Свобода

  • Полина Клюкина. Дерись или беги
  • Издательство «АСТ», 2012 г.
  • Полина Клюкина (р. 1986, г. Пермь) окончила Литературный институт им. А. М.Горького (семинар Алексея Варламова). Лауреат премии «Дебют», постоянный автор журнала «Новый мир».

    «Дерись или беги» — первая книга Клюкиной, состоящая из жестких, бескомпромиссных, ярких рассказов. Литературные мэтры уже признают ее сложившимся прозаиком.

Поезд и пыльные шерстяные одеяла. Запутанные
черные кудри проводницы с шаркающей «ш» во
фразе «Ну тише, девочки, тише!», бренчание подстаканников. Худые, опухшие от выпивки зечки
ползут домой в Новосибирск. Дорога из коротких
рассказов о длинной жизни «чужих» и улыбчивая
фраза «Вы только нас не бойтесь» среди рупоров
и перепонок. Смущенные пассажиры закрывают
детские уши на слове «сучка» и с любопытством слушают рассказы о сокамерниках-убийцах.

Вагон молчит: Света рассказывает о Лехе-людоеде из третьего корпуса и сладком человеческом мя
се. Спокойно описывает убитого ею дядю. «Он бабушку мою обижал, душил пакетом из-под хлеба
и стучал по столу двумя пальцами, когда просил
триста рублей». Света ударяет пластмассовыми ногтями по коленке. Алена соглашается с ней, добавляя: «Таким вообще рождаться, не то что жить, не
надо, я бы тоже… только у меня дети, они бы мать
убийцу не простили». Позади у них тьма невиновных, стучащих точно так же по коленке. Они не
бросают окурков на пол из страха быть закрытыми
на десять суток, не покупают по дешевке у сокамерницы тряпки, дабы не отсрочить УДО. УДО — термин, бывавший у многих на слуху, но редко расшифровывающийся. Он как долгожданное УДОбство или УДОвлетворение, он попросту условное до
срочное освобождение. А многие смотрящие сквозь
решетку, такие, например, как Алена, эту аббревиатуру расшифровывают иначе: УДОвольствие от
убийства мужа или же родственников, заперевших
их на пару лет. Можно «стучать» — отпустят раньше, но уважения не будет. «Целая жизнь, будто целая жизнь прошла…»

За окнами появляются заброшенные новгородские хатки с ровными стройными рядами торчащей
из земли картофельной ботвы. Они соседствуют
с огромными, огороженными колючей проволокой
белокирпичными дачами с проемами в стенах для
кошек. «Не верится, б…, что мы вернулись!» —
«Я детей заберу из детдома! У меня дочка в этом году в первый класс идет».

Алену и Свету догоняет на перроне пожилая женщина: «Ален! Ален! На, возьми денег, с детьми ж
встретишься. Ты за что хоть сидела-то?» Алена отталкивает женщину. «Я три миллиона украла…»
Женщина сует деньги ей в карман и тяжелым шагом
минует вагоны. «Вы только, девочки, не мстите им,
родственникам-то своим, вы молодцы, вы вышли,
только не мстите!»

Проходят месяцы. Тюремные камеры заполняют
другие Алены и Светы, отстраиваются новые толщи
новгородских стен.

Почти полгода назад Света вернулась в бабушкин
неметеный от еловых иголок овдовевший дом. Собрала со стола стаканы, убрала из центра комнаты
табуреты и избавила иконы от черной драпировки.
Выйдя во двор, она опрокинула переполненное эмалированное ведро и наткнулась на Тамару. Эта старуха всегда являлась частью обшарпанной рамы
и окна, разделенного на два неравных треугольника
изгибистой трещиной. Кого ждала эта женщина,
в деревне не знал никто, разве что муж, периодически ее сменявший. Они привычно кивали прохожим, никогда не улыбаясь, и не махали рукой играющим в тачанку замарахам.

«Здрасте, теть Тамар!» Тетя Тамара по обычаю
кивнула, отвернулась, сказав чтото в сторону, к ее
силуэту добавился силуэт в кепке. Светка глянула на
часы и вспомнила об ужине. На зоне в это время открывали котлы с рыгающей гарью кашей.

Алена приехала на улицу Восстания, на неутраченном автоматизме добралась до пятнадцатого дома и вошла в квартиру номер тридцать девять. За
шла одна. Одна села на табурет и одна включила газ.
Детей ей не отдали, поскольку муж ее написал
в районный суд обличительную записку, ставшую
чернильной кляксой на и так заляпанном материнстве. На кухне «Маяк» пропищал девять, запел про
мечты мужским голосом и незаметно смолк, оставив ненавязчивую и знакомую «ш», постепенно потерявшуюся в газовом «с». Спустя час закашлявшиеся соседи из квартиры сорок открыли в квартире
тридцать девять окна и вызвали скорую помощь для
умершей женщины.

Надрывались уличные собаки, недовольные прерванным сном: мальчишки играли в грязи ребристым килограммовым диском, озвучивая и рыча в такт каждому движению. «Малые, подождите,
дайте-ка я пройду», — Света направлялась к родственникам, ступая в каждую растревоженную лужу.
Она надела бусы, купила вино и прочла молитву о милосердии и всепрощении. Придя, постучалась в кухонное окно и, не дождавшись никого, вошла в сени.
Пахло пьяным морозом. Брат ее спал на матрасе
в окружении пестрых окурков. Он не замечал ни уставшего лая, ни детского смеха над утопшей в грязи
тачанкой, ни появления в комнате Светы. «Паш,
Паша, я вышла, Паш, я вернулась!»

Дворы поскучнели. Светка возвращалась обратно
и злилась на молитву, не подействовавшую впрок.
Она несла в руке нитку с остатками бусин и повторяла до самого дома привычное камере «ненавижу».
Зашла, сняв сапоги, зашаркала к печке, но, почувствовав вдруг боль, оглянулась на крыльцо. Это были
остатки похорон: превратившиеся из иголок еловых
в швейные иглы, они все это время ждали ступней.
Света залила проколы йодом и на носочках поплелась спать.

«Светка! Светка! Со стариком моим плохо! Светка, за скорой надо! Просыпайся же, дура!» Тамара
стояла в дверях завернутая в ситцевый халат с шалью в руках. «Он не говорит совсем, стонет что-то,
Светка, беги за помощью, сейчас прямо беги, помрет ведь!»

Спустя сорок минут скорая, но не торопливая помощь старалась помочь Тамаре: «Ну что вы паникуете? Старость — это ж такое дело…»

Не спалось той ночью ни Тамаре, ни Свете. За
три чайника мяты Светка пересказала несколько лет
заключения и пару дней на свободе. «Всё у меня забрали, суки», — объединяя зону и брата одним словом, затягивалась и плевала на пол, каждый раз извиняясь. Она рыдала, втирая в грубые скулы слезы,
и обнимала «тетю Тамарочку, самую близкую и любимую бабку».

Домой она вернулась в полдень. Сняла настенные часы, включила радио и, поймав песню о мечтах, принялась за иголки на крыльце. И уже вечером, когда серая струя печного тепла поглотила пузырящиеся стены, Света написала письмо:

«Алён! Здравствуй, сестренка! Тебе тяжело, верно? И мне. Мой дом больше не мой. Я засыпаю теперь на бабушкиной кровати, глядя на этот пол, где
лежал он, стучащий по столу пальцами, помнишь?
Здесь очень холодно. Почти так же, как в камере.
Топлю печь и задыхаюсь по ночам дымом. Вот, оказывается, как пахнет свобода — угарным газом.

Алёнка, а как ты? Я представляю, как ты теперь
радуешься! Ты, наверное, забираешь детишек вечером, и вы идете гулять по городу. Потом приходите
домой, готовите вместе ужин, и ты укладываешь их
спать, напевая какую-нибудь свою дурацкую песенку, вроде „мечты сбываются“…

Алёнка, у меня сейчас всё трудно, но будет лето,
дыма не будет, не будет холодно, и, наверное, я даже
найду другое жилье. Я тут думала: а может, мне вообще к вам в город перебраться? Алёнка, мы сможем.
Обещаю. Мы на зоне смогли, причем смогли достойно, а здесь… Алён, здесь свобода…»

Сергей Жадан. Ворошиловград

  • Издательство «АСТ», 2012 г.
  • Роман «Ворошиловград», как и все тексты Жадана, полон поэтических метафор, неожиданных поворотов сюжета, воспоминай и сновидений, и в то же время повествует о событиях реальных и современных. Главный герой, Герман, отправляется на Донбасс, в город своего детства, окруженный бескрайними кукурузными полями. Его брат, владелец автозаправки, неожиданно пропал, а на саму заправку «положила глаз» местная мафия. Неожиданно для себя Герман осознает, что «продать всё и свалить» — не только неправильно, но и невозможно и надо защищать свой бизнес, свою территорию, своих женщин, свою память.

Телефоны существуют, чтобы сообщать о разных неприятностях. Телефонные голоса звучат холодно и официально, официальным голосом проще передавать плохие новости. Я знаю, о чем говорю. Всю жизнь я боролся с телефонными аппаратами, хотя и без особого успеха. Телефонисты всего мира продолжают отслеживать разговоры, выписывая себе на карточки самые важные слова и выражения, а в гостиничных номерах лежат Библии и телефонные справочники — всё, что нужно, чтобы не потерять веру.

Я спал в одежде. В джинсах и растянутой футболке. Проснувшись, ходил по комнате, переворачивал пустые бутылки из-под лимонада, стаканы, банки и пепельницы, залитые соусом тарелки, обувь, злобно давил босыми ногами яблоки, фисташки и жирные финики, похожие на тараканов. Когда снимаешь квартиру и живешь среди чужой мебели, учишься относиться к вещам бережно. Я держал дома разный хлам, как перекупщик, прятал под диваном граммофонные пластинки и хоккейные клюшки, кем-то оставленную женскую одежду и где-то найденные большие железные дорожные знаки. Я не мог ничего выбросить, поскольку не знал, что из этого всего принадлежит мне, а что — чужая собственность. Но с первого дня, с того момента, как я сюда попал, телефонный аппарат лежал прямо на полу посреди комнаты, вызывая ненависть своим голосом и своим молчанием. Ложась спать, я накрывал его большой картонной коробкой. Утром выносил коробку на балкон. Дьявольский аппарат стоял посреди комнаты и навязчивым треском сообщал, что я кому-то нужен.

Вот и теперь кто-то звонил. Четверг, пять утра. Я вылез из-под одеяла, сбросил картонную коробку, взял телефон, вышел на балкон. Во дворе было тихо и пусто. Через боковую дверь банка вышел охранник, устроив себе утренний перекур. Когда тебе звонят в пять утра, ничего хорошего из этого не выйдет. Сдерживая раздражение, снял трубку. Так всё и началось.

— Дружище, — я сразу узнал Кочу. У него был прокуренный голос, словно вместо легких ему вмонтировали старые прожженные динамики. — Гера, друг, не спишь? — Динамики хрипели и выплевывали согласные. Пять утра, четверг. — Алло, Гера!

— Алло, — сказал я.

— Друг, — добавил низких частот Коча, — Гера.

— Коча, пять утра, чего ты хочешь?

— Гер, послушай, — Коча перешел на доверительный свист, — не хотел тебя будить. Тут такая шняга. Я ночь не спал, понял? Вчера твой брат звонил.

— Ну?

— Короче, он уехал, Герман, — тревожно зависло с той стороны Кочино дыхание.

— Далеко? — сложно было привыкнуть к этим его голосовым перепадам.

— Далеко, Герман, — включился Коча. Когда он начинал новую фразу, голос его фонил. — То ли в Берлин, то ли в Амстердам, я так и не понял.

— Может, через Берлин в Амстердам?

— Может, и так, Гер, может, и так, — захрипел Коча.

— А когда вернется? — я успел расслабиться. Подумал, что это просто рабочий момент, что он просто сообщает мне семейные новости.

— По ходу, никогда, — трубка снова зафонила.

— Когда?

— Никогда, Гер, никогда. Он навсегда уехал. Вчера звонил, просил тебе сказать.

— Как навсегда? — не понял я. — У вас там всё нормально?

— Да, нормально, друг, — Коча сорвался на высокие ноты, — всё нормально. Вот только брат твой бросил тут всё на меня, ты понял?! А я, Гер, уже старый, сам я не потяну.

— Как бросил? — я не мог понять. — Что он сказал?

— Сказал, что в Амстердаме, просил позвонить тебе. Сказал, что не вернется.

— А заправка?

— А заправка, Гер, по ходу на мне. Только я, — Коча снова добавил доверительности, — не потяну. Проблемы у меня со сном. Видишь, пять утра, а я не сплю.

— А давно он уехал? — перебил я.

— Да уже неделя, — сообщил Коча. — Я думал, ты знаешь. А тут вот такая шняга выходит.

— А чего он мне ничего не сказал?

— Я не знаю, Гер, не знаю, дружище. Он никому ничего не сказал, просто взял и свалил. Может, хотел, чтобы никто не знал.

— О чем не знал?

— О том, что он сваливает, — объяснил Коча.

— А кому какое дело до него?

— Ну, не знаю, Гер, — закрутил Коча, — не знаю.

— Коча, что там у вас случилось?

— Гер, ты ж меня знаешь, — зашипел Коча, — я в его бизнес не лез. Он мне не объяснял. Просто взял и свалил. А я, дружище, сам не потяну. Ты бы приехал сюда, на месте разобрался, а?

— В чем разобрался?

— Ну, я не знаю, может, он тебе что-то говорил.

— Коча, я не видел его полгода.

— Ну, я не знаю, — совсем растерялся Коча. — Гер, дружище, ты приезжай, потому что я сам ну никак, ты правильно меня пойми.

— Коча, что ты крутишь? — спросил я наконец. — Скажи нормально, что у вас там случилось.

— Да всё нормально, Гер, — Коча закашлялся, — всё нормалёк. Короче, я тебе сказал, а ты уже смотри. А я пошел, у меня клиенты. Давай, дружище, давай. — Коча бросил трубку.

Клиенты у него, — подумал я. — В пять утра.

Мы снимали две комнаты в старой выселенной коммуналке, в самом центре, в тихом дворе, засаженном липами. Лелик занимал проходную, ближе к коридору, я жил в дальней, из которой был выход на балкон. Другие были наглухо закрыты. Что скрывалось за дверями — никто не знал. Комнаты нам сдавал старый матерый пенсионер, бывший инкассатор Федор Михайлович. Я его называл Достоевским. В девяностых они с женой решили уехать в эмиграцию, и Федор Михайлович выправил себе документы. Но, получив на руки новый паспорт, вдруг ехать передумал, решив, что именно теперь время начинать жизнь с чистого листа. Так что в эмиграцию жена отправилась одна, а он остался в Харькове якобы сторожить квартиру. Почуяв свободу, Федор Михайлович сдал комнаты нам, а сам прятался где-то на конспиративных квартирах. Кухня, коридоры и даже ванная этого полуразрушенного жилья были забиты довоенной мебелью, потрепанными книгами и кипами огонька. На столах, стульях и прямо на полу была свалена посуда и цветное тряпье, к которому Федор Михайлович относился нежно и выбрасывать не позволял. Мы и не выбрасывали, так что к чужому хламу добавился еще и наш. Шкафчики, полки и ящики стола на кухне были заставлены темными бутылками и банками, где мерцали масло и мед, уксус и красное вино, в котором мы тушили окурки. По столу катались грецкие орехи и медные монеты, пивные пробки и пуговицы от армейских шинелей, с люстры свисали старые галстуки Федора Михайловича. Мы с пониманием относились к нашему хозяину и его пиратским сокровищам, к фарфоровым фигуркам Ленина, тяжелым вилкам из фальшивого серебра, запыленным шторам, сквозь которые пробивалось, разгоняя по комнате пыль и сквозняки, желтое, словно сливочное масло, солнце. По вечерам, сидя на кухне, мы читали надписи на стенах, сделанные Федором Михайловичем, какие-то номера телефонов, адреса, схемы автобусных маршрутов, нарисованные химическим карандашом прямо на обоях, рассматривали вырезки из календарей и фотопортреты неизвестных родственников, пришпиленные им к стене кнопками. Родственники выглядели строго и торжественно, в отличие от самого Федора Михайловича, который время от времени тоже забредал в свое теплое гнездо, в скрипучих босоножках и пижонском кепаре, собирал за нами пустые бутылки и, получив бабки за очередной месяц, исчезал во дворе между лип. Был май, держалась теплая погода, двор зарастал травой. Иногда ночью с улицы заходили настороженные пары и занимались любовью на скамейке, застеленной старыми ковриками. Иногда под утро на скамейку приходили охранники из банка, сидели и забивали долгие, как майские рассветы, косяки. Днем забегали уличные псы, обнюхивали все эти следы любви и озабоченно выбегали назад — на центральные улицы города. Солнце поднималось как раз над нашим домом.

Когда я вышел на кухню, Лелик уже терся возле холодильника в своем костюме — темном пиджаке, сером галстуке и безразмерных брюках, которые висели на нем, как флаг в тихую погоду. Я открыл холодильник, тщательно осмотрел пустые полки.

— Привет, — я упал на стул, Лелик недовольно сел напротив, не выпуская из рук пакета с молоком. — Тут такое дело, давай к брату моему съездим.

— Зачем? — не понял он.

— Просто так. Посмотреть хочу.

— А что с твоим братом, проблемы какие-то?

— Да нет, всё с ним нормально. Он в Амстердаме.

— Так ты в Амстердам хочешь к нему съездить?

— Не в Амстердам. Домой к нему. Давай на выходных?

— Не знаю, — заколебался Лелик, — я на выходных собирался машину на станцию отогнать.

— Так мой брат и работает на станции. Поехали.

— Ну, не знаю, — неуверенно ответил Лелик. — Лучше поговори с ним по телефону. — И, допив всё, что у него было, добавил. — Собирайся, мы уже опаздываем.

Днем я несколько раз звонил брату. Слушал длинные гудки. Никто не отвечал. После обеда позвонил Коче. Точно так же без результата. Странно, — подумал, — брат может просто не брать трубку, у него роуминг. Но Коча должен быть на рабочем месте. — Вечером позвонил родителям. Трубку взяла мама. Привет, — сказал я, — брат не звонил? — Нет, — ответила она, — а что? — Да так, просто, — ответил я и заговорил о чем-то другом.

На следующее утро в офисе снова подошел к Лелику.

— Лелик, — сказал, — ну как, едем?

— Да ну, — заныл тот, — ну ты что, машина старая, еще сломается по дороге.

— Лелик, — начал давить я, — брат сделает твоей машине капитальный ремонт. Давай, выручай. Не ехать же мне электричками.

— Ну, не знаю. А работа?

— Завтра выходной, не выебывайся.

— Не знаю, — снова сказал Лелик, — нужно поговорить с Борей. Если он ничем не подпряжет…

— Пошли, поговорим, — сказал я и потянул его в соседний кабинет.

Боря и Леша — Болик и Лелик — были двоюродными братьями. Я знал их с университета, мы вместе заканчивали историческое отделение. Между собой они были не похожи. Боря выглядел мажористо, был худ и подстрижен, носил контактные линзы и даже, кажется, делал маникюр. А Леша был крепко сбит и слегка приторможен, носил недорогую офисную одежду, стригся редко, денег на контактные линзы ему было жалко, поэтому носил очки в металлической оправе. Боря выглядел более ухоженно, Леша — более надежно. Боря был старше на полгода и чувствовал ответственность за брата, определенный братский комплекс. Был он из приличной семьи, его папа работал в комсомоле, потом делал карьеру в какой-то партии, был главой районной администрации, ходил в оппозицию. Последние годы занимал должность при губернаторе. Леша же был из простой семьи — его мама работала учительницей, а папа шабашил где-то в России, еще с восьмидесятых. Жили они под Харьковом, в небольшом городке, так что Лелик был бедным родственником, и все его за это любили, как ему казалось. После университета Боря сразу же вписался в отцовский бизнес, а мы с Леликом пытались самостоятельно встать на ноги. Работали в рекламном агентстве, в газете бесплатных объявлений, в пресс-секретариате Конгресса националистов и даже в собственной букмекерской конторе, которая накрылась на второй месяц своего существования. Несколько лет назад, переживая о нашем прозябании и помня о беззаботной студенческой юности, Боря пригласил нас работать с ним, в администрации. Папа зарегистрировал под него несколько молодежных организаций, через которые переводились разные гранты и отмывались небольшие, но регулярные суммы. Так что мы трудились вместе. Работа у нас была странная и непредсказуемая. Мы редактировали чьи-то речи, вели семинары для молодых лидеров, проводили тренинги для наблюдателей на выборах, составляли политические программы для новых партий, рубили дрова на даче у папы Болика, ходили на телевизионные шоу защищать демократический выбор и отмывали, отмывали, отмывали бабло, которое проходило через наши счета. На моей визитке было написано «независимый эксперт». За год такой работы я купил себе навороченный компьютер, а Лелик — битый фольксваген. Квартиру мы снимали с Леликом вместе. Боря часто приходил к нам, садился в моей комнате на пол, брал в руки телефон и звонил проституткам. Нормальный корпоративный дух, одним словом. Лелик брата не любил. Да и меня, кажется, тоже. Но мы с ним уже несколько лет жили в соседних комнатах, так что отношения наши были ровными и даже доверительными. Я постоянно одалживал у него одежду, он у меня — деньги. Разница была в том, что одежду я всегда возвращал. Последние месяцы они с братом что-то мутили, какой-то новый семейный бизнес, в который я не лез, поскольку деньги были партийные, и чем это должно было закончиться — никто не знал. Я держал подальше от них сбережения, пачку баксов, пряча ее на книжной полке между страницами Гегеля. В целом я им доверял, хотя и понимал, что пора искать себе нормальную работу.

Боря сидел у себя и работал с документами. На столе перед ним лежали папки с результатами каких-то социологических опросов. Увидев нас, открыл на мониторе сайт обладминистрации.

— Ага, вы, — сказал бодро, как и положено руководителю. — Ну, что? — спросил, — Как дела?

— Боря, — начал я, — мы к брату моему хотим съездить. Ты его знаешь, да?

— Знаю, — ответил Болик и стал внимательно осматривать свои ногти.

— У нас завтра ничего нет?

Болик подумал, снова посмотрел на ногти, рывком убрал руки за спину.

— Завтра выходной, — ответил.

— Значит, поехали, — сказал я Леше и повернулся к двери.

— Погодите, — вдруг остановил меня Болик. — Я тоже с вами поеду.

— Думаешь? — недоверчиво переспросил я.

Везти его с собой не хотелось. Лелик тоже, насколько можно было заметить, напрягся.

— Да, — подтвердил Болик, — поедем вместе. Вы же не против?

Лелик недовольно молчал.

— Боря, — спросил я его, — а тебе зачем ехать?

— Просто так, — ответил Болик. — Я не буду мешать.

Лелика, похоже, напрягала необходимость ехать куда-то с братом, который его плотно контролировал и не хотел отпускать от себя ни на шаг.

— Только мы рано выезжаем, — попытался отбиться я, — где-то часов в пять.

— В пять? — переспросил Лелик.

— В пять! — воскликнул Болик.

— В пять, — повторил я и пошел к дверям.

В общем, подумал, пусть сами между собой разбираются.

Днем я снова звонил Коче. Никто не отвечал. Может, он умер, — подумал я. Причем подумал с надеждой.

Вечером мы сидели с Леликом у себя дома, на кухне. Слушай, — вдруг начал он, — может, не поедем? Может, позвонишь им еще раз? — Леша, — ответил я, — мы едем всего на день. В воскресенье будем дома. Не парься. — Ты сам не парься, — сказал на это Лелик. — Хорошо, — ответил я.

Хотя что хорошего? Мне тридцать три года. Я давно и счастливо жил один, с родителями виделся редко, с братом поддерживал нормальные отношения. У меня было никому не нужное образование. Работал непонятно кем. Денег мне хватало как раз на то, к чему я привык. Новым привычкам появляться было поздно. Меня всё устраивало. Тем, что меня не устраивало, я не пользовался. Неделю назад пропал мой брат. Исчез и даже не предупредил. По-моему, жизнь удалась.

Проект «После Великой Победы»

Издательство Астрель и Людмила Улицкая объявили о начале семейного проекта «После Великой Победы».

С переизданием книги Людмилы Улицкой «Детство-49» (с рисунками Владимира Любарова) издательство «Астрель» и проект «Сноб» приступают к изданию ее продолжения — нового книжного сборника с рассказами о послевоенном детстве читателей, рожденных и выросших в годы Великой Отечественной Войны.

Соавторами Людмилы Улицкой в новом сборнике выступят поклонники автора, чье детство или отрочество пришлось на 1945–1950-е годы, их дети и внуки. Семейный конкурс проводится по инициативе Людмилы Улицкой под названием «После Великой Победы». В работе с читателями-соавторами будущего семейного книжного сборника, Людмиле Улицкой и соиздателям проекта помогают библиотекари, продавцы книжных магазинов и журналисты.

Некоторые воспоминания и отрывки из рассказов российских семей будут публиковаться в СМИ до выхода книжного сборника, издать который планируется к 9 мая следующего года. Людмила Улицкая проведет ряд встреч с соавторами в книжных магазинах и библиотеках.

Проект призван помочь людям вспомнить о наших дедах — уже ушедших и живых. Понять их жизнь, сравнить с её с жизнью сегодняшней, найти общее, что нас сближает, и новое, что различает; ещё раз вспомнить о Великой Войне, об испытаниях, выпавших на долю наших дедов, об их героизме, терпении и мужестве.

Участники конкурса будут расспрашивать своих родителей, бабушек и дедушек о послевоенных годах, попросят их поделиться воспоминаниями о том голодном времени, о дворах и коммуналках, вспомнить истории родных, знакомых, соседей и рассказать о событиях своего детства, оставшихся в памяти на всю жизнь.

Рассказы участников и фотографии из семейных архивов принимаются по адресу: detstvo-49@snob.ru

Источник: Издательство «АСТ»

Хорхе Букай. Всё (не) закончено

  • Издательство «АСТ», 2012 г.
  • Пережить боль — не значит забыть все то, что было, и обесценить все то, чего больше нет. Пережить боль — значит осознать, что именно ты оставил в прошлом и поблагодарить судьбу за то, что ты встретился с этим и это пережил вне зависимости от того, как долго все продлилось. Пережить боль — не значит заставить рану исчезнуть. Это значит — наблюдать ее каждый раз, когда идешь в душ, прикасаться к ней, и отдавать себе отчет в том, что трогать ее уже не больно.

    Хорхе Букай — специалист по психодраме, гештальт-терапевт и один из самых известных современных аргентинских писателей. Родился в Буэнос-Айресе 30 октября 1949 года в простой семье. В 1973 окончил Университет Буэнос-Айреса, получив профессорское звание, и начал практиковать в качестве психолога и терапевта в самых престижных госпиталях Буэнос-Айреса. Зарекомендовал себя как превосходный терапевт за пределами родной страны — в Чили, США, Испании и Италии. Книги Хорхе Букая стали бестселлерами во всем испаноговорящем мире, переведены на 17 языков, в том числе и на русский. Букай — автор серии своеобразных путеводителей по человеческой жизни под названием «Дорожные карты»: «Дорога независимости», «Дорога встреч», «Дорога слез» и «Дорога счастья».

В этой части книги я хочу поговорить о поиске новой любви. Это не значит, что не нужно продолжать
работу с болью расставания. Напротив, каждая новая
ситуация заново пробуждает эту боль и дает нам возможность поработать над ней. Новая связь всегда помогает нам завершить ситуации, которые нам не удалось разрешить в наших предыдущих отношениях.

Мне хотелось бы начать со «Встречи душ» — это
плод долгих размышлений моего друга и учителя Луиса Хальфена, человека, страстно увлеченного жизнью.

Он считает, что очень трудно передать, в чем состоит встреча душ, но можно сказать, что «то, что мы
называем душой, состоит из своих особенностей, желаний, влечений, симпатий, поэтому так редки подлинные встречи настоящих друзей в жизни, а уж тем
более встреча мужчины и женщины». Самое невероятное между мужчиной и женщиной, размышляет
Хальфен, состоит в том, что здесь сосредотачивается
гораздо больше нитей напряжения, чем между друзьями, поскольку устанавливается хрупкое равновесие
между желанием обладания и желанием любви.
«Обычно их трудно отличить, — замечает он, — но есть
один признак, который позволяет обнаружить разницу, когда это (встреча душ в любви) случается».

Он считает, что это интересы, восприятие ценностей; но это относится не только к телесному влечению,
которое женщина может испытывать к мужчине или
мужчина к женщине, поскольку такое влечение может
возникнуть и не учитывая ценности. «Когда появляется
это странное желание сблизиться с другим человеком,
быть с ним рядом, быть в нем, — говорит он, — возникает уникальная связь, поскольку это желание соединяет
сердца и души. Собственно говоря, если мы хорошенько поразмыслим, тела — это те же души». И уточняет
этот последний момент: «Другой — это тот, кто в любви
не отдален от собственной плоти, а остается ее частью.
Другой существует воплощаясь и придавая силу напряженности. Это происходит с телами, это происходит с
душами, они придают друг другу импульс, интенсивность. И все это не выражается словами. В любом случае слова находятся за пределами тел, они не способны
догнать их, поэтому тела (сущность, неожиданный дар)
жаждут вырваться из монотонности, хотят испытать
что-то исключительное. Но исключительное — это не
монументальное. Наоборот, исключительное всегда
скрытно, молчаливо и проницательно».

Согласно этой мысли, когда случается встреча (к
которой стремились всю свою жизнь обитатели
Олимпа), происходит эротизация всего мира и каждого в отдельности: «В этой эротике мира вещи приобретают блеск, оживают; нужно только найти свою
ноту, чтобы слиться со звучанием вселенной. Все человеческие существа открыты эротике мира, но
встреча с другим существом, этим единственным
другим, который практически не может быть заменен никем иным, должна прозвучать в схожей или
одинаковой тональности, чтобы для каждого, кто это
ощущает, наступила гармония. Так вдохновляются
тела (души), это вдохновение связано не только с
сексуальностью. У любви множество проявлений. Но
когда любовь наполняет тела, все то, что на самом
деле и есть душа, обретает необычайную силу. Поры
раскрываются, кожа становится влажной, желание
доминирует над памятью, партнеры излучают свет,
энергия, которая от них исходит, овладевает волей.
Уже не ты думаешь или желаешь — слово имеет само
тело, превратившееся в душу. Сопротивляться бесполезно, бесполезно пытаться прокладывать пути; они
возникают сами по себе, нужно только суметь пройти по ним (в этом обычно и состоит трудность)».

Говоря о прошлом и настоящем, Хальфен делает
одну оговорку: «Романтизм много говорил о любви.
Души воспламенялись, музыка захватывала, поэзия
опьяняла. Словом, корабль душ следовал курсом экзальтации. Даже политические речи излучали призывы к освобождению, так же как и церковники источали дух спасения. Но любовь не путать с романтическими формами ее переживания». И добавляет:
«Могло бы показаться, что сегодня, в масштабах человека light, все чувства ослабились, потеряли накал.
Но стоило бы подумать, раз формы встречи душ не
изменились, то не изменилась и сама необходимость поиска другого, того другого человека, который, как я уже указывал ранее, способен утверждать
меня во мне самом».

Согласно его рассуждению, то, что сближает любовников (любовь), состоит из неких постоянных
величин, таких, как изумление, восторг, желание.
«Чтобы обозначить любовь, — говорит Хальфен, —
прибегли к метафоре сердца, словно это шкатулка,
которая хранит и оберегает любимое существо. Тем
не менее следует помнить, что при встрече с любовью нас ждут страсть и потрясение, счастье и боль.
Когда любовь приходит (обычно незваной), жизнь
снова становится яркой. Повседневное делается необычайным, привычное исключительным. Любовь
очень близка к урокам мудрости: все самое странное
находится совсем рядом с нами».

В этом отношении «при встрече душ (пары людей,
тел) возникает странное уравнение, согласно которому один человек чувствует, что может жить только рядом с тем, кто помогает ему быть самим собой. Может
показаться преувеличением, что возникает такая чрезвычайная зависимость одной души от другой. Однако,
учитывая исключительность встречи душ, естественно
возникает желание сохранить эту любовь навсегда.
С каждым разом это навсегда актуально, но не протяженно, а более интенсивно. Речь идет о вечности, состоящей из живых, а не монотонных мгновений».

Наконец, даже когда Луис Хальфен признаёт, что
встреча душ столь редка, он утверждает: «Но если она
происходит, ты обнаруживаешь, что призван, чтобы
встретить ее появление. Безусловно, есть нюансы, но
ты всегда распознаешь этот призыв».

Предлагаю продолжить эту тему на примере случая, который я наблюдала как терапевт. Некоторое
время назад один пациент рассказал мне, что после
развода у него была связь, которая хотя и не развилась
во что-то более серьезное, но позволила ему научиться ссориться, злиться и таким образом испытать такое, чего ему никогда не приходилось чувствовать со
своей прежней женой. Он никогда не позволял себе
этого по отношению к ней. Его лишили возможности
сердиться; а со второй партнершей, наоборот, было
много любви и много ссор. «С матерью моих детей
всегда было ни да, ни нет, — говорил он мне, — неожиданно ты влюбляешься в другую женщину, и брак распадается. Мы никогда ни о чем не говорили».

На этом следует задержаться: он остался с ощущением разочарования, что не смог выразить всего, что
мог бы, своей первой жене, а потом загадочным образом, хотя тут нет никакой загадки, встречает другую
женщину, которая помогает ему научиться делать это.

Когда разрывается связь, прекращает существование семья, и ситуация медленно завершается. Тогда мы
раскрываемся в поисках душевного друга, друга по жизни. Весьма маловероятно, что мы сможем быстро найти новую устойчивую пару. Однако весьма важно беречь свое предрасположение, раскрыться тому, что
жизнь предложит нам в этот момент, быть внимательным к тому, какие люди нас окружают, какие возможности у нас есть, не имея в виду формальные отношения,
не тревожась о необходимости уже создать новую
структуру. Для нашего внутреннего развития нам необходимо учиться на тех отношениях, которые мы имеем, развивать какие-то качества или раскрывать в себе
новые стороны. Да, встречи происходят, но, возможно,
каждая из них подготавливает нас к самой лучшей, той,
которая приведет нас к человеку, с которым мы почувствуем возможность создать новую структуру.

Весьма нелегко, и не часто это происходит, после
развода тут же встретить нового партнера. Мы проходим через множество встреч, удовлетворяем свои
ежедневные потребности, позволяем жизни нести
нас вперед, совершенно не представляя, каким должен быть нужный нам человек. Надо сделать усилие и
не создавать для себя образы, потому что, если мы будем отвергать какие-то встречи как не совпадающие с
вымышленным образом нашего партнера, мы можем
отодвинуть или вообще сделать невозможной эту
встречу. Данное утверждение имеет свое обоснование: для того чтобы встретить друга своей жизни, мы,
несомненно, должны будем заранее постичь вещи, научить нас которым может только другой партнер.

Михаил Маргулис. Крепкий Турок

  • Издательство «АСТ», 2012 г.
  • Эта книга — биография Михаила Турецкого, создателя скандально известного Хора, а также предельно честная исповедь о том, что такое культура и шоу-бизнес России, как нас сейчас оценивают за границей и по каким законам надо существовать, чтобы выжить.
  • Купить книгу на Озоне

Грузчик из «Гнесинки»

Сходу «переплыв» из одной музыкантской среды в другую, причем такую, где собрались еще более, чем в училище, «одержимые профессией» люди, Михаил вступил в фазу полноценного взросления. Не по возрасту, по сути. Гнесинка принесла ему «принципиально другой круг общения», подтолкнула к самостоятельности. За вузовский срок, Турецкий успел стать мужем, отцом, разнорабочим, руководителем. Его уже иногда величали по имени-отчеству. Он, вообще, с первых институтских дней привыкал к почтительному формату общения, столь приятному ему и поныне.

«Педагоги в Гнесинке обращались к студентам на «вы» — вспоминает однокашник Турецкого и один из аксакалов его «Хора» Михаил Кузнецов. — Это звучало так необычно, после школы, где все тебе «тыкали». Удивляло «гнесинцев» и то, о чем и как учителя рассказывали. Культурологию, например, вел у них прогрессивно настроенный брежневский экс-референт Георгий Куницын, еще до «перестроечной» гласности, сообщавший студентам малоизвестные факты отечественной истории и критично оценивавший некоторые деяния советских вождей. «Марксистко-ленинскую эстетику» (куда же без нее в классической музыке!) преподавала Елена Бовина, супруга влиятельного политобозревателя «Известий», ведущего телепередачи «Международная панорама», а впоследствии первого посла СССР в Израиле Александра Бовина. То, что произносила на лекциях Елена Петровна, в восприятии Турецкого, «напрочь опровергало марксизм-ленинизм».

Преподаватели других, «факультативных», скажем так, для Гнесинки предметов, тоже большевистской ортодоксальностью мишиной «исторички» из училища, не отличались. И давали своим подопечным обильную «пищу для размышлений».

Но еще важнее была роль тех наставников, которые занимались с «гнесинцами» непосредственно музыкальной практикой. Для Михаила непререкаемым гуру стал Владимир Онуфриевич Семенюк — руководитель хорового класса Гнесинки и «правая рука» знаменитого Владимира Минина, камерным хором которого он дирижировал.

Уроки Семенюка сослужили Турецкому немалую пользу позднее, когда он добивался от своего «Хора» звучания «не манерного, но выразительного». Наверное, что-то перенял он и от преподавательского стиля Владимира Онуфриевича, сочетавшего кропотливость с моральным прессингом.

«Семенюк — это театр одного актера. Какую-нибудь фразу он мог репетировать с нами по 45 минут и больше, повторяя ее многократно с особой интонацией. Он показывал, как произносить звуки, соединять согласные, растягивать гласные. Я всегда удивлялся, почему у Минина поет хор и все слова понятны, а у других хоров такого нет? Да, потому что техника произношения у каждого в мининском хоре „отрулена“ до совершенства.

В ходе занятий Семенюк порой жестко одергивал нас за расхлябанность. Мол, вы тут сидите в тепле и уюте, а иные ваши сверстники сейчас тоннель на морозе долбят. Вам всем очень повезло, а вы, раздолбаи, этого не цените, занимаетесь спустя рукава.

Здесь он был не совсем справедлив. Допустим, мы с Мишей Кузнецовым с упоением занимались в хоровом классе и не „халявили“. Тебе преподносили „Мессу“ Шуберта, вальсы Брамса, переложенные для хора, песенный цикл на стихи Игоря Северянина! Такой материал захватывал душу. Я, вообще, думаю, те, кто учатся из-под палки, просто ошиблись дверью. Если ты делаешь что-то сильно напрягаясь, значит, занимаешься не своим делом».

Кругозор Михаила расширяли не только академические наставники. Настоящий «эстетический удар» случился у него с появлением «приятеля из Калуги, лет на шесть постарше». Тот «погрузил» студента-первокурсника «в океан передовой, современной музыки. Рок, поп, джаз, Том Джонс, „Лед Зеппелин“, „Пинк Флойд“…». «Я впервые слушал записи этих исполнителей на качественной аппаратуре — говорит Турецкий. — И слезы от экстаза наворачивались. До этого я сталкивался с подобной музыкой бессистемно, отрывочно. А тут получал ее альбомами, с меломанскими комментариями. Даже психотерапевтический эффект был. Когда моя первая любовь не увенчалась успехом, рок-музыка помогала мне справиться с грустью».

Переслушать всю фонотеку своего калужского друга, Турецкий, кажется, не успел. Среди однокурсниц он заметил «красавицу Лену», тоже не чуждую городу Калуга, где она окончила музучилище, и грусть будущего хормейстера рассеялась. Молодая, талантливая певица откликнулась на его нежные чувства и вскоре в Гнесинке образовалась новая «ячейка общества». Годом позже в семье Михаила и Лены родилась дочь Наташа. Из квартиры у метро «Динамо», где молодожены обитали вместе с мишиными родителями, после рождения ребенка хотелось переехать в отдельные «апартаменты». Но, где их взять скромным советским студентам? Вновь выручил Александр Турецкий. Чуть раньше он предоставил своему младшему брату в периодическое пользование поддержанную «копейку», на которой, рано получивший права и даже немного позанимавшийся автоспортом Михаил, «таксовал» по субботам. Теперь он отдал Мише, Лене и новорожденной Наташе свою однокомнатную квартиру в Крылатском.

«Жена ничего от меня не требовала — поясняет Турецкий. — Она была неизбалованной, вполне понимала наши обстоятельства и ценила то, что у нас есть. Но я сам поставил себе определенные задачи, осознав, что несу ответственность за свою семью, и, что на наши студенческие стипендии прожить втроем почти нереально. Нужно искать дополнительную работу».

Изначально Турецкий сделал ставку на уже упомянутый «частный извоз». Предприятие осложнялось тем, что «бомбить» приходилось на не совсем своей, «братской» машине, да еще изрядно «убитой». Приобретение личного автотранспорта в те годы считалось космической задачей даже для зрелых, постоянно работающих совграждан, что уж говорить о 22-летнем музыканте из скромной семьи. Но одержимость, господа, одержимость Михаила Турецкого, о которой не впервые говорится в этой книге, и которая с возрастом начала проявляться у него не только в творческих порывах, сделала «невозможное возможным». В автобиографии Турецкий подробно описал добывание своей первой престижной частной собственности. «Я загорелся идеей купить автомашину, и через два года приобрел 11-ю модель „Жигулей“ с ручным управлением у одного инвалида, уезжавшего в Израиль. Ручное управление я, конечно же, с нее сразу снял.

Машина обошлась мне в 4900 рублей. Я влез в серьезные долги. Пришлось продать любимую финскую кожаную куртку, корейский магнитофон, купленный у какого-то иностранца на первом курсе, брат дал взаймы 500 рублей… В итоге собралась необходимая сумма».

Подобной автомобильной роскошью не располагали даже многие уважаемые «гнесинские» учителя Михаила, поэтому на своих «Жигулях» он к институту никогда не подъезжал. Стеснялся. Это у сегодняшних студентов некоторых отечественных вузов, проблема — запарковаться возле альма-матер, а Турецкий тогда был единственным в институте учащимся с личным авто.

«Железный конь», разумеется, придал Михаилу мобильности, тем более, что в те годы Москву еще не «парализовали» дикие «пробки». Маэстро-водитель, помимо учебы, успевал за день в несколько мест, где у него имелся практический интерес. Эпизодически ему удавались относительно «дальнобойные» выезды. «С помощью брата и самостоятельно, без чрезвычайного риска, я иногда доставал у фарцовщиков валютные чеки — объясняет Михаил. — В магазине „Березка“ покупал на них какой-нибудь импортный магнитофон, увозил в другой город, Ярославль, Кострому, Рязань, и сдавал там в комиссионный. Выходил неплохой „навар“. Достав чеки, положим, за 100 рублей, ты, в той же Рязани, мог продать приобретенный на них товар за 150. Чем больше ты „сдавал“ дефицитной продукции, тем крупнее была твоя „чистая прибыль“. Такие легкие „шоп-туры“ ощутимо пополняли семейный бюджет».

Но более стабильный доход приносила Турецкому должность грузчика в «25-ом универмаге Мосторга», где приходилось трудиться «ночь, через две». Туда он устроился, опять-таки, не без братской помощи. Директором двухэтажного магазина в столичном спальном районе Строгино являлся друг Александра, который и выделил Михаилу «хлебное местечко». Тут не только «капала» приличная зарплата, превышавшая месячный оклад квалифицированного инженера или врача, но и имелся прямой доступ к дефицитным продуктам, которые всегда можно было конвертировать в «нужные» знакомства и другой, не съестной дефицит: билеты в популярные театры, качественные услуги в автосервисе и т.п.

С обывательской точки зрения Миша пребывал в «полном шоколаде» и на институт, в общем-то, мог махнуть рукой. Он и сам подтверждает, что «большинство „гнесинцев“, при всей любви к музыке, не очень-то верили, что профессия, которую они получат, станет опорой в жизни. Все поглядывали „налево“, прикидывали, как совместить приятное с полезным. Остаться музыкантом, но не быть постоянно материально нуждающимся».

Турецкий — ходячий пример решения сей дилеммы. Ныне — само собой, но и в студенческий период тоже. Он грузил, возил, «доставал», перепродавал и при этом постоянно думал о своей реализации в качестве дирижера, руководителя хотя бы «какого-нибудь самодеятельного коллектива». Летом подобная «подработка» по специальности находилась в пионерском лагере. Но Михаилу, конечно, хотелось большего. И случай представился.

«Подвозил очередного „клиента“ — рассказывает Турецкий — познакомились, разговорились. Оказался еврейский товарищ, служащий регентом в православной церкви! Сам он был не ахти каким музыкантом и подыскивал человека, который бы „наладил звучание“ их церковного хора, состоявшего из пары десятков мужчин и женщин.

Я сказал ему, что учусь в Гнесинке (а мы там уже активно изучали духовную музыку, Рахманинова, Гречанинова) и обладаю необходимыми навыками для того, чтобы через четыре месяца ваш хор зазвучал. Только делать мне это придется инкогнито, не оформляя никаких документов, иначе меня попрут из института. Он согласился. И вот я пришел в этот коллектив и увидел компанию отставных солистов больших академических театров. Их в разное время оттуда поувольняли, кого за пьянку, кого по другим причинам, и они без напряга подвизались в данном хоре.

Как я и обещал моему знакомому, через несколько месяцев хор зазвучал так, что мне стали бешеные деньги платить — 200 рублей в месяц! Но недолго счастье длилось. Кто-то на меня, все же, „стуканул“ в ректорат Гнесинки, и пришлось такой „руководящий пост“ оставить. Видимо, своей требовательностью я „наступил на хвост“, кому-то из хористов. Они же преимущественно взрослые дядьки, под 50, были, с самомнением и стажем. А тут их двадцатилетний пацан учить вздумал! Несмотря ни на что, меня очень порадовал этот опыт. Я понял, что могу быть сильным хормейстером».

Андрей Рубанов. Стыдные подвиги

  • Издательство «АСТ», 2012 г.
  • Андрей Рубанов — автор романов «Сажайте и вырастет», «Йод», «Готовься к войне», «Жизнь удалась», «Психодел»; «Хлорофилия», «Боги богов». Реальность в его книгах всегда актуальная, жесткая и не терпит компромиссов, вымысел очень похож на правду…

    Новая книга «Стыдные подвиги» начата в 1996 году в тюрьме «Лефортово» и закончена в 2011-м, в июле, в день, когда автору исполнилось 42 года.

    Главный герой — пионер, солдат срочной службы, студент, частный предприниматель, банкир, заключенный, пресс-секретарь, кровельщик; сын, муж, отец, брат…

    Место действия — Москва, Электросталь, Тверская область, Чечня, снова Москва…

    Главная сюжетная линия — жизнь отдельно взятого человека. По имени Андрей Рубанов.

    «Родился, вырос, повзрослел. Любил, служил, работал. Бегал, ползал. Ошибался. Прощал, мстил. Уважал. Изобретал. Тратил. Смеялся, плакал. Убегал, догонял. Гордился, стыдился. Гнил. Процветал. Играл. Содержал, кормил, воспитывал. Герои и события невымышленны. Все совпадения неслучайны».

Гад

В шесть утра в камере ломали гада.

Еще вчера он не был гадом. Обыкновенный криминальный балбес, уроженец Дагестана, лезгин или аварец. Едва войдя, объявил, что на свободе вел бродяжной образ жизни и в тюрьме хочет иметь со стороны арестантского сообщества положенное уважение. В ответ ему сказали, что только время покажет, какого именно уважения достоин всякий человек, и забыли про него.

Плотный, спокойный, по своему неглупый. Впрочем, для тюрьмы этого мало. Еще нужна осторожность, обыкновенное здравомыслие. Попал в тюрьму — молчи и слушай, вылетит лишнее слово — пожалеешь. Этот не молчал. Вошел в пять вечера, а в семь уже прибился к кому-то, уже чифирил с кем-то, уже курил чьи-то сигареты и рассказывал о безбедной и беспечной вольной жизни.

В половине восьмого один из тех, с кем чифирил и чьи сигареты курил, — грузин Шота, — пересек камеру и пришел под самую решку, к смотрящему Евсею.

— Ситуация… — шепотом произнес Шота. — Этот… Который дагестанец… Он совсем дурак. Он сказал такое, чего нельзя говорить. Все слышали. Если б он только мне сказал, я бы его остановил, клянусь мамой. Зажал бы ему рот рукой. Но он всем сказал.

— Что сказал?

Шота печально покачал головой.

— Сказал, что на воров ему положить. Он сам по себе. Вор, не вор — какая разница. Так он сказал.

Евсей сузил глаза, произнес почти беззвучно:

— Очевидцы есть?

Шота несколько раз кивнул.

— Я ж говорю, все слышали… Есть очевидцы, конечно. Хромой, и Туркмен, и Байкер, и Сиплый, и еще люди…

— Ага. Зови тогда их сюда. Только тихо. Этого дагестанца не зови. Зови только очевидцев. Иди.

Коротко и тихо поговорив с каждым из семерых очевидцев, смотрящий подозвал близких: сидевшего за героин маленького татарина Рому Толкового и сидевшего за разбой Гришу Покера.

— Что делать будем?

— Отпишем, — сказал Толковый.

— Это понятно. Но кому? Сразу вору, или смотрящему за централом?

— Не надо смотрящему, — сказал Покер. — Это чисто воровская тема. Сразу поставим в курс вора, и подождем ответа.

Написали тут же короткую ксиву и поспешно отправили по дороге, чтоб успеть до вечерней поверки.

Евсей сделался мрачен. Он был квартирный вор, вдобавок — верующий, трижды в день молился. Он не любил насилия. За год при нем в камере появилось только двое опущенных. Первый, едва переступив порог, признался, что снимал детскую порнографию по заказу каких-то датчан или шведов, за что и взят ментами. Сам полез под шконку. Со вторым получилось хуже: совсем мальчишка, взятый за героин, вдруг зачем-то рассказал соседям, как доставлял своей девушке оральное удовольствие. По понятиям пришлось опустить дурака. Впрочем, никто до него не домогался, а спустя несколько дней наркомана выдернули с вещами.

По обязанностям смотрящего Евсей коротко говорил с каждым, кто входил в хату, и если видел перед собой молодого наивного новичка, обычно спрашивал вскользь: «Надеюсь, ты на воле всякими гадостями не занимался? Женщину между ног не лизал? И к проституции не имел отношения? А то ведь за такое здесь сразу под шконку определяют, имей в виду…» Обычно после таких слов новичок сразу мрачнел, но на Евсея смотрел благодарно.

Многие, знал Евсей, теперь доставляют своим бабам удовольствие языком, и если разобраться — половину хаты надо под шконку загнать.

Сутенеров тоже много заезжает, особенно тех, кто крышует это дело. А ведь если ты получаешь с проституции — значит, продаешь женский половой орган, правильно? А если ты продаешь женский половой орган — значит, он у тебя есть. А если у тебя есть женский половой орган, стало быть, ты вообще не мужик, логично?

Евсей пришел к богу здесь, в тюрьме. Как все новообращенные, он был очень строг в своей вере и даже в мыслях не позволял себе ругаться матом. С окружающими, наоборот, старался обращаться мягко, ибо прощать — великое благо, которому следует день и ночь учиться у Бога и его сына.

Ночью от вора пришел ответ.

«Если он говорит, что ему положить на воров, — значит, он гад, и поступить с ним надо, как с гадом, и указать ему его место».

Евсей подозвал Покера и Рому Толкового, молча протянул ксиву.

Покер, прочитав, пожал плечами, Рома Толковый ухмыльнулся.

— Вот так вот, — мрачно процедил Евсей. — Ничего не поделаешь. В шесть утра делаем телевизор погромче — и вперед.

Позвали Шоту, и Сиплого, и Туркмена. Объяснили, что делать. Шота и Сиплый — жестокие люди — без пяти минут шесть пришли на пятак перед телевизором, уже обутые в кеды. Рома Толковый тоже надел носки и одолжил у одного из мужиков крепкие ботинки. Покер — бывший боксер тяжелой категории — наблюдал за его действиями с усмешкой.

Евсей не стал обуваться.

Послали маленького хохла Свирида, разбудить дагестанца и позвать, на разговор.

Заспанный, ничего не подозревающий, он пришел, в одних трусах; Свирид держался сзади, на безопасном расстоянии.

Уверенно улыбнувшись, дагестанец сел было на край шконки Евсея, но тот покачал головой.

— Встань. Не трогай тут ничего. Отойди.

— Не понял…

— Не понял — поймешь. Мы за тебя знаем очень стремные вещи. Мы знаем, вчера ты сказал, что вор тебе — никто, и на воровской закон тебе положить. Ты говорил это?

— Нет, — ответил дагестанец, и вздрогнул: справа и слева подступили, окружили.

— А вот они, — Евсей показал пальцем на очевидцев, — слышали. Это очень серьезная тема. Очень. Либо они, четверо, врут, либо ты врешь.

— Братан… — начал дагестанец, но Евсей грубо оборвал:

— Я тебе не братан. Здесь у тебя братанов нет. Шота, ты здесь?

— Да.

— Он говорил такое?

— Да.

— Туркмен, а что ты скажешь?

— Он говорил, что слово вора ничего не значит. Прямо мне в лицо сказал, и еще улыбался…

— А ты что скажешь, Сиплый?

Сиплый — бестолковый, дурной арестант, сейчас гордый тем, что его позвали на важный разговор, — открыл было рот, но Покер его перебил:

— Хватит, — произнес он. — Не могу это слушать, душа не принимает.

И ударил дагестанца в живот.

Тут же остальные набросились, повалили.

— Телевизор! — надсаживаясь, прошипел Евсей. — Телевизор громче сделайте!

Дагестанец, осыпаемый ударами, завыл и закрыл голову руками.

Шота, как все грузинские преступные люди, хорошо знал понятия. «Сломать» — значило сломать в буквальном смысле, чтобы ни одной целой кости не осталось. Одной рукой упираясь в край стола, а другой — в плечо Свирида, повиснув на мгновение, он высоко поднимал обе согнутые в коленях ноги, а потом с силой прыгал на спину и шею лежащего. Покер, хоть и боксер, напротив, не отличался кровожадностью: наклонившись, он несколько раз прицельно ударил кулаком по затылку и виску дагестанца, потом отступил к стене и сложил руки на груди.

Покер и Евсей давно сидели вместе и знали, что в общей камере среди ста двадцати человек всегда найдутся несколько по-настоящему жестоких людей, природных палачей, они будут топтать и калечить любого, кто ошибется. Кроме того, на экзекуцию придут и другие: физически крепкая молодежь, желающая доказать свою приверженность воровской идее. Сам Евсей лишь единожды присоединился к действу: когда гад, спасаясь от ударов, подполз ближе, пришлось пнуть его ступней в плечо.

Ногами в тюрьме бьют только гадов.

Спустя несколько минут Евсей сделал Покеру знал, и тот, отодвинув Шоту и Свирида, вошедших в раж, ухватил гада за волосы и рывком заставил его подняться на ноги.

Кровь залила все лицо дагестанца, рот был ощерен, глаза ничего не видели, обратились в две набухшие багровые пельменины. Однако он, хоть и шатался, но кое-как держался вертикально.

— Слушайте, — повысив голос, произнес Евсей, глядя в глубину камеры, в серые и желтые лица. — Вот это — он показал пальцем на плечо дагестанца, поросшее серым волосом, — еще вчера ходило среди нас. Жрало пайку. Чифирило. Мы думали за него, что это достойный арестант. Сегодня он уже гад. Вот ксива, — Евсей поднял зажатый в кулаке тетрадный листок, — ее отписал вор. Здесь все сказано. Здесь сказано, что с теми, кто не уважает воровское, следует поступать, как с гадами. А что делают с гадами? Их ломают! Любой может сейчас подойти и прочитать. Любой, кто сомневается, что здесь, в этой хате, все делается строго по понятиям, пусть подойдет и поинтересуется. Если есть вопросы — задавайте сейчас или потом, в любое время…

Глубокая тишина воцарилась, едва смотрящий замолчал.

— Сейчас, — Евсей опять ткнул пальцем в дрожащее, хрипящее, исходящее кровавыми соплями, — запинайте это под шконку, как можно дальше. И пусть оно там сидит, и не высовывается.

Дагестанец вдруг задрал подбородок вверх.

— Братва! — завыл он, — братва, клянусь матерью…

Его сбили с ног, и Шота, мокрый от пота, резиновой подошвой наступил на его лицо.

— Да, — сказал Евсей, — именно так. Теперь его базар уже никому не интересен.

— Завали пасть, — произнес Шота, наклоняясь к лежащему. — Иначе закопаем прямо здесь, в кафельный пол.

И гортанно выругался по-грузински.

Рома Толковый коротко плюнул — слюна упала на спину гада — и сказал:

— Ползи на место свое. Давай! Знай место, тварь. Знай свое место.

Избитый, однако, ползти не стал — выпрямился и заковылял, из одного конца камеры в другой, к умывальнику.

— Э! — громко позвал Рома Толковый. — Не вздумай, тварь, до крана дотрагиваться! Мужики, откройте ему воду. Пусть умоется. Потом дайте ему вещи свои собрать.

Через полчаса все стихло. Сто двадцать арестантов занялись своими делами. Стерев с лица и плеч кровь, дагестанец полез под шконку, в дальний угол, где жил своей жизнью единственный опущенный — тот, что снимал когда-то детское порно. Теперь их стало двое.

«Хорошо, что своими ногами пошел, — подумал Евсей. — Вроде и поломали, как надо, но не изуродовали до полусмерти… А выбили бы глаз, допустим — тогда что? Конец спокойной жизни. Дошло бы до кума, а кум по такому случаю может и дело завести, следствие учинить… Кто бил, за что бил… Глядишь, два-три года к сроку добавилось, ни за что… Хорошо, что мало били. С гадом, конечно, надо — как с гадом, безжалостно, этого никто не отрицает… Но с другой стороны — он пусть и гад, но я-то — человек…»

Георгий Зотов. Москау

  • Издательство «АСТ», 2012 г.
  • Говорят, история не знает сослагательного наклонения. Но все же, что было бы, если бы фашистская Германия выиграла войну? Что было бы, если бы мир оказался во власти немецко-японской оккупации? Что стало бы с этим миром? С Россией, Америкой и Европой? Пугающая и завораживающая альтернативная история человечества в новом романе Георгия Зотова «Москау».

— Неужели вы думаете — всё ЭТО существует на самом деле?

Она улыбается — не во весь рот, а чуть-чуть, показывая белые зубки, словно собирается укусить. Глаза блестят, тонкие пальцы стиснули ножку бокала. Женщины обожают спорить. Не ради истины, а из чистого упрямства: поскольку никогда не признают себя проигравшими. Бьюсь об заклад — в такие моменты, как этот, она даже возбуждается.

Я выдерживаю театральную паузу: притворяюсь, что своим вопросом она застала меня врасплох. Чёрная штора с печатями в виде рун колышется от струек воздуха из кондиционера. Мёртвая тишина. Плотно закрытые окна не пропускают стоны машин, застрявших в пробках. Огоньки свечей мерцают в полумраке, как глаза волков.

Мое жилище легко принять за логово охотника — куда не кинь взгляд, на стенах прикреплены витые рога туров и побелевшие черепа оленей. Стол, за которым мы ужинаем, стоит на медвежьей шкуре — нарочито грубой выделки. В центре гостиной — валун, привезенный из болот Норвегии. Шикарная вещь, цельный гранит.

— Само собой, — спокойно отвечаю я. — У меня в этом нет ни малейших сомнений.

Она отпивает из бокала красное вино. Её щеки розовеют. Скоро начнётся атака.

— Ну, хорошо… отчасти я могу согласиться. Допустим, на месте нашей планеты и вправду зияла лишь чёрная бездна Гинунгагап, разделяющая царства льда и огня. Царства тысячелетиями ползли друг к другу и, наконец, соединились — произведя на свет мускулистого гиганта Имира и корову Аудумла. Дальнейшее для меня спорно, но… и в это я способна поверить. Капли пота Имира сотворили первых людей — мужчину и женщину, одна нога гиганта совокупилась с другой и зачала сына… так на Землепосреди ночи и гроз возникли ледяные великаны. Нет, я над вами не смеюсь. Если историки до сих пор ведут бесконечные споры о Великой Битве… кто возьмет на себя ответственность утверждать, что случилось миллион лет назад? Откуда появилось человечество? Вышло из океана, упало с небес или выползло из подземелий? Мы можем только догадываться.

Она ставит бокал на место. Кокетливо поправляет пушистую прядь.

— Но в остальном… о, простите меня, я учиню детальный допрос. Давайте разберём всё по косточкам. Итак, в небесах парит страна Асгард, где обитают боги. Это в порядке вещей — все народы помещают своих богов повыше: штаб-квартира христианства тоже среди облаков, греческие божества населяли гору Олимп, а бог Шани у индуистов — и вовсе олицетворение планеты Сатурн. Боги просто обязаны витать высоко — если они будут жить с нами, то через неделю сойдут с ума. Включаем воображение и видим воочию одно из зданий в Асгарде — прославленную Вальгаллу. Банкетный зал Одина, зал для вечного пиршества, обжорства и секса — мёртвые солдаты еженощно пожирают мясо вепря Сехримнира, упиваясь мёдом из сосцов козы Хейдрун. После ужина покойников ублажают прекрасные девы. Пятьсот сорок дверей, крыша из золочёных щитов, подпираемая колоннадой из копий. Спору нет — для одичавшего во фьордах, немытого средневекового викинга это вполне обыденная картина рая. Но для нас, живущих в циничный век эфунков и всемирной сети Сёгунэ? Смотрящих телевизор в 3D-очках? Мы не можем и шага сделать без техники — не в силах оторвать зад от дивана… и управленец, на чьей совести изобретение пультов, сделал на этом состояние. Разве рай викингов предназначен для современного человека? Нет. Лично вы — верите в Вальгаллу?

Я отрезаю себе кусочек свинины. Аккуратно жую. Пшеничное пиво в бокале ласкает взгляд, по стеклу ползет капелька… Я не пью вина — непатриотично. Она? Ну что ж, ей можно. По сравнению с тем, что она УЖЕ совершила, это, в принципе, полная ерунда.

— Я скорее верю в Вальгаллу, чем в библейский рай, — сахарным голосом отвечаю я: в тот самый момент, когда девушка начинает терять терпение. — Она куда логичней. Любой человек в рейхскомиссариате, от старухи до младенца, имеет воинское звание, и это оправданно. Ведь войти в чертоги Вальгаллы может только эйнхерия — воин, павший в открытом бою, с мечом в руке. Не скрою, такие правила порой приводят к странным вещам. Кондукторы в автобусах, и те считаются подразделением, со своими званиями. Заведующий пекарней приобретает чин «унтер-офицера хлебобулочных изделий» и особые чёрные петлицы с колосками. Гинекологов и вовсе объединили в зондеркоманду: на их гербе изображена обнажённая валькирия, раскрывающая ладонями своё сердце…

— Вот этого я никогда не понимала, — прерывает меня она. — Почему именно сердце?

— А что же, по-вашему, ей нужно раскрыть? — кротко отвечаю я.

Она мгновенно пунцовеет. Притворяется, что увлечена вином.

— Попасть в рай хотят все — это условие земного бытия. — Я промокаю губы салфеткой. — Веди себя хорошо тут, и тебе воздастся ТАМ. Вальгалла упрощает этот вариант. Не нужно соблюдать пост, молиться — достаточно лишь убивать и умереть на поле битвы. Это точка зрения не только викингов, но и мусульман. Вас смущает конкретно коза Хейдрун? Ну, ей необязательно там быть. Я допускаю, если угодно, модификацию Вальгаллы. В современном варианте она может быть переоборудована хоть в суши-бар.

Она резко, одним глотком осушает бокал. Блеск в глазах тускнеет.

— Но фюрер не в Вальгалле! — чеканит девушка. — Если он и есть где-то — то в аду.

Я неторопливо обмакиваю мясо в сладкую горчицу. Вожу кусочек по тарелке.

— Ад — это наша жизнь, — поясняю я, сопровождая слова вежливой улыбкой. — И вы вырветесь из этого ада, только если умрёте. Следуя логике жрецов, фюрер наслаждается отбивными из вепря Сехримнира. Да, я в курсе — он не умер с мечом в руке. Но какая разница? На данный момент фюрер является торговой маркой, а не вождём нации. Его изображения на мобильных телефонах, зажигалках, презервативах — это чистая коммерция. Сейчас никто не сложит голову за фюрера. За японские иены пожалуйста, в крайнем случае, за рейхсмарки. Увы, офисный планктон не попадёт в Вальгаллу…

Я отдаю должное вурстсалату — славному созданию из колбасы, картошки и пары капелек майонеза. Нарастает ощущение, что в нашем ужине есть нечто извращённое, даже неприличное. Но мне оно нравится. Ей, пожалуй, тоже. Фюрер? С ним не всё так просто, это признают даже умудрённые годами жрецы, прошедшие практику в пещерах Норвегии. Вождь умер 20 октября 1942 года — в разгар парада на площади Нибелунгов, годовщины победоносного вступления армии в столицу Руссланда. Партизан-одиночка на грузовике, доверху набитом взрывчаткой, врезался в трибуну у Кремеля. Вместо меча фюрер держал в руках стопку бумаг: произносил пламенную речь. Верхушка рейха сгорела в огне взрыва за секунду — от них и молекулы единой не осталось. В компании с фюрером экспрессом в Вальгаллу отправились Гиммлер, Борман, Мюллер, Геббельс, Геринг. Я помню, как в Высшей школе жрецов один наивный блондинчик спросил: «А разве канцеляристы, вроде рейхсляйтера Бормана, попадают на пир к богу Одину?». Парня сразу отчислили, без объяснений. Потом в киоске сосисками торговал.

— Без веры в Вальгаллу я не стал бы жрецом Одина, — продолжаю я, глядя ей в глаза. — Духовность сейчас не в моде. Проще выпускать те же зажигалки с портретом фюрера — их отлично раскупают японские туристы. Или уйти работать в Институт поиска арийских корней, это популярно среди девушек вашего возраста — на пять лет уезжаешь отшельником в Тибет, занимаешься раскопками у горы Кайлас, отыскивая следы стоянок первых арийцев. Лепешки из ячменной муки, чай с маслом яка — и небывалое просветление. Но я искренне верю в ритуалы викингов — и не только потому, что это официальная религия рейха. Побывайте в Трондхейме, он впечатляет не меньше, чем Иерусалим. И не станем придираться к козе — у христианства ещё больше ляпов.

Она молчит, смотрит в сторону. Обиделась. Вот и веди беседу со шварцкопфами: переубедить их просто невозможно. Возразить нечего — так сразу надувает губы. Девушка берет проклятый ею же пульт и, бесцельно щёлкнув кнопкой, включает телевизор.

Рекламный блок. Когда не включи, обязательно попадёшь на рекламу.

— Только ноутбуки «Сони» докажут тебе, что ты истинный ариец, — щебечет с экрана соблазнительная блондинка в кимоно. — Грузятся лишь после анализа ДНК пользователя. Оснащены операционной системой «Сакура» — на русском языке. Конничи-ва…

В рейхе, к сожалению, хорошо умеют делать только сосиски и ракеты. Всё остальное у нас — японское. Электроника, кухонные плиты, даже авторучки. Влияние Ниппон коку таково, что у фроляйн в чести пластические операции на веках — под азиатский разрез глаз. Японская еда исключительно популярна. К колбаскам с пивом — и то подают васаби. В уличной рекламе на порядок больше иероглифов, чем готического шрифта. Рейх плавно поглощает тэнкоку — и не удивлюсь, если фюрера мы в итоге станем называть микадо.

Я чувствую, что пора нарушить взаимное молчание.

— Вам пора отдохнуть. — Салфетка мягко ложится на стол. — Давайте, я провожу.

Мы идем в спальню. Чёрные тона, обои с изображением скрещенных топоров. Дизайнер вдохновлялся средневековой пещерой викингов — ну что ж, затея удалось. Веет даже некоторым подобием сырости — но это, скорее, заслуга кондиционера. Девушке тут не нравится, я знаю… Шварцкопфы не ценят стиль. Сожалею — выбора у неё нет. Широкая двуспальная кровать. Я тактично отворачиваюсь, пока она скидывает платье и переодевается в пижаму. Ей хочется, чтобы я обернулся: но у меня имеется выдержка.

— Спокойной ночи, — обезличенным тоном шепчет она, скользнув под одеяло.

— И вам того же, — говорю я, и пристегиваю её запястье наручниками — к спинке кровати.

Она не реагирует. Ресницы опущены.

— Сами понимаете, — грустно вздыхаю я. — Это исключительно для вашего блага.

Я тихо закрываю дверь — на ключ, кладу его в карман. В спальне светится глазок камеры. Пусть меня и нет рядом — я вижу всё, что делает пленница. Нет, мастурбация тут ни при чём. Когда такое происходит, я сразу выключаю монитор: вы и представить не можете, что способна вытворять женщина одной свободной рукой, — и слушаю стоны в динамиках. Зачастую мне кажется — она делает это не столько для своего удовольствия, сколько из желания соблазнить меня. Кто из женщин откажется переспать со священником — даже если это и языческий жрец? На первых порах, когда ещё не зажили две раны на плече, девушка пыталась освободиться, но лишь ободрала наручниками запястье. Теперь всё нормально, хотя и расслабляться тоже не стоит. Завернулась в одеяло — кажется, спит.

Отлично, а то у меня ужасно кружится голова.

На то, чтобы раскалить углями поверхность валуна из Норвегии, уходит четверть часа. Горячо и жарко — чувствуешь себя поваром на кухне. Я беру нож — сталь приятно холодит руку. Провожу по ладони… кровь капает на гранит, шипя и пузырясь. Руны покрываются бурыми разводами. Ноздри, вздрагивая, обоняют запах — тяжёлый, как на бойне.

…В голову приходит боль. Кожу колет электрическими разрядами. В глазах — белые всполохи. Я что-то вижу — и не могу понять, что. Какие-то жуткие очертания.

Нормально. Такое у меня бывает. Через пару минут всё пройдет.

Сандро Веронези. Сила прошлого

  • Издательство «АСТ», 2012 г.
  • Сандро Веронези — выдающийся итальянский журналист и романист. За свой роман «Спокойный хаос» Веронези удостоился нескольких престижных литературных премий, в том числе — итальянской премии «Стрега» и французской премии «Фемина».

    «Сила прошлого» — роман, полный отсылок, идей, психологизма, скрытого смысла, неожиданных поворотов сюжета. В эту книгу можно влюбиться с первых страниц. Она полна непринужденного, рождающегося из горечи юмора и острого восприятия человеческих ошибок. Роман придется по вкусу и любителям легкого чтения, и ценителям серьезной литературы.

    Новый роман Сандро Веронези носит название «Сила прошлого». Такому заголовку, признается автор, послужило двустишие Пазолини: «Я сила прошлого, / Там и осталась моя любовь». Герой романа — детский писатель Джанни Орзан, переживает смерть отца, с которым у него были сложные отношения. Вот тут-то всплывает информация, предоставленная странным незнакомцем, что отец был вовсе не реакционером, а «коммунистом и агентом КГБ». Это не единственный семейный секрет, прерывающий размеренную жизнь героя и заставляющий вспомнить о событиях тридцатилетней давности…

Я схожу с поезда в первом часу ночи. Метро закрыто и такси, конечно, нет, перед зданием вокзала уже выстроилась длинная очередь из тех, кто прибыл тем же мрачным ночным поездом. Но мои мысли заняты другим. Я думаю: плакали твои денежки от премии «Джамбурраска».

В каком-то странном порыве я отдал чек на пятнадцать миллионов матери ребенка в коме. Ничего не скажешь, красивый жест — все пришли в восторг, — однако бессмысленный: женщина отнюдь не казалась бедной, и эти деньги вряд ли могли серьезно ей помочь. Или все же могли? Но так или иначе, весь обратный путь до Рима я только и думал, что об этих деньгах, о том, как они выскользнули из моих рук, и сожалел об их потере, словно они действительно были моими. А чьими они были на самом деле? Кому принадлежали те пятнадцать миллионов премии «Джамбурраска» за детскую литературу? И просто напрашивается следующий вопрос: а деньги, они — чьи? И имеет ли смысл говорить, что деньги кому-то принадлежат, коль скоро они так быстро меняют владельца? Что такое деньги вообще? Порой не бросишь и тысячи лир нищему, потому что лень останавливаться и доставать бумажник, а тут с бухты-барахты даришь пятнадцать миллионов неизвестно кому. А что если все это было подстроено? Что если городская администрация была в сговоре с этой дамой, если они, вот именно, устроили всю эту комедию, чтобы незамедлительно вернуть в кассу кругленькую сумму, предназначенную для вручения лауреату? И тут, надо признать, тебя пронзает сомнение, а существовали ли они вообще, эти деньги? Да брось, если это комедия, она скверно разыграна: вот если бы они подсунули тебе какую-нибудь бездомную нищенку или безработную мать-одиночку, да еще ВИЧ-инфицированную, тогда еще ладно, но вполне обеспеченная дама с сыном в коме — отнюдь не гарантия того, что лауреат расчувствуется. Нет, нелогично. Так, хватит дурака валять, у этой женщины действительно горе. Вот только почему она так странно отреагировала на мой благородный идиотизм, да не только она, все присутствующие: никакого тебе удивления, смущения, протеста, лишь слова благодарности и продолжительные аплодисменты. У человека размягчение мозгов, он швыряется пятнадцатью миллионами, и во всем городе не нашлось, черт возьми, никого, кто хотя бы этому удивился.

Погруженный в эти размышления и одновременно представляя себе, что бы я мог сделать с этой кучей денег (путешествие с женой и сыном в «Диснейлэнд»; пляжный катамаран, лучше всего какой-нибудь старенький, подержанный «Хоби-Кэт-17», без всяких там парусов, только чтобы поплавать вдоль берега в августе; но, главное, долгожданная антресоль в спальне сына — чтобы комната избавилась от кровати, а я сам от чувства вины за то, что устроил себе кабинет в детской), я и не заметил, как оказался в Риме; в очередь на такси я пристроился, так и не придя ни к какому заключению. Единственное, в чем я был уверен: пятнадцати миллионов у меня нет, и никогда не было, за вычетом тридцати секунд, которых мне хватило, чтобы передать полученный от уходящего мэр конверт с чеком даме, так и сидевшей в первом ряду. Неужели за эти полминуты они стали моими? Имею ли я право, по крайней мере, сказать, что я их пожертвовал?

Какой-то тип, весь в кудряшках и золотых цепях, возникший передо мной неведомо откуда, возвращает меня к действительности.

— Такси ждете? — цедит он, зажав в зубах окурок и с опаской поглядывая по сторонам: довольно странная предосторожность, если подумать, какие гешефты делаются тут по ночам. Знаю я этих леваков: прикидываются, будто рискуют головой, и заламывают дикие цены. Но только с ними я и умею торговаться.

— К «Пирамиде», — шепчу я с таким же заговорщицким видом.

— Тридцать тысяч, — выдает он, не задумываясь, как если бы заранее знал, куда мне ехать.

— К «Пирамиде» в Тестаччо, — говорю по-прежнему шепотом, — не в Египте.

Он озадачен — доходит не сразу — и явно раздумывает, не дать ли мне по физиономии, но деловой интерес берет верх.

— Двадцать пять, — выдыхает он в сторону, не глядя на меня, с таким видом, как будто скинул половину.

— Отсюда до моего дома — пятнадцать тысяч, — говорю. — Я в курсе, часто езжу.

Таксист ухмыляется, кивает в сторону длинной очереди, ожидающей такси, которых нет и в помине.

— Прикинь, сколько тут промаешься…

— Я не тороплюсь.

Это правда. Я действительно не тороплюсь и нисколько не устал. Охотно постою с полчаса на свежем воздухе, а, если вдруг наскучит, прогуляюсь до дома пешком, заодно обдумаю, как объяснить Анне свой идиотский поступок.

— Двадцать тысяч.

Это его последнее слово, я знаю. У частников железное правило: не спускать цену ниже той, в которую обошлась бы поездка на настоящем такси. Окидываю взглядом очередь: человек пятнадцать, может, двадцать, никакого продвижения, недовольный ропот, тем временем другие леваки, расположившиеся в разных точках, пробуют ожидающих на прочность, предлагая свои цены. В придачу, к очереди пристроились две цыганки и завели свою литанию: подайте, синиор, босния, нет дома, война, большая беда, нет есть, синиор, босния, война, столько беда.

— Да нет, приятель, — говорю я, качая головой. — Я, правда, лучше подожду, тут неплохо.

Достаю бумажник и даю проходящим мимо цыганкам две тысячи лир. Спасибо синиор, спокойной ночи, большого счастья.

Левак смотрит на меня враждебно — долгим, негодующим взглядом, перенося на меня все свое презрение к цыганкам — его бы воля, они бы получили не деньги, а под зад коленкой. Уходит, не говоря ни слова.

Так на чем я остановился? — Да, деньги. Строго говоря, я их просто…

— Меня пятнадцать тысяч устроят.

На освободившемся месте возник другой тип: этот постарше, поприземистей и покрупнее, явно побывавший во всяких переделках — видно по носу, из-под рубашки выпирает брюхо, на сером пиджаке — свежая поземка перхоти. Улыбается.

— «Пирамида», пятнадцать тысяч, — повторяет он, видя, что я колеблюсь. Я и в самом деле колеблюсь, подмечая всякие подозрительные мелочи. Самое главное: из-под закатанных рукавов пиджака вылезают голые, волосатые руки. Пустяк, конечно, но для меня это важно, даже символично, сейчас расскажу почему.

Я уже говорил, что не ладил с отцом, говорил и том, что он недавно умер, теперь я переживаю и чувствую себя виноватым. Всякий раз, когда я думаю о нем, ко всем воспоминаниям примешивается какая-то горечь, которая никак не связана с болью утраты. Ну, так вот, эти голые руки, выглядывающие из-под рукавов пиджака; они напрямую связаны с тем редким в наших отношениях светлым моментом, о котором я могу вспоминать без какой-то неловкости. Семидесятые годы, мы смотрим по телевизору «Политическую трибуну», уже не помню накануне каких выборов. Конечно же, не политика являлась причиной наших конфликтов, но поводов для столкновений она давала предостаточно, вот и в тот вечер я готовился к жаркой схватке: в программе значилась пресс-конференция Альмиранте, а мне казалось, что в тот год отец все же проголосует за него и тем самым прямо признает себя фашистом. Мама пекла на кухне торт; сестра давно переехала в Канаду, мы оказались с ним вдвоем, лицом к лицу, казалось, стычка неминуема. Альмиранте говорил, я молчал: пусть отец сделает ход первым, а я уж подумаю, как лучше самому перейти в атаку, однако как ни странно, вместо того, чтобы выдать для начала одну из своих обычных провокаций (например, «так оно и есть, он, конечно, прав»), в тот раз он тоже отмалчивался. Альмиранте уже ответил на четвертый вопрос журналистов, а мы с отцом еще и рта не открыли.

— Людям, которые надевают под пиджак рубашку с короткими рукавами, доверять нельзя, — вдруг объявил отец.

Загорелый, грудь колесом, Альмиранте выглядел как глава «Красного креста», разве что из-под рукавов его безупречного синего пиджака торчали голые руки, и стоило обратить на это внимание, как весь его лоск куда-то пропадал. Эти руки свидетельствовали о неряшливости, которую даже я никогда в нем не подозревал, напротив я всегда был уверен, что именно благодаря безупречной элегантности Альмиранте дурил головы своим почитателям. И вот одна такая маленькая деталь (которую заметил не я, черт побери, а отец), и никакого тебе ореола, все равно что, сидя в трусах, подстригать на ногах ногти при всем честном народе, вылезло наконец его истинное лицо — пустозвон, жалкий пустозвон. Я был ошеломлен и все ждал, что теперь скажет мой отец, думал, обрушится на профсоюзы или на Пайетту — его любимое занятие, словом, пойдет по проторенной дорожке, но отец молчал, и впервые мы, не переругавшись, вместе посмотрели «Политическую трибуну». Более того после такого выпада я вынужден был признать, что мой отец никакой не фашист, а на самом деле христианский демократ; мне с трудом верилось в существование христианских демократов, однако факт есть факт: с человеком, которому в тайне симпатизируешь, не разделаешься так безжалостно.

Помню, в тот вечер я остался дома с ним и мамой, мы смотрели «Человек-призрак возвращается» и ели чудесный, с пылу с жару торт с орешками, позвонил телефон, но в трубке молчали; помню, что отец уснул на диване, а мама прикрыла его пледом. Помню все очень отчетливо. И еще помню, что когда сам лег в постель, все размышлял, как же такое могло случиться. Мы с отцом были тогда на ножах, хуже некуда, правда и потом мало что изменилось. Именно поэтому тот вечер врезался в мою память: примером того, как мы могли бы общаться с отцом, но никогда не общались — промелькнувший на мгновение кадр из какой-то другой жизни. С той необыкновенной минуты я всегда руководствуюсь этим правилом, может быть, единственным, которое отцу удалось мне внушить: людям, которые надевают под пиджак рубашку с короткими рукавами, ни в чем доверять нельзя. Вот почему для меня так важна была эта деталь.

— Ну, так что? — напирает тип в пиджаке и рубашке с короткими рукавами; я пока не сказал ни слова. Он ждет ответа, подбоченившись, на вид ему за шестьдесят, лицо моложавое, никаких признаков усталости, которые накладывает время, взгляды жены, детей, начальников, коллег не оставили на нем морщин — пусть от прожитых лет никуда не деться, но он смотрит на меня нахально как дикарь-подросток, точно рос он в сиротском доме и вот так, совсем еще кроха, подвязанный голубым фартучком с вышитым по центру помидором, сидел и смотрел на своих приятелей, смотрел откровенно и бесстрашно, как человек, которому нечего терять

— Пятнадцать тысяч, идет?

Он даже не левак. Леваки не спускает цены ниже, чем в такси. Сделай кто из них такое, его бы ждали большие неприятности, и это понятно, нечего подрывать бизнес. А если бы его прижало так, что он был вынужден на это пойти, то цену он бы шепнул на ухо, только бы никто не услышал. Этот же чуть не орет, чихать он хотел, что его все слышат, включая того, который остановился на двадцати тысячах. Этому никакие угрозы не страшны. Плевать он на них хотел.

Нет, доверять такому нельзя.

Пауло Коэльо. Алеф

  • Издательство «АСТ», 2012 г.
  • Решать. Меняться. Стремиться вперед. Мыслить. Принимать вызовы. Вставать и действовать. Отказываться от стереотипов. Достигать. Мечтать. Открывать. Верить. Останавливаться. Слушать себя. Расти. Побеждать. Смотреть на жизнь открытыми глазами.

    В своем самом автобиографичном романе Пауло Коэльо рассказывает о необычном путешествии. Из-за духовного кризиса в поисках обновления и роста он решает путешествовать, экспериментировать, знакомиться с новыми людьми и местами.

    Путешествие начинается в Африке, а затем проходит через Европу и Азию по российской Транссибирской магистрали. В Москве он встречает Хиляль, молодую талантливую скрипачку. Вместе с ней он и отправится в путешествие, следуя путем любви, прощения и отваги, которая столь необходима для того, чтобы принимать неизбежные вызовы жизни.

    «Алеф» призывает нас к действию. Наступает день, когда необходимо заново осмыслить нашу жизнь, понять, находимся ли мы там, куда стремимся, и получается ли у нас делать то, что мы хотим.

    Одни книги мы читаем, а другие — проживаем, как «Алеф».

  • Перевод с португальского Е. Матерновской

О нет, только не ритуалы!

Неужели снова придется призывать невидимые
силы явить себя в видимом мире? Как это связано
с реальностью, в которой мы живем? Молодежь
после университета не может найти работу. Старики, получающие пенсию, едва сводят концы с концами. Остальным некогда мечтать: они с утра до
вечера работают, чтобы прокормить семью и дать
детям образование, — пытаясь противостоять тому, что принято называть суровой действительностью.

Мир никогда еще не был так разобщен: всюду
религиозные войны, геноцид, пренебрежение к окружающей среде, экономический кризис, нищета,
отчаяние. И каждый ждет, что проблемы человечества и его собственные разрешатся сами собой. Но
по мере того, как мы продвигаемся вперед, проблемы лишь усугубляются.
Так имеет ли смысл возвращаться к духовным
установлениям давнего прошлого, столь далеким
от вызовов сегодняшнего дня?

* * *

Вместе с Ж., которого я называю моим Учителем, хотя в последнее время все чаще сомневаюсь,
так ли это, мы направляемся к священному дубу,
который вот уже четыреста лет равнодушно взирает на людские горести; его единственная забота —
сбрасывать листву к зиме и снова зеленеть весной.

Писать об отношениях с Ж., моим наставником
в Традиции, непросто. Не одну дюжину блокнотов
заполнил я записями наших бесед. Со времени нашей первой встречи в Амстердаме в 1982 году я уже
раз сто обретал понимание, как следует жить, и
столько же раз его терял. Когда узнаю от Ж. что-то
новое, мне всякий раз кажется, что остался один
шаг до вершины, одна буква до конца книги, одна
нота, чтобы зазвучала симфония. Однако воодушевление постепенно проходит. Что-то остается в
памяти, но большинство упражнений, практик и
новых знаний словно проваливается в черную дыру. Или мне так только кажется.

* * *

Земля мокрая, и кроссовки, тщательно вымытые
накануне, как бы аккуратно я ни шел, снова будут
заляпаны грязью. Поиски мудрости, душевного покоя и осознания реалий видимого и невидимого
миров давно стали рутиной, а результата все нет.
Я начал постигать тайны магии в двадцать два года;
с тех пор мне довелось пройти немало дорог, пролегавших вдоль края пропасти, мне довелось падать и
подниматься, отчаиваться и снова устремляться
вперед. Я полагал, что к пятидесяти девяти годам
смогу приблизиться к раю и абсолютному покою,
которые мнились мне в улыбке буддистских монахов.

Но на самом деле я как никогда далек от вожделенной цели. Покоя я не познал; душу мою
время от времени терзают внутренние противоречия, и эти терзания могут длиться месяцами.
Порой мне и вправду открывается магическая
реальность, но не долее, чем на мгновение. Этого вполне достаточно, чтобы убедиться, что другой мир существует — и чтобы преисполниться
печали оттого, что я не могу вобрать в себя это
обретенное знание.

Но вот мы пришли.

После ритуала нам предстоит серьезный разговор, а сейчас мы оба стоим, приложив ладони к
стволу этого священного дуба.

* * *

Ж. произносит суфийскую молитву: «Господи, в
зверином рыке, шелесте листвы, ропоте ручья, пении птиц, свисте ветра и раскатах грома вижу я
свидетельство Твоей вездесущности; я ощущаю
Твои всемогущество и всеведение, Твои высшее
знание и высший суд.

Господи, я узнаю Тебя во всех испытаниях, которые Ты посылаешь. Да будет то, что хорошо для Тебя, хорошо и для меня. Дозволь мне радовать Тебя,
как сын радует отца. Да будут мысли мои о Тебе покойны и неизменны даже тогда, когда мне трудно
сказать, люблю ли я Тебя».

Обычно в этот момент я успеваю ощутить — всего на долю секунды, но этого достаточно — то Всемогущество, которым движутся Солнце, и Земля,
и звезды. Однако сегодня у меня нет настроения
общаться со Вселенной; гораздо сильнее моя потребность получить ответы на свои вопросы от человека, что стоит рядом со мной.

* * *

Он отнимает руки от ствола дуба, я следую его
примеру. Он улыбается, и я улыбаюсь в ответ.
В молчании мы неспешно возвращаемся в дом и
все так же молча пьем на веранде кофе.

Я смотрю на огромное дерево посреди моего сада, с лентой вокруг ствола, которую я повязал после одного сна. Действие происходит в деревушке
Сен-Мартен во французских Пиренеях, в доме, о
покупке которого я успел пожалеть. Этот дом меня
поработил, он требует постоянного моего присутствия: нуждается в ком-то, кто присматривал бы за
ним, подпитывал своей энергией.

— Дальше двигаться бесполезно, — как всегда
первым не выдерживаю я и прерываю молчание. —

Боюсь, я достиг своего предела.

— Забавно. Я всю жизнь пытаюсь достичь своего предела, но все еще не преуспел. Моя вселенная
непрерывно расширяется, и я даже приблизительно не представляю ее пределов, — усмехается Ж.

Он может себе позволить быть ироничным, но
мне нужен сейчас совсем другой ответ.

— Зачем вы приехали? Чтобы в который раз попытаться убедить меня, что я заблуждаюсь? Говорите что хотите, словами ничего не поправить. Мне
не по себе.

— Поэтому я и приехал. Я давно вижу, что с вами творится, но только теперь наступил подходящий момент, чтобы действовать. — Говоря это, Ж.
вертит в руках взятую со стола грушу. — Прежде вы
не были к тому готовы, а если бы наш разговор состоялся позже, плод уже начал бы гнить. — Ж. с наслаждением откусывает от спелой груши. — Чудесно! В самый раз.

— Меня изводят сомнения. Моя вера не крепка, — продолжаю я.

— Это хорошо. Сомнения побуждают нас двигаться вперед.

Ж., как всегда, говорит образно и убедительно,
но сегодня его ответы меня не воодушевляют.

— Могу сказать, что вы чувствуете, — произносит Ж. — Вам кажется, что новые знания в вас не
укоренились, а ваша способность проникать в незримый мир не оставляет следа в душе. И порой все
это представляется вам не более чем фантазией, с
помощью которой люди пытаются побороть страх
смерти.

Но мои сомнения куда глубже: они касаются веры. По-настоящему я убежден лишь в одном: духовный мир существует, и он оказывает влияние на
мир, в котором мы живем. Все остальное — священные тексты, молитвы, практики, ритуалы —
кажется мне бессмыслицей, неспособной ни на что
повлиять.

— А теперь я расскажу вам, что сам когда-то чувствовал, — говорит Ж. — В юности у меня кружилась голова от открывавшихся возможностей, и я
был полон решимости воспользоваться каждой из
них. Но когда я женился, мне пришлось выбрать
единственный путь, чтобы обеспечить достойную
жизнь любимой женщине и нашим детям. В сорок
пять, когда я достиг всего, чего хотел, а дети выросли и выпорхнули из гнезда, мне стало казаться, что
ничего нового в моей жизни уже не будет. Именно
тогда начались мои духовные поиски. Будучи человеком ответственным, я взялся за дело со всей серьезностью. Я пережил периоды воодушевления и
безверия, пока не достиг той стадии, в какой находитесь теперь вы.

— Послушайте, Ж., несмотря на все мои усилия,
я не могу сказать, что стал ближе к Богу и к самому
себе, — отвечаю я, и мои слова исполнены горечи.

— Это потому, что, как все на свете, вы полагали, что со временем непременно приблизитесь
к Богу. Но время плохой наставник. Благодаря
ему мы ощущаем лишь, как, старея, сильнее устаем.

Мне вдруг начинает казаться, будто на меня
смотрит мой дуб. Ему больше четырехсот лет, а
единственное, чему он за это время научился, —
это оставаться на одном месте.

— Зачем нам понадобился этот ритуал вокруг
дуба? Неужели он сделает нас лучше, чем мы были?

— Именно затем, что люди больше не совершают таких ритуалов, а еще затем, что, совершая кажущиеся абсурдными действия, вы получаете возможность глубже заглянуть в собственную душу, в
самые древние недра естества, которые ближе всего к истоку всех вещей.

Это правда. Ответ на этот вопрос давно известен. Не стоило тратить на него наше время.

— Мне пора, — твердо говорит Ж.

Я смотрю на часы и объясняю, что аэропорт
совсем близко, и мы можем еще немного поговорить.

— Дело не в этом. Пока я проводил ритуал, мне
открылось нечто, произошедшее до моего рождения. Я хочу, чтобы и вы испытали что-то подобное.

О чем он, о переселении душ? До сего дня он не
позволял мне даже в мыслях обращаться к моим
прежним жизням.

— Я уже бывал в прошлом. Я сам этому научился, еще до встречи с вами. Мы ведь об этом говорили; я видел два своих предыдущих воплощения:
французский писатель девятнадцатого века и…

— Да, я помню.

— Тогда я совершил ошибку, которой сейчас уже
не исправить. И вы запретили мне возвращаться в
прошлое, чтобы во мне не усиливалось чувство вины.

Путешествовать по прежним жизням все равно
что проделать в полу отверстие, через которое в
дом ворвется пламя, готовое опалить и испепелить
настоящее.

Ж. бросает недоеденную грушу птицам и в раздражении оборачивается ко мне:

— Не говорите глупостей! Так я и поверил, что за
двадцать четыре года нашего общения вы совсем
ничему не научились.

Я понимаю, что он имеет в виду. В магии — и в
жизни — существует лишь настоящее время, то
есть СЕЙЧАС. Время нельзя измерить, как мы измеряем расстояние между двумя точками. «Время»
никуда не уходит. Но сосредоточиться на проживаемом моменте — задача для человека почти непосильная. Мы постоянно думаем о содеянном и о
том, что могли сделать это лучше, о последствиях
наших действий и о том, почему не поступили тогда как должно. Или же мысленно устремляемся в
будущее, пытаемся представить себе, что ждет нас
завтра, как предотвратить опасности, которые
встретятся за поворотом, как справиться с ними и
добиться того, о чем всегда мечтали.

Ж. возобновляет разговор:

— Именно здесь и сейчас вы спрашиваете себя:
неужели что-то идет не так? И неспроста. Но
именно сейчас вы также сознаете, что будущее
можно изменить, воскресив прошлое в настоящем. Былое и грядущее существуют лишь в нашем
сознании. Настоящее же вне времени: это сама
Вечность. В Индии за неимением лучшего используют термин «карма», однако редко кому удается
дать ему соответствующее объяснение. Но речь
идет не о том, что содеянное в прошлом оказывает
влияние на настоящее. То, что мы делаем теперь,
искупает прошлые вины и тем самым меняет наше
будущее.

— То есть…

Мой собеседник умолкает, недовольный тем,
что я никак не могу уловить, что он имеет в виду.

— Что толку сидеть здесь и играть словами, которые ничего не значат. Идите и набирайтесь опыта. Вам пора покинуть эти места. Идите и вновь завоюйте свое царство, разъедаемое рутиной. Довольно затверживать одни и те же уроки, ничего
нового вы из них не почерпнете.

— Но дело ведь не в рутине. Просто я несчастлив.

— Именно это я имел в виду, когда говорил о рутине. Вы понимаете, что существуете, оттого что
несчастны. Существование многих людей — производное от проблем, которые они решают. Все
свое время они проводят за бесконечными разговорами о детях, мужьях, школе, работе, друзьях. Им
некогда остановиться и подумать: я здесь. Я — итог
всего, что было и будет, и сейчас я здесь. Если что-то сделал не так, я могу это исправить или хотя бы
покаяться. Если поступил правильно, — это сделает меня счастливее и даст мне ощущение полноты
моего сегодня.

Глубоко вздохнув, Ж. подводит итог:

— Вас уже нет здесь. Вы отправляетесь в путь,
чтобы вернуть себе настоящее.

* * *

Этого я и боялся. Он уже не раз намекал, что для
меня настало время пройти третий священный
путь. С далекого восемьдесят шестого, когда во
время паломничества в Сантьяго-де-Компостела
мне довелось лицом к лицу столкнуться со Своей
Судьбой, или путем Бога, моя жизнь совершенно
переменилась. Спустя три года я прошел так называемым Римским путем в местах, где мы теперь находились; это были тяжкие и томительные семьдесят дней, когда я должен был делать наутро все те
нелепости, какие накануне видел во сне (помню,
как-то раз я провел четыре часа на автобусной остановке, и за это время не произошло абсолютно
ничего примечательного).

С тех пор я послушно выполнял все, что от меня
требовалось. В конце концов, это были мой собственный выбор и божественное установление. Я как
одержимый беспрестанно переезжал с места на место и самые важные уроки усвоил именно в этих
странствиях.

Вообще-то тяга к путешествиям была у меня
давно, еще с юности. Правда, в конце концов
жизнь в аэропортах и гостиницах отбила у меня
охоту к приключениям, уступившую место смертельной скуке. Когда я сетовал, что мне не удается
хоть немного спокойно пожить на одном месте,
меня не понимали: «Но ведь путешествовать так
здорово! Если бы у нас были деньги, мы жили бы
точно так же!»

Однако в путешествиях главное — не деньги, но
храбрость. Почти всю мою юность я провел, шатаясь по свету как заправский хиппи, но разве у меня
были на это деньги? Вовсе нет. Я питался бог знает
чем, спал на вокзалах, не зная языков, не мог спросить дорогу, зависел от других и не имел представления о том, где проведу следующую ночь, а теперь
вспоминаю то время как лучшие годы моей жизни.
Неделю за неделей проводя в дороге, вслушиваясь в незнакомый язык, расплачиваясь купюрами
неизвестного тебе достоинства, шагая по улицам
чужих городов, ты обнаруживаешь, что твое привычное «я» не имеет никакого применения перед
лицом этих новых вызовов, и начинаешь понимать, что в глубинах подсознания существует другой, намного более интересный человек, отчаянный и более открытый миру и новому опыту.

Но наконец наступает день, когда ты говоришь:
«Довольно!»

— Довольно! Путешествия для меня давно стали
рутиной!

— Нет! Такого просто не может быть, — настаивает Ж. — Вся наша жизнь — путешествие, от рождения к смерти. Меняется пейзаж за окном, меняются люди, меняются потребности, а поезд все
идет вперед. Жизнь — это поезд, не вокзал. А то,
что вы делали до сих пор, не путешествия, но перемена мест, и это не одно и то же.

Я качаю головой.

— Это ничего не меняет. Если мне нужно исправить ошибку, которую совершил в прошлой жизни
и в которой глубоко раскаиваюсь, я могу это сделать прямо здесь и сейчас. В этой тюремной камере я лишь подчинялся приказам того, кого считал
проводником Божьей воли: вашим. И потом, я уже
попросил прощения по крайней мере у четверых.

— Но так и не нашли источник лежащего на вас
проклятия.

— Вас ведь тоже прокляли. Вы-то нашли свой
источник?

— Да, нашел. Поверьте, мое проклятие было куда страшнее вашего. Вы лишь однажды струсили, а
я множество раз поступал не по совести. И теперь,
благодаря этому открытию, я свободен.

— Но ведь речь идет о путешествии во времени,
зачем же мне еще и перемещаться в пространстве?

Ж. смеется:

— Затем, что каждый из нас может надеяться на
оставление грехов, но для того чтобы его получить,
надо сначала разыскать тех, кому мы причинили
зло, и попросить прощения у них.

— И куда же мне податься? В Иерусалим?

— Не обязательно. Выбор за вами. Отыщите дело, которое вы не завершили, и выполните свою задачу. Господь укажет вам путь, ведь все, что пришлось пережить, и все, что еще суждено, происходит здесь и сейчас. Мир созидается и рушится у нас
на глазах. Те, кого вы когда-то знали, явятся вновь,
а те, кого потеряли, вернутся. Вы должны оправдать
оказанную вам милость. Постарайтесь понять, что
происходит в вашей душе, и вы узнаете, как это бывает со всеми. «Не думайте, что Я пришел принести
мир на землю; не мир пришел Я принести, но меч».

Эдвард Радзинский. Иосиф Сталин. Начало

  • Издательство «АСТ», 2012 г.
  • Я не надеюсь, что эти Записки помогут вам понять «нашего Кобу», как звали товарища Сталина мы, его старые, верные друзья. Разве можно понять такого человека? Да и человек ли он?

    Но смерть Кобы понять помогут. О ней написано много всякого вздора. Коба ненавидел Троцкого, но ценил его мысли. Были у Троцкого слова, рядом с которыми Коба поставил три восклицательных знака: «Мы уйдем, но на прощанье так хлопнем дверью, что мир содрогнется…» Эти слова имеют прямое отношение к жизни Кобы, но еще больше к его смерти.

    В своем интервью вы сообщили, что хотите поговорить с охранниками Кобы , которые были с ним на даче в ту ночь… В ту судьбоносную ночь, когда все случилось! Пустое занятие! Они ничего не знают. Из ныне живущих знаю только я, его безутешный друг, не перестающий думать о друге Кобе.

    И Коба по-прежнему рядом… Такие как Коба не уходят . Он лишь на время схоронился в тени Истории. И поверьте, Хозяин, как справедливо звала страна «нашего Кобу» вернется в свою Империю. Впрочем, все это предсказал он сам, мой незабвенный друг Коба.

    Мой заклятый враг Коба.

Утром двадцать восьмого, в последний день
февраля, я должен был приехать к нему на
Ближнюю дачу.

Страна тогда верила, что Коба живет и работает в Кремле. Всю ночь до рассвета над кремлевской стеной светилось окно. Учителя вечерами
приводили школьников на Красную площадь показывать негасимое окно, чтобы знали: их отцы
после работы отдыхают, но отец страны неутомимо трудится в заботах о нас всех. На самом деле
по примеру Романовых, живших в Царском Селе,
Коба жил за городом — на даче, всего в тридцати километрах от Кремля (за это ее и называли
Ближней).

Пылкий армянин архитектор Мирон Мержанов построил для Кобы эту прелестную дачку со
множеством веранд. Ближняя много раз перестраивалась под диктовку Кобы. Но сам архитектор за перестройками наблюдать не мог. Опасно вплотную приближаться к моему другу Кобе.
Смерти подобно. Я заплатил пятью годами лагерей. Следует добавить — «всего». Бедный архитектор — многими годами заключения. Следует и
здесь добавить — «всего». Потому что полагалось
платить жизнью. Другую плату от близких людей
Коба принимал редко.

На этой веселенькой, зелененькой Ближней даче
и поселился Коба после смерти жены. С 1932 года
в Кремле оставался только его кабинет, где он работал до вечера. В своей кремлевской квартире он
теперь редко ночевал, жизнь его отныне протекала
на даче.

Каждый вечер несколько одинаковых черных
ЗИСов выезжали из Спасских ворот Кремля и на
бешеной скорости, меняясь друг с другом местами,
неслись к Ближней. Весь маршрут объявлялся на
военном положении. Дорогу охраняли автомобильные патрули и три с лишним тысячи сотрудников
Госбезопасности. Шоссе шло мимо рощи. В самой
роще, между деревьями, на подъезде к даче и вдоль
бесконечного ее забора, стояли все те же сотрудники КГБ («чекисты», как по старинке называл их
Коба).

Дом окружал большой кусок светлого подмосковного леса с березками, осинками, высокими
соснами и елями. Через весь этот лесок были проложены асфальтовые дорожки, поставлено множество фонарей. Здесь, у фонарей, «чекисты» и
прятались.

На участке был вырыт неглубокий пруд с купальней, хотя Коба никогда не купался в нем.
И вокруг пруда, среди деревьев, тоже хоронились
бдительные «чекисты». Если охранник неумело
прятался и Коба на него натыкался, он бил того
сапогом.

Внутри дачи дежурили всего несколько самых
проверенных «чекистов». Официально они именовались «сотрудники для поручений при И. В. Сталине». В разговорах между собой они называли
дачу «Объектом», а себя — «прикрепленными к
Объекту». Жили «прикрепленные» в особой пристройке. Там ночевал часто и я, когда оставался
на Ближней. Эта пристройка соединялась с дачей
дверью. Я назвал бы ее Священной Дверью. Открывать ее «прикрепленные» имели право только по
звонку
Кобы. Дверь эта вела в его апартаменты — в
двадцатипятиметровый коридор, обшитый деревянными панелями. По обеим сторонам коридора
располагались комнаты Кобы. Довольно скромное
жилище для повелителя трети земного шара. (Мы,
дети Революции, презирали жалкую буржуазную
роскошь.)

Я все это подробно рассказываю, иначе не понять, что же случилось в тот день 28 февраля и в ту
ночь
 — с 28 февраля на 1 марта.

Ночь, оставшуюся навсегда со мной.

Накануне я лег спать рано — ведь наступал главный день моей жизни. Но уже в пятом часу утра
меня разбудил звонок Кобы (это его обычный звонок, в пятом часу утра он, как правило, ложился
спать после ухода «гостей»).

Коба сказал, что стало плохо работать «устройство» и чтоб я приехал проверить его к десяти
утра.

Прослушивающее устройство было установлено
во всех комнатах Ближней дачи, в Кремле и в квартирах членов Политбюро. Это небывалое по тем
временам чудо техники создали летом 1952 года (об
этом я еще расскажу подробнее).

С 1952 года Коба, не выходя с дачи, мог прослу-
шивать все ее помещения, Кремль и квартиры членов Политбюро.

В последний февральский день было холодно и
очень солнечно.

Снег еще не стаял — лежал в саду. Я приехал
на дачу к десяти
и сидел на кухне вместе с «прикрепленными». Мы все ждали звонка — вызова
от Кобы. Наружная охрана сообщала: в комнатах «нет движения». На языке охраны это означало, что Коба спит. Причем «наружка» (охранники перед дачей) не знала, где именно он спит,
в какой комнате постелила ему на ночь постель
Валечка. Это тоже являлось государственной
тайной.

Лишь «прикрепленные» (охрана внутри) имели
право знать, где проводил ночь мой таинственный
друг.

И сейчас «наружка» неотрывно глядела на окна.

Просыпаясь, он обычно сам отодвигал в комнате шторы. Только тогда «наружка» понимала, в
какой комнате он спал, и немедленно сообщала о
его пробуждении «прикрепленным».

Но я-то не сомневался, что Коба давно проснулся. И притворяется спящим — не отодвигает
шторы, а внимательно слушает «устройство».

И также я знал: притворяется он в последний раз.

Итак, я сидел на кухне, облицованной белым
кафелем, похожей на больницу, и пил чай с «прикрепленными». Здесь же был вызванный Кобой
начальник охраны Берии Саркисов. Он любезничал с поварихой, рассказывал неприличные анекдоты.

— Ну какой вы! — говорила повариха, кокетливо хихикая.

— Ну какой я? — раздевал ее глазами Саркисов.

— Знойный мужчина! — играла глазками повариха…

Наконец-то! Около одиннадцати «наружка» позвонила: «В Малой столовой есть движение!» Это
означало: Коба раздвинул шторы в комнате, именовавшейся Малой столовой.

Из всех комнат дачи он обычно выбирал одну и
начинал в ней жить — есть, работать и спать. И уже
не выходил из этой комнаты. Сюда переключались
все телефонные звонки. Комнатка становилась
столицей великой Империи, треть человечества
управлялась из нее.

В тот последний его день таким местом оказалась Малая столовая.

Так она называлась в отличие от Большой столовой — огромной залы, где происходили его встречи с соратниками из Политбюро. Встречи, превращенные в ночные застолья.

«Гости» (так он именовал членов Политбюро)
съезжались к полуночи. И начиналось веселье —
ели, пили… Сам он пил мало, но щедро предлагал пить «гостям», и они не смели отказываться.
Отказ означал: боится — вино развяжет язык.
Значит…

Застолье сопровождалось обязательным весельем подвыпивших «гостей» — рассказывали анекдоты (матерные) и много шутили. Самая популярная
и старая шутка — подложить помидор под зад, когда жертва встает произнести тост. Коба милостиво смеялся, а «гость», раздавивший задницей помидор, был счастлив: шутит, смеется — значит, не
гневается! Застолье заканчивалось обычно в пятом
часу утра, и он разрешал обессиленным шутам отправляться спать.

Но в последний год жизни Кобы многолюдные собрания на даче закончились. Исчезли частые прежде гости Большой столовой — члены
Политбюро Вознесенский и Кузнецов, они теперь лежали в могиле номер один в Донском монастыре, в «могиле невостребованных прахов»,
куда сбрасывали сожженные тела расстрелянных
кремлевских «бояр». Уже не звал Коба на дачу
старую гвардию — Микояна, Молотова и Кагановича…

Теперь он приглашал сюда лишь четверых: Берию, Хрущева, Маленкова и Булганина. Они — его
постоянные гости.

Но я знал: скоро перестанет звать и их. Знали об
этом, конечно, и они…

Обычно после отъезда шутов из Политбюро
Коба не сразу ложился спать. Работал или разговаривал с полуграмотными «прикрепленными».
Рассказывал удалые случаи времен своих ссылок, по-старчески привирая. Если на даче был
я, после ухода гостей запрягали лошадь. И мы с
ним в коляске ездили кругами по саду Ближней
дачи. Или немного работали в нем. Он любил
хорошо ухоженный сад, как все мы, грузинские
старики. Но сажать цветы не любил, Коба вообще ненавидел физический труд. Единственное,
что ему нравилось, — срезать секатором головки
цветов.

— Старик… Жалко его, — сказал мне как-то
один из охранников.

Если бы они знали, что задумал тогда «старик»…

Правда, никакого старика и не было. Был друг
мой Коба, старый барс Революции, приготовившийся к невиданному прыжку.

Мир жил в ожидании Апокалипсиса. Но об
этом — позже.

На кухне наконец-то раздался звонок из его
комнат — сигнал нести ему чай. Обычно чай по
утрам приносил комендант дачи Орлов. Но Орлов
(он накануне вернулся из отпуска) сообщил, что
простудился. Коба, панически боявшийся заразы,
запретил ему появляться. Чай понес помощник
коменданта, невысокий, плечистый Лозгачев (маленький ростом Коба любил невысоких людей).

Помню, перед тем как идти, Лозгачев перекрестился. Это делали все «прикрепленные», прежде
чем отправиться в самое страшное путешествие —
к нему.

Я слышал, как, уходя, Лозгачев приказал поварихе: «Яичницу для Хозяина».

Он открыл Священную Дверь в его коридор
и пошел, старательно громыхая сапогами. Коба
не терпел, когда входили тихо. Как он говорил —
«крадучись». Его удивительный слух начал сдавать,
и «прикрепленным» приходилось топать с особенной силой.

Минут через десять Лозгачев вернулся и передал мне приказ Кобы «идти к нему». А главе
охраны Берии Саркисову — «приготовиться к
вызову».

Я вошел в Малую столовую, но она оказалась
пустой.

Это была самая уютная комната его дачи. В углу
потрескивали дрова в камине. На «турецком диване» валялась ночная рубашка. В центре стоял обеденный стол, как обычно заваленный бумагами.
На этом столе, отодвинув их, он ел. И сейчас здесь
находились самовар, остатки завтрака…

Я прошел мимо круглого столика с телефонами
власти (прямой — с Госбезопасностью, другой — с
двузначными номерами членов Политбюро и знаменитая «вертушка» — телефон правительственной связи) и вышел на веранду, соединявшуюся с
Малой столовой…

Как я и предполагал, Коба давно проснулся.

И сейчас, позавтракав, перешел из Малой столовой на веранду, освещенную холодным зимним солнцем. Он лежал на диванчике в кителе
генералиссимуса и пижамных брюках. В последние годы ему нравилось носить военную форму.
Мундир сглаживает старость. Украшает ее без
того, чтобы сделать человека смешным, как это
бывает с разряженными стариками. Он лежал,
прикрыв лицо фуражкой, чтоб солнечный свет
не бил в глаза. (Впрочем, какое в Москве солнце! Настоящее солнце — на нашей маленькой
родине.)

На столике стояли бутылка нарзана и стакан с
недопитой водой.

Коба лежал и слушал. Громко работало «устройство». Была включена «прослушка» квартиры
Берии — столовой. Там, видно, тоже завтракали.
Женский голос спросил по-грузински о каких-то
покупках. Берия ответил по-русски, что все купили. Потом — тишина, только громкое чавканье.
Берия всегда шумно ел…

Увидев меня, Коба приподнялся на диванчике,
сунул ноги в залатанные валенки (у него последнее
время сильно опухали ноги).

— Сколько ни слушаю — ни хера! Знает говнюк мингрел… наверняка, знает… Включи Хруща.
У меня что-то плохо получается.

Я включил квартиру Хрущева. Тот, хохоча, рассказывал непристойный анекдот.

— И этот шут наверняка знает! — сказал Коба и
велел переключиться на квартиру Молотова.

Там молчали. Слышались шаги и кашель. Наконец раздался голос Молотова:

— Холодно на улице?

Ответил старушечий женский голос (очевидно,
прислуга, жена Молотова Полина Жемчужина сидела в это время в тюрьме):

— Март на дворе. В марте, Вячеслав Михайлович, всегда зябко.

— Как говорится, «марток — надевай двое порток», — согласился Молотов, и опять молчание.

— И этот знает, мерзавец, — усмехнулся Коба.

Нет, они тогда и не догадывались об этом новом,
неправдоподобном по тому времени «устройстве»,
способном слушать на расстоянии. Но они отлично знали, что их прослушивают. До изобретения
«устройства» их прослушивали аппаратурой, установленной в доме, где они жили. Через квартиру
Маленкова (на четвертом этаже) прослушивался
Хрущев (на пятом), Буденный прослушивался на
третьем и так далее.

Эту старую «прослушку» ставил Берия и подчиненное ему Управление по специальной технике
Министерства госбезопасности.

Летом 1952 года появилось новое «устройство»,
но ни Берия, ни Министерство Госбезопасности не
были в курсе.

И Берия оплошал в первый же день работы «устройства». Страшновато оплошал. Но об этом позже…

— Работает, прямо скажу, хуево, — сказал
Коба. — Вчера квартира Молотова пропала.

— Это нормально, — сказал я, — вчера был
сильный ветер, оттого и помехи.

— А почему иногда оно само выключается?
Слушаешь — и вдруг тишина!

— Да нет, Коба, ты опять не туда нажимаешь.

Все это время (с тех пор, как смонтировали
«устройство») Коба периодически нажимал не на
те кнопки и при этом очень злился. Он был туп в
технике.

— Все равно — говно, — резюмировал Коба
благодушно. Он пребывал в настроении, что с
ним теперь случалось редко, только когда он был
здоров.

Он выключил «устройство» и сказал:

— Вечером приезжай в Кремль. Кино будем
смотреть. А ты переводить.

Оказалось, Павлов (его обычный переводчик)
заболел. Лег в больницу и новый начальник его
охраны полковник Новик. Я понял — наши старались. Все шло по плану.

— И «Записьки» свои привези, — добавил
Коба. — Сейчас давай пить чай. — Он позвонил на
кухню.

Так что с дачи мне сразу уехать не удалось. А как
хотелось! И побыстрее! Я знал его интуицию. Дьявол всегда шептал ему вовремя.

Лозгачев принес еще чаю и любимое Кобой айвовое варенье. Коба преспокойно начал пить чай,
не догадываясь, что это его последнее утреннее чаепитие. Пил и я.

Но в этот раз Дьявол молчал. Прозорливый Коба
ничего не почувствовал. Впрочем, это бывало не с
ним одним. Я слышал, что Распутин, часто предсказывавший чужую смерть, в ночь своей гибели
был весел, без сомнений сел в автомобиль вместе
со своим убийцей и поехал погибать. Сбои бывают и у Дьявола. Точнее, наступает миг, когда он не
властен.

Выпив чаю, он приказал мне снова включить
«устройство». Теперь он захотел прослушать свою
дачу. В пристройке, где жили «прикрепленные»,
шло препирательство.

— Нет, унесите их, — звучал голос Валечки. —
Иосиф Виссарионович хочет ходить в старых!
Видно, охранник принес новенькие валенки.

Голос кастелянши Бутусовой:

— Но его, Валюша, совсем развалились.

— Ноги у него больные, потому и хочет в старых, — объяснила Валечка.

Коба помрачнел, постучал ложкой о блюдце.
Знал я, он сейчас думает: «Вот этого сообщать не
следовало». Ничего о нем сообщать не следовало.

Валечка Истомина — старшая сестра-хозяйка, и
не только. Она чистенькая, беленькая, хорошенькая. И всегда веселая, всегда в хорошем настроении. Ее привезли ему после смерти жены. Тогда
ей было восемнадцать, теперь она приближалась к
сорока. Старилась рядом с ним. Он редко говорил
с ней. Она стелила постель. Ложилась в нее, когда он велел. И, должно быть, каменея от ужаса и
почтения, отвечала на молчаливые ласки его короткого волосатого тела. И тотчас уходила после
Она часто плакала без причины, должно быть, от
бабьей жалости к нему, одинокому старику. Тогда
он молча вытирал ей слезы и строгим голосом гнал
прочь.

Помню, в 1946 году, после того как он вернул
меня из лагеря, Коба вновь позвал меня на Ближнюю дачу. Она пришла в Малую столовую, где мы
с ним сидели, стелить ему постель. Он вдруг спросил ее:

— Люди рады победе?

— Рады! Ох, как же они рады! Все вас благодарят,
Иосиф Виссарионович. Они ведь за вас умирали.

И он поцеловал ее. Впервые при мне. А может,
вообще — впервые.

А она заплакала и смешно закивала.

— Иди, иди, — брезгливо сказал он.

Она торопливо ушла.

— Плачет, а почему — не поймешь, — сказал он
хмуро.

Но возвращаюсь в последнее утро Кобы.

Когда он допил чай, было одиннадцать тридцать. На столе рядом с чайником я увидел книжку, которую он читал: Анатоль Франс «Последние
страницы». Такое название меня порадовало. Он
часто читал эту книгу теперь. Там был диалог, кажется, назывался «О Боге и Старости», весь исчерканный его пометами. Франс издевался над
Богом. Коба радостно написал на полях: «Хи-хи!»

Он заметил мой взгляд.

— По-прежнему веришь? Знаю — веришь! Но
если Он Всемогущий и Премудрый —зачем такая
бессмыслица? В начале ты слишком молод, потом
слишком стар, а между первым и вторым — ерунда, мгновенный промельк. Пора уходить, а ты не
жил! «Кипит наша алая глупая кровь огнем неистраченных сил…» И сколько бы ни сделал, все
пожрет смерть… Вчера нашел письмо Бухарчика.
Он там цитирует… — Коба прочел по бумажке,
видно, выписал: — «Жизнь — это… комедиант, паясничавший полчаса на сцене и тут же позабытый;
это повесть, которую пересказал дурак: в ней много слов и страсти, нет лишь смысла…» — Он повторил: — «Нет лишь смысла»… Не знал смысла и
Бухарчик. Нет, если бы Бог был и был бы другой,
истинный мир, зачеркивающий нашу жизнь в этом
мире, было бы ужасно! Но если там ничего нет, это
еще ужаснее… — И, опомнившись, он, как всегда,
разозлился на свою откровенность: — Ладно, пошел на хуй!

(Забавно, в последнее время в разговорах со
мной он часто вспоминал Бухарчика — так нежно
называл Бухарина Ленин. И Коба теперь нередко
говорил о нем — расстрелянном и опозоренном им
Бухарине.)

Меня привезли домой в час дня. Когда я вошел
в квартиру, жена побледнела:

— Что-то случилось?

— Нет, — ответил я. — Еще ничего не случилось.

Больше я ничего не сказал. И она, как положено
хорошей грузинской жене, больше не спрашивала.
Поспал, в шесть проснулся. Надел чистое белье… Если что, к Господу следует являться в чистом, как учили нас с Кобой в семинарии.

Поел. В восемь тридцать вечера за мной пришла
машина.