Губернатор

Рассказ из сборника короткой прозы Владимира Сорокина «Моноклон»

Едва губернаторский кортеж из трех черных и
чистых машин подъехал к Дворцу культуры,
как по гранитной лестнице к нему заспешили
директор Тарасевич, постановщик Соловьев
и выпускающая редактор с местного телевидения
Соня Мейер.

Губернатор вышел из машины. Встречающие
дружно поприветствовали его. Он ответил им с деловой
улыбкой. Приехавшие сопровождающие лица стали
выходить из машин, обступать губернатора. Одетый
в бурого медведя, двухметровый охранник Семен
выбежал из машины охраны и с рычанием опустился
на колени перед губернатором. Губернатор обхватил
его за мохнатую шею своими короткими руками. Медведь
легко встал, подхватил губернатора на спину и
пошел вверх по лестнице. Все двинулись следом.

Медведь внес губернатора в просторное фойе с
новым паркетным полом, увешанное пейзажами местных
живописцев. Двери в зал были предусмотрительно
распахнуты. Медведь внес губернатора в
большой зал на полторы тысячи мест.

Посередине зала в проходе виднелся длинный
стол под красным сукном со стульями и безалкогольными напитками. На подробно расписанном заднике
сцены, в окружении вековых сосен и лиственниц
светилась огромная цифра «350».

Медведь опустился на колени перед столом, губернатор
слез со спины и сразу по-деловому сел в центре
стола лицом к сцене, потер свои крепкие ладони:

— Садитесь, садитесь, садитесь.

Все стали быстро рассаживаться за столом. Губернатор
глянул на часы:

— Так, сколько по времени?

— Номер или концерт? — уточнил постановщик.

— Вы же меня ради номера выдернули! — усмехнулся
губернатор. — Концерт я семнадцатого посмотрю.
Вместе с президентом.

— Всего минут десять, Сергей Сергеич, — заулыбался
бородатый постановщик.

— Там три минуты за одну идут, Сергей Сергеич!
— пошутила Мейер.

— Ну, ну, — подмигнул ей губернатор. — А кто
из старого состава?

— Поляков и Бавильцева, — отозвался постановщик.

— Всего двое, стало быть? — губернатор повернулся
к 1-му вице-губернатору. — Вот так, Николай
Самсонович. Годик прошел, люди разбежались.
Спрашивается, а почему?

— А потому что Базыме так и не дали квартиру,
а Борисова и Золотильщикову позвали в Екатеринбург,
в театр, — спокойно и быстро ответил 1-й вице-
губернатор.

— Базыме? — губернатор повернулся ко 2-му
вице-губернатору. — Почему Базыме не дали?

— Бобслей, — напомнил тот.

— А… бобслей… — вспомнил губернатор, оттолкнулся
кулаками от стола, откидываясь на спинку
кресла. — Ладно, давайте глянем.

Постановщик поднял руку. Свет в зале погас.
На сцену с залихватским посвистом слева выбежали
парни в косоворотках и сапогах с гармошками, ложками
и сопелками, а справа — девки в ярких сарафанах.
На середину сцены в три прыжка вылетел рыжий
парень в алой косоворотке и лихо заплясал
«русскую». Остальные, замкнув за ним полукруг, заиграли
и запели:

Наш Ванюша — парень бравый:
Как забрили его в рать,
Отслужил, пришел со славой,
Начал девкам в сиськи срать.

Срал дояркам и свинаркам,
Срал пастушкам и кухаркам,
Срал здоровым и больным,
Срал тверезым и хмельным.

Срал легко, игриво, ловко,
Срал с напором, со сноровкой,
Срал толково, деловито,
Срал и тайно, и открыто.

Срал в избе и на природе,
Срал в хлеву и в огороде,
Срал в сенях и за кустом,
На мосту и под мостом!

Из пола сцены поднялась невысокая березка,
окруженная травяной поляной. Самая красивая из
девушек стремительно сбросила с себя сарафан, нательную
рубашку и повалилась навзничь в траву,
выставив роскошную грудь. Девушка закрыла глаза,
изображая спящую. Рыжий парень, состроив озорное
лицо, на цыпочках подкрался, влез на березку,
уселся на суку, приспустил полосатые штаны и быстро
испражнился, попав девушке точно между
грудей.

Сразу же зазвучала грустная песня, протяжно зазвенели
балалайки. Девушка проснулась, глянула на
свою грудь, закрыла лицо рукой и разрыдалась. Другие
девушки закружились вокруг нее плавным хороводом,
напевая:

Ох, насрали в сиси
Кузнецовой Ларисе.
Ох, Лариса плачет:
А и что ж это значит?

Я жила-подрастала
Да горя не знала.
Во лугу гуляла,
Маков цвет срывала.

На траву ложилась,
Спала-присыпала.
А во сне Ларисе
Ох, насерили в сиси.

А и тот насерил,
Кто в любовь не верил.

Девушки начали вертеться на месте, Лариса рыдала
в траве, трогая кал рукой и поднося руку к носу,
рыжий парень восторженно заплясал вокруг березки.
Музыка постепенно стала опять бодро-залихватской.
Парень плясал, Лариса рыдала, девушки все
быстрее кружились вокруг нее.

— Стоп! — вдруг громко сказал губернатор,
опираясь кулаками о красный стол.

— Стоп! — произнес постановщик в микрофон.
Музыка прервалась, пляшущие остановились.

— Стоп… — повторил губернатор, вздохнул, помолчал.

Потом сделал знак постановщику, тот передал
ему микрофон. Губернатор заговорил:

— Восемь лет назад мы впервые привезли этот
номер в Европу. Восемь лет назад. На осеннюю парижскую
ярмарку. И показали его. Французы, да?
Нация, которую мало чем удивишь. Чем можно
удивить француза? У него все есть: вино лучшее в
мире, шампанское, коньяк. Сыр французский. Луковый
суп. Устрицы, да? А искусство? Импрессионизм,
сюрреализм, Пикассо. Самый дорогой художник
в мире, да? А литература? «Три мушкетера»,
«Граф Монте-Кристо». Бальзак, Гюго. Мода, да? Бутики?
Шан Жализе. Патрисия Касс. Милен Фарме.
Моника Беллучи с этим… с Касселем, да? Чего у
них нет? Все есть. Поэтому они на всех давно положили.
С прибором. И вот эти самые французы,
положившие на все, когда посмотрели наш номер,
открыли рты. И сказали: мы такого никогда не видали.
Никогда! Это французы, да? То есть — их
проперло реально наше русское искусство. Тогда,
восемь лет назад. Проперло, да? А почему? Потому
что номер был круто придуман и исполнен ве-ликолепно. Так, что люди ахнули. Открыли рты и не
закрывали. А то, что я сейчас увидел, это… танцы
инвалидов какие-то!

Сидящие за столом стали подсмеиваться и переглядываться.

— Параолимпийские игры, да? — усмехнулся
губернатор, переглядываясь со свитой.
Исполнители тоже переглянулись, но без улыбок.

— Что за слабосилие за такое? Что за формализм?
Вам, что, ребят, скучно это исполнять, да?

— Нет, не скучно! — ответил за всех рыжий парень.

— А не скучно — пляши, Ваня, как в последний
раз! Как перед расстрелом!

— Так, чтоб искры летели, — подсказала 3-й вице-
губернатор.

— Так, чтоб искры летели! — губернатор стукнул
кулаком по столу. — Вон, дед мой рассказывал, у
них в селе, бывало, на свадьбе, как пойдут мужики
плясать, так бабы кричат: наши хреновья из земли
огонь высекают!

Свита одобрительно засмеялась.

— Помните, что написано позади вас: триста
пятьдесят! Нашему краю триста пятьдесят лет! Вся
страна к нам в гости приедет! А вы тут как спагетти
болонезе будете по сцене болтаться, да?
Все засмеялись.

— И вы, девчата, — продолжал губернатор. — 
Вот запели вы: «Ох, насра-а-а-али в сиси Кузнецоо-
о-вой Лар-и-исе». Это… — он прижал кулак к
груди. — Это же печаль! Печаль вы-со-кая! Это
русская тоска наша, черта национального характера!
Об этом поэты писали! Есенин, да? Выткался на
озере алый цвет зари. Этого нет ни у кого в мире!
Это надо петь душой, а не горлом! Семнадцатого
приедут к нам московские циники эти, вроде Славы.
Непрошибаемые. Будут сидеть, посмеиваться.
А надо так спеть, чтоб всех этих москвичей проперло,
чтоб они вспомнили: кто они, откуда и куда
идут!

Он замолчал, провел рукой по своей порозовевшей
щеке.

Сидящие за столом молчали. Исполнители стояли.
Девушка полулежала в траве, придерживая кал на
груди.

— И еще, — продолжал губернатор. — Вот у вас
Ванюша на березку влез, сделал свое дело. А потом
соскочил — и пустился в пляс. А раньше было не так.
Ведь не так, да?

— Было подтирание, — кивнул постановщик.

— Было подтирание, — закивали сидящие за
столом.

— Было подтирание! — с укоризной откинулся
на спинку кресла губернатор. — А почему его убрали?
По каким соображениям?

— Мне кажется, это тормозит динамику номера,
— ответил постановщик.

— Тормозит? Динамику? А мы что, куда-то торопимся,
да? Побыстрей, побыстрей, да? Как в
Москве? Все на ходу, да? Чушь! Динамику тормозит.
Ничего не тормозит. Он на березку влез, присел на
сук, отвалил на сиси ей. Ему огузье нужно подтереть?
Нужно! Все нормальные люди подтираются.
Что, наш Ваня хуже других? Или что, русские — дикари такие, да? Русский человек не подтирается? Это
клевета. Динамику! Не надо за формальные слова
прятаться. И не надо самодеятельностью заниматься.
Этот номер клас-си-ка! Ваня навалил, девушки с
платком расписным подплыли, отерли, он штанишки
подтянул — и пляши на здоровье! Это нужно вставить
обязательно.

— Вставим, Сергей Сергеич, — согласился постановщик.

— В общем, доводите вещь до ума, — произнес
губернатор в микрофон и передал его постановщику.

— Не позорьте наш край.

— Будем работать, Сергей Сергеич, — кивнул
постановщик.

— Работайте, не жалейте себя, — губернатор заворочался
в кресле, готовясь встать, и произнес свое
традиционное напутствие: — Мы должны забивать
только золотые гвозди.

Постановщик закивал.

— Номер — уже классика. Но классику нельзя
превращать в рутину, — губернатор встал.

— Культура такого не прощает, — встала 3-й вице-
губернатор.

— Культура такого не прощает! — подтвердил
губернатор. — Второй раз глядеть не приеду. А семнадцатого
— все посмотрим!

— Сделаем, Сергей Сергеич, — кивал постановщик.

— Не подведем.

— Не подводи! — погрозил ему крепким пальцем
губернатор и оглянулся. — Миш!

Сидящий в зале неподалеку медведь встал, взрычал,
подошел, опустился на колени. Губернатор привычно
вспрыгнул ему на спину, обхватил за шею.

Медведь проворно понес его из зала. Свита заспешила
следом.

Медведь пронес губернатора через вестибюль,
спустился по ступеням к машинам, присел. Губернатор
слез со спины, перед ним тут же распахнули
дверь черного джипа. Он влез в машину, дверь закрыли.
Свита расселась по двум другим машинам.
Кортеж тронулся.

— Сергей Сергеич, — обернулся референт, сидящий
рядом с водителем. — Малышев звонил дважды.
Он по поводу тех греков.

— Я же сказал, мы примем кого угодно, — ответил
губернатор, глядя в окно. — Хоть папу римского.

— Там еще шестеро.

— Ну и что? Местов нету, что ль?

— Да есть, но их уже… восемнадцать. Многовато.

— Размещай всех в новой, без вопросов.
У губернатора в кармане зазвонил мобильный.
Он достал его:

— Да, зая. Нет, зая, обедайте без меня. Нет. Не
сердитесь. Да. Я буду пораньше сегодня. Да. Целую
всех.

И тут же опять зазвонил мобильный.

— Да, Ярослав, — заговорил губернатор. — 
Гром всегда гремит внезапно, ты это знаешь лучше
меня. И если мы к нему оказались не готовы, это вина
только наша. И моя и твоя. Здесь третьего нет и
быть не может, валить не на кого. Мы с тобой не зажаты
между Изенгардом и Мордором. У нас есть
пространство для маневра. И всегда будет. Да. Паниковать
не надо. Нет, Ярослав. Ты опять упрощаешь
или просто не хочешь меня понять. Нет! Это ты не хочешь меня понять! Да. Да. Конечно! Я приму решение
сегодня. Сегодня! Все.

Он убрал мобильный, глянул на часы:

— Так. Сережа.

— Слушаю, Сергей Сергеич, — обернулся референт.

— На комбинат не успеваю, назначь на завтра, на
двенадцать.

— Хорошо.

— Отпускай всех. А я — в тупичок.

— Понял.

Референт набрал номер, приложил мобильный к
уху:

— Лев Данилыч, Сергей Сергеич дал отбой по
комбинату. Завтра — в двенадцать. Спасибо.
Одна из черных машин покинула кортеж, свернув
влево. Две другие продолжали движение. Проехали
проспект, свернули и после нескольких поворотов
подъехали к КПП. Шлагбаум поднялся, обе
машины въехали на новую улицу с двенадцатью новыми
одинаковыми бежевыми коттеджами под черепичными
крышами. Машины подъехали к коттеджу
№ 6и остановились.

— Сережа, поезжай, займись размещением.

— Есть, Сергей Сергеич, — кивнул референт.

— Вась, заедешь за мной через два часа, — сказал
губернатор водителю.

— Хорошо, — кивнул тот, не оборачиваясь.
Заднюю дверь джипа снаружи открыл охранник.
Губернатор вышел. Медведь с рычанием опустился
на колени.

— Отдыхай, Миш, — потрепал его за ухо губернатор
и, подойдя к калитке, нажал на звонок.

Калитку тут же открыли. Губернатор вошел, закрыл
за собой калитку, оставив охрану и медведя
снаружи, прошел по совсем коротенькой дорожке из
природного камня к дому, поднялся по ступенькам и
вошел в приоткрытую дверь.

Остановившись на коврике, он осторожно притворил
за собою дверь. Пересек прихожую с цветами
и колоннами, приблизился к стеклянной двери,
за которой горел красноватый свет. Губернатор облизнул
губы, взялся за ручку двери, открыл и вошел
в просторную гостиную, освещенную красными
светильниками. Окна гостиной были наглухо закрыты
плотными темно-вишневыми шторами.
Красное ковровое покрытие стелилось по полу,
стояла ампирная мебель, горел камин. Посередине
гостиной стояли две девочки-близняшки в праздничной
форме советских школьниц, в пионерских
галстуках. Черные, аккуратно заплетенные косички
их были украшены большими белыми бантами, на
белых передниках на груди алели пионерские значки.
На ногах у девочек были белые, приспущенные
на щиколотки гетры и черные лакированные туфельки.
Руки девочки держали за спиной. Красивые
одинаковые лица их с презрительной усмешкой
смотрели на вошедшего.

— На колени! — произнесли девочки одновременно.
Губернатор упал на колени.

— Ты кто? — спросила одна из девочек.

— Я раб Анфисы и Раисы.

— Раздевайся, раб! — приказала девочка.

Губернатор стал неловко раздеваться, стоя на коленях.
Наконец разделся, оставшись только в трусах.

Его член торчал, растягивая трусы. Губернатор согнулся,
как бы скрывая свою эрекцию.

Девочки подошли к нему. Одна из них вынула
из-за спины руку со стеком, ткнула стеком в член губернатора.

— Чё там у тебя торчит, раб?

— Мой член, — дрожащим голосом пробормотал
губернатор, стремительно краснея.

— Почему он торчит?

— Потому что я люблю пионерок.

Девочка снова ткнула стеком в член:

— А чё он так плохо стоит?

— Не знаю, не знаю… — скорбно замотал опущенной
головой губернатор.

— Это хорошо, по-твоему?

— Нет, это очень плохо…

— Своим членом ты позоришь нас, пионерок.

— Простите, простите меня…

— Нет, мы тебя не простим.

— Простите, умоляю…

— Знаешь, что мы с тобой сделаем?

— Нет, не знаю.

Девочки лукаво переглянулись и произнесли:

— Щас мы сделаем укол, чтоб твой член стоял
как кол!

— Не надо, не надо… — запричитал губернатор.
Лицо его побагровело, нижняя губа безвольно
отвисла. Девочка зловеще вынула руки из-за
спины. В правой ее руке был шприц, наполненный
полупрозрачной жидкостью, в левой — наручники.

Губернатор всхлипнул:

— Я буду плакать.

— Это хорошо! — зло засмеялась девочка со
шприцем.

Другая девочка взяла наручники, подошла к губернатору
сзади. Все так же стоя на коленях, он послушно
протянул руки за спину:

— Я буду плакать…

Девочка защелкнула наручники на его широких
волосатых запястьях.

— Я буду плакать! — всхлипнул губернатор.

— Ну, что, Анфиска, посмотрим, что у него в
трусах? — спросила девочка со шприцем.

— Посмотрим, Раиска, — ответила другая и тут
же толкнула губернатора ногой в бок.
Он опрокинулся навзничь.

— Я буду плакать… — бормотал он, кривя губы.

— Это хорошо, — произнесли девочки, стягивая
с него трусы.

Пах у губернатора был выбрит, толстый член
стоял.

Анфиска наступила губернатору на волосатую
грудь, прижав его к ковру. Раиска схватила член губернатора
у основания левой рукой и воткнула иглу
шприца в головку:

— Вот так!

Хриплый вопль вырвался из груди губернатора.
Но Анфиска прижала его к ковру:

— Лежать, раб!

Раиска быстро и грубо завершила инъекцию.
Это вызвало новый вопль, перешедший в рыдания:

— Больно-о-о-о! Ох, как больн-о-о-о-о-о!!

— Это хорошо! — рассмеялась Раиска, кинув
пустой шприц в камин и беря с кресла стек.

— Смотри, Раиска! — Анфиска ткнула стеком в
член губернатора. — Просто хряк!

— Хряк! — согласилась Раиска и ткнула своим
стеком в налитую, гладко выбритую мошонку губернатора.

— Хряк, на свинью — бряк!

— Хряк, на свинью — бряк! — повторила Анфиска.

Губернатор пополз по ковру на коленях, вскрикивая
и уворачиваясь. Девочки, обступив его, тыкали
концами стеков в гениталии:

— Он ползет по ковру!

— Ты ползешь, пока врешь!

— Мы ползем, пока врем!

Губернатор завыл.

— Как твой дружок поживает? — Раиска ткнула
стеком в побагровевшую головку. — Вон как раздулся!
Болит?

— Боли-и-и-ит… боли-и-ит… — выл, тряся головой,
губернатор.

— Это хорошо! — произнесли девочки.

Губернатор полз, подвывая.

— Анфиска! — топнула туфелькой Раиска.

— Чё, Раиска?

— Чё-то надоел он мне.

— Ну, блин, а мне как надоел!

— Чё с ним сделаем?

— Давай его выпорем!

— Давай!

Губернатор перестал ползти, склоняясь и касаясь
ковра потным лбом.

— Не надо… не на-а-а-адо…

— Надо, Федя, надо! — произнесли девочки.

Встав по бокам, они стали сечь губернатора по
ягодицам. Губернатор завизжал, задергал руками, силясь прикрыть ягодицы. Анфиска стала сечь его по
ногам, он старался прикрыть ноги. Раиска в этот момент
секла его по ягодицам.

— Пощади-и-ите… пощади-и-и-ите!! — выл губернатор.
Девочки перестали сечь:

— Анфиска!

— Чё, Раиска?

— Он пощады просит.

— За просто так? Я не согласна.

— И я не согласна.

— Пусть чё-то сделает.

— Точно! Пусть чё-то сделает.

— Тогда мы его простим?

— Тогда мы его простим!

— А чё такое ему, типа, сделать?

Девочки задумались, глядя на голого, согнувшегося
на ковре губернатора. Потом продолжили:

— Анфиска!

— Раиска?

— Я придумала.

— И чё ты придумала?

— Он же любит пионерок?

— Любит.

— Так, блин, пусть его трахнет пионерка!

— Точно! Пусть его трахнет пионерка!

Девочки наклонились к губернатору и пропели
ему в уши:

— Тогда мы тебя про-о-о-остим!

Губернатор снова завыл и запричитал:

— Не надо… не на-а-а-до…

Анфиска взяла колокольчик, позвонила.

В гостиную вошла такая же девочка, во всем похожая
на Анфиску и Раиску. Под ее форменной юбкой
с передником что-то сильно торчало.

— Привет, Лариска! — улыбнулись ей девочки.

— Привет! — усмехнулась она.

— Ты готова трахнуть его?

— Готова! — тряхнула косичками Лариска.

— Честное пионерское?

— Честное пионерское! — Лариска подняла
правую руку в пионерском салюте, а левой задрала
свою юбку.

Из-под юбки торчал большой искусственный
фаллос, надежно притянутый к Ларискиному паху
черными кожаными ремнями.

— Ух ты! — Анфиска осторожно провела стеком
по фаллосу. — Котовский?

— Котовский! — кивнула Лариска.

— Большо-о-ой! — делано покачала головой Раиска.

— Тридцать три сантиметра! — бодро сообщила
Лариска.

— Видишь, что тебя ждет? — Раиска угрожающе
показала губернатору стеком на фаллос.

— Не надо… не на-а-а-адо! — завыл сильнее губернатор,
сворачиваясь калачиком на ковре.

— Надо, надо… еще как надо…

Анфиска и Раиска сняли с него наручники, схватили
за руки, поставили на колени.

— Засади ему Котовского! — произнесли Анфиска
и Раиска.

— Засажу ему Котовского! — ответила Лариска,
пристроилась сзади и ввела резиновый фаллос в анус
губернатора.

Губернатор закричал.

— Чуфырь, чуфырь, не сробей, богатырь! — 
произнесли Анфиска и Раиска, коснувшись стеками
ягодиц губернатора.

Лариска стала ритмично содомировать его.

— Вот, хорошо! — подсмеивалась Анфиса, поднимая
юбку Ларисы, чтобы лучше видеть.

— Круто, круто… — шлепала губернатора по
спине Раиска. — Лариска, сильней!

— Я стараюсь… — двигалась Лариска.

— Не надо-о-о… не надо-о-о-о! — выл губернатор.
Ноги его задрожали, из его члена брызнула
сперма.

— Блин! Он уже кончает! — воскликнула Анфиска.

— Ларис, засади-ка ему поглубже!

Лариска схватила губернатора за бока, с силой
прижалась к нему. Анфиска и Раиска схватили губернатора
за плечи, помогая Лариске.

— О-о-о-о! О-о-о-о!! — заревел губернатор.

— Хорошо! — шлепала его по спине Раиска.

— Ох, хорошо! — пощипывала его бок Анфиска.

Лариска похохатывала.

Губернатор вскрикнул и рухнул на ковер. Девочки
тут же смолкли.

Лариска осторожно вынула фаллос из губернатора,
встала и вышла. Вслед за ней, прихватив стеки
и наручники, вышли Анфиска с Раиской.

Бездыханный губернатор остался лежать на
красном ковре. Дверь бесшумно открылась, вошла
женщина средних лет с пузырьком нашатырного
спирта в руке. Опустившись на корточки рядом с лежащим,
она открыла пузырек и поднесла к его носу.

Губернатор слабо поморщился. Вздохнул, очнувшись.
Женщина тут же вышла. Он перевернулся на
спину, вдохнул полной грудью, вытер мокрые от слез
глаза и щеки. Его член по-прежнему стоял.

Полежав некоторое время на спине, губернатор
сел, скрестив ноги. Потрогал свой напряженный
член. Затем медленно встал и побрел к двери. Выйдя
из гостиной, медленно поднялся на второй этаж, пересек
холл и вошел в просторную ванную комнату.
Большая ванна в форме раковины была наполнена.
Он влез в нее, откинулся на подголовник и замер,
прикрыв глаза.

В ванную комнату вошла та женщина средних
лет с большим стаканом морковно-сельдерейного
сока, поставила его на край ванны.

— Благодарю вас. Принесите мне мой мобильный,
— произнес губернатор, не открывая глаз.

— Хорошо, — она вышла.

Губернатор открыл глаза, взял стакан, отпил половину,
поставил. Женщина вернулась, передала ему
мобильный и вышла. Он набрал номер, приложил
мобильный к покрасневшему уху:

— Да, Ярослав. Мы не договорили. Конечно.
Я же сказал: сегодня. Сейчас. Да. Если я сказал, что
сейчас приму решение, значит, я это сделаю. Точка.
Он помолчал, вздохнул и продолжил:

— Вот, смотри. Я сейчас расскажу тебе одну историю.
Реальную. Это не выдумка, не моя фантазия.
Это было, реально было. И не так давно. Жил был
человек. Нормальный, вполне приличный гражданин.
С высшим техническим образованием. Была у
него семья: жена, дочка. Была работа неплохая. Свою
семью он полностью обеспечивал, особых нужд не
было. На работе его ценили, уважали. Жили они с
женой счастливо, друг друга понимали. Летом втроем
ездили на море. В общем, все было вполне благополучно.
Но в один прекрасный момент этот человек
вдруг сильно задумался: а правильно ли я живу?
И не смог дать себе ответа. Он знал, что он живет
благополучно, в достатке, что у него милая жена,
очаровательная дочь, уютная квартира, хорошая работа.
Но правильно ли он живет в высшем смысле?
Он спрашивал себя снова и снова. И не мог дать себе
положительного ответа. И так это его достало,
что в один момент, весной, когда жена и дочка гостили
у родственников, он собрал рюкзак, взял деньги,
документы, написал жене и дочке письмо, в котором
попрощался с ними и попросил его не искать,
оставил им все свои сбережения. Оставил завещание,
ключи от машины и от дома. А сам ушел. И не
просто ушел, а уехал довольно далеко. Ехал сперва
долго на поезде. Потом вышел на пустынном полустанке.
И пошел в лес. Это был старый дикий лес.
И тянулся он на сотни километров. И человек пошел
по этому лесу. Хотя он и был чисто городским
жителем, лес он знал и любил. По профессии он был
геофизик, часто бывал в экспедициях. И вообще любил
походы, ходил на байдарках. Страха перед лесом
у него никогда не было. Даже наоборот, лес его всегда
притягивал своим покоем. И еще человек этот
был, что называется, рукастым, то есть любил мастерить.
Короче, пройдя за день километров пятьдесят,
он переночевал в лесу, позавтракал тем, что взял с
собой, и двинулся дальше. Прошел еще столько же.
И снова заночевал. А потом еще. И еще. В общем,
он углубился в лес. И когда понял, что углубился
совсем далеко, он остановился возле лесного ручья.
Достал из рюкзака топор, пилу и наконечник лопаты.
Вытесал топором черенок для лопаты. И принялся
строить себе дом. Он срубил его из вековых сосен,
связал крышу из стволов молодых елок, а сверху
накрыл лесным дерном. Сложил внутри очаг из камней.
Вскопал несколько гряд и засеял их семенами
репы, лука, редиски, чеснока и моркови. Изготовил
себе лук, стрелы, острогу. И зажил как настоящий
лесной житель: охотился, собирал ягоды и грибы,
ставил петли и ловушки на зверей, ловил рыбу, вялил
и коптил мясо, сшил себе одежду из медвежьей шкуры
и шапку из бобра. Пришла осень, он собрал свой
первый лесной урожай с гряд, зарыл его в песок.
Пришла зима, навалило снега, ударили морозы. Но
он был готов к ним: в доме своем грелся у очага, а в
лес выходил охотиться с луком и острогой. Медвежья
шуба и бобровая шапка защищали его от холода.
О чем он думал в свободное от охоты и работы
время? Он думал о том, что наконец-то зажил настоящей
жизнью. Вот так. И этот человек жил в лесу.
Жил себе и жил. Охотился, ловил рыбу, выделывал
шкуры, копал свой огород, сушил грибы, ставил ловушки
на птиц и зверей. И прожил он так почти пять
лет. И был совершенно счастлив. Он забыл про свою
прежнюю жизнь, про жену, про дочь, про геофизику,
про футбол, про книги, про трамваи и троллейбусы.
А потом однажды он попался в свою ловушку. На
медвежьей тропе он подвесил дубовую колоду, которая
должна была сломать хребет медведю. А сломала
ему. Через три года его скелет под этой колодой нашли
охотники. Вот такая история, Ярослав. И все в
ней ясно, кроме одного: случайно ли человек этот
попал в свою ловушку или сознательно? Не знаешь?
И я не знаю. Да и никто не знает. Думаю, даже
этот человек не знал. И теперь уже никогда не
узнает. А ты удивляешься, почему я не подписываю.
Вот так. Будь здоров.

Губернатор положил телефон на край ванны, отхлебнул
сока. Потом погрузился в воду. Вынырнул.
Устало отер лицо ладонями. Вылез из ванны, вытерся
полотенцем, надел халат, взял мобильный. Вышел
из ванной комнаты, прошел в небольшую соседнюю
комнату с мягкой мебелью и телевизором. На диване
аккуратно лежали костюм губернатора, его рубашка,
галстук, трусы, носки. Рядом стояли ботинки.
Он переоделся, бросив халат на пол. Набрал номер,
приложил мобильный к уху:

— Миша, поехали.

Вышел из комнаты, спустился вниз. В вестибюле
его ждал стоящий на коленях бурый медведь. Губернатор
подошел, обхватил медведя за шею. Медведь
поднял его и понес к выходу.

Кен Фоллетт. Мир без конца

Пролог к роману

О книге Кена Фоллетта «Мир без конца»

1123

Первыми к месту казни сбежались мальчишки. Было еще темно, когда
трое или четверо выбрались из хибар, ступая бесшумно, как кошки, в своей
войлочной обувке. Только что выпавший снег, словно свежий слой краски,
лег на городишко, и их следы первыми нарушили девственный покров. Они
пробирались мимо притулившихся друг к другу лачуг, по грязным замерзшим улицам, к базарной площади, где в молчаливом ожидании торчала виселица.

Все, что ценили взрослые, мальчишки презирали. Они пренебрегали
красотой и глумились над добродетелью. При виде калеки поднимали его на
смех, а раненое животное забрасывали камнями. Они хвастали царапинами
и синяками, а шрамы были предметом гордости, но особенно почетным
считалось увечье: окажись среди них беспалый, он стал бы их королем. Они
обожали насилие, могли пробежать не одну милю, чтобы увидеть жестокую
драку, и, уж конечно, никогда не пропускали казнь.

Один из них помочился на подножие виселицы. Другой взобрался по ступенькам, схватил себя за горло и, изображая удушье, стал падать, корча отвратительные гримасы. Остальные затеяли потасовку, и тут же на шум с лаем прибежали две собаки. Совсем маленький мальчонка беспечно грыз яблоко, а другой, постарше, схватил его за нос и отобрал огрызок.
Малыш дал
выход досаде, бросив в собаку острый камень, и та, визжа, убежала. Делать
было нечего, и мальчишки уселись на паперти в ожидании происшествий.
За ставнями окружавших площадь добротных деревянных и каменных
домов, принадлежавших преуспевающим ремесленникам и купцам, мерцали огоньки свечей. Это судомойки и подмастерья разводили огонь, грели
воду и варили кашу. Небо посветлело. Вынырнув из низких дверных проемов, горожане кутались в плащи из грубой шерсти и, поеживаясь, спешили
к реке за водой.

Чуть позже появилась группа развязных парней: конюхов, работников,
подмастерьев. Пинками и подзатыльниками они согнали мальчиков с паперти, а сами, прислонясь к резному камню, почесываясь и поплевывая,
с видом знатоков завели разговор о том, как умирают повешенные. Если
казненному повезет, сказал один, шея переломится сразу, едва он повиснет, — быстрая смерть, безболезненная, а коли не повезет, будет болтаться,
багровый, хватая ртом воздух, словно рыба без воды, пока не задохнется;
а другой сказал, повешенный может мучиться довольно долго, милю за это
время успеешь пройти; а третий добавил, бывает и хуже, сам видел: пока
один умирал, шея у него вытянулась на целый фут.

Старухи сбились в кучку на противоположной стороне площади, подальше от молодых, которые, того и гляди, начнут выкрикивать всякие гадости
в адрес своих бабок. А ведь они всегда встают спозаранку, старухи-то, хотя
у них нет уже младенцев или детишек, за которыми нужен уход, и первыми
чистят очаг и разводят огонь. Могучая вдова Брюстер, признанный вожак,
присоединилась к кучке, толкая впереди бочонок с пивом так же легко, как
ребенок катит обруч. И прежде чем вытащила затычку, с кувшинами и ведрами ее обступили страждущие.

Помощник шерифа открыл главные ворота, впуская крестьян, что жили
в прилепившихся к городской стене домишках. Одни принесли на продажу
яйца, молоко и свежую рыбу, другие пришли купить пива и хлеба, а третьи
просто стояли и ждали, когда начнется казнь.

Время от времени люди вытягивали шеи, как нахохлившиеся воробьи,
глядя на замок на вершине высившегося над городом холма. Они видели
дым, плавно курившийся над кухней, а в бойницах каменной крепости время от времени мелькал свет факела. Когда же из-за мохнатой серой тучи
стало подниматься солнце, массивные ворота сторожевой башни отворились, и оттуда показалась небольшая процессия. Первым ехал шериф, восседая на прекрасном черном жеребце, за ним вол тянул телегу, на которой
лежал связанный узник. За телегой ехали трое верховых, и хотя на таком
расстоянии лиц не разглядеть, судя по одеянию, это были рыцарь, священник и монах. Процессию замыкали два стражника.

Все они присутствовали на суде, который состоялся в церкви днем раньше. Священник сказал, что поймал вора с поличным, монах заявил, что серебряная чаша является собственностью монастыря, а рыцарь, хозяин вора,
сообщил, что тот сбежал, и тогда шериф вынес смертный приговор.
Пока процессия медленно спускалась с холма, вокруг виселицы собрался
весь город. В числе последних явились самые знатные: мясник, пекарь, два
кожевенника, два кузнеца, ножовщик и мастер по изготовлению луков
и стрел, — все с женами.

Обычно люди одобряли казнь. Как правило, осужденным был вор, а люди, зарабатывавшие на жизнь тяжким трудом, ненавидели воров. Но теперь
мнения толпы разделились. Этот вор был особенным. Никто не знал, кто он
и откуда. Украл он не у них, а у монастыря, что в двадцати милях от города.
И украл драгоценную чашу, цена которой была столь велика, что продать ее
не представлялось возможным, а это совсем не то, что украсть молоток, или
новый нож, или хороший пояс, утрата которых каждому тяжела. Они не
могли ненавидеть человека, совершившего такое непонятное преступление.
Поэтому, когда телега с осужденным въехала на базарную площадь, из толпы раздались лишь отдельные выкрики, да и те звучали неуверенно, и только
мальчишки с энтузиазмом над ним потешались.

Большинство горожан не присутствовали на суде, ибо в дни, когда вершился суд, они работали, и увидели преступника лишь сегодня. Он был совсем молод, лет двадцати-тридцати, обычного роста и телосложения, но в то
же время его внешность была неординарной: кожа белая, как лежащий на
крышах снег, ярко-зеленые навыкате глаза и огненно-рыжие волосы. Девушкам он показался некрасивым, старухи его жалели, мальчишки же, глядя на него, хохотали до упаду.

Шерифа все знали, что же касается остальных, тех, кто определил судьбу
преступника, — в этом городе они были чужаками. Ясно, что рыцарь, этот
толстяк с соломенными волосами, — важная птица, ибо его огромный боевой конь стоил столько, сколько плотник за десять лет не заработает. Монах
уже стар, лет пятидесяти, а то и более, высок и худ, в седле он сидел с таким
видом, словно и жизнь казалась ему обузой. Но самым необычным был сидевший на гнедом жеребце священник — остроносый человек в черной рясе
и с гладкими черными волосами. У него был пристальный, настороженный
взгляд, как у кота, замершего перед мышиной норой.

Один из мальчишек, прицелившись, кинул в осужденного камень. Бросок
получился удачным — камень попал между глаз. Тот прорычал проклятие и
рванулся к обидчику, но веревки, которыми был привязан к телеге, его удержали. Никто не обратил бы на это внимания, если бы не слова проклятия, произнесенные по-норманнски, а на этом языке говорили только господа. Значит,
он принадлежал к знати? Или то был чужестранец? Никто не знал ответа.
Телега остановилась под виселицей. На нее с веревкой в руке взобрался
помощник шерифа и, грубо рванув осужденного, поставил на ноги. Тот стал
вырываться, и мальчишки дружно заулюлюкали — они были бы разочарованы, если бы преступник сохранял спокойствие. Веревки, опутывавшие его
по рукам и ногам, ограничивали движения, но он отчаянно мотал головой,
пытаясь увернуться от петли. Тогда помощник шерифа, здоровенный верзила, отступил на шаг и ударил узника в живот. Тот сложился пополам, и
помощник шерифа продел голову в петлю и затянул узел. Затем спрыгнул на
землю, подтянул веревку и закинул конец на крюк.

Дело было сделано. Если бы теперь приговоренный попытался сопротивляться, он только ускорил бы свою смерть.

Стражники развязали ему ноги и оставили на телеге со связанными за
спиной руками. Толпа замерла.

На этом этапе казни нередко что-то случается: либо заголосит мать
осужденного, либо жена бросится к телеге с ножом, пытаясь в последнюю
минуту перерезать веревку. Порой осужденный взывает к Богу, моля о пощаде, или бросает страшные проклятия в адрес своих палачей. Поэтому
стражники встали по обе стороны виселицы, готовые пресечь любой беспорядок.

И вдруг заключенный запел.

Голос его был высоким и чистым. Он пел по-французски, но даже тот,
кто не знал языка, услышав грустную мелодию, понял бы, что это песня печали и утрат.

Птичка, в сетях оказавшись,

Слаще поет, чем всегда,

Словно от звуков той песни

Сети порвутся, она упорхнет.

Он пел, не отрывая глаз от кого-то в толпе, которая, заслышав песню,
стала расступаться. В образовавшемся пространстве стояла девушка, и все
теперь смотрели на нее.

Ей было лет пятнадцать. Глядя на девушку, все удивлялись, как это сразу такую не заприметили. У нее были длинные темные волосы, пышные и
густые, собранные на ее высоком лбу в «чертов рог», правильные черты лица и чувственный рот. Старухи обратили внимание на ее широкую талию и
тяжелые груди, из чего заключили, что она беременна, и сразу смекнули,
кто отец будущего ребенка. Но остальные не заметили ничего, кроме глаз.
Она была бы красавицей, если бы не глубоко посаженные золотистые глаза,
лучистые и пронизывающие, так что когда смотрела на кого-то, казалось,
могла заглянуть прямо в душу; и люди отводили взгляд, боясь, что она узнает их секреты. Она была в тряпье, и по ее щекам текли слезы.

Погонщик вола и помощник шерифа переглядывались в ожидании команды. Странный священник поторапливал шерифа, который медлил, давая вору допеть свою песню до конца. Казалось, сама смерть терпеливо
ждала, когда умолкнет чудесный голос.

Бедную пташку охотник схватил,

Свободы уж ей не видать.

Все люди и птицы должны умереть,

Но песня жить будет всегда.

Наконец узник замолчал, шериф взглянул на помощника и кивнул.

«А-ап!» — щелкнул хлыстом погонщик. Телега со скрипом двинулась с места, стоявший на ней осужденный качнулся и, потеряв опору, повис. Веревка натянулась, и шея несчастного, хрустнув, переломилась.

Послышался пронзительный крик, и все посмотрели на девушку.

Правда, кричала не она, а жена ножовщика. Но вскрикнула она из-за
девушки, увидев, как та опустилась на колени, вытянув вперед руки, готовая послать проклятия палачам. Стоявшие рядом в ужасе попятились: каждый знал, проклятия неправедно осужденных непременно сбудутся, а всем
мерещилось в этой казни что-то зловещее. Даже мальчишки испугались
и притихли.

Девушка остановила взгляд своих гипнотических глаз на чужаках — рыцаре, монахе и священнике, — и ее звонкий голосок разнес над площадью
слова проклятия: «Да не оставят вас болезни и горе, голод и страдание, да
сожрет огонь ваши жилища и да будут повешены ваши дети; пусть процветают ваши враги, и пусть вы состаритесь в тоске и печали и умрете в нищете
и отчаянии…» Еще не рассеялся в воздухе отзвук последних слов, как девушка выхватила из мешка петуха, в ее руке блеснул нож, и одним движением она отсекла птице голову.

Фонтаном брызнула кровь, а обезглавленный петух был брошен к ногам
чужаков, которые с отвращением отпрянули, но кровь окропила каждого,
запятнав одежды и обагрив лица.

Девушка побежала прочь.

Толпа расступилась, давая ей дорогу, и снова сомкнулась. Какое-то время все были в смятении. Наконец шериф призвал стражников и сурово приказал нагнать беглянку. Они стали пробиваться сквозь толпу, грубо расталкивая мужчин, женщин и детей. Но девушки уже не было видно, и, хотя шериф тоже попытался ее разыскать, она словно сквозь землю провалилась.
Раздраженный, он повернул назад.

Рыцарь, монах и священник ничего этого не видели, стоя в оцепенении
у виселицы. Шериф проследил за их завороженными взглядами. Повешенный слегка покачивался, его бледное лицо посинело, а под ним в предсмертной агонии, описывая рваные круги на обагренном кровью снегу, метался
обезглавленный петух.

Карлос Руис Сафон. Игра ангела

Отрывок из романа

О книге Карлоса Руиса Сафона «Игра ангела»

Писатель всегда помнит и свой первый гонорар, и первые
хвалебные отзывы на поведанную миру историю. Ему не
забыть тот миг, когда он впервые почувствовал, как разливается в крови сладкий яд тщеславия, и поверил, будто литературная греза (если уж волею случая его бездарность осталась
незамеченной) способна обеспечить ему кров над головой и
горячий ужин на склоне дня. Тот волшебный миг, когда сокровенная мечта стала явью и он увидел свое имя, напечатанное на жалком клочке бумаги, которому предстоит прожить
дольше человеческого века. Писателю суждено запомнить до
конца дней это головокружительное мгновение, ибо к тому
моменту он уже обречен и за его душу назначена цена.

Мое крещение состоялось в далекий декабрьский день 1917
года. Мне тогда исполнилось семнадцать лет, и я работал в
«Голосе индустрии», газете, едва сводившей концы с концами. Она размещалась в мрачном строении, где прежде находилась фабрика по производству серной кислоты: ее стены все
еще источали ядовитые испарения, разъедавшие мебель, одежду, дух и даже подошвы ботинок. Резиденция издательства находилась за кладбищем Пуэбло-Нуэво, возвышаясь над лесом
крылатых ангелов и крестов. Издалека силуэт здания сливался с очертаниями пантеонов, выступавших на горизонте, истыканном дымоходами и фабричными трубами, которые ткали вечный багряно-черный покров заката, встававшего над
Барселоной.

Однажды вечером моя жизнь, резко изменив направление,
потекла по иному руслу. Дон Басилио Морагас, заместитель
главного редактора газеты, незадолго до сдачи номера в набор
соблаговолил вызвать меня в комнатушку, служившую то кабинетом, то курительной. Дон Басилио носил пышные усы и
выражением лица напоминал громовержца. Он не терпел глупостей и придерживался теории, будто обильное употребление наречий и чрезмерная адъективация — удел извращенцев и малахольных. Если обнаруживалось, что сотрудник редакции тяготеет к цветистой прозе, дон Басилио на три недели
отправлял виновного составлять некрологи. Но если, пройдя
чистилище, бедняга грешил снова, дон Басилио навечно ссылал его в отдел домашнего хозяйства. Мы все трепетали перед
ним, и он об этом знал.

— Вы меня звали? — робко обратился я к нему с порога.

Заместитель главного редактора неприязненно покосился
на меня. Я вошел в кабинет, пропахший потом и табаком, причем именно в такой последовательности. Дон Басилио, не обращая на меня внимания, продолжал бегло просматривать статью — одну из множества заметок, лежавших на письменном
столе. Вооружившись красным карандашом, заместитель редактора безжалостно правил и кромсал текст, бормоча нелицеприятные замечания, точно меня в комнате не было. Я понятия не имел, как себя вести, и, заметив у стены стул, сделал
поползновение сесть.

— Кто вам разрешал садиться? — пробурчал дон Басилио,
не поднимая глаз от бумаги.

Я поспешно вскочил и затаил дыхание. Заместитель главного редактора вздохнул, бросил красный карандаш и, откинувшись на спинку кресла, оглядел меня ног до головы с таким недоумением, словно увидел нелепую ошибку природы.

— Мне сказали, что вы пишете, Мартин.

Я проглотил комок в горле и, открыв рот, услышал с удивлением свой срывающийся, нелепо тонкий голос:

— Ну, немного, не знаю. Я хочу сказать, что да, конечно,
пишу…

— Надеюсь, пишете вы лучше, чем говорите. Не будет ли
бестактным спросить, что же вы пишете?

— Криминальные рассказы. Я имею в виду…

— Я уловил основную мысль.

Дон Басилио одарил меня непередаваемым взглядом. Если
бы я признался, что мастерю из свежего навоза фигурки для
вертепа, это явно воодушевило бы его намного больше. Он
снова вздохнул и пожал плечами:

— Видаль говорит, что вы ничего. Будто бы выделяетесь
на общем фоне. Правда, при отсутствии конкуренции в наших
пенатах, не приходится лезть из кожи вон. Но если Видаль так
говорит…

Педро Видаль являлся золотым пером «Голоса индустрии».
Он вел еженедельную колонку происшествий — только ее и
можно было читать из всего выпуска. Видаль также написал
примерно с дюжину умеренно популярных авантюрных романов о разбойниках из Раваля, заводивших альковные интрижки
с дамами из высшего света. Видаль носил безупречные шелковые костюмы, начищенные до блеска итальянские мокасины и напоминал внешностью и манерами театрального героялюбовника с тщательно уложенными белокурыми волосами,
щеточкой усов и непринужденной и благодушной улыбкой
человека, живущего в полном согласии с собой и миром. Он
происходил из семьи «индейцев» — эмигрантов, сделавших
огромное состояние в Америке на торговле сахаром. По возвращении они отхватили лакомый кусок, поучаствовав в электрификации города. Отец Видаля, патриарх клана, выступал
одним из крупнейших акционеров нашей газеты, и дон Педро
приходил в редакцию как в игорный зал, чтобы развеять скуку, ибо необходимости работать у него не было никогда. Его
нисколько не беспокоило, что издание теряло деньги столь же
неудержимо, как неудержимо вытекало масло из новых автомобилей, появившихся на улицах Барселоны. Насытившись
дворянскими титулами, семья Видаль увлекалась теперь коллекционированием лавок и участков под застройку размером
с небольшое княжество в Энсанче.

Педро Видаль был первым, кому я показал наброски своих рассказов. Я сочинил их, когда был еще мальчишкой и подносил в редакции кофе и папиросы. У Видаля всегда находилась минутка-другая, чтобы прочитать мою писанину и дать
дельный совет. Со временем я сделался его помощником, и он
доверял мне перепечатывать свои тексты. Он сам завел разговор о том, что, если я желаю испытать судьбу на литературном
поприще, он охотно меня поддержит и поспособствует первым шагам. Верный слову, он бросил меня теперь в лапы дона
Басилио, цербера газеты.

—Видаль — романтик. Он до сих пор верит во все эти мифы, глубоко чуждые испанскому менталитету, вроде меритократии или необходимости давать шанс достойным, а не тем,
кто нагрел себе местечко. Конечно, с его богатством можно себе
позволить смотреть на мир сквозь розовые очки. Если бы у меня
была сотая доля тех дуро, которые ему некуда девать, я бы писал сонеты, и птички слетались бы со всех сторон и ели у меня
из рук, очарованные моей добротой и ангельской кротостью.

— Сеньор Видаль — великий человек, — возразил я.

— И даже более. Он святой, ибо он целыми неделями не
давал мне покоя, рассказывая, какой талантливый и трудолюбивый мальчик работает у нас в редакции на посылках, хоть у
вас и вид форменного заморыша. Видаль знает, что в глубине
души я человек мягкий и уступчивый. Кроме того, он мне посулил в подарок ящик гаванских сигар, если я предоставлю вам
шанс. А слову Видаля я верю так же крепко, как и тому, что
Моисей спустился с горы со скрижалями в руках, осененный
светом истины, открытой ему небожителем. Короче, в честь
Рождества, а главное, чтобы наш друг слегка угомонился, я
предлагаю вам попытать счастья, как полагается настоящим
героям — всем ветрам назло.

— Огромное спасибо, дон Басилио. Клянусь, вы не раскаетесь, что…

—Не так быстро, молокосос. Ну-ка, что вы думаете об излишнем и неуместном употреблении наречий и прилагательных?

— Это позор, злоупотребление наречиями и прилагательными должно быть классифицировано как уголовное преступление, — отрапортовал я, как новобранец не плацу.

Дон Басилио одобрительно кивнул:

— Молодец, Мартин. У вас четкие приоритеты. В нашем
ремесле выживают те, у кого есть приоритеты и нет принципов. Суть дела такова. Садитесь и навострите уши, поскольку
я не намерен повторять дважды.

Суть дела заключалась в следующем. По ряду причин (дон
Басилио предпочел не углубляться в тему) оборот обложки
воскресного выпуска, который традиционно оставляли для
литературного эссе или рассказа о путешествиях, в последний
момент оказалось нечем заполнить. На эту полосу предполагалось поместить рассказ о деяниях альмогаваров, проникнутый патриотизмом и пафосной лирикой, — пламенную повесть
о том, как средневековые воины героически спасали христианство (канцона к месту там и тут) и все на свете, что заслуживало спасения, от Святой земли до дельты Льобрегата. К сожалению, материал не поступил вовремя. И, как я подозревал,
дон Басилио не горел желанием его публиковать. О проблеме
стало известно за шесть часов до сдачи номера в набор. Достойной замены рассказу не было: нашелся только проспект на
всю страницу с рекламой корсетов на костях из китового уса,
которые обеспечивают божественную фигуру и в придачу иммунитет к макаронам. Совет директоров, оказавшись в безвыходном положении, здраво рассудил, что рано падать духом.
Литературных талантов в редакции пруд пруди, и нужно было
всего лишь выудить один, чтобы залатать прореху. Для развлечения постоянной семейной аудитории требовалось напечатать в четыре колонки любую вещицу общечеловеческого содержания. Список проверенных талантов, к которым можно
было бы обратиться, включал десять фамилий, и моя, естественно, среди них не значилась.

— Дружище Мартин, обстоятельства сложились так, что ни
один из доблестных рыцарей пера, поименованных в реестре
запасных, недоступен физически или же доступен на грани
разумных сроков. Перед лицом неминуемой катастрофы я решил дать вам возможность проявить свои способности.

— Можете на меня рассчитывать.

— Лично я рассчитываю на пять листов с двойным междустрочным интервалом до истечения шести часов, дон Эдгар
Алан По. Дайте мне настоящую интригу, а не нравоучительную историю. Если вы предпочитаете проповедь, отправляйтесь на рождественскую всенощную. Дайте мне сюжет, который я еще не встречал, а если встречал, то пусть он будет изложен настолько блестяще и так лихо закручен, чтобы я забыл
об этом.

Я собрался уходить, когда дон Басилио поднялся на ноги,
обошел стол и положил мне на плечо ручищу размером и весом с добрую наковальню. И лишь теперь, очутившись с ним
лицом к лицу, я заметил, что его глаза улыбаются.

— Если рассказ выйдет приличным, я заплачу вам десять
песет. А если он получится чертовски приличным и понравится читателям, я опубликую вас снова.

— Какие-нибудь особые пожелания, дон Басилио? — спросил я.

— Да. Не разочаруйте меня.

Следующие шесть часов прошли для меня как на передовой. Я устроился за столом, стоявшим в центре редакционного зала. Стол зарезервировали для Видаля — на всякий случай,
иногда ему взбредало в голову ненадолго заглянуть в издательство. Зал был пустынным и тонул в тумане, сотканном из дыма
десяти тысяч папирос. Я на мгновение закрыл глаза и представил картину: небо затянуто пеленой туч, проливной дождь
над городом, прячась в тени, крадется человек с окровавленными руками и загадкой во взоре. Я понятия не имел, кто он
такой и почему спасается бегством, но в ближайшие шесть часов незнакомец должен был стать мне лучшим другом. Я заправил лист бумаги в каретку и без проволочек занялся воплощением замысла, созревшего в голове. Я выстрадал каждое
слово, фразу, оборот и образ, каждую букву, как будто сочинял последний в своей жизни рассказ. Я писал и переписывал
каждую строчку с одержимостью человека, само существование которого зависит от этой работы, а потом перекраивал
текст заново. По издательству разносилось гулкое эхо непрерывного стрекота машинки, теряясь в полутемном зале. Большие часы на стене равнодушно отсчитывали минуты, остававшиеся до рассвета.

Без малого в шесть утра я выдернул из машинки последний
лист и перевел дух, обессиленный, с ощущением, что у меня в
голове роятся пчелы. Я услышал размеренную тяжелую поступь
дона Басилио, соблюдавшего положенные часы отдыха. Он
пробудился и теперь неспешно приближался ко мне. Я собрал
кипу напечатанных страничек и вручил ему, не осмеливаясь
посмотреть в лицо. Дон Басилио уселся за соседний стол и зажег настольную лампу. Его взгляд скользил по тексту сверху
вниз, не выдавая никаких эмоций. Затем он на миг отложил на
край стола сигару и, не спуская с меня глаз, зачитал вслух первые строчки:

— «Ночь накрыла город, и запах пороха стелился по улицам, словно дыхание проклятия».

Дон Басилио глянул на меня исподлобья и расплылся в
широкой улыбке, обнажив все тридцать два зуба. Не прибавив
ни слова, он встал и вышел, не выпуская из рук моего рассказа. Я смотрел, как он шествует по коридору и исчезает за дверью. Оцепенев, я остался в зале, мучительно раздумывая, стоит ли обратиться в бегство немедленно или все же дождаться
смертного приговора. Через десять минут, показавшихся мне
десятилетием, дверь кабинета заместителя главного редактора распахнулась, и громовой голос дона Басилио разнесся по
закоулкам редакции:

— Мартин, соблаговолите зайти.

Я оттягивал страшный миг, как мог, и тащился к кабинету, едва переставляя ноги и съеживаясь с каждым шагом. Наконец отступать стало некуда, оставалось только заглянуть в
дверь. Дон Басилио, вооруженный разящим красным карандашом, холодно смотрел на меня. Я попробовал проглотить
слюну, но рот пересох. Дон Басилио взял рукопись и возвратил мне. Я со всех ног кинулся назад, к двери, убеждая себя,
что в вестибюле гостиницы «Колумб» всегда найдется место
для лишнего чистильщика ботинок.

— Отнесите это вниз, в типографию, и пусть набирают, —
произнес голос у меня за спиной.

Я повернулся, решив, что стал участником какого-то жестокого розыгрыша. Дон Басилио выдвинул ящик письменного стола, отсчитал десять песет и выложил их на столешницу.

— Это вам. Советую на эти деньги обновить гардероб, поскольку я уже четыре года вижу вас в одном и том же костюме,
и он по-прежнему велик вам размеров на шесть. Если хотите,
можете зайти в портновскую мастерскую к сеньору Панталеони на улице Эскудельерс, скажете, что от меня. Он отнесется к
вам внимательно.

— Большое спасибо, дон Басилио. Я так и поступлю.

—И приготовьте мне еще один рассказ в том же роде. Я даю
вам неделю. Но не вздумайте почивать на лаврах. Кстати, постарайтесь, чтобы в новом рассказе было поменьше смертей, так
как современному читателю нравится патока — хороший конец,
где торжествует величие человеческого духа и прочая деребедень.

— Да, дон Басилио.

Заместитель редактора кивнул и протянул мне руку. Я пожал ее.

— Хорошая работа, Мартин. Я хочу, чтобы в понедельник
вы были за столом, где раньше сидел Хунседа. Теперь стол ваш.
Я перевожу вас в отдел происшествий.

— Я вас не подведу, дон Басилио.

— Нет, вы меня не подведете. Вы сбежите от меня, рано
или поздно. И правильно сделаете, поскольку вы не журналист и не станете им никогда. Но вы также еще и не писатель
криминального жанра, каким себя воображаете. Поработайте
у нас некоторое время, и мы вас научим кое-каким премудростям, что всегда пригодится.

В тот великий момент, момент признания, настороженность ослабела, и меня затопило чувство столь великой признательности, что мне захотелось обнять этого замечательного человека. Дон Басилио — маска разгневанного громовержца вернулась на привычное место — пригвоздил меня к месту
стальным взглядом и указал на дверь.

— Только без дешевых сцен, пожалуйста. Закройте дверь.

С обратной стороны. И с Рождеством.

— С Рождеством.

В понедельник я прилетел в редакцию как на крыльях,
предвкушая момент, когда впервые сяду за собственный стол,
и обнаружил пакет из оберточной бумаги, перевязанный бантом. Мое имя было напечатано на машинке, на которой я немало потрудился за последние годы. Я вскрыл пакет. Внутри
лежал оборот обложки воскресного номера с моим рассказом,
обведенным в рамку. К посылке прилагалась записка: «Это
только начало. Через десять лет я останусь лишь подмастерьем, но ты превратишься в мастера. Твой друг и коллега Педро
Видаль».

Купить книгу на Озоне

Роман Трахтенберг. Лучшее

Отрывок из вступления к книге Елены Черданцевой

О книге Романа Трахтенберга «Лучшее»

Анекдоты

«…Создал Бог Небо и Землю. И посмотрел на них, и
Ему понравилось. И создал Бог Женщину. И посмотрел
Он на Нее… И посмотрел… И посмотрел… И подумал:
„А, фигня! Накрасится!“ — таким анекдотом Рома прокомментировал
мое опоздание на нашу первую встречу
в ночном клубе, который он только что открыл в Москве.—
Бабы вечно опаздывают, им надо намазаться!»

«Подготовился!» — решила я.

Для всей страны тогда (как, впрочем, и сейчас) было
загадкой, правда ли он знает столько анекдотов или
здесь скрыт какой-то секрет? В тот вечер я осталась на
его программе и увидела человека, который три часа говорил
со сцены о жизни; о любви и дружбе; об изменах;
об удачах и неудачах,— иллюстрируя свои мысли анекдотами
вперемежку с цитатами из классики, например
Беранже: «Жизнь подобна собачьей упряжке. Если ты
не лидер, картина никогда не меняется». Зрителей было
немного, клуб открыли почему-то безо всякой рекламы,
и Москва просто не успела разобраться, что за явление
из Питера прибыло. Или не спешила. Как прокомментировал
ситуацию сам Роман: «Если бы понты
могли светиться, в Москве тоже были бы белые ночи».

Вскоре я перестала сомневаться в том, что он действительно
помнит кучу анекдотов, афоризмов, цитат, стихотворений и поэм… Не только приличных, но
и не очень. Роман не пропускал матерные слова, однако
они всегда были настолько к месту, что усиливали
мысль и не резали слух. Роман говорил: «Я не матерюсь.
Я называю вещи своими именами! — и добавлял:
— Юмор бывает блестящий и матовый. Последний
доходчивее».

Трахтенберг работал в двух параллельных Вселенных.
Одна — это маленькое кабаре: зал на полсотни человек
открывался в десять вечера. Здесь звучали и старинный
матерный фольклор, и самые свежие анекдоты.
Здесь был стриптиз, и еще здесь был дорогой входной
билет. В кабаре Роман ждал только взрослых, состоявшихся,
образованных и немного циничных гостей. Парадоксально,
но этот его клуб-кабаре — где стены были
оклеены газетами, где над унитазом в туалете
красовалась надпись «Подойди поближе. Он не такой
длинный, как тебе кажется», а на зеркале: «Другие не
лучше»,— вот именно этот клуб оставался элитарным
заведением. Здесь побывали немногие.

Вторая Вселенная, где работал Трахтенберг и по которой
его знала вся страна,— это радио и ТВ. Он вел
самые разнообразные передачи, играл на анекдоты: то
есть зритель начинал рассказывать анекдот, а Рома его
заканчивал. Жители этой Вселенной подозревали, что
их обманывают: что у Ромы есть редакторы, которые в
наушник подсказывают ему окончания.

— Сама подумай,— сказал он однажды.— Если бы
такие редакторы существовали да если бы технически
можно было в Интернете с такой скоростью анекдоты
находить — разве стали бы меня держать на ТВ?! У меня
прокуренный голос, сложный характер и внешность
далеко не как у Алена Делона! Меня бы сразу заменили
красивым высоким мальчиком с хорошим голосом.
Но такие мальчики до сих пор не появились.

Вера

«Бог у всех один — провайдеры разные»,— шутил он,
но все же интерес к иудаизму возник в его жизни. Вышло
так, что не Роман пришел к вере, а она к нему. Это
почти мистическая история… Случилось все после его
переезда в Москву. Им с первой женой Леной пришлось
продать большую питерскую квартиру. Рома
искал жилье в Москве, Лена в Питере. Одна бывшая
коммуналка приглянулась ей сразу; очень уютная, там
не было затхлого запаха старого жилья, и Лена решила
купить ее, даже не осмотрев двор.

Начала ремонт… Вскоре раздался звонок: «Можно
мы к вам приедем? Тридцать девять раввинов со всего
мира хотели бы помолиться в этих стенах. Там жил 6-й
Любавический Ребе.

„Розыгрыш!“ — решила она. Но влезла в Интернет
и нашла, что правда был такой Ребе — духовный лидер
тысяч религиозных евреев. И жил он на их улице с
1924-го по 1927-й год! Потом Ребе перебрался в США,
его квартира в Нью-Йорке — центр всемирного иудаизма,
ее посещают миллионы людей.

…Вскоре к Лене пришел раввин Санкт-Петербургской
синагоги Ифрах Абрамов, он и объяснил, что их
квартира как маленькая синагога, здесь молились, проводили
праздники, евреи отовсюду приходили на аудиенцию,
и из этой квартиры 6-го Ребе Любавического
забрали в Шпалерную тюрьму. Там его приговорили к
смертной казни, но заменили ее ссылкой… И хотя
обычно они не разыскивают такие квартиры, потому
что в Питере в годы социализма возникло много маленьких
частных синагог, но именно сейчас — юбилей
выхода Ребе из Шпалерной тюрьмы. Этот праздник
имеет для хасидов большое духовное значение. Раввины
из разных стран едут посмотреть Шпалерную тюрьму
и, по возможности, квартиру…»

Лена позвонила Роме с вопросом, что делать. Он
примчался из Москвы. Тогда она впервые увидела его
со шваброй. Он летал по дому, как электровеник, отмывая
известь. Паломники — 39 раввинов — произвели
неизгладимое впечатление на всех. Еще через полгода
помолиться приехали их сыновья, потом еще
кто-то… Рома предложил им выкупить квартиру: «Если
бы я был богатый, я бы подарил,— сказал он.— Но я
бедный человек, могу только продать». Вскоре пришел
ответ: «Вы знаете, уже хорошо, что она в руках еврея».

С тех пор Рому как подменили. Он начал ходить в
синагогу. Но даже его друзья не знали о том, что он
жертвует крупные суммы на интернат для детей при
Петербургской синагоге. Он видел, что деньги, заработанные
им главным образом на пьянках, идут во благо.
О том, что Роман занимался благотворительностью,
стало известно, когда он умер. Об этом рассказал раввин
Ифрах Абрамов. Он стал другом семьи после истории
с квартирой. Именно ему пришлось провести последний
похоронный обряд: «Рома не афишировал
благотворительность. При своей эпатажности в этом
отношении он был очень скромный. На его деньги в
общежитии интерната мы сделали ремонт, заменили
панели отопления, поставили стеклопакеты. За всю зиму
никто из детей не заболел…»

Ифрах говорит, что Роман поменял свое лицо. Что
постепенно ушла развязность, что он подумывал о смене
репертуара, хотя зрители хотели видеть его прежним.
Я спросила Ифраха, насколько этично говорить о святых
людях в такой книге, как эта, и он ответил, что «любая
информация, показывающая, что человек под влиянием
веры меняется, полезна в моральном отношении».

…И все же, и все же… Все же Рома оставался верен
себе. Ну, не мог он не шутить над теми, не лучшими
чертами «еврейского характера», которые известны
всему миру. Когда кто-либо из зрителей пытался сыграть
с ним в анекдоты, он говорил: «Рассказывать
Трахтенбергу еврейские анекдоты все равно что плеваться
с верблюдом». Говорят, умение посмеяться над
собой свойственно только умным людям. И едва начинался
вечер, как в своем кабаре Трахтенберг с удовольствием
шутил на скользкие темы.

Сара причитает:

— Абрам, ну как ты мог сломать новый стул?! Как
ты мог испортить новую люстру?! Нет, мое сердце не
выдержит! Ты что, не мог повеситься в другом месте?!!
Был еще анекдот, который он очень любил и рассказывал
в каждой программе.

Поскользнулся еврей, падает в пропасть, успел ухватиться
за корень дерева и кричит: «Господи-и-и, спаси меня!
» И тут голос сверху: «Абрам, веришь ли ты в меня?!» —
«Верю-у-у-у, Господи!» — «Тогда отпусти руки».— «Так!
Я понял!.. Ээээй!!! Есть там кто-нибудь еще?!!»

Взаимовыручка

«Некоторые наши звезды говорят, что „артист должен
стоять на сцене“ и отказываются от халтур. Я таких
не понимаю!» — заявлял Роман.

Сам он никогда не отказывался от работы, и тех артистов,
которые умеют работать вне сцены — то есть
на корпоративах, на юбилеях, в ресторанах, на пляжах
и в прочих малопригодных для выступления местах, он
уважал. Говорил, что в таких условиях может не потерять
лицо только суперпрофессионал!!! Ведь там веду
щего могут перебить, там люди отвлекаются на «поесть
и выпить», там среди гостей свои сложные отношения
и приоритеты, и над кем-то подшутить можно, а над
кем-то нельзя. Артист, не зная всей подноготной, может
потеряться; может не понять, почему его шутка вызвала
в зале гробовое молчание, а не смех. В книге «Вы
хотите стать звездой?» много написано о том, как в такой
сложной обстановке создать людям праздник.
А ему было очень важно, чтобы праздник состоялся, и
потому Рома ценил, когда коллеги по цеху, другие артисты,
подсказывали что-то или помогали.

В той же книге есть глава, где Роман вспоминает, как
на дне рождения одного бизнесмена познакомился с
Владимиром Винокуром. Ситуация тогда для Ромы
была ужасная. Полный зал народа, и почти одни мужчины.
Женщин только две — жена именинника и жена
его сына. Из уважения к дамам все гости сидели чинно
и давили в себе смех. Роман понял, что его ждет полный
провал, и тут руку помощи ему протянул Винокур,
сидевший среди гостей.

— Рома, а вот ты знаешь такой анекдот? — начал он.

— Знаю.

Завязавшийся диалог двух юмористов вызвал оживление.
Вот что написано об этом в книге: «Как мне кажется,
он (Винокур) первый в тот вечер произнес слово
„жопа“, но поскольку неприличное слово произнес
приличный человек, имеющий на себе печать столпа
шоу-бизнеса, все отнеслись к этому с юмором. Ведь он
был звездой, когда еще и понятия такого не было, и потому
„свой человек“ почти для каждой компании. Что
он ни сделает — все рады. Вот и сегодня гости расслабились
и развеселились. После чего я понял, что моя
программа спасена. Мне оставалось только подхватить
начатое им веселье как олимпийский огонь, что намного
проще, чем зажечь».

После этого они начали общаться, Владимир Винокур
приходил к нему в эфир и на «Русское радио», и на «Маяк».

«У меня был пароль „Рома Трахтенберг“! — рассказал
Владимир Натанович.— Мне с ним было удобно,
комфортно, мы перешучивались, атмосфера создавалась
дружелюбная. В эфире на радио он был большой
импровизатор, свободный, отвязный, но в жизни Рома
был очень трогательный, наивный, в чем-то одинокий,
как мне казалось. Как будто не хватало ему рядом близкого
человека и некому было доверить самое сокровенное…
И еще у меня создалось впечатление, что он умеет
ценить человеческие отношения, хотя многие
ревностно относились к нему, к его популярности.
А он умел держать себя в любой обстановке и умел держать
публику. Мало кто знает, но он приходил ко мне
на спектакль, причем не в самый центр Москвы, а после
спектакля говорил интересные вещи, тепло отзывался
о моих молодых артистах. Предлагал мне в мюзикле
участвовать, но у меня много работы, свой театр,
и я сказал, что сложно от большого коллектива отвернуться.
Он меня понял, мы перезванивались, если он
звал на радиопрограммы, я откликался.

Трагедия неожиданная и не про Рому как-то, он очень
жизнелюбивый, энергичный, и столько в нем было много
всего. Казалось, что он не может замолчать и уйти
навсегда. Мы при жизни стесняемся говорить друг другу
хорошие слова, есть традиция делать это в грустные минуты
на панихидах. А я ему при жизни сказал все хорошее,
что о нем думаю. Он не поверил, спросил: вы издеваетесь?
Он выделялся из всей тусовки, из шоу-бизнеса.
У него были точные оценки, будь то передача или чьелибо
выступление. Потеряли суперпрофессионала. Все о
нем по-разному судили. Он был явлением, неординарным
человеком. То, что он мат использовал в работе, ну
так и я не рассказываю анекдот, заменяя слова…»

Диета

…Почему-то все вдруг стали говорить, что он заморил
себя голодом, что резкое похудение сказалось на
здоровье. На телевидение вызвали даже самого модного
диетолога Москвы и заставили оправдываться. Но
ведь и полнота далеко не залог здоровья. Роман был
счастлив и горд собою, когда похудел. Когда показал,
что и у него есть сила воли и характер. Да он и не голодал
особо, по часам постоянно что-то съедал.

А голодал всерьез он только однажды, когда мы работали
над книгой «Путь самца-2. Лифчик для героя».
Там же и описали голодовку. Началась она с того, что я
застряла в лифте, а он звонил мне на мобильный и
«развлекал беседой»: «Я тебе сто раз говорил, лифты не
рассчитаны на вес слонов! Ходи по лестнице». — «На
себя посмотри!» — огрызалась я. Вышла я злая, а вечером
мы поспорили на тысячу долларов, кто сильнее
похудеет за месяц: так в книгу вошла глава «Пари».

«…Мы влезли на весы и записали вес на бумажке,
под которой поставили автографы. И началась комедия.
То есть я-то ничего не делал, кроме того, что закрыл
рот, а Черданцева пошла обходным путем — купила
ролики и поехала на ВДНХ. Я для этих мытарств
даже название придумал — „Катание по мукам“. Однажды
в парке ее внимание привлек гигантский верблюд,
жующий траву за высоким забором. Она угостила
его яблоком… Потом угостила снова… Когда пошла
на третий круг, верблюд тянул морду и радовался ей
как родной. Скормив все яблоки, она купила ему булочки…
И только при заходе на седьмой круг она осознала
ошибку. Лохматый красавец стоял уже не за решеткой,
а прямо посреди тротуара у вывески „Фото на вИрблюде — 150 руб. Их уже не разделял высокий забор…

И тут верблюд увидел Черданцеву. Она тоже его увидела
и резко начала разворачиваться, что в принципе было
бессмысленно: он заметил кормилицу и радостно
рванул ей навстречу, волоча за собой и стул, и сидевшую
на нем, матерящуюся тетку-фотографа…“»

Еврей…

«В доисторические времена люди не знали о существовании
евреев и во всех своих бедах винили темные
силы природы»,— Рома где-то это услышал и внес в записную
книжку. Я пользовалась его записями, когда
искала эпиграфы. Ему нравилось, чтобы над каждой
главой был эпиграф, отражающий суть происходящего.

Однажды он мне скинул на почту кучу начатых рассказов.
Обрывки мыслей. Начинал и бросал. В одном я и
прочла о том, что в школе на какой-то момент он стал изгоем
из-за национальности. Тогда я принесла ему книгу
Вен. Ерофеева «Бесполезное ископаемое», где есть лозунг
восставших негров: «Белые убили Христа! Давайте убьем
всех белых!» Он даже захрюкал от смеха: «Красиво!»

Известность не спасает от страха перед разного рода
нацистами. Не так давно Рома вместе с женой и водителем
отправились осмотреть Троице-Сергиеву Лавру. Там
среди церквей прогуливалась толпа бритоголовых юношей.
Появление Романа вызвало оживление среди них.
«Ну, все! Скинхеды, будут бить!» — решил он. Втроем
они зашли в храм, где для них провели экскурсию. Она
уже закончилась, а бритоголовые ребята все стояли неподалеку,
поглядывая на двери. Рома понял, выбора нет,
ждут его, и вышел. Один из молодцев направился к нему.

— Роман Львович, а мы это… Мы курсанты. …Хотели
у вас автограф попросить…

Жадность

«Доктор, выпишите мне таблетки от жадности. И побольше,
побольше…» — Рома не скрывал, что любит
деньги. Говорил, лучше пусть завидуют, чем сочувствуют.
И всячески поддерживал имидж богатого человека.
Он и общаться стремился с успешными людьми,
к их мнению прислушивался. Он один из немногих артистов,
кто в кризис не опустил гонорар, опасался, что
потом на прежний уровень не вернется (что, кстати, и
случилось со многими). Сидел без работы долго, переживал,
но вскоре заказы пошли. Причем вся осень 2009 года
у него была плотно расписана.

Рома всегда делал прогноз ситуации. Знакомых артистов
учил, что зарабатывать надо, пока ты «на волне
», успех может завтра уйти. Ведь столько «звезд» поверили,
что будут сиять вечно, и исчезли, не успев
даже квартиру купить. Он с недоумением смотрел на
таких — почему у них крышу снесло? Сам он твердо
стоял на земле и трезво оценивал все, что может дать
шоу-бизнес.

Он вообще был хороший коммерсант. В юности одним
из первых в стране начал работать «челноком».
Причем успешно. Но бросил все на пике материального
успеха, потому что задумался — зачем-то ведь он
пришел в этот мир? Зачем-то Бог наградил его таким
странным талантом — веселить людей. Он понимал,
что сцена никогда не даст столько денег, сколько бизнес,
и все же пошел в артисты. Так можно ли говорить,
что он жил ради денег?

Впрочем, талант коммерсанта он проявил и в шоубизнесе.
У него никогда не было продюсеров и директоров.
Рома себя продавал лучше, чем все они. Успевал
и другим артистам подкидывать работу. Продюсировал
музыкальную группу со смешным названием
«Стоматолог и Фисун». Причем «Стоматолог» — реальный
врач Алексей Мусиюк, у которого Рома сам же
зубы и лечил. Но раскручивал их не ради лечения зубов,
а потому что нравились, близки по духу. Они создали
странный жанр, я бы назвала его современной частушкой:
танцевальная музыка и текст, где высмеиваются какие-
либо «деятели» шоу-бизнеса. Дохода особого это не
приносило, но зато всем весело!..

…Был ли Роман жадным? Если бы только кто знал,
сколько денег он раздал в долг и сколько человек были
ему должны! Я знала, случись что, можно побежать к
Роме, и он выручит.

Правда, на своем последнем дне рождения в сентябре
он сказал, что хотел бы собрать долги. Как-то горько
и обидно, ты выручаешь — а тебя кидают, жаловался
он гостям. «А зачем ты раздаешь?» — спрашивала
Татьяна Витько, бизнес-леди, с которой он дружил.
«Ну, как зачем? Они же просят!»

…Рома говорил, что жадность порождает бедность.
Поэтому он и относился так к героям передачи «Деньги
не пахнут». Их желание продать душу за сто долларов
осуждал. Один раз продашь за сто — и большей
суммы НИКТО НИКОГДА тебе не даст! Передача эта
родилась в Питере, и смысл ее был поучительный: показать,
куда может завести человека жажда быстрых
денег. Так, например, в Древнем Риме напаивали рабов
до скотского состояния, чтобы граждане видели, как
это плохо. Но передача обрела иной смысл. Он сам испугался
того, что столько подростков готовы за три копейки
опозориться на всю страну. Он ушел, как только
закончился контракт: переживал, что теперь не знает,
как отмыться. А он всего лишь поставил перед обществом
зеркало…

Купить книгу на Озоне

Андрей Рубанов. Живая земля

Отрывок из романа

О книге Андрея Рубанова «Живая земля»

К часу ночи они дошли до тридцать третьего этажа.

Снаружи Денис был покрыт пылью, под комбинезоном — обливался потом. Пыль была везде. Тонкая, как пудра, она плохо пропускала свет фонариков. Шедший первым Глеб ставил ногу на очередную ступень лестницы — и поднималось новое облако невесомой дряни. Таня двигалась второй, часто сбивалась с шага, делала много лишних движений, каждое из них — неловкое касание стены или перил либо чрезмерно старательный удар подошвы по цементному полу — взметывало обильные и плотные вихри пыли. Денис был замыкающим, ему доставалось больше всех.

Перчатки насквозь промокли и почернели, очень хотелось их снять и почесать запястья, но Денис знал, что ладони его под перчатками такие же черные, как сами перчатки. Он не хотел, чтобы Таня видела его грязные руки; она презирала неопрятных людей.

Перчатки стоили приличных денег — толстые, льняные, купленные в магазине народного кооператива «Все свое». Скользкая их ткань не нравилась Денису, он предпочел бы иметь такие перчатки, как у Глеба Студеникина: хлопковые. Китайские. Контрабандные.

Но в России хлопок не растет, и хлопковая одежда была Денису не по карману.

Он поймал себя на том, что в уме называет Глеба по фамилии, и немного устыдился. Все-таки лучшего друга лучше называть по имени. И вслух, и в уме.

Хотя Таня, например, всегда называет Глеба только по фамилии. «Не сходи с ума, Студеникин». Впрочем, женщин вообще трудно понять.

И потом, подумал Денис, наблюдая, как Глеб мерно переставляет ноги со ступени на ступень, еще неизвестно, чем закончится эта дружба. Друг никогда не уведет у тебя девушку. А Глеб увел. Взял и увел девушку Таню у своего друга Дениса. Он, Глеб Студеникин, уведет любого и любую.

Ладно, ему виднее. Он старше. Против Дениса Глеб Студеникин — взрослый мужчина двадцати пяти лет. Это по паспорту, а на вид ему все тридцать. Есть даже морщина на лбу.

А у Тани все наоборот: она смотрится девочкой, малолеткой; кукольное личико, так и хочется сказать «глазки» вместо «глаза». Или «носик» вместо «нос». Но попробуй скажи; «девочка» сузит «глазки», сверкнет ими и выдаст что-нибудь свое, какую-нибудь домашнюю заготовку — у нее низкий грудной голос, и она умеет им пользоваться — и ты в лучшем случае поперхнешься и покраснеешь.

Глебу хорошо, он не умеет краснеть, Танины фразочки его не трогают. Или трогают, но он не подает виду.

Денис смотрит на спину Тани; комбинезон на два размера больше, чем надо, но Таня перетянула его ремешками — на талии, под коленями, под грудью, и возле щиколоток, она выглядит замечательно.

— Стоп, — выдохнул Глеб, останавливаясь. — Тридцать пятый.

Таня тут же присела на ступени, вытянула ноги.

— Тебе пора, — сказал ей Глеб. — Отдохни две минуты и возвращайся.

Таня посмотрела на спутников — сначала на одного, потом на второго, причем, как ревниво отметил Денис, чуть дольше задержала взгляд на лице Студеникина — и рассмеялась.

— Весело тебе, да? — сурово спросил Глеб.

— Да, — призналась Таня. — Если б вы себя видели! Вы такие серьезные — обхохочешься. Настоящие мачо. Суровые парни, покорители мира…

По обычаю каждый из троих освещал фонариком собственное лицо — Глеб и Денис, как все мужчины, делали это небрежно, снизу, Таня же старалась подсвечивать чуть сбоку, чтобы хорошо выглядеть. В Москве давно не было уличного света, зато фонари, продаваемые в магазинах народного кооператива «Все свое», стоили дешево, весили мало и служили долго.

— Малыш, — сказал Глеб, — я не шучу. Все шутки остались внизу.

Денис промолчал.

Он бы тоже хотел сказать ей: «малыш». Хоть один раз. Но она не прощала «малыша» даже Глебу. Считала прозвище пошлым и вдобавок слишком интимным. Альковным.

Женщины, философски подумал Денис, в пятый раз проверяя замок на поясном ремне. Женщина всегда делает вид, что презирает пошлость, а потом хоп — видишь ее в ресторане, раскрасневшуюся, в компании какого-нибудь разложенца, жуткого пошляка; она совершенно пошлым образом закидывает ногу на ногу и хохочет над самыми наипошлейшими шутками кавалера.

— Да, — сказал он Тане, выдавая отрепетированную «скупую улыбку». — Мачо или не мачо, но тебе пора.

Глеб втянул носом воздух. Нос его, подсвеченный снизу, выглядел дико: дважды сломанный, крючковатый, с длинными, узкими, подвижными ноздрями.

Таня молчала. Лицо Глеба сделалось словно деревянным.

— Во-первых, — тихо сказал он, — мы договаривались. Доходим до тридцатого, и ты возвращаешься. Ты обещала. И мне, и ему (он посмотрел на Дениса; тот кивнул). Во-вторых, наверху тебе просто нечего делать. В-третьих, ты все равно не дойдешь, потому что неправильно двигаешься. Я говорил, что надо ставить на ступень только мысок (Глеб подсветил себе фонариком и показал) и напрягать икроножную мышцу. А когда икра устанет — ставить уже всю ступню, и напрягать переднюю поверхность бедра. И еще — активнее работать ягодицами…

— Не учи меня, — грубо ответила Таня, — работать ягодицами.

— Хорошо, — благосклонно произнес Глеб. — Не буду. Но сейчас — возвращайся. Пожалуйста.

Таня сменила тактику: сложила губки бантиком и посмотрела снизу вверх, льстиво-умоляюще. У гордых людей такие взгляды не получаются, и у нее не получилось.

— Послушай, — миролюбиво сказал Глеб. — Наверху ничего нет. Грязь, битое стекло и дерьмо. Кошки дохлые… И так — семьдесят пять этажей подряд. Наверху у нас заберут груз, дадут денег — и все, мы пойдем назад.

— Знаешь что, Студеникин, — спокойно сказала Таня. — Пошел ты в жопу!

Развернулась и зашагала вниз.

Глеб хлопнул Дениса по плечу и крикнул:

— Я не могу пойти в жопу!

Таня не обернулась. Глеб хмыкнул и добавил:

— Я уже там!

Таня ничего не ответила, дисциплинированно светила себе под ноги.

Студеникин подождал, пока звук ее шагов затихнет, и хрипло пробормотал:

— Баба с возу — ей же хуже.

— Хорошо, что в лифт не послала, — сказал Денис.

— Она не будет посылать меня в лифт, — сказал Глеб. — Она не настолько груба.

Потом они несколько минут молчали, восстанавливали дыхание. Готовились. Выпили по два глотка воды.

— Держи обычную скорость, — хриплым полушепотом учил Студеникин. — Сто пятьдесят ступеней в минуту. Вся дистанция — десять минут, полторы тысячи ступеней. Сто лет назад люди с такими результатами взбегали на «Эмпайр стейт билдинг» и были чемпионами. Но они были спортсмены. Шли не отвлекаясь, а главное — без груза. Да и строили тогда по-другому. Толщина перекрытий была больше, потолки — ниже. И меньше ступеней на каждом марше. Мы с пацанами для прикола как-то съездили в Бутово, зашли в старый лужковский дом. Там — всего восемь ступеней на каждый марш, и сами марши очень крутые… То есть ты понял, да? Сто лет назад люди были физически сильнее, а лестницы — круче.

— Люди были круче, — сострил Денис.

— Что?

— Люди, говорю, были крутые, и лестницы тоже.

— Крутые? — переспросил Глеб. — Не знаю. Не уверен. Мир был злее, а люди — добрее. Это во-первых. Во-вторых, нас с тобой тогда не было. Ты не видел тех людей, я тоже. Правильно?

— Да, — сказал Денис.

Глеб сплюнул и выключил фонарь.

— Наши пацаны, — сказал он, — круче тех спортсменов. Наши таскают по двадцать килограммов, делают по три рейса за ночь, причем до семидесятого этажа идут спокойно, а дальше делают резкий рывок на пятнадцать — двадцать маршей…

— Зачем?

— Так надо. Ты не болтай, лучше дыши. И пульс проверь. В нашей команде рекорд — сто килограммов балабаса за ночь. На одного. Иногда берем заказы на всю бригаду, например — тонну дизельного топлива. Разливаем по канистрам — и пошли, группами по пять — семь человек. Но это редко. Кто посерьезнее, у кого постоянная клиентура — те в одиночку работают или в паре…

— Как ты, — сказал Денис.

— Я? — Студеникин хмыкнул. — Я, брат, таскаю балабас уже девять лет. Мне давно пора завязывать. Ты как, продышался?

— Еще минуту.

— Не торопись; время есть. Дыши спокойно. И слушай внимательно. Это плохая башня, тут много народу. Но до сороковых этажей проблем не будет. Пойдем спокойно, без спешки. Дальше придется без фонарей. Я вставлю инфракрасные линзы, а ты держись прямо за мной. После сорок второго пойдут дурные уровни, бестолковые. Сплошные сквоты, молодежь, наркоманы, балбесы всякие, случайные любители приключений и прочие идиоты. Грязь, вонь, везде обоссано, постоянно костры жгут… Дымно, дышать нечем… Те места никто не любит. В смысле никто из моей команды. Понял?

— Понял, — сказал Денис. — А сколько людей в твоей команде?

— Примерно тридцать пацанов, — после паузы ответил Студеникин. — Старший — Хобот, ты его знаешь. Мы держим три башни. Эта, еще «Ломоносов» и «План Путина». Но люди часто меняются. Обычно пацан приходит на три месяца, на полгода, денег заработает — и отваливает. Кого-то патруль ловит. Кого-то скидывают…

— Куда? — спросил Денис.

— Вниз, — сухо сказал Глеб. — Поймают, отберут балабас — и выбрасывают. В окно.

— И часто… ловят?

— Зависит от башни. Наши дома тихие, спокойные. Тут мы теряем двоих-троих в год. Самая опасная башня — «Федерация». Особенно седьмой пояс. Люди бьются каждый месяц. Но там у каждого серьезного пацана — нанопарашют. Очень полезная штука. Размером с фильтр от сигареты. Стоит бешеных денег, зато жизнь спасает. Суешь его в карман — и пошел. Поймают, выкинут из окна — а у тебя парашют в кулаке зажат…

— Черт, — сказал Денис. — Почему ты раньше не рассказывал?

Глеб усмехнулся.

— Во-первых, ты не спрашивал. Во-вторых, пока человек сам не взялся за рюкзак, ему все знать необязательно.

— А у тебя есть такой парашют?

— Нет, — сказал Студеникин. — Я не собираюсь всю жизнь балабас таскать. Накоплю сколько надо — и завяжу. Но ты не перебивай, а слушай. После сорок пятого уровня будет труднее. Там всякие мелкие негодяи, гопники, тухлые притоны — в общем, неприятно, но не смертельно. Могут крикнуть что-нибудь или камнем кинуть. Эти места мы проходим на средней скорости. Там все пропитые и прокуренные, даже если кто погонится — не выдержит и десяти маршей. Но останавливаться нельзя, ни в коем случае. Кого-то увидишь — не обращай внимания. Если что-то скажут или крикнут — не отвечай. Схватят за рукав или плечо — бей сразу, не глядя, ногой, рукой, головой, чем получится, — и ускоряйся. Ясно?

— Да.

— Повторяю первое правило: от любой угрозы уходим вверх, и только вверх.

— Я знаю, Глеб. Ты сто раз повторял.

— Ты слушай, слушай. Испугаешься, пойдешь вниз — догонят. Пойдешь вверх — не догонят никогда. Без тренировки ни один гопник не выдержит ускорения на пятнадцать маршей вверх… Даже не гопник, а любой крепкий человек, даже некурящий, даже спортсмен — не выдержит, потому что бегать вверх — это дело хитрое…

— А если андроид? — спросил Денис. — От него еще никто не убегал.

— Во-первых, убегал, — ответил Глеб. — Человек от любой машины убежать может. Потому что он жить хочет, а машина — вообще не живет. Во-вторых, андроиды тут не водятся. На пятидесятых живет мелкая шушера, козлы всех мастей, им андроиды не по карману. Не та публика. В-третьих, ты когда в последний раз андроида видел? Даже государственного? Они давно на складах хранятся. В резерве. До лучших времен. Все обесточены.

— Говорят, не все.

— Конечно, не все, — согласился Студеникин. — Некоторых используют для спецопераций. Говорят, Емельяна Головогрыза именно андроиды брали. Но здесь ты их не увидишь. Клоны есть, да. Раз в год встречаю. Плохие клоны, низкого качества. Кустарные. Дебилы кривые. Не то что бегать — ходят с трудом. В основном тут баб клонируют, сам знаешь для чего. Клоны стареют очень быстро, ими год-два пользуются, а потом выгоняют, и они бродят по этажам, грязные, голодные… Смотреть страшно. Потом попадают под облаву, их вывозят в резервации, там они подыхают тихо, вдали от людей… А андроидов — нет, никто из наших ни разу не видел.

Некоторое время Студеникин молчал, потом произнес:

— Только, говорят, на резервных складах андроидов давно нет. Всех продали по-тихому. За границу. Русские андроиды ценятся. Они как автоматы Калашникова — дешевые, простые и безотказные. Ты знаешь, допустим, что в литиевой войне между Чили и Боливией бились пять тысяч русских андроидов, причем с обеих сторон?

— А ты там был? — иронично осведомился Денис. — На литиевой войне?

— Не был, — спокойно согласился Глеб. — Но я телевизор смотрю. В отличие от тебя. Это вы, интеллектуалы, телевизором брезгуете. А я — простой парень. Ни папы, ни мамы, рванина детдомовская… Я телевизор смотрю. Нулевой канал. Конечно, там вранья много, всякой дешевой пропаганды, но иногда такое видишь, что не захочешь — поверишь. Вчера показывали реального американского андроида, на запчасти разобранного, а какой-то профессор пальцем тыкал и объяснял, что американский боевой андроид в сильный дождь воевать не идет, потому что защита срабатывает. А при минус пятнадцати по Цельсию у него зависает операционная система. И еще — ему нужна обязательная ежедневная диагностика. Русскому тоже нужна, но американский дурень без диагностики сражаться не может, а русский — может…

— Тебе виднее, это ты у нас патриот, — сказал Денис, подкидывая дровишек в их старинный спор, длящийся уже три года.

— Дальше слушай, — раздраженно рекомендовал Студеникин, не поддавшись на провокацию. — Шестидесятые уровни — мертвая зона. Там — никого, но места опасные. Повторяю второе правило: твоя территория — только лестница, на этаж заходить нельзя. То есть ты понял, да? Поссать, передохнуть — только на лестнице. Даже если на этаже кто-то будет ребенка расчленят, или баба голая пальцем поманит — это не твое дело. И вообще, это может быть подстава, голограмма. Третье правило — не приближайся к окнам. Есть стекло или его нет, разбито — к внешней стене не подходи. Пролетит патрульный вертолет, увидят — сразу расстреляют. А могут и ракетой шарахнуть. Без суда и следствия…

— Понял.

— И четвертое правило: прошел седьмой пояс — ставь свечку. На семидесятых мы ускоряемся по полной программе. Там самое трудное. Там сидят отмороженные. Беглые уголовники, наркомафия и так далее. Чаще всего наши пропадают именно на семидесятых. За пять литров воды пацана могут на части порезать. Выстрелов не бойся, если человек бежит по лестнице вверх — в него почти невозможно попасть. Максимум — срикошетит от стены или от перил. Держись ближе к стене, при повороте с марша на марш отталкивайся плечом и бедром. Следи за дыханием. Хуже всего — если засада. Сейчас есть популярная новинка, какой-то гад изобрел: натянут, суки, нить из нановолокна поперек марша — и ждут. Нитку глазом не видно, толщина — десять микрон, а выдерживает она десять тонн веса. Бежишь — и вдруг тебя пополам перерезает, ноги налево, руки направо… Или, если нитка на уровне шеи, голова падает, а сам ты дальше побежал, навроде курицы… Но это я так, страсти нагоняю. У нас тут народец дремучий, я не слышал, чтоб кто-то на нитку напоролся. Вот «Федерация» — это душегубка, там в прошлом году пятеро на нитку попали. Одного вообще на пятьдесят кусков развалило…

Глеб замолчал, включил фонарь, посветил в лицо Денису. Хочет понять, испуган я или нет, подумал Денис и заслонился ладонью.

— Пройдем семидесятые — можно расслабиться. Дальше до самого верха безопасно. Только на восемьдесят шестом будет проблема, там один марш взорван. Кто-то с кем-то воевал. Когда траву сожрали и начался реальный голод, люди обвинили во всем китайцев и пошли громить сотые этажи. Китайцы, понятно, сбежали, но не все, кто не успел — защищался. Я несколько раз ходил на «Чкалов» — там все уровни выше девяностого сожжены дотла. Был такой Виктор Саблезуев, захватил милицейский вертолет, целый день летал и ракетами пентхаусы расстреливал. Пока его не сбили…

— Знаю, — сказал Денис. — Слышал. Только он не захватывал вертолет. Он сам был офицер милиции.

— Не важно. Короче говоря, сейчас выше семьдесят восьмого никого и ничего нет. Только свои пацаны. У многих наших там склады и тайники. В районе девяностых.

— А у тебя есть тайник?

— Есть, — сказал Глеб. — И не один. И тайники есть, и схроны. Но это не твое дело. Готов?

— Готов.

— Тогда пошли.

Купить книгу на Озоне

Игорь Симонов. Год маркетолога

Отрывок из романа

О книге Игоря Симонова «Год маркетолога»

Я полагал, что имел все основания не ехать сегодня на работу, тем более, что была пятница. Андрей эти мои предположения подтвердил и сказал, что к середине недели ему нужна грамотная презентация о том, какие великие знания мы почерпнули в Америке. Все это было очень кстати и потому, что я почти не спал, и потому, что разница во времени гораздо больше ощущается, когда летишь с запада на восток, чем наоборот, а главное потому, что нужно было время, чтобы отойти от своего небесного приключения. Впрочем, так и не состоявшегося. И в этот момент в такси я наверное даже хотел, чтобы Настя мне не позвонила, хотя и понимал, что и без моего желания, она вряд ли позвонит. Что-то совсем невероятное должно случиться, чтобы эта девушка сама позвонила. Как бы ни завораживала эта девятичасовая иллюзия близости, но на высоте десять тысяч метров одни законы, а на земле другие: с VIP-проходом для нее и такси с табличкой с названием компании для меня. Каждому свое. Какой бы нефтяной или банковский пузан ни встретил ее в VIP-зале прилета, это уже не имело значения. Было ощущение, что с каждым следующим километром шоссе, образ ее будет удаляться и останется в памяти просто чудесным произведением художника, которое видишь глазами, а запоминаешь сердцем. Пусть там и остается, в одном из маленьких ящичков, куда никому нет доступа.

Дома все было как обычно. По дороге я остановился и купил Ирине большой букет кустовых роз, поставил рядом с вазой пакет с сумкой, на который с понимающей улыбкой посмотрела Настя, когда я доставал его с верхней багажной полки, разобрал чемодан и задвинул его в стеной шкаф. От перелета и недосыпа немного кружилась голова, я принял душ, лег на кровать с журналом, в котором рассказывалось об очередном банковском потрясении самой великой экономики мира и, наверное, заснул.

Пробуждение было странным — первые секунды осознание того, где находишься, почему темно, Ирина дома — потому кроме нее некому ходить в соседней комнате и наконец, почему она в соседней комнате, а не лежит, ласково обнимая, рядом со мной. Мы не виделись шесть дней, и для нас обоих это всегда был большой срок, когда уже не тянуло, а просто выталкивало навстречу друг другу. «Ира, — сказал я громко, — Ирина». Ответом была тишина. Я зажег лампу на тумбочке около кровати, посмотрел на часы — семь вечера. Голова с трудом осваивалась с реальность. «Ира, — еще раз позвал я громко, — ты здесь? — и босиком прошел в большую комнату, которая была у нас соединена с кухней. Ирина сидела на диване, не поворачиваясь ко мне. Странная глупая мысль о девушке Насте мелькнула на мгновение — бред, этого не может быть. — Ира, что случилось?»

— Здравствуй, Костя, — она повернулась ко мне, и мне показалось, что в глазах ее слезы. На журнальном столике перед диваном стояла купленная мной сумка. Рядом с ней стояла точно такая же.

— Спасибо за цветы, — сказала Ирина.

— Что это значит? — самое идиотское и самое ненавистное состояние на свете, сравнимое только с бесконечным кошмарным сном — все окружающие знают, что ты в чем-то провинился, а ты не понимаешь, в чем именно. Я уже не помню, когда подобное происходило со мной в последний раз. — Ира, пожалуйста, я ничего не понимаю.

— Я тоже, — дрогнувшим голосом сказала моя любимая жена.

— Откуда эта сумка, — тупо спросил я.

— Какая? — теперь она смотрела мне прямо в глаза, и я понял, что где-то сильно облажался. Хотелось быстрее узнать, где. Но она не торопилась объяснять. Ей хотелось поделиться совсем другими чувствами. — Тебе совсем неважно то, что я прошу тебя. Тебе совсем не важно то, что происходит со мной? Сумка — это мелочь, но ведь дело не только в сумке, это проявляется во всем.

— Ирина, пожалуйста, объясни мне, я с ума сойду, я ничего не понимаю …

— Костя, — она старалась говорить как можно спокойнее, но видно было, как тяжело ей все это дается. — Я просила тебя купить сумку. Я сказала, что если это сложно, то не надо. Я показала тебе ее на сайте, спросила, нужно ли записать артикул, ты скала — нет, но я точно, точно не просила покупать тебя сумку, которая у меня уже есть. Которую мы покупали вместе с тобой в ЦУМе, после нового года, когда вернулись из Австрии, на распродаже… Костя, зачем ты это делаешь?

У меня закружилась голова. Я сел на край дивана, хотел машинально взять ее за руку, но рука ускользнула. Я еще раз посмотрел на две одинаковые коричневые сумки, потом на Ирину. Она тихо плакала, отвернувшись от меня. — «Я так ждала тебя, я думала, мы сходим вместе куда-нибудь».

— Прости, любимая, — вырвалось из меня. — Прости, я ничего не понимаю, это какое-то наваждение, пожалуйста, прости, я ничего не понимаю. Мне кажется, я с ума схожу.

И это было правдой, это было самым лучшим описание моего тогдашнего состояния. Я наклонился и положил голову ей на плечо, она не отодвинулась. Так мы просидели молча несколько минут.

— У меня плечо затекает, — тихо сказал Ирина.

— Прости, — я поднял голову и повернулся к ней.

— Простила, просто не могу понять, как такое может быть.

— Поверь, я тоже не могу. Это несчастный случай. Давай поедем и купим все, что ты захочешь.

— Не в этом дело.

— Я знаю. Все равно, давай.

— Не сегодня.

— Хорошо. Тогда пойдем, поужинаем куда-нибудь. И выпьем. И ты меня совсем простишь.

— Только если много выпью.

Мне было ужасно неловко и даже стыдно. Наверное, я совсем по-другому представлял себе нашу встречу и, как всегда, самый негативный эффект бывает от несоответствия ожидания и реальности. Чем больше разрыв, тем больше негативный эффект. Если рынок позволяет занижать ожидания — занижай их. Один из основных принципов маркетинга. Не распространяется на бытовые продукты. Применим только в нишевых сегментах, к которым, может быть, уже пора отнести человеческие отношения, если, конечно, хватит цинизма рассматривать их в рыночном пространстве.

Мы жили с Ириной в центре Москвы в квартире, доставшейся мне от отца и с тех пор десятикратно выросшей в цене. Поэтому пойти в ресторан означало для нас буквально «пойти». И мы прошли минут десять по грязному слякотному городу, немного замерзли, согрелись текилой, согрелись разговором, улыбками, сначала осторожными, прикосновениями рук, сначала осторожными, бутылкой вина, нормальной едой, одним десертом на двоих — это важно, мы так делали с самого начала, это была уже одна из семейных традиций, когда мы ужинали или обедали вдвоем. Постепенно возвращалось привычное состояние того, что мы — это мы, что мы вместе, и Ира уже в голос смеялась моим рассказам, она работала редактором фотоотдела в каком-то толстом журнале, где фотографии занимают семьдесят процентов объема и объездила много стран, но Америка оказалась как-то не по пути и теперь она с удовольствием слушала мои рассказы о том, как зависает западная программа у робота-официанта в гостинице. Когда за завтраком ты последовательно отказываешься от воды, а потом апельсинового сока и странного напитка, разливаемого из сравнительно больших сосудов и называемого кофе.

— И тогда ты говоришь ему — принесите, пожалуйста, чай и если это не шведский стол, это может стать концом твоего завтрака, потому что он больше не появится.

— Почему? Хочешь еще ложку?

— Хочу. Потому что, наверное, он уходит на перезагрузку программы.

— А от сока-то ты почему отказываешься? Ты же пьешь апельсиновый сок.

— Исключительно ради чистоты эксперимента. Андрей сказал: «Проведи эксперимент». Я провел. Он оказался прав.

— Конечно, Андрей как всегда прав. Большой старший брат.

Ирина немного настороженно относилась к Андрею. Как-то она сказала, что не доверяет ему, но не сказала, почему. Я думаю, все дело в том образе жизни, какой он ведет, то есть, попросту в том обилии самых разных девушек и женщин, с которыми он параллельно общается в течение одного периода времени. Я не думаю, чтобы Ирина когда-нибудь признала это, но мне кажется, она просто опасается в его дурном влиянии на меня. Впрочем, когда мы изредка оказываемся вместе, она сама любезность.

Пошел снег и я не хотел, чтобы Ира еще раз шлепала по грязи, поэтому попросил официанта заказать такси. Мы заказали кальвадос и сидели, обнявшись, на белом ресторанном диванчике. «Я изнасилую тебя», — прошептала она в мое ухо и положила руку мне между ног. «Я готов», — ответил я. Я действительно был очень готов. И эту готовность мы с успехом начали проверять, как только открыли дверь квартиры.

А в понедельник начались производственные будни, но такие, я бы сказал, очень позитивные производственные будни. Я люблю свою работу. Не хочу, чтобы это звучало очень уж пафосно, но именно такая работа дает мне возможность реализовывать свои способности и вести достаточно адекватный по моим представлениям образ жизни. Я получаю с бонусами и всякими мотивационными программами примерно триста тысяч долларов в год. Плюс полностью оплаченная машина, страховка, мобильный телефон и самое главное — четкая перспектива карьерного роста, не зависимая от прихоти главного акционера или акционеров, которые не очень любят рассказывать, чем они занимались пятнадцать лет назад. Или восемнадцать.

Я знаю, что некоторые мои сверстники имеют миллионы, десятки миллионов, а некоторые даже сотни. И я тоже хочу иметь десятки миллионов. Вопрос, какой ценой. Я не уверен, что могу заплатить любую предъявленную цену, хотя, Ирина, например, говорит, что не было бы нам где жить, то может и цену бы заплатил. Не знаю. Не уверен.

Короче, понедельник начинался с финансового ревью, которое входило в обязательный для топ-менеджеров список еженедельных мероприятий. Оно было довольно скучным, потому что подводить итоги предыдущего месяца, которые мы примерно и так знали, и нас всех уже интересовал месяц настоящий. При этом Андрей говорил, что его интересует месяц будующий, потому что про настоящий он и так все знает.

Но это конкретное совещание имело свою специфику. По итогам февраля обнаружилось существенное (на пять процентов) снижение маржи по нашему самому маржинальному продукту. Более того оказалось, что это снижение не случайный выброс, который всегда можно объяснить какими-то событиями вроде крупного государственного контракта, где пришлось дать большую скидку заказчику или большую скидку дистрибутору, чтобы он мог урегулировать от нашего и своего имени отношения с заказчиком. Оказалось, что это трехмесячная тенденция, из которой декабрь и январь прозевали по причине бесконечного празднования Нового года и всеобщего январского гуляния, а февраль из-за нашего отсутствия в Москве.

После того, как девушка из финансового департамента ознакомила нас с цифрами, в качестве ответчика должен был выступить менеджер, отвечающий за данный продукт. Но слово взял Андрей.

— Уважаемые коллеги, давно вас всех не видел, почти соскучился. — Все тихо, спокойно, в ответ сдержанные улыбки. — Надеюсь, что вы хорошо отдохнули, теперь, в последнем месяце квартала, можно и поработать. — Это было не очень справедливо, потому что в отличие от Андрея и нас, остальные работали давно, но я рано решил его покритиковать, поскольку именно это заявление и было прелюдией к основной теме. — Вы мне можете возразить: Андрей Николаевич, это поклеп, в отличие от вас, мы уже все на рабочих местах с середины января и буквально продолжаем портить зрение, не отрываясь от экрана монитора. Не буду спорить. Но я имел в виду не сидение на рабочем месте, а работу. В чем же разница? — спросят наименее дальновидные и наиболее безбашенные. Отвечаю: разница в результате. Работа всегда приносит результат, пребывание на рабочем месте — иногда, по случаю, а поскольку результаты января и февраля у нас, как бы это сказать помягче, хреновые, я делаю вывод, что работа еще не начиналась. И как мы только что увидели по итогам двух месяцев отставание по валовой прибыли у нас в абсолютных величинах полтора миллиона по отношению к плану и миллион по отношению к прошлому году. При этом, что характерно, расходы за тот же период на полмиллиона больше, чем в прошлом году, то есть жить стало лучше, жить стало веселей. — Он говорил спокойно, неторопливо, но этот тон не мог ввести в заблуждение тех, кто давно знал его. Андрей вообще нечасто подолгу выступал на совещаниях, особенно, как сегодня, в присутствии большого числа менеджеров второго уровня. И раз уж он затеял этот монолог, значит, имел, что сказать. — У меня есть такое предчувствие, — он посмотрел в мою сторону, поскольку выступать должен был мой подчиненный, и я понял, что тот факт, что я предварительно не ознакомился с его презентацией, является конкретно моим проколом, — есть такое предчувствие, что уважаемый Михаил расскажет нам сейчас все, чему его научили в бизнес-школе, со всеми графиками и картинками. А дальше интуиция говорит мне, что в конце этой лекции, рассчитанной на сколько? На сорок минут? Да, спасибо. Так вот в конце этой лекции мы так и не узнаем, куда на хрен делись эти полтора миллиона. И я очень хочу, чтобы интуиция меня подвела. Поэтому предлагаю уважаемому Михаилу начать с конца, то есть с выводов. Потому что если я прямо сейчас узнаю, что ответа у нас нет, это будет полбеды, а если через сорок минут, это будет большая беда. Сразу хочу сказать, что я понимаю под ответом. Ответ — это как мы в марте сделаем то, что должны по плану плюс компенсируем эти долбанные полтора миллиона. И это задача минимум. Поскольку, как вы догадываетесь, наша славная штаб-квартира ожидает от нас не полтора миллиона минус, а полтора плюс. Предложение принимается? — Михаил посмотрел на меня, не зная, что ему дальше делать, а потому, выбор у меня был небольшой. Он был моим подчиненным, я не мог просто так «слить» его в присутствии всех и потом во всем этом была часть и моей вины: «Андрей, может быть, мы все-таки дадим возможность Михаилу выступить?»

Андрей внимательно посмотрел на меня и ответил.

— Пожалуйста. Я как раз пойду, сделаю несколько звонков и вернусь на последние десять минут. К выводам. Михаил, ничего личного, просто я неплохо знаком с методикой 6σ, а она, я полагаю, и будет составлять большую часть вашей презентации. — Михаил покраснел и опустил голову. Андрей отодвинул кресло и вышел из нашей большой конференционной комнаты, тихо прикрыв за собой дверь. Насчет 6σ, кстати, он оказался прав. Как и всякое новое чудодейственное лекарство, эту методику стали прописывать от всех болезней и без нее никакая презентация уже не обходилась.

После совещания, на котором он проехал по нам асфальтоукладчиком и поручил мне совместно с директором по продажам подготовить план по увеличению продаж, а финансовому директору план по сокращению расходов, я позвонил его помощнице Даше и спросил, могу ли я поговорить с ним. «Да», — сказала она через несколько секунд. — «Он тебя ждет». Это прозвучало так, что он и не сомневался, что захочу с ним поговорить.

Андрей сидел за круглым столом, пил чай и читал «Спорт-экспресс».

Купить книгу на Озоне

Владислав Булахтин. Девушка, которой нет

Отрывок из романа

О книге Владислава Булахтина «Девушка, которой нет»

10.50

Да, ее посещали мысли не заходить в эту квартиру. Она трижды порывалась развернуться и сбежать в свою мебельную конторку, разложить «косынку», покопаться в ЖЖ, сделать что-нибудь бесполезное и успокаивающее.

У подъезда Фея окончательно решилась не идти на собеседование.

Войти в дом дернула не надежда — трудовых перспектив здесь явно искать не следовало, не ответственность — забила Фея на любые обещания и договоренности с будущим работодателем, не отчаяние…

Подняться на второй этаж заставила почти утраченная лихость и любопытство — какой отчаянный лузер отважился поселить свое кадровое агентство здесь?

На месте звонка жиденькими усиками свисали два белых проводка. Она громко постучала. Из глубины квартиры раздался звонкий крик, приглушенный хлипкой перегородкой двери:

— Заходите-заходите! Открыто.

«Рабство… рабство… рабство…» — достукивали молоточки, когда Фея помещала их в недоступную сознанию глубину.

Коридор был темный, короткий, захламленный мятой летней обувью. Фея шагнула в комнату, в которой полумрак рассеивался, обретая бесцветную серость зимних сумерек (удивительно — ведь на улице жарит солнце…). Пыльная, но прозрачная занавеска прикрывала грязные окна.

Комната стала бы достойным пристанищем московских бомжей, наркоманов, таджиков, вьетнамцев или черт-те кого еще — в нынешние, почти политкорректные времена их не позволяют именовать несолидными эпитетами.

Фея не метнулась на выход только потому, что царящий кругом беспорядок нельзя было представить жилым, притонным, годным к насилию. В нем угадывалась система — потуги на сохранение контроля над захватывающим пространство царством вещей.

Стены облепили старенькие шкафы, шкафчики и полки разной высоты, разной конструкции и странного содержания.

У окна стоял большой двухтумбовый стол. За ним, спиной к тусклому свету, сидел худощавый субъект — маленькая плешивая голова, узкие плечи, руки гладят стерильно чистую поверхность стола.

Фея замерла на входе в комнату. Увиденного здесь хватало, чтобы не рассчитывать на перспективу интересной работы. Сумма тревожных впечатлений подталкивала хватать ноги в руки и тикáть отсюда без оглядки. Но…

Но тут маленькая голова заговорила:

— Фея Егоровна? Давно жду. Не пугайтесь здешнего убранства. Увы, не от меня зависит… кхе-кхе…

Фее не понравилось все, что он сказал.

Почему этот тип давно ее дожидается? (Она опоздала всего на несколько минут.)

Если убранство заведомо отпугивает, какого дьявола его не меняют?

Кто-то заинтересован в этом бардаке, а этот «кхе-кхе«-тип не может ничего поделать?

— Действительно, необычно здесь у вас, — сказала Фея. — Коллекционируете?

— Э-э-э… нет. Как-то все само… — Еще одна нелепая фраза, растерянный всплеск руками. — Да вы проходите, проходите, присаживайтесь. Поговорим.

Мужик указал на табурет, прислоненный к покосившемуся шкафу.

В гробу она видела такие собеседования — на некрашеном табурете, в пыльной комнатенке убогой хрущобы отстойнейшего района Москвы.

Но блеющий голос и жесты плешивого были настолько неуверенны, просящие перепады голоса выдавали такую откровенную заинтересованность… Фея сдалась. Осторожно уселась на покачивающийся раритет и требовательно уставилась в лицо своего vis-à-vis.

По всем стандартным женским меркам мужик был жалок — неуловимый возраст между сорока и пятьюдесятью, бегающие глазки, большие уши, длинная худая шея, скошенный лоб, просторная залысина, большой нос, редкая бороденка и нездоровый румянец во всю щеку…

Внешний вид дополняла застиранная клетчатая рубаха, щедро расстегнутая на груди.

«Маньяк, растлитель малолетних, некрофил, потрошитель…» — перебирала Фея варианты, сгруппировавшись, чтобы в случае нападения крепко врезать в растерянное лицо этого никчемного мужичонки.

— Меня зовут Викентий С-с… э-э-э… Просто Викентий, — заикаясь, подытожил потрошитель и упер глаза в стол.

Он так и не привстал со своего места. Фея вдруг подумала, что под президентским столом у «просто Викентия» вовсе не ноги — ну не нужен такой стол, чтобы под ним помещались обыкновенные человеческие колени. Там съежился гигантский комок щупальцев, растекшихся по полу, запутавшихся, чуть шевелящихся, скользких, не способных к броску. Этому монстру необходимо заманить жертву к столу, загипнотизировать и заставить шагнуть в это копошащееся месиво…

— Вы не стесняйтесь, двигайтесь поближе, — вдруг оживился Викентий. — Поговорим.

Для проформы Фея на несколько миллиметров сдвинула табурет, поставила на колени рюкзачок и достала письмо с приглашением на собеседование.

— Тэк-с, тэк-с, посмотрим… — Откуда-то из-под крышки стола «просто Викентий» выдернул толстую тетрадь, провел рукой по вытертой синей обложке и раскрыл где-то посередине.

Фея увидела ровные строчки, посеянные шариковой ручкой. Эта тетрадь на мгновение показалась ей более зловещей, чем нож, приставленный к сонной артерии.

— Глубоко в прошлом сидите. Как же технологии? Компьютеры? Программы подготовки кадров? — Фея решила перехватывать инициативу этого идиотского разговора.

— Недоступны-с технологии, — грустно поведал Викентий. — Сложные вопросы решать приходится.

«Точно — псих», — поставила диагноз Фея и перекинула конверт на стол:

— Как же вы со своими средневековыми каракулями смогли понравиться поролоновым королям?

— Мы кому угодно можем понравиться, — туманно парировал Викентий и тут же осекся.

«Тэкс-тэкс, разговор переходит в финальную фазу…»

Фея запустила руку в рюкзачок и сжала ручку своего кухонного ножа.

— Итак, Фея Егоровна, всего один вопрос. Это… э-э-э… это поможет подготовиться к собеседованию. Что с такой страстью заставляет вас искать новую работу?

Викентий довольно закивал головой. Словно перешутил квартет Урганта, Светлакова, Мартиросяна и Цекало. Бородка задрожала, зашевелились щупленькие плечики — что-то вроде множественных невротических тиков. Казалось, если он не будет подергиваться, то — замрет, весь обратится во взгляд и разговаривать с ним станет еще тяжелее.

— Вовсе не страсть, — ответила Фея. — Надоел детский сад. Хочется стать звеном в большой команде людей, которые занимаются производством…

Лицо Викентия, казавшееся неспособным к переменам в выражении, разъехалось в ухмылке, словно Фея сказала что-то очень смешное.

«Вот-вот захохочет… Совершенно негодное к беседе существо…»

— И что, по-вашему, может стать серьезной деятельностью? — с напускной хитрецой вопрошало оно.

— Я же ответила. Большой коллектив. Производство. Перспектива роста. И не бумажки перекладывать…

— Да-да, говорили… Извините. Но я про цель вообще интересуюсь. Зачем вы работу столь созидательную ищете? Цель. Понимаете? Смысл и все такое.

Ничего путного от этого разговора Фея больше не ждала, поэтому ответила резко:

— Смысл работы только в том, чтобы она позволила мне жить по-человечески. И по деньгам, и по ощущению собственной значимости.

— Жить. По-человечески. Кхе-кхе… Значит, если работа с жизнью не связана, лучше не работать?

Фее показалось, что сейчас он откинется на спинку стула и истерично захохочет.

«Уходить надо. В анальную плоскость такие расспросы…»

— Сдается мне, наша встреча была ошибкой. Я хотела поговорить про трудоустройство, а попала в театр абсурда в театре абсурда.

Фея встала.

— Извините, Фея Егоровна, — испуганно залепетал «просто Викентий». — Действительно заболтался… Присядьте на мгновение. Просто тема нашего разговора очень уж деликатная…

— Крайне деликатная, — съехидничала Фея и вновь опустилась на краешек табурета. — Я всего лишь работу ищу. Все просто: да — да, нет — нет, устраиваю — не устраиваю.

— Да-да, работу… — Казалось, Викентий очень растерялся; в поисках слов он стал испуганно оглядывать захламленную комнату. — Рабо-оту… — задумчиво протянул он, словно это стало для него неприятным открытием. Он просиял и осторожно спросил:

— Хотели бы получить это место?

— Во-первых, мне нужно побольше узнать о деталях, — не рассчитывая на ответную вменяемость, продолжила разговор Фея. — Неплохо, если бы вы рассказали про условия. График. Что делать. Оклад…

— Оклад! — радостно вскрикнул Викентий, до ужаса испугав Фею. Рука, сжимающая рукоятку ножа, предательски вспотела. — Как же я мог забыть про оклад?! С этого и надо было начинать! Это же моментально концентрирует внимание! Вот олух! Совсем из ума выжил… Думал, все помню!.. Все тщательно продумал, даже законспектировал. А про деньги упустил…

Он причитал, радостно хихикал, потирал раскрытую тетрадь.

Фее еще больше захотелось встать и опрометью броситься из этого пыльного клоповника. Роковым стало любопытство, на несколько минут задержавшее ее уход.

Днём позже

*

Как и предчувствовал Саня, любовь отравляла тело.

В голове теснились образы Феи — завивающийся локон волос рядом с натянутой тетивой лука (она великолепно стреляла), сосредоточенный и одновременно отстраненный взгляд.

Ему удалось полюбить ее за один день.

*

Они лежали в маленькой пыльной комнатке на покачивающейся, потертой кушетке: скомканная к ногам простыня, проплешины пледа, торчащие в немногочисленных брешах переплетенных тел. Голая поверхность Феи казалась чем-то запретным, чего видеть нельзя. Саня чувствовал — эта доступная нагота может легко уйти из его жизни. Так же быстро, как пришла. Поэтому, пока есть возможность, он гладил, перебирал, мял, тонул, словно присваивая, мертвыми узлами связывая со своим телом.

Пальцы повсюду находили чувствительные очаги кожи, проваливались в эти полыньи на заснеженной реке. Девушка вздрагивала. Успокаивая, наклонялся и целовал Фею в висок. Она продолжала шептать что-то ему в подмышку. Кораблев случайно задел какую-то сигнальную точку на теле, Фея выгнулась, заманивая, покрылась мурашками и еще сильнее прижалась к его ноге. Совпадение желаний — несколько секунд назад, перестав слушать историю, он только и думал, как бы вновь покорить то, что требовательно приоткрывалось ему.

Не прерывая поцелуя, скользнул, обжигая, в нее, но не стал двигаться — для этого им хватило ночи. Навис над ней, гладил брови. Возбуждаясь все больше и больше, крепче вжимая его в себя, Фея продолжила:

— До сих пор не могу понять, как ты угадал? «Встреча наша невозможна… будущее не определено… произошел сдвиг миров, и вернуть их на место сможет…»

— Катастрофа или любовь, — закончил Саня цитату из своего письма.

— Я по-прежнему не верю, что ты обыкновенный, живой парень.

«Живой… Да я на небесах из-за того, что ты рядом!» — думал Саня, поддаваясь вздрагиваниям ее тела.

— Ты не представляешь, какое чудо, что ты появился в моей жизни. Со мной в принципе не могло произойти ничего такого… — Фея опять говорила загадками.

11.10

*

— Фея Егоровна, я готов официально предложить вам работу. — Викентий оправился от неожиданно нахлынувшей радости и постарался напустить на себя серьезный вид. — Работу с неплохим окладом.

Бесполезно — Фея не верила ни одному его слову. Иронично поинтересовалась:

— Я готова официально принять предложение. Вы объясните, наконец, что делать?

— Нет-нет-нет! — заторопился он. — Мы с этого начинали. Теперь давайте лучше о деньгах. Сразу. Сколько вы хотите?

«Опять за свое. Озабоченный кровосос. Все никак не может подкрасться к моей невинности. Окольные пути ищет…»

— Вы издеваетесь? Мне необходимо знать свои будущие обязанности, смогу ли я соответствовать…

— Не переживайте, — зачастил Викентий, — работа несложная. Единственное — потребуется умение убеждать людей.

«Проституция. Консумация. Бл…» — выстраивала предположения Фея.

— Не наводите туман. Я не согласна принимать предложение, пока вы не расскажите о деталях.

Викентий замолчал, посерел лицом.

«Ага, сейчас я получу самое туманное описание интимных услуг!..» — подумала Фея и ошиблась.

Викентий через силу проговорил:

— Первое — нужно приходить к определенным людям, знакомиться, стараться им понравиться, войти в доверие. Второе — через определенное время… э-э-э… конечно, когда они будут готовы… нужно объяснять им, что они… мертвы.

Викентий словно захлебнулся последним словом. Повисшая пауза, наполняясь тишиной, стала угрожающе тяжелой. Викентий смотрел в стол, голова его опустилась ниже плеч. Наконец, он произнес:

— Сколько вы хотите за такую работу?

Купить книгу на Озоне

Эдуард Багиров. Идеалист

Отрывок из романа

* * *

— Э, слышь! Встал, давай, быстро! — Я проснулся от резкого тычка ментовской дубинкой в ребра. — Встал, кому сказал! Документы! Билет показал!

Я открыл глаза, сразу же впрочем зажмурив их снова: по сетчатке больно резануло — мощную иллюминацию тяжеловесных люстр в Девятом зале ожидания Казанского вокзала никогда не приглушали. На здоровенном табло можно было разглядеть время — полпятого утра. Несколько минут назад уполз пассажирский на Иркутск, и теперь, кроме челябинского в пять ноль две, отправления не планируется аж до семи утра, а пассажиры электричек этим залом не пользуются. Поэтому здесь было почти пусто, и моя растянувшаяся на четыре сиденья тушка здорово бросается в глаза.

— В Рязань еду, командир, — пробормотал я, выпрямляя затекшую спину. — Тетка у меня там.

— Билет где? — Свинорылый сержант лениво перелистывал мой украинский паспорт. — Билеты прибытия и убытия должны быть.

— Не купил еще… билет-то. В семь пятнадцать, командир, рязанский сто десятый. Позже куплю.

— Да хорош в уши-то ссать, — подошедший второй мент на паспорт даже не взглянул. — Какая Рязань, нахер? Я его тут уже третье дежурство вижу. Бомжара это, ептыть. Ну-ка, че у тя в торбе? Показал быстро. Муфлон, ептыть.

— Да ничего там нет, командир, — я суетливо расстегивал молнию рюкзака. Пальцы дрожали, молнию заклинило, открылась не враз. — Так, рыльно-мыльные всякие приблуды, мелочь разная. Книжка вот, фотоаппарат старенький.

— Открывай, ептыть. Карманы вывернул, давай, рязанец херов, — он внимательно ощупывал мое почти пустое портмоне, в недрах которого шуршала лишь какая-то мелочь. — На что билет-то покупать собрался, хер собачий? Че лапшу-то на уши вешаешь?

Я, опустив глаза, молчал. Второй мент бегло осмотрел скудное содержимое рюкзака, повертел фотоаппарат, брезгливо поморщился, швырнул его обратно.

— Че делать-то с ним, Сань? В отделение?

— Да нахер он нужен в отделении-то? — второй, поморщившись, отмахнулся. — Че там с ним делать будут? У него ж бабла даже на штраф не хватает. Возись с ним, гнидой хохляцкой. Э, — ткнул он в мою сторону дубинкой, — ну-ка встал, и свалил давай отсюда. Пока ноги ходят. Еще раз увижу, отведу вон за пути, кишки поотшибаю. Пшел!

Я сгреб рюкзак, тяжело поднялся, и, сгорбившись под безразличными взглядами пассажиров, побрел в сторону выхода. В голове шумело, и к страшному желанию спать вдруг добавилось проснувшееся вместе со мной острое чувство голода. Но спать все же хотелось сильнее. Я спустился на перрон, и двинулся к электричкам. Ровно в пять отходит голутвинская, путь долгий, и я смогу выспаться. А оттуда в восемнадцать ноль семь таким же макаром потом вернусь. Что-что, а уж расписание Казанского вокзала я знал назубок, хоть ночью разбуди. Это, впрочем, неудивительно — на данном моем жизненном этапе Девятый зал ожидания — место моего проживания.

Вообще-то я родился на Чукотке. Всякое бывает. Заполярный военный поселок на несколько сотен человек, дальняя даль и дикая дичь, называвшаяся Мыс Шмидта. Об этом месте я помню немногое. Некоторая часть моего пребывания там запечатлена на черно-белых фотографиях — валяются где-то у матери в шкафу.

В период моего взросления эти снимки меня всегда завораживали. Двухэтажный барак, за которым открывается с одной стороны тундра, с другой — нечто непролазное, все в нагромождениях льда. Я на снимке, как и положено, бодрый, смеюсь. Даже, вероятно, розовощекий. Мама тоже улыбается, хотя и не очень уверенно.

Когда мне исполнилось пять лет, моего отца, офицера Советской Армии, перевели в Среднюю Азию, в крохотный, выжженный беспощадным каракумским солнцем город Теджен. Рожденный в насквозь промерзшей ледяной заднице, первое время я не очень понимал отсутствия снега — одной из неизменных жизненных констант. Таких же, как мама, папа, дом…

Теперь дом стал другим — тоже серым железобетонным бараком, но четырехэтажным. И окружали его не бескрайние снега, а раскаленные пески, тоже, впрочем, бескрайние. В Туркмении моей маме не очень-то нравилось. Коренная москвичка, она вообще довольно плохо переносила отсутствие театров и интеллектуального общения. В Теджене-то интеллектуально пообщаться можно было разве что с верблюдами.

По профессии моя мама — учитель русского языка и литературы. В бытность свою студенткой филфака она влюбилась в молодого сибиряка-лейтенанта. Полюбила за стать, гонор, за блестящие в те времена перспективы, ну и за фамилию тоже. Елена Репина, как не крути, звучало лучше, чем девичья Кукушкина. И с вопросом замужества матушка долго не раздумывала. В те времена выйти замуж за видного лейтенанта вообще было мечтой любой нормальной девушки — девяносто процентов советской молодежи были пропитаны чистейшим, неподдельным духом романтики, ныне напрочь утраченным. Нельзя же на полном серьезе считать за романтику традиционный вывоз девушки в Турцию бойфрендом-ларечником. Хотя, кому и кобыла невеста.

Короче, мама любила отца настолько, что по моему рождению выбор имени для нее даже не стоял — и стал я Илья Ильич.

По каким-то причинам, выяснить которые теперь реальным не представляется, отца серьезно невзлюбил один из его командиров. И сразу же после свадьбы отец получил распределение на Мыс Шмидта. Впоследствии он рассказывал, что какой-то шутник, из тех, кто распределяет места службы, сказал тогда:

— Репин, значит? Илья? Живописец, стало быть? Уа-ха-ха! Ну, тады давайте-ка организуем ему проживание в живописных местах…

Мама же любила Москву и очень по ней скучала. Вместе с ней, заочно, любил Москву и я. Перед сном мама рассказывала мне о главном городе СССР и я как-то по-своему рисовал в своем подсознании знаменитые переулки Арбата, все эти сивцевы вражки, полянки, варварки; Красная же площадь грезилась мне сплошь устланной красными коврами.

В своей тогдашней жизни я ничего, кроме снега и песка, не видел. И поэтому потрясающий эффект на меня произвел Ашхабад. Мама уговорила отца съездить туда на время отпуска, и это был первый в моей жизни по-настоящему большой город. Там, в восьмилетнем возрасте я впервые побывал в театре, в музее. В этом городе мне было интересно все. Я не представлял места прекрасней. Но мама все равно уверяла, что Москва — лучше.

В восемьдесят восьмом отца перевели в Киев, и только там я понял, что предмет моих ночных грез, Ашхабад — обыкновенное нагромождение безликих серых коробок. Киев оказался очень сильным впечатлением, в этот великолепный город я влюбился сразу и надолго. Поразил он меня буйством красок, роскошными зданиями, живыми парками, и всем-всем-всем. Киев стал для меня самым лучшим в мире городом. После Москвы, разумеется. С ней, как говорила мама, не сравнится вообще ничего. А у меня не было оснований не верить маме.

— Когда-нибудь, Илья, ты тоже увидишь Москву, — говорила она. — Впереди у тебя долгая, интересная жизнь.

С общением в Киеве, правда, было туговато. Мы жили в полузакрытом военном городке. Среди моих местных сверстников большинство составляли русские пацаны и девчонки, такие же, как и я, дети военных. Был, правда, один кореец. В футболе ему не было равных во всем районе. Еще он хорошо дрался, и к нему никогда никто не лез. Был еще таджик с каким-то странным именем, уже и не вспомню… Да и вообще я много чего теперь не вспомню: во дворе детвора постоянно менялась. Сегодня семья военного в Киеве, завтра в Калмыкии, или в какой-нибудь Карелии — просторы великой родины были необъятны.

Киев вообще являлся традиционно русскоязычным городом, так что «щирые и свидомые» хохлы в расшиванках в мою жизнь являлись довольно редко. В моем детском сознании они, добродушные и улыбчивые, ассоциировались с развеселыми дебелыми продавщицами на Бессарабском рынке. С добродушными мордастыми дядьками. С прекрасными, в общем, людьми.

* * *

Когда мне исполнилось двенадцать, не стало Советского Союза. Украинцев в моей жизни появилось куда больше, чем раньше. А вот мои друзья со двора разъезжались кто куда. Уезжали, в основном, в Россию, к родным.

Многие из офицеров присягали Украине и оставались в Киеве. То же сделал и мой отец, которому из расчета год за два в Заполярье, до пенсии оставалось всего ничего.

Да и мать не то, чтобы радовалась распаду СССР, но у нее были свои резоны. Она рассудила, что если отец присягнет Украине, то его больше никуда отсюда не переведут. Ни на Мыс Шмидта, ни в Теджен, ни еще в какой-нибудь Джезказган или Пярну. Новообразованное государство, которому теперь будет служить отец, простиралось сплошь на теплых и приятных местностях. Так что куда бы ни отправила своего офицера новая родина, там будет хорошо и, в общем-то, не голодно. А Москва… Ну, в Москву-то съездить можно всегда.

И мать можно было понять.

А спустя еще пару лет мой отец, гордый офицер, не дослужившись до полковника, уволился из украинской армии и устроился охранником — сначала на рынок, потом на повышение — в супермаркет.

Ушел в запас он не из-за каких-то там идейных расхождений. Просто после шести месяцев без зарплаты хочешь не хочешь, а начнешь как-нибудь выкручиваться. Воровать сроду не умел, но семью-то кормить надо. А я уже заканчивал школу.

Мою любимую школьную учительницу-историчку звали Валентина Васильевна. Женщина умная, милая и принципиальная. Если бы не она, моя судьба, возможно, сложилась бы как-нибудь по-другому. Уроки она вела по старинке, то есть по советским еще учебникам, объективным и добрым. Она рассказывала нам об истории великой России — от Балтики до Тихого океана. О Великой отечественной войне. О том, что Киев, между прочим, город-герой.

Уроки истории мне нравились. Поэтому, получив аттестат, я, не особо раздумывая, подал документы на исторический факультет Киевского университета. Поступил я с двумя четверками по устным экзаменам и высшим баллом по сочинению — писал я всегда грамотно.

* * *

«Украинский язык — один из древнейших языков мира. Есть все основания полагать, что уже в начале нашего летоисчисления он был межплеменным языком» (Учебник украинского языка для начинающих. Киев.).

«У нас есть основания считать, что Овидий писал стихи на древнем украинском языке» (Статья «От Геродота до Фотия», газета «Вечерний Киев»).

«Украинский язык — допотопный, язык Ноя , самый древний язык в мире, от которого произошли кавказско-яфетические, прахамитские и прасемитские группы языков. Древний украинский язык — санскрит — стал праматерью всех индоевропейских «языков» (Словарь древнеукраинской мифологии).

«В основе санскрита лежит какой-то загадочный язык „сансар“, занесенный на нашу планету с Венеры . Не об украинском ли языке речь?» (статья «Феномен Украины», газета «Вечерний Киев»).

Такими статьями пестрели украинские газеты. «Словари мифологии» нам стали настойчиво рекомендовать в университете. Мне иногда казалось, что я — в каком-то ярмарочном балагане, и меня разыгрывают. Во всяком случае, именно такое странное послевкусие оставалось после лекций по истории Украины.

В детстве, кроме случайной драки, когда пара дворовых лоботрясов кричала мне «клятий москаль, вали отсюда», ни с какими проявлениями национализма мне сталкиваться не доводилось. То, о чем я слышал, было скорее анекдотом.

«Заблудился москвич во Львове. Ищет, у кого бы дорогу к трамвайной остановке спросить. Видит: идет по улице такой колоритный дядьку с бандеровскими усами. Москвич знает, что таких, как он, здесь не любят, потому пытается закосить под украинца:

— Слышь, дядьку, а гдэ здесь эта… як ее?.. Останивка!

Бандеровец вытягивает из-за пазухи обрез:

— Зупинка-то? Прямо по вулице. Но ты, клятий москаль, вже прыйихав».

В реальной жизни ничего подобного не происходило. В окружающем меня мире друг к другу относились с любовью и уважением и украинцы, и русские, представители вообще всех народов — Украина традиционно была республикой мультинациональной.

В том, что украинский национализм существует и с каждым годом прогрессирует, я воочию убедился лишь в стенах высшего учебного заведения. Сравнительно новая дисциплина, которая называлась «История Украины», вскоре повернулась всем своим идиотизмом. Известный мне хрестоматийный список лженаук неожиданно пополнился еще одним пунктом.

А бредом здесь было все. Начиная, разумеется, с Киевской Руси. Я вдруг узнал, что не существовало такого языка, как старославянский. Был, оказывается, староукраинский. Также меня любезно просветили, что в Х веке Украина покорила значительную часть Европы и стала великой державой, с которой вынуждены были считаться соседи. Такие, например, как ничтожная Византия.

То, что князь Святослав Игоревич был украинцем, тоже очевидно не вызывало у преподавателя ни малейшего сомнения.

— Вообще-то Святослав был варягом, — не выдержав, как-то возразил я преподавателю с места.

Наш профессор, очкастый, сутулый недоросток с россыпями перхоти на лацканах полуистлевшего пиджака, и с выразительной фамилией Пацюк* (*крыса — укр.) совершенно спокойно сослался на то, что на портрете воинственного князя мы отчетливо видим запорожский оселедец. Я возразил, что это чушь, потому что первые запорожцы появились несколько столетий спустя, и их разрозненные ватаги на великое государство уж точно никак не тянули.

Но тут профессора неожиданно поддержал мой одногруппник, мордастый и горластый Толик Кожухов. Он встал с места, и на чистом украинском языке задвинул очень энергичную телегу о неких исследованиях норвежских ученых, которые, мол, доказали, что на самом деле варяги и викинги были родом из украинских степей, доказательством чему служат несколько строк эпоса «Беовульф» и некие норвежские саги.

— В сагах повествуется о некоем Винланде, — разглагольствовал Толик, легко переплюнув в познаниях самого профессора. — Долгое время наука ошибочно полагала, будто бы речь шла об открытой викингами Гренландии. Но норвежские ученые утверждают, что подлинный Винланд располагался гораздо восточнее. То есть, на территории нынешней Украины! И поэтому существует огромная вероятность того, что варяги — и есть самые, что ни на есть протоукры.

— Та, я шо-то такое слыхал, — бормотал профессор, соображая, — ведь если так, то, получается, древние украинцы…

— Укры, — вежливо поправил профессора Кожухов. — В летописях есть упоминания. Неправильно было бы читать «угры» — народ, который запредельно тенденциозная советская историография называла венграми. На самом деле правильно будет «укры».

Профессор уже забыл и про меня, и вообще про все на свете. Воспаленным взглядом он смотрел в лицо Кожухова.

— Получается, что укры держали в страхе Европу, Ближний Восток…

— Равно как и территорию современной Америки, — скорчив гримасу, дополнил Толик. — Они и там бывали…

Профессор явно переживал приступ вдохновенного энтузиазма.

— Да, — повторил он, бегло делая в блокноте какие-то пометки. — И, конечно же, Америку.

— Да вам лечиться надо, господа! — Я недоуменно пожал плечами.

В аудитории повисло тяжелое молчание.

После занятий в коридоре я столкнулся с Толиком. Он попытался слиться, однако я преградил ему дорогу.

— А ну-ка стой, протоукр хренов, — сказал я. — Ответь-ка мне на один вопрос.

— Ну? — недовольно промычал Толик, отводя глаза.

— Ты ведь русский? Не хохол?

— Ну, допустим, — мялся щекастый умник.

— Тогда зачем тебе это?

— Ну, — с какой-то внезапной решимостью вскинулся Толик, — ты же понимаешь, что я мог бы и постебаться. Историей-то я уж всяко владею лучше, чем Пацюк. Но мне здесь жить, чувак. Неужели ты еще не понял, что происходит в стране? А вот с Пацюком ты споришь очень зря. Он не забудет. И сегодняшний инцидент тебе даром не пройдет. Это я тебе точно говорю.

Ну кто мог тогда всерьез подумать, что с десяток лет спустя весь пацюковский бред окажется чуть ли не доктриной исторического воспитания новых поколений украинцев? Толик станет кандидатом наук и ассистентом этого самого профессора Пацюка — впоследствии, впрочем, академика, и они вкупе со множеством других пацюков дружно возьмутся переписывать Историю.

А тогда к лекциям по истории Украины я потерял всякий интерес, не принимал их всерьез, и манкировал при первой же возможности. На истфаке помимо прочего читали блестящий курс философии, аудитория всякий раз бывала заполнена; археологию также преподавали выше всяких похвал. Дисциплины читались по-русски, но ни у одного человека из присутствующих никаких нареканий сей факт не вызывал. И здесь, в лучшем университете Украины, среди самых блестящих умов страны серая бездарность Пацюк воспринимался досадным недоразумением. Вместе со своим косноязычным суржиком.

Украинского языка не знал даже тогдашний президент, как-то раз с высокой трибуны ляпнувший: «Я рахую, шо…» «Рахуваты» — означает «считать», «вести подсчет» — новый термин украинской математики. Но ничего общего с глаголом «думать» он не имеет, поэтому из уст руководителя государства это прозвучало весьма двусмысленно. Теперь-то, спустя годы, мне ясно, что президент действительно не думал. Он именно «рахувал» — подсчитывал, совершая в уме математические действия. Столько всего нужно было еще продать, пустить в оборот, да просто тупо украсть, в конце концов. И крали. Думать им было действительно некогда: едва успевали «рахуваты».

Так или иначе, но украинского не знали даже высшие государственные чиновники. Что уж говорить о каком-то Пацюке? Он и вообще был не бог весть каким оратором — запинался, путался в словах, постоянно скатывался в суржик. Зато для вящего колориту требовал именовать его — Андрий Тарасович. И только так.

Окончательно лекции старого идиота я посещать перестал после того, как он добрался до трактования монголо-татарского ига. Которого, по мнению Андрий Тарасовича, вовсе не существовало, а было иго «москалив», которые, подло спевшись с Батыем, решили уничтожить великое украинское государство. Но затея коварных кацапов провалилась — не дожидаясь новых вторжений, высокомудрые укры упорхнули под покровительство великого княжества Литовского.

Прямо в разгар его декламаций я поднялся, с грохотом отодвинул стул, и под гробовое молчание студиозусов покинул аудиторию.

Однокурсники после этого не раз давали мне понять, что мстительный Пацюк на экзамене обязательно завалит. Но я ни минуты не волновался — все же история была моим любимым предметом, и я знал ее хорошо. Вслед за мной пацюковские «лекции» перестали посещать и многие другие студенты. Амфитеатровая аудитория, которую неизменно выделяли под его лекции, редко когда заполнялась более, чем наполовину. Пацюк взялся было вести учет посещаемости, пускал по рядам списки, но и это не помогло.

Ни одного занятия не пропустил только один студент — Толик Кожухов.

Купить книгу на Озоне

Анатолий Брусникин. Герой иного времени

После первой книги («Девятный Спас», 2008) казалось, что «Брусникин» — самый легковесный из проектов Г. Ш. Чхартишвили*, что он на две весовые категории легче даже «Приключений магистра» и, кроме развлечения, ждать от него нечего. Однако второй роман это представление ломает. Тончайшая пластическая операция по преображению «Героя нашего времени» в приключенческий роман не исключает ни историософии, ни политических аллюзий, ни анализа современного положения дел на Кавказе, ни разливанного моря скрытых цитат (в основном из русских и европейских романтиков), ни глубокой проработки исторического материала, ни иронии (один ангел-котенок чего стоит), ни умной проповеди толерантности, а главное — предлагает Героя, составленного из добродетелей всех прежних времен (но в каком-то смысле анти-Фандорина). Герой, конечно, выдуманный, но разве не выдуман «составленный из пороков поколения» Печорин? Похоже, что г-н Брусникин решил всерьез потягаться с классиком: а сочиню-ка я роман, который по композиции будет еще сложнее, чем у Лермонтова, в котором бесплотные Бэлы и Казбичи будут низведены на землю, после которого дурная повторяемость русской истории станет ясна даже последнему тупице — и при всем том роман со стремительным сюжетом, без единой длинноты. Такой роман, что если станут снимать по нему кино, то ни одного диалога не придется порезать. Смешные претензии? Судите сами. По-моему, все получилось, хоть завтра включай в школьную программу — сочинения писать. Что же касается версии о том, будто бы маэстро сочиняет брусникинские вещи в соавторстве, то я почувствовал слабые стилистические сбои не больше двух-трех раз. Если соавтор и существует, то он полностью растворился в Акунине.

Андрей Степанов

* Внесен в реестр террористов и экстремистов Росфинмониторинга.

Александр Кабаков. Дом моделей

Отрывок из книги

А история с Галкой Кононенко вышла удивительная в том смысле, что была очень похожа на какое-нибудь французское или итальянское кино, героиня которого делает карьеру, выбивается из нищеты в богатство.

Она приехала из дальнего райцентра с совершенно определенной целью — стать именно манекенщицей. На обложке «Огонька» увидела фотографию симпатичной девушки, прочитала в журнале про ее жизнь, долго стояла перед облезлым зеркалом — и решила твердо. Лютая ее ненависть к тому месту, где родилась, к пыльным улицам, по которым бродят грязные куры, к тоскливым танцам в клубе под дырявым церковным куполом, к весенней посадке и к осенней копке картошки, к предстоящей после школы работе на ферме — ненависть эта мучила ее лет с пятнадцати. Получив аттестат, твердо сказала онемевшей матери, что уезжает в Москву учиться на манекенщицу, соврала сознательно, чтобы мать смирилась с отъездом в недостижимую даль. Но ехать в Москву не решилась, да и на билет не было, поехала в область, узнав от бывавшей в городе подружки, что и там есть свой дом моделей, устраивают иногда демонстрации мод — следовательно, есть и манекенщицы. Утром вылезла из автобуса, умолила тетку из горсправки и уже через час стояла у дверей дома моделей. Уборщица, на Галкино счастье, уволилась накануне…

Ночевала, как положено, под лестницей, вместе со швабрами. Истомин такими вещами не интересовался, а завхозшу упросила, пообещав, что каждый третий день будет ходить в баню, благо заведение это рядом, на той же Ворошиловской. Швеи и закройщицы, тетки раздражительные и склочные, постепенно привыкли и не шпыняли — уж больно старательно прибирала…

Месяца через два я стал свидетелем ее сказочного возвышения.

В кабинете Юрки мы отмечали мой грандиозный успех: «Советское фото» в разделе работ читателей опубликовало снимок — манекенщица стоит перед зеркалом, закройщица ползает на коленях, подкалывая подол. Ленка Надточий, самая красивая из наших манекенщиц, студентка филфака, снята со спины, лицо ее отражается смутно, но выражение усталости вполне просматривается сквозь зеркальные блики. Назвал я снимок, закидывая удочку на задуманную серию, просто: «Дом моделей». Городские коллеги при встрече поздравляли, особенно напирая на смелость. Старик, ты молоток, с такой работой пробился, девка-то усталая, это ж видно, как там пропустили, талант всегда пробьется, правильно, старик? Я принимал поздравления, дурея от счастья и совершенно не придавая значения тому, что в отделе иллюстраций газеты задания давать почти перестали, а в гонорарной ведомости против моей фамилии торчали какие-то постыдные копейки…

Юрка разлил молдавский, кроме которого он ничего не пил, и мы собрались чокнуться, когда дверь распахнулась, наподдав мне сзади, я расплескал коньяк и едва не слетел с табуретки. Обернувшись, я увидел именно Ленку Надточий, влетевшую к начальству прямо в том виде, в котором манекенщицы часами, раскинув руки крестом, стоят во время примерок — в одних трусиках и туфлях на высоченной шпильке. В этом, собственно, и заключается их основная работа: часами выстаивать примерки, почти голыми, чтобы лучше сидело платье, и на каблуках. К наготе при этом все, и сами девушки, и прочий народ в доме моделей, совершенно привыкают и не замечают ее. Мне же, как не совсем, но все же постороннему, бывало не по себе… Но в этот раз я опешил не от вида скромных Ленкиных прелестей, манекенщицам большие не положены, чтобы, опять же, одежда лучше сидела, а от совершенного бешенства, которым Ленка исходила.

— Юрий Петрович, — сквозь рыдания провизжала красавица и грохнула кулаком по столу так, что бутылка подпрыгнула и еле устояла, — либо я, либо эта сука! Она специально, специально… У меня бронхит! Я раздетая! А она форточку… Сука! Либо я…

Тогда девушки — во всяком случае, при мужчинах — еще не матерились, да и голыми в служебных помещениях без нужды не появлялись. Юрка покраснел не то от смущения, не то от начальственного гнева.

— Надточий, ты… это… прекрати немедленно! — он тоже стукнул кулаком по столу, но осторожно, и тут же убрал со столешницы бутылку, поставил ее на пол. — В чем дело? Какая еще… кто она? Ты же… прикрылась бы хотя бы! Человек из газеты…

— Да знаю я! — Ленка пренебрежительно махнула рукой, совершенно не собираясь прикрываться перед человеком из газеты. — Я вам говорю, Юрий Петрович, она меня специально простужает! И булавками колет нарочно! Я заявление подам!..

Тут она совершила ошибку. Даже я, за время сравнительно недолгого знакомства с Истоминым, усвоил, что он совершенно не переносит всякого рода напоминаний о его административных функциях. Однажды на моих глазах изодрал в клочки важную бумагу от исполкомовского начальства только потому, что в ней был назван не художественным руководителем, а директором. Потом вытаскивал из корзины обрывки и складывал, но сначала изодрал… И теперь он взорвался.

— Заявление?! — неожиданно оглушительным, флотским старшинским голосом гаркнул он. — Я тебе покажу заявление! Может, профсоюзное собрание устроим?! Пошла вон отсюда!!

Я посмотрел Ленке в лицо и отвернулся. Если она вцепится ему в волосы, придется оттаскивать, подумал я, а как оттаскивать голую женщину? В те годы все мы были склонны видеть только смешное в любой ситуации.

Но она не вцепилась. Вместо этого, секунду подумав, она изо всех сил пнула носком туфли стоявшую на полу бутылку, так, что та взлетела и разбилась об стену, залив все жидкостью цвета мочи. После этого Лена Надточий, первая красавица области, густо плюнула себе под ноги, повернулась и вышла, хлопнув дверью так, что с притолоки зашуршала осыпающаяся во внезапной тишине штукатурка.

И выпить уже нечего, подумал я все в том же ироническом духе.

— Это они с мастером… с закройщицей собачатся, — пояснил мне Юрка, с отвращениям косясь на желтые потеки. — Обычная история… Заявление она напишет, засранка…

Тут дверь беззвучно приоткрылась, и Юрка умолк.

Однако ничего страшного не произошло. В щель проникло нечто в старых синих трениках, зеленой вязаной кофте и розовой косынке до глаз, с тряпкой, совком и ведром в руках — словом, уборщица, больше ничего разглядеть в этом существе было нельзя.

— Я приберусь? — спросило существо и, не дожидаясь ответа, начало собирать осколки и стирать коньячные ручьи со стены.

Юрка сдвинулся вместе с креслом, чтобы не мешать. Смотреть больше было некуда, и мы оба смотрели на уборщицу. Я с нетерпением ждал, когда она уйдет, чтобы решить вместе с Юркой, сгонять ли мне за новой бутылкой или вдвоем покинуть учреждение и пойти на проспект в кафе «Южное», чтобы там продолжить неудачно начавшееся торжество. Деньги у меня от последнего новобрачного заработка еще оставались…

Видимо, я упустил на какую-то минуту Юрку из поля зрения. Во всяком случае, его вопрос удивил меня.

— Какой размер, сорок шестой? — спросил он, и было понятно, что это адресовано не мне.

Уборщица выпрямилась и молча кивнула. Только теперь я рассмотрел ее лицо.

— Лет сколько? — продолжал Истомин.

— Семнадцать с половиной, — она сдвинула косынку запястьем мокрой руки, и я подумал, что Ленка Надточий уже точно потеряла работу.

— Зовут как?

— Хала, — ответила она с местным произношением.

Через неделю она сняла угол в частном секторе, в левобережном окраинном районе, и стала ездить на примерки трамваем — час в один конец.

…Не знаю, что меня подталкивало, но под дождем, промокший и окоченевший, я зачем-то дошлепал по Ворошиловской до знакомого особняка. Как и следовало предполагать, все окна в нем были темны, только под резной дверью светилась щель — сторож маялся бессонницей. Какого черта, подумал я, надо ловить машину и ехать домой, спать, простужусь еще…

Но тут я заметил, что за углом на мокрый асфальт падает пятно света. Туда, в неогороженный двор, как раз выходило окно Юркиного кабинета. Вполне может быть, что художник засиделся за эскизами и бутылка молдавского стоит на его столе… Повернув за угол, я отошел подальше и, чтобы убедиться, что свет действительно горит у Юрки, влез на вечно валявшуюся здесь пустую катушку от кабеля.

Соображение, что подглядывать неприлично, мне в голову не пришло. Все мы были бесцеремонны, потому что простодушны, и никакой, даже весьма разнообразный опыт, которым многие из нас располагали, не делал нас взрослыми. Это была страна нашего вечного детства.

Юрка сидел за столом, и бутылка коньяку действительно стояла перед ним. Но никаких эскизов на столе не было, зато я разглядел две рюмки. Сидя к окну спиной, Истомин явно разговаривал с кем-то, кто стоял либо в дверях, либо в углу у самой двери и кого мне не было видно. Впрочем, мне и не требовалось видеть Юркиного собеседника, это мог быть только один человек. Она может не успеть на последний трамвай, подумал я. И как они остаются там при стороже? И о чем говорить европейскому художнику и девчонке «с райцентра»? Вероятно, он объясняет, как правильно ходить по подиуму и вообще что к чему…

В какую-то секунду мне ужасно захотелось постучать в окно. В конце концов, мы не совсем уж чужие люди, подумаешь, страшная тайна… В конце концов, он холост, она совершеннолетняя… Ну, в конце концов, просто посидим втроем, выпьем…

Не столько хотелось мне коньяку выпить, сколько проникнуть в эту жизнь, это счастье, эти проблемы, в это тепло и желтый свет за слезящимся окном.

Но я все же опомнился. Не тот Истомин человек, чтобы порадоваться такому гостю. Я слез на землю и, вдруг засуетившись, испугавшись, что меня все-таки застанут за подглядываньем, выскочил на улицу. Словно дожидавшееся меня, выехало из дождя такси с зеленым тусклым огнем. Через двадцать минут я уже беззвучно открывал замок, на цыпочках пробирался в свою комнату, проверял, не промокла ли аппаратура в кофре, и раскладывал по стульям мокрую одежду. Тяжелый хмель от портвейна сменился головной болью, надо было бы согреть чаю, но не хотелось идти на кухню, будить стариков. На улице все лупил дождь. Я покурил в форточку, лег и промучился всю ночь без сна и без мыслей.

Может, мне все же стоило тогда постучать.

О книге Александра Кабакова «Дом моделей»