- Сергей Самсонов. Железная кость. — М.: РИПОЛ классик, 2015. — 672 с.
Здешние люди внушают проезжему нечто вроде ужаса. Скуластые, лобастые, с громадными кулачищами. Родятся на местных чугунолитейных заводах, и при рождении их присутствуют не акушеры, а механики.
А. ЧеховИ все-таки это удивительно — насколько порой на автора не влияют внешние обстоятельства. Вот писатель Сергей Самсонов, родившийся где-то под Москвой, вдруг сочиняет историю об уральском городе Могутове, чьим прототипом является Магнитогорск. И если бы он вышел к своим героям на площадь у заводской проходной, те явно сочли бы его чужаком — настолько сильно противопоставление «местных» и «столичных» в мире, который описывает Самсонов.
Аннотация к роману «Железная кость» дает понять, что главных героев двое — однако автор строит свое произведение, руководствуясь методом дедукции: от общего — к частному, от семьи (даже шире — от породы) — к человеку. Углубляясь в родословную, рассказывая о детстве, он дает характеристику в классических традициях русского романа XIX века обоим героям: Артему Леонидовичу Угланову, бизнесмену, стоящему у руля металлургического комбината, и Валере Чугуеву, молодому представителю рабочей династии Чугуевых. Сложный, изменчивый Угланов противопоставлен прямому и простому Валере: они, пожалуй, не враги, но уж точно антагонисты. Хотя оба могли бы подписаться под таким словами:
И я увидел льющуюся сталь, она стояла у меня перед глазами, вечно живая, вечно новая, как кровь, метаморфозы эти все расплавленного чугуна, и ничего я равного не видел этому по силе, вот по тому, как может человек гнуть под себя исходную реальность, — это осталось тут, в башке, в подкорке.
Фразы одного героя могут звучать и из уст другого — все действующие лица говорят как условный автор, и, начиная читать очередную главу, догадаться о том, кто является рассказчиком, можно только увидев имя персонажа. Это абсолютно не реалистично — и оттого прекрасно. Героев сплавляют обратно в ту единую породу, из которой жизнь их и выдолбила. Возвращение к истокам, к появлению на свет, к самому процессу родов — ключевая метафора всего романа. Все очень просто в этом мире: надо работать и надо рожать.
…гладким сиянием начальной новизны показывалась сталь — головкой смертоносного ребенка между ног неутомимой и неистовой роженицы.
…быть с этой домной, как с женщиной, и помыкать ее живородящим огненным нутром.
О сюжете романа практически невозможно рассказать так, чтобы не выдать авторских секретов. Героев, разумеется, ждут приключения, в результате которых они встретятся в весьма неожиданном (или, наоборот, в самом ожидаемом) месте, но с каждой новой страницей становится все менее понятно, к чему же писатель ведет. По своей композиции роман тяжеловесен. Сложности ему добавляет и стиль автора, в котором сочетаются элементы советской риторики и политической пропаганды, кое-где появляется воровской жаргон, а украшают текст сложные метафоры и инверсии. Некоторые эпитеты становятся семантически значимыми: «стальные», «железные», «чугунные» — в восьми случаях из десяти это будут синонимы слову «рабочие».
По статистике, каждый десятый россиянин живет в моногороде — промышленном царстве, молящемся на языческого заводского бога. Такие города похожи друг на друга настолько, что подобный роман мог бы быть написан и о Карабаше, и о Норильске, и о Нижнем Тагиле. Наряду с «региональной» литературой (в пример можно привести особенно сильную сибирско-уральскую ветвь — Александра Григоренко, Виктора Ремизова и Алексея Иванова) вполне может народиться и литература «заводская»: начало положили Ксения Букша и Сергей Самсонов. Разница между ними не только тематическая: если «региональная» старается феномен объяснить изнутри, то «заводская» литература все еще пытается в первую очередь показать и понять его извне.
В отличие от советских производственных романов, построенных, словно сказки, по одной схеме, новые сочинения не похожи друг на друга ни в чем, кроме одного: завод можно назвать государством в государстве. Такое пространство позволяет продемонстрировать сложные социальные процессы. И рабочего материала достаточно —целых полтора миллиона «железных» человек по всей стране.
Метка: РИПОЛ Классик
Сергей Самсонов. Железная кость
- Сергей Самсонов. Железная кость. — М.: РИПОЛ классик, 2015. — 672 с.
Сергей Самсонов в 2009-м был в финале «Нацбеста», а с книгой «Железная кость» вошел в длинный список этой же премии в 2014-м. Герои его романа: царь и бог металлургического города, способного 23 раза опоясать стальным прокатом Землю по экватору, и потомственный рабочий, живущий у подножия огненной домны высотой со статую Свободы. Один решает судьбы ста тысяч сталеваров, другой обреченно бунтует против фатальности. Хозяин и раб. Первая строчка в русском «Форбс» и «серый ватник на обочине». Их жизни неминуемо пересекутся. Знать бы, что из этого выйдет.
I. ДЕТИ ЧУГУННЫХ БОГОВ
ФАМИЛИЯ РОДА
1
Чугуев навсегда запомнил день, когда отец впервые взял его с собой на завод. Как все в цеху мгновенно озарилось едва переносимым солнечным свечением расплава, когда открылась лётка и рванулась безудержная магма на свободу, и как метались доменщики с длинными баграми, с бесстрашием привычки бросаясь на огонь и управляя этой рекой с непогрешимой выверенной точностью, заставляя разбиться ее и потечь по проложенным в чистом песке желобам, и как он сам в себе почуял распускавшуюся огненную силу, и как это чугунное пламя, которому он причастился, стало кровью вообще всей советской земли, всего мира — никогда не могущей остыть и катящейся только туда, куда ей приказали вот эти всесильные, обыкновенные, диковинные люди.
Завод стал для него единственной сказкой, таинственным влекущим миром превращения уродливо-бесформенного первовещества в законченные прочные литые человеческие вещи, которые нельзя сломать и израсходовать в пределах целой жизни. Там, на пространстве, не вмещаемом в рассудок, ярился и ревел протяжный зверь подвластных человеку колоссальных сил природы; там можно было увидать живое, дышащее солнце, туда, прямо в солнце, в бездонную жрущую глотку, ты мог швырнуть за хвост придушенную крысу и увидеть, как она сразу разрывается и от нее не остается ничего.
Огромны и полны высокого значения были люди, соединявшие чугун и пламя воедино, и самым главным великаном среди них — отец, хотя, конечно, были все они черны, в маслах и копоти и плохонько одеты, все сплошь в обтерханных фуфайках и разбитых сапогах, беспрерывно курящие и плюющие темной слюной, состоящей из шихтовой пыли, набившейся в легкие за истекшую смену — и за всю проходящую жизнь.
По эту сторону ворот сталеплавильного могутовского царства был тесный мир барачного поселка — дощатых стен, отхлестанных дождями и ветрами до седины, серебряного блеска; подслеповатых лампочек на голых проводах, железных бачков с кипяченой водой, застиранных линялых парусов, вздувавшихся и хлопавших на бельевых веревках во дворе, нехватки дров, обманчивого чувства горячей тяжести в желудке после тарелки пшенной каши или постных щей; чадящих примусов, цветастой занавески перед родительской панцирной кроватью, пошитых матерью из байкового одеяла шаровар, окаменелых залежей дерьма в отхожей яме под щелястой будкой, черного хлеба, чуть присыпанного сахарным песком из размозженной грязно-белой головы или пропитанного золотым башкирским медом, — единственного лакомства чугуевского детства; общих длинных дощатых столов, сдвигаемых для свадеб и поминок вместе под открытым небом, отскобленных ножами и окаченных чистой речной водой из ведра, гор дымящейся белой картошки, помидоров, прохваченных солью до жил сердцевины, самогонных бутылей, налитых молочным туманом по горлышко, заунывных, звенящих острожной тоской, слезно-жалобных песен уральских старателей, каторжан и разбойников и напористо-яростных новых, советских… уже вотвот должна была возвыситься и воцариться от конца до края над землей, уничтожая, вымывая из человеческого слуха все другие голоса, на смертный бой зовущая единственная песня.
«Вставай, страна огромная!..» — вот этот голос, сплавленный из прорвы отдельных воль рабочих и крестьян, потребовал от комбината ежедневных рекордов по выпуску броневого листа.
Он, Толик, тоже — хоть и был по современным меркам освобождающе, неосудимо мал — встал в сорок третьем в строй к станку обтачивать болванку минного снаряда: брызгала стружка, извиваясь блещущей лентой; гладким сиянием начальной новизны показывалась сталь — головкой смертоносного ребенка между ног неутомимой и неистовой роженицы.
Все это делалось вдали от торжищ выставочных митингов, велеречивого вещания партийных воевод — упитанных и бодрых как раз потому, что они не пехота, не рядовые комсомольской, подростковой, стариковской и женской трудармии уральского металлургического тыла; вдали от повторенных миллионы раз «Да здравствует Коммунистическая Партия Советского Союза и ее великий вождь…» — Чугуев сызмальства и накрепко вознелюбил «людишек на бумагах», «конторских крыс», трибунных болтунов — всех, сроду не производивших ничего, кроме библейских кип отчетов и воззваний, но получавших калачи и сливочное масло в доступных только высшей расе спецраспределителях.Вечно полуголодные (выдавался кусок провонявшей селедки и по двести граммов черного хлеба по карточкам, воровали которые по ночам друг у друга иные), изнуренно-больные, обтянутые по костям заскорузлой брезентовой кожей, тыловые рабочие люди с угасавшими от недосыпа глазами и кованными вместе с оружием руками исполняли все молча и с остервенением, понимая: теперь можно строить одни самолеты и танки, за танковой броней с бронебойными снарядами в стволах наших людей так много убивать не будут, нельзя такого допустить, чтоб наших убивали слишком много.
И всегда так: работа, которую ты должен делать, потому что никто за тебя ее больше не сделает, — расшатаются, выпадут все железные скрепы, все сваи, на которых стоит справедливость и сила всех русских. Лишь когда люди стронулись и цехами поехали из бараков в квартиры — лишь получив возможность сличать разные уровни материального достатка, он, Анатолий, стал осознавать ту нищету как нищету, ту проголодь — как нечто ненормальное и унизительное даже для трудового человека, а не единственный возможный способ бытия. То есть желание удобных комнат, мягкой мебели, горячих ванн, белого хлеба с колбасой, кожаных бот на каучуковой подошве (а не брезентовых на деревянной), путевок в Крым по профсоюзной линии могло возникнуть только после главного и общего железного. Вот сперва броневые листы, а потом уж комфорт. Он, Чугуев, иными словами, считал, что надо только добросовестно, всей своей силой вкладываться в дело — и постепенно будешь родиной за то вознаграждаться, получать по заслугам за отданное.
Двунадесять колен его предков, земляных и уперто-живучих, пахали и сеяли, молча гнули хребты на помещика, воевали, забритые в рекруты, брали приступом Плевну для «Царя и Отечества», хоронили младенцев и сходили с земли, как трава… и так, пока не просияла Революция, освобождая темных, несознательных, им говоря: настало ваше время — не исчезать безмолвно и бесследно, будто и не было вас вовсе на земле; вам построить своими руками себе все, что вы захотите, и оставить все, что захотите, на глобусе; вам построить страну на началах справедливости, собственной правды… И отец подорвался от сохи в областную Самару, пятнадцати годов, в единственной посконной рубахе и лаптях.
Не то чтобы город тянул его к себе с неодолимой силой — скорее, родная деревня выдавливала, как злая мачеха непрошеного пасынка из дома, а может быть, наоборот, как мать, что всей остатней силой тужится дать жизнь упершемуся плоду и умирает, обескровев, с первым криком освобожденного ребенка. Голод, голод толкал переменить свои семь десятин и остающуюся после продразверсток горстку хлеба на дым и грохот зачинающейся в муках индустрии, на гарантированную пайку и потравленную машинным маслом и мазутом землю. И он пахал, отец, все явственнее слыша в лязге и рокоте станков пульс становящегося будущего, которым может управлять освобожденный пролетарий, и вот когда уже проникся в должной мере пониманием себя как частицы рабочего класса, завербовался вместе с сотнями других на стройку нового сталелитейного завода на Урале. Двести тысяч крестьян и рабочих раскачались, корчуя себя из отцовской земли, и ручьями и речками покатили в Могутов — неведомый город, про который им всем говорили так, будто он уже существует, в то время как его на самом деле еще не было.
Была одна сплошная выжженная степь, без края простиравшаяся ровно и глядевшая на человека так, будто никакого еще человека не появилось в этом неподвижном, мертвом мире и не должно было явиться никогда. Была одна великая река, делившая сплошное тело родины на два материка, была казачья глинобитная станица Могутовка — десяток съеденных степным простором хуторов, разбросанных в степи и жмущихся к подножию горы, была сама Магнитная гора — родящая на километры вглубь неразработанную прорву магнитного железняка на сшибке осадочных известняков с низверженным гранитом. И не было у этих двухсот тысяч поселившихся в землянках голодных и холодных почти что ничего — только голые руки с лопатами, ломами и каелками и безмерно живучая, вне рассуждения, решимость исполнить то, что им поручила абсолютная сила — Коммунистическая Партия большевиков Советского Союза.
Рос в глубину и ширился уступами великий котлован — лопата за лопатой, грабарка за грабаркой, и пока двести тысяч Чугуевых с остервенением вгрызались в кремнезем и пригибавшиеся в жилистых ногах от тяжести верблюды несли распиленные бревна на горбах к подножию Магнитной — три миллиона золотых рублей, отлитых из драгоценной утвари разгромленных церквей, перетекли из недр Гохрана в частные хранилища немецких Круппов и британских Трайлоров — за пневматические молоты и башенные краны, электровозы, думпкары, бурильные машины. Привыкшие к горячим ваннам и крахмаленым рубашкам инженеры компании «MacCee», штат Кливленд, прибывшие в страну большевиков вести проектировку металлургического города, с брезгливым ужасом и сладким, самолюбивым состраданием смотрели на параллельную и несомненно тупиковую ветвь человеческого рода: в то, что безграмотным, безумным, узколобым этим русским удастся здесь, в Siberia, выстроить машину, неверие их не содержало грана посторонних примесей. И наблюдали человечески необъяснимый переход землепашцев с червячьей на вторую космическую: «в темпе, посильном раньше лишь для разрушения», бригады Варочкиных, Климовых, Чугуевых без остановки вырубили первые шурфы и отвалили первые пудовые отломки словно ржавой от крови руды с невиданно высоким содержанием чистого железа; воронкой подземной башни, возводимой не ввысь, а в глубину, разросся циклопический карьер — впервые в мире горная добыча повелась открытым способом. Отец потом рассказывал Чугуеву, как Сталин присылал в Могутов своего безмозглого кавалериста Ворошилова, и Ворошилов палкой, как шашкой, указывал дрожащим инженерам: «рубите штольню в данном направлении», и им пришлось рубить и вынуть из горы сто метров каменной породы за неделю: обязанность немедля предъявить правительству СССР плоть своей правоты и полезности родине придала им выносливость землеройных машин — Климент забрал с собой в Кремль полдюжины кусков магнитного железняка и положил на стол беспримесной правдой перед Сталиным.
Наемные британцы, немцы, янки завороженно вглядывались в мощно дышащую пропасть — шестидесятитонные дробильные машины Трайлора монтировали с помощью одних лебедок эти безумные, белогорячечные русские, не дожидаясь, пока башенные краны в трюмах пароходов переплывут через Атлантику; в Берлине, Лондоне, Нью-Йорке, Сан-Франциско всем стало видно странное свечение на Востоке — алтарные отсветы первых могутовских плавок. С вершин Магнитной открывалась ошеломляющая беспредельность умной жизни; дышала там, не помещаясь в окоем, и клокотала вулканическая лава, надежно заключенная в динасовые стены и неразломные стальные кожухи и хоботы, распределенная по уйме отводящих желобов и рвущаяся к небу косматыми столбами фиолетовых дымов и языками, мускулами пламени.
Спрессованный из яростной несмети выдохов и хрипов, протяжных и прерывистых гудков, неявный колоссальный шум порабощающе валился в черепа, и вне плавильного дыхания завода ты лично более не мог существовать. Ручными бабами вколачивая сваи в промороженную землю, ты строил этот вот завод из ничего, из себя самого, своих жил и костей, но и завод тебя ковал и плавил непрестанно, и, не рассыпавшись в труху, ты начинал свое существование сначала — уже другим, стальным, огнеупорным слитком переродившегося человеческого вещества, изжившим узкий эгоизм утробы и перекованным по высшей мерке трудового послушания.
Пузатыми, окатистыми идолами вечно беременных, вечно рожающих богинь советского народа незыблемо торчали из земли и неприступно уходили в небо стоохватные, неумолимо воцарившиеся над Уралом доменные печи — выше Кремля и Дома Совнаркома, сами купол и небо, заключавшие солнце в себе. Сквозь слоновьи их стены был слышен подземный стон магмы: мне тесно, отпусти меня, вызволи, — и ты, подходя с пикой к лётке, своей рукой отворял кровь земли; явлением высшей воли веяло от домны, не идущим в сравнение с деревянной приземистой церковью и ночными коптилками отмененного Бога.
Крестьянский сын Семен Чугуев становился перед домной — мало сказать: причастным к этой силе, но разгоняющим ее и проводящим, ее вмещающим в себя. Постичь вот этот умный хаос, гудящий и кипящий в сочлененных конусах и трубах, им овладеть и вместе с тем служить ему, усиливать, так, чтобы все внутри печи не меркло, не слабело, не останавливалось, не закоченело, быть с этой домной, как с женщиной, и помыкать ее живородящим огненным нутром — вот что представилось ему единственной стоящей задачей. И то же веяние в свой срок так же безжалостно и чисто опалило его сына.
Йонас Люшер. Весна варваров
- Йонас Люшер. Весна варваров. — М.: РИПОЛ классик, 2014.
В октябре в издательстве «РИПОЛ классик» выходит роман швейцарского писателя и философа Йонаса Люшера. Главный герой «Весны варваров» — обленившийся богатый швейцарец — отдыхает в роскошном отеле-оазисе Туниса, где в то же время молодые англичане из финансовых кругов играют свадьбу. Внезапное наступление кризиса влечет за собой банкротство Англии, свадебный пир оборачивается вакханалией, «весной варваров», вмиг отказавшихся от устоев цивилизации и всех приличий. Герой-швейцарец делает для себя целый ряд жутких открытий и в итоге оказывается в сумасшедшем доме, где и рассказывает на прогулке о своих отпускных впечатлениях. Диагноз, поставленный писателем современному обществу, звучит ужасно, но в книге он зафиксирован стильно, необычно и смешно.
— Нет, — сказал Прейзинг, — не о том ты спрашиваешь. Он встал посреди дорожки, чтобы подчеркнуть серьезность своего упрека. Невыносимая его привычка… Из-за нее мы гуляем по этой посыпанной гравием дорожке, как две старые, страдающие одышкой и избыточным весом таксы. И все же каждый день я именно с Прейзингом выхожу на прогулку, ведь он, несмотря на все досадные черты характера, для меня здесь лучший товарищ.
— Нет, — повторил Прейзинг, наконец тронувшись с места, — ты спрашиваешь не о том. Прейзинг говорил уж очень много, к тому же высказываниям своим он придавал чрезвычайное значение, да еще и знал наперед, как следовало бы поставить вопрос, дабы поток его словес устремлялся в нужное русло. Мне — в известной степени узнику здешних мест — ничего почти не оставалось, как только следовать намеченному им курсу.
— Погоди-ка, — продолжал он, — я сумею подыскать тому доказательства и ради исполнения такового намерения поведаю тебе некоторую историю.
Вот опять одна из привычек: использовать такие обороты речи, которые сохранились, как он доподлинно знал, единственно в его репертуаре. Подозреваю, впрочем, что эту дурь за последние недели волей-неволей позаимствовал у него и я сам. Порой возникали веские причины усомниться в том, что общение шло и ему, и мне на пользу.
— История весьма поучительная, — пообещал он. — История, сплошь состоящая из невероятных поворотов, опасных приключений и экзотических соблазнов.
Тот, кто ожидает теперь скабрезного рассказа, глубочайшим образом ошибается. Прейзинг никогда не упоминал о своей интимной жизни. Тут мне и опасаться не стоило — я слишком хорошо его знал. Да была ли та жизнь? Остается лишь строить предположения, с трудом воображая эдакое. Хотя и обмануться легко. Ведь я сам иногда удивляюсь, глядя в зеркало, что человек, в котором так мало жизни, способен был отдать кому-то ее частичку. Прейзинг, готовясь приступить к рассказу, задержал шаг, как будто бросая взгляд в прошлое, вроде бы представшее ему на горизонте, а горизонт у нас тут совсем неподалеку, ибо он образован верхним краем желтой стены. Еще Прейзинг прищуривал глаза, задирал повышенос и складывал трубочкой свои тонкие губы.
— Возможно, — завел он наконец рассказ, — вовсе ничего бы и не случилось, когда бы Проданович не отправил меня в отпуск.
Проданович — это не домашний врач, хотя именно он поместил сюда Прейзинга. Проданович — это некогда молодой и все еще блестящий сотрудник Прейзинга, тот самый, кто изобрел вольфрамовую схему CBC — электронный элемент, без которого во всем мире ни одна антенна радиосвязи не могла бы осуществлять свою работу и который спас унаследованное Прейзингом коммандитное товарищество по приему телевизионного сигнала и наружным антеннам от грозящего банкротства, а далее вывел его на немыслимые высоты лидерства в производстве схем-СВС на мировом рынке. Отец Прейзинга, повременив с уходом в иной мир ровно столько времени, сколько понадобилось самому Прейзингу, чтобы завершить экономическое образование, прерванное полуторагодовой учебой в частной школе вокального искусства в Париже, завещал сыну производство телевизионных антенн с тридцатью пятью работниками в то время, когда кабельное телевидение давно уже вступило в свои права. Фирма, выросшая из дедовской мануфактуры «Дроссель & Потенциометр», где предки Прейзинга ранили пальцы в кровь, перематывая тонкую медную проволоку, обеспечивала тогда едва ли не весь свой оборот производством многометровых, но почти безусых, а оттого действительно недорогих антенн, которые радиолюбители — увы, тоже вымирающая порода — имели обыкновение ставить на крышах.
Прейзинг, лично ни в чем не повинный, возглавил гиблую ту фирму, когда требовалось принять ряд действенных решений, то есть и сомневаться не стоит, что предприятие не дожило бы доныне, если бы тот самый Проданович, молодой специалист-метролог, не разработал вольфрамовую схему-СВС и не взял бразды правления в свои руки. Значит, Проданович был в ответе и за то, что Прейзинг со временем стал не просто состоятельным собственником, но еще и генеральным директором общества с полутора тысячами сотрудников и филиалами на пяти континентах. Для видимости хотя бы, ведь операционную деятельность динамичного предприятия, ныне носившего динамичное название Prixxing, давно вел Проданович вместе с командой успешных людей, готовых к принятию решений и созданию ценностей. Однако и Прейзинг как лицо фирмы был пока востребован, ибо Проданович знал, что одного у Прейзинга не отнять: он умеет внушить ощущение надежности, твердости духа семейной фирмы в четвертом поколении. Лишь в этом одном отказывал себе Проданович, сын боснийского буфетчика, ибо сам придерживался мнения, что балканщина символизирует нестабильность, а уж такого впечатления следует избегать любой ценой. Проданович, когда только позволял плотный график, с удовольствием проводил по городским школам непродолжительные встречи с трудновоспитуемыми, являя собой пример успешной интеграции в общество. Итак, этот самый Проданович, обладатель всех полномочий, отправил Прейзинга в отпуск. Именно так он поступал, когда назревала необходимость важных решений.
Прейзингу удалось, как я сразу догадался, с самых первых слов своего рассказа увильнуть от ответственности: мол, виновник последующих событий вовсе не он сам. Не пришлось ему и решать, куда ехать. Проданович, сама эффективность, всегда старался совместить приятное с полезным. В данном случае это означало, что Прейзингу надо слетать в Тунис, где в низеньком строеньице из гофрированной стали в промышленной зоне, каких немало вокруг Сфакса, прямо на дороге в столицу размещается одно из их предприятий-поставщиков. Хозяин сборочного завода Слим Малук — оборотистый делец, развернувший деятельность в таких несходных областях, как изготовление электронных приборов, торговля фосфатами и эксклюзивный туризм. Ему принадлежит целый ряд элитных отелей, Прейзинг станет его гостем. Малук искал сближения со всеми, кто имел какое-то отношение к телекоммуникациям, но не просто оттого, что за телекоммуникациями он видел будущее, теперь это каждый видит, а ради спасения фамильного предприятия. Четырем своим умным и, как заверял Прейзинг, внешне весьма приглядным дочерям он не мог передать — к великому сожалению, но таковы тунисские порядки — управление семейным холдингом, так что ответственность ложилась полностью на плечи его сына. На плечи Фуада Малука, преждевременно согбенные под моральной тяжестью изучения геоэкологии в Париже, что не позволяло ему возглавить фирму, где основной оборот делают фосфаты, которые впоследствии в виде искусственных удобрений лежат на салатных полях Европы. Фуад даже грозил отцу попытать счастья в каком то экологически чистом крестьянском хозяйстве департамента Ло. Слим Малук, человек не просто порядочный (Прейзинг полагал, что составил о нем верное представление), но еще и разумный, намеревался отойти от фосфатов и сделать упор на телекоммуникации, отчего и возлагал надежды на знакомство с Прейзингом.
Итак, Прейзингу предстояло бегство из туманного Зееланда прямиком в тунисскую весну. Твидовый пиджак и вельветовые брюки цвета бургундского вина он сменил на пиджак в мелкую клетку цвета яичного ликера и свободные хлопковые штаны с заутюженной складкой — костюм, с его точки зрения, недопустимый, однако подготовленный для него экономкой, которую он побоялся обидеть, а потому лишь мягко улыбнулся и уселся в ее машину (ведь собственной машины Прейзинг не имел), чтобы та отвезла его в аэропорт.
— Полет прошел на редкость приятно, — уверял меня Прейзинг. — Против обыкновения, я употреблял спиртное. Стюардесса меня не расслышала и вместо заказанного сока подала виски, но я не стал отказываться, я расчувствовался из-за того, что ее нескладная фигура столь резко не соответствовала бесчисленным стилизованным газелям, украшавшим ее униформу. Стюардесса была действительно нехороша собой, а пассажиры, считая себя лишенными одного из удовольствий, которое якобы оплатили вместе с приобретенным авиабилетом, пытались на ней отыграться. Справедливости ради следовало использовать любую возможность быть с нею полюбезнее, поэтому за первой порцией виски последовала вторая, а за второй порцией последовала третья. Слим Малук в сопровождении старшей из дочерей встречал Прейзинга в прохладном зале аэропорта Тунис-Карфаген, и, когда Прейзинг увидел, каким на зависть величавым взмахом руки Малук отогнал по жаре водителя такси от здания аэропорта и пригнал на его место своего шофера, он на миг едва не поверил сплетне, будто Малук является внебрачным сыном Роже Тринкье, автора пособия «La Guerre Moderne«1, и его алжирской любовницы, которая в ту ночь, когда французы оставили Магриб, с малюткой Слимом на руках бежала в Тунис через пустыню. Благодаря своим прелестям и освоенной машинописи, она вскоре устроилась здесь на место секретарши, а далее жены некоего второразрядного депутата из партии Неодестур, замышлявшего покушение на президента Бургибу, осуществить которое не позволил лишь инфаркт, разбивший парламентария посреди заседания и заодно принесший ему, погибшему при несении службы отечеству, посмертный орден, а его вдове, бывшей любовнице французского палача алжирцев, изрядную пенсию.
Но источник, как помнилось Прейзингу, недостоверен. Этот сюжет поведал ему некий человек по имени Монсеф Даг фус, который не просто был злейшим конкурентом Малука, но еще и предлагал Прейзингу сборку схем-СВС на своем заводе в пригороде Туниса по значительно более выгодной цене, причем откровенно признавался, что эта исключительно выгодная цена объясняется в первую очередь использованием труда беженцев из Дарфура, малолетних динка. Да еще и называл их ловкими ребятами. Прейзинг рад бы сразу отказаться, но ведь с детским трудом все не так-то просто.
Вспомнилось ему, как однажды они с Продановичем ужинали в клубе либералов-предпринимателей, а сосед по столу объяснял, насколько сложна вся история с этим детским трудом. Намного сложнее, чем того желал бы любой доброхот, да ведь дело-то совсем не простое, а при определенных обстоятельствах оно, может, и не худшее из зол. Сейчас Прейзинг не был уверен, что столкнулся с теми самыми определенными обстоятельствами, ведь тогда он с большим усилием вникал в пояснения молодого человека. Но на всякий случай он отложил решение, ведь хорошо бы сначала посоветоваться с Продановичем, так что Монсеф Дагфус, услышав весьма смутные отговорки, остался не при делах. Но в оценке он ошибся. Он принял Прейзинга за крупного игрока. Скомпрометировав Слима Малука, своего конкурента, сомнительным его происхождением, завлекая Прейзинга невероятно низкими ценами, но все равно не став ему деловым партнером, он пустил в ход тяжелую артиллерию и вызвал шестерых своих дочерей. Мол, предоставляется возможность выбора, бери любую, а по возрасту все они на выданье, правда, вторая слева уже помолвлена, но в случае необходимости отчего же не устроить жениху дорожную аварию, хотя дело это деликатное, да вдобавок и пять остальных ничем не уступают шестой, нареченной. «Voila!» — сказал он, указав на своих дочерей и разведя руками. «Voila!» — отозвался Прейзинг, ибо не знал, что сказать. Разумеется, Прейзинг был шокирован, но ведь он — убежденный сторонник культурного релятивизма, причем весьма далекого от шовинизма толка. Его либеральные взгляды — тепленький, как вода в детской ванночке, релятивизм. Тем не менее он всегда готов вынести перед собой на прогулку, подобно хоругви, этику добродетелей. Прейзинга, большого поклонника Аристотелева учения о «мезотес», всегда утешало, что эту самую «середину» не вычислить арифметическим способом, она определяется — да, вот именно — в каждом случае отдельно. А тут сталкивались миры. Тут следовало быть поосторожней. Труднейший для него случай, когда надо всерьез пораскинуть умом.
Я уж было испугался, что его рассказ клонится к магрибской Шехерезаде. Вот он, экзотический соблазн: Прейзинг перед лицом шести тунисских малолеток, предложенных ему отцом как choix de fromage, как сыр на выбор в ресторане «Кроненхалле». История все-таки грозила стать скабрезной.
— Но именно тогда, когда стало совсем невмоготу, — продолжал Прейзинг, — когда этот человек принялся мне пенять, что если дочери недостаточно хороши, то нет ли смысла выпроводить их отсюда, а взамен пригласить троих его сыновей, когда я приложил все усилия, заверяя его, что выбор мучителен, ибо каждая из шести неповторима в своей привлекательности, а сам внутренне пытался найти выход, чтобы вовсе отказаться от предложения, но не обидеть его смертельно, именно тут явился за ним прислужник, на лице — лихорадочные красные пятна. Пожар на одном из фосфатных заводов! Монсеф Дагфус, оставляя меня на попечение дочерей, которые трогательнейшим образом за мною ухаживали, пообещал вскоре вернуться, чтобы узнать о моем решении.
Однако этого не случилось. Покуда дочери под надзором старухи подносили мне чай и сладости, Монсеф Дагфус размахивал руками и дико орал, пытаясь загнать рабочих обратно в очаг пожара, чтобы те вступили в битву с огнем. Но ни взмахи, ни стращание не возымели действия, и тогда он схватил ведро песка с лопатой и шагнул, подавая пример личного мужества, прямиком к горящему складу, навстречу порожденной мощным взрывом ударной волне, оторвавшей Дагфусу голову, а его фосфатный завод, гофрированную сталь, допотопные конвейеры, французские экскаваторы и американские погрузчики разметавшей широким радиусом по каменистому ландшафту.
— Тот же слуга принес печальную весть, и я настроился на фольклорный траурный обряд. Громкие стенания, вырывание волос пучками, картинное расцарапывание искаженных горем лиц, обмороки и все такое прочее. Вместо этого шесть дочерей молча переглянулись, унесли стаканы и серебряный чайник, а меня выставили за дверь с недоеденной пахлавой в руке.
Правду ли рассказывал Прейзинг, нет ли — нипочем не разберешь, но суть не в том. Для Прейзинга суть в морали. По его мнению, в любой истории, достойной пересказа, содержится мораль. Обычно эти истории свидетельствуют о собственной его благоразумности, которую он столь высоко превозносит. Благоразумности, которую доктор Бечарт считает подлежащей лечению, но для которой даже через три недели после поступления Прейзинга все еще не подыскала точного определения в психопатологии.
Диагностика затрудненная, симптоматика неявная, к тому же нежелание пациента признать свою болезнь, проявлявшееся то вдруг в любезности и доброжелательности, то опять в твердолобом упрямстве, нисколько не упрощало дела.
Моя заурядная депрессия несравненно проще поддавалась диагностике и тем самым не представляла особого интереса. Хотя оба мы — что Прейзинг, что я — не могли признать себя способными к самостоятельным действиям. Ему удалось приписать этот явный порок к своим добродетелям. Я же, напротив, очень от него страдаю. Но попытка что-либо зменить означала бы действие.
— Так или иначе, — продолжал Прейзинг, — сведения поступили из недостоверного источника, да и без того поведение Слима Малука не давало ни малейшего повода усомниться в безупречном его происхождении. По всей форме усадил он меня рядом с дочерью Саидой на заднее сиденье французского лимузина, чьи мореходные качества на разбитых мостовых Туниса вызвали у меня в памяти скачку на верблюде — впрочем, о верблюдах несколько позже, — перебил Прейзинг сам себя. — Слим Малук захлопнул за мною дверцу, а сам сел за руль стоявшего совсем рядом, но не замеченного мною внедорожника. Прижав трубку к уху и обворожительно сделав нам ручкой, он умчался прочь. Мы увидимся снова лишь вечером. К глубочайшему сожалению, как он меня уверял, ссылаясь на исключительную занятость, но зато Саида позаботится обо мне и проводит в один из находящихся в ее ведении отелей, предоставив мне там кров на первую ночь. Жестом, исполненным достоинства и развеявшим мои последние сомнения относительно семейства Малук, указывала мне Саида на достопримечательности, которые проплывали за тонированными автомобильными стеклами. Краешек Тунисского озера, несколько метров авеню Хабиба Бургибы, супермаркет Magasin General, какие-то диковинные двери. Я с интересом крутил головой. Так, будто вижу все это впервые. Малуку необязательно знать, что около года назад я уже провел несколько дней в Тунисе по приглашению Монсефа Дагфуса, его конкурента.
Машина остановилась на одной из улочек близ Place de la Victoire перед выбеленным известью четырехэтажным зданием с синими оконными ставнями, со множеством стройных колонн и узорной кладкой в мавританском стиле. Дверца автомобиля открылась, и Саида объявила: L`Hôtel d`Elisha. Ах, Элисса, известная также под римским именем Дидона, основательница и правительница Карфагена…
1 «Современная война» (франц.).
Дуглас Кеннеди. Момент
- Дуглас Кеннеди. Момент. М.: РИПОЛ Классик, 2014. — 624 с.
Писатель Томас Несбитт начинает новую жизнь после сложного бракоразводного процесса. В это же время к нему в руки попадает дневник женщины, которая была сильной болью и главной страстью его жизни. Их любовь, казалось, выдержит все испытания. Но Томас уверен, что возлюбленная предала его мечты и надежды. Дневник заставляет мужчину иначе взглянуть на события прошлых лет и последствиях выбора, который совершили два человека.
Кафе «Анкара» я бы назвал деградированным филиалом кафе «Стамбул» (и надо было очень постараться, чтобы довести его до такого состояния). Грязный линолеум с цветочным орнаментом. Драные, пожелтевшие от табачного дыма цветастые обои. Те же пластиковые столики, как и в моей местной забегаловке. Такие же лампы дневного света. Та же вонь от дешевых сигарет, переваренного турецкого кофе и подгоревшего масла. И ни одного посетителя, если не считать меня.
Я выбрал столик за перегородкой, посмотрел на часы и убедился в том, что пришел на пять минут раньше. Я был чертовски взволнован, мне так хотелось произвести хорошее впечатление, предстать спокойным и уверенным в себе, поэтому быстро достал из кармана кисет с табаком и скрутил сигарету. Парень из-за стойки крикнул: «Что будете?», и я заказал турецкий кофе «средний», то есть с половиной чайной ложки сахара, а не с тремя, как обычно подают в «Стамбуле»; «сладкая» версия этой убойной
по содержанию кофеина жидкости вызывала зависимость сродни наркотической. Положил на стол блокнот и начал записывать свои мысли, которые пришли в голову во время пробежки вдоль Стены. Принесли кофе. Я закурил.И продолжал строчить в блокноте, в надежде, что за работой беспокойство уляжется. Авторучка торопливо скользила по узким страницам. Кофеин с никотином вполне справлялись с нервозностью. Я как раз увлеченно описывал момент своей капитуляции в Тиргартене, когда услышал ее голос:
— So viele Worter.
Как много слов.
Я поднял голову. Это была она, Петра. В темно-сером твидовом пальто, коричневом кардигане, короткой юбке из зеленого вельвета и черных колготках все с той же зацепкой на левой коленке. Я с трудом заставил себя произнести как можно более непринужденно:
— Ja, so viele Worter. Aber vielleicht sind die ganzen Worter
Abfall.Да, как много слов. Но, возможно, что все эти слова — мусор.
Петра рассмеялась и села напротив. Я заметил, что она пришла с черной виниловой сумкой через плечо; из сумки она достала пачку сигарет «НВ». Я тоже потянулся к своему кисету.
— Никогда не знала, что американцы курят самокрутки, — сказала она, выбив сигарету из пачки и протянув руку к зажигалке, лежавшей на столе.
— Разве что в романах Джона Стейнбека.
— Я пристрастился к ним в колледже. Тем более что они были гораздо дешевле, чем настоящие сигареты.
— Но не такие вкусные. Хотя для того, кто вырос на суррогате, который там выдавали за сигареты…
— Как «f6»?
— Ах да, я забыла, что ты упоминал эту марку в своем эссе. Мне понравился образ «индустриальной мощи». Очень точно схвачено.
— А в остальном?
Она снова улыбнулась:
— Мы вернемся к этому чуть позже. А сначала я хочу выпить пива.
— Я, пожалуй, тоже заслужил. Только что пробежался, впервые за пять лет.
— От кого бежал?
— От действительности. От того, что курю слишком много,
а когда-то преодолевал десять километров меньше чем за час.— Это правда?
— Да, было дело в юности.
— Лично я не представляю жизни без сигарет.
— Серьезное заявление.
— Я заядлая курильщица.
— И сколько выкуриваешь за день?
— Две пачки.
— Никогда не пыталась бросить?
— Это вторая самая большая любовь моей жизни.
— А какая первая? — Она сделала паузу и глубоко затянулась сигаретой.
— Скажу, когда узнаю тебя чуть лучше. Но пива мне все-таки хочется…
Я махнул рукой официанту. Когда он подошел, я сказал:
— В последнее время я неравнодушен к «Хефевайцен»…
— О вкусах не спорят. Для меня оно слишком баварское, чересчур gemuetlich. Я — берлинская девчонка… пусть и приемная. Так что для меня только берлинский «Пилзнер».
— Ты хочешь сказать, что в Халле пиво не варят?
— Мой отец варил, дома. Он и в этом был талант. А научился он у своего отца, который до войны работал на пивоварне.
— А кем был твой отец?
— Он работал режиссером на региональной радиостанции DDR Rundfunk — национальной радиовещательной компании. Был очень образованным человеком, без чрезмерных амбиций, а потому упустил все возможности карьерного роста, которые сулили работу в Лейпциге, или Дрездене, или — это уж как суперприз — в Берлине. Разумеется, он был членом партии, поскольку даже в таком захолустье, как Халле, невозможно было получить работу столь высокого уровня, не доказав свою преданность партии. Но в душе он никогда не был коммунистом. Думаю, его руководители знали об этом. Потому и держали его в провинции, в то время как его интересы — классическая музыка, книги, театр — были совсем в других местах. Изредка ему удавалось вырваться послушать Staatskapelle в Дрездене или Gewandhaus в Лейпциге — два наших великих оркестра, — и тогда он возвращался в Халле слегка удрученный. Потому что чувствовал, что жизнь проходит мимо и…
Она вдруг покачала головой и нахмурилась.
— Злюсь на себя, — сказала она.
— Почему?
— Я тебя утомила разговорами о своей пресной жизни.
— Но я хочу знать о тебе как можно больше.
— Ты вовсе не должен мне потакать, Томас.
Она впервые назвала меня по имени.
— Я и не собирался этого делать, Петра. Мне интересно. Честное слово…
— Где же наше пиво? — перебила она меня.
— А твоя мать? — спросил я.
— Ты задаешь слишком много вопросов. Полагаю, это профессиональная привычка.
— Мне интересно.
— Ты это уже говорил.
— Потому что это правда. Так что про твою мать?
Она посмотрела на меня с любопытством, как будто пыталась убедить себя в том, что я расспрашиваю вовсе не из вежливости и не прикидываюсь, что мне действительно интересно. Перехватив ее взгляд — настороженный и в то же время исполненный надежды, — я задался вопросом: она тоже смущена и нервничает, как я сейчас?
— Ну, хорошо, только коротко, поскольку нам еще работать… Итак, моя мать. Родом из Берлина, она читала и писала на четырех языках и хотела, как я догадывалась, стать писателем, или редактором, или журналистом. Но потом…
Она сделала паузу, чтобы потушить окурок своей сигареты и крикнуть официанту:
— Eine Berliner Pils und eine Hefeweizen.
Затем она снова повернулась ко мне и сказала:
— Любовь.
— Прошу прощения?
— Моя мать. Она полюбила. Полюбила хорошего человека, но, как она часто говорила мне незадолго до своей смерти, эта любовь привела ее в Халле и обрекла на жизнь, которая была совсем не той, что она рисовала себе в мечтах.
— От чего она умерла?
— От чего чаще всего умирают после сорока — от рака.
В ее случае это был рак яичников.— Когда это было?
— Шесть лет назад.
— Примерно тогда же умерла и моя мать.
— Сколько ей было?
— Сорок два. Тоже рак. Вот из-за этого.
Теперь и я затушил свою сигарету.
— Мне очень жаль, — сказала она, тронув меня за руку.
Ее пальцы были теплыми, но, как только они коснулись моих, она тотчас убрала руку, словно побоялась переступить черту или, возможно, послать неверный сигнал. Как же мне хотелось сплестись с ней пальцами, притянуть ее к себе… и разрушить все в этот неправильно выбранный момент.
— Она не была самой счастливой из женщин, — сказал я.
— Звучит знакомо. А твой отец?
— Он сложный парень. Бизнесмен. Бывший солдат. Очень дисциплинированный. Привык подчиняться приказам. И в то же время человек, который, как мне кажется, всегда хотел прожить другую жизнь.
— Что он думает о своем сыне-писателе?
— Похоже, он не знает, что со мной делать. Но в глубине души, я чувствую, сознает, что я живу той жизнью, какую он хотел для себя.
— Да, но он не писал книги.
— Книги — это громко сказано. У меня всего одна.
— Но очень хорошая.
Я осторожно посмотрел на нее:
— Ты прочитала?
— Не делай такое удивленное лицо, — сказала она, снова потянувшись за сигаретой.
— Где ты ее раздобыла?
— У Павла был экземпляр. Попросила почитать.
— Представляю, как его это позабавило.
— Он слишком хладнокровный, чтобы выказывать какие-то чувства. Но сказал, что книга «неплохая». Из уст Павла это величайший комплимент.
— А из твоих уст?
— Неплохо, — хохотнула она и добавила: — Какое имеет значение, что я думаю? Ты — публикуемый автор. А я простой исполнитель.
— Я бы так не сказал.
— Теперь ты уж точно шутишь.
— Переводчиков вряд ли можно назвать лишь исполнителями. Вы ведь doppelgangers.
— Какой триумф — быть чьей-то тенью.
— Вы облекаете в утренние слова то, что написано ночью.
— Неплохая метафора. Но готова поспорить, что ее придумал переводчик.
Настала моя очередь рассмеяться.
Принесли пиво. Мы чокнулись.
— А сейчас, пока мы не увязли в разговорах о родителях и профессиях, — сказала она, — нам все-таки нужно заняться твоим очерком.
Она полезла в сумку и достала отпечатанную рукопись на немецком языке, с многочисленными заметками на полях, выполненными очень четким и мелким почерком.
— Вижу, у тебя много вопросов, — сказал я.
— В основном это вопросы по выбору слов — мои варианты против твоих. Мы потом поработаем над этим. Но прежде немного критики, если ты не возражаешь. И сразу скажу, что я обсуждала это с Павлом сегодня днем, перед нашей встречей, поскольку он режиссер, а я всего лишь переводчик. Но как Ossi… и учитывая, что ты пишешь про город, в котором я прожила десять лет…
— Продолжай. Мне интересно твое мнение.
— У тебя получилась интеллигентно аргументированная статья. Но позволь мне сделать важное критическое замечание, а потом мы перейдем к более прозаическим вопросам по семантике. Ты рисуешь Восточный Берлин как серый, безжизненный город, лишенный человеческого тепла и красок…
— Все верно.
— Но предсказуемо.
— Это то, что я видел, что «наблюдал», как ты говоришь.
— И это то, что каждый западный писатель наблюдает в Восточном Берлине, или Праге, или, бог его знает, в Бухаресте, из-за которого — стараниями полоумного Чаушеску — и ГДР выглядит как Швеция. Я вот о чем, Томас, тебе следовало бы переработать некоторые части эссе и, возможно, отступить от привычных клише о «жизни в монохроме», которыми наши слушатели в ГДР уже сыты по горло.
— Но мое эссе не претендует на экстравагантность, а выполняет только ту задачу, которую поставил передо мной Джером Велманн: исполнить роль «американца, на один день попавшего в Восточный Берлин». То, что мой рассказ сконцентрирован на идее снега как метафоры… ну, уж тут меня никак не обвинишь в банальности.
Я произнес это с некоторой горячностью, которая вновь удивила меня. Дело не в том, что я пытался защитить свою территорию и потому вступил в жаркий спор. Я интуитивно чувствовал, что этот разговор становится частью эмоциональной игры, в которую мы оба втянулись за пивом и сигаретами, стараясь подолгу не смотреть друг другу в глаза.
— Извини, но строчки об «уродцах сталинской архитектуры, ныне украшающих Унтер-ден-Линден», или описание безвкусной еды, которой тебя кормили на Александерплац… Томас, твои слушатели на Востоке проживают с этим каждый день. Но что ты не увидел — да и как иначе, если это была твоя первая брачная ночь с Варшавским пактом, — так это жизнь, которая продолжается за фасадами архитектурных монстров и убогих магазинов. Жизнь без «Мальборо» и автомобилей, которые тарахтят не громче ваших газонокосилок. Жизнь, которой я когда-то жила со своим мужем…
Неужели было заметно, как я вздрогнул, услышав последние два слова? Конечно. И от Петры это не ускользнуло, поскольку она тут же добавила:— Я больше не замужем.
— Ты долго была замужем?
— Шесть лет. Но это другая история, не сейчас. Я вот что пытаюсь сказать: там, где я раньше жила, в районе Пренцлауэр-Берг…
— Я был там.
— Ты был там? Каким ветром тебя туда занесло?
— Я просто прошелся по Пренцлауэр-аллее от Александерплац, потому что там архитектура совсем другая.
— Конечно другая. Она уцелела в войну. И где же ты там ходил?Я рассказал, как целый час бродил по окрестностям. Каждый раз, когда я называл какую-то улицу, лицо Петры зажигалось радостью, и она тут же подсказывала ориентиры — маленький магазинчик, интересное здание, даже странный фонарь из другой эпохи, — которые, очевидно, помнила до сих пор. Но когда я стал рассказывать про детскую площадку на Кольвицплац, с мамашами на лавочках и детьми в песочнице, и как меня растрогала эта будничная сцена ее лицо напряглось, и она опустила глаза.
— Да, я знаю эту площадку, — сказала она.
Упоминание об этом месте определенно расстроило ее, и во мне, понятное дело, разыгралось любопытство. Но, наблюдая за тем, как она заставляет себя выбраться из омута воспоминаний, я решил, что расспросы о прошлом, как и о человеке, который ей больше не муж, сейчас ни к чему. Поэтому я попытался перевести разговор на более безопасную территорию:
— Так ты говорила, что, когда жила в Пренцлауэр-Берге, не все было серым и железобетонным?
Она выдохнула целое облако дыма, с явным облегчением от того, что тема «детской площадки» закрыта.
— На самом деле, это был своего рода Rive Gauche Восточного Берлина. Если ты знал, как подыгрывать системе — а большинство наших друзей-художников и писателей этому научились, — можно было хапнуть большую квартиру в старинном доме практически даром. Что-то вроде лофтов на Нижнем Манхэттене. Конечно, все это было в «серой», «аскетичной», «некомфортной» ГДР. Удобства были те еще. Но среди знакомых всегда находились знакомые, которые были знакомы с сантехником или электриком, и те — за скромную плату — могли сделать так, чтобы в унитазе была вода, в комнатах горел свет, а батареи давали тепло.
В Пренцлауэр-Берге сложилась настоящая творческая ком коммуна. Даже если твои рукописи не публиковали и не ставили твои пьесы, полотна не выставляли, даже если ты занимался искусством только для себя, коммуна всегда тебя поддерживала. Мы устраивали коллективные чтения.
В квартирах проходили частные выставки фотографий и картин. Мы передавали друг другу неопубликованные рукописи. И закатывали фантастические вечеринки. Сумасшедшие, безумные вечеринки, которые зачастую начинались в пятницу вечером после работы и продолжались до шести утра воскресенья. Это была настоящая богемная жизнь, по нашим собственным законам… ну, во всяком случае, насколько это было возможно, учитывая общую ситуацию…
— И ты тогда тоже работала переводчицей?
— Да, занималась переводами с английского на немецкий для государственного издательства. Разумеется, поскольку я не была членом партии и считалась частью «квазидегенератской» богемы Пренцлауэр-Берга, мне никогда не давали серьезных работ вроде нового романа чернокожего американца, который, по мнению редколлегии, достаточно жестко критиковал жизнь в США, или пасквилей какого-нибудь английского коммуниста на миссис Тэтчер. Нет, мне поручали переводы книг о дикой природе или геологических исследований о североамериканском континентальном шельфе, а то и технических справочников. Каторжная работа, но она заполняла все время. Ну, хватит, я уже достаточно о себе наговорила. И все-таки не могу понять, что такого интересного ты во мне находишь.
— Просто я думаю, что ты удивительная женщина.
— Почему ты это сказал? — спросила она тихо и без упрека.
— Это то, что я думаю.
— Как ты можешь так думать? Ты ведь знаешь меня… сколько? Полчаса, не больше.
— И все-таки я так думаю. Больше того, я это знаю.
— Ты меня смущаешь.
— Нет, просто говорю тебе то, что я чувствую.
В этот момент она действительно улыбнулась. Но тут же стряхнула улыбку взмахом головы, глотком пива, очередной сигаретой и строгим вопросом:
— Мы наконец можем вернуться к твоему очерку?
Следующие двадцать минут мы обсуждали спорные вопросы. Надо отдать должное Петре — если она в чем-то была не согласна со мной, ее не так-то просто было переубедить. В конце концов, я уступил по шести из девяти «замечаний», которые не давали ей покоя, но отстоял критически важные для меня пункты. Потом мы перешли к тонкостям перевода, связанным с некоторыми американизмами, для которых она должна была найти подходящий немецкий вариант — скажем, для идиомы out of left.
— У нас в ГДР не играют в бейсбол, — сказала она, когда я объяснил этимологию этого выражения. — Но, в любом случае, мне нравится, как ты обращаешься со словом.
— Если только оно не направлено против архитектурных прелестей Ост-Берлина.
— И тогда ты опускаешься до банальностей. Впрочем, ты слишком умен для этого.
— Теперь ты льстишь мне…
Впервые за все время этого разговорного танца она посмотрела мне прямо в глаза:
— Но это то, что я чувствую, Томас.
— Хорошо.
— А сейчас…
Она посмотрела на часы:
— Я должна идти.
— Ты… что? — ошеломленно спросил я.
— У меня есть планы на вечер.
— Понимаю.
— Ты, кажется, разочарован.
— Эээ… да, я разочарован. Но если бы я предложил поужинать на этой неделе?
— Я бы ответила: конечно.
— А если бы я обнаглел и предложил завтра вечером?
— Я бы сказала: есть дешевый и вкусный итальянский ресторанчик недалеко отсюда, на Пфлюгерштрассе. У него идиотское название —
«Ариведерчи», не слишком удачное для ресторана, ты не находишь?
— Хорошо, тогда «Ариведерчи». Скажем, в восемь?
— Отлично.
Я швырнул на стол мелочь.
— Ты не обязан за меня платить, — сказала Петра.
— Но я хочу.
Мы вышли на улицу — в ранний вечер.
— Ну, и что ты думаешь об этой дыре, которую я называю своим домом? — спросила она.
— Она ничем не хуже, чем моя в Кройцберге.
— Мне не стоило бы здесь жить. Слишком серое место.
— Тогда почему ты здесь?
Она мельком взглянула на высотки Фридрихсхайна у дальнего конца Стены.
— На то есть причины, — сказала она.
И вдруг неожиданно, без предупреждения она потянулась ко мне, прижалась и поцеловала прямо в губы, а потом мягко отстранилась, прежде чем я успел обнять ее. Но она снова взяла меня за руку и крепко сжала, сказав:
— До завтра…
— Да, до завтра…
Она отпустила мою руку и, отвернувшись, быстро пошла прочь. Я стоял как вкопанный, голова шла кругом от этого короткого, но такого волнующего поцелуя, и я все смотрел ей вслед. Дойдя до угла, она обернулась. Увидев меня на том же месте, она как будто испытала облегчение, но выглядела такой же ошеломленной, как и я. Но вот она улыбнулась. И, коснувшись пальцами губ, послала мне воздушный поцелуй. Прежде чем я успел ответить, она завернула за угол и исчезла.
И с той минуты лишь одна мысль преследовала меня: еще целый долгий день, прежде чем я снова увижу ее.