом деле — киборг. Может, ему пересажены мышцы
гиперборейского сайгака. Может, он сам родом с Гипербореи, а это
очень серьезная планета, там сила тяжести втрое больше, чем здесь.
Может, Жилец наглотался мощных стимуляторов. Может, он посланец Дальней Родни. А пусть бы даже нашел Кабель — что с того? Это не главное. Главное — пережить ночь, а завтра, может
быть, щупальце киборга выдернет Марата из черной толпы —
и осужденного повезут отбывать срок куда-нибудь на рудники, на
болота, в раскаленные — или, наоборот, ледяные — пещеры или
пустыни. На Патрию. На Сиберию. На Шамбалу.

Потом срок выйдет, и настанет время вернуться домой.

Девятый Марс вращался быстро, за три месяца Марат так и не
смог привыкнуть к частой смене дня и ночи. Засыпал и просыпался на ходу. Или мучила головная боль, или накатывало глубокое
безразличие к происходящему. Так устроена современная система
наказания: на пересылке человека превращают в животное, опускают в дерьмо, бедолага живет в яме и дышит по команде, становится тощим, черным и бессильным. И только потом, дождавшись нужной степени бессилия и безмыслия, его везут в лагерь,
а там — и воздух, и койка, и душ теплый, и жратва сносная, и даже стереофильмы; преступник вспоминает, что он царь природы — и радостно трудится на благо Межзвездной Федерации.

Марата разбудили на рассвете.

— Пошли. С тобой поговорят.

— Кто?

— Заткнись. Иди за мной.

Крупно дрожа от холода, подталкиваемый в спину маленьким
темнокожим бандитом, судя по форме черепа, уроженцем Атлантиды, Марат пересек северный сектор. На ходу зачерпнул из общественного корыта пустой, безвкусной воды, которая была и не вода вовсе, не замерзала, не кипела, какая-то местная субстанция, пригодная для поддержания жизнедеятельности, — обтер лицо; различил в
полутьме внушительный бархан, насыпанный, очевидно, нынешней
же ночью, а в тени бархана — полулежащего на тряпках Жильца.

Справа от него сидел Ящер, видимо, вчерашний инцидент
многому научил этого дальновидного мужчину. Слева кто-то угрюмый бесшумно сервировал завтрак: две банки белка, бутыль
воды и горсть витаминов на бумажке.

Освещенное светом многочисленных разнокалиберных лун —
из которых одна была настолько большая, что вызывала песчаные
приливы, — лицо легендарного преступника казалось неживым.
Когда он заговорил, пришли в движение только губы.

— Присядь, — сипло велел он.

Марат повиновался.

— Знаешь, кто я?

— Знаю, — сказал Марат.

— Хорошо. А ты кто?

— Марат.

— Откуда ты, Марат?

— С Агасфера.

Жилец кивнул.

— Знаю Агасфер, — благосклонно произнес он. — Там хорошо.

— Да, — сказал Марат. — Там хорошо.

— Во что веруешь, Марат?

— В Кровь Космоса.

Неживое лицо чуть изменилось, левый глаз дернулся, глаза
сверкнули.

— Ага. Пилот.

— Да, — подтвердил Марат. — Я пилот.

— За что взяли тебя, пилот?

— За угон лодки.

Жилец посмотрел за спину Марата, на черного выходца с Ат.
лантиды, тот издал короткое утвердительное мычание.
Узкие губы суперзлодея снова разжались:

— Разбираешься в лодках?

— Я пилот, — гордо повторил Марат. — Конечно, разбираюсь.
С детства.

— Знаешь навигационные программы?

— И лоции, и портовые коды, и пилотажные алгоритмы. У меня
отец — пилот, и дед был пилот. И я буду пилотом… когда освобожусь.

— Верю, — сухо произнес Жилец. — Скажи, здесь, на пересылке… кто-нибудь пытался отобрать у тебя кислород?

— Нет, — ответил Марат. — Я бы не отдал. И если бы при мне
пытались отобрать у другого — я бы не позволил. Это западло.
Ночь быстро умирала; воздух над черно-лиловыми горами
мерцал и переливался. При дневном свете лицо Жильца оказалось
бурым, шрамы пересекали щеки и нос — уродливый, плоский, с вывернутыми ноздрями. Глаза, безусловно, пересажены, и не один раз, подумал Марат. Впрочем, почему только глаза? Если хотя бы
половина из того, что рассказывают об этом человеке, — правда,
тогда он весь собран вручную. Из самых лучших материалов. Люди из преступных кланов ходят к имплантаторам, как в кино. Накопил тысяч тридцать — сходил, вшил себе какую-нибудь новую
штуку… Такой холод — а он расположился, как на пляже. Когда
у меня будут деньги — куплю себе кожу гиперборейского белого
дельфина и не буду ни мерзнуть, ни потеть.

Великий вор вздохнул.

— Что же… Благодарю тебя, парень. Уважил. Уделил старику
время. Пусть течет через тебя Кровь Космоса.

— И через тебя, — ответил Марат.

Оглянулся: со стороны гор низко надвигался кибернадзиратель, из его брюха сыпались шарообразные контейнеры.

— Беги, — презрительно напутствовал Жилец. — Пайку пропустишь.

И медленно поднял в прощальном жесте белую ладонь без признаков мозолей, а когда опустил — Марат невольно задержал
взгляд на пальцах: те места, где у обычных людей растут ногти,
имели ярко-розовый цвет.

Елена Чекалова, Гелия Делеринс. Мировая кухня

  • Издательство «АСТ», 2012 г.
  • Елена Чекалова — ведущая популярной рубрики «Счастье есть» программы «Доброе утро» Первого канала, колумнист еженедельника «Коммерсант Weekend», жена, мама и замечательный кулинар. Её первая книга «Мировая кухня» — это не только сборник рецептов, но и занимательное чтение. Здесь есть истории о знаменитых поварах — Оливье Ролинже, Поле Бокюзе, Мартине Берасатеги, Мари Хуан Аржаке; рассказы о кулинарных путешествиях и традициях разных стран.

    А самое главное в этой книге — уникальные рецепты из разных стран, адаптированные под российские продукты и проверенные многочисленными гостями Елены Чекаловой и Леонида Парфёнова, а также многомиллионной зрительской аудиторией программы «Доброе утро».

    Леонид Парфенов, муж Елены Чекаловой и известный гурман, выступил не только главным дегустатором. Он так увлекся проектом, что сам верстал книгу, разыскивал для нее исторические материалы и иллюстрации.

    Елена решила подарить своим зрителям не просто кулинарную книгу, а ключ ко всей мировой кухне, открывающий дверь к свободе гастрономического творчества. Она училась кулинарным хитростям и у итальянских крестьян, и у аргентинского фермера, и у французских «звездных» поваров. А еще привлекла к этой работе свою подругу, Гелию Делеринс, колумнистку журнала «Огонек». Елена живет в Москве, Гелия — в Париже. Вместе они объездили самые «вкусные» места на свете, часами ходили по рынкам, узнавая новые продукты, сидели в библиотеках, изучая старинные рецептарии, ездили по фермам и хозяйствам, заглядывали в крестьянские кастрюльки и на кухни к знаменитым поварам.

  • Купить книгу на Озоне

Тыквенный суп

Когда солнечный свет уходит и тьма надолго вступает в силу, нужно непременно готовить тыкву.
Хотя родом она из Южной Америки и индейцы всегда считали, что бог на всю наступающую зиму
прячет внутри нее солнце, тыква нам, россиянам, просто физически необходима, особенно с конца октября до начала бурной весны. У нас тыква появилась в XVI веке и сразу прижилась благодаря своей
урожайности, неприхотливости, полезности и способности к длительному хранению. Во всех европейских
странах тыква стала самой доступной крестьянской едой. Посмотрите на нее: рыжая такая, или золотая,
или покрытая зелено-золотистой сетчатой патиной — воплощенный праздник. К тому же из нее можно приготовить кучу вкусных и необычных блюд. Однако же в нашей традиции чаще используются только ее природная сладость и легко достигаемая кремовость. Скорее всего, вы, как и мы, в детстве ненавидели пресное
приторно-сладкое оранжевое пюре. Пролистайте всю нашу родную кулинарную классику — от Молоховец до
Похлебкина: из тыквы у них по сути все та же пресная каша. Однако есть в этой «бахчевой культуре» нечто
большее — например, пластичность, восприимчивость и отзывчивость. В этом она похожа на рис — тыква тоже, сохраняя собственную структуру, потрясающе впитывает новые ароматы, легко притирается к другим
продуктам, неожиданно меняя свой привычный вкус. Сливочное масло делает ее более сложной. Пряности и умеренная острота приглушают и даже взрывают плоскую природную сладость. В Америке для тыквы составили специальную пряную смесь. Там ее продают готовой, но эту заправку легко сделать самим (см. «Базовые рецепты»). Мускат и имбирь с тыквой особенно хороши. Мускат — потому что он схож с ее природным
запахом, есть даже такой сорт тыквы — мускатный, и приправа этот естественный аромат еще усиливает.
А имбирь, кроме аромата, придает тыкве так идущую ей свежесть и жгучесть. Надеемся, мы вас убедили:
скорее варите наш пряный тыквенный суп — и вам будет наплевать, что с утра проливной дождь и весь день
почти не рассветает.

Потребуется:

  • тыква или ее часть, примерно 2 кг
  • 2 стакана нарезанного лука
  • около 2 л куриного или овощного
    буль она
  • 4–6 зубчиков чеснока
  • 2 средних картофелины
  • 200 мл жирных сливок
  • по 1,5 ст. л. сахара, натертого
    имбиря и мелко нарезанного перца чили
  • соль
  • очищенное сливочное масло или смесь оливкового и сливочного масла

По желанию:

  • 1–2 ст. л. пряной тыквенной смеси и цедра 1 лимона

Для подачи по желанию:

  • подсушенные тыквенные семечки
  • соус песто
  • листья кинзы или базилика
  • натертый сыр

Тыквы бывают разных сортов
и самых невероятных форм
и расцветок: круглые и чуть
овальные ярко-оранжевые
тыквы-каштаны; бледные, палевого цвета вытянутые тыквы-бутылки, тоже вытянутые
тыквы-спагетти с длинным волокном, звездчатые патиссоны,
похожие на восточный тюрбан
жиромоны и целое племя маленьких декоративных и очень
причудливых. Тыквы лучше не
хранить в холодильнике, тем
более что, например, лежащие
на подоконнике, — они прекрасное украшение для дома,
недорогое и очень радостное.

Шаг за шагом

  • Тыкву очищаем от семечек и волокон,
    но не от кожуры.
  • Разрезаем на крупные дольки, сбрызгиваем маслом и чуть-чуть посыпаем сахаром.
  • Запекаем в духовке при температуре
    200 градусов до мягкости.
  • Тыква запекается минут 20–30.
  • Этого времени хватит, чтобы приготовить
    в глубокой сковородке простую заправку.
    Лук и чеснок (можно особо не стараться
    с идеально ровной нарезкой — потом все
    пой дет в блендер) томим на сливочном
    масле до слегка золотистого цвета прямо
    в кастрюле для супа.
  • Вливаем в нее пару чашек горячего бульона и добавляем нарезанный картофель.
    Тушим до полного его размягчения.
  • А тыква уже наверняка испеклась и лег-
    ко очищается от кожи и режется даже
    ложкой.
  • Значит, ее вместе с заправкой можно от-
    правлять в блендер.
  • Готовое пюре перекладываем обратно
    в кастрюлю, разводим оставшимся бульо-
    ном до желаемой консистенции, заправ-
    ляем сливками и приправляем солью,
    перцем чили и пряностями.
  • Если хотите, добавьте еще лимонную цедру.
  • Доводим до кипения и разливаем по та-
    релкам.
  • Готовый тыквенный суп можно посыпать
    семечками и мелкой стружкой пармезана
    или грюйера, украсить каплями соуса песто, листьями кинзы или зеленого базилика.

Варианты

Поскольку главная героиня тыквенного супа безгранично восприимчива, сам он — необъятное поле для экспериментов. Очень интересно получится, если
сливки вы замените кокосовым молоком. Этот вариант — самый низкокалорийный: в него
можно вообще не класть сливочного масла, зато добавить красную пасту карри и, исключив картошку, загустить перемолотыми в муку орехами кешью. Ими же, только поджаренными целиком, тыквенный суп в таком, скажем, тайском стиле тогда и украшается. Во
Франции, напротив, масло в тыквенный суп кладут щедро, но чаще готовят лишь с одной
пряностью — мускатным орехом, иногда добавляют немного натертого или сухого имбиря.
Получается изысканный и очень нежный велюте

Из личного опыта

Не удивляйтесь, что и без того сладкую тыкву мы немного присыпаем сахаром: он нужен
для более сильной карамелизации, которая
сделает вкус тыквы более глубоким.
Многие тыкву предварительно не запекают, а сразу очищают от кожи, нарезают
и тушат вместе с другими овощами. Не советуем этого делать. Кожа у тыквы очень
твердая, и очищать ее — мученье. Но если
тыкву предварительно запечь — никаких
проблем! Только дольки делайте крупные —
шириной в 8–10 сантиметров, мелкие могут
высохнуть. Запекается тыква на удивление
быстро, приглядывать за ней не надо, и вкус
получается гораздо лучше, концентрированнее, чем если ее варить или тушить.
Если вы купили маленькие «порционные»
тыквочки, их лучше печь целиком: «снять»
крышку, выбрать семечки вместе с волокнами, сбрызнуть изнутри маслом и сахаром,
проткнуть кожу в нескольких местах спицей. Потом аккуратно, чтобы не повредить
кожу, вычистить испеченную мякоть и приготовить суп, как в рецепте выше. Зато подавать его можно гораздо эффектнее: прямо
в корке, как в кастрюльке.

Тыквенный суп — это тот самый случай, когда
не нужно жалеть сливочного масла. На указанное количество тыквы мы в общей сложности
кладем около 4–5 столовых ложек — поверьте,
наслаждение богатым сливочным вкусом искупит лишние килограммы!

Подсушивать семечки лучше сразу после того
как вы вынули из духовки тыкву. Уменьшите температуру до 150 градусов и поставьте
противень с неочищенными семечками. Им
здесь хорошо бы побыть где-то около часика — важно доставать и встряхивать каждые
минут 20, чтобы они подсушивались равномерно. За 15 минут до конца нужно увеличить огонь, хорошо сбрызнуть семечки оливковым маслом и посыпать крупной морской
солью. Тогда получаются замечательные
орешки-сухарики. К тому же их теперь не
нужно лущить — прожаренные, пропитанные маслом и солью скорлупки становятся
тоненькими и аппетитно хрустящими. Если
семечки у вас уже готовые, очищенные, их
нужно лишь недолго, минут 15, подсушить
в духовке с крупной солью.

Из личного архива

Поль Бокюз в своей лионской брассери Argenson
подает и вовсе, казалось
бы, аскетичный вариант — только со свежепомолотым черным перцем
и крупной морской солью.
Он кладет довольно много картошки (на 2 килограмма тыквы — полкило), а вместо репчатого
лука — порей. Готовое блюдо посыпает натертым
сыром Comte и украшает крутонами, обжаренными в сливочном масле.
В США в тыквенный суп,
который здесь просто обожают, обычно добавляют не картошку, а сухарную крошку, а иногда еще
и кислые зеленые яблоки,
очень часто — ароматный бекон (сначала вытапливают из него жир, на
котором поджаривают
овощи, а при подаче украшают суп хрустящими
шкварками). А в итальянской Лигурии мы как-то
ели тыквенный суп с каштанами, причем часть
была протерта в пюре
вместе с остальными овощами, а часть оставлена
для украшения. Потрясающе вкусным получается
тыквенный суп с морепродуктами, прежде всего
с мидиями и креветками
(его тогда лучше делать
на рыбном бульоне). Мы
еще очень любим тыквенный суп с поджаренными
во фритюре листочками
свежего шалфея или с песто. Только традиционные в этом соусе листья
базилика чаще заменяем кинзой, а кедровые
орешки — поджаренными
тыквенными семечками.
Засыпаем все в блендер —
нарезанный пучок кинзы,
горсть семечек, зубчик чеснока, щепотку соли, оливковое масло — нажимаем
на кнопку: раз, два — и готово. А потом поступаем
так: наливаем в тарелку наш суп-пюре, кладем
полную столовую ложку
песто — таким красивым
зеленым лепестком, а рядом делаем другой лепесток — десертной ложкой
сметаны (лепестки практически не тонут, и, когда
ешь, лучше не смешивать,
а прихватывать их кусочком хлеба) и, наконец,
присыпаем суп нашими
орешками-сухариками.

К чистому истоку

  • Сергей Носов. Франсуаза, или Путь к леднику. М.: Астрель, 2012.

У героя по фамилии Адмиралов трудный роман с собственной межпозвоночной грыжей. Он зовет ее Франсуазой, рассказывает ей о своей жизни, жалуется, советуется и, робея, признается в любви. Она иногда отвечает, но по большей части молчаливо присутствует, отдаваясь болью в плече и шее. Капризная, слегка мечтательная, ревнивая, обидчивая и властная дама, не прощающая предательства.

Ну, и что все это значит?

Если отвлечься от физиологии, то слова «межпозвоночная грыжа» означают довольно сильную мерцающую боль, которая появляется и исчезает совершенно беспричинно. Однако при желании человек причину всегда найдет. Своим появлением (или отсутствием) Франсуаза мстит, предупреждает, провоцирует, одобряет или осуждает. Таким образом, при условии наличия богатой фантазии (а Адмиралов, как все носовские персонажи, — натура художественная), боль можно связать с любыми поступками и эмоциями, из которых состоит жизнь. Значит, боль и есть существование. Из этой вполне буддистской посылки следует, что надо избавиться от страдания. Так сам собой рождается «сюжет восхождения»: герой отправляется в трудный путь к чистому истоку Ганга, где некий просветленный саньясин избавляет страждущих от протрузии межпозвонковых дисков.

Еще один смысл базовой «болезненной» метафоры связан с Достоевским, дух которого всегда незримо присутствует в романах Носова. Франсуаза, хотя и не имеет лица, выполняет те же функции, что и все инфернальные Полины-Грушеньки-Настасьи у классика: мучая любимого, она открывает ему скрытое сходство любви и ненависти, ненависти и боли, боли и судьбы, судьбы и любви. Безликость и нематериальность возлюбленной Адмиралова суть доведенные до предела качества героинь Достоевского.

Частично дематериализуется в романе и сюжет. Путешествие в Индию — страну, где безумие перемешано с духовностью, — выписано ярко, выпукло, сочно, детализированно, нарочито «зримо». Почему «нарочито»? Об этом сможет поразмышлять читатель, добравшийся до финала. Там возникнет очень любопытный момент неопределенности (подобный тому, каким заканчивался роман «Член общества, или Голодное время»): вполне возможно, что не был Адмиралов ни в какой Индии и не встречал никакого гуру, а путешествие — что-то вроде предсмертного видения. Но столь же возможно, что герой выжил и в Индию все-таки съездил.

История путешествия-восхождения в романе перемежается историей подготовки этого путешествия. Перед глазами читателя проходит галерея типов, словно вышедших из 1970-х годов, когда благополучный советский обыватель начинал впервые открывать для себя нетрадиционную медицину, гомеопатию, аутотренинг, мумиё, уринотерапию, а потом даже, страшно сказать, йогу. Вот и Адмиралов в детстве хотел стать йогом.

С любителями экзотики происходит много смешного. Давно известно, что сила Сергея Носова — в способности придумывать вполне правдоподобные и при этом совершенно невероятные ситуации. Ну, например. Герой соглашается помочь знакомому похоронить любимую собаку и предоставляет для этого сумку, в боковом кармане которой лежат старые семейные фотопленки. Жена ищет эти пленки, муж не решается признаться, куда они делись, а потом тайком отправляется на собачье кладбище. Пленок в сумке не оказывается. Подъезжает милиция. И т. п. Таких историй (заметим, что каждая из них могла бы стать отдельным рассказом) в книге множество. И можно спросить: а зачем они нужны, если тема романа — восхождение к Истоку?

Мне кажется, автор хочет сказать следующее: осознание того, что жизнь состоит из забавных глупостей и трагикомических квипрокво, приближает нас к истине куда быстрее, чем упорное «духовное восхождение». Истина, если она есть, имеет игровой характер. И потому российская жизнь, сплошь построенная на глупостях, забавных и не очень, возможно, имеет какое-то оправдание и смысл. Кстати, пишут в Википедии, что в США ежегодно производят 200 тысяч операций по удалению межпозвоночной грыжи. А у нас не производят. Вот. Нужны ли еще доказательства того, что мы ближе к Индии Духа?

Андрей Степанов

Владимир Познер. Прощание с иллюзиями

  • Издательство «АСТ», 2012 г.
  • Книгу «Прощание с иллюзиями» Владимир Познер написал двадцать один год тому назад. Написал по-английски. В США она двенадцать недель держалась в списке бестселлеров газеты «Нью-Йорк Таймс». Познер полагал, что сразу переведет свою книгу на русский, но, как он говорил: «Уж слишком трудно она далась мне, чуть подожду». Ждал восемнадцать лет — перевод был завершен в 2008 году. Еще три года он размышлял над тем, как в рукописи эти прошедшие годы отразить. И только теперь, по мнению автора, пришло время издать русский вариант книги «Прощание с иллюзиями».
  • Это не просто мемуары человека с очень сложной, но поистине головокружительной судьбой: Познер родился в Париже, провел детство в Нью-Йорке и только в 18 лет впервые приехал в Москву. Отчаянно желая стать русским, он до сих пор пытается разобраться, кто же он, и где его настоящая Родина. Книга интересна тем, что Владимир Познер видел многие крупнейшие события ХХ века «с разных сторон баррикад» и умеет увлекательно и очень остро рассказать об этом. Но главное — он пытается трезво и непредвзято оценить Россию, Америку и Европу. Познер знает изнутри наше и западное телевидение, политическое закулисье и жизнь элит. Впервые в русской литературе XXI века автор решается честно порассуждать о вопросах национального самосознания, вероисповедания, политики и особенностях русского менталитета. Эта книга, безусловно, изменит наше отношение к мемуарам, так как до этого с такой откровенностью, иронией и глубиной никто не писал о своей жизни, стране и нашей эпохе.
  • Купить электронную книгу на Литресе

В Нью-Йорке же я получил свою первую работу — стал разносчиком газет и заодно впервые вкусил то, что принято называть капиталистической конкуренцией. Читателю следует учесть, что в Америке не принято давать детям карманные деньги за так: их нужно заработать. Мне отец платил пятьдесят центов в неделю за то, что я накрывал и убирал со стола и по субботам чистил ботинки всем членам семьи. Но я хотел большего, и для этого следовало найти работу, поскольку на любую просьбу увеличить размер моего еженедельного пособия отец отвечал:

— Деньги не растут на деревьях, их надо зарабатывать.

Вот я и нанялся к Сэму, владельцу магазинчика за углом. Приходилось вставать в полшестого утра, чтобы успеть придти к шести. В первое мое рабочее утро Сэм показал мне весь маршрут и те дома и квартиры, у которых я должен оставлять номер той или иной газеты. На следующее утро я уже разносил газеты, но под бдительным оком Сэма, желающего убедиться, что я все правильно запомнил. С третьего дня я все должен был сделать сам: появиться у Сэма ровно в шесть, нагрузить здоровенную почтовую сумку газетами, перекинуть ее через плечо — и вперед! К семи требовалось сдать Сэму пустую сумку. Строго говоря, Сэм не нанимал меня, поскольку не платил мне ни цента.

— Запомни, Билли, — сказал он мне в самый первый день (Билл и Билли — уменьшительные формы от Вильяма, а для американского уха Вильям и Владимир достаточно схожи), — чтобы ты у меня не стучался к клиентам в двери и не звонил в звонки, понял? Но по праздникам — дело другое. По праздникам ты звони в звонок и барабань в дверь, пока не откроют. И тут выдавай им улыбку на миллион долларов и говори: «Доброе утро, сэр, или мэм, я ваш разносчик, поздравляю вас с праздником. Вот вам ваши газеты». Они дадут тебе на чай, и эти деньги — твои. Сколько дадут — не мое дело, понял?

Я понял. И в Рождество получил больше ста долларов чаевых — в то время это была большая сумма. Я купил себе английский велосипед с тремя скоростями, специальную корзину к нему и уже потом развозил газеты на велосипеде. Развозить и разносить — это принципиально разные вещи.

Однажды я проспал. Примчавшись в киоск, обнаружил, что Сэма нет, он сам пошел разносить газеты. Я дождался его возвращения и стал извиняться:

— Сэм, прости меня, у нас были гости, я поздно лег, что-то случилось с будильником…

Мне ведь было только десять лет. Сэм похлопал меня по плечу и сказал:

— Да не бери ты в голову, Билли! Нет проблем. Но когда в следующий раз проспишь, лучше совсем не приходи. Понимаешь, тут есть паренек, он очень хочет на твое место. Ему эта работа очень нужна, понял?

И вновь я понял. Сэм не стал ругать меня, выговаривать, читать нотации. Но он преподал мне урок на всю жизнь, урок простой и ясный: либо ты держишься на плаву, либо тонешь. Сэм относился ко мне хорошо, я знаю это совершенно точно, вообще он был добрый человек. Но с той минуты я не сомневался: как бы он ко мне ни относился, если я еще раз опоздаю — прощай моя работа.

Такие уроки способствуют взрослению человека, и этому же способствовали мои столкновения с расизмом. Одно произошло на Лонг-Айленде, в местечке Миллер-плейс. Недалеко от дома, который снимали мои родители летом (в русском понимании это была дача, но в том-то и дело, что дачи не может быть нигде, кроме России, дачный мир — мир совсем другой, далекий от американского), находилась небольшая бензоколонка, принадлежавшая двум братьям. Им было по двадцать с небольшим лет, мне же — лет тринадцать. Я торчал у них целыми днями, болтая о том о сем, запивая болтовню кока-колой. Как-то подъехал негр. Они заправили его машину, помыли ветровое стекло, и он отправился прочь. А они принялись обсуждать этих «ниггеров» (черномазых), которые уж больно стали воображать, и высказывались в том смысле, что с удовольствием пристрелили бы их, представься подходящий случай. Ну, я тут же вступился:

— Вы что это такое говорите?

И выступил с пламенной речью о Декларации Независимости, братстве и равенстве, Аврааме Линкольне и тому подобном, полагая, что потом мы пожмем друг другу руки, а они, стыдливо опустив очи долу, скажут что-нибудь вроде: «Спасибо тебе за то, что прочистил нам мозги, Влади».

Вместо этого они сказали:

— Ты, парень, видно, взасос целуешься с этими черномазыми. Пошел-ка ты на х… отсюда. И не попадайся нам, а то жопу на голову натянем.

Я был потрясен. Ведь мне эти парни очень нравились. Мы же были друзьями. И вдруг оказалось, что какая-то абстрактная чепуха (ведь цвет кожи — это же чепуха!) способна превратить двух симпатичных людей в самых отъявленных сукиных сынов. Я прекрасно понимал, что они не шутят и в самом деле готовы избить тринадцатилетнего пацана до полусмерти. Этот урок я тоже запомнил.

Такой же поворот в отношениях на сто восемьдесят градусов произошел в Америке применительно к русским, хотя это было событие совершенно иного масштаба и с другой подоплекой. Во время войны все обожали Советский Союз, существовали различные организации помощи России, восхищение вызывало то, как русские воюют с Гитлером. Признаки этого встречались на каждом шагу. Я страшно гордился своим русским именем. Более того, я так хотел, чтобы меня принимали за русского, что ради этого однажды пошел на обман. Летом 1942 или 1943 года я находился в детском летнем лагере в Кетскилских горах, когда туда с визитом приехала делегация советских женщин. В течение всего лета я врал ребятам и взрослым, что я — русский и, разумеется, говорю по-русски. И вдруг — на тебе! Прибыли мои «соотечественники», а я по-русски ни бум-бум. Я спрятался под своей койкой, но меня нашли и вытащили. Потом, крепко держа за руки, повели знакомить с ними. Меня, красу и гордость летнего лагеря «Ханкус-Панкус» (даю слово, название истинное) — единственного лагеря во всей Америке, способного похвастаться тем, что среди детей есть один всамделишный русский. Благодаря папе и его русским друзьям я знал несколько слов, типа «да», «нет», «спасибо», «до свидания» и «пожалуйста». Каким образом состоялось наше знакомство при таком словарном запасе — загадка. Думаю, все объясняется тактичностью этих женщин. В этот же день в честь советских гостей устроили концерт, который должен был открываться песней «Полюшко-поле…». В Америке эту песню знали из-за популярности Краснознаменного ансамбля Красной Армии, я же слушал ее десятки, если не сотни раз на патефоне моей тети Лёли. К сожалению, слов песни я не помнил, кроме первых двух, которые, собственно, и составляют ее название. Угадайте с трех раз, кому было поручено солировать по-русски (хор подхватывал на английском языке)? У меня не было проблем во время репетиций: я начинал со слов «Полюшко-поле…» и дальше выдавал различные звукосочетания, которые все принимали за русские. И все мне сходило с рук, пока не появились эти женщины! Я был бессилен изменить что-либо. Уж лучше бы разгневанный Зевс метнул молнией и уничтожил меня. Но Зевсу было угодно послушать мое пение — и я спел нечто совершенно невообразимое, полнейшую абракадабру, выводя дрожащим дискантом «Полюшко, поле…» и мечтая провалиться сквозь землю. И кто спас меня? Спасли те самые советские женщины, которых я так боялся. Он говорили всем, что я замечательно пел, ласково трепали меня по головке и нежно улыбались — а я пишу об этом спустя сорок пять лет и поныне краснею от мучительного стыда. Словом, в те годы американцы относились к СССР как нельзя лучше. Например, о маршале Тимошенко шутили, что никакой он не русский, а американец ирландского происхождения, и зовут его Тим О’Шенко. Все понимали, что именно русские дерутся не на жизнь, а на смерть с фашистами, именно Красная Армия и русский народ переломили Гитлеру хребет. Тогда это открыто признавали такие люди, как Рузвельт, Черчилль и многие другие. Сегодня удобно об этом не помнить. Об этом не говорится в американских учебниках. Это такое же извращение истории, какое практиковалось в Советском Союзе и вызывало праведное возмущение в мире. В результате многие американцы, если не большинство, по сей день не знают, какой народ в самом деле победил в войне против нацизма. Говоря об этом, я вовсе не хочу уменьшить вклад Соединенных Штатов, роль ленд-лиза и прочего. Но именно нашей стране пришлось вынести основную тяжесть гитлеровской военной машины на своих плечах, именно она нанесла ей смертельный удар, это даже не вопрос. И в те дни американцы знали это, ценили, что проявлялось в их отношении к Советскому Союзу.

* * *

Потребовалось чуть более одного года, чтобы произошел полнейший поворот в головах. К 1947 году в школе имени Стайвесанта меня уже били за мои просоветские высказывания. Все изменилось в одночасье. В американцах глубоко засело до времени спящее чувство антикоммунизма, оно восходило к двадцатым и тридцатым годам: надо было только чуть пошевелить его, и оно тут же зарычало во всю свою глотку. Чувство это было скорее иррациональным, оно основывалось на «красном страхе» прошлых лет. Если сегодня заговорить о рейдах Пальмера, окажется, что девяносто девять процентов американцев не имеют о них ни малейшего представления. Тем не менее страх, внушенный американцам в двадцатых и тридцатых годах, имел прямое отношение к тому, как быстро и легко сумели добиться радикальных перемен те, кто имел на то свои интересы, кто стремился надеть мантию распадавшейся на глазах Британской империи, кому необходимо было оправдать распространение американской экономической и военной мощи во всем мире. Все получилось у них наилучшим образом. Надо сказать, что в этом помог им Сталин. Его поведение — в частности, сокрытие подлинных потерь и разрушений, понесенных СССР в результате войны, не говоря о проведенных по его указке репрессиях против целых народов, — чрезвычайно облегчало задачу воссоздания образа Красного Пугала.

Есть несомненная ирония в том, что свою лепту в это дело внесло и международное левое движение.

После войны моральный авторитет Советского Союза и его лидера Иосифа Сталина был необычайно высок. Ведь советские люди победили Гитлера, а Сталин в одиночку, казалось, почти не имея никаких на то шансов, уничтожил самую могучую военную машину в истории человечества. Еще не всплыла правда о его тяжелых ошибках, обошедшихся советскому народу миллионами потерянных жизней, — в частности, о его отказе поверить информации как советских разведчиков, так и Уинстона Черчилля, о точной дате начала реализации Плана Барбароссы, о его отказе дать приказ о приведении Красной Армии в полную боевую готовность. Не знал мир и о страшных преступлениях, совершенных в СССР под его руководством между 1929 и 1938 годами. На самом деле, никакого секрета не было, но для левых, которым пришлось долго терпеть унижения и преследования за свои «красные» убеждения, советская победа над нацистской Германией стала, можно сказать, личным торжеством и триумфом. Эта победа означала, что они правы были, когда стояли твердо, не меняли своих убеждений, не желали ни видеть, ни слышать ничего, что могло бы противоречить им. В их числе был и мой отец, хотя он и не являлся членом какой-либо коммунистической партии. Партии эти, будь то американская, французская, итальянская или британская, верно следовали генеральной линии КПСС, несмотря на действия и заявления Сталина. Ясно, что это подливало масло в ярко разгоравшийся костер теории всемирного коммунистического заговора, в первую очередь в США.

К 1947 году уровень антисоветизма достиг такой отметки, что я почувствовал себя неуютно и начал мечтать о том, чтобы уехать из Америки. Я не особенно переживал из-за этого, ведь я понимал, что я — не американец. Это понимание достигло особенной ясности благодаря дружбе с Юрием Шиганским, русским парнем моего возраста, сыном советского дипломата при ООН. В те годы советским дипломатам очень мало платили, естественно, они снимали плохонькие квартиры в неприглядных районах Нью-Йорка и жили весьма скромно. Отец мой всячески стремился к дружбе с этими людьми, часто приглашал их в гости в нашу квартиру на Десятой стрит — даже по завышенным представлениям Нью-Йорка, это был роскошный район. Собственно, так я и познакомился с Юрой. Для меня он олицетворял все то замечательное, что я знал о Советском Союзе, то, о чем рассказывал мне отец. Будь Юра девушкой, я сказал бы, что был в него влюблен. Благодаря ему я смог посетить советскую школу в Нью-Йорке и сравнить уважительное отношение советских учеников к своим учителям с абсолютно наплевательским — моих соклассников по Стайвесанту. По мере ухудшения американо-советских отношений банды американских подростков стали поджидать своих советских сверстников перед школой, чтобы затеять драку. Два или три раза я бился конечно же на стороне русских, при этом во всю глотку матерился (английский язык весьма экспрессивен в этом отношении), замечая, с каким удивлением смотрели на меня американские ребята («Ты же американец, какого х… ты на их стороне?»); затем их удивление переходило в ненависть («сраный коммуняка-предатель!»). В свою очередь свирипел я, ненавидя все и всех. Да, я был готов покинуть Америку.

Мы уехали в конце 1948 года. Думаю, жизнь моя еще более усложнилась бы, оттяни мы отъезд. Ведь худшее для США было впереди. Еще не наступило время маккартизма, американцы еще не могли представить себе, что появится Комитет по расследованию антиамериканской деятельности. Понятно, ФБР следило за нами в четыре глаза, наш телефон прослушивался. Но в этом не было ничего необычного.

Незадолго до нашего отъезда отцу пришлось уйти с работы. Как он рассказал мне несколько лет спустя, его вызвал босс, который, кстати говоря, очень хорошо относился к нему, и сообщил, что в нынешней обстановке он не может держать у себя советского гражданина. «Откажись от этого гражданства, подай на американское, я удвою твое жалование. Иначе должен с тобой расстаться».

Отец отказался от пятидесяти тысяч долларов в год. Он отказался бы и от пяти миллионов. Он не торговал своими принципами — никогда. Ни за какие деньги. И потерял работу.

Александр Иличевский. Анархисты

  • Издательство «АСТ», 2012 г.
  • Александр Иличевский (р. 1970) — прозаик, лауреат премий «Русский Букер» (роман «Матисс») и «Большая книга» (роман «Перс»). Закончил Московский физико-технический институт, работал в Калифорнии, сейчас живет в Москве и в Тарусе.

    Герой нового романа «Анархисты» Петр Соломин, удачливый бизнесмен «из новых», принимает решение расстаться со столицей и поселиться в тихом городке на берегу Оки, чтобы осуществить свою давнюю мечту — стать художником. Его кумир — Левитан, написавший несколько картин именно здесь, в этой живописной местности.

    Но тихий городок на поверку оказывается полон нешуточных страстей. Споры не на жизнь, а на смерть (вечные «проклятые русские вопросы»), роковая любовь, тайны вокруг главной достопримечательности — мемориальной усадьбы идеолога анархизма Чаусова…

    «Анархисты» завершают квадригу Александра Иличевского под общим названием «Солдаты Апшеронского полка», в которую вошли романы «Матисс», «Перс» и «Математик».

Снова незаметно настал июль, снова как одно мгновение пронеслась половина долгожданного лета. Казалось, только вчера до него отсчитывались недели, дни — посреди медлительного, еще снежного апреля и продувного, с заморозками мая, который мало радовал после нескончаемой, безоттепельной зимы.

Петр Андреевич Соломин, человек лет тридцати восьми, плотный вихрастый блондин в парусиновой блузе, соломенной шляпе и сандалиях на босу ногу, бизнесмен в отставке и художник-любитель, не был в Москве с прошлой осени и отвык от столпотворения и унылых глухих пробок на въезде в город. Продав бизнес и получив развод, он оставил жене и пасынку квартиру и больше года прожил в деревне, где поселился, чтобы отстроить дом и мастерскую и наконец реализовать свои творческие стремления, которые питал еще с юности. Сейчас он стоял у выхода из метро посреди Тверской и с удовольствием осознавал, что почти забыл, как пройти к банку, где у него был открыт депозит.

В это утро Соломин решился покинуть свои калужские наделы и приехал со стройки в столицу убить двух зайцев — поставил машину на техобслуживание, а сам отправился в банк: рабочие уже два раза просили расплатиться за прошлый месяц. Он звонил вчера банковскому управляющему, и в кассе его ждали несколько пачек наличных. Заворачивая их в бумажный пакет из-под завтрака, Соломин с удовольствием подумал: «Должно хватить до весны. Если не метать икру».

Когда-то он был уверен, что нет в Москве транспорта безвредней, чем такси. Автобуса, троллейбуса никак не дождешься, да и поворотливостью оба, в отличие от трамвая, в столичных пробках не отличаются. Но в трамвае мало того что далеко не уедешь — кругом все рельсы разобрали, а уедешь, так тоже не курорт: трясет и грохочет; да еще какой-нибудь талант пришвартуется на повороте без учета заноса в сажень, и за час тут выстроится целый состав опустевших вагонов — застекленные кубометры воздуха, за которыми видны кроны лип и кленов; подле толпятся вагоновожатые в оранжевых спецовках, покуривают, никто не торопится вызвать эвакуатор: трамвай стоит — служба идет.

В ответственные моменты он вставал на обочине и поднимал руку; ни разу в жизни его ни в такси, ни в леваке, даже очень пьяного, не обобрали, не обманули и не вышвырнули на полдороге; разве что однажды неопрятный тип за рулем стал грязно ругать кавказцев, так Соломин попросил остановить, сошел и скоро снова ехал.

Имея при себе кругленькую сумму, он не стал прогуливаться и на углу Старопименовского и Малой Дмитровки проголосовал. Соломин не жаловал отечественный автопром: то в полу дыры — асфальт под ногами бежит, то шаровые опоры держатся на двух нитках резьбы — подвеска гремит и долбит. Он обрадовался, когда перед ним остановилась «мазда». Стекло опустилось, за рулем оказалась девушка; она, не дослушав, кивнула назад; он сел.

Когда ехал в чужой машине, первое, на что всегда обращал внимание, — на ход: как рессоры отрабатывают выбоины, выщербины, выемки люков; насколько приятен звук мотора, гремит ли обшивка — и только потом разглядывал приборную доску, водителя, присматривался к манере езды. Что ж, третья модель «мазды» оказалась не хуже «хонды» и даже «тойоты», — а вот вид салона его удивил. Торпеда, панель, вентиляционные отдушины, сиденья — все было чем-то залито и изгваздано, будто натерто золой. «Молоко? Клей? Пиво?» — гадал Соломин.

Тому, что за рулем женщина, Соломин удивился, но не слишком: в Москве его уже несколько раз подвозили женщины, и это были хорошие водители, аккуратные и неторопливые. Вообще Соломин был убежден, что лишь тогда в России настанет счастливая жизнь, когда наступит матриархат. Ибо только женщины способны дать родине милосердие и честность, почти исчезнувшие с ее просторов. Ему вообще иногда казалось, что мужчины его родину обесчестили и обобрали, и он всегда радовался всему женскому на своем пути… Девушка за рулем — необычайно худая, коротко стриженная и бледная, с темнотой вокруг глаз, болезненно-измученного вида — показалась ему ужасно красивой, хотя таких изможденных он раньше видел только на фотографиях.

Самой красивой женщиной на свете Соломин считал Грету Гарбо — у него была полная коллекция ее фильмов, и он мог любоваться этой актрисой часами, прокручивать вновь и вновь некоторые ее жесты: как она закуривает, как взглядывает с презрением, как падает в объятия… Он никогда не встречал женщин с такой лунной красотой, как у Гарбо. И сейчас впереди сидело существо, обладавшее совершенно той же грацией, тем же неземным шармом…

Девушка курила, держа сигарету на отлете. Открытая пепельница, полная золы и окурков, роняла пепел на ухабах. Замок зажигания был выломан и висел на проводах.

— Тут у меня ребятишки побаловались, — сказала она, заметив его взгляд. — Ребятишки дворовые пошалили. Сломали замки, подхватили девчонок, набрали пива, и айда на Воробьевы горы. Да я что? Я не против. Протокол составили, я спать пошла. Ночью друг звонит: «Иди, забирай тачку». Прихожу, а моя ласточка в хлам. С тех пор не приберусь никак.

— А машина разве без сигнализации? — спросил Соломин.

— На что она? У нас во дворе все свои, нам она без надобности. Никто своего не обидит, разве пошалят, а так всерьез — ни разу.

Доля несправедливости была в том, что Соломин сейчас пользовался услугами этого грациозного создания, которому, вероятно, требовалась медицинская помощь. Последние два года его жизнь приобрела долгожданные стерильные черты. Бездетный и беззаботный, он уже привык к тому, что вокруг него лес, рядом река, под высоким многоярусным берегом — почти безлюдье; что у него нет никаких иных забот, кроме непогоды и приятных хлопот по строительству дома и мастерской, кроме сборов на рыбалку или на этюды, а тут на# тебе: снова вокруг этот проклятый город и снова неизвестно, чего от него ожидать…

— Прокатимся с ветерком? — спросила девушка и, не дождавшись ответа, рванула на открывшийся «зеленый», перестроилась в левый ряд и помчалась вниз по Тверской.

— Нам направо надо было, на Звенигородку через Пресню, — опешил Соломин.

— Не люблю Пресню. Пресная Пресня, никакая вообще. Нечего вспомнить… Ничего, по набережной прокатимся, угощаю, — голос девушки, с едва уловимой хрипотцой, был полон свежести.

— Как скажете, — согласился Соломин.

— И правда, куда спешить… Тебя как зовут?

Соломин почувствовал, что она владеет своим голосом и это доставляет ей удовольствие.

— Какая разница, — ответил он.

— Не обижайся. Я просто так. Скучно целый день кататься.

Она сделала радио погромче. И он вспомнил вдруг, как недавно раскрыл письма Цветаевой — та писала кому-то о своем муже: «В Сереже соединены — блестяще соединены — две крови… Он одарен, умен, благороден…». «Зачем я это вспомнил?» — подумал Соломин.

— Сергей меня зовут, — неожиданно для себя соврал он и испугался.

Она посмотрела на него, себя не назвала. Помолчала, будто что-то соображая.

— А я дрыхла трое суток. Только сегодня проснулась, — вдруг заговорила возница. — Глаза еле продрала — где я, кто я? Нормально, да?

Соломин заметил, что ехали они по Арбату мимо «Октябрьского» — здесь всегда образовывалась толчея: машины сбавляли ход, втискивались в левую полосу, чтобы миновать таксистов, ссаживавших или подбиравших пассажиров у кинотеатра и ресторанов.

— Снилась мне пропасть, — продолжала она. — Сереж, представляешь? Я сама поразилась. Дна не видать, только облака плывут, и как будто я в пропасти этой сижу на дереве. Будто я цветок и расту на ветке. А вокруг ангелы. Я на дереве, а вокруг меня бабочки, вроде как люди, но вместо носа у них хобот. И они эти хоботы сворачивают, разворачивают и крыльями машут, ветер идет от взмахов, чуть меня не сдуло. Ну приход так приход! На ровном месте. Представляешь? Лехе рассказала, а он: «Нализалась!» А я ему: «Пошел ты. Ни грамма!» — она слегка стукнула ребром ладони по рулю. — Слышь, и вот ангелы эти хотят из меня сок пить, будто я цветок, а они из меня нектар сосут. Мне от этого щекотно, и вокруг воздух сладкий, и смешно — чего они пристали, чего им надо, этим ангелам… Хорошо так было. По-настоящему. Понимаешь?

— А какие они были, эти ангелы? — очнулся Соломин.

— Я же говорю, как бабочки. Большие бабочки, больше гуся. Знаешь, как больно было, когда крыло задевало? — сказала она и задумалась. — Прозрачные бабочки. Их видно, только если чешуйки блестят на солнце.

— А дерево какое? Яблоня, груша? Как оно росло в пропасти, на чем держалось? — улыбнулся напряженно Соломин.

— Дерево? Откуда я знаю? Дерево как дерево.

Поездка Соломину нравилась все меньше. Что-то было в голосе девушки… Словно она была из иного мира или загримированным персонажем какой-нибудь арт-группы. «Ничего, ничего, — решил он, — главное — спокойствие».

В автосервисе на Магистральном проезде его ждал Defender, заправленный свежим маслом, с новыми топливным и масляным фильтрами. Скоро он заплатит за обслуживание, сядет за руль и через три часа снова окажется в глубине Калужской области, в благословленных, уже родных местах, снова увидит, как с каждым днем растет его дом, его убежище, как уже возводятся стропила над мастерской, как понемногу приближается его мечта о свободной, полной смысла и деятельности жизни. Так что можно пока потерпеть.

— Хочешь удовольствие тебе сделаю? — вдруг спросила она. — Недорого.

— Нет, — ответил Соломин и осекся… Он никогда не только не спал с такими красивыми женщинами, но даже не видел их вблизи, вот так, на расстоянии руки. Лишь однажды в юности зимой на улице Герцена ему повстречался знаменитый художник, шедший под руку с невиданной красоты девушкой в шубке нараспашку. Шел снег, и седовласый, зверски поглядывавший на свою спутницу художник зыркнул на него, неотрывно смотрящего на женское божество, которое продвигалось сквозь завесу летящих снежинок… И у Соломина мелькнула мысль просто продлить знакомство с сидящим рядом удивительным созданием, с которым ему, скорее всего, не суждено больше встретиться в жизни.

И тут он вспомнил один неприятный случай. Когда Сыщенко — Сыщ, его приятель и бизнес-партнер — еще был пай-мальчиком и не променял директорское кресло на нары в «Матросской тишине», а Соломин счастливо мотался по городу и стране, собирая клиентов для их детища, компании «Риск-инвест», как раз в ту счастливую пору, когда жизнь неустанно шла в гору, он сел в «жигуль» к низкорослому кавказцу со смазливой внешностью. До сих пор он помнил его глаза, модельную стрижку, идеальный пробор, блистающие туфли-мокасины, которые издавали легкий кожаный скрип, когда кавказец нажимал на педали. Похоже, это был мошенник-гипнотизер: все время всматривался в Соломина, и тот не мог выбраться из его густого навязчивого взгляда. Ехать было недалеко — всего только до метро, дело было где-то у «Коломенской». Когда Соломин спешил на важную встречу, он не рисковал и спускался в метро: в столице, как в штормящем море, проще передвигаться под поверхностью. Ехал этот мошенник нарочито медленно, плавно, размеренно переключая передачи — касаясь янтарного набалдашника двумя пальцами с отполированными розовыми ногтями, убаюкивал беседой, и Соломин почувствовал, как вязнет в его бессмысленном бормотании, как валит его сон, а язык не слушается — хочет что-то сказать, но не выходит. Соломин тогда успел понять, что к чему. Когда он был еще студентом, к ним в студгородок приезжал артист с сеансом массового гипноза (это было время Гайд-парка на Пушкинской и «Последнего танго в Париже» или «Забриски пойнт» по рублю в «красном уголке»), и с тех пор он помнил, как это мерзко — лишиться воли под музыку «Пинк Флойд» и пассы одетого во фрак незнакомца. Соломин рванулся, прикрикнул на водителя, выскочил еще на ходу и потом несколько раз проверил бумажник, его содержимое, еле продышался.

Но эта странная девушка не собиралась его гипнотизировать. Они отстояли долгий светофор левого поворота на Театральный проезд, взлетели на Старую площадь и скатились Китай-городом к набережной. Снова пробка. И тут она, заторможенно роняя пепел, скосила на него глаза и удивленно повернулась — будто увидела его впервые. Сделала тише музыку и спросила напряженно:

— Куда едем, командир?

— Мне недалеко. Я уже пешком дойду.

Соломин почувствовал, как у него холодеют руки, и судорожно нащупал пакет с деньгами.

— Я довезу, нет проблем.

Он заметил, что теперь они ехали все медленней и неуверенней.

— Мне на Звенигородку надо, потом на Магистральный, — осторожно сказал он.

— Покажешь? — Она испуганно обернулась.

— Нам сейчас под Каменным мостом на Воздвиженку и Арбат.

— Сама знаю.

Соломин плотней прижал к себе пакет с деньгами.

— Может, ты думаешь, я не в адеквате? — она вдруг повернулась.

Пока соображал, что произойдет сейчас, она снова прикурила дрожащими пальцами.

— Так ты думаешь, я тут по нулям, да? — она рывком перешла на пониженную передачу, мотор взвыл, и они ринулись к «Библиотеке Ленина», заметались с полосы на полосу.

Соломин вжался в сиденье. На повороте на Воздвиженку машину занесло.

— Куда гонишь? — закричал он.

В начале Нового Арбата он проводил глазами гаишников, стоявших у поворота с Никитского бульвара. Они сторожили нелегальную парковку. Соломин подумал, что надо бы в них плюнуть, чтобы привлечь внимание.

Он попробовал опустить стекло, пощелкал кнопкой. Подождал, когда машина сбавит ход, и дернул ручку на себя. Дернул еще.

— С той стороны блокировку заело. Пацаны щеколду выломали, — сказала девушка, заметив его маневр.

Он еще раз дернул ручку. Пакет с деньгами скользнул на пол.

— Остановите. Я передумал. Здесь мне к приятелю надо. Он рядом живет, — как можно спокойней произнес Соломин.

— Как скажешь, — она срезала полосу, ткнулась в бордюр и полезла зачем-то в перчаточницу.

Соломин подобрал пакет, дернул ручку с другой стороны, бесполезно… Он выкрикнул:

— Выпустите меня!

Вдруг сзади нахлынула сирена, и машина ГАИ промигала дальним светом.

— Тут, на Арбате, особый режим. Правительственная трасса. То стоять нельзя, то ехать. Слуги народа! Дармоеды. Ты платишь налоги? Я б им ни копейки не дала.

Машина тронулась и набрала скорость. Соломин продышался и у Дома правительства сказал сквозь зубы:

— Здесь направо.

Она вздрогнула.

— Куда едем?

— Можно через Грузины. А можно по Рочдельской на Заморенова и потом левый поворот на Пресню.

— Знаю. Сейчас разберемся, — посуровела она и пустила машину к Глубокому переулку.

Опять судорожно прикурила и украдкой глянула на него в зеркало заднего вида. Соломин понял: она позабыла, куда они едут, и, вероятно, вновь его не узнаёт.

— Скучно кататься целый день? — спросил он.

Девушка не отвечала.

Испуганно к нему обернулась, рукава ее рубахи скользнули до локтя, и он рассмотрел руки — иссушенные, в синяках, тонкие косточки.

По пути к автосервису Соломину еще раз пришлось объяснить ей дорогу. Наконец они распутали съезд с эстакады за Звенигородским шоссе и остановились напротив стеклянно-алюминиевого ангара, внутри которого лоснились новые автомобили и сновали менеджеры в белых рубашках.

Он протянул ей деньги.

— Сейчас сдачу дам.

— Не надо, — буркнул Соломин.

— Как не надо? Обязательно надо, — она потянулась рукой в перчаточницу.

Он снова дернул дверь, но решил потерпеть и прижал пакет к бедру.

Девица вышвыривала на переднее сиденье какие-то папки, матерчатые перчатки, начатый пакет с сушками, которые покатились по салону, достала наконец сверток, размотала его, передернула затвор и, обернувшись, наставила на него ствол.

— Деньги давай! — сказала она.

— Какие деньги? — мрачно спросил Соломин.

— Бумажные.

— Я дал. Сдачи не надо.

— Все деньги сюда. Которые из банка взял.

Соломин с тоской посмотрел на вывеску Land Rover. Потом схватил девицу за запястье и рванул на себя. Она оказалась легонькой, вылетела с сиденья и, испугавшись, забилась, впилась зубами в руку. Он задохнулся от боли и схватил ее за волосы, пытаясь вырвать ствол. Но тут она рванулась из последних сил, не сдалась.

Хрустнул выстрел. Обмякла.

Пораженный ощущением невесомости ее тела, Соломин смотрел на алое пятно, огромно растекшееся вокруг рваного отверстия в ткани.

Он перетянул ее всю на заднее сиденье, задрал рубаху, свитер. Ранение было скользящим — прорвало кожу по боку, широко.

Стянул с нее свитер, перевязал им, перебрался вперед, взял салфеткой пистолет, швырнул в бардачок — и вовремя: патрульная машина ринулась мимо, да не про его честь — милиционеры тормознули двух таджиков на панели.

Оглянулся. Полуголое женское тело полоснуло глаза, и тут он понял, что, пока возился с ней, его страх стал превращаться в желание. Обернулся, навис, поправил рубаху, прикрыл наготу.

С детства у него была привычка — когда становилось не по себе, он начинал бормотать: «Если друг оказался вдруг и не друг, и не враг — а так…»

На МКАДе девушка застонала. Соломин обернулся: лежит, полные губы полураскрыты, страшно смотреть.

«Чего ж я натворил? — спрашивал себя Соломин, вцепившись в руль. — Существо человеческое покалечил ни за что ни про что. Но ведь это была самооборона. А зачем было стрелять? Она сама нажала на курок. Это случилось при борьбе. А чего боролся? Денег стало жалко? Стало. А что, деньги последние? Не последние. Ладно. Что делать-то? В больницу ее с огнестрельным везти нельзя. Поди потом объясни, откуда пистолет, кто в кого целился. Она скажет, что это я ей угрожал. Бросить на дороге? А если кончится? Грех на душу брать. Грех ли? Грех. Большой? Кто знает. Отвезти к больнице и там оставить?»

Сразу Соломин решить не мог. Проверил повязку, свитер почти не намок.

Пост ГАИ. Инспектор занят фурой, просматривает накладные…

Километров через двадцать Соломин решил бросить машину. Остановился на аварийной полосе. «А как сам? Стоять и голосовать? Кто меня подберет? Брошу машину и отойду подальше…»

Передумал. Объехал Серпухов по бетонке, поворот на Балабаново, свернул на Гавшино. Хоть и приличный крюк, но нельзя было и думать, что повезет раненую через город, — вдруг кто-нибудь на перекрестке заметит… А если очнется?

Проехали совхоз «Красный Октябрь», и девушка опять застонала. Открыл окна, чтобы ветер засвистал, забился в салоне и не было слышно стонов, но не стерпел — обернулся: свернулась в клубок, колени поджимает к подбородку и дрожит, зубы стучат.

Шла вторая неделя июня, и хоть воздух был легкий, за день прогревался сполна, но вечерами набирался росистой испарины и разлетевшиеся за окном заливные луга (в обычных обстоятельствах появление их за окном всегда радовало душу: «Дома! Дома!») в низинках уже были накрыты кисеей тумана. Соломин остановился на обочине, закрыл окна, снял с себя свитер и набросил на девушку.

Отчаяние охватило его. Ну как же так?! Он так долго лелеял свой покой. Так сторожил его и пестовал, а тут на# тебе: на заднем сидении чужой машины стонала и скрипела зубами нечаянная жертва.

«Добить и сжечь в машине!» — подумал Соломин и замычал: «Если ж он не скулил, не ныл, пусть он хмур был и зол, но шел…»

— Но я-то не жертва… — тряхнул он головой, освобождаясь от наваждения.

За Тимшином потянулось капустное поле, на котором там и тут еще возились работники. Ряды лохматых зеленых кочанов, стоявших на высоких кочерыжках, побежали веером и сменились лиловым глянцем краснокочанной, скороспелой.

«Помрет — так и ладно, похороню по-человечески, крест поставлю… А свидетельство о смерти кто выдаст? — думал лихорадочно Соломин. — Тогда без креста, тайно. А машину куда? Машину не сожжешь, в болоте не укроешь. У меня и гаража-то нет — можно было бы спрятать, потом разобрать, утопить по частям. А если машина угнанная? Нет, помирать ей не годится…»

Он снова остановился, обернулся:

— Слушай. Ты держись. Скоро дома будем.

Она застонала.

— Зовут тебя как? — спросил вдруг Соломин.

— Отвали, — ответила она едва слышно.

Людмила Улицкая. Люди нашего царя

  • Издательство «АСТ», 2012 г.
  • Писатель работает с частным случаем: жизнь дает какой-то повод — и потом рождается сюжет. И однажды автор обнаруживает, что «разбит на тысячи кусков и у каждого куска свой глаз, нос, ухо — в каждом осколке своя картинка». Герои этой книги собраны под одной обложкой единственно волей сочинителя: писательские дочки, обремененные своим происхождением, и девочки из послевоенных бараков, красавицы, которые несут свою красоту как непосильную ношу, и мечтательный слесарь, увлекшийся ни много ни мало учением Штайнера, чудак Лёня, отец всем детям любимой им женщины…

Коридорная система

Первые фрагменты этого пазла возникли в раннем детстве и за всю жизнь никак не могли растеряться, хотя многое, очень многое растворилось полностью и без остатка за пятьдесят лет.

По длинному коридору коммунальной квартиры бежит, деревянно хлопая каблуками старых туфель, с огненной сковородой в вытянутой руке молодая женщина. Щеки горят, волосы от кухонного жару распушились надо лбом, а выражение лица неописуемое, ее личное — смесь детской серьезности и детской же веселости. Дверь в комнату предусмотрительно приоткрыта так, что можно распахнуть ее ногой, — чтоб ни секунды не уступить в этом ежевечернем соревновании с законом сохранения энергии, в данном случае — не попустить сковородному теплу рассеяться в мировом холоде преждевременно. На столе перед мужчиной — проволочная подставка: жаркое он любит есть прямо со сковороды. Лицо его серьезное, без всякой веселости — жизнь готовит ему очередное разочарование.

Она снимает крышку — атомный гриб запаха и пара вздымается над сковородой. Он подцепляет вилкой кусок мяса, отправляет в рот, жует с замкнутыми губами, глотает.

— Опять остыло, Эмма, — горестно, но как будто и немного злорадно замечает он.

— Ну, хочешь, подогрею? — вскидывает накрашенные стрелками ресницы Эмма, сильно похожая на уменьшенную в размере Элизабет Тейлор. Но об этом никто не догадывается — в нашей части света еще не знают Элизабет Тейлор.

Эмма готова еще раз совершить пробежку на кухню и обратно, но она давно уже знает, что достигла предела своей скорости в беге на короткую дистанцию со сковородкой. Муж блажит, а она, во-первых, великодушна, а, во-вторых, равнодушна: не станет из-за чепухи ссориться.

— Да ладно уж, — дает он снисходительную отмашку. И ест, дуя и обжигаясь. Восьмилетняя дочка Женя лежит на диване с толстенным «Дон Кихотом». Читает вполглаза, слушает вполуха: получает образование и воспитание, не покидая подушек. Одновременно крутится не мысль, а ощущение, из которого с годами соткется вполне определенная мысль: почему отец, такой легкий, веселый и доброжелательный со всеми посторонними, именно с мамой раздражителен и брюзглив? Заполняется первая страница обвинительного заключения…

Через семь лет дочь скажет матери:

— Разводись. Так жить нельзя. Ты же любишь другого человека.

Мать вскинет ресницы и скажет с испугом:

— Разводись? А ребенок?

— Ребенок — это я? Не смеши.

Еще года через три, навещая отца в его новой семье, выросшая дочь будет сидеть в однокомнатной квартире рядом с новой отцовой женой, дивиться на лопающийся на ее животе цветастый халат, волосатые ноги, мятый «Новый мир» в перламутровых коготках, на желудочный голос, урчащий:

— Мишаня, пожарь-ка нам антрекотики…

Отец потрепал молодую жену по толстому плечу и пошел на кухню отбивать антрекотики и греметь сковородой…

Потрясающе, потрясающе — поражается дочь новизной картинки. — А если бы мама тогда один раз треснула его даже не сковородкой, а сковородной крышкой по башке, могли бы и не разводиться… Господи, как всё это интересно…

Но Симону де Бовуар тогда еще не переводили, и про феминизм еще слуху не было. А у Сервантеса об этом — ни слова. Даже скорее наоборот, посудомойка Дульсинея числилась прекрасной дамой. Мама же к тому времени заведовала лабораторией и за счастье считала испечь любимые пирожки с картошкой своему приходящему Сергею Ивановичу.

Десятилетнее многоточие счастья: ежедневная утренняя встреча в восемь в магазине «Мясо» на Пушкинской, сорокаминутная прогулка скорым шагом по бульварному кольцу к дому с кариатидами, трагически заламывающими руки, — к месту Эмминой работы, — ежевечерняя встреча в метро, где сначала она провожает его до «Октябрьской», а потом он ее — до «Новослободской». А иногда — просто несколько кругов по кольцу, потому что так трудно разомкнуть руки.

— Что же он не оставит свою жену, если так тебя любит? — раздраженно спрашивает Женя у матери.

Они видятся триста шестьдесят пять дней в году — кроме вечеров тридцать первого декабря, первого мая и седьмого ноября.

— Да почему?

— Потому что он очень хороший человек, очень хороший отец и очень хороший семьянин…

— Мам, нельзя быть одновременно хорошим мужем и хорошим любовником, — едко замечает Женя.

— Если бы я хотела, он бы оставил семью. Но он бы чувствовал себя очень несчастным, — объясняет мать.

— Ну да, а так он очень счастлив, — ехидничает дочь. Ей обидно…

— Да! — с вызовом подтверждает мать. — Мы так счастливы, что дай тебе бог узнать такое счастье…

— Да уж спасибо за такое счастье… — фыркает дочь.

Десять лет спустя дочь, придавленная к стулу семимесячным животом, сидит глубокой ночью возле матери, в единственной одноместной палате, выгороженной из парадной залы особняка с кариатидами, трагически заламывающими руки, отделенная от соседнего помещения, кроме фанерной стены, еще и свинцовым экраном, долженствующим защищать ее будущего ребенка от жесткого радиоактивного заряда, спящего за стеной в теле другой умирающей.

Вторые сутки длится кома, и сделать ничего нельзя. Женя видела, как за два дня до этого мамина лаборантка пришла делать ей анализ крови и ужаснулась, увидев бледную прозрачную каплю. Крови больше не было…

Эмма была здесь своя, сотрудница, и даже всё еще заведовала лабораторией: заболела таким скоротечным раком, что не успела ни поболеть как следует, ни инвалидность получить.

На тумбочке возле кровати лежит резная деревянная икона из Сергиева Посада — подаренный кем-то Жене Сергий Радонежский. Почему-то мать попросила ее принести. Почему, почему… Сергей Иванович из тех мест…

Бесшумно вошел дежурный врач Толбиев, потрогал маленькую руку матери. Она ему отзыв на диссертацию писала… Дыхание было — как будто одни слабые выдохи, и никаких вдохов…

— Сергей Иванович просил позвонить, если что… — без всякого выражения говорит Женя.

— Иди, звони, Женя. Пусть едет.

Женя пошла по длинному коридору, спустилась на полпролета к автомату. Вынула из кармана белого халата заготовленную монетку, набрала номер.

Они так жили уже два месяца: Сергей Иванович отпуск взял, приходил с утра. Женя приходила к вечеру, отпускала его и проводила в палате ночь. Для нее здесь и вторую койку поставили, но она не ложилась уже несколько ночей, боялась упустить минуту… Почему-то это казалось самым важным.

Позвонила. Он сразу поднял трубку.

— Приезжайте!

Он был всё еще женат, и жизнь его молчаливой жены была сильно омрачена. Женя и прежде об этом иногда думала: почему это все они соглашаются молчать и терпеть…

Ничего, скоро она его получит в полном объеме, — зло подумала Женя и сразу же устыдилась. Но теперь уже было совершенно неважно, что скажет сейчас его жена и что он ей ответит.

Женя поднялась на полпролета, открыла с усилием, отозвавшимся в животе, тяжелую дверь — и вдруг, как пришпоренная, понеслась по коридору, поддерживая прыгающий живот. Коридор был длинный, палата в самом конце, и Жене показалось, что бежит она целую вечность. В ночной больничной тишине стук войлочных туфель звучал как конский топот.

Дверь в палату была открыта. В палате было двое: врач и сестра.

Сестра говорила врачу:

— Я с самого начала знала, что Эммочка в мое дежурство… вот, ей-богу, знала.

Весь институт так звал ее — Эммочка. За веселую сердечность, за природное милосердие…

— Опоздала… — сказала Женя. — Господи, я опоздала.

Через сорок минут приехал Сергей Иванович. Он тоже бежал по коридору, стягивая на ходу мокрый плащ. И он сказал то же слово:

— Опоздал…

Но никто не заплакал: Женя с самого начала беременности ходила какая-то стеклянная, непроницаемая, без чувств, как под наркозом, жила, сосредоточенная на одной ноте: мальчика сохранить. А Сергей Иванович был весь как закушенный — у него был и фронт, и плен, и штрафбат, и лагерь. К жизни давно уже относился как к подарку, и особенно к этим последним годам, с Эммой. И еще он сказал:

— Почему не я…

Коридорные сны начались еще до рождения сына. В жестком белом халате Женя бежала по бесконечному коридору, по обе стороны которого часто поставленные двери, но войти можно только в одну из дверей, и никак нельзя ошибиться, скорей, скорей… Но неизвестно, какая из дверей правильная… а ошибиться нельзя, ошибиться — смертельно… всё — смертельно… И Женя бежит и бежит, покуда не просыпается с сердечным грохотом в ушах и во всем теле…

Мальчик родился в срок, здоровый и нормальный, без всяких там отклонений. Коридорный же сон остался на всю жизнь, но снился редко… Женя, чуть ли не с детства приобщенная к трудам великого шамана, еще раз пролистала знаменитое сочинение, посвященное сновидениям. Прямого ответа доктор не давал. В ту раннюю пору доктор больше интересовался Эросом, чем Танатосом. А кушеточек психоаналитических, столь для Жени привлекательных, в то время не держали, да и не до того было.

Потом происходили всякие разные вещи — женились, разводились, разменивались, переезжали, рождались дети, у Сергея Ивановича — внуки, и у отца Михаила Александровича родилась еще одна дочь, и он успел еще развестись, еще жениться и опять развестись. Женины дети выросли почти до взрослого состояния и уехали к своему отцу, перебравшемуся в Америку, и ничто не предвещало, что они вернутся, и вся жизнь состояла из разрозненных штучек, которые никак не соединялись в целое.

Наконец настал печальный год, когда отец Жени заболел медленной смертельной болезнью, которая заметна была первые годы исключительно на рентгеновских снимках и ничем более себя не проявляла. Врачи обещали пять лет жизни, вне зависимости от лечения. Оперировать легкое в столь преклонном возрасте не рекомендовали. Начало болезни совпало по времени с его выходом на пенсию и перестройкой всей страны, середина — с личной перестройкой жизни Михаила Александровича, превратившегося из преуспевающего, бодрого и слегка хвастливого профессора в угрюмого молчуна, удрученного внезапно наступившей скудностью и оживляющегося лишь при виде вкусной еды и при получении разного рода подтверждений успешности Жениной карьеры, которая должна была компенсировать его собственные неудачи.

Когда отец уже не мог сам себя обслуживать, Женя перевезла его к себе вместе с телевизором и шахматами, в которые он давно уже не играл. Болезнь шла к концу, а ему шел восьмидесятый год, и эти последние месяцы его жизни, горькие и пустые, были омрачены еще и голодом: пищевод не пропускал еды. Он постоянно хотел есть, но после трех ложек начиналась рвота. Как только рвота утихала, он просил Женю принести ему бутерброд с ветчиной. Организм, кое-как принимавший три ложки каши, отвергал бутерброд с ветчиной.

— Тебя вырвет, давай лучше бульон или яйцо всмятку, — предлагала Женя.

Тогда он сердился, кричал на Женю, а потом целовал ей руки и плакал.

Женя умирала от жалости и отвращения. Она целовала его в голову — запах волос был ее собственный, он ей всегда не нравился, и она всю жизнь мыла голову каждый день и стирала вязаные шапки и головные платки, чтобы он никогда не заводился, этот отцовский запах. И она вспомнила, как год спустя после смерти матери открыла ее шкаф, взяла в руки черное, в мелких лазоревых незабудках платье, поднесла к лицу и вдохнула не умерший запах Эммы — цветочный, медовый пот, сохранившийся в подмышках, сладчайший из всех запахов в мире… Женя износила то платье до паутины, а потом разрезала на куски и набила ими подушку-думочку…

Женя гладила старческую голову отца, его седые блестящие кудри и думала о том, что если доживет, то и у нее будут такие красивые седины, и такие же, как у отца, ясные карие глаза, и руки, как у него — маленькие, с короткими ноготками… Всю жизнь не могла ему простить, что похожа на него, а не на мать… И сердце сжималось от тоски по матери, которая умерла так давно…

Потом стало совсем плохо. Пришла мамина подруга, известный онколог Анна Семеновна, которая все эти годы наблюдала Михаила Александровича. Он много кашлял, почти ничего не ел и всё говорил о еде. Анна Семеновна придерживалась той точки зрения, что больного не следует лишать надежды, и потому долго объясняла пациенту, что сейчас выпишет ему новое лекарство, которое снимет эту отвратительную тошноту, и он сможет есть всё, чего его душа пожелает.

— И вы скажите ей, Анна Семеновна, вы ей скажите, что я могу есть свиные отбивные, если их хорошенько отбить, — требовал он. Но требовал так слабенько, так хлипко.

Господи, лучше сшиби меня машиной, чем превращать вот в это, сделай что-нибудь мгновенное, пожалуйста, — скулила Женя измученной душой.

Анна Семеновна сделала вечерний укол — снотворное и обезболивающее. Последние две недели делали четыре инъекции в сутки. Игла вошла в исколотую ягодицу так плавно, что отец даже не заметил. Женя позавидовала: она считала, что колет хорошо, но такого мастерства достичь не смогла.

— Ты засыпай теперь, папочка, — сказала Женя и выключила верхний свет.

— Вы скажите, Анна Семеновна, вы ей скажите, чтобы завтра она пожарила мне отбивную…

— Да, да, может быть, не завтра, а через пару дней, когда вы примете курс нового лекарства… Спокойной ночи.

Они еще сидели на кухне, пили чай.

— Вчера ему было так плохо, он был без сознания, не отвечал… Я думала, что конец. А сегодня лучше…

— Этого никто не знает. В любом случае — вопрос нескольких дней.

Она была ровесницей Эммы, совсем старая врачиха, из того самого института, давно уже переехавшего из здания с кариатидами в далекий новый район…

Женя заперла за ней дверь. Погасила свет в коридоре. Слабый свет шел из дальнего конца, с кухни. Из отцовской комнаты раздалось довольно громко:

— Ставьте вопрос на голосование! Ставьте вопрос на голосование!

Опять бредит. Наверное, во сне, — подумала Женя.

Вымыла чашки. Вытерла чистым полотенцем. Села, опершись на стол, положив подбородок на сцепленные пальцы. Это был его жест, его поза. Всю жизнь она избегала в себе самой того, что от него унаследовала. Истребляла в себе его часть. Но всё равно была похожа на него, а вовсе не на Элизабет Тейлор, на которую была похожа Эмма.

— Мама! — услышала Женя.

«Опять бредит. Бедный…»

И снова, уже громче, уже явственный зов:

— Мама! Мама!

Вышла в коридор. Постояла под дверью. Войти? Не входить?

Не пойду! — сказала себе. И заметалась по коридору.

— Мама! Мама! — доносилось из комнаты.

Он был не такой длинный, как коридор в старой коммуналке. И совсем не такой длинный, как в больнице. И совсем, совсем не такой длинный, как во сне. И здесь дверей было всего три, а не бессчетное множество. Но Женя металась от входной двери к двери уборной и повторяла, как заклинание:

— Он бредит! Он бредит!

Потом он затих, и Женя остановилась.

Ты сошла с ума, — сказала она себе, — дура припадочная!

Но в комнату к отцу не вошла. Легла, не раздеваясь, в постель, и проснулась в два ночи, когда пора было делать следующий укол.

Тихо, чтобы не разбудить, открыла дверь. В свете ночника он лежал мертвый, открыв рот в последнем крике, на который никто не подошел.

Женя опустилась на край кровати рядом с мертвым отцом. Коснулась руки — температура та самая, страшная, — никакая.

— Какой ужас… Я к нему не вошла… Этот коридор…

Картинка завершилась, все ее причудливые элементы сошлись. Она знала теперь, что до конца своей жизни будет видеть этот сон, а когда умрет, то попадет туда окончательно и будет бежать по этому коридору в ужасе, в отчаянии, в отвращении к отцу, к себе самой, а в минуту счастливого отдохновения от вечно длящегося кошмара будет промелькивать навстречу милая Эмма с дымящейся сковородкой в вытянутой руке, серьезная и улыбающаяся, под деревянный стук каблуков, слегка запаздывающий относительно ее энергичного бега…